Ермаков = Авка слушает ветры = Клименко 08.08.2014





АВКА

СЛУШАЕТ

ВЕТРЫ




Очерки

_ …Каждый_год_я_подолгу_бываю_на_Тюменском_Севере._

_Дивны_сегодняшние_его_дела._

_Здесь_живет-проживает_Обская_Царевна_-_Нефть._

_Здесь_пучины_и_бездны,_прорвы_и_тартарары,_нагнетенные_газом._И_люди..._«Современник_в_ассортименте»,-_как_говорит_мой_герой._

_Веселые_южане-одесситы_срубили_в_ненецком_поселке_больницу_и_теперь_везут_в_родной_город_ямальский_подарок_-_северного_оленя_Авку._

_Сбегают_с_бортов_теплоходов_на_дикие_берега_студенческие_отряды_с_засученными_уже_рукавами;_деловито_осматривают_окрестности_выпускники_геологических_и_нефтяных_институтов;_едут-плывут_сезонники_на_путину._Умыкают_южных_жен_из_столиц._Двадцатилетние_-_«всея_тайги_старожители»._Солнце_на_одной_щечке_спит_-_Река_не_спит._

_Здесь_на_тысячу_волчьих_попрысков_окрест_по_тайге,_во_хлябях_и_грязях_непролазных_болот_и_тундр,_дюжий,_дельный_и_беззаветный_косяк_народа_новую_Страну_Могущества_Русского_созидает._

_Об_этом_и_книжка._

_АВТОР_






КУДА ТЕЧЕШЬ, РЕЧЕНЬКА?..


Старому капитану Нижнеиртышского речного пароходства - Вронскому Владимиру Александровичу посвящается




На носу корабля в этот час голосисто и людно. С борта левого - солнышко, к борту правому - тень.

Косячок молодежи, забросив костяшки и карты, полуфронтом обсел говорливого старичка-северянина.

- Всея тайги старожитель, - достойно представился он паренькам.

Ребята прицыкнули на «Дуняшку с Песней», взволосатевшего владельца крохотного, но признательного радиоприемничка, и теперь, без помех, внимают в два уха покатой и скорой, как мелконький бисер, речи приобского дедушки. Или годы к тому старика понуждают, иль воистину неистребимо оно, это племя ведунов и балясников, неуемных, неутомимых эдаких бахарей... Не нами примечено, но редкий вид транспорта обходится без нештатного своего краеведа, в меру и без меры прославляющего родное гнездовище. Даже будучи к авиакреслу привязанным - не помолчит.

Дед в ударе. По румяно-прожильному, небезгрешному носу пробирается к пегим истокам усов беззаботная капелька пота. Борода постоянно жива, соучастлива в речи-беседе: где-то вширь, вдоль улыбки, распушивается, где-то вдруг штыковато нацелится - спора ярого жаждет. В кой-то миг старожил беглым взглядом обследует юные лица: верят, внюхивают?..Или уже перестали?

Парни первым заходом сплывают на Север - деду этого можно и не объяснять. Гни, угибай, знай... Кое-кто, правда, усомнится легонечко, подстрахуется полуулыбочкой, для большинства же каждая дедкина поплетушка, каждая прошлого века и вчерашнего дня «подиканька» - живое свидетельство старожила. Пословичную заповедь - не всякой бороде верь - ребята постигнут позднее. Пока же вот именно бороду слушают, слушают, памятуют... Повествует она в сей момент про некоего охотника ханты, которому в последнее время «тайгу понарушили»:

- Шестьдесят лет он по ней блукал-пешешествовал. Сосны-ровесницы, в детстве которые были примечены, под облака уж возгудают, соболя на них щенятся, а евоный охотничий век все еще не кончается. В жмурках мог всю тайгу пройти и тебя, дальнозрячего, вывести. Где застигнет ночь, там и поночует без горюшка. Ну и в этот раз... Разживил огонь, нанес лапнику - сладко дремлет-спит. И вот на свету кто-то как зевланет, зыкнет ему по-над самым-то ухом:

- Доброе утро, товарищ!

Прянул он, скокнул на коготки, зыркнул округ себя, кинул взгляд по верхам - вот оно, вотушки!.. Здоровенная посеребренная башка с соседней сосны на него покушается. Хайло округлила и говорит.

- Сегодня понедельник, шешнадцатое число...

Э-эхх! Как взвинтил он, дитенок природы, от этого места, как набрал лосью гонную скорость, так - докуда не задохнулся, родненькой. Пал плашмя, поприслушался, а башка его издали настигает:

- Руки вверх! Вверх, не задерживая дыхания!

О-опять помчал.

- На месте стой!! - орет башка. - Переходите к водным процедурам!..

А у него и без того мокро.

Версты через две на геологов набежал. На базу свою возвращались. Пал на единоплеменные человеческие руки, нос синюхой взялся, глаза в подворотню ушли, зубы дробь секут.

- Помирать буду,- мнит и твердит.- Хозяин Тайги самолично привиделся. Голова блестит, рот - как колодец. «Руки вверх, и кончай дыхание!» - сказал.

Дедко выкроил малую паузу для сопутствующего хохотка.

- Темнишь, тезка! - погубляет бесцеремонно и нагло новейшую дедову байку владелец транзистора.- Почитывали! У них медведь - хозяин, а ты радиоколокол замастырил. Так сказать - техника в быт...

Стервенеет у бахаря борода:

- Ему про Фому, а он — про Ерему! К чему и сказывалось, что не медведь, а геолог. Сменились, парень, хозяева!

- А верно, нет? - кто-то самый молоденький медведем опять же интересуется. - Верно, нет - болтают, будто женщин в берлоги они утаскивают? Ягодниц. Врут, или действительно случаи были?

- Утаскивают, — обогрел любопытного  отрока взглядом дедок. - В последние годы пошто-то капказок бакинских облюбовали, татарок казанских, башкирок, волжанок. Умыкнут в тайгу и смакуют там обоюдный мед. Малинушка!..

Дед опять добродушно поводит назревшей громадой мясистого носа, ищет, кто бы дополнил вопрос. А ребята молчат. Сторожатся «покупки». От такого таежного доки - всего ожидай! Вишь, буравит глазами!..

- Вы тоже себе умыкнете,- раскрывается дед.- Похолостякуете по тайге лет пяток, в отпуск съездите и тоже котору-нибудь длинноногую да скуластенькую... В берлог себе. Не зазря же горшки да соски на Север сплавляют. Медвежатам вприсядочку - хе- хе-хе-хе...

Распространился смешок по окружности.

У «Дуняшки с Песней» губы вовсе в налив пошли. Омедовели и разлакомились. Верхняя, с хилым власьицем, так и ведай, пакость какую-нибудь сочиняет.

Ну, ну!    


***

И никто пока не заметил, никому невдомек, что караулит досужую легкую эту беседу стороннее чуткое ухо. Он ревниво прислушлив теперь, старый наш Капитан. Все, что молвится нового, непривычного о его Реке, все причастное, что касается Ее дел и Ее берегов - будто бы наждачком по предсердию проведено, будто память твою раздевают. Вот и это - пустячное... Про горшочки да соски. Правильно погрузили. Как предметы первой необходимости погрузили. Медвежатки дедом помянуты...

Иное нейтральное, совсем безобидное слово настолько прострельным да метким слу­чается, что с подлета уже сшибет с него капитанскую форменную фуражку и унесет, унесет ее на отлогие те берега, на золотые пески Первореченьки. Вот и кличут уже «пескарем» Капитана, и всего-то шестой ему год.

Они струятся - не иссякают, не иссыхают в родниках памяти, реки нашего детства. Прибегали на водопой крутогривые, огнемастые кони-радуги, как прирученные опускали сопла в Светлую заводь. Брызги звонкими были, стрижи - остроклювыми... Восемь кож сменись, искупайся потом в четырех океанах, явись лысина - божья пашенка, не избыть тебе, не исчувствовать знобной оторопи, теплой неги своей Первореченьки.

«Пескарем» зовут... Доколь солнышко, доколь не усядутся по отмелям сонные чайки, беззаветно противоборствуют теплым струям острия твоих худеньких плеч, с облезлой чешуйчатой шкуркой, наливается силой, сноровкою супротивная завязь мускулов. Поскокнув потом на одной ноге, стряхнешь подозреваемую воду из подозреваемого уха. Жадно ешь потом, сладко спишь потом... Спишь, пока не окличут, не вспугнут в новом утре солнечную твою дремотку голоса легкокрылых артельщиц - чаек. Мамкин блин - и с разгону опять в свою Первореченьку!

У Капитана она называется Томь. Томит память. Светло, сладко и... вспуганно.

Ходили по ней с кудрявыми дымными гривами купеческие пароходы-колесники. «Святой Николай», «Андрей Первозванный», другие посудины, заимствовавшие непотоп­ляемые и несгораемые свои имена из «Жития святых и угодников». Пароход уж терялся в излуках, скрывался по трубы из виду, а дымное облако, уменьшаясь в далекой дали до бараньей овчинки, до грачиного крылышка, еще долго маячило по горизонту над излучинами непоспешной Томи.

Забросят девчонки венок из жарков - алеет, алеет он на реке и избудется.

Обронят пролетные лебеди больное перо на волну - белеет, белеет оно и избудется.

«Куда течешь, Реченька?» - допрашивают нескончаемую подвижку воды пригруст- нувшие ребячьи глаза.

Отец служил на ней бакенщиком. Заправляя фонари и лампешки голубым семира­дужным керосином, зажигал по фарватеру добрые огоньки, «глаза» корабля зажигал. Он охотно садил огольцов своих в лодку, и не уставала тогда лепетунья-река все являть и являть намагниченным взорам ребят свои сокровенные таинства. Дико высится темный пахучий бор, липкой, светлой слезою запла­кавший полдню в ладони. Оструяют его богатырскую крепь несмышленые летние ветерки. Они ластятся к пескариному носу, пробираются в грудь, пахнут земляничной истомой, ремезиными гнездами, молодыми козлятами. Чу! - нежданно прохлада дыхание твое просквозила... Сразу Бабой-Ягой и Бессмертным Кащеем занюхалось! Свежий оползень... Не то корни лесные из яра торчат, не то бивни безгласного мамонта из суглинков повыпнулись. Сосна-выворотень... Ххе! Корова на задних копытах!.. Мимо скольких чудес, сколько их впереди?.. «Куда течешь, Реченька» - пронизывают журавлиную даль взыскующие новизны и познания ребячьи глаза.

- В Обь твоя речка падает,- пояснял отец.- Обь твоей Томи вроде - нянька. Сестра старшая. Ухватывает ее за голубой локоток и ведет с собой. Тыщи верст бегут одноструешно, аж до самых студеных льдов пробираются. Тамо нерпа-зверь поджидает их. И белуха-зверь повстречает их. И медведь морской, белокипенный. Здеся - ты искупнешься, а на том конце - медвежата. Один нос только черный у них...

- Нос моют?

- Обязательно. Не в пример тебе...

Были сны, много раз во сне... Бежит по зыби, не тонет, сминает солнечных зайчиков на волнах голубая девчушка с оттопыренным голубым локотком. Убегает она без оглядки к студеному дальнему морю. Там, на кромке иззубренной льдины, стоят и поводят блестящею смолкой носов белые, белые медвежонки. Ждут девчонку. Его Первореченьку. Окликал во сне, ревновал, сквозь дремоту страдал.

Отца через несколько лет стали звать на Томи старшиною по обстановке, а подросший ревнивец принял от него фонари и лампешки.


***

 -Ма-а-азь! - одразнивая «Дуняшку с Песней», скосоротился до непохожести тайги старожитель. - Против божьей коровки той мазью напитываться, а не против сибирского комара. Он, соколик удалый, в настырности - жисть не щадит. С чертом скрещенный! На Север, ежель рыскуешь, - не мазь возноси, а упрямства подзапасай. Иначе... Пароходы-то, парень, туда и обратно ходят. Самолеты летают... - ужаливает он невзлюбившуюся «Дуняшку». Про себя дед еще и не так оскорбляет парня: «Олух с песней. Балбес. Стоерос. Тезку нашел, судорога?! В бороду плюнуть готов!»

Парни покамест плывут туда, в молодое и легендарное королевство, где, по слу­хам, умываются их современники-сверстники чистой нефтью из свежепробуренных скважин, коренным и попутным газом просушивают носовые платки и портянки, где поют - распевают свои первозванные, гордые песни:

Мы короли, мы нефтяные короли!
Умрем - оставим королевичам
                                       наследство.
А нам в берлоге танцевать,
А нам медведиц целовать, -
Мы - короли! И это наше королевство.

Неведомо от чего, а только славно на душе у ребят. Быть и им внедолге «королями». Затем и плывут. Притом дедка такой пройдисветный, веселый сопутствует. Кто сказал, что у сибиряков языки резаные?!

- Вы на Реку смотрите,- присоветывает парням старожитель.- На Реку. Она работяга, без слов и речей свой текущий момент обрисует. Государственная Река на сегодняшний день. Боевая жила этого организма, - обводит дедок забережные дали. - Все письмена на Ней, все тезицы!

Смотрят на Реку парни.

Смотрит на Реку Старый наш Капитан.


***

Сколько воды... не для словца, а воистину! Сколько воды утекло с того ясного утра, по которому он, юн да зелен, ступил впервые на палубу корабля?!

«Куда течешь, Реченька?»

Было в ту пору ему шестнадцать волшебных годков, шестнадцать зоревых, наливных, росных яблочков. Раздавались еще и вширь, и вразверт его дюжие плечи, каменели булыжины мускулов, подстигал нецелованный сахарный ус.

Восемнадцать... Девятнадцать...

Любили тогда на Реке эту бравую кочевряжину: «Слово матрос - мужского рода, завлекательного падежа, ветреного склонения».

Плачут, клянут, тоскуют, поют пристанские береговые девчата:

Полюбила я матроса -
Утопиться мне в реке:
У матроса папироса,
Якоречек на руке.

Река была разная. Разноликая. В акватории, где целовали матроса азиатские знойные губы тобольской татарки, Река представала в видениях татаркой. Из глуби подсвеченных месяцем вод являлась матросу заплаканная Фатима, шептала ему, отрекаясь сама от себя, горячие, сумасшедшенькие слова:

- Матроса, матроса!.. Озябло... Горит мое сердце! Целуй мое сердце, Волотя-матрос!

Река в забытьи утаенно и сладко стонала.

Текла она дальше.

Между тех, отягченных небитою шишкой мансийских кедровников Река становилась мансийкой - тайноглазой и гибкой охотницей:

-Матроса, матроса!.. Возьми мое сердце! Возьми - или я скормлю его соболю!..

Река становилась скуластенькой ненкой. Наивной. Молоденькой. Бестелесной, в широ­ком покрое мехов:

- Матроса, матроса!.. Оленя мой белый! Умчи далеко... Умчи, унеси мое сердце!

Огнезубым, зазывистым, с намагниченным сахарным усом жил в девятнадцать своих невозвратных сегодняшний наш Капитан.

Шло не очень-то вдумчивое холостяцкое соревнование. Чьих пристаней больше, где встречают Илюшку иль Кольку околдованные якорьком да тельняшкой Маруси? У кого из команды таких сладкогубых «зафрахтовано» больше? Итог подводился по осени, по ледоставу. Именные платочки, кисеты, поярковые перчатки, шапки-пыжики и оленьи кисы - вот такие трофеи свидетельствовали в конце навигации о неотразимой вселенской матросской доблести. Самых лучших и самых румяных девчат - от здоровья и сока, как белая репка, потрескалась пятка - увозили матросы с собой. На зимние квартиры. Вступали в «законный». Нарожденные матросята были отменно живучи и по первому зубу уже щипали папаньку за зеленый его якорек и просились на речку.

Ходил сегодняшний наш Капитан на пассажирском пароходе «Жан Жорес». В тридцатом году, двадцатипятилетним молодцем, окончил он речной техникум, исплавал младшие командные должности и вот уже тридцать семь лет капитанствует на этой Реке. Ныне каждый ее крутояр, островок, островочек, протока, излучина, оползень много тщательней карт прорисованы в памяти. «Главной извилиной в черепе» называет он Реку. Грусть и радость его, праздник-будни его, деловые часы и бессонница - даже вовсе окольный иной интерес - все стекается к Ней, все вмещает Она.

Шестерых братьев, шестерых сыновей пересадил старый бакенщик из утлой лодчонки своей на высокие капитанские мостики. Отец родной, и власть Советская. Над двумя фамильными капитанами приспустили корабли флаги, один по преклонному возрасту списан на берег, а трое, встречаясь и расходясь на удельной Реке, на просторной Могучей Оби, окликают брат брата и капитан капитана световою отмашкой, гудками и вымпелами. Передав погодившемуся «салажонку» штурвал, оставляют братаны рубки, крепко тискают сами себя и вздымают в пожатии родные ладони, и всегда-то в такие минуты вспоминается им домик над Томью, голоса легкокрылых чаек, матушка, смазывающая гусиным перышком их свирепые, застарелые цыпки, пропахшие керосином бакенщиковы усы, золотые пески Первореченьки.

Многое сберегается в памяти.

Первые капитанские годы...

Река была поделена на лоцманские участки, и на каждом из них корабли проводили лоцманы. Поднимался на мостик неприкасаемый эдакий дядя с соломинкой, застрявшей в похмельных усах, и тогда уж не капитан, а он, дядя, командовал кораблем.

- На церкву правься. Видишь, галка сидит на кресте? Кривая ишо на один глаз...

Правился молодой капитан на церкву. Тщетно в бинокль кривую разыскивал галку.

- Теперь на тот оползень вцеливай. Где зелененька ящерка греется...

Вцеливал на тот оползень...

В особо рисковых местах, на перекатах и мелководье, отбирали, случалось, лоцманы у капитанов штурвалы, и тогда так называемый командир корабля осязал себя чем-то вроде искупанной курицы. Достоверных, надежных карт не имелось, фарватер по каждой весне изменялся - нежданные мели, пески-перекаты, а жмоты-лоцманы отнюдь не торопились выдавать молодым капитанам профессиональных своих секретов. Не только что мели и прочие каверзы, козни, подвохи речные, но даже названия прибрежных селений утаивали.

- Какая, дядя, деревня?

- Деревянная, - приготовлен ответ у лоцмана.

- А это какая?

- Береговая.

Вот так всю дорогу...

Особо назойливых и неотступных побивали советом:

- Покличь попа в «матюгальник» да расспроси. Евон приход - не мой.

Матюгальником на Реке назывался жестяной покрашенный рупор. Ох, уж этот прибор - инструмент! Приснится, и вздрогнешь. Вместе с первой приличной сибирской посудиной появился он на Реке, с основания сибирского флота безраздельно владычествовала его не­цензурная пасть над сходнями, над палубами, над пристанями. Капитан, отдавая команду, набирал в свою грудь резервного воздуху, и упаси бог, если у замешкавшегося матроса или сплоховавшей команды не сразу строптиво и дельно все получалось. Дополнительные разъяснения сопровождались таким звонкокованым, густотертым, на экспорт сработанным «голословием», под которое мигом все поправлялось, налаживалось, корректировалось, горело и плавилось... Бодрела и «умнела» команда, распутывались узлы, растворялись заторы и пробки, снимался с мели корабль, и не болели гипертонией и желчной болезнью отцы-капитаны.

Вспоминается история одного боцмана, самородка, виртуоза и кладезя в смысле «богов с боженятами». Всего-то два слова команды отдать, а как предварит, как подступит! Профсоюз постановил штрафовать его за каждое нецензурное изругательство на один рубль. В первую же вахту он спустил две получки. Во вторую достигло на полнавигации. В третью боцман перехитрил профсоюз. Прежде чем поднести «матюгальник» к устам, он выделывал всякие безголосые вскидки, целой серией выполнял несказуемые вольные упражнения, и уж после того к нему возвращался дар речи.

-Трави носовой! - плаксиво и изобиженно, общипанно и обстриженно произносил он бескрылую, куценькую команду.

На реке, как нигде, живуча «словинка», живучи обычай, традиция. Мучились с же­стяным «пережитком», пока не явился взамен микрофон. Пришлось кой-которым изла­мывать психику: регулировать громкость голоса, вычищать зык и рык из родимых привычных команд, цитировать в глухом одиночестве приемлемую для современного пассажира стерильную расстановочку слов. Ибо стоит пустить в микрофон хотя б одного «соловья» — плывущие вздрагивают. На всех палубах, в каждой каюте - акустика... Если повнимательней вслушаться в обыденную речь, команды нашего Капитана, мы тотчас уследим в них слова-довески. Это постоянное - «будьте любезны».

- Будьте любезны... Отдать носовой!! - упрашивает он первогодка-матроса.

Явное следствие микрофонной переподготовки.


***

Смотрят на Реку парни.

Смотрит на Реку наш Капитан.

«Все письмена на Ней, все тезицы. Боеваяжила этого организьма...» - стережет его ухо выспренные старожителевы слова. Гордынюшка - дед. Комара и того в обиду не даст. С чертом, видишь ли, скрещенный!

Дизель-электроход оставляет по борту суденышко какого-то нефтяного торгового УРСа. Товары мирского широкого потребления плавит суденышко. В свое время по памяти бы обревизовал Капитан «торгаша». Соль, чай, сахар, спички, табак, сушка-крендель, дробь, порох, капканы, масло, мука, ситчик, спиртишко - вот закадычный тот перечень, которым лет десять назад грузились для Севера трюмы. Ну, нитка, иголка еще... Сегодня сгружают суде-нышки УРСов на теплом медвежьем следу ковры, телевизоры, книги, заграничную мебель, легковые автомобили, транзисторы, причуды своей и нанюханной импортной моды, косметику, витамины... и эти... действительно - соски, горшочки... (Отошла та пора, когда одна дикая птищь здесь плодилась.) И всего этого пока еще мало и мало. Коротка навигация, и не очень-то расторопно сибирское УРСовское «купечество».

Идут нефтеналивные баржи. Шесть навигаций назад появились они на Реке. Миллионы тонн обской нефти доставили они на Омский нефтеперегонный завод. Уважительно смотрит Старый Капитан на их низенькие борта, где чуть ли не полуметровыми буквами оттрафаречено - «огнеопасно», «огнеопасно». Такой «синичке» не дивно и море поджечь.

- Фартовые бороды все натворили... Геологи, - кивает на баржи дедок. - Не они бы - лось грызи осину, а медведь - малину. Дичала бы эта тайга и болотина до второго пришествия. Зверя вот только вспугнули...


***

«Если бы одного зверя... Если бы зверя...» - усмехается Капитан, вспоминая свою прошлогоднюю оторопь. Обыкновенного паровозного гудка наполохался. Случилось это чуть ниже Тобольска. Первым рейсом в ту навигацию шел. Знал, читал, не однажды по радио слушал - пробивается на Север железная дорога, завтрашняя работящая подружка Реки. Что - читал?! Мачты оберегал, проплывая под новым железнодорожным иртышским мостом. И, однако же, так неожиданно рявкнул по борту гудок, что, ей-богу, пружины в коленках ослабли. Чуть бинокль из рук не скользнул. Абордаж померещился. Вот так, каждую новую навигацию и озирайся. Не кури на воде. Паровозы приветствуй... Впрочем, этот курьез - не курьез. Для усмешечки. А вспомянешь вдруг да оглянешься...

Война. На судне, в составе команды, девяносто процентов женщин. Сарафан вместо флага вывешивай. Исказилось и слово - «матрос». Женский род обозначило. Они же - грузчики и кочегары и прочие службы. Беззаветные бабоньки - вспоминает сегодня их Старый наш Капитан. Сейчас от Омска до Салехарда одиннадцать суток расчетного ходу. В ту пору, при всяком везении и мыслимом благополучии, отсчитывали двадцать два календарных числа. Угля не хватало, дров на пристанях не было - шли «на подножном корму». Выбиралась на берегу роща, мобилизовывались команда и пассажиры, в двадцать пять пил сводили ту рощу с лица земли, раскряжевывали на долготье и вплечевую по зыбким трапам переносили кряжи на палубу. На ходу и разделывали. До другой рощи. Рычали и злобились пилы, с накряком ухали колуны, звенели железные клинья - корабль-батюшка жил. Только в один конец рейс пожирал по две с половиной тысячи кубометров дров. Беззаветные бабоньки!

Одной осенью ледостав приморозил корабль в пути. На буксире две баржи. На баржах три тысячи тонн - консервы и рыба. На самом корабле семьсот человек мобилизованных северян. Вот тогда-то без всяких мандатов и сделался наш Капитан чрезвычайным комиссаром пустынной округи. Сто подвод было собрано им вкруг замерзшего корабля, чтобы вывезти мобилизованных в Омск. Всю ту зиму, один за другим, приземлялись впритык к баржам «дугласы», вывозили на транссибирскую магистраль фронтовые консервы и рыбу. Вот тогда задичавшая медленно воля, чувство единоличной, единоначальной ответственности пособили ему одолеть брюшной тиф. Перемог на ногах. Кто не верит - пусть примет за сказку. Жила-была, мол, кишечная палочка и... Капитан. Отстреливался от волков. Серые рыбаки из окрестных лесов частенько наведывались к барже с осетриной. Спал в антрактах между волчьими концертами и ревом снижавшихся «дугласов».

Дизель-электроход разминулся с «германцем». Так именует наш Капитан суда, по­строенные на верфях ГДР.

А есть на Реке еще «венгры».

И есть на Реке еще «финны».

«Румыны» есть.

Сойдутся да заголосят - «интернационал»!

Но независимо от того, живо и браво в преданиях Реки доблестное сказание о перво­явленной домодельной посудине, вскоптившей во время оно зевластыми трубами непорочные небеса Прииртышья. Не без помпы и не без загада купцы нарекли корабель «Основателем». Основатель флота сибирского. С размахом замысливалось! Да подпакостил делу благому тюменский монах-богомаз. Или был он похмелен зело, или глазом не оченно тверд - здесь предание раздваивается, но взамен десяти предержащих букв сумел разместить только шесть: «ОСНОВА»... Далее писать стало некуда. Острие носа... На второй борт разворачивать? Некогда... Большая вода не ждала. Запыхтела «Основа» Турой да Тоболом, устремляясь проникнуть в Иртыш. Паниковали, не дюжили православные старушонки в прибрежных селениях, стремглав укрывались в свои потаенки, в запечья, открещиваясь от зыковатого, дикого, железного зверогласия гудка.

Лиха беда — начало.

Купцы видели: не взять, не добыть им Севера, не оголубить по желань-аппетиту его отдаленных богатств без достойного флота. Разливанное благопоспешество вод, тысяче­верстные туземные Палестины по их берегам - «царская» рыбка - осетр, «царский» зверь - горностаюшка, златобархатный соболек, тундровая собачка - песец - все почти задарма - нитка бисеру, медна бляшечка. Некогда, брат во христе, остатние буквы дописывать.

Становился сибирский купеческий флот.

Позднее томская купчиха Фелицата Корниловна собственноручно навесит пощечин непотрафившему капитану. Матушка-судовладелица! У капитана седая была борода, и в нее хоронились бессильные, стыдные слезы.

Колчаковщина оставила на пристанях кладбищенскую тишину. Остовы кораблей. Случившиеся кое-где в «живых» даже взгудеть-то гудели с «насморком». От «лошадиных сил» - одно звание, борты и трубы исклеваны пулями, на палубах порезвились «дюймовые». Не по разу горели посудины. У разбитых корыт... Сам Ильич обратился в ту пору к водникам. «...Я повторяю, что от предстоящей кампании водного транспорта наша судьба, может быть, больше зависит, чем от предстоящей войны с Польшей, если нам ее навяжут... Нельзя терять ни одной недели, ни одного дня, ни одной минуты, надо остановить эту разруху и утроить и учетверить возможности... И вот водный транспорт должен сделать в водную кампанию дело героическое»...

Дело героическое...

На сибирских пристанях обычные недели сменились «неделями трудового фронта».

Уже весною голодного 1920 года с Обь-Иртышья по адресу: «МОСКВА. ПРОЛЕТАР­СКИМ ДЕТЯМ» было отправлено сорок две тысячи пудов осетрины и нельмы.

Наспех подлатанные «Добрыня», «Мария», «Волна», с пятнадцатью буксирными баржа­ми, груженными хлебом, мехами и рыбой, в августе 1920 года повстречались в Обской губе борт о борт с морскими судами, направленными в эти воды по указанию Владимира Ильича. Карская товарообменная экспедиция находилась под его личным и постоянным надзором.

Осенью того же 1920 года речные продотряды заготовили двадцать тысяч голов оле­ней, миллион двести тысяч беличьих и четырнадцать тысяч песцовых шкурок.

И зажигал уж в тот год маленький бакенщик, старый наш Капитан, золотые огни на своей Первореченьке.

Становился теперь пролетарским флот.

Сейчас Капитан командует «чехом».

Вот так и заселялась Река - от «Основы» и до речного интернационала.

Корабли-«европейцы» давно не диковина на Ее многоводном просторище. Пол-Европы в регистры свои прописала. Назвала легендарными именами несгибаемых генералов, звезд­ными именами - первопроходцев космоса, полюбились, по нраву пришлись невоспетым водам Ее композиторы-классики. «Алябьев», «Мусоргский», «Римский-Корсаков», «Балакирев» - экая «могучая кучка» гудит-возгудает на волюшке. На две тысячи семьсот сорок один километр, от Омска до Салехарда растянулась их белая лебединая стая. На периферийных линиях сии маститые магистральные витязи Реки встречаются с «меньшими» своими собратьями - нумерными ОМ, ласково прозванными на берегах этих «омиками», нумерными МО - соответственно «мошками». «Мошка ли, блошка - везет понемножку». Запривередничай летная авиационная погода, и народу на пристанях - пушкой не прострелить. Муравейниками кишат пристани. Если солнечный час, то вповалку лежат на песках, набирают загар. Из всех окрестных глухих урманов, из комариных царств, из «перспективных на поиск» тундр стекаются на огоньки дебаркадеров взыскующие Крыма курортники, рассматривающие в отупении бледный свой пуп позеленевшие от формул заочники, подержанные холостяки со списком «текстильных центров» в блокнотцах, отцы семейств с таежными выводками, командированный люд, разочарованный люд... Встречным потоком сбегают на берег студенческие отряды, с засученными уже рукавами, столичные закройщики и парикмахеры, которым осталось до пенсии год-полтора, вездеходы-кавказцы с ходовыми «субтропиками» для торгов, сезонники на путину, краеведы, разыскивающие кого-то по кладбищенским надписям.

Франтовато ступают на сушу отбывшие вахту молодые матросы - воспитанники мо­реходных училищ, проходящие практику под началом нашего Капитана. Эти зовут его «де­дом». Январева Володьку видел «дед» со скуластой, должно быть, башкирочкой. Уфу рас­хваливала. Семиволков Аркашка в чем-то клялся и присягал черноглазой кавказке с Горно-Правдинской пристани. Хохотала и сдерживала за пуговку с якорьком Самохвалова Генку затронутая до алых румянцев чувашенка. Прочие нации... «Это в скольких же видах-обличьях должна ребятишкам являться Река?» - вспоминает свою холостяцкую пору, свои именные кисеты седой корабельщик - курсантский кумир.

Украинская мова, белорусский распев, казанские «нефтяные» татары, мордвины, ма­рийцы, домашние заселенцы Реки - ханты, манси, селькупы, коми и ненцы - чем не столпотворение, не «смешение языков»? Вот он что понаделал-затеял бородатый тот парень, товарищ геолог!

Геолог?.. О нем-то особо. О нем-то высоко!

Щедрый бродяга века, с лосиною жилой в ногах, с такой же чащобной судьбой. Нет, не ты ему, сердобольная сибирячка, краюшку хлеба на участь бродяжью по старообычаю, а он тебе, он! Миллиардами ахает! Триллионами свой народ одаряет. Нефть. Газ. Золотое дно Родины бородою причуивает.

Геолог...

Слово, неведомое ни хантыйскому, ни мансийскому, ни ненецкому языку - сегодня это слово поется, рифмуется, на алых цветет полотнищах, звенит из колоколов репродукторов, идет в набор, отстукивается телеграфами, заселяется в бамых дальних, глубинных чумах и стойбищах. Геолог. Нефть. Газ. Слова эти стали настолько обыденными и заурядными в этих широтах, как извечные, каждодневные хлеб и вода. Он свой в тайге. Он обжил тундру. Он возмутил реки. Он заварил здесь Мировую Обскую «уху».

«Пожалте к моему Шалашу! К моему Костру, современники!!»:


***

- Лось грызи осину,
А медведь малину... -

повторяет случившийся ненароком «стишок» всей тайги старожитель и победно при этом глядит на парней. Так глядит, словно он-то и есть тот, из сказки петух, что вдруг взял да и снес им в ладонь золотое яичко. А что? Его край! Под его курятником ведут наклонную скважину. Его берега.

ЛЭП - КАК ХЛЕБ! - взывает к Реке с крутояра кумач. Это потому, что голодают без электромогущества нагнетенные нефтью и газом подземные прорвы. Пасуют пред ними моторы и энергопоезда.

Над Рекой, где-то вровень с гусиными кличами, перекрещиваются чашами изоляторов стальные опоры, провисают провода высокого напряжения. В прошлую навигацию этого не было. Было лишь - ЛЭП - КАК ХЛЕБ и голые берега.

А сейчас паучком копошится на вязи опор поднебесная чья-то судьба, комсомольская чья-то путевка. На семь ветров, на самые чистые свежие воздухи выписан!.

- Погадай ему, - заспешил по карманам дедок, заприметив цыганку с колодой в руках, с шестилетним «робенком» у юбки.

- Кому? - послюнявила пальцы цыганка.

- Во-о-он! К божью ушку взбирается, - указывает на верхолаза дедок и протягивает подержанную рублевку.

Гадалка, как и во все века, - оптимистка:

- Сядет он, сокол, не на голый кол. Сядет он, сокол, за свадебный стол... Два пульца горячих о нем содрыгаются. Сердешный пульц на бело плечико урониться его созывает, казенный пульц железы к сердцу ему несет.

- Ордена, надо быть, - поясняет гадалка.

- Грамотная оракулка, - подмигивает ребятам дедок.

- Мой, шалопутный, тоже где-нибудь ту- то, - зашвыркала носом цыганка. - Разыскивать еду, щедушного. Спал и нефть, эту саму, во сне открывал...

- А тпррру... А аллюру не вскрикивал?- раскатывается старожил.

- Возьми свой постылый рупь! - взвинчивается цыганка. - Думала, ты пожилой гражданин, а ты - изгалятель!.. Где он, рупь?..

Рубль между тем наглухо запропастился в бесчисленных юбках.

- Стихни. Утихомирись, - гладит повинный дедок цыганенкову голову. - Купи ему щиколатку в буфете. Лампасеек ли... Кем будешь - вырастешь? - ластится дед к цыганенку.

- Капитаном. Как дяденька, - указывает на старого корабельщика, выдает его тайно- присутствие востроглазый малыш.

Старожитель оглядывается и сникает.

«В меру ли возносил... возносился? - перебирает он в памяти свое толковище-беседование. - Бывалый же человек рядом слушал стоял. Испожизненный здешний речник...»

- Скоко время? - справляется у ребят пошатнувшийся «краевед».

- Четверть восьмого.

- Засиделся я с вами, - дарит по улыбке парням. - Вы на Реку смотрите... Впечатляйте носы! - словно бы расстилает он широким намахом на их погляденье грядущие воды Ее и Ее берега.

Разостлал - и сам первый в тревогу ударился:

- Это что?.. Ребятушки... Капитан... У вас глаз потверже... Под обрывистым глинистым крутояром, со следами паводковых недавних обвалов, горел высокий костер, а поодаль некие существа, похожие на рыжие пни, сорвавшиеся со своих корневищ, заделывали бесноватый танец. Среди этих невнятных кикимор просматривался человек. Похоже, девушка. Похоже, косынкой корабль призывала.

Место было глухое, от сел, пристаней удаленное - Капитан заспешил в рубку. Корабль сбавил скорость до самого малого и потихоньку начал подваливать к берегу. Пассажиры заполнили борт, волновались, гадали.

- Закончат вот танец, зажарят на этом костре, и прощай молодость,- предсказал « Дуняшка», когда среди пляшущих и дико взывающих леших была явно опознана девушка.

По ее знаку танец померк. «Пни» присели, затем прилегли и начали выползать из своей рыжеватой коры. Ногами вперед... Обыкновенные ребятишки, девчонки. Целый отряд. Теперь они вместе с вожатой сбежали песчаной косой до урезу воды, махали кто только что содранной шкурой, кто - просто руками, беззаветно, восторженно голосили:

- От-кры-тье-е!! От-кры-тье-е!!

Близко к берегу Капитан не рискнул. Еще мель поцелуешь. Спустили шлюпку. Володь- ка Январев и Семиволков Аркашка ударили в весла. Вскоре на корабле появилась вожатая - молодая хантыйка с возбужденной, горластой оравой своих следопытов. Доставили и «открытие» - тяжеленный, целехонький, без единой зазубринки-трещинки мамонтов бивень.

- Семи кораблям стреляла, и ни один не остановился, - оправдывалась перед Капитаном девушка. - Последний патрон израсходовала, - открывала она на погляд переломку-двустволку. - Говорю тогда: «Разводите, ребята, костер, натягивайте на себя мешки и пляшите. Корабль удивится и остановится».

- Там... Если копать... Если дальше копаться... Там, может, само мясо мамонтово лежит... Замороженное! - азартно выкрикивали следопыты, сверкая чумазыми рожицами.

- Давайте выкопаем, - расплылась старожителева борода. - На коклетки пропустим, съедим по коклетке - сразу мамонтовая сила прибудет.

Черноволосый коротышок между тем натянул на себя бумажный из-под цемента ме­шок, упрятался с головой и конечностями в его полую емкость, опять превратился в «пень». В мешке только прорезь для глаз, черта носа и рта, устрашительные усы прорисованы углем.

- Это я придумал, - глуховато доносится из мешка. - От комаров и от оводов...

- Как же ты пылью... цементом не задохнулся, эдак лихо отплясывая, - присел против прорезей дед.

- Мы их выполоскали, - бухтело в мешке.

Пассажиры щупали бивень.


***

Солнце в такую пору долго высматривает - выискивает над горизонтом укромную запа- денку. Схорониться на пару часов, подремать. На одной щечке спит в эту пору солнце. Второй стережется. Не проспать - петухов взбудить, шмелю крылышки обсушить, елке «свечечку» обогреть.

Оттого-то и белые ночи. Оттого на Реке и дивы...

Начинаются дивы всегда на изгарном закате, когда солнце - не солнышко уж, а всего от него косачиная алая бровь - над хребтами Уральскими лишь остается. Вот и она потихоньку смигнулась, упряталась. Над незабудковой искренностью воды распростерлось - вдали, впереди, между двух берегов - протяженное узкое облачко.

Солнце да облака, они - старые волхователи, давние чудотворцы... Подожгло это облачко схоронившейся косачиною бровью, осияло недремною солнцевой щечкой - и взгорело нещадным румянцем, вспылало, оплавилось, пронзилось до самой последней кудряшки, до самого тонкого перышка изгарным закатом надречное длинное облачко.

Крокодил... Розовый крокодил там вдали, впереди, над Рекой обозначился. Иззубрен­ный панцирем хвост над Уральской грядой извильнулся, а разомкнутая розовозубая пасть, ноздырье, должно быть, енисейские кряжи вынюхивает.

Есть и лапы, и выпучены в надлобье глаза.

Долго держится облачко в образе.

Сотни взоров к себе притянуло.

- Тьфу ты, господи! - спохватывается зачарованный старожитель.- Это надо же время убить?! Коркодилом-тварью любуешься... Коркодилом?! А буфет этим часом закроют...

Капитан перед вахтой обходит корабль.

Ночью вахты несут капитаны.

На корме собралось население от трех до семи. Тут же и цыганенок.

-Трави носовой! - отдает он команду и вослед ущемляет татарчонку-ровеснику нос.

Азиат не скулит, не робеет. В свою очередь зажимает меж пальцев цыганское  нюхальце и тоже по-уставному командует:

- Отдать носовой!

- Трррави носовой! - гундосит цыган.

- Отдать носовой! - пыхтит крепышок татарчонок.

Теперь до чьих-нибудь слез не расстанутся.

Самые малые, прильнув к зарешеченному барьеру, ограждающему борты, следят, не смигнув, подкрашенное закатом неистовство струй, выпирающих из-под винта.

- Как каша кипит, - находит сравнение один.

- Каша белая. Скажи, как кисель,- поправляет второй.

Гладит, походя, погодившиеся ребячьи головки наш Капитан. Тихо, тихо смеркается.

Красные бакены, белые бакены - каждый сам по себе умница и «колдун». Сам опреде­ляет: светло на Реке или уже потемнело. Явись туман или ранние, от обложных туч, сумерки - каждый сам себя зажигает, сам по себе горит. Фотоэлемент. «Где ты, где, семирадужный тятенькин керосин? С Кавказа везли, а по нефти плавали... Дивы!»

Зажигает Река красные и зеленые «правила».

Капитану на вахту.

Ночью вахты несут капитаны.


***

Есть ли запах у древностей?

Кто его знает.

Капитан непременно уверен, что сейчас ему «мамонтом» пахнет. Бивень сложен на нижнюю палубу, а на мостике, будьте любезны, пронзает, навеивает.

«Вот ископаемый! - размышляет-беседует сам с собой Капитан. - Через миллионы лет клык свой явил! И ни чатинки. Ни трещинки, ни зазубринки...»

Капитанушко трогает кончиком языка свой подъеденный зуб: «Не болит, а шатается. Живьем последние растеряешь. Век не вытерпливают».

Вспомнил «творческого индивидуума»:

«В которой каюте он? В двадцать восьмой, кажется. Как это он о коротком знакомстве?.. «В зубки посмотреть ближнему своему». Сынишку везет рекой подышать. Все с блокнотом подстраивался. «Узелки биографии» интересуют. «Взлеты, шлепки и падения». «Очерк о вас написать попытаюсь». Был таковой обо мне. Был, дорогой. «Душа Иртыша» назывался. Ду-ша Ир-ты-ша... От мамонта клык, от меня очерк...»

Капитан усмехается:

«Индивидуум, действительно! Стопку выпьет, а куражу, словотворчества!.. «Пить так пить! Жаждую, чтобы дым за кормой шел!» - подстрекает очередную чью-нибудь биографию. Ко мне, верно, без коньяку подстраивался. Не насмелился. А к деду, к цыганке... У кого только «из души пробку»... откупорить душу кому не пытал? На полпути заявляется: «Примите шефство над творчеством, Капитан. Аккредитуйте до Салехарда полсотни. Проконьячился нерасчетливо. Потомка кормить не на что».

- А дым за кормой, будьте любезны, окончился?

- Да-а-а... Плывет тут еще одна интересная личность. Тоже - в зубки бы посмотреть.

- Ну вот, дорогой. Дам буфетчице я указание. Парнишку твоего пусть кормит под пряжку, а тебя, будьте любезны, на рубль в сутки. Без «дыму». Эдак и до «голосов» до- дымляют. Русалки за бортом скатерти расстилают. Бывалое дело на кораблях...

Третий день теперь на рубле плывет».

На крутом повороте Реки Капитан забывает про «двадцать восьмую», настороженно всматривается в огни, в огоньки. Дизель-электроход оставляет по борту сухогрузные караваны барж. Кирпич, цемент, блоки домов, щебень, стекло, арматура - плывут караванами новые города и поселки. На Север) На Север! Скорее на Север!.. Солнышко на одной щечке спит - Река не спит. Ото льдов и до новых льдов — беспрерывный рабочий день. «Боевая жила этого организма».

«Индивидуум - тоже на Север. «Языковый котел,- говорил.- Современник в ас­сортименте»... Как это он портрет мой описывал? Вслух, под собственную диктовку в блокнот заносил. Не поступит ли с моей стороны возражений. «Умеренно грузен. Стрижен под «бокс». Фасад золотых зубов. Румян, но не склеротически». Не скле-ро-ти-чес- ки?...»

Фу! Опять Капитанушке мамонтом напахнуло. Запах необъясним, но, убей, - точно, истинно - мамонтом:

«Вот ископаемый! Хоть на борт сих останков не допускай. Как-то раз позвонок его вез - тоже само о вечности думалось. О тлении, нетлении и бренности... Через миллионы лет, будьте любезны, бивнем своим достигает! »

«Может, добавить в «двадцать восьмую» рубль? До Салехарда еще трое суток без ма­ла плыть. Замрет. Вдохновения после не соберет. Кто их раскусит, «творческих»? На что упирает! И Ной, дескать, пьян бывал, а корабль-ковчег рассчитал. Откуда и капитаны пошли...»

«До оголенных чувств моих все добирался. Каковы они, неподмесно-пронзительные, в служебно-житейских победах и передрягах. Подай ему их в первородстве и свежести. Хе, парень. Сам оголяйся, если сумеешь. Душа не карман - не выворотишь. Не побренчишь мелочью... Записал, что румянец не склеротический, и шуруй в отдел кадров. Там - анкета, там наградные листы. С последнего, свежего, и перебели. «Старый Капитан - имярек... Тысяча девятьсот шестого года рождения. Образование - среднетехническое. До этого награжден орденом Трудового Красного Знамени и медалями. На речном транспорте работает с 1920 года. В том числе тридцать пять лет (теперь, считай, сорок) на должности капитана. В течение двадцати лет (теперь, считай, двадцати пяти) назначается старшим капитаном по отстою флота...»

Капитан вспоминает отдельные строчки из наградного листа, которым пять лет тому назад он был представлен к ордену Ленина. Не все строчки. «Инициатор создания совета командиров и возглавляет его, - записано там. - Является лучшим капитаном Министерства речного флота, - записано там. - Ударник коммунистического труда, член бюро цеховой парторганизации и группы народного контроля», - записано.

«Вот, к примеру, я втайне цыганом в насмешку себя называю, - продолжает негласно беседовать с «двадцать восьмою» каютою наш Капитан. - Цыганом! А к чему, почему - супруге на мягкой подушке не выдамся. У нее поход в гости спланирован или билеты на знаменитость заказаны, а благоверному в тот самый час на Иртыш заприспичило. И сбегу! Убегу. Выходные дни, а я на Иртыш. Старший капитан по отстою флота. До трехсотпятидесяти кораблей зимуют в порту... Не пройдусь вокруг них, и насмарку мои выходные. Насмарку! Неуложно тебе, неугревно, знаменитость не в знаменитость, на домашних досада никчемная, кровь в тебе вроде недосол еная, сна нет... И тогда привстаю потихоньку, как тот беззаветный цыган из рассказов отца.

Конокрад семикаторжный жил. Добрую лошадь завидит - седалищный нерв у него вскукарекает, шпоры из босых пяток растут. Полгода будет охотиться, а обратает ее, не- наглядушку. Со временем разбогател. Лошадей, что у меня кораблей. Косяки. Пастухов завел, на всех ярмарках торговал, имя его в каждой драной цыганской кибитке славится, а спать, будьте любезны, не может. Не может - и баста! Снимает тогда среди ночи уздечку с гвоздя, весит на локоть и к родимому своему табуну. Яко тать, яко тень, яко - серый волк. Часами скрадывает себя, чтоб пастухов провести. В росе вымокнет, в конском горячем навозе извазгается, а самолучшего рысака оголубит. Свисту тут, вопля! Восторгу, гиканья!.. Круга в два обметелит, освищет табун на «украденном» жеребце и из рученек в ручки его пастухам. «Те-те-ри!» «После этого, будьте любезны, уснет. Вот такая зараза и у меня. Только что корабли не ворую. Начинает весенний лед созревать - тут и вовсе петуший сон. Почему, может, и румянец не склеротический».

«Оголенное и пронзительное? В первородстве и свежести?.. Случалось, парень, оно и такое. Случается... Иногда сам не подозреваешь, что соседней секундой наскажется. Не ум-мудрец, не язык-блудня, а именно чувство - подозреваемая и оспоряемая материя -душа слова твои составляет.

Орден Ленина мне вручили.

Являюсь домой, а навстречу мне внук пятилетний - Серега. Набодрил выше челки мою старую форменную фуражку, вскинул пять пальцев под козырек и картавит, лепечет навстречу:

- Деда! Поздлавляю тебя с высокой нагладой! Сто лет тебе, деда, плавать. Шесть футов тебе под килем!

И завис мне на шею, теплый румяненький мой якорек. Понимаю и знаю, что старшие этим словам обучили его, - а вот сместилось дыхание - и баста.

 Два портрета висят у меня: батя родной и Владимир Ильич. Упрятал я нос во внуково ухо, и понесли, понесли меня ноги к простенку с портретами.

- Отцы мои, бакенщики!.. - вроде к рапорту голос напряг. Еще чего-то душа немтовала, силилась высказаться, да не всегда ты слова ее, кличи разведаешь и на внятный язык поместишь. Только ночью глубокой осмыслил, к чему я вдруг Ленина в бакенщики воспроизвел. Огни на Реке Человеческой?!Отец на Томи, Ильич - на Реке Человеческой.

- Отцы мои, бакенщики! - потом уж в прозрении шептал.

Сон сбежал.

Поднялся и принялся внука рассматривать. Очень успокоительное и жизнерадостное это занятие - смотреть-наблюдать, как сонное брюшко у маленьких дышит. Потом на Иртыш повлекло. К кораблям. По морозцу...»

Ветерок понарушил чуть рдеющий глянец Реки. Встречаются и расходятся корабли. «Алябьев» на горизонте. «Кто там из «моих»?- припоминает седой корабельщик. Да. Приходится припоминать. Редкое судно разыщешь сейчас в пароходстве, на котором не бодрствовали бы его «салажата». Капитанами плавают. Старпомами. Синявский Анатолий, Шамов Эдуард, Сазонов Андрей, Беззубик Эдуард... В два десятка фамилий не впишешь. Новое офицерство Реки. Молодое и образованное. «Может, оно и есть - нетленный мой «бивень»? - приветствует «Алябьева» - Анатолия Синявского наш Капитан.

Белая ночь.

Возобновляется молчаливое собеседование с двадцать восьмою каютой. «Ты, парень, тоже не от резвости и любопытства лишь души «откупориваешь». Тоже свой «бивень» отращиваешь. Канут годы, уйдут поколения, а строчка твоя возьмет да и высветится. За­свидетельствует нас. Был, мол, век и жил человек... И росла во славе Река... Вот, послушай, чего расскажу. Уж откроюсь маленечко...

Как сего Капитана провожали однажды на пенсию.

Четыре года назад «торжество» это правили. Ворох подарков! Именные золотые часы (не опаздывал бы анализ снести в поликлинику водников), хрустальный сервиз («склянки» играть), магнитофон с записью гудка моего корабля (печенку травить). Стопа адресов. От министерства, обкома, от пароходства, товарищей... Двадцать две папки. Речи. А в тех речах опять я - «душа Иртыша», «Живая легенда Оби».

Стихи поднесли: «Шлют привет тебе чайки речные». Разжалобливают, будьте любезны, разнеживают. Хрусталь резной жароптичками заиграл. Спектры света сижу изучаю сквозь пленочку слез.

«А зачем же вы эдак, ребятушки? - сам себе думаю. - Ведь если мать ребенка от груди, к примеру, отучивает, отнимает, нешто станет она ему титину негу и сладость расписывать? Напротив всегда! Полынью, горчицей сосок натирают. Колючую щетку взамен из кофты выпрастывают! А вы?.. Без вас знаю, сколь сладка она, Реченька, сколь мила и зазывиста. Больше вас знаю!! По весне - первый гром во льдах - загляните-ка в поликлинику водников. Болеют, казнятся и усыхают отставные старые капитаны. Сто семь «хворобин», сто семь обострений у каждого вдруг приключится. А хвороба-то, будьте любезны, - одна. Журавлиная. Льды на Север идут, тянут шеи на Север, скрипучих сухих позвонков не щадя, отставные старые капитаны. Жалко вздрагивают изостренные кадыки. Тоскуют глаза. Щепочками в Реку балуются... Только что не кричат, не курлычут сивонькие журавушки».

Вот так, товарищ мой творческий, в душе напевалось, насказывалось. А представили слово - на понюшку от той заготовленной речи осталось.

-Товарищи! - президиуму сказал.- Ребятушки! - голос в зал надломился.- Сорок шесть лет я проплавал на ней... Позвольте, будьте любезны... пятьдесят...

Сам собою народу поклон получился, и кончилась речь. Вот так, брат, и оголяешься. На две десятых процента.

- Оставить «деда» на мостике!! - кличи по залу пошли.

- Река дедова!! - салажата мои нагнетают.

А я ослабел. Всегда в кулаке себя тискаю, а тут - хрустали... Спектры света сижу пре­ломляю.

Ну и спробуй супруге о том расскажи! Хе, сивко-бурко!..

Плаксе, что ли, детей народила? Корабль - место не мокрое...



«Надо, по-видимому, вне лукавого случая, добавить все же «индивидууму» кредиту? Сам видел - сынка ему два ливерных пирожка в бумажной салфетке нес. Сейчас аппетит - пещерный! Мудреный народ - эти творческие! Тот же Алябьев... Запузырил на всю поднебесную «Соловья» и пожалуйста... Гордость России. В теплоход, будьте любезны, обратился. Добавлю кредиту «индивидууму». Интеллигентно попридержал, а теперь до­бавлю».

Дизель-электроход обгоняет целый караван барж, груженных крупнодюймовыми трубами. Под нефть или газ уготованы. Их полые зевла сложены поперек барж в огромные высокие треугольники.

Поравнялись.

Трубы пронзило зарей. Сейчас они похожи на пчелиные соты, текущие розовым медом.

Дивы на Реке. Дивы!..

Открывает Капитан в рубке дверь. Чу! На палубе разговор.

- Сейчас они, зори у нас, что невесты в соку и на выданье, - доносится снизу басок старожителя. - Молодые, неуснутые, просиянные, - кровушка с молоком! А вот осенью по-другому... Густеют по осени. Мраку в них больше. Как железо при разогреве... Почему заприметил, — на глухариные прииска в это время хожу.

- Куда, куда?

По голосу опознал Капитан своего дебитора-задолженника.

- На глухариные прииска, - не смутясь, отвечал старожитель. - Обсыхает одна крупнопесчаная грива. - Косой зовем или салмой. На той гриве - беленький мелконький камушек с гор Уральских весенней водою наносит. Глухари разрывают песок и тот камушек с радостью склевывают. «Жернова» на зиму в свой пупок запасают. Есть там один обрывистый берег. Заляжешь на нем и дивуешься. Ровно стадо баранов на гриве пасется. Сотни, сотни, ежель не тысячи птиц сюда из таежного округа слетывают. Аж песок под когтями поет, да щебеткают клювы. «Ах вы, умницы, - думаешь. - Ах, хозяева!» Раз не вытерпел - выстрелил я. Заря мне в глаза падала. Как железо при разогреве... Что взнялось?! Как взнялось их тьма-тьмуща на эту зарю - гром, братец мой, из-под крыльев взрыдал! И не стало зари.

- Это надо мне записать, - зашелестели странички блокнота.

- Токо что записать и осталось, - поскучнел басок старожителя. - Выбили их. Прямо на прииске выбили. Камушка-то нигде, кроме склонной уральской той гривы, нет. А в тайгу, что ни человек поселяется-едет, то и новое человеко-ружье. Я вот хорохорюсь перед ребятенками, бренчу - нефть, газ, геолога восхваляю, а на душе - кошки... Почему оно так у нас получается: Отечество одаряем, а край родной щиплем?.. Ежли ты истинный сын страны, то живи ты, трудись не за ради ясной пуговки на мундире!

«Запиши, запиши,- мысленно подстрекает наш Капитан владельца блокнота. - Здесь душа... И без «дыму»...»

На Реке появляются ранние «мошки» и «омйки». Повстречалась прострельная кокет­ливая «ракета». Пыхтит, поспешает куда-то еще стародавний плавучий угольный кран. От льдов и до новых льдов неумолчна Река. Она в работе. Она авралит, Она вздыбила сегодня главную волну в извечно покойном течении своем. На следу, на горячем медвежьем следу растут по Ее берегам города, встают нефтепромыслы, станции и подстанции, опоры мостов, искрят напряженные линии электропередач, пульсируют голубые и черные жилы газонефтепроводов, заселяют Ее берега искусные мастера и неискусные пареньки. И все это скоростное развитие, — возможно, и сверхскоростное - питает Река. Тысяча четыреста сорок притоков сбегаются к Ее работящему стрежню.

Щупальцы поиска.

Тропинки глубокой разведки.

И ведут, и ведут капитаны «мошку» ли, «блошку» ли по узеньким неизведанным речкам. Везут высоких парней — геологов. Берег к берегу ластится кронами кедров. Здесь на мачты доподлинно прыгают белки. Здесь мотают башкой, огрозясь кораблям, круторогие дерзкие лоси. Здесь нога человека - Нога Человека. Ступи, добрая. Совестливая. И разумная.

Дивы на Реке, дивы...

Талантливая, говорят, в Ней вода. Башковитую дерзкую дюжину лауреатов подарила лишь в этом году невоспетая Обь науке, народу. Микроб творчества здесь заселяется людям в высокие помыслы.

Далеко, далеко от Ее берегов до Москвы. Далеко - а из Кремля смотрится. Державная ныне! Державную высит волну. Державную правит судьбу.

«Дадим в 1980 году 230 - 260 миллионов тонн нефти!» Мимо скольких таких полотнищ проплывают в сей час корабли?

- По тонне на нос получается, - подсчитывают досужие сибирские старожители.

- Миллиард! - предсказывают нефтедобычу 2000 года сибирские академики. - Миллиард тонн обской нефти.

- Река века! Река века... Столько лет тебя знал, негромкую, непоспешную, и вдруг - Ре-ка века, - словно бы первоклассник «маму», находит и видит в слогах Капитан.- Так круто! И годы под горку так круто...

«Ну, хорошо, - ревниво опять адресуется к мамонту. - Ты бивень сберег? А я? Они, «салажата» мои, погудят. Походят за льдами. А - я? Ты мороженый, а мне зябко. Ведь отлучат. Годы отлучат. Придет час, и не скажешь: «Братушки, дозвольте!..» И в какой час? Росла во славе. Моя до седин, Нареченная!

Ночью вахты несут капитаны.

Ночью в рубках случаются дивы.

Сгонишь мамонта, является в бликах рассветных волн заплаканная Фатима:

- Матроса, матроса! Горит мое сердце! Целуй мое сердце!.. Волотя!

- Тсс-с, глупенькая! На пенсии я. Из милости на Реке. Если б снова с матросов...

Убегает, сминает босою ножкой солнечных зайчиков на волнах голубая девчушка, с от­топыренным голубым локотком... К черным носикам беленьких медвежат. Это зябко, коль реки от нас убегают.

«Беги, девочка. Вечно беги! Если б снова - «пескарь»... Если б снова - с матросов!.. Кого стариковская ревность украсила? Разве что - поликлинику».

Годы ли, предчувствие ли скорого расставания, но все доверительнее, чаще и сокровен­нее беседует с Рекою наш Капитан. Давно Она перестала быть для него текучей водой, географией, давно почитает он Ее за близкое понятливое существо.

Странные вопросы задает иногда Капитан:

«Куда течешь, Реченька? Куда? - дикая и державная...»

«В Великое Завтра, мой Капитан. В Страну Могущества Русского»,- распрастывает и высит свою рабочую озаренную грудь Река.

Уцепились, до чьих-нибудь слез не расстанутся татарчонок и цыганенок:

«Трави носовой!»

«Отдать носовой!»

«Кто эти дети? Куда ведешь их, Реченька? Куда несешь?»

«Это грядущие мои капитаны,- крепчает рассветной волною Река.- На стрежень века несу. В Великое Завтра».

«Не забудешь хоть Старого? Пятьдесят лет у Твоей груди! И всегда в кулаке себя!..»

«Блёмм-м, блёмм-м, блёмм-м»,- разбиваются встречные волны о нос.

«Ты станешь моим кораблем»,- говорит Капитану Река.

Невнятные волны.

Не разбирает их слов Капитан.

Дивы на Реке, дивы!.. 






СТАРШИЙ В РОДЕ ЛЮДСКОМ





_ЛОВКИЙ_МУЗОЛИК_



Еще вчера были эти ребята нескладными голенастыми журавликами. От школьной стаи отбились, к ремеслу не прибились - каково-то взлетишь и где сядешь, вольная птица? Густели и ломались тенорки, намечался пунктиром пушок повдоль верхней губы, раздавались плечишки, на глазах убывало отрочество. Гасили они, молодчики, пустопорожнее время за картами, шалопаями слонялись по улицам, задирали девчат, бередили пенсионеров, вольница. «Неудельные,- слышалось вслед паренькам.- Не к рукам варежки...»

А те, в задор и отместку, возьмут и заголосят подурашливее:

На углу фонарь качался,
Я прикуривал табак.
Попросил отца жениться,
Он сказал: «Гоняй собак».

Собак на Севере уйма... Несовершеннолетних на работу не принимают... Неизвестно, как долго резвились бы такие ватажки в недорослях, если бы не появилось два года тому назад в заполярных Лабытнангах профессионально-техническое училище № 21.

«На выбор! Плотником, столяром, печником, каменщиком, сантехником, электриком?»— предложили тем, у кого намечался ус.

«Маляр! Радужная профессия!» - предложили девчонкам, не осилившим «следующего класса».

А восьмиклассницам ненкам, Нине Яптунай, Лиде Пандо и десяткам их юных подружек, уроженкам Ямальской, Гыдонской и Тазовской тундр, и того необычнее предлагались дела. Дела важные, исторические. Им, будущим молодым мастерицам, поручается перевести своих матерей и отцов на оседлость. Пусть стены новых домов станут под их кистью светлыми и в заполярную ночь, радостными и гостеприимными во все времена года. И на все времена!

Училище частым бреднем прошлось по заполярным поселкам Обского Севера, сзывая под крышу свою непристроенную молодежь:

«Учитесь, ребята. Постигайте избранное ремесло. Тюменщина, в недавнем прошлом «белое пятно» геологических карт, на подивленных глазах современников становится огромным, легендарным краем сказочной нефти. Страной Могущества Русского. Как нужны, как стратегически необходимы здесь ваши молодые мастеровитые руки!»

- ...В дни производственной практики познакомились ненецкие девчонки с двумя старинными русскими народными песнями.

Как-то по жаре-духоте заленились они, маляры, увлеклись разговором на вечную трепетную тему - «Дружба и любовь». Безнадзорные кисти, словно сонные мухи, еле-то еле ползали по выструганным полам. Сюда заглянул старичок печник. Мастерок у него потерялся: двухконечный молоток-«било» и кирочка. На семи огнях кирочка закаленная, камнем-кремнем изостренная.

- Там на рукоятке ловкий такой музолик был, вроде пупочка...- с воздыханием припоминал мастер.

- Накипь от сучка, а вокруг нее углубленьице образовалось. Гнездышко,- обрисовывал он.- Лет двенадцать, поди-ко, его я приучивал. Мякоть пальца поместишь туда, музолик нащупаешь и ровно мушку в ружье изловил. Спичку повдоль пополам рассекал. В копеешно ребрышко вцеливал, - тосковал мастер, обшаривая все закоулки, передвигая малярные банки и склянки.

- А другим уж не вцелите, что ли? - безгрешно смотрели на мастера молоденькие мордашки,- Со склада выписать если? - предложение вносили.

- Музолик со склада не выпишешь,- вздыхал мастер.- Вот вы, котора-нибудь. изыскали ловконькое такое гнездышко у кистей на стёблах? Прихватистое такое, секретливое. Один ты его чуешь на инструменте...

Девчонки внимательно всматриваются, оглаживают, ощупывают рукоятки кистей.

- Стало быть, не разыскали еще,- сочувствует мастер.- То я и смотрю - проголосно вы робите. Как монахи из посказульки. Прибаутка такая есть.

- А как они?- насторожили белые зубки грядущие маляры.

Мастер перенял у семнадцатилетне!; калмычки Манжеевой Любы ее помазок, обмакнул его в краску и глуховато, тягуче запел:

Уж ты са-а а-ад, ты мой
                                    са-а-ад,
Са-а-ад
            зеле-о-о-оненько-о-ой...

Кисть у печника словно бы подтягивала ему, медленно и «проголосно» разводя по бе­лому полу желтые полосы.

- Вот как они работают, когда бригадира ихнего нет. Игумена вышестоящего...

-  А когда игумен? - в щелочки свела улыбчивые глазенки Яптунай Нина.

- Тогда по-другому поют,- подмигнул печник.- Тогда вот так:

Уж вы сени, мои сени,
Сени новые мои,
Сени новые, кленовые,
Ре-шет-ча-ты-е...

Шмыгала, веселилась кисть, догоняла плясовой речитатив. Приплясывал и мельтешил сам сгорбившийся печник, выделывая полусогнутыми ногами замысловатые вензеля, взбадривал, взбрыкивал тощеньким задом наподвид молоденького козелка.

Юные маляры, разбежавшись по разным углам, изнемогали от смеха.

Запомнился им печник.

Стоит чьей-нибудь кисти слегка заскучать, притомиться - раздается лукавая подружкина песенка: «Уж ты са-а-ад...»

«Заскучавшая», словно пчелка ее ужалила, переходит на «Сени».

...У будущего плотника Овсянникова Алешки даже веснушки после практики по­серьезнели, даже беззаботный общительный нос окреп, как-то окоренел.

Когда Ванюшка Терентьев - сын народа коми - обронил с лесов свой топор, Алешка еще раз поплевал на ладони и, постучав себя пальцем в грудь, не без озорной похвальбы указнил однокашника:

- При хорошем плотнике (при Алешке, значит) у плохого руки трясутся (это у Ванюшки).

Появились в Алешкином речевом обиходе и такие «специализированные» выражения: «Не склеено - срублено». «Топор дурак: без хозяина мясника зарубил».

Ванюшка тоже одну пословицу произрек: «Когда бы не клин да не мох, то и плотник бы сдох».

Сколько веков этим славным «мастеровитым» пословицам? Вместе с топором передает их в наследство народ Алешке с Ванюшкой.

Разыскивают «секретливое гнездышко», «ловкий музолик» на инструменте молодые руки воспитанников ГПТУ.




_КОЕ-ЧТО_О_ЛЕВШЕ_



Свыше трети учащихся первого набора - юноши и девушки из коренных народностей Обского Севера. Во втором наборе их доля выросла до 85 процентов - около 150 человек.

Своеобразной, по-настоящему талантливой мастеровитости их отцов-матерей дивимся мы и поныне. Немудрященьким инструментом - стамеска да нож - исхитряется ненец выстругать полозья, выбрать в них гнезда для копылов и без единого гвоздичка, намертво съединить деревянные заготовки в легонькие ажурные нарты, пригодные и для оленьих стремительных гонок, и для дальних касланий по раскисшей весенней и летней тундре.

А матери?

Кто не залюбуется, чей не просияет взор, когда в поднебесно - чистых снегах встретишь ты девушку или малыша в пушистых, расшитых вязью цветных узоров одеждах?

И вот от иглы и стамески уходят их дети к мастерку, топору, ключам и кронциркулям, к алхимии красок и колеров.

Получится ли?

- Старательные и смышленые ребята,- отзывается о «коренных» директор учи­лища Резник Михаил Пантелеймонович.

Здесь сказано точно и кратко.

Есть в них какая-то жадность, нетерпеливая устремленность к новым, необычным для уклада их жизни и быта профессиям. Как бы торопятся они плечо в плечо встать с «масте­ровыми» народами. Поравняться спешат. Отсюда, наверное, и повышенная любознательность, и прилежание, и упорство, и... слезы. Плачут тайком и в открытую, когда что-нибудь не получается. Плакали и Лида  Пандо, и Нина Яптунай, а выпустили их с третьим - высшим разрядом. В Тазовск поедут, на газовые промыслы...

Бурно меняется экономика Тюменского Севера. Извечные ненецкие профессии — оленевод, охотник, рыбак, определяющие круг деятельности, хозяйственный облик целого народа, обогащаются в последнее десятилетие профессиями современными — рабочими, техническими, ремесленными. Решается несколько сразу «горячих» проблем: квалифицированные (непривозные!) местные кадры. Отсюда — естественный переход на оседлость. Рядом с этим — возможность трудоиспользования вторых и третьих членов семьи. Третьи члены, как правило, грамотная современная молодежь. После интернатской теплыни, чистых простыней и прочих, хотя бы нехитрых житейских благ молодежь эта не очень-то ласково оглядывается на родной дымный, пасмурный чум, и предоставляемая училищем возможность овладения рабочей, хорошо оплачиваемой профессией как нельзя более соответствует сегодняшним ее интересам, запросам. Теперь уж не встретишь подивленную толпу старожилов-зевак, почтительно глазеющих на молодого сородича, кой, нацепив на ноги кривое железное коготье, перекинув моток проволоки через плечо, пристегивается ремнем ко столбу и, поплевав «по-русски» в ладони, карабкается на него. Теперь и на буровые вскарабкиваются. Но по-прежнему велик спрос на мастера, на умельца.

Печь на Севере - второе солнышко.

Насколько здесь дефицитен печник, уловил я однажды из ожесточенного спора и бранного торга четырех поселковых руководителей. Злые, взъерошенные, два часа кипятились они, чуть ли не за грудки хватались, каждый, с яростью, страстью, доказывая, где он, печник Антипыч, сей вот час, сей вот день скоропостижно и первоперсонно - железно необходим. В пекарне: «Не хлеб вынимаем из печи, а сусло!» В больнице: «Малицы на больных одеваем!» На рыбозаводе фальшивит коптильня: «Рыба весной икру мечет, а я круглый год!..» В школе: «Авторучки за пазухой отогреваем!»

Таков здесь спрос на Антипыча.

Теперь «Антипычей» будет готовить училище. Первое за Полярным кругом Тюмен- щины. У него своя специфика, свои «заполярные» трудности: разбросанная на тысячи километров база практики, слабая укомплектованность преподавательскими кадрами, прочие недостатки-нехватки.

Директор со знанием дела перечисляет их. Ему сочувствуешь. Действительно — нелегко. Но вот что-то вдруг настораживает тебя. Михайло Пантелеймонович на полном серьезе принимается жалобиться на общеобразовательные школы. Причем утверждает, что всякий директор на «материке» скажет вам то же самое.

Что же?

Из стола извлекаются толстые и тонкие папки, наискиваются «криминальные» странички – пожалуйста… Называется количество бывших второгодников,бывших неуспевающих, цифирька исключенных из школ, цифирька с чеьверкой за поведение.

Папка, в которой покоятся столь неутешительные характеристики контингента учащихся, оказывается недавним директорским отчетом на парткоме хозяйственного предприятия. Посмотрите, дескать, добрые люди, с кем работаю, кого обучаю. Посмотрите и смилостивьтесь. Не дюже меня... С песочком...

Уж не отличниками ли одними и вундеркиндами комплектовать нам профтехучилища?

А куда тогда прикажете девать этих, которые...

На у гл у фонарь
                       качался,
Я прикуривал табак. . .

В том-то и социальная ценность профтехучилищ, в том их и наиважнейшая специфика, что они по своему первородству призваны быть и являются своеобразными, мудро организованными «мастерскими человеков». Не доспел по физике-химии — доспел по топору. Вышиблен за предерзость и хулиганство из школы — немедля мастерок ему в руки. Даже тех, с кем заведомо и определенно придется помучиться, даже тех — за ручку... Мастерок — поводырь, надежный и верный товарищ — не окольными темными тропками, не сумеречными лабиринтами, а прямой дорогой поведет их по жизни, поведет в высокое рабочее братство, и потом, как нередко случалось, злы будем дарить им цветы.

Оговорюсь: случаются здесь издержки И поражения (о них - ниже), но честное слово, Михайло Пантелеймонович, стоит постараться.

Выучив коренного «Антипыча», вы обеспечите Север мастером - единицей, пожизненно здесь прописанной: ведь едут к нам со всего Союза, с подъемными, с суточными, с бесплатным проездом, а разъезжаются чаще всего за свой счет. Суров Север, и дорог здесь каждый топор, каждый мастерок. Особенно теперь, когда его газовые сокровища ждут умелых и дельных рук. Надо думать, что ва­ше первое в Заполярье ГПТУ - никак не последнее.

Что же касается так называемых «трудных», то народом давненько примечено, что из них порой получаются отменные мастера. Знаменитый Левша тоже до некоторой степени слыл «дефективным». При учении _у_него были выдраны все волосы (не сразу схватывал), и к тому - на один глаз кривой. Упомянутые дефекты, однако, не помешали ему подковать блоху.




_О_КРИВЫХ_ДЕРЕВЦАХ_И_ЗАЯЧЬЕМ_МОЛОКЕ_



Из Лабытнангов я отплывал с большой группой выпускников ГПТУ, направленных на работу в Тазовское. Машут с причала меньшие сестренки, братишки, мужественно хмурятся отцы, а матери... матери откровенно плачут.

 Я знаю, почему хмурятся одни и плачут другие.

Лет тридцать с лишком тому назад случилось мне наблюдать поздний, весенний снего­пад в сибирских березниках. Непроглядно белый, густой снег - в народе зовут такой снег стеновым - облеплял все сущее. Полз белый лохматый шмель, неведомая зверюшка, побелели на гнездах птицы. Березки, час назад полыхавшие миру и небу наивной зеленой красой, превратились в безмолвных снегурочек. Окрепнувшие и пожестчавшие в стволах деревья выстояли этот снегопад. Разве слишком развесистый и разлапистый сук кое-которым сломило. А молоденькие, гибкие горбились, клонились, одавливались, пока не сникли под снежною тяжестью, под белою нежитью вершинками до земли. Так, угнетаемые, дуговатые, заснеженные, простояли они тогда несколько минусовых дней.

Я нередко бываю в этих березниках. Взматерели, покрылись жесткой корявой накипью их стволы, достало им сладких соков, достало и солнышка, на десятки метров прободали они простора себе параллельно земли, но как согнула их непогода молоденькими, неокрепшими, так и не распрямились они. Не нашли сил распрямиться. Прямо и высоко взрастают лишь те из них, кого укрыли тогда кроны старых деревьев.

Курят и хмурятся лабытнангские отцы, плачут тихонько матери... Это тревога, тревога о неокрепших и гибких своих деревцах. Не согнет ли их жизнь? Не изгорбатит ли Ведь за тысячу километров от родительского надзора, доброты и строгости уезжают они.

Плачут и тревожатся, вероятно, не только в одних Лабытнангах. Сотни тысяч воспитан­ников ГПТУ оставляют ежегодно родительские окрестности и уезжают туда, где спланированы новые великие зачатия наших пятилеток, где эти парни и девушки с их мастерством стратегически, державно необходимы.

И снова здесь подкупает природа слово мое. Знаете ли вы, что у зайцев не бывает безнадзорных детенышей?

Зайчихи-мамаши по слуху, по запаху, по какой-то единоплеменной заячьей солидар­ности разыскивают оголодавших ушканчиков. Накормят, не поскупясь, досыта молоком, топнут сторожкою лапой при лисьей подкрадке, при ястребином подлете, и, несмотря на зловещее изобилие врагов, живут-здравствуют упомянутые зайчоныши, растут, прославляя свой доблестный заячий род.

У парнишек, девчонок - выпускников профучилищ - есть и разряд, будет зарплата и общежитие, проживут они и без молока - на консервах, но где та сторожкая старшая добрая «лапа», которая вовремя опознает приближающуюся опасность, ударит тревогу?

Нынешней зимой приметился мне в газете один заголовок. «Они украшают тундру» - сообщил читателям корреспондент. Уж не о моих ли лабытнангских знакомых? Читаю - о них. О Лидии Пандо, о Нине Яптунай, об эвенке Наде Баякиной, о калмычке Любе Манжеевой - о тех девчонках, которых обучал «русским народным песням» старый печник.

Радостно такое прочитывать.

Они украшают тундру. Они украшают землю. Но ведь случается прочитывать под рубриками «Из зала суда» или «Преступники наказаны» другие - горькие, грустные, скорбные строки. «Молодые рабочие - бывшие воспитанники ГПТУ - имярек...» Далее идет предыстория: «Систематически прогуливали, пьянствовали, играли в азартные игры... в результате...» В результате поименовывается перечень преступных деяний, предусмотренных той или иной статьей уголовного кодекса.

Случается, что молодые ребята оказываются под влиянием, а то и под властью рвачей и хапуг, давно и необратимо разменявших рабочую и обыкновенную человеческую совесть на приписной рубль, на «левую» бутылку, на калым и шабашку, и тогда все светлые и высокие слова о рабочем классе, вынесенные из училища, от первого же соприкосновения с действительностью рассыпаются мелким стеклышком.

Девиз хапуги - урвать, «замыстырить», «зашибить», «забодать» - после маломощного, часто молчаливого противоборства ржавчиной, слякотью, паутиной заселяется в неокрепшие, нестойкие души. Лепят из наших ребят «свистульки». Происходит переоценка ценностей. Начинается гнусный процесс антивоспитания, растления совести, осквернения больших и маленьких идеалов.

Выше уже говорилось о сотнях тысяч семей, где нарастает тревога, когда их молодь, их юные из стен училища, из-под надзора воспитателей и преподавателей уходят на «волю вольную», на собственный моральный и материально-нравственный кошт. На рубеже физического, духовного и гражданского созревания, в шестнадцать-семнадцать лет на них «обрушивается» самостоятельность. Самостоятельность, к которой они рискованно не готовы.

Как им необходим сейчас, каждому, добрый мудрый старший друг, Старший друг?.. Если ты Патриот, если ты Гражданин, если бдит в тебе чувство родства со своим народом, разве тебе безразлично, какими человеками станут семнадцатилетние плотники Алешка Овсянников и Ванюшка Терентьев, как обернется девичья судьба молодых мастериц?

Разве кому-то из нас безразличен человек завтрашнего дня - исторически незаме­нимый наследник наших дел, идей, борьбы, истории, крови, молодое крыло рабочего клас­са?! Будет ли он здоров физически, трезв, ясен в разуме, светел нравственно, добр и справедлив душою, чуток совестью, или все это в нем сотмится, изуродуется, заспится хмелем, травмируется...

Старший друг! Как нуждаются в нем наши юные!.. Не меньше, чем неприсмотренные, призябнувшие зайчата в бескорыстном единоплеменном молоке!

Скажем так: сегодня еще и тот патриот, у кого есть молодой друг на лесах, у станка, на буровой, в рабочем общежитии. Оберечь его, юного, от всего дурного и пагубного, легко- мысленного - топнуть вовремя Старшей сторожкой Лапой.

Пусть болью нашей совести, мерой нашей гражданственности, степенью нашего родства со своим народом станет, кроме завоеванных доблестей, еще и то, сколь заботливо, неравнодушно, лично ответственно оберегаем и направляем мы молодые побеги рабочего класса.

Если народ обнимет юных своих, - не останется легкой добычи ни бесчестному, ни бессердечному.




_СТАРШИЙ_В_РОДЕ_ЛЮДСКОМ_



Алешка с Ванюшкой обидятся на меня. Ясно обидятся: «Во что поставил! С зайчатами поравнял».

А такие ли уж они беспомощные и неразумные «зайчата», что по зубам всякому? Та­кие ли уж они, что - подходи и поднимай за , уши? Нет, с «зайчатами» я определенно пере­хватил.

«Вот Анатолий Яковлев», - назовут мне фамилию Алешка с Ванюшкой, и тогда уж совсем наивными покажутся автору его сравнения и параллели.

Анатолий Яковлев.

Он погиб в бою на границе 15 марта 1969 года.

Парень из рабочей семьи. Комсомолец. В 1968 году он с отличием окончил Тюменское техническое железнодорожное училище № 1, стал помощником машиниста тепловоза, водил грузовые поезда по маршрутам Тюмень - Вагай, Тюмень - Камышлов. В ноябре 1968 года Анатолий был призван в армию, стал пограничником. Парень не прослужил и пяти месяцев.

...На одном из бронетранспортеров находился ныне Герой Советского Союза подпол­ковник Леонов. В машину ударил снаряд, она загорелась. На выручку спешил экипаж второго бронетранспортера. В нем находился и Анатолий Яковлев. Парни не смогли достичь машины Леонова. Двумя снарядами провокаторы подожгли бронетранспортер. При выходе из пылающей машины Анатолий Яковлев вместе со своим командиром был сражен очередью. Недавний воспитанник училища трудовых резервов погиб, защищая родную землю...

«Подвиг вашего сына, - писали матери Анатолия, - является ярким примером безза­ветного служения нашей великой Советской Родине, делу коммунизма. Светлая память о Вашем сыне, верном и мужественном защитнике социалистического Отечества, навсегда сохранится в сердцах его боевых друзей, воинов-пограничников и всего советского народа».

Имя Анатолия Яковлева на белом обелиске, что сегодня стоит над рекой Уссури. Имя Анатолия Яковлева на тепловозе ТЭ-3 № 2512. Именем Анатолия Яковлева названо молодежное общежитие железнодорожников.

Есть кем гордиться Ванюшке и Алешке.

Есть кого взять и поставить себе в пример.

И я уверен: будет час роковой - не дрогнут лабытнангские плотники, насмерть встанут против любого врага.

У Анатолия осталось много хороших, достойных друзей. Есть у каждого молодого че­ловека чудесное право избрать себе друга. «Без друга - сирота, с другом - семьянин» - говорит пословица. Вот тут и нужна вам, Алешка с Ванюшкой, не чья-то, не дядина, а сугубо своя душевная бдительность. Рассмотри друга, почуй недруга. Что такое хорошо и что такое плохо, ты начал постигать еще в детском садике. Затем школа. Училище. У тебя уже просекается ус. Народ вправе надеяться, верить, что можешь ты, должен самостоятельно распознавать, где добро и что зло.

«Не только спорить с высотой - еще труднее быть непримиримым» - поется в сегод­няшних наших песнях. Непримиримость - вот золотой стержень подлинной твоей само­стоятельности. Непримиримость ко всему нечестному, окольному, подлому, торгашескому, во что ни попытались бы вовлечь тебя друзья-хамелеоны.

Не позволяй лепить из себя свистульки - это жалко выглядит.

Не хочешь быть «зайчонком» - не будь им.

Свято храни сугубую убежденную веру, что нет на земле алмазов, равноценных честным мозолям твоим, что сам ты - владыка пары рук - драгоценнейший камень в короне рабочей державы своей, что ты и именно ты - истец и ответчик века, подотчетное лицо за напряженный бетон и ребячью слезинку, за оброненный гвоздь и слова на высокой трибуне, за кукушкину вешнюю песню и за прочность земной оси, что, приняв мастерок, вступив в рабочее братство, Старшим в Роде Людском становишься ты.






АВКА СЛУШАЕТ ВЕТРЫ




Дедушка Поронгуй сосет потухшую трубку. Часто забывает теперь старый оленевод вовремя подкормить огоньком давнюю свою, неразлучную подружку. Беспокойно всматривается он в далекую тундру и в который уж раз сожалеет:

- Худо - бинокль отдал. В шесть раз дальше видел бы...

Много думает в последнее время дедушка Поронгуй.

- Что нужно человеку от жизни? - задает он себе большой, тревожный вопрос, сидя на беленьком «думном» бревнышке.

Сам себя спрашивает - сам себе отвечает.

Совсем маленькому, нужна ему материнская грудь да колыбельная песенка. Чуть под­растет, нужны ему станут веселые игры и озорные, как сам он, товарищи. Потом человеку становится скучно без девушки. Нужны ему дети, нужны ему внуки, но во всякий день его жизни необходимо человеку большое любимое дело, земная его работа.

У старого Поронгуя любимым, главным его делом всегда, сколько помнит себя Поронгуй, были олени. «Цветами тундры» назвал их когда-то ненецкий народ. Тысяча шестьсот взрослых хоров и важенок круглый год дышали близ беспокойного Поронгуева сердца... Наступил месяц отела, и многие новые сотни суляко - оленьих детенышей - дышали в бережные его ладони, близ его, Поронгуева, сердца... Если всех сосчитать - большие, однако, получатся тысячи, приподнимут рогами небо оленьи стада, остановят дыханием ветры...

Гордо по тундре идет человек, радость в его глазах. Но наступает однажды день, когда ему до стона, до крика необходимым становится врач, доктор. И тогда ведут его под ослабевшие руки или несут на легких носилках к санитарному самолету. И улетает он чуть дыша далеко от внуков своих, далеко от детей и жены, далеко от родных тундр и озер, от ликующих лебединых кличей, от сладкого запаха багульника... Когда вернется теперь? А может быть, и совсем не вернется! Кто скажет, кто знает?..

Поронгуя тоже недавно хотели тащить на санитарный самолет. Шибко болели ноги. Стыдно мужчине охать, стонать. Еще стыднее кричать, как родящая женщина. Однако охал, стонал старый Поронгуй, кричал... Даже взвывал временами, как маленькая зашибленная собачонка. Но на самолет не пошел. Не впервые свалила, подсекла его эта боль, не впервые тихонько уйдет. Помучает и затаится. Рев-ма-тизм она называется. Рев-ма- тизм... Вот почему и не ушел этой весной Поронгуй со своим оленьим стадом к Уральским горам, вот почему и не дышали этой весной в бережные его ладони нарожденные оленята.

Потом приехали эти парни. Парни с Теплого моря. Сту-ден-ты они называются. В по­селке, где живет Поронгуй, парни начали строить большую больницу. Теперь им пора уезжать на Теплое море, пора снова учиться, а у больницы не сделана крыша. После обеда они вывесили на белой стене большой приказ, написанный на целом листе фанеры. Сами себе приказали:

_ Закончить_крышу_к_утру!_

Ирике Поронгуй умеет немножко читать. Недаром же две зимы каслал с его стадом молодой ненец - лик-ви-да-тор. Так называют в тундре учителей, которые обучают кочевых взрослых ненцев письму, арифметике, чтению. Не верил, совсем не верил ирике Поронгуй, что немые крючочки, колечки и палочки сумеют заговорить. Сумеют что-то рассказать Поронгую... Напрасно не верил. Вот, пожалуйста... Студенты написали, а он прочитал: ЗА-КОН-ЧИТЬ КРЫ-ШУ К УТ-РУ!

«Только ладно ли написали? - сомневался старый оленевод. - Такая большая работа... Много еще работы! Сделаешь ли ее за одну ночь?»

Опять зорко всматривается в туманную даль тундры ирике Поронгуй и опять вспоминает бинокль - свою недавнюю премию. В шесть раз приближает он к его глазам тундровые холмы и озера. В шесть раз увеличивал охотящегося песца, подкрадывавшегося волка, отбившегося от стада оленя.

- Худо - бинокля нет, - бормочет ирике Поронгуй.

Начало темнеть. Студенты заторопились на ужин. Старый Поронгуй тоже направился к своему «русскому» оседлому дому. Так, в отличие от чума, называет оленевод свое нынешнее жилье.

Всю ночь подслушивал он, как звенят студенческие топоры, как визжат торопкие пилы, как гремят и скоргочут шиферные листы, как поют и перекликаются веселые белозубые парни с Теплого моря.

Заговорило радио. Передавали последние известия и командовали физзарядку. Все это время старый оленевод растирал себе нерпичьей шкурой суставы в ногах. Потом, поднявшись с постели, сделал несколько робких самопрострельных, больных шагов. Такая теперь у него «физзарядка»: каждое утро заново учиться ходить.

Сполоснув холодной водицей морщинистое, вспотевшее от боли лицо, заковылял он на поселковую улицу. Посмотреть: закончили ли парни с Теплого моря крышу, как обещали, или только немножко посанайбте... Немножко похвастались.

Шел, подпираясь палочкой.

Завидневшееся белое здание больницы стало еще белее от крутого наклона шиферных скатов, от раннего сильного солнца. Крыша была готова. Парни с Теплого моря стояли напротив больницы, и только один из них, взобравшись по лестнице, прибивал ниже шиферной кромки новый фанерный лист.

На худых непослушных ногах приблизился старый оленевод к белым стенам больницы, вглядываясь в испещренный фанерный щит. Теперь, кроме букв, на листе был еще и рисунок. На белом бревнышке сидел веселый заяц с хитрыми, как у шамана, глазами. Заложил он левую ногу на правую и преспокойно покуривал трубку. Над его развесистыми ленивыми ушами нарисованы кольца табачного дыма. Под зайцем выведены слова:

  _Заяц_трепаться_не_любит:_сказано_-_сделано!_

Слова эти были вовсе не заячьи. Совсем же не заячьи! Ирике Поронгуй сразу же о том догадался. Это парни с Теплого моря говорили жителям тундры: «Студенты пасрырць... Студенты не терпят пустые слова. Вы видите крышу, которая, как и обещано, сделана за одну только ночь».

Смеялся ирике Поронгуй.

«Ах, выдумщики эти веселые, белозубые парни с Теплого моря!»



Старый оленевод нетерпеливо всматривался в дальнюю тундру. Оттуда должны привести полуторагодовалого Авку.

Авками ненцы называют оленьих сирот. Случится - погибнет матка при родах или пожрут ее, кормящую, волки, и остается тогда маленький олененок без молока, без присмотра, всему стаду чужой, каждой маткой гонимый, и гаснут потихоньку печальные, тоскующие его глаза. Тогда берут его люди в чум. Греют и вскармливают. Из Авки получаются совсем-совсем домашний олень. Как ласковая собачка ходит он за людьми, ест человеческую пищу, спит в чуме, играет с детьми. Авку балуют, всячески украшают. На яркой ленте ему весят на грудь веселые, звонкие колокольчики. Озорной, он гоняет домашних щенков, весело встречает приезжих гостей. Согретый человечьим добром, забывает свое сиротливое, отчужденное детство.

Вот такого оленя, теперь уже взрослого, ушедшего этой весной со стадом, и решил по­дарить парням с Теплого моря Поронгуй. Пусть везут они его на свое Теплое море. Пусть вспоминают тундру и старого Поронгуя. А в поселке долго-долго про них не забудут. Здесь останется светлая больница, построенная их добрыми, дельными, радостными руками. Знают ли они, молодые, здоровые, сильные, что наступает однажды в жизни человека тот день, когда ему до стона, до крика скорей нужен врач. Нужна вот такая больница. Стоящая среди тундр и озер. Рядом с женой, сыновьями и внуками. Рядом с лебедиными кличами и сладким запахом багульника...

Если не знают - старый Поронгуй скажет им. Подарит им Авку и скажет:

- Не было у ненца друга драгоценнее, роднее и вернее Оленя. Олень спас, согрел и вскормил маленький мой, терпеливый, заброшенный в дикую стужу народ. Олень и Жизнь равнозвучны в языке моих братьев-сородичей - ненцев. Олень - Илебць, Жизнь - Илебць...

Скажет такие слова ирике Поронгуй и вспомнит жестокую злую годину, черной птицей вкогтившуюся в его потрясенное детство.

Был он тогда восьмилетним мальчишкой...

Не пурга, не ураган и не шторм ворвались тогда в тундру - ворвалась на оленьи угодья и пастбища страшная зараза - «сибирка». Вчера еще были здоровы и безмятежны стада, вчера еще играли олени, козелковали, любились, дрались, а сегодня сомлело, трепещет все стадо в зверином испуге - невидимка «сибирка» по чуткому стаду идет. Кашляют и сотрясаются беззащитные хоры и важенки. Хрипят, как удушенные, словно бы заарканенные. Клубками роняется с горячих их языков под копыта кровавая смертная пена. Вот скрестило, стянуло какой-то дикой, незнаемой силой передние ноги вчерашнему ухарь-задире, вскинул он к небу побелевшие, остекленевшие от последней пронзительной боли глаза и рухнул, упал в белый ягель. Бывшие авки тысячелетнею почутью под человеческую защиту бегут. «Спаси, Сильный! Спаси, Мудрый!» - умоляют человека одичавшие от предчувствий и страха оленьи глаза. А человек от оленя бежит... Человек от оленя бежит... Потому что и человека не щадит, не обходит зараза.

Извивается и коченеет истянутый судорогами красавец хор, кружится и безумеет неж­ная важенка, глупый олененок тычется мокрой сопаткой в мертвое материнское вымя, а над всей этой жутью, над кончинною пляской роковыми скрежещет зубами беспощадная невидимка - Оленья Смерть.

Не пурга, не ураган, не снеги белые укрыли в ту злую годину расцветшую тундру - укрыли ее по падежным полянам оленьи белые косточки. Вот тогда-то и запрягся ма­ленький Поронгуй вместе с матерью и отцом в тяжелые летние нарты. И потащил их своей маленькой силой по сиротской земле. Больше ста тысяч оленей погибло тогда от «сибирки», Многие ненецкие семьи остались без вечных кормильцев. Многие умирали с голоду. Потому что Олень - это Жизнь. И долго еще, нескончаемо долго, пока будут живы ненецкая песня и слово, не позабудет народ, не перестанет благодарить бескорыстного Спутника своей горькой Истории - Его, Оленя с задумчивыми печальными глазами, который спас, вскормил и согрел человеческое племя по имени «Ненец».

Все это скажет студентам ирике Поронгуй, передавая в их добрые руки веселого Авку. А еще скажет... Помолчит, улыбнется и скажет:

- Напугал вас немножечко ирике Поронгуй. Не надо пугаться. Прогнали «сибирку» русские доктора. Давно известно было, как уберечь-защитить от нее вашу лошадь, корову. Другую всякую козу-овцу, и только не знали ученые доктора, как оборонить от нее оленя. Не в чужой стране, не в другом краю, а здесь, на нашем Ямале, узнали ученые, сколько, какой, большой или маленький шприц лекарства надо колоть рогатым красавцам, чтобы потом целый год, до другой весны, не боялись они «сибирки»... Теперь всюду-везде, где живут и плодятся олени, их лечат и берегут по-нашему, «по-ямальски». Весною уколют немножко - комар укусил - и пляшет да скачет год целый веселый и резвый олень. А заразу-«сибирку» вспоминают и знают лишь старые ненцы. Можете поцело­вать моего Авку в самое зеркальце носа, можете съесть с ним соленый кусочек хлеба - он чист и здоров, мой ямальский олень!

Так скажет студентам ирике Поронгуй, передавая в их добрые руки красивого Авку.

И еще скажет:

- Многие тысячи оленят подержал на руках ирике Поронгуй за свою долгую жизнь. Они дышали в дрожащие ноздри близ моего человечьего сердца. Ладони мои согревали их трепетные тельца - их тельца согревали мои ладони. В месяц отела в тундре стоят еще хо­лода. Случаются и морозы. И тогда маленькие, неокрепшие суляко простуживаются, начинают кашлять задохшимся голоском. У них болит и клокочет в груди. У многих кончается тепленькое дыхание и останавливается бессильное сердце. Горько... Обидно тогда оленеводу.

Есть на Ямале, в Ярсалинском совхозе, олений доктор Юрий Георгиевич Кеерт. Если бы олени умели говорить, «Пасиба!» - кричали бы они доктору Кеерту. Это он придумал од-но-крат-ну-ю ин-стил-ля-ци-ю. Сто восемьдесят тысяч оленят нарождается каждую весну в нашем «оленьем» округе, и каждому из них, совсем без боли, закапывают в глаза «Кеертовы капли». Теперь в три раза меньше гибнет телят от простуды. Теперь везде, где живут и плодятся олени, знают люди имя ямальского доктора - Юрия Георгиевича Кеерта. Ему пишут письма, спрашивают совета якутские оленеводы. Ему пишут с Камчатки, Архангельска, из оленьей страны Норвегии...

Посчитайте же, сколько оленей должны крикнуть «Пасиба!» нашему доктору Кеерту?

Тринадцать лет он живет и работает на Ямале... Пусть живет он еще сто добрых, счастливых лет в оленьем нашем краю!

Авка тоже получил «Кеертовы капельки». Можете поцеловать его в глаз. Можете лизнуть его в самое зеркальце носа, можете съесть с ним кусочек соленого хлеба - он чист и здоров, мой ямальский олень!

Так скажет ирике Поронгуй, передавая ребятам с Теплого моря красавца оленя - Авку.

Что еще скажет он?

Он назовет им зоотехника-оленевода Пермитина Георгия Васильевича, проработавшего в оленьем краю тридцать пять лет. Старшего зоотехника управления Буткова Александра Прокопьевича, начальника управления Рудзевича Григория Ивановича, его заместителя Краснобаева Василия Климентьевича.

Все они пришли на Ямал белозубыми, черноволосыми... Теперь у них белые головы.

Старый Поронгуй уважает этих людей. - Одну тропу с ним тропят. Главную тропу его жизни. Постоянно заботятся-думают их седые головы, как совсем-насовсем изгнать из тундры «копытку», как уберечь, защитить оленьи стада от овода, как разумно, прибыльнее поставить оленеводство.

Стар ирике Поронгуй. Может быть, самый старый оленевод в тундре. Он опытен, мудр, много тайн и оленьих секретов познал он за свою долгую жизнь. И обо всем, обо всем бы хотелось ему рассказать парням с Теплого моря, передавая в их теплые мозолистые руки ямальского Авку. Ведь олени - цветы его сердца, тревога его... Забота и боль. Не раз они провожали его в высокий президиум совещаний знатных оленеводов. За них получал он Почетные грамоты, премии, медали и ордена. Да, да!

Знает и чествует оленеводов Москва. Салиндер Василий награжден орденом «Знак Почета». Худи Яхочи и Неркагы Мейдас - орденами Трудового Красного Знамени. Лаптендер Николай Павлович - депутат Верховного Совета СССР. Смотрите, куда проводили его олени! Видишь ли ты, старый друг, из высокого зала Кремля молодые их рожки? Еще один старый друг - Артеев Иван Семенович - носит над сердцем своим орден Ленина. Ленин на Ямале... Да! Да!.. Вот еще о чем надо рассказать парням с Теплого моря... Обязательно надо рассказать! Ленин на Ямале.

Если будут они в Салехарде, пусть заходят в музей. Старый Поронгуй трижды в нем побывал... Там на светлой высокой стене висит картина... Ее нарисовал человек, которому в свое время до стона, до крика нужен был доктор. Больница и доктор! Коварная злая болезнь отняла у меня ноги, сделала тонкими и дрожащими, словно веточки на ветру, его руки. Но человек жил. Он упрямо и трудно учился, этот ограбленный, подстреленный болезнью, но сильный волей и разумом человек. Чутко он слушал тревогу и радостный сполох народного сердца, любовался, как яркими бусами, щедрыми россыпями народного слова, запоминал народные древние были. Однажды услышал он от старого ненца песнь-мольбу, песнь-заклинание. Ведь на Севере, дольше, чем где-либо, властвовали местные богатеи, изрыгали проклятия и предвещали кары шаманы, орудовали купцы и купчишки, скрывались по тундрам колчаковские офицеры.

Старый ненец пел о Ленине и его белых оленях. «Мчите, олени, Его на Ямал...» - простирал к уральским вершинам изможденные руки вещий певец.

И окрылялась, воспляменялась навстречу песне чуткая душа ограбленного болезнью человека. Человек взял в дрожащие руки кисть. В мороз и слякоть, в гололедицу и пургу, тяжело, натруженно передвигаясь по Салехарду на костылях, пробирался он в окружной Дом ненцев. Еще с большим трудом,если не было помощи, вскарабкивался он на второй этаж и долгими, долгими часами рисовал Ленина.

Непослушные, трясущиеся руки обманывали его, нужные краски ложились совсем не туда, куда целился глаз, неудача за неудачей преследовали его кисть. Иногда им овладева­ло отчаяние, закрывал глаза... «Мчите, олени, Его на Ямал...» - нарождалась и воскресала на слух песня старого ненца. Песнь-мольба, песнь-заклинание.

Человек приспособился стискивать кисть в зубах. Чаще же, сплотив обе тонкие руки свои с подбородком (так они не дрожали), он медленно склонял, изгибал шею. Нужные краски ложились на точный квадратик холста.

Поздней ночью он возвращался домой. Расставив на столе фигурки людей и оленей, зажигал в их кругу короткий огарышек свечки. Свечка изображала костер. Смотрел, изучал и запоминал, как падает свет на лица фигурок, как колеблется он на оленьих рогах. Переставлял фигурки, передвигал огарышек с места на место... А на следующий вечер снова гремели и оскальзывались его костыли на высоких, как Гималайские горы, лестницах Дома ненцев. Человек поднимался к своему нелегкому подвигу. Человек рисовал Ленина. Это был Иван Григорьевич Истомин, по рождению - северный коми, ныне - член Союза советских писателей, автор нескольких книг о людях Обского Севера.

«Ленин на Ямале» - назвал он свою картину.

Все, о чем грезила песня старого ненца, чего жаждала, чему верила душа маленького бурестойкого народа - все теперь воплотилось на полотне.

Ирике Поронгуй хорошо запомнил эту картину... Горит костер на снегу. Тихо-тихо стоят уставшие оленьи упряжки. Ненецкая мать ближе всех остальных подступила-подвинулась к Ленину. В колыбельке, которую держит она на руках, ее маленький сын. Станет он коммунистом... Станет он самым метким ямальским стрелком возле огненных стен Ле­нинграда.

Откинув мальца сава - капюшоны малиц, с обнаженными головами стоят мужчины. Они слушают Ленина.

Подолгу стояли перед этой картиной приходившие в музей ненцы. И ширился, разрастался по Ямальской, Гыданской и Тазовской тундрам крылатый, как лебедь, радостный, обгоняющий самые легкие нарты слух: «Ленин на Ямале!», «Ленин носит малицу!», «Ленин любит оленей!», «Ленин знает ненецкий язык!» Теперь уж не один старый ненец - много стойбищ и чумов сочиняли о Ленине новые песни.

Потом один неразумный, боязливый или осторожный человек сказал худые слова: «Не был Ленин на Ямале. Никогда не одевался он в малицу. Все это - нгу - выдумка».

Сказал так и спрятал картину в подвал.

Неразумный человек! Разве можно народную светлую веру, народные чистые думы упрятать в подвал, в темноту? Сырость изгрызла, испестрила угол картины, но сейчас Ленин снова на светлой высокой стене. И снова в музее подолгу стоят перед Лениным нен­цы. А неразумный тот, боязливый ли, осторожный ли человек живет где-то тоже у Теплого моря. На пенсии. Если встретят его студенты - пусть не верят его словам. Пусть верят старому Поронгую:

«Был Ленин на Ямале! Это он, Великий Ирике, своим праведным сердцем, бережными своими ладонями отогрел вымирающий мой народ. Народ-авку. Народ-сироту. Сделал его достойным и равным средь сотни народов России-Страны. Впервые за века горя, сиротства и стужи он приподнял народ мой с колен и приник мой народ к незакатному его сердцу-солнцу.

Так скажет старый Поронгуй студентам.

Скажет стоя, не сидя.

И не дрогнут, не подогнутся его ослабевшие ноги.



- Ведут!! Ведут!! - мчались к «думному» бревнышку ирике Поронгуя глазастые поселковые ребятишки.

Да. Теперь и без бинокля видно: внуки старого оленевода ведут Авку. На оленя на­вьючены два мешка ягеля - корм родной тундры в дальнее его путешествие.

Студенческий отряд выстроился на прощальную линейку. На худых непослушных ногах вывел ирике Поронгуй перед молодым белозубым строем своего любимца - ямальского Авку.

- Во все века не было у ненца друга драгоценнее, роднее и вернее оленя, - начал он свою длинную речь, приготовленную на «думном» бревнышке.

Потом поцеловал Авку.

Потом грузили Авку на катер.

Повезут его студенты к Теплому морю.

И вскоре ирике Поронгуй получит от них письмо.

«...В Лабытнангах начальник станции долго не разрешал погрузить нам Авку на поезд. Тогда мы сказали ему:

- Товарищ начальник! Нам подарили его ненцы. Мы построили им больницу, а они нам подарили оленя.

Начальник потер себе лысину, потрогал усы и вызвал второго начальника. Вдвоем они нашли в поезде нерабочий тамбур, и вздрогнул наш «северянин» от первого паровозного гудка. Вскоре Авкин тамбур стал самым веселым и обитаемым местом в поезде. Пассажиры несли ему белые булки, дети угощали его конфетами, печеньем и яблоками. Авка поедал все и до Москвы растолстел так, что едва-то, едва помещался в тамбуре.

...Однажды он остановил поезд. Поддел отростком рога «стопкран», попытался освобо­диться и сорвал его с пломбы. Начальник грозился срезать ему пилою рога «за хулиганство на транспорте», но потом пожалел. Некрасивый будет олень.

...В Москве, когда мы спустили Авку из тамбура, очень испугался дежурный милиционер. Растерявшись, он пронзительно засвистел в свой свисток. Авка еще сильней испугался и со страху немножко испортил московский перрон. Милиционер рассердился и хотел нас оштрафовать. Но мы снова сказали: - Это Авка. Нам подарили его ненцы. Мы построили им больницу, а они нам подарили оленя.

Милиционер отдал Авке честь, штрафовать нас не стал, а только велел убрать с перро­на Авкин «испуг».

Нелегко пришлось везти оленя в нарядных больших поездах, но когда мы говорили начальникам в погонах и без погон, что нам его подарили ненцы, люди добрели, гладили его, улыбались, и Авка-безбилетник по-прежнему ехал к Теплому морю.

...У нас в институте был митинг. Девушки-студентки украсили Авкину шею и рожки венками из южных цветов. Так в цветах и отправился Авка в наш городской зоопарк.

Живет он там хорошо, свободно разгуливает по зоопарку. Дети постоянно угощают его чем-нибудь вкусным и с удовольствием рассказывают приезжим туристам:

- Это северный олень Авка. Его подарили нашему городу ненцы...

Авке нравится Теплое море, наши звонкие чайки, наши сладкие фрукты. И только, когда подуют северные ветры, становится Авка тревожным и беспокойным. Он вытягивает шею, стрижет-перебирает ушами и что-то все слушает, слушает. Потом вдруг задрожат его чуткие ноздри, и нюхает, нюхает, нюхает Авка.

Может, доносят до него северные ветры запахи родной тундры, по которой осенней по­рой бродят шестьсот пятьдесят тысяч его сородичей?

А может, созрели по тундрам грибы, до которых так лаком ямальский олень, и несут сюда ветры ароматы грибных полян?

А может, пахнет северный ветер оленьей подружкой?

А может, снимаются лебеди с ваших озер и хохочут полярные куропатки?

А может, он причуивает дымок от вашей трубочки, ирике Поронгуй?

Напишите, как ваши ноги? Приехал ли доктор? Работает ли больница?

_Ваши_парни_с_Теплого_моря.»_

Тридцать шесть подписей.