Сень горькой звезды. Часть первая
И. Разбойников


События книги разворачиваются в отдаленном от «большой земли» таежном поселке в середине 1960-х годов. Судьбы постоянных его обитателей и приезжих – первооткрывателей тюменской нефти, работающих по соседству, «ответработников» – переплетаются между собой и с судьбой края, природой, связь с которой особенно глубоко выявляет и лучшие, и худшие человеческие качества.

Занимательный сюжет, исполненные то драматизма, то юмора ситуации описания, дающие возможность живо ощутить красоту северной природы, боль за нее, раненную небрежным, подчас жестоким отношением человека, – все это читатель найдет на страницах романа.

Неоценимую помощь в издании книги оказали автору его друзья: Тамара Петровна Воробьева, Фаина Васильевна Кисличная, Наталья Васильевна Козлова, Михаил Степанович Мельник, Владимир Юрьевич Халямин. И если книга придется читателю по душе, пусть он помянет их добрым словом.





Сень горькой звезды. Часть первая





ТЕХНИЧЕСКАЯ СТРАНИЦА


ББКР1

Р17



Иван Разбойников. Сень горькой звезды / Роман в двух частях. Часть первая. Тюмень: Институт проблем освоения Севера СО РАН, 1996. – 272 с.



События книги разворачиваются в отдаленном от «большой земли» таежном поселке в середине 1960-х годов. Судьбы постоянных его обитателей и приезжих – первооткрывателей тюменской нефти, работающих по соседству, «ответработников» – переплетаются между собой и с судьбой края, природой, связь с которой особенно глубоко выявляет и лучшие, и худшие человеческие качества.

Занимательный сюжет, исполненные то драматизма, то юмора ситуации описания, дающие возможность живо ощутить красоту северной природы, боль за нее, раненную небрежным, подчас жестоким отношением человека, – все это читатель найдет на страницах романа.

Неоценимую помощь в издании книги оказали автору его друзья: Тамара Петровна Воробьева, Фаина Васильевна Кисличная, Наталья Васильевна Козлова, Михаил Степанович Мельник, Владимир Юрьевич Халямин. И если книга придется читателю по душе, пусть он помянет их добрым словом.



© Иван Разбойников

© Институт проблем освоения Севера СО РАН

ЛРN 021008 от 10.08.1995



ISBN 5-89181-002-6




ОТ АВТОРА


Незабываемой землячке моей,

Наташе Осокиной, посвящается







Предвижу суровые упреки моих будущих критиков, что все это уже было в литературе. Редко кто принимающийся писать о Сибири обходится без экзотики, без всенепременнейшего медведя или, на худой конец, браконьера, примелькавшаяся фигура которого так и шныряет по страницам начинающих и уже маститых, – доверчивый читатель может проникнуться мыслью, что браконьерство Сибири присуще искони, как неотъемлемая черта сибирского быта. А бедный медведь! Сколько о нем уже писано-переписано! Знать бы косолапому, сколько неуверенных перьев отточено о его шкуру, может, возгордился бы, перестал сосать некалорийную лапу и востребовал свою долю гонораров, чтобы, подобно начинающим литераторам, не питаться за счет одних только подкожных накоплений. Однако где ему, толстопятому. У мишки – ума с шишку. Иначе не вышел бы он из тайги, еще не стряхнув зимний сон, в частый кустарник на осиновой гриве промеж Лебяжьего озера и протоки Варгас.

Стоп! Что это я? Хотел порассуждать по поводу литературной сибирятины, а уж и сам качусь по накатанной дорожке. Славно, видно, она приглажена, если стоит взяться за перо, и уж понесло по знакомой стежке: тайга, медведи, первопроходцы-нефтяники, покорители природы. На испытанном этом поприще множество авторов искали лавров сибирского Джека Лондона – с переменным, а больше временным успехом. Да не падут на мою голову подозрения, что самому мне не дают покоя эти лавры.

Какие лавры! До них ли теперь? Боль в сердце невысказанная не дает покоя, густеет тромбами, стучит давлением в висках и затылке. Это не находит выхода обида за растоптанную и истерзанную первопроходимцами-покорителями легкоранимую землю мою. И сейчас, читая ежемесячные сводки о сотнях тонн вылитой в реки нефти, загубленных кедровниках, вытоптанных ягельниках и тысячах гектаров сожженной тайги, не могу отвязаться от назойливой мысли: что же мы нашим детям оставим? Не наплюют ли они на могилы отцов, как на могилы врагов своих, сделавших из первозданной природы «среду обитания». Не жизни, представьте, а так себе, обитания. Не всякий сибирский житель способен в обитателя переделаться. Не затем уходили за Урал, на вольные земли, в поисках настоящей жизни самые смелые и предприимчивые, веселые и работящие, чтобы через несколько поколений превратиться в жалких обитателей. Нет, не затем, но превращаются постепенно. Множество тому причин, и не сыскать виновных в том, что исчезают реликты древнего российского племени, коренные сибиряки. Куда исчезают присущие моим землякам доброта и открытость, нежное бережение нелегким трудом предков добытых приволий, самой природой предназначенных для сохранения в телесном и духовном здравии рода человеческого, тех благодатных мест, что называются тайгой и тундрой, болотом и степью – одним словом, Сибирью?

Потомок ермаковых казаков, хозяин и хранитель богоданной щедрой земли, не дрогнувший перед дикими ордами, уцелевший во всевозможных катаклизмах – административных, военных и прочих, – что время от времени сострясали глухую провинцию, не устоял единственно перед толпами покорителей, хлынувших на притягательный запах длинного нефтяного рубля. И вот уже не стало просто тайги – есть профили, квадраты, площади, горизонты, месторождения. Под напором освоителей опустели не только небольшие поселки, брошенные жителями, ушедшими в поисках покоя. Заметалось по лесам, как оказалось вовсе не бескрайним, зверье, покинуло привычные норы, находя на новых местах лишь временное успокоение. Засуетился и сам хозяин тайги – медведь. Именно засуетился, ибо, ощущая свою грозную силу, не захотел отступить сразу, уйти с обжитых мест куда глаза глядят. Сколько от этого случилось трагедий!

Впрочем, я, кажется, вновь вернулся к нашим медведям. Да, видно, не миновать этой темы. Что поделаешь, если издавна жили в Приобье рядом человек и медведь, без нужды друг другу не мешая. Если и случится меж ними какой раздор, даже и прихлопнет один другого, так это и среди добрых соседей порой случается.

В те трудные и интересные времена, когда впервые распечатали большую тюменскую нефть, довелось мне жить недалеко от Самотлора. В благословенных этих местах произошло немало поучительных событий и замечательных историй, в которых не обошлось без медведей.

Одну я хочу вам поведать. Ее я лишь чуточку приукрасил и домыслил. Имена и названия на всякий случай пришлось слегка изменить, и если кто-нибудь из любезных моему сердцу земляков вдруг узнает себя или своих знакомых, то, уверяю, – по чистому совпадению. Кроме разве одной фигуры – Марьи Ивановны Разбойниковой.

Итак, начнем.




ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЗУБ МЕРТВОЙ ЩУКИ


Все года и века и эпохи подряд

Все стремится к теплу от морозов и вьюг.

Почему ж эти птицы на север летят?

Если птицам положено только на юг?

Слава им не нужна и величие,

Вот под крыльями кончится лед,

И найдут они счастие птичее,

Как награду за дерзкий полет.

Что же нам не жилось, что же нам не спалось,

Что нас выгнало в путь по высокой волне?

Нам сиянья еще наблюдать не пришлось:

Что поделаешь – нынче сиянье в цене...

    Владимир Высоцкий




ГЛАВА ПЕРВАЯ. КАНДЕЙ ПИПКИН






В весенней тайге голодно. Нет ни грибов, ни ягод, ни орехов. Мышиные кладовые опустели за зиму, еще с осени развороченные муравейники не успели наполниться яйцами. Птицы не торопятся садиться на гнезда, распевая на ветках или токуя на земле – по способностям. Здоровенный пятилетний медведь со свалявшейся после долгой спячки шерстью уходит из тайги в пойму, где есть чем поживиться. Река выносит порой то дохлую от замора рыбу, то падаль. Но главное, выходят из тайги беременные лосихи, чтобы на продуваемых ветерком островах, в свободных от гнуса редких осинниках, разрешиться потомством и среди обилия кормов и в относительной безопасности, вдали от рысей и россомах, выкормить до самостоятельного возраста одного, а то и двух лосят. Каждую весну медведь выходил в пойму одной привычной дорогой по осиновой гриве между Лебяжьим озером и протокой Варгас. Гриву он считал своим владением и, проходя меж деревьев, время от времени метил их когтями. Метки означали, что территория занята и чужаку, неосмотрительно вторгшемуся сюда, предстоит неприятная встреча с хозяином. До сих пор нарушений границы не случалось, но сегодня, впервые после зимы появившись в своих владениях на пойме, зверь обнаружил наглое нарушение суверенитета. На еще осенью пустынном перешейке копошились люди, гремел дизель и грохотала буровыми трубами высокая вышка, на верхней площадке которой, как медведь на кедре, возился человек. Поодаль между вагончиками дымила печь и пахло вкусным. Если бы не набитый одной травой желудок, зверь поискал бы обходных путей, чтобы избежать нежелательных встреч. В последние годы медведю не раз доводилось сталкиваться с людьми, назойливо лезущими в занятые им угодья. Правда, до стычек не доходило: бабы-ягодницы, рыбаки, пастухи-мальчишки всякий раз стремительно уклонялись от сближения, и потому медведь лишь инстинктивно остерегался человека, испытывая не страх, а скорее любопытство к этому двуногому. Вот и сейчас в ожидании сумерек зверь залег в отдалении, нежась на вечернем солнце и наблюдая за манипуляциями верхового рабочего на вышке. Легкий ветерок сквозь редкие ветки, еще не успевшие опериться листвой, доносил до чутких мишкиных ноздрей кислый запах помойки, едкий выхлопной угар и нежный аромат свежей рыбы. Смеркалось долго...

Дизелист Иван Пипкин по единодушному приговору буровой братии должен был исполнять обязанности повара для всех. Причин тому нашлось две: во-первых, у Пипкина имелся сменщик, а новенький дизель мог сутками обходиться и без него, во-вторых, и это главное, у Пипкина обнаружился кулинарный талант и та прирожденная изобретательность в приготовлении из ничего изысканных блюд, что нечасто встречается среди непритязательной геологической братии. Кулинарные фокусы Пипкина проявлялись самым неожиданным образом. Еще раннею весной в недалеком березнике навертел он в белобрюхих стволах отверстий и пустил из них сок в подготовленные фляги, а после, когда березовые слезы закапали через край, приволок их в кухонный балок и, разместив возле печки, втихую мудрил над ними, пока не получилась сладкая, слегка хмельная буза, которую Иван выдавал по кружке к ужину от тоски и простуды. В другой раз, в самый ледоход и распутицу, когда бурильщики стали отворачивать нос от обрыдлой за зиму перловки с тушенкой, Иван удивил всех роскошной яичницей с луком, невесть откуда свалившейся на дощатый бригадный стол. Моментом прикончив яичницу, подчистив сковородку, подступили к кудеснику с требованием открыть тот потайной курятник, откуда он добыл столь желанные диетические яйца. Хитрый повар долго отнекивался, но, припертый к стенке, вынужден был махнуть рукой в сторону все того же березника, густо усеянного шапками вороньих гнезд. Ахнули, поматерились, поплевались, потом посмеялись и Ивана за смекалку похвалили.

Иван, простая душа, и рад стараться за доброе слово. Немного он их слышал в своей одинокой жизни. Буровая бригада не просто кореша-приятели, а почти что семья. Хочется угодить товарищам. Сегодня у него новый сюрприз для них на сковородке шкворчит. Накануне пошел он за водой к озеру, видит: в подбережных притопленных кустах мелкое шевеление по воде идет. Пригляделся, а это щука на икромет пошла, так и кишит на мелководье. Сбегал Ванька за сетью, что у него в балке припрятана была и без дела пылилась, забрел по грудь в талую воду и натянул вдоль берега на тычках. Наутро смотрит: не видать поплавков, одни тычки торчат. Унесло – екнуло сердце. Быстренько скинул брюки и в воду, от холода по телу мурашки разбегаются. Взялся за тычку, а она ходуном ходит. Поднял тетиву – и что тут началось! Десятки, а может, сотни хвостов разом забились, осыпая Пипкина брызгами. Белопузые серо-зеленые бревна заворочались, хватая воздух крокодильими пастями, путая и без того скрученную сеть. Азарт и легкий ужас владели Иваном, когда он тянул сеть к берегу, думая о том, чтобы не споткнуться, не упасть и не запутаться в сети вместе с этими страшными рыбинами. Вконец окоченев и стараясь не клацать зубами, вытянул Пипкин свою добычу на берег. Вытянул и сам изумился: замшелые головастые щучищи сидели чуть ли не в каждой ячее. «Пудов шесть-семь» – оценил он улов и, наскоро одевшись, заспешил по тропинке, подпрыгивая для согрева. Вскоре он возвратился с ведром и узким ножом, которым незамедлительно принялся вспарывать рыбьи брюха и выпускать икру в ведро. Самих зубастых разбойниц Пипкин небрежно отбрасывал в кучу, рассчитывая заняться ими попозже. Поротые, на ветерке они не пропадут, а испортятся, так не велика беда: озерные щуки от бескормицы жесткие, лишь на котлеты годные. Чего их жалеть, пока нерест идет – только успевай выпутывай. Как ни спешил Иван, а всю рыбу к вечеру выпутать не успел. Пришлось оставить до утра в перепутанной сетке, рядом с поротой рыбой. Сверху штаны свои, мокрые от икры и слизи, бросил – завтра выстирает. Ничего не случится: собак на буровой нет, а другая живность за пять верст распугана.

В телогрейке и шапке, но без штанов, с ведром икры и связкой щук предстал Иван перед буровым мастером Ибрагимычем. Ничего не сказал молчаливый татарин, только хмыкнул одобрительно да на часы показал: не забывай!

Ванюшка разве забудет. Из-за того и улов на берегу оставил и сеть комом бросил, чтоб товарищей вовремя накормить. Так, без штанов, и на кухню шмыгнул, в топку дровишек подкинул. Загодя подсушенные поленья разом занялись, загудело пламя, забулькала вода, зашипели сковородки. А Иван запел, замурлыкал себе под нос. Он всегда напевал эту песню наедине с собой, когда бывал чем-нибудь особенно доволен:



Где в океан течет Печора,
Там всюду ледяные горы,
Там стужа люта в январе,
Нехорошо зимою в тундре.
Ой ла-ла-ла бежит олень,
Ой ла-ла-ла лежит тюлень,
Ой ла-ла ги-и-бнет человек.
Пришлите денег на побег...



Ну и пусть поет. Пипкин свое дело знает.

Разве только лесоруб, или рыбак подледного лова, или горняк из мокрого забоя одни и смогут понять то радостное возбуждение, что овладевает буровиками, когда после смены, отпарив в баньке пот и усталость и поразмяв друг другу молодые косточки, не успев просушить давно не стриженные шевелюры, шумной ватагой занимают они длинный артельный стол:

– Эй, Иван Федорович! Чем ты, кандей, нас травить будешь?

А кандей, понимая свою незаменимость и значительность, неторопливо, округлым цирковым жестом водружает в самый центр стола глубокую эмалированную миску с желтой соленой икрой, украшенной брызгами луковых колечек. Не успели смолкнуть многозначительные вздохи, вроде того, что уж больно закуска хороша, как Иван, победно ухмыляясь, выставил еще кипящую кастрюлю с ухой:

– Наливайте сами! – и, не дотерпев, пока опустеют тарелки, расчистил на столе место для своего главного сюрприза – громадной сковороды с жареной икрой... Невозмутимо принял кандей дань восхищения и те выражения признательности, какими обычно награждает голодный своего благодетеля, одарившего его краюхой хлеба.

Впрочем, если говорить о хлебе, то его на столе не было уже шестой день. Доставляли его из поселка по зимнику. Весенняя распутица и ледоход на время отрезали буровую от остального мира, и, как ни экономили каждый кусок хлеба, он все же кончился. Из остатков муки и толченой вермишели Пипкин выпекал неплохие оладьи, но когда и этот резерв иссяк, ребята погрустнели. Конечно, перловку есть без хлеба даже способнее, однако с тех пор как протока очистилась, все стали поглядывать в ее сторону в ожидании катера, зимовавшего в поселке. Где пропал, бродяга? Пора бы уже прибыть.

– Щучина не приедается, поскольку постная, – убеждал застолье кандей, – рыбаки ее всегда без хлеба едят...

Мог бы и не убеждать. Дюжина челюстей и без того усердно работала, пока не опустели и кастрюля, и миска, и сковородка. И вот тогда, разомлевшие от тепла и обильной еды и даже захмелевшие от бузы и крепкого чая, неугомонные парни стали придуривать за столом и докучать своему кормильцу беззлобными подковырками, с какими в мужских компаниях нередко пристают к личностям популярным.

Главной темой затрапезной ежевечерней травли был, конечно, не кандей – хотя с него начинались и им кончались все разговоры, – а нефть, которую здесь напророчили сейсмики. Причем нефть как химическое сырье никого не интересовала: людьми владело все возрастающее с каждым метром проходки возбужденное ожидание весьма вероятной удачи, общего артельного фарта и, разумеется, последующих, уже сугубо индивидуальных благ для каждого. Поднимаемые керны пахли нефтью, премией, отпусками. Росла уверенность: непременно быть фонтану. Вот уж тогда... Большая Земля манила молодежными кафе с загорелыми девушками, горячими пляжами у теплых морей, душистыми дынями, мороженым и шампанским и множеством прочих благ цивилизации, которых лишены изыскатели в поле.

В этих мечтаниях не принимал участия один Пипкин. Казалось, он не радовался, а побаивался предстоящего конца работы. Именно поэтому каждый считал своим долгом как-нибудь зацепить и подначить этого славного дядьку.

Вот и сегодня, едва Ибрагимыч поднялся, чтобы на сон грядущий еще разок проверить буровую, конопатый Петька Рябов, по кличке Рябок, баламут и непоседа, привязался к Ивану:

– Сознайся, кандей, ты, наверно, большую казну скопил за те годы, что по северам ошиваешься. Семьи нет, алиментов тоже – куда тебе капитал девать? Поделись по-братски, я тебе помогу потратить.

– Уж ты потратишь, держи карман шире, – прервал Рябка помбур Алешка Зевакин. – У тебя, крохобора, одно на уме: сколько нарубили да сколько получили. Будто у него семеро по лавкам и все жрать просят. Не слушай его, Федорыч, лучше сознайся честно, есть у тебя на Земле бабулька и домик с голубыми ставнями? Мужик ты не старый, хозяйственный, при деньгах. Такие на дороге не валяются. Добром сознаешься – тебе за это ничего не будет, разве что на свадьбу всей бригадой нагрянем. Не бойся, внакладе не останешься: геологи на подарки не скупятся...

Видя, как в предвкушении очередного розыгрыша заухмылялась братва, Рябок приосанился, как петух в окружении хохлаток, и, чтобы не потерять внимания компании, приготовился и дальше молоть чепуху, но его неожиданно прервал Иван, на этот раз шутливого тона принять не желавший. Кандей даже с лица сменился, чисто учитель, что приготовился прочесть проказнику обязательную и нудную нотацию. С прокопченной своей кружкой подсел он к столу под лампочку и, отхлебывая густой, как деготь, чай мелкими глотками, заметил серьезно и жестко:

– Значит, ты, Рябок, о большой деньге мечтаешь? Легкого богатства ищешь? Зря ты тогда к нам затесался. Жадность фраера погубит – так блатные говорят. Раз ты так хочешь, могу своим богатством поделиться, может, и тебе сгодится. Только история моя длинная. Будешь слушать?

– А что нам делать? – подал голос цыганистый тракторист Микеша. – Раз начал, то рассказывай.

– Ладно, слушайте. Вот Рябок, да и ты, Микеша, считаете, что на Север все лишь за длинным рублем стремятся – конечно, есть и такие, все больше их год от года. Другие испокон веку здесь селятся – эти из тех, что за волей да за землей в Сибирь пришли сами, по доброй воле. Однако большинство сюда неволей доставлены, да так и прижились навсегда. Иной хотел бы на Землю вырваться, а уж поздно: некуда и не к кому. Вот и я из числа заложников Севера...

Перед войной наша семья в неплохом достатке жила. Отец далеко в округе за отличного кузнеца слыл, мог и часы и ружье починить, а про обычную кузнечную работу и говорить нечего. Броня на него была, а он добровольцем на фронт напросился да там и пропал бесследно. Войну мы с матерью вдвоем бедовали... Чужие люди ее без меня схоронили, по-сиротски, кое-как. Я, когда освободился, приехал в свою деревню, а она вся в бурьянах потонула, окна не светятся, дымом не пахнет, как на погосте. Вымерла деревня: кто в город уехал, кто в райцентр перебрался – тишина, даже собаки не брешут. Не у кого и спросить, где моя мать похоронена. Но отыскал-таки могилку. Не знаю, кому спасибо сказать за то, что надпись на кресте не поленился вырезать. Поплакал я на могиле, переспал последний раз в родном дому и подался, не зная куда.

Жить на воле я тогда не умел, да, признаться, и сейчас не научился. Ведь я в своей жизни кроме лагерей да деревни ничегошеньки не видел. Ткнулся туда-сюда – не берут на работу с моим паспортом. Нашел сестру двоюродную, пусти, говорю, пожить. Сам вижу, что ей и самой не житье. Мужик, рожа красная, с похмелья злобой исходит, глянул на меня, вывел в сенцы и с упором так посоветовал: «Иди-ка ты, сука вербованная, откуда пришел!» Ах ты, гад, думаю, не знаешь, какими словами бросаешься. Твое счастье, что не на урку нарвался, пощекотал бы он тебя перышком.

Ворье – оно на масти делится. Главные – в законе. Есть еще красные шапки, желтые шапки, самые низшие – суки, те, что раньше в законе были, да, воровской закон нарушив, ссучились. Суки самые опасные были. Вор с сукой с одного стола никогда есть не станет, иначе сам ссучится. Если назовут вора сукой и он не смоет оскорбление кровью – сам сукой станет. В сорок восьмом в нашем лагере суки с ворами насмерть бились, чтоб верхушку в зоне держать. У воров бугром Сыч был, хитрый зверюга, из бульбовцев. Раз заходит в барак, у порога коврик. Вытер Сыч об него ноги, коврик сбился, а под ним написано: «Ты стал сукой!» Все! По закону вор Сыч сукой стал. Выхватил Сыч клинок и на весь барак кинулся. Тут ему и всыпали. Ни один вор не вступился, мужик тем более. После Сыч от позора в бега ушел...

Дорого бездумное слово дураку обойтись может. Впрочем, я своему зятьку за совет даже благодарен. Завербовался в геологоразведку и с тех пор по экспедициям мотаюсь. Кочую, то в тайге, то в тундре, и не из-за денег совсем, просто деваться некуда. Порой даже счастлив бываю. Для этого не деньги, а многое разное необходимо. Дураку и деньги не помогут. Из-за них, а может, от нищеты и жадности смолоду порушил я свою жизнь, судьбу покалечил. А пацаном бегал как и все...

Иван замолчал, призадумавшись. В тишине потрескивало полено в буржуйке, да невесть откуда взявшийся первый комар загудел вокруг лампы.

– Да ты чо, дядя Ваня, сидел, чо ли? – изумленно зачокал вдруг Микеша. – Мы и не знали.

– Кому положено – тот знал, – тоскливо ответил Пипкин. – Червонец чалил. В пятьдесят шестом нас отпускать стали, всего три месяца не досидел.

– Амнистия в пятьдесят третьем была, – возразил Микеша.

– В пятьдесят третьем одних блатных выпускали, а мы от звонка до звонка, без всяких зачетов. Шпана эта воровская над нами еще и издевалась: «Мы воры, но советские, за это нам снисхождение, а вы враги народа – вам баланду еще хлебать и хлебать...»

– А ты разве политический? – ехидно подковырнул Рябок.

– Я сам толком не разберу. С одной стороны, вроде уголовник, а с другой – политический. МВД долго не цацкалась: какой ярлык навесят, такой и носи, не рыпайся. Как в анекдоте, когда сидят в зоопарке в клетках медведь, волк и петух. Петух спрашивает: «Мишка! Тебе сколько дали?» – «Десять лет, я корову зарезал». – «А тебе, волк, сколько?» – «Пятерик схлопотал – я телку задавил». – «Эх вы, шпана уголовная! Мне целых пятнадцать лет дали: я политический – пионера в темя клюнул». Так и со мной случилось. – Иван отхлебнул из кружки, подождал, пока уляжется смех, и продолжал: – В войну я уже прицепщиком работал, все возле тракторов крутился. Техника мне легко давалась, недаром я при кузнице рос. В пятнадцать лет я мог уже тракториста подменить и даже перетяжку сделать. У нас тогда трактористами сплошь почти бабы были. Известное дело: баба на тракторе, как на корове седло.

– Юбка развевается, за прицеп цепляется, – не упустил случая вставить Микеша.

– Вот-вот. Чуть что, и стала в борозде и нас, мальчишек, кличет. На таком-то фоне я крупным специалистом казался. Однажды по осени вызывают меня к директору МТС. Иду, про себя гадаю, чем таким отличился, что такой чести удостоился. Вроде и провинностей за собой не числю, а все равно робею. Гляжу: возле конторы еще четверо орлов, под стать мне, крутится. Ребята мне еще по школе знакомые, и тоже на беседу прибыли. Заходим. У кабинета дверь фанерная нараспашку, оттуда дым столбом валит, как от газогенераторного НАТИка в момент дозаправки. (Были тогда такие трактора, что на березовых чурках работали.) В кабинете сам директор за столом с самокруткой, подле еще двое ответственных в гимнастерках, и тоже цигарки смолят. Я даже поперхнулся: в нашем дому, да и почти по всей деревне табаку не держали. За грех считалось. Ну, все-таки зашли, у двери мнемся. А парторг, хотя и об одном глазе, сразу нас засек и приглашает: «Смелее входите, герои тыла!» И давай нас с ходу обрабатывать: «Вы комсомольцы? Так. Хорошо. Значит, должны понимать текущий момент. Международный империализм не дает передохнуть советскому народу, готовится к новой войне. Наши враги засылают в СССР шпионов и вредителей, и необходима всеобщая бдительность. Между тем народу-победителю нужен хлеб, много хлеба. Мы ожидали, что после демобилизации с кадрами в МТС полегчает: возвратятся шофера, а может, танкисты. Но они, как говорится, еще едут. И приедут ли вообще, неизвестно. Земля же ждать не может, ее пахать надо. Вот и порешили мы вас, как наиболее отличившихся, направить за счет МТС учиться на трактористов широкого профиля. Что вы на это скажете?»

Молчим. Огорошил нас начальник. Оно и радостно, да и боязно. Стоим, переминаемся, друг на друга поглядываем, выжидаем да носами шмыгаем. Дальше райцентра мы не бывали, а теперь вдруг в город ехать...

Директору наше молчание не понравилось: он длинных предисловий да уговоров не любил. Тряхнул он культей руки по столу: «Ясна задача?» Ясна!» – разом выдохнули. «А если ясна, то послезавтра к восьми утра к конторе с вещами... И чтобы у меня без фокусов, а то по закону о саботаже...» Суровый был директор, из отставников.

Так вот распорядилась моей судьбой эта тройка. Знать бы, что и месяца не пройдет, как будет вершить судьбу мою другая тройка, в сто крат грознее первой. Кабы знать...

Мать моя, как про учебу услышала, так и просияла: «Слава тебе, Господи, услышал мольбу мою, дал сыну из колхоза вырваться! Смотри, Ванюша, не оплошай, такая удача... У эмтээсовских трактористов прибыток на колесе: сколько накрутил – столько и получил. Им что урожаи, что неурожай, все едино. Завсегда они с хлебом. И при деньгах...»

В чем-чем, а в семейной экономике моя мамаша разбиралась, как, может, никто в округе. Не иначе, порода сказывалась. Семейство, откуда ее мой отец взял, шибко крепкое было. Полукрестьяне-полуремесленники. Хлеб для себя сеяли, как без этого, но главное их занятие до революции – писать иконы и малярничать. Ремесло ихнее от отца к сыну век от века передавалось. Краски для работы сами терли, олифу льняную варили. Понятно, лен сеять приходилось, семя прикупать. За камнями и сырьем для красок даже в Ирбитскую ярмарку ездили. Может, от красок и фамилия их пошла – Суриковы. После революции на иконы спроса не стало, пришлось за малярные кисти взяться. Стали по селам и даже в город ездить дома изнутри расписывать. В самые смутные времена без подрядов не сидели.

Коренной сибиряк красоту своего дома, выездной сбруи да экипажа во все времена высоко ставил. От нас, из Сибири, пошла по России мода выездные сани коврами покрывать, а брички красными цветами расписывать. Может, от суровости природы сибиряк красоту ценит, а пуще всего женскую. О молоденьких невестках у нас ведь как говорят: «Пусть была бы не богата, но ходила по двору». То есть двор собой украшала. Построит молодожен новый дом и первым делом фигурные наличники ладит, чтобы с улицы дом веселили. Всю зиму строгает, пилит, режет – глядишь, появился резной кружевной карниз, фигурный дымник и узорные ворота. А в дому стены красками расписаны. На дворе мороз, а в избе на стенах маки цветут, жар-птицы летят, сивки-бурки скачут...

– Славно ты, дядя Ваня, заливаешь, так и хочется верить. И поверил бы, если бы собственными глазами не видел, как твои хваленые сибиряки живут, – подал голос Серега Глушенко, верховой рабочий – В поселке ни одного такого дома нет. Серость сплошная. Ограда и то не вкруг каждого дома имеется, не говоря уж про ворота. Кругом лес, а крыши у многих дырявые. Спрашиваю: «Хозяин, почему крышу не подновишь?» – «А чо ее подновлять, сейчас зима, надо мной не каплет». Приходит лето. Надо бы крышу подновить, а хозяину опять недосуг: то он на охоте, то на рыбалке, то на покосе. Приходит осень. Опять причина – нельзя в дождь крышу перекрывать. Так и живет с дырявой. У Мишки Тягунова и вовсе крыша дерном крыта и пол земляной. А ты расхвастался. Врал бы, да сплевывал.

– Чо ты понимаешь, – вступился Микеша, – это же не деревня, а поселок. Потому так называется, что народ на поселение сюда высылали. Больше половины спецпереселенцев, остальные ханты да специалисты разные. Местных русских семей – пяток, не больше. Понятно, если человека силой привезли – он гнездо ладить не будет. Может век прожить, а все считать, что временно. Ты, Серега, Сибири еще не видал, не берись судить не знаючи. Она, брат, велика, народу хватает всякого, и живут по-разному, кто хуже, кто лучше. Ты, Иван Федорыч, на новичка не обижайся, он зеленый еще – обтешется. Давай дальше рассказывай.

– Ну ладно. Жили Суриковы не то чтоб богато, но безбедно. Все знали грамоту, даже девки. Когда мужиков в колхозы сгонять начали, Суриковы заупирались: «Не крестьяне мы, мастеровые. У нас артель своя, малярная. Землю забирайте, коли есть нужда, а нас не невольте, в колхоз не пойдем». Землю, конечно, у них изъяли, а самих под раскулачивание подвели, как нэпманских последышей и владельцев маслобойки. У Суриковых самодельный пресс имелся, для выжимания масла из льняных и конопляных семян. Вот его как маслобойку и записали. Я видел потом, как этот пресс на общем дворе валялся. Первобытная техника, а вот поди ж ты, за него всю материну родню за Уват загнали, не знаю точно куда. Может, где поблизости проживают. Да как узнать? Я одну фотографию и помню, что у нас над столом висела. Вся семья на ней. Кроме моей матери – она к тому времени уже замужем была, за отцом моим. Это ее и спасло от выселки: кузнец в селе особа неприкосновенная, к тому же колхозник.

Не стал бы я все это так долго рассказывать, когда б не одно важное обстоятельство, что на мою судьбу повлияло. От семейства своего переняла моя мамаша редкую на селе скаредность, да и мне старалась ее передать. Все мне втолковывала: «Не будь простофилей, Ваня. Копеечка рубль бережет. Приятелям не верь. Известно: деньги есть – Иван Петрович, денег нет – паршива сволочь». Таким вот образом она меня с малых лет наставляла. И все мечтала на счетовода меня выучить. Отец мой, первостатейный мужик, не одной бабенке голову задурил, а вот поди ж ты, недолюбливала его мать за чумазое ремесло. Вот если бы ходил он по-городскому в очках и шляпе... Чтобы послать меня в город учиться, деньги мать стала копить, как мне кажется, еще до моего рождения... Не знаю, от чьих талантов, отца ли, матери ли, но жили мы позажиточней других. Пироги со стола не сходили: с брусникой, с грибами, с пареной морковкой, с луком и яйцами. В то время у моих ровесников картошка с постным маслом и то за праздник считалась. Бывало, заявятся ко мне приятели, как нарочно к обеду, отец их сразу за общий стол сажает, угощать. Матери мои гости как кость в горле. Взялась она их потихоньку отваживать. Только гость на порог, а она навстречу: «Погуляй подле дома, с собакой поиграй – Ваня скоро выйдет». Меня же наставляет: «За столом сколь хочешь трескай, а на улицу с куском не смей таскаться – уши оторву!» Или собирает меня в школу – в сумку всегда то огурчик, то морковку сунет и знай свое твердит: «Товарищам не показывай – выпросят или отнимут». Тряслась она надо мной, как наседка над утенком, и дотряслась. Я у ней был сыном поздним и единственным.

Я уж говорил, что мать на мою учебу деньги тайком копила, но помимо того купила она мне на рынке глиняную кошку-копилку. Если принесу из школы пятерку – она в копилку копеечку опустит: «Привыкай, Ваня, деньги грамотой добывать». Так и жили. Отец меня работать учил, мать – деньги копить. Война из нас достаток повытрясла, но страсть к деньгам, что с пеленок во мне сидела, еще больше выросла... Слушать не надоело? Может, лучше спать пойдем? – Иван взглянул на притихших товарищей и убедился, что никто не дремлет и его слушают.

– Ты, дядя Ваня, эту журнальную моду обрывать на самом интересном лучше брось. Купил я, ребята, в Хантах на пристани журнал, вчитался: повесть путевая про шпионов попалась, «Искатели истины» называется, – как бац! – повесть прерывается и в скобочках мелко обозначено: продолжение в следующем номере. А где я его, следующий, возьму, спрашивается? Кто мне его доставит? Живем полуодичавши, ни кино, ни радио. Так что ты, Федорыч, не увиливай, отдувайся за лектора, будь добр.

– Хотел я, ребята, пойти рыбу забрать до темноты, – глядя в окно, неуверенно протянул Иван. За стеклом поднимался ветер, свистал в голых ветках и раздувал волну в протоке. Непонятная тревога овладела Иваном. Идти одному в темноту не хотелось, и он вернулся к столу.

Так уютно в натопленном балке, пока не остыла печка. Лампочка чуть помигивает над столом. Уставшие за смену ребята не идут спать, ждут его, Ивана, рассказа. Такие славные и, в сущности, зеленые. Где ваши матери, кто вам поможет на трудной дороге, поддержит добрым словом, удержит от неверного шага? Рано вы стали мужчинами, раньше, чем созрели неокрепшие души ваши. Берегитесь соблазна, слушайте, как жадность фраера сгубила.

– Ладно, слушайте дальше. В общем, стала меня мама в дорогу готовить. Первым делом достала объемистый солдатский сидор. (После войны такие мешки в большом ходу были.) В мешок – носки шерстяные, рубашку сатиновую, полотенце вышитое, бязевые офицерские кальсоны с перламутровыми пуговками. Туда же сунула старое солдатское одеяло и зимние варежки: не на день сына отправляла. Но главное, главное, о чем моя мать пеклась неустанно, – еда. Ее она постаралась втиснуть столько, что у видавшего виды сидора от удивления затрещали швы. Во-первых, как водится, вареные яйца, дюжины две с половиной; во-вторых, рыба вяленая без счета, сколько вошло; дальше здоровенный кус желтого прошлогоднего шпига, а сверх того – подорожники, особого рода долго не черствеющие булочки, их мать всю ночь пекла из остатков муки. А чтобы сынок не скучал в дороге, набила карманы телогрейки поджаристыми семечками. При всем при том, занимаясь сборами, мать ни на минуту не переставала внушать, как мне вести себя в городе, не обноситься, не растратиться: «У них, городских, на животе шелк, в животе – щелк. За приятелями в общежитие не лезь, я тебе адрес знакомых дам. Деньги носи с собой, лучше сразу зашить... Ну, давай присядем...»

От мешка позвонки мои хрустнули, но ведь своя ноша-то. От конторы до райцентра нас подбросили подводой, а дальше до станции предстояло топать пешком километров восемь по проселку, петляющему меж сосенок, наросших на вырубке, бывшей до войны знаменитым бором. Дорогу как расхлопали в осеннее ненастье, так она и застыла от внезапных холодов, сохранив до снега все свои колдобины и глубочайшие колеи. Поспевать по кочкам за шагавшими налегке ребятами мне никак не удавалось, и, как они ни старались меня поджидать, я постепенно приотстал. Последний раз предложили мне парни помощь, но, натолкнувшись на мое упорное неприятие, плюнули и ушли вперед.

А мне куда было спешить? К поезду, что будет под вечер, все равно поспеем. Можно и закусить спокойно, пока нет никого рядом. Рассуждая таким образом про себя и жуя кусок пирога, тихонько брел я по пустынной дороге. Гудение мотора заставило меня обернуться: видавшую виды почтовую полуторку с косой белой полосой на борту кидало на застывших волнах дороги от бровки к бровке, как разбушевавшаяся река носит меж берегами потерявшую парус лодку. «По-морскому полундра, по-шоферскому полуторка» – так приговаривал знакомый мне шофер Алешка. Обрадованно махнул я ему, чтоб притормозил, подобрал до станции попутно. Но Лешка, пьяная морда, головой закрутил и на сиденье кивнул, где у него баба расселась, губы крашеные. Ах ты сволочь, думаю, а еще фронтовик. Ради бабы человека с непосильной ношей на дороге бросил, чтоб тебе ни дна ни покрышки! Чтоб тебе полуось сломать!

Это уж потом я узнал, что не положено на почтовый транспорт пассажиров брать. А крашеная баба рядом с Лешкой как раз начальником почты была. Но тогда меня крепко злоба заела и таких страшных кар насулил я им вслед, что, видно, сам дьявол услышал мои заклятья. На одной из колдобин грузовик так бросило, что вылетел и шмякнулся в колею брезентовый мешок. Обидчики мои, ясное дело, за амурами пропажи не заметили и дальше покатили, а я в злорадстве своем к мешку кинулся. Ага, думаю, попомните теперь Ваньку Пипкина, заброшу ваш груз подальше в лес – ищите тогда. Подбежал к мешку, глянул влево, глянул вправо – никого. Хвать я его и за куст. Тяжелая находка оказалась, почти как мой мешок. Отдышался я, пот с лица, и рассматриваю нежданный подарочек. Мешок не совсем обычный: брезентовый, потертый, зашит крепко-накрепко шпагатиной и сургучными печатями запечатан, а на боку стертые буквы проступают: Наркомфин. Из жара меня в озноб бросило. Щупаю мешок, а сам по сторонам озираюсь, как кот шкодливый: не глядит ли кто. А ведь и точно – деньги! Пальцами чувствую: пачки тугие, плотные, хрустящие, по размеру – червонцы. Сгреб я находку и глубже в чащу уволок. Ручонки трясутся, никак свой сидор не развяжу. Зубами развязал тесемку и вытряхнул все под елку: и яйца, и сало, и рыбу вяленую, и подорожники. Не пожалел ни полотенца, ни носков, ни варежек. Кальсоны с перламутровой пуговкой за вязку зацепились – я ее так рванул, что с мясом отлетела.

Накрыл я кучу одеялом, запихнул находку в свой сидор и побежал догонять попутчиков. С этой минуты товарищи мне просто попутчиками стали, если не хуже. На бегу себе думаю, как богатством распоряжусь. С такими деньгами в городе не пропадешь. Вон дядя Михей умудрился еще до колхозов в город податься, так и до сих пор живет – кум королю. Надо с ним посоветоваться. Главное, чтоб не хватились, искать не начали, чтоб успеть уехать, да чтоб попутчики не догадались, не отняли, не заложили. Да вот и они, ждут у дороги, закусывают, а я, дурак, все в лесу вывалил, хоть бы корочку оставил. Аппетит и у меня разыгрался, но вида не подаю. Я, говорю, по дороге пожевал...

Вскоре добрались мы до станции. Пока брали билеты – и состав подошел. Вагон, естественно, общий, духота, народа уйма, и все, мне кажется, на мой мешок пялятся. Все же удалось на места пристроиться. Я свой сидор на самый верх закинул и сам туда влез. Лежу, голова на твердых пачках страдает, и все соображаю, сколько же денег в моем мешке таится. Если бумажки по червонцу, и то тысяч сто будет, а если по десять? Лучше не думать, а то голова кружится. Или она это от голода так? Как я заметил, в вагонах все время жуют, даже ночью. Иной не успеет в вагон войти, на месте устроиться, глядь – уж тянет из кошелки бутыль молока, картошечку вареную, огурчики соленые с хреном и чесноком, добрую краюху хлеба и так деловито примется всю снедь уписывать, словно для того и купил плацкарту, чтобы наконец насытиться. Не успеет один закончить, другой принимается. Выудил из-за пазухи заветную четушечку и припасенную к ней селедочку с луковкой и так ловко с этим управляется и аппетитно чавкает, что и смотреть и слушать тошно. Глядя на прочих, зашевелились и мои приятели, добыли из котомок домашние запасы – и на общий стол. Друг дружку угощают, меня зовут: «Спускайся, Ваня, садись с нами ужинать». Я бы и рад, поскольку от одного вида еды у меня в брюхе колотье началось, особенно когда Степка Баринов курицу вареную вынул. Признал я эту хохлаточку. Одна она и была у Баринихи, и ту она на дорогу сыну сварила. Теперь сесть с ними за стол – надо и свой пай вносить, а где он у меня? В лесу под елочкой? Как объяснить ребятам – небось они знают, что не с пустым мешком меня мамаша отправила. А Степка мне наверх ножку подает: «Попробуй, Ванюшка!» Не смог я отказаться. Куриную ножку только что не с костями сглотил. Ну, думаю, Степка, отдарю я тебя парой червонцев. Два-то червонца из моей казны не так, поди, и много.

К ночи вагон затихать начал, угомонились и мои ребята, подремывают. Одному мне не спится: шпаны опасаюсь – того и гляди, деньги сопрут. Вдруг слышу по вагону: «Граждане, приготовьте проездные документы, проверка!» С двух сторон входят в вагон ревизоры и милиция. Каждого внимательно осматривают: «Куда едете, что везете?» Старушка одна всезнающая пояснила: «Фальшивомонетчиков ищут, мазуриков». «Да нет, – встрепенулся тот пассажир, что давеча из четушки лакал, – не фальшивомонетчиков, а грабителей, что на узловой станции сберкассу взяли, с мешком денег скрылись...» И еще что-то путанно объяснял, но я уже не слушал: в висках застучало. Я-то знал, кого ищут. Пропал, думаю. На всякий случай с полки вниз соскочил, от мешка подальше. Трясусь. Между тем контролеры до нас дошли. Тычут в лица фонариками, билеты требуют, и все в погонах – не разберешь, где железнодорожники, где милиция. Присмотрелись к нашей компании, спрашивают: «Из колхоза сбегаете?» – «Нет, мы на курсы едем». – «Справка есть?» – Достаем справку. Повертели ее в руках, повертели да и пошли себе дальше. Я и вздохнуть боюсь – а ну как вернутся? Найдут мои денежки, не видать мне тогда ни хромовых сапог, ни гармошки с перебором. Не ходить моей маме в пуховой шали и новых валенках. До гроба мантулить ей в колхозе за трудодни – палочки. Раз в жизни повезло дураку, свалилось с воза богатство, неужто из рук упущу? Думал я так, думал и придумал на первой же остановке от казенного мешка избавиться. Отделить себе немного денег на первое время, а остальное припрятать до поры. Так и сделал. Никто и не заметил, как я на полустанке слез. Подхватил мешок – и в лесополосу, а там тьма-тьмущая. Весь о ветки поободрался, пока удобное место нашел. От нетерпения по телу мурашки бегут, все думаю, как я сейчас буду деньги считать. Взялся мешок потрошить, да не тут-то было: казенные мешки из доброго брезента и не лыком шиты, а у меня ни ножа, ни гвоздя. Это теперь я без складника даже на двор не хожу, а в те годы у нас такая повадка крепко осуждалась. И ведь не пойдешь же ночью на разъезд, просить ножницы, чтобы мешок с деньгами вскрыть. Стал я шов зубами рвать. Зубов не жалею: с таким капиталом я себе золотые вставлю, как у бухгалтера в сельпо. Скусил сургучные печати, что поперек шва пришлепаны были. Тот сургуч мне до сих пор отрыгается, как увижу в лавке вермут с засургученными горлышками, все те печати вспоминаю... Грызу я мешок, рву шпагат зубами, а сам аж рычу, как медведь на падали, от злобы на себя, бестолкового. К рассвету поддался мне шов. Разодрал я мешку горловину и вытряхнул на сухую траву. Вот они, денежки! Однако вид у них странный довольно. Пачки размера денежного, но цветом не синенькие и не зелененькие, а обыкновенные, сероватые, как бумага в конторе. На обертке написано: бланки строгой отчетности. Квитанции о заготовке молока у населения. Номера с такого по такой-то. Серия...

Дурак я, дурак! Тяпнул у государства бесполезные бумажки, без печати вообще никому не нужные. На эту дрянь променял я две дюжины яиц, большой шмат сала, вяленую рыбу и подорожники. А еще вышитое полотенце, носки, варежки и кальсоны с перламутровыми пуговками.

Переворошил я еще раз квитанции, ничего больше не нашел, пнул ногой ворох, плюнул и подался на станцию. Ноги еле тащу от голода. Пока добрался – рассвело совсем. На мое счастье, бабки к пассажирскому съестное вынесли, подторговывать. Перекусил я у них на оставшиеся деньги и раздумываю, что дальше делать. Билета у меня нет, справки, что из колхоза отпущен, тоже: в вагоне у Степки остались. Продуктов нет, денег едва до дому хватит. Делать нечего – сел я на тот пассажирский и покатил восвояси.

На обратном пути со станции узнал я ту злосчастную колдобину, на которой моя судьба споткнулась. Завернул к той елочке, где свои припасы оставил, и глазам не верю: пусто под ней. Нет ни яиц, ни рыбы, ни носков, только одна перламутровая пуговка от кальсон притоптанная лежит. Вор у вора дубинку украл.

Иван замолк, прислушиваясь к завываниям ветра в трубе.

– Ну а дальше? – не выдержал наконец Микеша.

– А что дальше? Дело известное. Доплелся я до деревни, не успел отоспаться, как за мной приехали. По полотенцу нашли. Когда почтари пропажи хватились, вернулись искать. Случайно набрели на мои запасы, а на полотенце мое имя вышито. Не успели в розыск подать, как я сам заявился. Замели меня – и на допрос: «Где квитанции?» Я сдуру и ляпни: «В лесу бросил». Этим и признался. Однако моим признанием дознание не удовлетворилось. Стали вовсе странные вопросы задавать, вроде: «Ваше социальное происхождение, есть ли в семье репрессированные, где отец?» По простоте душевной я все рассказывал. Когда дошло до отца, что пропал без вести, следователь аж завертелся в кресле: «Скажи нам, мальчик, отец не появлялся? Не он тебя научил?» И все такое, что вспоминать мерзко. Короче говоря, вскорости собралась тройка и порешила за подготовку диверсии по срыву плана заготовок молока в районе осудить меня по пятьдесят восьмой статье. По малолетству дали мне десять лет лагерей, с высылкой. Почти полностью отпахал я их на пятьсот первой стройке. Не слышали о дороге смерти? Счастливые...

– Нахлебался ты лиха досыта. Не повезло тебе в жизни, Иван Федорович, – сказал кто-то в углу.

– Насчет лиха – это точно, нахлебался. А вот что не повезло – это как сказать. Вопрос очень сложный. Лагеря ведь не каждого сгибают, иных и выправляют. Среди политических я человеком стал, а попади к блатным – они бы и из меня урку сделали. За свой срок я такой институт прошел, что в моей деревне и не снился.

Иван поднялся и распахнул дверь вагончика. Шквальный ветер принес-таки снеговую тучу, которая, зацепившись за буровую, разорвалась и просыпалась белой крупой. Заряд скрыл в пелене и близкие вагончики, и огни буровой.

Мокнуть и мерзнуть на ночь глядя не хотелось. «Черт с ней, с рыбой. Спозаранку заберу», – подумал Пипкин и отправился спать. Во сне его преследовали кошмары. То он блуждал по тундре и никак не мог найти дорогу, то сидел у ворот зоны и его не пускали внутрь, то над ним склонялся Сыч и хрипел на ухо: «Беру тебя в побег, барашек, вставай, идем». А сам поигрывал финкой.

Едва предрассветные сумерки прорезал первый веселый луч и табунок шилохвостей, во время вечернего бурана второпях упавший на большую лужу за вагончиками, неожиданно обнаружил опасную близость человека и с испуганным кряканьем поднялся на крыло, разбуженный ими Иван очнулся от тревожного сна и увидел, что упавший на прогретую землю снежок растаял, утро занимается ядреное, и значит, надо спешить за рыбой и готовить скорый завтрак. Однако, когда знакомая тропинка вывела его на место вчерашней рыбалки, к своему огромному удивлению оставленного накануне улова он не обнаружил. Пришлось даже ущипнуть себя в щеку и протереть глаза, но ни рыба, ни сеть, ни штаны от этого не появились. На земле среди рыбьих чешуй, оставшихся от вчерашней добычи, блестела одна лишь латунная пуговка от солдатских штанов Ивана. Ее скромное сияние навело Пипкина на мысль, что пропажа – скорей всего очередной Петькин розыгрыш, осуществленный с чьей-то помощью. За такие пакости следует наказывать, а потому Иван заварит им сегодня дежурную перловую кашу, более известную у геологов под псевдонимом «кирза». Утвердившись в своем решении, Иван с легким сердцем отправился кашеварить, не особенно печалясь о пропавших штанах и рыбе, думая больше о том, догадаются ли похитители разобрать и просушить сеть. «Куда они денутся. Посидят на кирзе, так сами все вернут», – бормотал он себе под нос и ехидно ухмылялся.

Его поведение доказывает нам, что незлобивые и беспечные живут дольше жадных и мелочных, потому как, порыскай Иван еще чуток по зарослям, он непременно наткнулся бы на обжору, сожравшего не только рыбу и просаленные поварские штаны, но и утащившего про запас сеть с невыпутанной рыбой. Неизвестно еще, как отблагодарил бы медведь своего кормильца за ужин. А так, пребывая в неведении по поводу своей везучести, Пипкин кормил «подавиховой кирзой» бригаду и терпел ее насмешки и ехидство.

Как обычно случается, между рыбацкими способностями кашевара и правдивостью его вчерашнего рассказа зубоскалъное общество не замедлило провести параллель, если не тождество.

Горластый Петька проорал за столом, подмигивая братве:

– На рыбалке у реки потерял Иван штаны. Плакал, плакал – не нашел, без штанов домой пошел...

«Экая досада! Явно его проделки...» – все более укреплялся в своей догадке Иван. Репутация погибала ни за грош. Нажитый в лагерях опыт напоминал, что именно с таких мелочей начиналось падение авторитетов. Приклеивалась унизительная кликуха, которая влекла за собой сначала пренебрежение, а затем и откровенное помыкание. И пропал тогда несчастный, если в самом зародыше не смог он любой ценой пресечь унижение и утвердить свое место в кодле. Здесь, конечно, не лагерь, но и тут мужики изрядно за зиму одичали. Поддаваться желторотому Петьке Пипкин не собирался, но до мордобоя доходить не хотелось. Оставалось крепиться и искать способ поправить дело. Клин следовало вышибать только клином, а значит, нужно снова идти на рыбалку. Чтобы стереть из памяти бригады допущенное ротозейство, требовался эффект, и чем значительней, тем лучше.

Поразмыслив, Пипкин вспомнил о взрывчатке: небольшой запас ее хранился в кладовой Ибрагимыча. С помощью аммонита пытались отрыть шламовый амбар, теперь остаток взрывчатки лежал всеми забытый. Проникнуть в кладовую не составило особого труда. В нарушение всех инструкций детонаторы и шнур хранились тут же. Позаимствовав пару пакетов аммонита, Иван оснастил фугас и изготовился к рыбалке, если так можно назвать задуманное им злодейство. По пути к озеру он не особенно раздумывал о последствиях своего предприятия, и уж тем более не мешала ему химера, что иногда гнездится в интеллигентных или чрезмерно нежных и чувствительных душах. Всего-то один взрыв, ерунда. Тысячами рвут их по всей тайге изыскатели. Озер кругом не счесть, и рыбы в них прорва – на всех хватит. Во всяком случае нам, на наш век. Не жить же нам здесь. Вот забуримся до отметки и рванем отсюда когти...

Рассуждая таким образом, кандей приблизился к облюбованному месту. Разбухшее от талой воды озеро неглубоко притопило здесь травянистую луговину. Бугор в непроходимой щетине шиповника и смородины нависал над ней, заслоняя от ветра и отражаясь в спокойной воде. «Есть, есть щучонка. Ишь как бьется в траве. Быть мне с рыбой», – определил Иван и полез на бугор, чтобы с него метнуть свой снаряд. Прочертив в воздухе тонкую дымную дугу, пакет плюхнулся в воду и закрутился на ее поверхности, шипя шнуром. «Зря груз не подвязал», – задним умом догадался Иван, осторожно подглядывая из-за бугра. Над его головой прошелестели крылья – это чета лебедей плавно опустилась на середину озера и заскользила по зеркальной глади. И вдруг грохнуло на воде! Белый фонтан взлетел к небу и обрушился вниз, разбегаясь к берегам крутыми валами. Грохот покатился над водой и, натыкаясь на стену леса, отразился эхом, которое рассыпалось над поймой вдогонку спешно поднявшимся лебедям. А шагах в пятнадцати за спиной Ивана взметнулся над зарослями бурый косматый столб и добавил к какофонии взрыва свой хриплый и грозный рык: УУААРРХХ! Не успел Иван сообразить и испугаться, как разинутая пасть с желтыми клыками и маленькие глазки на кудлатой башке провалились в кусты, и только треск приминаемых буераков выдавал направление убегающего в сторону реки зверя.






ГЛАВА ВТОРАЯ. СПЕШИТЕ ЖИТЬ


Обладай мы способностью подняться следом за лебединой парой, навсегда покидающей обжитое место, с высоты полета нам открылась бы буровая с ее утробным гулом, всепоглощающим хаосом у подножия и горластым верховым на макушке, набухающая весенними соками обская пойма, в голубых озерных монистах и путанных ожерельях бесчисленных рукавов и проток, к одной из которых, продираясь сквозь опушившиеся спросонья таловые кусты, что есть мочи улепетывает, вскидывая задом, наш знакомый медведь.

Протока Большой Варгас, вздув свои мутные воды, роет податливые береговые крутояры и, поглощая их осыпь, уносит смесь сора и глины, крутит корье в водоворотах, бурлит на подводных карчах и обманчиво спокойно струится по скрытым от неопытного глаза отмелям. На такой реке судоводителю нужен глаз да глаз. Потому и неторопливо огибает излучину и не спешит навстречу потоку небольшая речная посудина. С высоты она похожа на серую стальную блоху с усиками-волнами. В поселке ее так и дразнят, по литерам, оттрафареченным на борту: «БМК» – блоха малого калибра. Правда, ее капитан и механик Георгий Брянцев категорически утверждает, что сии буквы означают «буксирный малый катер», но все равно, с легкой руки Витьки Седых, большого мастера приклеивать прозвища, катер теперь иначе как «блохой» не зовут, да и самого капитана для удобства переиначили в Жорку-Маримана.

Витька в поселке известный насмешник. Каждой лодчонке особое прозвище присвоил. Нынче лесник Батурин на свою новый мотор поставил. Витька как услышал его работу, так и ярлык навесил: «крикун». С тех пор, как раздастся по Неге громкий выхлоп, все знают – «крикун» идет. А если гул спокойный и ровный – значит, «блоха» геологов. Вообще-то сами они, одержимые врожденным романтизмом, а может, профессиональной гордостью, расшифровывают таинственные вензеля не иначе как «буровой малый крейсер», но «блоха» уже прижилась, и вывести ее не представляется возможным никакими известными средствами.

Ничего не попишешь, если от носа до кормы всего-то семь метров и два сиденья, считая водительское. Ни каюты, ни кубрика, мотор ворчит под ногами. И что с того, что сил в нем больше, чем во всей колхозной технике, и прыть на буксировке великая, – блоха тоже высоко скакнуть может.

Сегодня плывет «блоха» по протоке, уклоняется от встречных коряг, чиркает винтом по притопленным косам, подрагивает от натуги, стелет за кормой тонкий дымок выхлопа и запах свежего хлеба. На буровую везут продукты.

В катере двое: рядом с Брянцевым экспедиционный плотник и завзятый охотник Борька Турусинов, специально напросившийся, чтобы попутно пострелять уток. Их этой весной уйма, и брачный сезон в самом разгаре. Отдельные пары и целые табунки взлетают из прибрежных кустов, поднимаются с воды, проносятся над головами и свечой уходят ввысь после Борькиных выстрелов. Сегодня ему не везет. В очередной раз промахнувшись, Борька психует, матерно ругается, мечется с двухстволкой от борта к борту и докучает капитану бестолковыми рекомендациями.

– Черт бы его побрал с советами, – раздражается про себя Брянцев. – Тоже мне, указчик отыскался. Сам воду разве что в кружке видал, да и то с заваркой. А туда же, с советами лезет. Капитан, капитан, до чего ты докатишься, если всякий плотник станет тебе на судне советы давать, того и гляди, командовать примется. Стоило ли для того в мореходке мучиться, ходить в «загранку», сдавать на морской диплом, чтобы в результате кончить «речной блохой» и слушать наставления по лоции от Борьки-Лосятника. Эх, Жорка, Жорка! В какую даль упекли тебя коварные бабы от теплого Азовского моря. Ну да моряк и на суше не дешевка, не пропадем. Дочку вот только жалко. Такая была толстуха, ручки словно ниточкой перехвачены. Лепечет так забавно: «Уронили мишку на пол, оторвали мишке лапу, все равно его не брошу...» Может, уже и бросила. Сколько же лет прошло? Два? Чуть побольше. В ноябре три года будет с тех пор, как он Танюшке того медведища плюшевого принес. Как она к нему привязалась: обхватит ручонками, к кирзовому носу щекой прижмется и засопит. Без медведя не засыпала.

Жорка любил смотреть, как они спят в кроватке. В ту осень он возвращался из затянувшегося до бесконечности рейса. Плюшевого мишку-коалу развернул еще на лестнице и тихонько своим ключом открыл дверь. Сквозь стеклянную дверь прихожей увидел Танюшку. Дочка играла на коврике с игрушечным телефоном: старательно крутила диск и шепелявила в трубку: «Папа! Приходи к нам домой, в гости!» Кольнуло в капитанское сердце, распахнул он дверь: «Я здесь, девочка моя!» Доченька встрепенулась и, роняя игрушки, засеменила босыми ножонками навстречу: «Папочка! Ты себе другую девочку не купил? Мама говорит, что купил!» Такая глубокая тревога и ожидание чего-то страшного, непоправимого отразились в ее чистых доверчивых глазах, что невольно передались Брянцеву. Нехорошее предчувствие зашевелилось, но Брянцев ему значения не придал: «Нет, доченька, я не девочку, а мишку купил!» Увидев наконец великолепного черноглазого мишку, девочка слегка растерялась: «Не кусается?» – «Нет». Разом забыв о всех своих сомнениях, Танюшка схватила игрушку в охапку и счастливо засмеялась, как колокольчик.

Уйти бы тогда на каботажные рейсы, так нет – гордость помешала. Вот и доплавался... Может, жениться? Девчонки в поселке завлекательные мелькают. Учителки тонкими ножками сучат, а на звероферме есть гарная краля – кровь с молоком, глазищи как осенние омуты: и глубина и холод, не подступишься. А впрочем, какие наши годы? Тридцати еще нет, наколки можно не предъявлять, здесь они не в чести. А в остальном Жорка местным увальням не уступит. В былые годы у него осечек не случалось... Сколько хороших девчонок было, а женился на паскуде. Но мы еще покажем некоторым штатским... Брянцев не любил грустить подолгу, тем более в первом рейсе журиться не полагается. И он замурлыкал себе под нос свою любимую:



Я с детства был испорченным ребенком,
На папу и на маму не похож.
С пеленок увлекался я девчонками...
Эй, Жора, подержи мой макинтош.



– Эй, Жора! – гаркнул в самое ухо Борька. – Прямо по носу зверь плывет, наддай газку, перехватим!

Вывернувший из-за высокого мыса катер неожиданно оказался на пути пересекающего реку медведя, которого сильное течение далеко снесло от того места, где, перепуганный взрывом, он бросился в воду. Яростно выгребая, он оставлял позади пузырчатый след, подобно небольшому катеру. Расстояния от медведя до берега и катера казались примерно одинаковыми. От озорного желания побаловаться, померяться силами, Брянцев потянул ручку дросселя, и проглотившая усиленную порцию горючего «блоха» как бы подпрыгнула, опоясалась пенными бурунами и понеслась наперерез.

Тем временем Борька сменил дробовые патроны на картечные и щелкнул замком.

– Прижмись к нему поближе, я ему в ухо вмажу! – прокричал он истошно и зачем-то полез на палубу, закрывая Жорке обзор.

Азарт погони передался и Брянцеву. Инстинктивно еще «придавив железку», Жорка буквально впился в штурвал, всем телом ощущая вибрацию мотора, дрожание обшивки и каждый оборот гребного вала. Дистанция сокращалась.

Заметивший опасность медведь еще старательней заработал лапами. Вздыбленный шерстью загривок, возникший над водой, давал понять весьма недвусмысленно, каков нрав его обладателя. Но не способны состязаться четыре, пусть и могучие лапы, с шестью стальными цилиндрами, бьющимися в огненной лихорадке.

– На плаву не стреляй, утонет! – Жорка крутанул штурвалом. – Я его к берегу прижму. И с палубы спустись – лупнешься за борт!

Пока Борька перебирался обратно в кокпит, мишкина башка замаячила перед самым катерным носом. «Ударить форштевнем – утонет. Надо скулой и бортом отжать его к берегу, направить против течения, измотав, пригнать к яру, чтобы не выбрался, и под кручей забить на мясо», – соображал Брянцев, как о чем-то обыденном, вроде осеннего забоя кабанчика. Между тем голова зверя скрылась в непросматриваемом с судоводительского кресла мертвом пространстве перед форштевнем.

– Борька! Он, кажется, под левым бортом пошел, глянь! – Брянцев скинул газ до малого, а Борька метнулся к левому борту и взвел курки. В ту же секунду в обшивку правого борта стукнуло. «Промахнулся!» – укорил себя Жорка и сгоряча крутанул вправо. Медведя накрыло волной, он заглотил воды, хрипло вырыгнул и хватанул по стальному борту когтистой пятерней. Когти глухо звякнули по обшивке и, скользнув по ней вниз, зацепились за трубчатый спасательный леер, который у всех катеров «БМК» приварен вдоль ватерлинии. Почувствовав опору, в мгновение ока мишка ухватился за нее второй лапой, чтобы, собрав в комок, бросить свое напружиненное тело через невысокий борт навстречу обидчикам. Держитесь тогда, не мявкайте! Но, на их счастье и мишкину беду, солидный мишкин вес и круто заложенный руль резко накренили катер внутрь поворота. От неожиданности Борька брякнулся спиной на мешок с хлебом у правого борта, чем еще увеличил крен. Это его и спасло. Нависший над мишкиной башкой наклонный борт не позволил ему взобраться на палубу. Страшные когти, мелькнув возле Борькиной шапки, не удержались на гладком металле, и взревевший зверь плюхнулся обратно в волны.

Между тем катер завершил циркуляцию и заклевал носом на собственной волне.

Одуревший и до смерти перепуганный Борька никак не мог прицелиться на этой болтанке. Стволы ходили ходуном, вдобавок медвежья башка то и дело ныряла за гребни волн.

– Жми его к берегу! – благим матом заорал снова Борька. С этим возгласом убивец несколько запоздал, поскольку, пока медведь и катер выписывали на воде свои сложные эволюции, спорый стрежень сам принес их к песчаному яру, у подножия которого крутила ворожи суводь, а с береговой кромки завалился кроной в омут столетний тополь, да так и замер, вниз головой, протянув к небу, как бы в предсмертной мольбе, голые, но еще живые корни. К нему, как к единственной надежде на спасение, и рвался из последних сил вконец измотанный и перепуганный зверь. Вот уж близко спасение. Мокрое и оттого жалкое тело путается в ветках, цепляя сучья, оставляет клочья шкуры, но стремительно пробирается наверх, к кромке обрыва, за которой избавление от напасти и жизнь.

Но именно там, на неприкрытом ветками месте, зверь всего уязвимее для уже изготовившегося стрелка. И, едва передние лапы медведя коснулись земли, вдогонку, с нескольких метров, хлестнул картечный дублет. Кучно попавший двойной заряд жестоко ударил по тощей после зимовки медвежьей заднице, отдавшись над водой глухим шлепком.

Этот шлепок мертвого по живому неожиданно больно отразился на Жорке. Своей покрытой бушлатом спиной он как бы ощутил разрывающий кожу свинец. Звериная близкая смерть, такая ненужная и бестолковая, ознобила и его кислым пороховым дыханием и запуталась в горле тошнотными спазмами. «Оторвали мишке лапу...» – припомнилось некстати.

Свинцовый удар подбросил медведя на обрыв и перевернул через голову, скрыл от глаз преследователей. Но треск кустов и удаляющийся рев означали, что он уходит подранком. Жорке рев его показался жалобным.

– Как я ловко ему врезал, только ошметки полетели! Будет знать. Нет, скажи, ты видел? – радостно возбужденный Борька опять заметался по катеру. Как жаль, что нет кругом зрителей, способных оценить по достоинству его удачный дублет. Да нет, не просто точный выстрел, а даже больше, можно сказать подвиг, совершенный им, Б. Турусиновым, бесстрашным геологом и покорителем северной природы. Сейчас Борька жаждал оваций, восторженной лести, молчаливого восхищения и утверждения за собой неколебимой репутации медвежатника. Один на один с медведем... Жорка не в счет. Впрочем, он единственный свидетель и именно от него должны узнать в экспедиции о Борькиной победе. Неизвестно еще, как он подаст его победу, – как бы не засмеяли. Есть же такие болтуны, готовые кого хошь обсмеять-охаять. К счастью, Мариман вроде не такой – серьезный, у братвы в авторитете: еще бы – моряк, в загранку ходил. В местной глуши прямо звезда. Однако он что-то помалкивает. Не в силах выносить далее Жоркино молчание, Борька снова полез к нему в душу:

– Да ты не боись, я ему крепко врезал, он наверняка обезножел. Если сам не подохнет, то деревенские добьют, еще и спасибо скажут. Шкура рублей на триста вытянет...

– Сволочь ты, Борька, – вдруг прервал его неожиданно озлившийся Георгий. – Сделал шатуна, так иди и сам добивай, Лосятник чертов.

– Нашел дурака. У меня пулевых патронов нет. А в одиночку за подранком идти – это сам попробуй. Можешь мое ружье взять, если ты такой храбрец выискался. Давай шуруй, а я покурю пока. – Борька вынул измятую пачку «Беломора».

– Вылазь! Иди на берегу забавляйся, охотничек. Может, там и патроны пулевые найдешь.

– Чего-о? – протянул растерянно Борька.

– А что слышал. И заглохни, а то за бортом искупаю.

Брянцев включил реверс и задним ходом отошел от берега. Нахлынула обида за большого, но, в сущности, беззащитного зверя. Такая нежданная беда порой и с человеком случается. Иной живет себе, жизни радуется. И здоровье и сила – все при нем. Работа спорится. Считает себя ХОЗЯИНОМ. Да вдруг случится ему пересечь дорогу другого, более сильного или хитрого, неуязвимого на борту номенклатурного дредноута, и за эту свою дерзость получит такого высокопоставленного пинка, что еще полжизни кувыркается. А на номенклатурном мостике снисходительно усмехаются: будет знать. А тот внизу уж и на ногах не стойко держится, зашатался, закланялся. Из человеческих подранков затем шатуны получаются. Жорка знает, сколько их, неприкаянных, по пристаням шатается, и почти каждый когда-то был Интеллигентным Человеком, пока не изломала его «мохнатая лапа». Самого кривая в бичи вела, да устоял, одумался. Те, что поинтеллигентнее, сердцем помягче, почувствительнее, легче ломаются. А такому, как Борька-Лосятник, и тюремный срок – что слону дробина. Вот навязался! Для флотского первый рейс всегда праздник. Примета есть: как первый рейс пройдет, так и вся навигация. Не иначе, теперь весь сезон маяться по Борькиной милости. Только-только от неприятностей оклемался. Обида за медведя, за себя, за превратности судьбы переросла в раздражение, в неприязнь к напарнику, которые душили и искали выхода наружу. И, желая поскорее от них освободиться, Брянцев выплеснул на голову несчастного Лосятника бурный поток выражений, коими изобилует лексикон вербованных, бичей, портовых грузчиков да некоторых начальников, желающих таким образом стать ближе к народу. Поэтому приводить его в нашем повествовании мы не станем, тем более что, несмотря на образность Жоркиной изысканной речи, Борька смог уловить в ней единственно то, что капитан выражает недовольство его, Лосятника, неудачной стрельбой. Такого он уж никак не ожидал, даже ощутил легкий дискомфорт и чуть было не загрустил на минуту, но над рекой стояла чудесная погода.

Весенняя природа ликовала в предчувствии любви. В затопленных кустах сновали мелкие птахи и пели свои малые песенки. На прибрежных лугах токовали кулики-турухтаны и, приманивая самочек, забавно пыжились и раздували роскошные воротники. Где-то в отдалении громко базарили чайки. Небесная синь несла к северу последние гусиные караваны, а на речных отмелях паровались утки. В глубинах вод шли на нерест огромные рыбы. Вся живность спешила жить, любить и размножаться.

Борька-Лосятник никого не любил и никуда не спешил. Он сплюнул окурок за борт и перезарядил ружье.

Катер шел на буровую.






ГЛАВА ТРЕТЬЯ. КАК ОЖИДАЮТ ПАРОХОДА


Если с верхней площадки буровой вышки на Варгасе глянуть на северо-запад, где на горизонте над желтовато-бурой поймой возвышается и синеет кедровой хвоей материковый берег, можно заметить, как над зубчатыми вершинами взметнулась едва различимая из-за дальности другая вышка, но не буровая, а тригонометрическая. Там, у ее подножия, поселок. Вскоре после войны приехали в него геодезисты-картографы. На окраине срубили из подручного леса высоченную тригонометрическую вышку, поработали с нее немного, да и отбыли восвояси, оставив в наследство поселку бесплатное и беспокойное сооружение, обнаружившее свойство притягивать грозы. Не раз и не два ударяли в вершину вышки молнии и, не будь на ней молниеотвода, давно разнесли бы в щепки.

Однако вскоре поселяне сумели найти применение этому бесполезному наследству. Уж и не припомнить точно, кому первому пришла эта мыслишка, но ровно бы Сашке Захарову после кинофильма о «Молодой гвардии» взбрело в голову водрузить в честь Первого Мая на вышке красный флаг. В последний апрельский день взобрались сорванцы по крутым ступеням на самую верхотуру и, очарованные открывшейся панорамой, замерли в тишине. Подступившая к самым огородам зеленая стена тайги переливалась волнами под ногами и уходила далеко к северу необозримым, без прогалин и проплешин, ковром.

Из боязни потеряться в этом бескрайнем океане, робко прижались почерневшие от морозов избенки к самому берегу Неги, стараясь отгородиться от урмана редкими жердями огородов и дровяными поленницами. Но и туда не желающая сдаваться тайга запустила свои мохнатые лапы, разбросав меж домами и в улицах свои зеленые десанты. Люди и лес не теснили друг друга, сохраняя извечное равновесие и уважение. Зато с юга распахнула поселку свои объятия необозримая обская пойма. Промеж ощетинившихся талами островов раззмеилась обская вода бесчисленными рукавами и старицами, одна другой краше. Ближе всех Нега, изогнувшаяся у крутого таежного яра подковой. Цепью разнокалиберных островов отделилась от нее мелководная Мулка, а уж за ней вдалеке холодно блестит нерастаявшим льдом и сама могучая Обь в окружении озер, на которых перелетные гусиные табуны и стаи чаек выдают по ночам оглушительные концерты.

А на всем обозримом на десятки километров над Обью пространстве тянутся на север косяки водоплавающих, стремясь к местам привычных гнездовий. Над самым поселком проходит курлыкающий журавлиный клин. Мальчишки бросают пускать кораблики, машут ему руками и кричат вдогонку: «Задний – переднего перегоняй! Задний – переднего перегоняй!» И, словно услышав их крики, головная в строю птица меняется с последней местами. Задний – переднего перегоняй! Клин давно уже скрылся в поднебесье, а мальчишки все бегут за ним, увлеченные волшебной силой своего заклинания: задний – переднего перегоняй! Хорошо, если этот девиз останется в их чистых душах на всю жизнь...

Деревянная вышка чуть раскачивается на ветру и поскрипывает бревнами, как мачта огромного парохода, дощатый настил смотровой площадки подрагивает перилами и колеблется совсем как капитанский мостик – предел самых смелых мечтаний поселковых ребятишек. (Будем откровенны: не только их, но и многих взрослых тоже.)

Пароход! ПАРОХОД! Чтобы понять, сколько музыки и радости и надежды кроется в этом привычном и ныне слегка забытом слове, и даже не слове – понятии, несущем в себе целый мир, надо самому прожить в оторванном от всех благ цивилизации таежном поселке эти долгие зимние месяцы, без клуба, радио и электричества и с газетами недельной свежести, которые, как и столетия назад, доставляются почтовыми ямщицкими тройками «по веревочке» от деревни к деревне, от стана к стану. Но и эта единственная «веревочка», связывающая поселок с Большой Землей, прерывается подчас на недели буранами, а то и на месяц с лишком весенней распутицей, когда апрельское солнце съедает зимник и лед становится ноздреватым и ненадежным.

Зимой редкое событие нарушит размеренную и однообразную жизнь в поселке, разве что Шура Ламбина разродится очередной двойней или замерзнет, заблудившись в пургу, собравшийся не по времени за сеном на дальние сора чей-нибудь мужичонка. Неделю-другую посудачат об этом в поселке, а потом снова все привычно, обыденно и скучно.

Но вот обнажаются от снега береговые кручи, и зимнее оцепенение проходит: глухари токуют чуть ли не в огородах, в лужах за засольным пунктом начинают барахтаться и насвистывать чирки, а ошалевшие от любви глупые серые утки шлепаются в забереги на Неге, порой под самые окна, и босоногий хозяин второпях стреляет по табуну прямо с крыльца...

Стайки оттаявших мальчишек играют в типично северную игру: носы. Срезанные с убитых уток носы подсушивают на печке и нанизывают на суровую нитку. Двое играющих цепляют крючочками, которыми кончаются утиные носы, один за другой и тянут в разные стороны, пока крючочек на конце более слабого носа не отломится. Поврежденный нос забирает победитель и, нанизав его на свою связку, гордо водружает всю гирлянду на собственную шею.

Солнце пригревает все сильнее, лед на реке становится совсем хрупким, игловатым, темная вода поднимает его на своей груди, давит снизу, спеша освободиться. И вот одной из ночей над рекой раздается невнятный шелест, временами переходящий в шум.

Прибрежные жители, проснувшись среди ночи, раздвигают ситцевые занавески и, вглядываясь в еще темное стекло, задаются одним и тем же вопросом: «Сдвинулся?» – «Кажись, пошел». И, в нетерпении сунув босые ноги в сапоги и накинув на плечи что попало, спешат удостовериться, что лед наконец тронулся. Пошел!

С этого момента поселок живет ожиданием. У старых и малых в голове одна неотвязная думка: когда? Когда же появится первый пароход, с которого начнет отсчет регулярное пароходное расписание, и появятся, наконец, долгожданная почта, свежие вести, а может, и свежие люди – чьи-нибудь гости или, на худой конец, начальство. Но все равно новому человеку в любом доме рады: свои-то за зиму до тошноты примелькались. Вот уже и озера вскрылись, и последние снега в ложбинах сошли, а парохода все нет, и напряжение ожидания достигает апогея. Никаких сведений о пароходе нет и взяться им неоткуда, но по каким-то неуловимым признакам, по погоде ли, по опыту ли прошлых навигаций, все вдруг единодушно приходят к согласию: на днях будет...

И вот уже по поселку расходится слух, что старый Карым у магазина сказывал: «Должон завтра быть». Ценность Карымовых сведений не то чтобы сомнительна, но гораздо хуже: старик известный выдумщик и этим знаменит не только в поселке. Но, право же, так хочется в этот раз ему верить, что пущенный слух вполне сходит за правду. Однако я, дорогие мои читатели, не берусь утверждать с достоверностью, пущен ли слух именно Карымом, а не одним из жалких подражателей, только прикрывшихся популярным именем.

Подобное и на страницах большой прессы порой случается. Столичные фантазеры бывает, такого навымышляют, напридумывают, что деревенскому и не приснится. И ведь не только печатают, но и верят! Я уж не говорю о бермудском треугольнике, прямо-таки пожирающем самолеты и корабли, или всевозможных пришельцах и неопознанных летающих объектах, или престижно-импортном домовом-палтергайсте в московских квартирах – все эти басни сходят за чистую монету. Но вот прочитал я недавно в очень солидной газете о щуке, проглотившей среднего размера собаку, и тоже чуть было не поверил, а скажи такое Карым, его бы подняли на смех. Информации из центра у нас принято больше верить, чем доморощенным предсказателям.

Однако, тем не менее, утешительная новость мгновенно разлетелась по домам, и у жителей, особенно молодых, началось что-то вроде нервного зуда.

Из подростков половчее назначили дежурство на вышке, на макушке которой вместо бубна заранее укрепили старинный медный таз, доставленный с заброшенного хантыйского кладбища.

Молодые бабенки и девчата заранее пересмотрели и приготовили наряды, чтобы по первому сигналу переодеться и появиться на пристани одетыми «не хуже людей».

Мужики, тоже прихорошившись и выбрав работу почище, а то и вовсе бездельничая по случаю долгожданного события, собрались кучками, покуривают и с надеждой поглядывают в сторону дежурного на вышке: «Как там, не видать?»

Дежурный, Толя Белов, паренек лет пятнадцати, во все глаза следит за обским плесом, надеясь обнаружить со стороны Покура дым из пароходной трубы. С этим пароходом Анатолий ждет своего городского друга, Андрея, каждое лето наезжающего к своей старой бабке Марье. Андрюха парень начитанный, с ним не соскучишься, каждый приезд новую забаву придумывает. Скорей бы уж приезжал... Но на горизонте пока чисто, лишь большой табун лебедей пролетел и опустился на плесе далеко за Пасолом.

– Тольчишка! Слезай, убьесся! – у подножия вышки волновалась мать Анатолия, молодая еще женщина в белом платке. – Слезай, балбес несчастный!

– Мама! Здесь хорошо! – Сын показался над перилами площадки. – Отсюда до Покура видно!

– Парохода не видать?

– Пока нет.

– Ну и слезай, да рубашку не порви, тебе на смену Петька Трифонов лезет. Обедать давно пора. – Мать высоко задирала голову и щурилась от солнца.

«Господи, охрани моего бестолкового, чтоб его вместе с приятелем приподняло да шлепнуло. Чисто наказание мне на голову. У всех людей дети как дети, помощники родителям, а мой, непутевый, городского в друзья себе выбрал. То у них луки, то самострелы, то ружья, то сами куда-нибудь за кобелями умчатся, того и гляди, шею свернут...» – причитая про себя таким образом, Варвара Макаровна благополучно дождалась, пока сын спустится на землю, для вразумления отвесила ему легкий подзатыльник и повела кормить.

Уписывая за столом жареную картошку, Толя старался не слушать ворчания матери. На то она и мама, чтобы ворчать. Но не весь же день! Пора бы и перестать. Семилетка уже за плечами, теперь он взрослый человек. Вполне может и в город на учебу податься. Надо получше подумать куда. Вот приедет Андрюха, что-нибудь толковое посоветует, он парень головастый.

Поднявшись из-за стола, Толя стал подумывать, не сбегать ли ему на пристань к Трем кедрам, где сегодня в ожидании парохода соберется вся поселковая молодежь. Намерение сына ускользнуть не укрылось от бдительного материнского ока:

– Наелся? Вот и славно. А сейчас беги к Марье Ивановне, пособи ей в хозяйстве. Воды в баню натаскай, дров наколи и мало ли что еще. Мужика у ней в дому нет, а гости, того и гляди, нагрянут...

Толя и сам рад услужить доброй старухе, и дважды повторять ему не надо. Тропинка к дому Марьи Ивановны вьется по вырубке между молодых сосенок, вплотную подступивших к самым огородам. В их чаще ни ветерка. Разомлевшие на солнце тонкие стволики ароматно потеют смолкой. Под ногами похрустывает, скрадывая шаги, упругий брусничник. Дурманит голову багульник. А вокруг, на всех лесных этажах, идет хлопотливая весенняя жизнь. Снуют у корней мыши, призывно посвистывают бурундуки, радостно заливаются птицы. Легко идти по такой тропинке, и мысли приходят легкие.

Пока Толя бежит по дорожке, мы успеем познакомиться с самой Марьей Ивановной.






ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. МАРЬЯ ИВАНОВНА


Недавно овдовевшая, Марья Ивановна Разбойникова по всем статьям была бабулька замечательная.

Вот написал я эти слова, и перо зацепилось. Наверное, одолевают сомнения, стоит ли снова, в который уж раз после того как астафьевско-распутинские, ставшие уже хрестоматийными, сибирские бабки накрепко вошли в литературу, пытаться описывать еще одну такую же. Еще, не дай Бог, сочтут за подражателя, а это фигура совсем уж жалкая. Но что-то так и толкает под руку, видимо, не смогу я в моем повествовании обойтись без этой старухи. И вовсе не от недостатка других героев – с этим как раз все в порядке. Видимо, идет это от той древней традиции, по которой на Руси во все времена, вплоть до начала печального периода всеобщей повальной пьяни и бездуховности, вокруг опыта и мудрости стариков, как вокруг оси, вращалась деревенская жизнь. Вычеркни я, в угоду моде, из повести своих стариков, и потеряется тот главный стержень, вокруг которого ее сюжет закручен, все распадется, рассыплется. И в нашей теперешней жизни примерно так: вычеркни из нее стариков – и «связь времен» прервется, и не только семья рассыплется, но и нечто большее, может быть, и сама культура. Исчезнет с памятью предков гордость за родимую землю, уважение к корням, уходящим во тьму веков, и оскудеют навеки и души и земля. Поэтому я Марью Ивановну оставлю.

Конечно, занятнее было бы начать эту главу примерно так: Мария по всем статьям была баба привлекательная. Но сделать я этого не могу по той простой причине, что она даже смолоду ни особой статью, ни привлекательностью не отличалась. Худая, рослая, лицо скуластое, глазищи черные и взгляд пронзительный.

Может, из-за внешности, а скорей всего из-за бедности замуж ей повезло выйти в возрасте, в народе определяемом словом «переспелка». Достался Марье мужик хозяйственный и усталый, но безвредный, молчаливый и добрый. Она нарожала Ивану пятерых, и хотя и не сразу, но в конце концов, за хлопотами да заботами, зажили, как говорится, ладом.

Старшие парни незаметно как в женихов вымахали и один за другим на службу призвались. Девки, известное дело, тоже разлетелись, кто замуж, кто учиться. Марья с Иваном вдвоем остались. Можно бы и для себя пожить, да вдруг на беду война. Из колхоза всех здоровых мужиков под метелку подчистили, все тяготы на стариков и баб. А фронту все равно рыбу подай. Делать нечего, от мала до велика – все в невода впряглись. Жарко ли, студено ли, дождь ли, снег ли – все одно рыбачить надо. Видать, застудился Иван на подледной путине, прихватил ревматизм, сердце стало пошаливать. Вдобавок с фронта вести неутешительные. Похоронки не миновали и Иванову семью: из троих сыновей лишь один вернулся, калекой. Да и тот осел в городе: с одной ногой в колхозе не много напашешь. Год от года все больше Иван стал прихварывать, хотя и храбрился: «Я еще ничего, еще могу». Известно: тело дрябнет, а душа молодится. Но, как ни храбрись, годы свое возьмут. Подобрали они и Ивана: он умер запрошлый год.

А Марья? С ней-то что? С тех пор, как проводила она своего Ивана в последний путь и осталась одна вековать, пришлось ей хлебнуть лиха. С детства не боялась Марья любой работы: печь ли хлебы, шить ли, косить ли, дрова ли пилить – все у нее в руках спорилось, да с шуткой, да с присказкой, с песней. Все успевала Марья, соседи лишь дивовались: «Что за пламя в ней теплится? Ни свет ни заря на ногах, вся в заботах, но дело кипит, работа ладится». Всю войну с мужиками на равных рыбачила. После Победы вручили ей медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне». Положила ее Марья подальше в коробочку, вместе с медалью «Мать-героиня», до праздника. Такие праздники, чтоб в медалях выходить, не часто случаются, а с тех пор как Иван погиб – и подавно не до них.

Однако соседи Марье без мужика обнищать не дали: на Севере добро долго помнят – поддержали в трудное время, кто сеном, кто конем, кто дровишек дал, кто рыбы подкинул. И за Марьей долги не пропадают. Случится ли страда какая, что непременно всем на колхозную работу являться надо, так куда малышей девать? К Марье. Она и досмотрит, и кашей накормит, и нос утрет, и все остальное. Целый детсад на дому. И все сыты, здоровы и делом заняты: кто в носу колупает, кто кошку за хвост тащит, кто исподтишка пакостит. Бабка на всех управу находит и, как водится, может и отшлепать проказника, но, глядишь, назавтра он во всю прыть снова бежит к бабке Марье в ее детсад.

В колхозном правлении смекнули, что польза от детсада большая, и порешили построить его специально, чтобы занимался там с ребятишками воспитатель, кормила повариха и присматривал фельдшер. Решили – сделали. Выстроили детсад, и осталась Марья снова не у дел и без трудодней. Не в доярки же идти. В ее-то годы лишь бы со своей скотиной да с огородом управиться. Недолго поотдыхала Марья, как случилась новая незадача: в пекарне у печи свод обвалился и хлебы стало негде печь. Положим, почти в каждой избе русская печь имеется и любая хозяйка знает, как хлеб испечь. Знать-то знает, да не каждая хорошо умеет. А если в каждом доме хозяйка поутру хлебы печь примется, кто же на колхозную работу пойдет? Правленцы решили Марью Ивановну к хлебному делу привлечь. У нее в дому печь огромная, хозяин сам ее ложил, чтоб кости греть. Марья стряпуха известная. Какие она пироги, кулебяки, расстегаи заворачивает! Пышные, воздушные, во рту тают. А какие хлебы! Когда Марья зимой их печет, хлебный дух растекается по деревне, напоминая об обеде ребятне и мешая работать на стройке плотникам. Даже лошади, учуяв хлебный запах, бодрее тянут тяжелые волокуши, прядут ушами и нетерпеливо фыркают. Дровами Марью обеспечили, муку завезли, и пекла она хлебы на всю округу, пока вызванный из Вартовска печник не одолел, с грехом и водкой пополам, растреклятую печь в пекарне и она не задымила трубой.

Ненадолго Марья осталась без дела.

Прежний председатель, Яков Иванович Перевалов, считал для дела крайне необходимым с начальством хлеб-соль водить, их причуды ублажать, лишь бы колхозу какого вреда не вышло. Не успеет появиться уполномоченный, как председатель его к себе в дом на жительство устраивает. Оно, конечно, резон в этом имеется, да только раз на раз не приходится. Иной живет, живет на председательских хлебах, а потом какую-нибудь руководящую штуку отмочит, что всем правлением не расхлебать.

В прошлом году один такой на сенокос аж из округа заявился. Первым делом провел заседание, потом воодушевил покосников речью, разок даже с бригадой на луга выехал, чтобы личным примером, значит... Даже за вилы взялся, попробовал копнить вместе с бабами, только первоначальную прыть как-то быстро потерял, тем более что налицо обнаружились явные упущения. Оказывается, о соревновании между бригадами никто толком не думал, личные обязательства не оформлены, документация запущена. Нет соответствующего освещения... Пригласил к себе бригадира Пашку Нулевого и, как тот не брыкался, повел стога перемеривать. Как и ожидал, со сводкой неувязка обнаружилась: в стогах сена больше, а в копнах меньше оказалось, чем в сводке указано. Пришлось копнение оставить и срочно в поселок возвращаться, чтобы уточненную сводку своему руководству сообщить, а заодно и председателю внушение сделать.

На следующий день представитель с покосниками уже не поехал, а засел за бумаги в пустой конторе, но скоро утомился и отправился поразвеяться и побродить по поселку. Проверяющий глаз оказался наметанным и немедленно усмотрел недостатки. Поздним вечером собрал проверяющий правленцев и в лоб им вопрос поставил:

– На каком основании, друзья любезные, правительственную директиву не исполняете?

Правленцы народ битый, пуганый, войною пытанный, однако от такой постановки вопроса враз оторопели: забормотали, закряхтели, зачесали затылки. А начальник и слова сказать не дает, знай свое гнет:

– Как же это так получается, что все покосы поблизости от поселка отданы вами на откуп частнику? Злоупотребляете, граждане! Земля вокруг чья? Колхозная. Значит, и сено на ней колхозное, и разбазаривать его мы вам не позволим. Это ж додуматься надо: частник сено себе ставит под боком у колхоза, рядом с домом, а для колхоза косят и за Негой, и даже за Обью. Теперь нам понятно, почему ваш колхоз отстает по заготовкам кормов, в то время как у частника все сено уже в стогах. С частнособственнической психологией мы ни в коммунизм не войдем, ни Америку не обгоним. Дело следует поправлять, и поправлять следующим образом: завтра же обмерить и забирковать все сено индивидуального сектора, оприходовать и доложить по инстанции об исправлении сводки...

Представитель вошел в самый раж и долго бы еще нудил, не оборви его тогдашний комсомольский секретарь и отчаянный задира Сашка Захаров своей ставшей впоследствии знаменитой фразой:

– Это на чем же я должен Америку догонять, на конных граблях с косилкой?

Онемевший от невиданной дотоле наглости уполномоченный, рискуя заглотить одну из назойливых осенних мух, шумно потянул в себя воздух. Комсорг попал не в бровь, а в глаз. Тяга в колхозе исключительно конная, и о покупке трактора до сих пор еще мечтают. Даже сенокосилки приобрели не совсем обычным способом: увезли в Тюмень несколько бочек сливочного масла собственного производства, продали на рынке и на выручку приобрели в «Тракторсбыте» технику.

Когда командированный вытер пот и отдышался, то осведомился прежде всего, с кем имеет дело, а выяснив, пообещал многозначительно:

– А с вами, молодой человек, относительно вашей политической зрелости мы поговорим в другом месте.

И вот что удивительно – не зря пообещал. Умеют у нас слово держать. Той же зимой вернулся секретарь из райкома со строгим выговором. Ладно, что еще строгачом отделался. Простота спасла. Какие ярлыки ему клеили: и оппортунист, и буржуазный нигилист, и еще хуже. Пока ругали, присмотрелись: парень вполне свой, колхозный. По виду скромный – тельняшка и брюки клеш. Это и спасло. Будь штаны поуже – сочли бы стилягой, и прощай тогда комсомольский билет...

Покончив с Сашкой, приезжий взялся за председателя:

– Не пойму, Яков Иванович, что у нас происходит: заседание правления колхоза, на котором серьезные проблемы решаются, или комсомольская говорильня?

– Александр Иванович избран в члены правления, – возразил Яков Иванович.

– Ясненько, что у вас за состав. Потому и усадьбы у колхозников не перемеряны. Я проверял: у кого пять, а у кого и все девять соток огородов лишние. Отсюда с личным скотом злоупотребления. Вы посмотрите, что делается: на каждом подворье корова или две, да еще теленок. Про свиней даже не говорю – меньше двух ни у кого нет. Ха-ра-шо живете. Как говорит наш дорогой (тут он возвел глаза к потолку) Никита Сергеевич, с такой нагрузкой не до общественного производства. Личное хозяйство на первом месте.

От высокого пафоса, с которым приезжий произнес последние слова, голос у него сорвался и заскрипел. Ему подали графин, и пока он прополаскивал горло, Яков Иванович перехватил слово:

– Прошу, конечно, извинить, что перебил, но должен дать кое-какие пояснения. Народ мы, конечно, не шибко грамотный, однако в крестьянском деле кое-что смыслим. Из города нашей жизни не понять, и север с югом равнять нечего. Может, где на юге, на Большой Земле, колхозник излишки от своего хозяйства и везет на рынок, а у нас под боком городов нет и не предвидится. Так что, если и образуются у колхозника какие излишки, девать их некуда, кроме как государству сдать. И сдают. Зайдите вечерком на молоканку, сами увидите. При нашей-то бедности лишний рубль не помешает. То же и со свининой. Огороды у нас не меряны – это вы верно заметили, а вот что за земля на них, не обратили внимания. На наших супесях ничего толком не родится и в добрые годы, а не дай Бог ненастье или сушь, и совсем все пропало. Вот и стараются люди побольше посадить, благо, что в земле у нас недостатка нет, еще и пустошь имеется. Ну а образуется у кого излишек – колхоз принимает. Выгода обоюдная. На огородах ведь кто копается – те, что на колхозной работе свое отработали, старики со старухами, да ребятишки.

Теперь о покосах. Пока у крестьянина хозяйство есть, он на земле держится. Отбери у него скотину – и разбегутся все по легким работам, не соберешь потом, как ни старайся. Вот и решили мы в правлении ближние покосы за селянами оставить. К тому же они для машинной косьбы неудобные: сплошь ручьи да заталица. Наши-то косари на лугах всю страду живут. И мужики, и подростки там, аж до белых мух. Вопрос: а кто и когда для своей скотины сено поставит, если мужика дома нет? Опять же те, кто дома остался, – старики да бабы. Они между домашних дел потихоньку накосят, в копны сгребут, а мужик с колхозной работы на полдня вырвется – и в стога смечут. Отдай мы им дальние луга – смогли бы они так? Вот то-то. А у нас и волки сыты и овцы целы. Теперь вывод: можем мы согласиться с предложением приезжего товарища в угоду сводке сено, стариковскими руками скошенное, детскими ручонками собранное и ночами сметанное, отобрать? Станут ли после такого вероломства люди нас уважать? Не станут. И за нами не пойдут. Выходит, вреда колхозу будет больше, чем пользы.

Так сказал Яков Иванович на том заседании.

Уполномоченный, конечно, в пузырь – давай высокими словами закидывать:

– Догнать и перегнать... Нынешнее поколение должно жить при коммунизме... Происки международной реакции... – и так далее. Видит – не помогает, не соглашаются правленцы. Начальник озлился, прищурился на председателя и с расстановкой, многозначительно так заявил:

– Вы, Яков Иванович, я вижу, из бывших?

Притихли мужики, каждый знает, зачем такие вопросы задаются: половина поселка спецпереселенцы, народ ученый. Не оробел на намек председатель и с ответом нашелся:

– Нет, я из будущих. И пока я здесь председателем, против народа не пойду.

Чтобы за собой последнее слово оставить, поднялся уполномоченный над столом:

– Вот именно, гражданин Перевалов, – пока. И из каких вы, мы тоже разберемся. Земля у нас государственная, а значит, народная, и никто не давал права народную землю кому попало разбазаривать, частный сектор ублажать.

– Выходит, по-вашему, колхозники не народ? А кто же тогда? Рабы, что ли? – не удержался Никита Захаров.

– Это уже демагогия! – взорвался приезжий и, не видя перспектив для дальнейшей беседы, покинул контору, чтобы обдумать, как повыгоднее для своей персоны доложить руководству о встреченном сопротивлении и невыполнении директив.

Оставшись одни, загрустили правленцы и порешили, что беды теперь надо ждать непременно. Чтоб ее отвести – не миновать огороды перемеривать. На том и сошлись. Дело оказалось ох каким непростым и нелегким. Десятки лет селились рядом, плетень к плетню. Никто и не думал, что будут нормы. Нарезали усадьбу, чтобы семьей обработать сил хватило, и ладно. Как сейчас сокращать, если и дома и постройки без всякого плана ставились... Однако изловчились, додумались.

Правда, после передела поселок, и до того странный, стал и вовсе несуразным. У одного за огородом оказалась коровья стайка, у другого дом, у третьего баня. За счет сокращения усадеб перед домами образовались лужайки, на которых хитрые поселяне стали хранить и колоть дрова, сваливать сено и использовать для других надобностей, которые раньше выполнялись за оградой. В общем, потеряли немного.

У нашей знакомой бабки Марьи после передела далеко за огородом оказалась банька, как бы выбежавшая на дорогу с предложением к проходящему попариться. Огородная рыхлая почва вокруг баньки быстро заросла лебедой и крапивой, словом, запустела. И с тех пор, как убежала банька из огорода от строгого старухиного надзора, стала она проявлять лукавый характер, не иначе как от чертенят, которые, известное дело, всегда гнездятся в банях. То проходившие с вечорки девчонки услышали доносившиеся из баньки глухие мужские голоса, а вызванные мужики ничего в ней не обнаружили, кроме свежего огарка свечи да пустой бутылки; то ненастной осенней ночью, когда прибывшие на уборочную и промерзшие на ветру две молоденькие бабкины квартирантки прогревали свои озябшие души, забрел и заснул в предбаннике вдребезги пьяный киномеханик, и только бабкина бдительность и решительность в борьбе с «басурманом» спасли бедняжек из банного плена; то... Но лучше не будем забегать вперед и изложим все по порядку.

Не берусь утверждать, происки ли зловредного уполномоченного тому причиной или так оно и надо, только вместо Якова Ивановича вскоре привезли другого председателя, молодого, грамотного, со значком-поплавком, по фамилии Котов. Ничего не поделаешь, раз начальство велит – избрали. Нового председателя стали звать по фамилии – Котов и все. А чтобы по имени-отчеству, так это еще заслужить надо.

Как ни молод был новый председатель, но умом не обижен. История с проверяющим заставила его серьезно задуматься. Во избежание повторения подобного, на ближайшем же правлении решено было всех уполномоченных, проверяющих, а равно любое командированное начальство определять на квартиру к Марье Ивановне, благо дом у нее позволяет, пустых кроватей много, сама она без постоянной работы и сможет доглядеть за командированным. За хлопоты начислять ей по трудодню. С такой резолюцией правленцы согласились, но не согласилась сама Марья, запросившая прибавки в виде свежей рыбы и дров, объясняя просьбу прожорливостью гостей, которых луком и простоквашей не прокормишь, им непременно пирог подавай. Не приведи Господи, случится какому бедовому в бригаду из поселка выехать – обязательно промокнет, возись потом с хворым. Баню приходится держать или сугрев какой... В старухиных словах резон отыскали. Рыбу и дрова обещали доставлять, а про сугрев крепко запомнили.

По весне, накануне посевной, когда следовало ожидать первых проверяющих, собрались в конторе мудрые правленцы. Судили и так и этак и сошлись в одном: нынче кукурузы не избежать – вынудят сеять, как пить дать. Все газеты лишь о том и трубят. Попробовать, конечно, можно, да пашни свободной нет: овсом засеяна. Овес для коней ежегодно сеют, и добрый овес родится, жалко посев губить.

Никита Захаров, вся грудь в медалях, слегка утешил. Не сказать, чтобы Никита прилежным хозяином слыл, но хитрец и выдумщик был известный. Вот за эти качества да представительный вид и боевые заслуги ввели его люди в правление. Этот самый Никита и предложил обходной маневр:

– Доверьте мне, я за колхоз грудью встану, своего здоровья не пожалею...

Никита внушительно зазвенел медалями. Медали впечатляли, и овес было жалко.

Для соблюдения «военной тайны» посторонних из конторы удалили и правление заседало за закрытыми дверьми. Что там говорилось, можно лишь догадываться, одно бесспорно: из пекарни к Марье Ивановне завезли три мешка солоду, мешок сахару и две алюминиевые фляги. Никита лично сдал груз бабусе и долго потом шептался с ней на кухне. Старуха хитро улыбалась и заверяла Никиту:

– Паря, все будет ладом. Раз вы решили мне трудодни писать, будьте спокойны... А ты, Никитушка, меня одну с ними не бросай, не дай Бог, характерный попадется, как я с ними управлюсь. Да и компания нужна, а ты вон какой красавец...

Никита согласно кивал головой: такой поворот его как раз и устраивал.

Забора вокруг Марьиного дома нет – есть ограда из жердей. В поселке у всех такие. Вместо калитки через ограду положены доски с перекладинами, как у пароходного трапа, – перелаз. Свинье и корове не перебраться, а от собак все равно не спасешься ни за каким забором.

Когда Толя перескочил через ограду Марьиного дома и обогнул угол, он очутился перед крыльцом, на котором, как и следовало ожидать, стоял частый гость бабки в последнее время – Никита Захаров. В одной руке гостя пучок зеленого батуна, в другой алюминиевый ковшик, из которого он с шумом тянул через край.

– Ух! Хорошо! В самый раз доспело! – Никита сплеснул со дна гущу и захрустел луком. – На хмелю?

– На хмелю, милок, на хмелю, – затараторила бабка, – я еще и травку одну подбавила, для надежности. Ты, Никитушка, пивом не увлекайся – назавтра у тебя слабость и сонливость наступить может...

– Это ты, мать, зря. Можно сказать, добро извела. Я и так на работу через силу сбираюсь, – поморщился Никита. Кивнув Анатолию, он отдал бабке ковшик и запрощался: – Ну, я пошел. – И удалился нетвердым шагом.

– Проведать пришел? – обрадовалась Толе бабка. – Я как раз шаньги пеку – садись, отведай.

Толя только из-за стола, но от Марьиных шанег разве откажешься? Макая горячую шаньгу в топленое масло, он слушает бабкину воркотню:

– Ждем, милок, ждем. Обещал приехать твой товарищ. Уж я внучка год не видала, наверно, еще выше вымахал. Воды в баню еще вчера натаскала, дровишки, береста лежат, подпалить осталось. Не видать парохода-то?

– Не видать.

– Ну, может, к ночи появится. К кедрам-то пойдешь?

– Так ведь все идут.

– И правильно. Негоже отставать. Заодно и дружка встретишь. А я уж не смогу – ноги не несут. В магазин и то изредка соберусь. Ты бы для меня в лавку не сбегал селедки да консервов купить? – Бабка почему-то всегда считала, что городские питаются исключительно консервами и к приезду внука старалась накупить побольше «городовой пищи», вроде «частика в томате» или поржавевшей от старости атлантической селедки, причудами кооперативной торговли заброшенной в рыбный край.

Попроси его бабка дров напилить или воды с реки натаскать, Толя и тогда бы не отказался, а уж в магазин сбегать – так это с удовольствием. Получив сумку и деньги,

Анатолий терпеливо выслушал бабкины наставления, напоследок глянул на себя в зеркало, пригладил волосы и отправился за покупками.

К магазину вели две дороги: одна мимо бабкиной баньки, через крутой взвоз под берег мимо дома Гордеевых, возле которого неразлучные братаны Колька и Петька гнули на самодельном шаблоне черемуховые дуги для конской упряжи; другая – через кедровую гриву мимо Школьного озера, вниз по тропинке к дому старого ханта Ивана Кыкина, с которым у Анатолия давняя дружба.

Несмотря на то, что дорога через кедровую гриву длиннее, ноги сами повернули туда.






ГЛАВА ПЯТАЯ. АНДРЕЙ


– Смотрите, смотрите – лебеди! – Высокий мужчина в свитере и штормовке протянул бинокль стоящему на палубе рядом с ним крепко сбитому подростку.

– Какие могут быть лебеди, – суховато заметил пассажир в плаще, явно задетый невниманием к своей персоне. – Снег или лед нерастаявший.

Чтобы подчеркнуть непреложность сказанного, он отвернулся и, пуская дым сквозь прокуренные усы, сделал вполне официальное лицо, выражающее, что носитель его ошибаться никогда и ни при каких обстоятельствах не может, разве что случайно его введут в заблуждение. Заправленные в яловые сапоги брюки-галифе, застегнутый до щетинистого подбородка полувоенный френч, фуражка-сталинка, кирзовая полевая сумка и брезентовый видавший виды дождевик не оставляли ни у кого сомнений, что это ответработник районного или – подымай выше! – окружного масштаба, «выбывающий со спецзаданием на глубинку».

– Да нет же, Федор Иванович, и в самом деле лебеди. – Подросток передал уполномоченному бинокль: – Вы посмотрите!

Федор Иванович принял бинокль и глянул в одну половинку: перламутровое бельмо наглухо запечатало его левый глаз. Но уже и без бинокля стало хорошо видно стаю лебедей голов эдак в двадцать, отдыхающую на мелководье. Величавые красавцы неторопливо скользили по притихшей реке, изредка окуная клювы в воду. Видимо, время кормежки уже кончалось и птицы попросту собирались с силами, чтобы по сигналу вожака устремиться дальше, к безлюдным тундровым озерам.

– Эка невидаль, – возвратил бинокль Федор Иванович, – в нашем округе этого добра хватает. В текущий момент данный вид водоплавающих на ускоренное развитие экономики региона никакого существенного влияния оказать не может, вследствие малой яйценоскости и неудобства содержания в неволе. Вообще говоря, птицеводство в Приобье является малоперспективным направлением. Пушное звероводство намного прибыльнее...

Тем временем пароход почти поравнялся с птицами. Расстояние до крайних вряд ли превышало сотню шагов, однако лебеди продолжали спокойно кормиться, прихорашивать перья, некоторые дремали, заложив под крыло голову. Похожий на них самих, белоснежный корпус парохода не спугнул птиц, и они безмятежно закачались на бегущей от него волне. Чья-то озорная рука на мостике потянула за тягу гудка, и встревоженные его неожиданным басом сонные птицы встрепенулись, забили крыльями, побежали по воде, но, убедившись, что это всего-навсего пароход, успокоились, чтобы продолжить свои важные дела.

– Ишь ты, не боятся, – удивился высокий в штормовке.

– А чего им бояться, – откликнулся уполномоченный. – Птица непромысловая, мясо у нее жесткое. Местное население их не бьет из суеверия, считает, что лебедь – птица божия. Темнота. Убить лебедя – на себя беду накликать. Вот они и осмелели. Вообще говоря, в период, который мы переживаем, охотничий промысел уходит в прошлое. Охотник-одиночка не может дать запланированной добычи пушного сырья для удовлетворения потребностей рынка. Сейчас решается вопрос о переориентации колхозов на клеточное звероводство, животноводство и растениеводство...

Федора Ивановича, что называется, понесло. Затронув любимую тему, он принялся разглагольствовать, ни к кому собственно не обращаясь и не глядя на собеседников. Он оказался из той породы ораторов, что могут часами разглагольствовать на избранную тему, исповедуя сугубо официальную на нее точку зрения.

На палубе засвежело. Набегающий воздушный поток, еще не прогретый весенним солнцем, проникал в одежду и неприятно холодил тело. Пассажиры заспешили обратно в тепло, и вскоре на палубе, кроме соседей Андрея по каюте – уполномоченного в толстом плаще и здоровяка в расстегнутой штормовке, почти никого не осталось. Начинающий зябнуть Андрейка заскучал. На шестые сутки пути он уже достаточно нагляделся на уходящие за корму волны, однообразные тальниковые заросли и гуляющих по отмелям чаек. Скоро дороге конец и Андрейка увидит свою любимую бабульку.

В прошлом году он приезжал к ней с отцом и мамой. Быстро подружившись с деревенскими мальчишками, Андрей вдоволь набегался тогда по окрестной тайге в походах на рыбалку, за грибами и ягодами. Лето стояло на редкость жаркое, и сорванцы часами не вылезали из воды, ныряли и булькались до посинения губ и «гусиной кожи». Вечно кашляющая мама все тревожилась, как бы сынок не простудился и не схватил воспаление легких. Какое там воспаление! Андрей даже и не чихнул ни разу. А вот мама вскоре слегла окончательно. Хроническая простуда, нажитая еще в военные годы, постоянными тяжелыми осложнениями надолго приковывала се к больничной койке. Весной мамы не стало.

Андрей припомнил этот мартовский день. Солнце сняло над еще заснеженными крышами и стекало каплями на кончики сосулек. Дотянувшие до тепла воробьи радовались хором: я жив! я жив! Через открытые форточки по квартире разбегались сквозняки. Двери постоянно хлопали: приходили незнакомые люди и учителя из маминой школы, приносили венки, ленты, что-то решали, советовали. Один из ее давних учеников, сам уже отец, спросил: «Можно я помогу гроб выносить? Валентина Федоровна немало со мной крови попортила...» И Андрей увидел, что взрослые и незнакомые мужчины тоже иногда плачут. А дядя Юра отвел Андрея в другую комнату и тоном, каким не разговаривают с детьми, сказал: «Теперь, браток, лишь на самого себя надейся. Станешь ли человеком – от самого зависит. Будет тебе хорошо – всяк тебе приятель, будет плохо – никому не пожалуешься, ни к чьей груди не приклонишься, никто тебя так, как мать, не поймет, не пожалеет и не поддержит. К друзьям относись с разбором! В твоем возрасте человека понять трудно...»

Между листами записной книжки Андрей хранит мамину фотографию. На ее обороте маминой рукой написано: «Сыну. Широко открытыми глазами ты глядишь на звездные пути. Ты лежишь и думаешь о маме – лучше мамы друга не найти...»

То ли от воспоминаний, то ли от пронзительного ветра, на пустынной палубе Андрею стало неуютно, и он спустился на нижнюю палубу, чтобы погреться теплом машинного отделения.

В коридорах нижней палубы полумрак, который не могут рассеять тускло желтеющие электрические плафоны. Глаза не сразу привыкли, и Андрей на некоторое время остановился в носовом пролете.

Внизу тепло и жизнь не утихает ни днем, ни ночью. В открытую дверь кубрика доносятся смех и щелканье костяшек по столу: это сменившиеся с вахты матросы «забивают козла». В душевой по правому борту шипение струй и плеск воды – кочегары пытаются вымыть из кожи въевшуюся угольную пыль. В камбузной плите жарко пылает пламя – пароходный повар с подручными заканчивает готовить ужин для команды и пассажирского ресторана, который еще с купеческих времен носит название «Салонъ». Коридор от камбуза до буфета забит пузатыми пивными бочками. Бойкая буфетчица приняла пиво в Тобольске и теперь почти круглосуточно накачивает им пассажиров, опорожняя их кошельки в буфетную кассу.

Возле буфетной стойки вечная толкотня. Мужики, попавшие на судно, считают непременным долгом оставить в буфете всю свою наличность, чтобы нахлебаться досыта редкостного на севере напитка. Пронырливые вербованные, следующие к месту назначения по оргнабору, вертятся тут же, ожидая случая выпить «на халяву». И не напрасно. Простодушный сибиряк, подвыпив сам, от широты души потчует знакомых и незнакомых: «Гуляй, Вася! Однова живем!» Залихватски разворачивается гармошка. Вася, а может, Коля выходит в круг и, стукнув каблуками, выплясывает с припевкой: «Бросим, Ванька, водку пить – пойдем на работу. Будем деньги получать каждую субботу». Вахтенный унимает ухаря, и собутыльники увлекают загулявшего к порожним бочкам, чтобы застенчиво предложить: «Может, в картишки скинемся?» И кто-нибудь, не дожидаясь согласия, раздает колоду, мурлыча себе под нос: «Я Фока-Морока, приехал с Дальнего Востока. Мне бабушка сказала не пить, не курить – картами шевелить... В очко?»

Андрей возле шулеров не задержался. Мимо огромного медного бака с кипятком, излучающего тропический зной, он прошел к распахнутым дверям в машинное отделение; там натужно ворочала многопудовыми мотылями паровая машина.

Андрей готов часами смотреть на завораживающее движение шатунов, слушать частый стук рулевой машинки, вдыхать вкусный запах перегретого пара и цилиндрового масла. Кем бы хотел стать Андрей, так это судовым механиком.

Школьный учитель труда и машиноведения Александр Михайлович, или, как его за глаза звали приятели Андрея, Дедуся, был пароходным механиком, пока его по болезни не списали из плавсостава. Чего только не умел Дедуся! Будь то старинные часы с кукушкой, ламповый радиоприемник или допотопный мотоциклетный двигатель – все непременно оживало в его умелых руках. Вместе с другими школярами Андрей любил торчать в мастерской возле Дедуси и смотреть, как свершаются чудесные превращения. Дедуся, в отличие от некоторых других педагогов, на уроках никогда не кричал на расшалившихся подопечных, не ставил двоек, не жаловался родителям. Баловников учитель отлучал от своих занятий, и это считалось самым непереносимым наказанием. Чтобы заслужить право вернуться, провинившемуся предлагалось после уроков, в одиночестве, отработать какую-нибудь деталь.

Каждое занятие Александр Михайлович начинал со случая из своей богатой ремонтной практики: «А вот, скажем, расплавились по недосмотру мотылевые подшипники. Нужно их перезаливать. Чтобы получить после заливки ровную цилиндрическую поверхность, берем шабер и потихоньку шабрим – вот так... вот так... Теперь вы попробуйте...» Нужно ли говорить, что эти уроки усваивались на всю жизнь!

Для уроков машиноведения шефы от щедрот своих или, может, наоборот – от бедности отвалили школе видавшую виды полуторку. Шефы притащили машину во двор «на удавке», с шиком отцепили буксир и со словами: «Владейте навеки» – бросили на попечение Дедуси.

Дедуся поворчал в усы, собрал своих юных умельцев и вместе с ними принялся за ремонт. Андрей, к тому времени немного ездивший на отцовской инвалидной мотоколяске и мечтавший получить права, естественно, не мог остаться в стороне. Всю зиму в мастерской шла озабоченная возня. В поисках недостающих деталей снаряжались экспедиции к шефам, на городскую свалку и склады Вторчермета, мобилизовывались возможности отцов. Героические усилия не пропали, и по весне сверкающая свежей краской машина обежала внутри школьного двора свой первый круг. Довольный Дедуся вылез из-за руля и во всеуслышание заявил, что теперь все, кто принимал участие в ее восстановлении, будут обучаться вождению и, может быть, сдадут на права.

Андрею поводить настоящую автомашину так и не пришлось. Однажды утром отец сказал ему: «Вот что, сынок. Жить без матери мы еще не научились. Наташка мала, да и ты не взрослый. А у меня предвидятся длительные командировки, и отказаться никак нельзя. Чтобы не болтаться вам без присмотра и впроголодь, взял я Наташке путевки в пионерлагерь на три смены, а ты, сынок, отправляйся к бабке, поживи у нее лето. Заодно и в хозяйстве поможешь. Она ведь тоже одна. Я, если вырвусь в отпуск, приеду к тебе. Порыбачим вместе, поохотимся. Идет? Билет тебе я уже взял».

Чего и спрашивать, если билет уже взял!

Впрочем, Андрей далеко не против скататься на Север. Плыть семь дней на пароходе – это не на машине по двору кататься. С друзьями вот расставаться не хочется. Но и на Неге у него друзья остались, поди, еще не забыли...

Андрей с сожалением оторвался от двери в машину и пошел в свою каюту собирать вещи: скоро пристань.






ГЛАВА ШЕСТАЯ. СТАРЫЙ ХАНТ КЫКИН


Со стороны пристани новому человеку поселок может показаться невеликим. В подгорной части две дюжины почерневших изб, связанные паутиной огородов, сгрудились вдоль воды. Под окнами чернобокие лодки, на вешалах мокрые сети. Чешуя на песке и запах вяленой рыбы. Ни деревца, ни кустика. Все это у местных называется Летник, а у приезжих – Агрегат. Есть еще невидимый снизу Зимник – на горе, за Школьным озером. От глаз приезжего и пронзительных весенних ветров прячет его распушившаяся по кромке горы узкая кедровая грива. В Зимнике дома еще желтеют свежесрубленным деревом, под окнами и в огородах возвышаются пни, пахнет стружками и свежим тесом, не желающая отступать тайга выстреливает здесь и там зелеными побегами. В Зимнике школа, колхозная контора, молоканка и скотный двор. Мимо двора в тайгу, на берег речки, ведет дорога: там, в отдалении, новая звероводческая ферма – лисятник. А еще дальше, за лисятником, на вырубке, гнездится несколько бараков: здесь расположилась экспедиция, организация новая и непонятная.

Зимник и Летник еще в тридевятые времена основали мудрецы-ханты, не пожелавшие тратить напрасно ни сил, ни времени. Зимник – значит зимние юрты, Летник – летние.

Летом ханты рыбак. Никто не знает, где он больше живет – на земле или в лодке. Потому и прозывается – остяк – ас-ях – обской человек. У стариков ноги слегка кривые – это от лодки. Дом рыбаку на берегу нужен. Изба у него – не отличишь от русской, разве что без сеней. А вот ограды вокруг нет – зачем остяку ограда, от кого огораживаться? Вокруг все свои люди. Без хозяина никто не зайдет, без ведома ничего не возьмет. Двери на юртах без замков, лодки на берегу без цепей. Поленниц возле дома тоже нет. На зиму семейство в зимний дом, на гору, переедет, поближе к лесу. И не из-за дров одних, хотя и это важно. Когда молодые в тайгу промышлять уйдут, старики с ребятишками в кедровнике ловушки станут ставить и без добычи не останутся. Ребятишки зимой в школе – промыслу учиться негде, кроме как со стариками.

Однако в последние годы пришлось тайгу потеснить, повырубить: тесно стало поселку. Но кедровую гриву на берегу не тронули, красоту пожалели. Опять же от ветров спасает.

Мимоходом глянув на облепленные мелкими зелеными шишками кедровые вершины, Толя узенькой тропкой сбежал вниз, в Летник, где посреди зеленой лужайки, между лабазом на высоких столбах-ногах и небольшим домишком на два окна, белела боками, подобно огромной рыбине, недостроенная долбленая лодка – облас. Ее строителя паренек обнаружил лежащим на дне и блаженно наблюдающим за облаками. Кудрявая голова Ивана Кыкина удобно угнездилась на пригоршне не менее кудрявых стружек, любовно проникших в самую шевелюру их создателя. Босые ноги с похожими на копытца застарелыми ногтями пробовали штурмовать первые весенние комарики, что, впрочем, не доставляло обладателю ног ни малейшего видимого беспокойства.

– Петя! – по-хантыйски поприветствовал своего старого приятеля Толя.

– Петя вола, – вынув изо рта коротенькую трубочку, откликнулся рыбак. – Однако если помогать пришел, то опоздал маленько: я еще утресь распорки вставил. Теперь подстрогал мало-мало. Дня через два-три смолить будем. Придешь?

– Приду. А зачем в лодку улегся? – удивился Толя.

– Однако примерить захотел: думаю, это последняя моя лодка. Скоро уж, совсем скоро помру я. В ней меня закопают. Понесет меня река мертвых к самому Нуми-Торыму. Однако спросит он меня, как жил. Что мне тогда сказать? Однако не все я ладно делал. Молодой был – Дарью у родителей украл, выкуп платить не мог, в лесу ее спрятал. Так и прожили без свадьбы. В колхоз идти не хотел – опять в тайге скрывался, думал без него обойтись. Старым богам не жертвую, Николке-иге не кланяюсь. Однако худо стариться: сил мало, а мыслей много. Ночами не сплю, а днем не разберу – то ли сон, то ли дрема, а то ли явь. Не иначе, пора пришла на себя облас примерять. Вот и пробую, ладно ли мне в нем лежать придется.

Кыкин ронял слова неспешно, зная, что молодой приятель не перебьет. Выбравшись из обласа и нимало не озаботясь отряхнуть приставшие стружки (они не грязь), он направился к попыхивающему прозрачным дымом хилому костерку, над которым на тагане нетерпеливо дребезжал крышкой закопченный чайник.

– Рыбак душу не морит: рыбы нету – чай варит, – пошутил старик, усаживаясь на суковатом чурбане. – Садись, Тольша, чай швыркать. Чай не пьешь – какая сила!

– Чай попил – совсем ослаб, – в тон ему возразил паренек. – Спасибо, я только из-за стола. – Для убедительности он звонко хлопнул по животу.

– Ну тогда так посиди, куда тебе спешить. Поговори со мной.

Спешить, и верно, вроде некуда. В магазин еще успеется, а со старым приятелем и поболтать не грех.

Живет старик один, без людей скучает. Полжизни в тайге один на промысле, а поболтать любит, особенно об охоте и о старинной жизни. Вот охотников его слушать мало, разве что Толя Белов, и то потому, что безотцовщина. У кого ему тайнам промысла научиться, мастерство какое или ухватку перенять? Вот и трется подле чужих мужиков. Нынче по весне, едва лед сошел, срубили Толя с Кыкиным в осиновой гриве ядреную лесину. Осина недаром дерево иудино: в середке всегда трухлявое. Можно целую рощу извести, и ни одной здоровой не окажется. Кыкин хорошее место знает, где здоровые стволы растут. Сплавили Толя с Кыкиным бревнышко по реке до поселка и привязали у берега, чтобы воды набиралось. Осина – она ведь с норовом: чем сырее, тем в обработке легче. Зато если высохнет – так окостенеет, что и гвоздь не вбить. У Толи своего обласа нет, а без лодки на Севере что за жизнь? Ни на рыбалку, ни по ягоды, ни на покос, ни на охоту – словом, никуда. Потому и задумал парень сам ее смастерить, а чтобы получиться, приноровиться, пристроился к Ивану, известному мастеру, который, что ни год, кому-нибудь новый облас ладит.

Непросто превратить грубое бревно в легкую, как наплав, стремительную лодчонку. Одним инструментом не обойтись – надобно умение. В поселке хорошую лодку мало кто сделать может. В моторный наш век забывается тысячелетиями отточенное искусство народа, называвшего себя обским. Не успеет родиться младенец в семье рыбака-ханты, а ему уж и люлечка готова, сидячая, чтобы в лодке водой не захлебнулся, поскольку путину из-за него мать не бросит и на берегу не останется: коротка путина, надо успеть наловить рыбы на зиму. Волна его и баюкает. Чуть подрос сын рыбачий – ему отец веселко легонькое вручает: начинай сам промышлять. Войдет в силу рыбак – приходит время для невесты весло мастерить, веселое, с погремушкой, чтобы далеко по реке разносилось: невеста гребет, быть свадьбе. Ну а придет пора помирать – и тогда не расстанется остяк с лодкой. Распилят его любимый облас пополам, в одну половину положат, другой накроют. Не забудут весло и сети, чтобы в небесных сорах у Нуми-Торыма было чем промышлять. В лодке родился – в лодке и похоронен. А молодые себе лодки сами изладят: у отцов мастерство переняли.

Ивану свое уменье передавать некому. Два его сына от реки насовсем отбились, в городе живут, ученые стали. Ладно еще Тольчишка привязался, всю весну не отходит.

– Когда бы не наши лодки, не живать бы остякам на Неге и Вахе, – как бы раздумывая произнес наконец Кыкин.

– Почему, дедушка? – встрепенулся почуявший интересное Толя.

Кыкин хитро прищурился, повесил кружку на колышек и набил трубку. Вместо кисета у него круглая жестянка из-под леденцов. Затем прикурил от прутика, затянулся, откашлялся и неторопливо продолжил:

– Один горелый лес никому не нужен бывает. А на богатую землю всегда много хозяев найдется. Места, где мы теперь живем, не всегда остяцкими были. Жили здесь лесные ненцы, потом остяки у них землю отняли, потом к себе русских пустили – стали вместе жить. Дружно жили, землю и воду пополам делили – не ссорились. Потом колхоз пришел – нашу землю отнял. Сейчас экспедиция пришла – у колхоза землю отнимет. Так и отбирают друг у друга – сильный у слабого...

– А у экспедиции кто землю отнимет?

– Кто сильней, тот и отнимет. А может, никто отнимать не захочет: у многих хозяев и конь заезжен.

– Дедушка, расскажи, как остякам обласа помогли. – Толя стариковской философии не понял и повернул разговор обратно к лодкам.

– Почему не рассказать, можно, – Кыкин пустил колечко. – Дело было так. Однако шибко давно, когда русские в наши места еще не пришли (а может, не до нас им было – как знать?), худо хантам на Оби пришлось: то ли вода большая, то ли что, однако голодали сильно. Рыбы нет, кормиться народу нечем. Придумали старики в тайгу переселяться, лося, медведя добывать, птицу ловить, ягоды брать, шишки бить – иначе хоть помирай. Долго ли остяку собраться? Погрузились в большие лодки и перебрались всем народом. Сюда, на Негу, в Еган, на Вату и дальше на Вах. Земли эти раньше ненцы-самоеды занимали. Жить здесь не жили, а считалась за ними земля. Рассердились ненцы, что остяки их место заняли, захотели назад прогнать. Собрали много своих родов, взяли луки со стрелами сели в свои лодки. Теперь на Вахе таких уж нет. Мой дед Авдей рассказывал, что они у ненцев берестяные были, как у наших баб туеса. Ладные были лодки, легкие, ходкие, но одна беда – шибко тонкие, проткнуть недолго. Вот плывут они к нашим пуголам, а ханты узнали и изготовились. Встретились с ними на одной речке, давай друг в друга стрелять. У самоедов, однако, луки похуже оказались – стрелы недалеко летят. Остяки за широкими веслами прячутся, близко самоедов не подпускают. А сами по ненцам стрелять не стали – зачем? По лодкам их берестяным целили. Попадет стрела в борт – дыра, не вдруг заткнешь. Попадет другая – и пошла ко дну лодка. Ты, Тольчишка, наши стрелы видел?

Толя кивнул: видел. В лабазе у Кыкина есть несколько штук страшных старинных стрел с массивными наконечниками и раздвоенным острием. Если попадет такая... Толя поежился.

– Луки раньше умели добрые делать, – продолжал старик, – не дешевле ружья ценились. И стрелки в народе хорошие были: не дрожали от водки руки. Нынче все позабыто. Хорошо ли, плохо ли... Ну да ладно. О чем мы? Ага. Значит, стали самоеды тонуть в своих малицах. Остальные назад попятились. Подступили на другой раз – и опять мы их отбили. Так и отступились от нас. Потом мы с ними поладили. С тех пор и живем здесь. От нас и ваховские самоеды научились обласа делать. После русские пришли – мы и их научили. И ты, паря, учись. Вот я умру скоро – кто тебя научит? Умрут старики – умрет и уменье. Хорошо разве? – Иван затянулся последний раз, с сожалением посмотрел на угасшую трубку и выбил ее о чурку.

Помолчали.

– Дедушка! Со старым обласом что делать станешь? Зачем тебе старая лодка? – высказал заветное Толя.

– Это ты верно: лодка, она хозяина любит. Думаю, может, тебе отдам. Хочешь? Лета три он еще проходит, а там тебе в армию...

– В самом деле? – подпрыгнул на чурбаке Толя. – Мне облас? Насовсем? За так?

– Однако бери. Помогал ты мне много. Добудешь язишек, может, и меня побалуешь...

– Конечно побалую! С каждой рыбалки! – прервал его Толя, вскакивая. – И язишками и карасями! Ну, мне пора, не опоздать бы в лавку. Емулом! До свидания! – И побежал вдоль берега наперегонки с невесть откуда вынырнувшей «блохой малого калибра».






ГЛАВА СЕДЬМАЯ. СКАЗКИ СТАРОГО КАРЫМА


Пожалуй, в каждой деревне сыщется вполне определенное, ей присущее место, в котором вечерами собираются посудачить. Где это церковная паперть, где колодец, где клуб или крылечко конторы, или уютная школьная завалинка. В поселке самое излюбленное место – рыбкооповская лавка, или, как еще ее важно величают, магазин. Скажите, где еще, кроме лавки, встретиться после дневных трудов усталым женщинам, чтобы на часок отвлечься от хлопот, поболтать, посплетничать, узнать соседские новости, сообщить свои, да вдобавок еще и сделать покупки. Иная бабенка, намаявшись за день, ждет не дождется вечернего часа, когда потянутся к открывшейся лавке принарядившиеся хозяйки и ей самой можно будет отложить бесконечные дела под удачно нашедшимся предлогом. Посещение лавки дело не обыденное, и потому готовятся к нему основательно. Кто же решится пойти «на люди» не причесавшись, не приукрасившись и не надев лучшие свои наряды, которые больше и надеть-то некуда. Разве что к пароходу выйти, ну да это статья особая.

Принарядившись и заодно отмыв и причесав своих ребятишек, не спеша шествует улицей дородная мамаша, в окружении босоногого выводка похожая на гусыню. Так же по-гусиному гордо несет мамаша свою покрытую платком голову: а как же – в магазин идем!

Ближайшие соседки, завидев нарядное семейство, засуетятся вдруг, заволнуются, и вот уже слышно, как перекликаются через прясла: «Анна! Ты в лавку идти думаешь? Ну, жди меня, я мигом...» И вот не собиравшиеся в лавку Катерина и Анна степенно следуют за подругой, на ходу поплевывая кедровыми скорлупками.

При входе первым делом следует поздороваться. В очереди к прилавку уже полно. На скудном пространстве перед ним – толкотня: каждая из мамаш, направляясь за покупками, непременно прихватывает с собой свое крикливое чадо. Истомленные духотой и долгим ожиданием, чада резвятся тут же, путаясь в ногах и подолах занятых разговорами матерей. Раздобревшая, похожая на розовую тыкву в белом халате, продавщица Клава едва ворочается за прилавком, неуверенно отвешивает и словно нехотя считает. Да и покупатели особой манерой покупать сами способствуют ленивой торговле. Весь небогатый ассортимент лавки, от окаменевшего пряника до лодочного мотора «Чайка», изучен еще с конца прошлой навигации, и хотя каждая покупательница преотлично знает, что нового завоза не было и взяться товару неоткуда, все же считает своим долгом заискивающе поинтересоваться:

– Здравствуй, Клавдюша, дай тебе Бог всего... Что у тебя сегодня хорошенького? – и, услышав в ответ лишь раздраженное тюленье фырканье и не надеясь ни на что большее, продолжает: – А вот у тебя ситчик хорошенький, я его давно приметила, да все думала, брать ли... Как ты считаешь, хороший? Да не Нюрке, а мне самой. Отмеряй метров так десять... или пятнадцать. Да нет, не тот, что я к лицу прикладывала, а вон тот желтенький со цветочками. Всего четырнадцать? Ну давай все четырнадцать – к лету пологов нашью. Еще сахарку килограмма три-четыре. Масла постного сколько в банку войдет. На сколько у меня получилось? Дай на остатки конфет ребятишкам. Каких? А на твой вкус, Клавдюша, посмотрим, какой он у тебя. – Баба заразительно смеется, в ожидании поддержки оглядываясь на очередь. Очередь снисходительно улыбается, не проявляя ни малейшего нетерпения. Куда спешить?

Непоседливая девчушка с соломенными кудряшками под цветастым платочком вырвалась из-под мамашиной опеки, чтобы как следует исследовать магазин. Сначала посмотрела, как между оконными рамами досыхают прошлогодние дохлые мухи, затем на полки, на которых среди махорки и мыла скучают зеленые засургученные бутылки, заглянула в забитую окурками печную топку и, не обнаружив более ничего интересного, ухватила за палец смуглого бородатого мужчину, изнывающего в конце очереди:

– Дяденька, ты Бармалей?

Дяденька просиял черной рожей, подхватил доверчивую девчушку на руки и, запугивая ее своей войлочной бородищей, прорычал:

– Нет, я Карабас Барабас! И я тебя съем!

– Девчушка отстранилась, насколько позволили обхватившие ее тельце промазученные лапы, и засмеялась тем невинным серебряным смехом, какой бывает лишь у трехлетних:

– Я маме пожалуюсь, она тебя заругает!

Мама, жена лесника Батурина, ревниво поглядывая на расшалившуюся дочурку, пожаловалась подружке:

– Ишь как по отцу скучает: готова к первому встречному на шею кинуться. Мой-то идол от хозяйства совсем отбился, по тайге неделями шастает – все браконьеров выслеживает. Пригрезилось ему, что за Ямой кто-то ондатров промышляет. Свернут башку непутевому. Октябрина! Пойди ко мне! – переключилась она на дочку. Но та как будто не слышала: увязнув ручонками в дядькиной бороде, она пытала его:

– А может, ты Дед Мороз? Где твои подарки?

– Нет, я дядя Жора. А ты кто?

– А я Октюшка. Ты к нам в гости придешь? Мы играть будем. У меня котенок есть, Мурзик. А собака Саска сдохла сама. А в нашем огороде крот роет, страшный, – я его не видела, – округлив глаза, сообщила девчушка шепотом.

– Клавдея, замки амбарные не обещают забросить? – приглушив голос, чтобы не услыхал бородатый, спросила очередная покупательница. – Не в Вартовск же мне по их собираться. Привезут – оставь три штуки. Господи! До чего дожили – запираться начали. Стыд!

Очередь сочувственно вздыхает: да, замками понадежнее обзавестись не мешает. Раньше все в доверии между собой жили: каждый как на ладони. Соберется, скажем, семья шишковать – на время отъезда припрет дверь избы колом, и все на этом. Собака не заскочит, а человек и сам не зайдет. Так бы и дальше жили, не появись прошлый год возле поселка экспедиция, разом изменившая спокойную дотоле жизнь.

Нефтеразведочная экспедиция, потихоньку строившая себе временный поселок на вырубке за лисятником, поначалу в жизнь поселка не вторгалась, жила своими заботами. Старожилы стали было к геологам привыкать – такие же люди. Кое-кто из геологов, что постарше да посолиднее, знающие истинную цену домашнему теплу и полевой романтике, сумели определиться на квартиры в поселке, некоторые даже «на хлеба» – это кому как повезло. Жили они смирно, помогали, чем могли, хозяевам, работали в ожидании конца договора, чтобы «с большой деньгой» вернуться по домам. Эти в поселке прижились, будто всегда здесь жили. Ладно бы все такие были. Но известно ведь, что за народец на север вербуется. Не без урода.

Насобиралась и сюда гоп-компания, человек двенадцать. К бросовым этим людишкам неизвестно почему приблудились вроде бы неплохие и зеленые еще ребята, которых забросила в экспедицию юношеская романтика или охотничья страсть. Повадками гоп-компания напоминала ненасытных и наглых обских чаек, за что и получила в поселке прозвание – халеи. Угнездились халеи в новом экспедиционном бараке на краю вырубки. Справедливости ради следует заметить, что кроме шума и крика, всем халеям свойственного, особых неприятностей они не доставляли. Разве что заявятся во хмелю на танцы или учинят ночную стрельбу по бутылкам.

Жорка-Мариман, волею начальника поселенный вместе с халеями, кличку, им присвоенную, признавать не хотел, как не хотел признавать и самих сожителей, случайно навязанных судьбой. Халей – чайка, птица смелая, работящая и красивая, и называть ее именем обитателей крайнего барака – значило льстить им. Бывший моряк нашел для своих соседей определение, по его мнению, более подходящее – шакалы. Не будем спорить: шакалы так шакалы.

Вряд ли молодой председатель Котов мог думать, когда выбирал площадку для лисятника, что поблизости от нее шакалы поселятся. Знать бы, где упасть... Да ведь экспедицией тогда в районе еще и не пахло. Мечталось с помощью чернобурок пополнить колхозную кассу и поддержать неуклонно валившийся вниз нищенский трудодень. Как ферму строили и зверопоголовье растили – об этом разговор особый и зайдет в свое время.

Наконец настало время забивать первых отбракованных лисичек. Смотреть, как сторож лисятника дедка Проломкин обдирает и обезжиривает шкурки, натягивает их на пялки для просушки, колхозники ходили семьями. Знатоки гладили черно-серебристую шерсть, дули на ворс, щелкали в восхищении языками: «Все ладом».

Старик Проломкин подслеповато щурился и довольно улыбался. Потом отбирал шкурки и уносил на склад, где подвешивал на недоступные для мышей вешала. Работал дед не торопясь, и потому к Октябрьскому празднику забили, к счастью, лишь небольшую часть отбракованных. К счастью потому, что в праздники все сорок восемь снятых шкурок украли. Случилось это так.

Утром седьмого, когда весь народ в поселке еще садился за праздничные столы, Проломкин выбрался из теплой сторожки покормить лисичек. По договоренности с девчонками-звероводами по утрам он управлялся один. Закончив это нехитрое дело, он спустился под берег зачерпнуть водички для чая. Отдалбливая ледок и по многолетней таежной привычке поглядывая кругом, он заметил за Негой на голой осине двух глухарей. Бросил дедок и пешню и ведро, второпях схватил из сторожки одноствольную довоенную «переломку» и стал потихоньку скрадывать птиц. Подкравшись шагов на двадцать, старик протер слезящиеся глаза, чтобы точнее прицелиться. На безветрии пороховой дым оседал медленно, и когда он наконец развеялся, оказалось, что птицы продолжают сидеть как привязанные. Уже машинально старик выстрелил снова – глухарь встрепенулся, но остался на месте. Проломкин перекрестился, заодно вспомнил черта и пошел уже не таясь. Преодолев снежный намет, он подобрался к осине и плюнул в сердцах: на ветках покачивались тряпичные чучела. Старик воровато оглянулся и поспешил прочь, пока никто не увидел. Засмеют! Однако увидеть некому: жилье далеко, лисятник на отшибе. Попутно зачерпнув водицы, согрел чаек и долго пил в одиночестве, качая головой и поругиваясь про себя. От крепкого чая Проломкин понемногу успокоился. И зря: от расстройства забыл склад проверить.

Под вечер заявился подвыпивший правленец Никита, под предлогом проверки постов искавший укромный угол, чтобы отсидеться от развоевавшейся не вовремя супруги. Он и обнаружил вырваный с пробоем замок и пропажу всей заготовленной пушнины. Сгоряча Никита едва не пришиб старика, но одумался и побежал по следу. В сумерках вышел он на накатанную полозьями дорогу от экспедиции до поселка. На ней след исчезал, и, куда завернул похититель, становилось неясно. Но Никита яростно уверял, что в экспедицию.

Участковый Федор Лыткин прибыл по вызову неожиданно скоро – через неделю. Первым делом изругал председателя:

– Вы, гражданин Котов, не обеспечили сохранность социалистической собственности и потворствуете расхитителям! Системой доверия провоцируете преступный элемент! Преступная халатность! За это статья!

Яков Иванович его послушал-послушал, да и обрезал:

– Ты, Лыткин, на Котова не ори, мы тебя как облупленного знаем. Не от злобы твой крик, да и не от усердия, а так, скорее от бессилия. Ты бы лучше похитителя поискал, а правление в своих делах само разберется. Да не надумай нам Котова обижать, а то можно и припомнить, кто близорукого Проломкина в сторожа навеливал.

Сказал так Яков Иванович вроде бы негромко, а крикливого Лыткина осек. Сверкнул тот глазами гневно, покраснел весь, но замолк. Занял в конторе комнату и принялся рыскать по округе.

Когда участковый в деревне – покоя не видать. То допрос, то протокол. Призадумались многие. Якову с Никитой терпеть можно: фронтовики оба и коммунисты. А как тому быть, кто не отмыл добела клеймо свое тяжкое – спецпереселенец? С таким грузом на душе в справедливость не шибко верится. Не уедет же Лыткин порожним, все одно кого-нибудь зацепит, на ком свет клином сойдется. Загребет в каталажку, а там сиди, доказывай, что аки голубь перед законом чист. Если доказать удастся. Покумекали так мужики, между собой обговорили и сошлись на одном: надо помочь милиционеру.

С их ли помощью, нет ли, однако Лыткин на след вышел. Борька-Лосятник, из халейского барака, на седьмое в поселке не был и даже заночевал в тайге где-то. Лыткин его в контору:

– Объясните, гражданин, где это вы пропадали и куда меха запрятали?

Лосятник, конечно, не сознается ни в какую. Я, говорит, на охоту потому ушел, что пьянь да мат более выносить не в силах. Потому и ушел петли на зайцев ставить. В пути ночь застигла, пришлось переночевать под выворотнем... Участковый за свою службу таких басен наслушался досыта. У меня, говорит, не сознаешься, так перед следователем расколешься, не ты первый.

Посадил Борьку в сани и увез в Вартовск. Дружок его, из блатняков, за санями долго бежал, напутствовал:

– Главное на себя не бери!..

Не успели разговоры стихнуть, как новое дело: в лавку залезли. И снова на праздник, на День Конституции. Дуся, продавщица прежняя, накануне выручку считала, готовилась наутро сдавать. Под праздник большая сумма скопилась, известно: перед праздником кому обновы, кому выпивка требуется. А главная причина – в Дусиной привычке деньги раз в месяц сдавать. Чтобы их сдать, каждый раз надо в Вартовск лошадями ехать. По морозу удовольствие малое.

Конституцию отпраздновали, а на следующее утро Дуся приходит магазин открывать: батюшки-светы! Стекол в окошке нет, как не бывало. Дуся в крик, в рев. Сбежались люди, открыли лавку. Огляделись. Два костюма пропали да денежный ящик – железный сундучок, килограммов на сорок, с ручкой на крышке и внутренним замком. Такой не враз откроешь – потому и с собой уперли. Народ, как принято, ругаться, Дусе сочувствие выражать, а она с хохоту покатывается. Решили было, что от расстройства спятила, хотели посылать за фельдшером, но не успели: успокоилась продавщица и пакет с деньгами показывает. Оказалось, по легкомыслию она его накануне не в ящик закрыла, а сунула на полку, где у нее за занавеской всякая дрянь хранилась: гири, бечевка, бумага. А в сундуке Дуся крысид держала. Дай Бог его ворам испробовать.

Закрыла Дуся магазин и дальше торговать наотрез отказалась. Не хочу, говорит, в тюрьму садиться, я еще замужем не была. Как ни уговаривали, убедить не сумели. Больше месяца без магазина маялись, пока Клавдею в продавцы не сосватали. Сам председатель рыбкоопа уговаривать приезжал. Клавка сперва отнекивалась, ссылаясь, что женщина она хворая, полная, с одышкой и давлением, но никуда не делась убаюкали, однако с условием: сторожа на магазин поставить. На том порешили.

С тех пор Клавдея в магазинчике и управляется как умеет. А умеет она не очень: кроме семилетки за плечами ничего нет. Поэтому неповоротливая Клавка за прилавком суетится, без нужды дергается, то и дело со счета сбивается. И, хотя покупатели сплошь свои, понимающие и терпеливые, у нее даже пот на лбу выступил и в глазах темно от усталости. А очередь все никак не убывает.

Как раз тогда, когда Анатолий Белов перешагнул порог и окунулся в магазинную духоту, Октюшка Батурина, кудрявая головенка, выскользнула, как ящерка, из нежных лап «дяди Зеси», чтобы выдать на самой высокой ноте, на какую способен восхищенный всеобщим вниманием детский голосишко:

– Мамочка! Купи мне мыло земляничное, а то меня вошки в речку утащат.

Покатились от смеха бабоньки, грохнули хохотом страждущие геологические мужики, и взорвалась неожиданной руганью Клавдия. Свою боль и раздражение усталого и нездорового человека выплеснула продавщица на бестолковую Октюшкину головенку. Не в силах сообразить, чем она вызвала такую немилость, отквасила было девчушка нижнюю губу «сковородником», чтобы разразиться неминуемым ревом, и не успела еще Геля Батурина вступиться за свою дочку, как из хвоста очереди выступил разбойного облика Жорка-Мариман и, растолкав баб у прилавка, вперил бездонной черноты очи в продавщицу.

– Слушай сюда, курва, – прогудел он сквозь бороду медным поповским голосом с каннибальским оттенком, от которого у присутствующих под одеждой побежали мурашки, – ты осмелилась возвысить голос на святую детскую невинность и оскорбить ребенка в моем присутствии! Да постигнет тебя кара! – Жорка величаво вознес над прилавком закопченную длань. – С этого дня ты станешь сохнуть, сохнуть и через год умрешь!

Очередь ахнула: истории с проклятьями странников с детства у всех на памяти. В наступившем безмолвии Георгий степенно повернулся и, не обращая внимания на бессильно осевшую на мешки бледную Клавдию, неторопливо вышел на крыльцо, где мужики дымили цигарками и со вкусом болтали о всякой всячине. Брянцев закурил беломорину и пристроился с края.

Табак не успокаивал, и на душе оставалась накопившаяся в последние дни досада. Раздражение, жертвой которого стала пустоголовая толстуха Клавка, не проходило. Какими думами полнилась курчавая Жоркина голова, не берусь угадывать, но задумался он крепко и не сразу разобрал, о чем его настойчиво спрашивает знакомый колхозник:

– Вода в реке кверху прет. Буровую вашу не затопит? Она же у вас на сору поставлена.

– Что ей сделается, – пробурчал Брянцев, – мы до того бурить закончим, немного отсталось.

– Дай-то Бог, – согласился колхозник. – Вы, я слышал, вчера мишку подранили – верно или зря болтают?

– Да уж зря не скажут, – вздохнул Жорка. И ощутил про себя, что и сегодняшнее плохое настроение с неукротимым желанием выпить, и возникшая досада на продавщицу родились из вчерашней азартной погони и неумелой ненужной стрельбы вдогонку. – Упустили подранка...

– Напаскудили вы опять, ребята, – заворчали мужики, – теперь он, если не подохнет, по всей округе житья не даст. Возле жилья шастать будет. Остерегаться следует, за скотом доглядывать. Задали вы нам опять задачу... А что, совсем уезжать экспедиция не собирается?

От неприятного разговора Брянцева освободили бабы, гурьбой вывалившие из магазина. Женщины зажали его в кольцо и затараторили наперебой, заискивая перед Жоркой:

– Будьте любезны, простите Клавдею...Через ваше заклятие последней продавщицы лишимся... Сидит на мешке и плачет, торговать не стала... Она и так Богом обижена: мужик у нее зимой в тайге застрелился на самостреле. Снимите заклятие – не порожними же нам назад ворочаться.

Возвращаться порожним не входило и в Жоркины планы, а потому последний довод показался ему особенно убедительным. Увлекаемый бабами, он пробасил над Клавкой:

– Ладно, прощаю! И чтобы впредь на детей не рявкать!

Довольные исходом бабы заголосили на все лады:

– Вот и славненько. Можно ведь и по-человечески... Клавдюшка! Отоварь их без очереди...

Клавдия размазала слезы и, сняв с полки бутылку «Московской», спросила хрипло:

– Вам одну?

Тот победно ухмыльнулся и вышарил из кармана измятую сотенную:

– Четыре.

Очередь осуждающе промолчала. А Жорка подманил пальцем Октюшку и добавил:

– Еще конфет, самых лучших, килограмм.

– Есть «Мишки».

– Медведей нам больше не надо. Давайте «Кара-Кум».

Жорка вручил девчушке хрустящий кулек, провел рукой по соломенным кудряшкам и хлопнул дверью. Торговля пошла своим чередом.

Когда Анатолий в числе последних покинул магазин, уже завечерело. Крыльцо опустело, зато чуть поодаль, на краю обширной поляны возле склада, у новой рыбкооповской сторожки скопилось разновозрастное общество, душой и заводилой которого по праву считалась личность далеко за пределами поселка популярная – Карым.

От сторожки призывно доносились взрывы хохота, и Толя поспешил на смех.

Обрусевший татарин Карым Аппасович Шингораев на старости лет отошел от промысла и определился сторожем на склад и в магазин рыбкоопа в поселке, которые темнели на самом берегу Неги.

В бесконечные белые ночи, когда поселковая молодежь никак не может угомониться, на бархатной лужайке перёд сторожкой собирается веселая компания любителей станцевать под гармошку. Неутомимые ребятишки здесь же гоняют «чижа» или играют в «двенадцать палочек». Мужики постарше, посещая лавку, тоже не избегают веселого места и задерживаются на крылечке перемолвиться словечком, покурить, а то и перекинуться в картишки в «подкидного» или в «шестьдесят шесть».

Возле сторожки Карыма Аппасовича, или по-деревенски Шингорая, собираются послушать байки. И то сказать, заняться больше нечем: радио нет, кинопередвижка приезжает два раза в месяц, газеты и то по неделе идут. Потому Шингорай в центре внимания. За свои восемьдесят он повидал немало. Воевал в японскую, получил крест в германскую, ранение в гражданскую. За длинный язык сидел в тюрьме у белых, сослан на Север красными. При НЭПе коробейничал по селам, был ограблен и едва не убит бандитами, после рыбачил в артели, служил в «Заготпушнине», принимал рыбу в засольном пункте рыбозавода, охотился по договору и вот теперь осел прочно в рыбкооповской сторожке. Детей у него не осталось. Возможно, потому общество сорванцов ему особенно приятно, и он их не гонит из тесноты сторожки, осторожно поворачиваясь у «буржуйки», чтобы случайно не отдавить огромным сапожищем ногу одному из своих сопливых приятелей. На «буржуйке» постоянно кипит большой медный чайник, в котором варится необыкновенно крепкий зеленый чай, который Карыму доставляют по спецзаказу из самого Вартовска. Тисненой арабской вязью и внушительными размерами напоминающая надгробную, прессованная плита чая лежит на колоде, и при необходимости Шингорай отделяет от нее солидный кусок, старательно орудуя топором.

Черно-зеленую обжигающую жидкость он пьет глотками, не торопясь и смакуя. По сморщенным щекам катится пот, и Карым вытирает его тюбетейкой. Слегка отдохнув и повеселев от сознания с толком выполненного дела, Карым усаживается на крыльце в окружении пацанов, прямо-таки жаждущих этого момента, с которого начинаются расчудесные истории. Зародившись на неказистом крылечке, карымовские байки не забудутся и, обретая популярность в народе, пойдут гулять по округе под именем «шингораек», чтобы в приукрашенном и донельзя измененном виде однажды вернуться к своему родителю. Историй у старого Карыма бездна...

Но старика надо сначала раскачать, растормошить, ввести во вкус. Лучше всех это умеет Петька Аристов, по кличке Тунгус, раскосые глаза которого Карым отличает среди остальных. Может, узкоглазый Петька напоминает ему утонувшего сына Алима и потому старик так приветлив с ним – как узнаешь?

– Карым Пасович! – начинает Петька. – Расскажи сказку!

К Петьке присоединяется еще десяток голосов, таких славных и заискивающих, что старику устоять невозможно.

– Ну ладно, робята, – Шингорай из казанских татар и говорит по-русски чисто, слегка по-волжски окая. – Так и быть. А про чо?

– Про охоту! – единодушно требуют сорванцы.

– Ладно, – начинает Карым, – дело было так. Вы мое ружье видели? Знаменитая вещь: за девяносто шагов гуся снимаю. Мне его мужик один подарил за то, что я его от смерти спас. Теперь таких нет. Нонче разве ружья – так просто, пукалки. А у меня фузея шомпольная, ручной работы. Ствол тобольский, замок ирбитский, ложу сам из крученой березы ладил. Для меткости сквозь дуло живую змеюку пропускал. Да-а...

Знаменитое это оружие с восьмигранным стволом саженной длины, на один заряд которого уходит чуть не полстакана пороха и не меньше дроби, в поселке все знали. Когда, бывало, ввечеру где-нибудь за Смолинской протокой глухо ухало и потом оттуда косяками уходили птицы – это значило, Шингорай там охотится.

– Так вот, – продолжал Карым, – пошел я однажды весной на уток с чучельями. С собой всего один заряд взял – зачем мне больше? Семь дробин заряжено – семи уткам убитым быть. Сижу в скрадке, гляжу: табунок садится. Я в кучу выстрелил, по головам целюсь. Бах! – хлопнул Карым в ладоши, и ребятня от неожиданности вздрогнула. – Стал уток собирать – что такое? Шесть штук лежит, одной нету. Бродил, бродил по озерушке – нет нигде. Совсем было осерчал на фузею, что подвела, зря дробинку истратила, да гляжу: у моих ног карась кверху брюхом со дна всплыват, еще трепещется, а голова дробиной пробита. Однако не подвела фузея: и на суп и на жарево есть. Старуха страсть карасей любит, жалко, что всего один. Да ничего не поделаешь: голыми руками ловить не станешь. Вылез я потихоньку на берег, присел на пенек из бродней воду вылить: голенища у меня широкие, а сгоряча поднять позабыл. Снял сапоги, а из-за голяшек пара карасей вывалилась! Здоровущие! Озерушка ими прямо кишела, и, пока я убитых уток вброд собирал, они мне за голяшки и понатыкались. – Карым плутовато прищуривается на разинувших рты ребятишек. На их мордашках ожидание. – Шибко я тогда обрадовался: сгреб добычу и в облас поскорей. Удача завсегда силы прибавляет – размахался я веслом, разогнал обласишко, даже днище обуглилось от трения. Не верите? Хотите – гляньте: вон на мысочке мой обласок сушится.

Глянув вслед убегающей ребятне, Карым вернулся к чайнику.

– Здоров ты врать, дядя! – заметил подросток постарше. – Ты днище сам опалил, чтобы не загнивало.

– А ты, малай, слушать – слушай, а врать не мешай, на то, сынок, и сказка, – ответил старик. – Иной раз и быль сказкой кажется, не отличишь. Да-а... Во всем надо уметь видеть главное: главную мысль, главное дело, главное слово.

– Дедушка! А какое дерево в тайге главное? – вновь подступил к Карыму Петька Аристов.

– А какое звено в цепи главное? – откликнулся Шингорай. – Выкинь одно звено – и нет цепи, загуби одно древесное племя – и осиротеет лес. Сам подумай: дома из сосны рубим, большие лодки: каюки – из еловых плах, малые обласа осиновые, поплавки на сетях – осокоревые, изгородь вокруг избы – таловая, дуга над конем – из черемухи, полозья на санях – березовые. Туеса, куженьки из бересты шьем, ложки из осины режем. Уж на что бузина никчемный куст – и та от мышей спасает. Царь же в тайге – кедр. Нет ему равных. Весло ли, лыжи ли – на все кедр годится. В кедровой посуде молоко не скисает, в кедровом сундуке моль не плодится. От щедрости своей кедр всякую живность вокруг кормит. Не одна роньжа-кедровка, но и белка и бурундук орешки запасают. Косолапый с лесины шишки отрясет, сам поест, и мышам останется. Где мыши – там и колонок, и горностай, и куница с соболем.

Не одни зверушки – люди от кедра кормились. Говорят, сам Ленин это хорошо понимал. После разрухи орешек многих от голодной смерти спас. В те поры специальная контора имелась – «Кедропром». Мы всем поселком шишковать ходили – дело это серьезное. Кедрач берегли пуще глазу. Это ведь в нонешние годы строгий порядок забывать стали. Захочет какой удалец из экспедиции орешков – оседлает трактор и прет в тайгу, да так, что стон идет по чащобе. Завалит кедр попригляднее, наберет десяток шишек, чтобы вечерком пощелкать, и поминай как звали. А лесина столетняя гнить останется. Невдомек лиходею, что дерево основа жизни таежной... Да-а... Ханты это хорошо понимали и переселенцам понять давали. Взять Мегион, к примеру: он в кедровом материке стоит, бурундуки по избам бегают, а никто кедры на дрова не валит

От «Заготпушнины» я по разным местам ездил, много чего навидался. Однажды наткнулся в тайге на несчастного: голый к лесине привязан комарам на корм. Едва живого с лесины снял, обмыл, закутал. Оказалось, напаскудил он когда-то в чужих угодьях: срубил десяток кедров для хозяйства. Человек оказался пришлый, бестолковый. За порубку наказали его хантишки: настигли в тайге и голышом привязали, другим в острастку. Кабы не я – высосали бы его комаришки, как младенец соску. Да-а... Берегли тайгу.

У каждой семьи свои угодья имелись. Поблизости на всех не хватит, потому у большинства они далековато случались. По нашим-то дебрям только рекой добираться приходится, на веслах плыть когда день, когда и два. В деляне, конечно, избушка своя промысловая. При ней снасть всякая, барабан лущильный. Комара в тайге осенью нету, дышится легко. Небо светится синее, вода в реке стоит черная – душа смеется. Однажды взял меня Иван Кыкин в свой кедровник в товарищи.

– Как в товарищи? – не понял Петька.

– Очень просто. Вы, теперешняя молодежь, цены слову «товарищ» не знаете. У вас всякий встречный – товарищ: товарищ председатель, товарищ ревизор, товарищ уполномоченный. Ты ему уважительно – товарищ, а он тебе сухо – гражданин. Нельзя без разбору каждого в товарищи возводить. Другие слова найти надо. Как мне, к примеру, свою жену называть: товарищ Нюра, что ли? Поди попробуй, кто смелый. Вот что я вам скажу, друзья: на нашем Севере, от Самарова до Вартовска, слово ТОВАРИЩ исстари особый смысл имеет, и не годится им всякого встречного-поперечного навеличивать.

На Руси, скажем на Волге или Каме, мужики в артелях работать сходятся: говорят, пошел в артель. В артелях народ разный собирается, порой и незнакомый, даже и пай артельный друг от друга рознится, у кого больше, у кого меньше. У нас же на Севере, если есть нужда в общей работе – называется «пойти в товарищи». В товарищи пойти – не в артель вступить: возьмут не всякого, будь он даже как бык здоров работать. Главное в товарищах – чтобы душа друг к другу хорошо и приветливо лежала. Потому и случается порой, что берут в товарищи маломощного да слабосильного, но веселого и певучего. Веселье в работе не последнее дело: от песни да шутки работа вчетверо спорится. Все заробленное или добытое меж товарищами делят поровну. Теперь скажите: какой мне председатель товарищ? Станет разве он со мной свой доход делить? Значит, мы друг другу даже не приятели, а просто граждане. Да-а.

Старик умолк.

– А дальше? – не отстают подростки.

– Приехали мы в Иванову избушку и начали шишковать, – продолжал Шингорай как бы нехотя. – Дело это несложное, но тяжелое. Я большим березовым колотом по стволам бью – спелые шишки на землю сыплются. Иван их в мешки собирает. Шишки к избушке сносим: на барабане давить, орехи вылущивать. Потом на солнце сушим, на ветерке провеиваем. У соседа нашего – Никиты барабана еще не было. Он и приспособился на нашем шишки лущить. Насыплет полную лодку шишек, сплавится вниз по реке до нашей избушки и возле нее и лущит, и сушит, и веет. Да и жил вместе с нами, артельно – все веселей. Вот с этим Никитой забавная оплошка случилась.

Однажды Никита далеко шишковал – приплыл к избушке затемно, шишки в лодке оставил. Попил он чайку и на боковую. Под утро вышел из избушки по малой нужде. У реки еще темно, туман наползает, зябко. Смотрит Никита: в его лодке человек сидит. «Не иначе, Сашка щуку блеснит», – сообразил Никита и собрался уж идти досыпать, как увидел, что совсем непотребным делом парнишка занят: наберет в пригоршни шишек и... плюх их в воду! Шишки булькнут на дно, потом вынырнут и плывут себе по течению. А парнишчонка полюбуется на плав и снова за шишки. Осерчал наш Никита, подобрал с земли длинный таловый прут, подкрался тихохонько к лодке и со всего сердца хвать его по спине: «Не балуй, паря!» А «паря» привстал на дыбки, грозно хрюкнул, вздыбил загривок и, едва не опрокинув лодку, пустился вплавь.

Никита так и сел в грязь от страха. С рассветом мы по следам разобрались, что молодой медведка нас попроведал: уху у костра доел, веяными орешками полакомился, а на сытое брюхо и поразвлечься решил – недаром его «Шишкиным» кличут. Сытый медведка поиграть любит.

– А Никита? – поинтересовался Жорка-Мариман, незаметно присоединившийся к слушателям.

– А что ему сделалось! Отошел от страха, штаны отстирал да и давай Бог ноги. Скучно ему стало в тайге.

– С хозяином не пошутишь, – вставил Иван Мокеев, – страшнее его в тайге никого нет.

– Есть и пострашнее, – не согласился Карым, поднявшись, – от него и медведи бегают.

Старик скрылся в недрах сторожки, где поспевала свежая порция заварки. Отлучка обещала затянуться.

– Я знаю, кто страшнее, – Лешак, – заявил Толя Белов, чтобы разогнать молчание.

– Да нет, есть попроще зверь, – не согласился Петька Гордеев. – Помните, запрошлый год Дарье Кыкиной в медвежий капкан попался?

Все помнили. Дарья много моложе Ивана и промышлять еще не бросила. Запрошлый сезон приволокла Дарья невиданного доселе зверя: раз в пять побольше рыси и хвост длиннющий. Шерсть серебристая, пятнами. Клыки поболее волчьих. Заготовитель, как шкуру увидел, – затрясся весь. Это, говорит, запретный зверь, в наших краях не водится. Шкуру у Дарьи отнял и денег не дал. Ладно еще под штраф не подвел – с него станется. Да что его вспоминать – дело прошлое.

Чуток поскучали в ожидании.

Наконец долгожданный Карым вновь возник на пороге.

– Карым Аппасович, – взмолились посидельники, – не мучай нас: молвил слово, так до конца рассказывай. Про самого страшного...

– Вам, наверно, уж и спать пора, – возразил Карым, располагаясь на крыльце поудобнее.

По его довольному после чая лицу блуждала улыбка, вероятно, в нем пробуждалось вдохновение и искал, выхода азарт опытного рассказчика.

– Какой может быть сон, если мы пароход ожидаем? – не согласился Петруха Гордеев, поправляя на плече ремень от гармошки.

– Ну, коли так – слушайте. – Шингорай отставил опустевшую кружку. – Хотите узнать кто всех сильнее? Я так считаю: страх. Лютее его не сыскать зверя. Случается, заплутает мужик в урмане, все при нем: и ружье, и топор, и спички – а спустя срок находят его окоченевшего. И все от страха, что повязал ему руки-ноги, закружил головенку, ознобил смертью душу. Наоборот тоже бывает: помните, как Семка по ягоды ушел? От горшка два вершка, а девять дней проблудил по тайге и целым к поселку вышел. Не дал себя страху слопать, как тот ни прожорлив. У страха глаза огромные, и уж кто ему на миг поддался, того самый слабый одолеет. Расскажу я вам быль одну.

До войны жил в соседнем поселке старик, Кремнев Иван. Жил бобылем, с собакой Орликом да котом Рыжиком. В Приобье его как знаменитого охотника знали. А и как не знать, если Кремнев лет с пяти промышлять начал. Не от хорошей жизни: мать на осенней путине простудилась, слегла, да так и не встала. Доктора в те далекие дни в нашей глуши где возьмешь? Сами же выходить не смогли, как ни старались. Ну и схоронить пришлось. Опоздал в тот сезон Сергей Кремнев на промысел. Однако тужи не тужи, а пить и есть надо. Если на промысел не пойдешь – в поселке не прокормишься. Посадил отец Ванюшку на нарту поверх припасов, собак запряг, сам припрягся, и покатили к зимовью. В те времена у каждого охотника еще свои угодья имелись. В дальних тайгах, глухих урманах промысловые избушки рубили. По осени, перед ледоставом, добирались к ним добытчики со всем припасом и провиантом. До морозов дров припасти надо, рыбешки на накроху приловить, ягод посбирать, чтобы зимой десна не пухли. Коли загодя зимовье подготовишь, так и промысел веселей идет, и зима короче.

Как ни глубок снег, как ни тяжела нарта, а добрались-таки до зимовья Кремневы. Всего и хозяйства – избушка на одно оконце да лабаз – амбар на курьих ножках, чтобы ни зверь, ни мышь к припасам не добрались. Взялись Сергей с Ванюшкой вдвоем промышлять. Отец с утра по путикам уходит, в ловушках приманку поправляет, добычу подбирает, а Ванюшка в избушке печку топит, кашу варит, чай для отца греет. Так и привык ждать, привык молчать, один жить привык. Много с той поры воды утекло, стал Ванюшка дедом Иваном, но промышлять не бросил. Летом близ поселка рыбу ловит и в засольный пункт сдает, зимой в тайге промышляет. Ладно.

Однажды в конце лета возвращался Иван с плавного песка. Тот раз неплохо добыл: доброго осетришку, нельмушек пару, сырков и всякой прочей рыбешки пол-обласа. На веслах плыть – дело долгое. Гребет Иван, любуется, как над Обью заря занимается. Утренние звезды мерцают в реке, как в зеркале, и кажется Ивану, что по ошибке заплыл он на самое небо. Может, и в самом деле пора? Походил по земле, потопал в одиночестве. Пора в небесную синь окунуть свои сети... Задумался так Кремнев и не заметил, как из протоки пароход вывернул, гудит. «Усиевич» снизу идет, – подумалось Ивану. – На нем капитан знакомый, мне ниток на сети привозил, подарю-ка я ему рыбешку». И замахал рукой.

На мостике рыбака заметили – сбавили ход. Подгреб Иван к борту, а там знакомых полно, смеются, машут, встрече радуются. Отдал им рыбак осетра – пускай ухой побалуются. Флотские в долгу не остались – спустили в лодку рыжего взъерошенного котенка: «Радуйся, дед». Котенок кричал, плакал, задирал короткий, со спичку, хвостик, ерошил шерсть и боялся близкой воды. Потом учуял рыбу, забрался на большого сырка и заурчал, словно взрослый голодный зверь, до слез рассмешив своего нового хозяина. Кошки до войны у нас редкостью считались. Кошка на борту – плохая примета, вот капитаны их на пароход и не брали, а по-другому ее как доставишь?

Порадовался Иван подарку: ни у кого такого зверенка нет – ни в Некрысово, ни на Вате, ни в Смольной деревне. Сам Иван кошку только в Сургуте и видел, когда по делам там бывать приходилось. Забавный оказался зверенок: на рысенка похож, а мурлычет так звонко, словно карманные часы у заготовителя. Так и стали жить втроем: дед, котенок и молодая промысловая лайка Орлик.

Орлик тогда совсем еще глупый был. Раз решил он котенка лизнуть попробовать, за что и поплатился немедленно. Лапка у котенка крохотная, коготочки как иголочки, и цапнул он ими по розовому языку молниеносно, так, что с визгом отпрянул доверчивый Орлик от этого чуда. Впрочем, вскоре они подружились. Повадился котишка спать на Орлике: зароется в теплый собачий мех и мурлычет от удовольствия. Может, мать свою вспоминает. Приходили соседи смотреть на Рыжика, приезжали из тайги знакомые ханты, пили ведрами крепкий чай, потели, головами качали – дивились незнакомому зверю. «Однако, если сильно кормить, большой будет, – решили наконец, – но на охоте толку не жди».

Ссыльный хохол Гуменюк, лентяй, пустозвон и пьяница, с такой оценкой не согласился: «Редкостный зверь растет! В наших краях их против грызунов применяют! Грызуны, я вам скажу, хуже росомах: все на свете сожрут. Через грызунов я и на Север попал: они у меня в пакгаузе все сукно погрызли, юфть сапожную съели и за хомуты принялись... Отдай мне кота, Иван, я научу его белок ловить, по деревьям лазить...» Гости переглядываются: не сыскать зверя пакостнее россомахи, так нет, оказывается, на югах еще и грызуны есть, которые и в склад и в дом проникают, одного кота и боятся. Гуменюк много знает: человек бывалый, на почте при конях служит. Иван его повадки хорошо изучил, поэтому на всякий случай котенка на руки взял, поглаживает. А котишка довольно нежится, спинку дугой выгибает, тянется.

Из-за него в бобыльской избе Ивана ровно повеселее стало. Сядет хозяин сети вязать, нитки по полу тянутся, а котенок уж с лавки спрыгнул, концы хватает, в сети путается – работать мешает. Иван на него ворчит, а сам и пальцем не трогает. А Орлик от порога за котенком приглядывает да кончиком хвоста помахивает. Рыжик нитку отпустит и хвать пса за хвост! Орлик на малыша не сердится – разве что лапой дрыгнет, так, что котишка кубарем катится, но не ворчит и зубов не скалит. И котишка не шипит, а подковой изогнется, хвост распушит и боком, боком наступает на пса. Невелик зверь, а нахален! Надоест это Орлику, толкнет он дверь и убежит по своим собачьим делам – еду себе в тайге промышлять. Считается ведь, что летом собаку кормить – только портить.

У Рыжика жизнь повеселее: хозяин его холит. Вкусную рыбу – коту, вкусное мясо – коту. Спать ложится – кота к себе кличет. Ребятишки играть к коту ходят, бабы молоко несут. Скоро Рыжик в здоровущего котища вырос. Стал за ограду гулять выходить.

Однажды соседский пес Шалаболка за ним охоту устроил. Не понять охотничьей лайке, что кот зверь особенный, домашний и потому запретный. Чуть было совсем Рыжика не схватил, но тот извернулся, рыжим пламенем взвился в воздух, словно пружиной подброшенный, пал сверху прямо на морду Шалаболкину и, наградив ее отпечатками всех своих когтей, благополучно скрылся. Вдобавок выскочил Орлик и еще потрепал Шалаболку. Так и жили.

Пришла пора промышлять идти. Бабы для уходящих пельмени лепят, а Иван для Рыжика повозку готовит. К фанерному ящику крышку на ременных петлях приладил, мягкую шкурку внутри постелил, стал приучать кота в нем спать. Припасы на зимовье Иван еще по открытой воде завез. С первым снегом вскинул на плечо двуствольную «тулку», укрепил на нарте ящик с Рыжиком. В одну лямку пристегнул Орлика, в другую сам впрягся. «Не иначе как на медведя пошел, – хохотали бабы. – Такой зверюга, как Рыжик, с мишки шкуру живьем сдерет!» Помолчали бы, отряселки! У бабы, веем известно, глаз дурной. Встреть бабу с пустым ведром – порожняком вернешься; спросит баба: куда пошел? – можешь возвращаться, пути все равно не будет. А уж если перешагнет через снасть – не бывать уловам. Вот и на Ивана накаркали... Добыть медведя для Ивана дело привычное: редкую зиму не поднимал одного-двух. Да уж предел подошел: тридцать девять добыто, сороковой – роковой. Чего зря судьбу испытывать?

Долго ли, коротко ли, пришли наши друзья к избушке. Сезон неплохой вышел. С осени орех уродился, потому белка расплодилась. За ней соболь, куница пришли. В урожайный год мышей всегда уйма, значит, и лиса рядом.

У охотника каждый зверь на примете, на каждого своя ловушка. В осинниках зайцы глубокие тропы пробили – на них проволочные петли стоят. На рябчика, куропатку – петли из конского волоса, на лису – капканы, на соболя, куницу – капканы помельче, а еще плашки да кулемки – самодельные ловушки. Белку, ту вместе с Орликом добывают.

Утром, еще в потемках, надевает охотник широкие лыжи-подволоки, мешок на спину, ружье в руки и айда по путику! Путик – это ежедневный путь охотника от ловушки к ловушке, от капкана к капкану, от петли к петле. За день много пройти надо, а ведь погода не балует. От мороза деревья аж стонут и лед на реке трещит. А не идти нельзя: вовремя из ловушки зверя не вынешь – расклюют его вороны да сороки. Пропадет пушнина. Стрелять бы этих разбойниц, да некогда. Бежит Иван не шибко, лыжи чуть подволакивает (потому и называют их подволоками), на ходу сухарь жует, по сторонам зорко смотрит. Орлик по тайге рыщет: лайки в лесу от охотника далеко уходят. Найдет собака зверя, облает, загонит на лесину, держит, голосом хозяина зовет. Иван по голосу понимает, кто это там попался, и спешит на лай.

Весь день охотник на ногах. Все, что добыл, на себе несет. Не один десяток километров за день отмеряет, пока в избушку вернется. А она стоит пустая, холодная. Надо еще печь истопить, сварить, самому поесть, собаку и кота покормить, шкурки обезжирить и на пялки натянуть, одежду просушить, ружье почистить. Мало ли что еще! Глядишь, и полночь. Не успел заснуть – пора снова ловушки смотреть. И так день за днем, неделя за неделей, ни выходных, ни праздников. Всегда один, на свой страх и фарт. Не уберегся, заболел – сам себя и лечи: на твою хворобу никто больничный не выпишет. До ближайшего доктора верст двести наберется. Знать бы городским щеголихам, какой ценой им меха достаются! Сильным и смелым должен охотник быть...

Кот на зимовье обжился. Пока дед с собакой в тайге бродят, кот в избушке без дела не скучает: мышам спуску не дает. Припас у хозяина в целости сохраняется, за шкурки тоже опасаться не приходится. Вернется Иван – кота погулять отпустит. Рыжик далеко не уходит: совы боится, да и снег глубокий. А мышей возле избушки еще и больше.

Так и промышляли втроем, может зиму, может пять. Один сезон нефартовый выдался. Зима почти вся прошла, а пушнины добыли, как говорят, кот наплакал. Может, состарился Иван Кремнев, может, на печку ему пора? На печи смерть костлявую скорей дождешься... Да-а... Ну да ладно.

Все Иваново хозяйство на малой нарте поместилось: ящик с котом, мешок с бельишком и пушниной, котелок да топор. Ружье на плечи, патронташ на пояс, лыжи на ноги. Дверь избушки колом подпер: «Айда домой, ребята!» Иван к нарте привык, Орлик к лямке привык, Рыжик к ящику привык. Тепло ему на барсучьей шкурке. Крышка чуток приоткрыта, чтобы дышалось легче. Рыжик в ящике дремлет: ему теплая печь снится.

Путь до дома всегда короче. Однако на полпути у них задержка вышла: набрели на берлогу. Под поваленной елью устроил себе мишка логово: густые ветви укрыли медведя, снег сверху засыпал. Мимо пройдешь – не заметишь, одна отдушина выдает: мишка дышит, из нее парок курится.

Орлик на берлогу заворчал, а Иван обрадовался: не пустой вернется. Однако незадача вышла: пулевых патронов не оказалось. Делать нечего, надо пули лить. Ружье у Ивана надежное – курковая двустволка-двадцатка. За долгую жизнь охотился он с шомпольной пистонкой, русской берданой, итальянской крупнокалиберной «Гра», но лучше всех оказалась курковая «тулка». На серьезной охоте надо быть уверенным, что ружье не откажет, а курки взведены. Модные нынче бескурковки на морозе подвести могут: и не перезарядишь, и курок не взведешь. Карабин тоже не находка: при промахе или осечке, пока затвор передернешь – медведь успеет тебя по головке погладить. Да-а... Для карабина пулю не вдруг изготовишь, а для дробовика можно. Чтобы Орлик зверя зря не поднял, Иван его к сосенке привязал. Тут же неподалеку костерок разложил. Дробь из патрона в ложке расплавил и вылил в берестяный фунтик, воткнутый в снег. Теперь заготовку пули надо по стволу подогнать, на обухе топора обстукать. Пуля получилась неуклюжая, но на такой случай ладно. Одну сделал – за другую принялся. Сидит у костра, свинец плавит, от берлоги совсем близко. Орлик в стороне на привязи рвется, Рыжик на нарте в ящике спит. Иван нарту подле костра поставил, ружье на нее положил. Когда пулю по стволу подгонял – разрядил, а заряжать еще нечем: пули не готовы. Совсем осторожность забыл, думал, медведь еще крепко лежит. И просчитался: тот, видно, с осени долго не ложился: может, больной был, может, жиру не нагулял, то ли кто с первой лежки спугнул. Сквозь дрему услышал он у берлоги охотника с лайкой, проснулся и затаился. Но, когда на берлогу дымком потянуло, не выдержал и с ревом выкатился из-под елки.

Орлик на привязи лаем захлебнулся, виснет на лямке, не в силах оторваться, мордой в снег падает. Зверюга на него и ухом не повел, не глянул и на крохотный костришко – на дыбах пошел на охотника.

Дрогнул старый медвежатник, к нарте кинулся: руки трясутся, левая патрон ищет, правая за ружье хватается. А зверь уж смертельным смрадом в затылок дышит. Этим духом перенесло старика через нарту. Ногой нечаянно крышку с ящика сдвинул. Медведь носом к ящику сунулся и вдруг словно бомба взорвалась!

С небывало диким мявом взвился вверх обезумевший в страхе рыжий зеленоглазый котище, обрушился на оскаленную медвежью морду, всадил в черный нос когтищи и мгновенно взметнулся на ближайшее дерево. Ошарашенный медведь про Ивана сразу забыл и наутек кинулся. Может, и околел потом с перепугу, бывает такое с косолапыми. Только и охотнику плохо стало. Впервые ощутил Иван в сердце боль. Безвольно опустился он на нарту, не в силах пошевелиться. Считай, одной ногой в могиле стоял, точнее, никакой могилы бы от него не осталось, а сожрал бы его голодный шатун, набродившись по зимней тайге. Спасибо Рыжику, спас.

Лишь когда показались в потемневшем небе звезды и угасающий костерок пыхнул последним дымком, сердце отпустило. Развел Иван большой костер на ночь, утра дождался. Рыжик всю ночь на лесине просидел и нипочем не слазил. Пришлось под утро ту березку осторожно срубать и кота от ствола отдирать.

Вот и все, однако. Рыжик в те поры по тайге прославился. Из дальних мест приезжали на геройского кота подивиться, который медведя прогнал и хозяина спас. Ивану за него добрую лайку предлагали (Орлика по осени лось зашиб, промысловые лайки долго не живут), только не похотел Кремнев своего друга менять. Когда кот от старости умер, старик с него шкуру снял, в сундуке хранит. Когда в буранную непогодь заломит у старика кости, приложит он ее к больной пояснице, и ровно бы легче станет. Память о друге хорошо согревает. Да-а...

Карым замолчал, и в наступившей тишине стало слышно, как кипит на печи чайник и где-то далеко за островом шлепает по воде плицами пароход. Поляна у сторожки сразу опустела. Остался лишь задремавший на крылечке Петька Аристов. Наверное, ему снились добрые Шингораевы звери, потому что он сладко посапывал и счастливо улыбался во сне.

Толя Белов помог Карыму перенести Петьку в сторожку и пустился по берегу догонять остальных. У берега пофыркивала на малых оборотах «блоха малого калибра». Жорка прогревал двигатель.

– Эй, парень! – обрадовался он Толе. – Ты на пристань? Иди сюда – быстрей дойдем.

Толю дважды приглашать не надо, и вот он уже сидит рядом с водителем.

– Пить будешь? – спросил его Жорка, протягивая бутылку. – Нет? Жаль, я один не смогу. Тогда скажи мне, отчего в вашей деревне все разговоры вокруг медведей крутятся? Что, других тем не имеется или разговаривать не о чем?

– Чудак! Мы же в медвежьем углу живем!

– Тогда понятно, в чем дело. А я уж было расстроился: думал, надо мной скулят. Ну все – поехали!

«Блоха» забурлила винтом и отскочила от берега. Впереди на далекой стрелке маячил неверным пламенем костер: там пристань. Блоха раздвинула грудью воду и поспешила на огонек. Темная вода зашуршала по бортам...






ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ПОД ТРЕМЯ КЕДРАМИ


Позолоченный последним лучом заходящего солнца запоздалый гусиный косяк у кромки материкового берега сворачивает от огней и дымов утонувшего в сумерках поселка и уходит вдоль Неги в пойму. Сверху вожаку хорошо видно, как, готовясь к ночи, заканчивают свои дневные дела люди, дремлет в загонах домашний скот, слоняются без дела собаки. Вот и безлюдная околица, свежевспаханный колхозный огород, темный сруб засольного пункта. Дальше никого и ничего. Одни тоскливые тальники и набирающие цвет черемухи да взметнувшийся над ними ввысь квартет раскидистых кедров, под которыми мечется пламя костра. Гусиный табун из предосторожности взмывает в еще светлое небо, вожак недоверчиво косится на окружившие огонь человеческие фигуры... Вскоре птицы исчезают за Обью, а люди, проводив их глазами, продолжают неторопливую беседу. В темноте ночи яркое пламя очерчивает светлый круг, у границы которого расположились кто на чем ожидающие. Время от времени в костер летит очередной суковатый комель: ночь впереди долгая. Спешить никуда не надо, да и незачем, такая ночь раз в году случается: первого парохода ждут.

Немало повидавшие старые кедры свысока поглядывают на собравшихся и чутко внимают ночным голосам над поймой. Жаль, что деревья безгласны: многое они могли бы поведать. Когда-то давно, лет, может, двести назад, бурные волны вынесли на высокую песчаную гриву пару кедровых шишек. Вездесущие мыши растеребили шишки и попрятали орешки. Шустрый горностай извел мышей, и из затерянных орешков, под защитой тальников и черемух, проклюнулись четыре нежно-зеленые метелки. Удобренная илом земля пришлась им по вкусу, и таежные переселенцы быстро потянулись вверх, обгоняя в темпах своих неизбалованных почвой и светом таежных собратьев. Новоселы окрепли и раздались вширь, почти сомкнув свои раскидистые кроны, убранные особенно крупными, рано созревающими шишками. Чахлые аборигены – тальники отступили подальше из-под их сени и от сознания своей слабости поникли и захирели на фоне величественных пришельцев. Семейство речных орланов облюбовало кедровую развилку для гнезда и выводило в нем потомство многие годы, пока рыбаки ханты, основавшие двумя верстами выше по реке свои летние юрты, не обратили внимание на убежавшие от тайги деревья. Древние языческие суеверия объясняли происхождение непонятных явлений волею духов и богов, расселившихся повсюду в окружающей природе – в зверях, воде и деревьях, и потому в появлении группы кедров в самом неподходящем месте остяки усмотрели таинственный символ, священный знак, явившийся божественным промыслом, может быть, самого небесного старика Нуми-Торыма.

Богатейшие рыболовецкие угодья раскинулись поблизости – заливные сора, зимовальные ямы и плавные пески. Главная пища остяка – рыба, и рыбаки, возвращаясь после удачного лова, объясняя удачу волею живущих в деревьях богов, оставляли у корней кедров жертвенную рыбу, украшали ветви разноцветными лентами.

Каждую весну, а в неблагоприятные для рыбалки годы и по нескольку раз в сезон у подножия великанов собирались окрестные ханты на многодневные шаманские камлания в честь «обского старика» – царя всех рыб. Дым от костров и грохот бубнов не поглянулись орлам, и потревоженные птицы навсегда оставили обжитое гнездо.

Шаманы посчитали это недобрым предзнаменованием и предсказали скорые серьезные перемены. Перемены не заставили себя ждать. В начале лета с низовьев, аж из самой Тюмени, пришел пароход с переселенцами. Распоряжалось на нем столыпинское переселенческое ведомство, взявшее на себя труд населить и освоить забытый царем и Богом необъятный Тобольский Север.

Зайти в незнакомую протоку капитан не рискнул, и причалил пароход от юрт в отдалении – к самым кедрам. Под их священные кроны ругливые матросы и бородатые озабоченные мужики поволокли с парохода различный домашний скраб и с трудом стянули по крутому трапу двух коров со свиньей.

Ошеломленные происходящим, ханты издали робко наблюдали за разгрузкой, не торопясь приближаться к дымящей громаде, зацепившейся канатом за один из священных стволов. Чиновник переселенческого ведомства, с двухрядьем мундирных сияющих пуговиц на плоской груди, увязая в песке, величественно приблизился к группе почтительно ожидающих туземцев. «Как ваше место зовется?» – спросил он, махнув рукой в сторону юрт. Старый шаман Спиря Проломкин, плохо понимающий по-русски, оглянулся на речную излучину и коротко буркнул: «Ега». «Что у них за названия такие, – не удовлетворился чиновник, раскрывая толстую книгу, – неблагозвучность одна: не то яга, не то ега. Не заносить же, в конце концов, что я три семьи у Яги высадил! Запишем лучше: Нега, три семьи, семнадцать душ». И, повернувшись опять к остякам, сообщил назидательно: «Этих людей к вам направил сам губернатор. Живите дружно!» После чего с чувством честно исполненного долга удалился обратно на пароход.

Примерно так сообщает предание о появлении на берегу Неги первых русских поселенцев. Впрочем, не совсем первых. Еще задолго до них приплыл на лодке откуда-то со стороны Парабели сумрачный русский мужик по имени Игнат и за бутыль водки купил себе право поставить дом рядом с остяцкими юртами. За это переселенцы обозвали Игната Новосельцем.

С той поры священное место остяков у четырех кедров стало речной пристанью, для удобства произношения переименованной в Три кедра. Но не только пристанью: в удаленном от всех веяний культуры и цивилизации убогом северном селении пристань стала не просто местом встреч и расставаний, даже не окном в далекий и непонятный, сотрясаемый страстями мир, а местом общения и, если хотите, клубом. Вот в таком качестве и прослужила пристань у Трех кедров лет этак с пятьдесят. Подрастая вместе с поселком и вместе с ним встречая пароходы, кедры приветливо укрывали разлапистыми ветвями и приезжающих, и покидающих навеки суровый берег. Привечали они задиристых рекрутов и политических ссыльных, уезжающих на учебу задорных комсомольцев и прибывших не по своей воле угрюмых спецпереселенцев. Вместе с солдатками ждали возвращающихся с Отечественной и прятали за стволами слезы недождавшихся.

Полюбившие свои кедры поселяне по негласному, может быть именно потому и нерушимому, правилу ни единожды не осквернили их нежной коры ударами варварского орудия колота, чтобы не обречь любимцев на медленную и мучительную гибель. Когда какому-нибудь любителю орешков совсем уже не терпелось угостить на гулянье свою зазнобу, он подбирал себе шест подлиннее и с его помощью старался сбить несколько шишек. Крупные, напитанные клейкой смолой шишки можно тут же испечь в горячем песке под костром, чтобы желтые ядрышки стали еще вкуснее, а смола не пачкала рук. И тогда, потихоньку щелкая орешки, под рассказы бывалых людей коротать в ожидании парохода долгую сентябрьскую ночь. А уж если дело происходит ранней весной, когда о шишках нет и помину, можно прихватить на пристань ведерко картошки и большой походный чайник – с ними ожидание не покажется чрезмерно томительным. В теплую весеннюю ночь, когда «щепка на щепку лезет» и в звездном небе непрестанно гогочут гусиные табуны, а на песчаных косах галдят неугомонные чайки, стоит прихватить с собой еще и гармониста, тогда время пролетит и совсем незаметно.

И сегодня, чуть поодаль от пристани, рассыпался в ночи фейерверком искр большущий костер и призывно заманивает гармошка: это комсомольцы провожают своего секретаря Сашку на службу в армию. Вокруг огня – девичий писк, смех и частушки. «Эх, черти табак толкли, угорели – да спать легли», – звонкий девичий голосок пронесся над присмиревшей рекой и оборвался на середине. Но гармошка подзадоривает, и частушку подхватывает неокрепший басок: «Бросим, Ванька, водку пить – пойдем на работу, будем деньги получать каждую субботу!» Другой, уверенный и громкий, продолжает: «У гнедого жеребца подтянуло пузо – не желает он овса, просит кукурузы!» Да разве уступят когда-нибудь девчонки первенство: «Нынче вводит сельсовет новую традицию: у кого миленка нет – едут в экспедицию!»

Гармонь рявкнула мехами, и неожиданно в молодые голоса вклинился старческий, дребезжащий и прокуренный: «В Калек-еган я ходила белой рыбки промышлять, меня Дарья полюбила, а я Дарью не любил!» Ночь потряс взрыв хохота такой силы, что звезда закачались в прибрежной волне. Пробудившиеся на косе чайки подхватили хохот, как эстафету, и долго еще не могли угомониться, охали и ахали над южным темпераментом выплясывающего у огня пьяненького мужичка.

Постойте, а почему именно южным? Кто это придумал сибиряка кондовым неповоротливым увальнем, углубленным в себя, склонным к одиночеству молчаливым великаном? Откуда появился и кочует в литературе, по телевизионному и киноэкранам прилипчивый штамп? Что-то немного встречал я таких среди своих земляков. Напротив, коренной сибиряк невелик, разговорчив, сообразителен. Суровая природа не щадит неповоротливых и медлительных, не дает времени на раздумье и раскачку. Чтобы выпить с приятелем самовар чая, готов он гнать лошадей верст за двадцать по зимнику и в ночь возвращаться обратно. Он весел, приветлив, доверчив. Речь его быстра, резка, понятна. Если попробовать выразить сибирский характер одним словом, то им окажется ПРОВОРСТВО.

Или возьмем гуляющее по юбилейным поздравлениям пожелание какого-то сибирского здоровья. Сразу и не разберешь, досужий ли это вымысел, неудачная ли шутка или замаскированное недоброжелательство. Какое такое сибирское здоровье и откуда ему взяться вообще? Неужто именно Сибирь более других краев одарила природа благодатным для сохранения человеческой жизни, ласковым климатом? Верно, изредка встречаются по Сибири отдельные долгожители, да только живут они не благодаря своему здоровью и благоприятным для долгожительства погодам, а скорее вопреки им. Как и другие насельники необъятных просторов российских, подвержен наш сибиряк и жестокой простуде, и инфекции, и застарелому ревматизму, и новейшему остеохондрозу. Только вот не стонет он над своими болячками, не заглатывает целыми горстями модные таблетки, а помалкивает о застарелых своих недугах, считая неприличным и болеть и болтать о хворобах. Возможно, отсюда и появилось заблуждение о феноменальном сибирском здоровье.

Но вот мужики, что собрались возле костра поменьше, и на самом деле впечатления хворых или, скажем, вялых не производят. Не заметно и усталости. В неизносимых пиджаках из довоенного сукна и наваксенных хромовых фуражках степенно расположились они на бревнышках, потягивают чаек и болтают о разных разностях. Так вот просто собраться поговорить не так уж часто случается: все времени не хватает. Где его напастись, времени-то? Не успеет лето начаться, а глядишь, и конец его виден. Сколько всего надо успеть сделать, припасти на долгую зиму, чтобы потом не сидеть «зубы на полку». Потому в вечных хлопотах отцы: то с топором, то с веслом в руках, неясно, когда и спят, да и спят ли вообще, а уж что не отдыхают, так это совершенно точно. Днем на колхозной работе стараются, а чуть поближе к вечеру, глядишь – засобирались на ночную рыбалку, на которой, изредка смежая веки, промаются до рассвета, да притом еще стараются не опоздать на бригадную разнарядку.

Однако дело делом, а иногда и поразвеяться не мешает, особенно если к тому имеется такой выдающийся повод, как приход первого парохода. И вот, оторвавшись от неотложных дел, по одному подтянулись чалдоны к далекой пристани и разместились вокруг костра на бревнышках. Все у них степенно, солидно, и разговор серьезный. О чем еще и говорить русскому мужику на отдыхе, как не о работе? Тем более что Котова провожают.

Девиз «догнать и перегнать» докатился и до таежной глухомани, наполнив сердца колхозников смутными и тревожными ожиданиями грядущих перемен и очередных нововведений. И они не заставили себя ждать. Еще до ледохода из области пришла директива председателю колхоза Котову сдать дела своему заместителю, а самому первым же пароходом отбыть на областные курсы повышения квалификации: королеве полей потребовались подготовленные почитатели. С молодым председателем колхозникам расставаться не хотелось так же, как и принимать в свое время, когда инструктор райкома привез его на место Якова Ивановича, который хотя и старался, но от недостатка грамоты поднять захиревший за войну колхоз никак не мог. Как тогда ни сомневались, как ни рядили, а Котова председателем пришлось избрать. Якова Ивановича оставили ему заместителем. Так, на всякий случай. Вопреки опасениям, старый и новый между собой поладили и потянули колхоз так, как тянут воз добрый коренник с хорошей пристяжной.

Шустрый молодой председатель не сразу по сердцу пришелся. У нас ведь как привыкли: обсуждать и решать не торопясь, обстоятельно, с тайной надеждой, что пока принимается решение да дойдет до исполнения, так уже и надобность в нем сама собой рассеется. Не таков оказался Котов, не зря учен. Разглядеть сумел, что среди леса – а в хозяйстве одни развалины, и доски взять негде, хоть из города вези. Понадобится плаха хозяину – он ее из бревна тешет или на козлах продольной пилой вдвоем с сыном пилит. Для одной избы хватит, а на весь колхоз не напилишься. Сумел Котов убедить правление купить локомобиль и пилораму. Правленцы в принципе были не против, да одно смущало: денег в кассе отродясь не водилось. Рассказали Котову, как в Тюмени маслом торговали, чтобы сенокосилки купить. Посмеялся председатель, обозвал всех партизанами и пообещал под локомобиль в банке ссуду взять. Посомневались: боязно, раньше никогда не брали у государства в долг. Непривычно в должниках ходить – не в местных обычаях. А Котов смеется: «Нынче все хозяйства кредиты берут, и мы возьмем, еще и катер с трактором купим». Трактором он всех и доконал. Давно пора колхозу свой трактор заиметь. В общем, привезли локомобиль и пилораму, стали колхозу тес пилить. Подлатали хозяйство, новую молоканку выстроили.

А председатель уже и новое дело затеял: звероферму завести. У нас, говорит, животноводство не выгодно: корма грубые, белком бедные, да и тех не хватает. Из-за короткого лета стойловый период целых восемь месяцев, а если случится большая вода и затопит ближние выпаса – то и все десять. При такой арифметике к весне коровки с голоду ревмя ревут, на таловой коре да вениках только и держатся. Покосы на островах да за Обью сплошная неудобица: и травы море, и взять нельзя. Будь у колхоза трактор, и тогда ничего не изменится: на топких лугах после паводка увязнет, и пиши пропало. Потому и надеются колхозники больше на своих верных сивок-бурок. У колхоза их два табуна, не считая рабочих меринов, которых в табуны не выпускают, держат при поселке на конеферме. Кони – не коровы, им столько сена не надо: они до ползимы на заливных сорах пасутся, но и на них корма припасать приходится. Поэтому сеет колхоз за Обью, на луговой стороне, где у него есть небольшая пашенка, овес. Известно ведь: не гони коня кнутом... Любили колхозники своих лошадей. Но Котов в этой крестьянской привязанности обнаружил непорядок, если не сказать расточительство. Нам, говорит, столько коней не надо: они у нас по сорам ходят, без людей дичают, а на работах и одна треть не задействована. Спрашивается, к чему колхозу непомерно разросшееся беспородное конепоголовье, от которого нет никакой отдачи, да его еще и кормить и сохранять надо? Конь – это прежде всего тягло, но это еще и мясо. А кто у нас конину в поселке ест? Никто. А медведи ежегодно едят и, наверно, хвалят. Напрашивается вывод: на сегодняшний день колхоз от животноводства прибыль вряд ли сможет получить при всех усилиях. Значит, надо другой выход искать, чтобы колхоз поднять. И предложил Котов звероферму. Заведем, говорит, чернобурок. С кормами проблем не будет: рыбу ловить начнем, часть коней на мясо отбраковывать будем... Задумались правленцы: жалко коней на мясо пускать, не для того конь дан крестьянину. Нелегко решаться на новое дело, но сумел-таки убедить их Котов – согласились. На лисоферму пришлось еще ссуду у государства взять, потом окупится.

Первое время весь поселок на звероферму бегал чернобурок смотреть. Даже и не чернобурок из Тобольска завезли, а совсем редкостных черно-серебристых лис. Все в поселке охотники, но такую лису еще никто не добывал. Чернобурку или, скажем, крестовку – случается, но черно-серебристых – никогда. В общем, покорил чалдонов молодой председатель, поверили в него. И когда он переселение затеял – поддержали.

У колхоза за Обью, километрах в десяти, отделение было. Деревушка небольшая, в большую воду затопляемая. В школе – на четыре класса одна учителка, ни магазина, ни пекарни. Словом, неперспективная деревня и убыточное отделение. Жителям и заняться особенно нечем, а привыкли, и снять их с насиженного места ой как непросто. На центральной же усадьбе работников не хватает. Поднатужились всем колхозом и за лето в поселке новую школу поставили, возле озера. Стало озеро прозываться Школьным. А семилетняя школа оказалась тем небитым козырем, которым побил Котов остатки сомнений. В первую очередь переехали с отделения молодые, а затем и остальные переселяться надумали. К тому времени колхоз новый мотобот купил, переезжать стало способнее: взял на буксир неводник – и за раз все семейство со всем хозяйством забрать можно.

Лодки в колхозе и сами умеют делать прекрасные: легкие на ходу, всхожие на волну, крепкие, не валкие. Одна беда – моторишки на них стоят случайные, изношенные. Заглохнет такой в лихую погоду на разливе – и не выгрести против ветра, занесет в такую даль, что потом на веслах выбираться до кровавых мозолей намаешься. Крепко обрадовались новому мотоботу. Еще загодя Сашку Захарова в Ханты, на курсы мотористов, отправили. Он вернулся строгий, в тельняшке и мичманке. Называть себя позволял не иначе как судоводителем. С катером он быстро разобрался и подружился, и целое лето в колхозе с водным транспортом беды не знали. Не успеет мотобот из рейса вернуться, а бригадир ему новое задание дает: то за лесом, то с доярками, то с рыбаками, то колхозное стадо с островов перевезти. И так до самой шуги.

А нынче пришла Сашке повестка в армию, и гуляет он с провожающими дружками возле пристани. Гармошка слышна – это они. Как нынче колхоз без моториста обойдется? Замену Сашке не подготовили...

Ну да Бог с ним, с Сашкой. Самого Котова как бы не лишиться. Путевого председателя найти – не моториста подыскать. Сейчас вот вроде на курсы отзывают, а подучится, глядишь, и передвинут на укрепление или заберут на повышение. Дело обычное.

– Котов, слышишь, Котов! Ты назад-то вернешься? Гляди, как народ тебя зауважал: всем поселком провожать вышли, – в который уж раз пристает к председателю Клавдий Новосельцев, мужик лет сорока с прокуренными зубами. – Ты нас не обмани: на тебя одного надежа. Ты укатишь, а нам с долгами как распутываться? Кредитов в банке набрали, коней лисицам скормили...






ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ЛОСЯТНИК


Оставим на время пристань и ожидающих: у них еще вся ночь впереди. Лучше поищем, куда подевался наш знакомый Борька Турусинов, он же Лосятник. У магазина он ошивался возле своего неразлучного Жорки, а потом словно куда провалился, оставив приятеля наедине с тремя бутылками. С тремя потому, что одну Борька предусмотрительно сунул в брючный карман и, к немалому удивлению капитана, пренебрег его душевным предложением немедленно выпить на природе «под комарика». Пробормотав другу что-то невразумительное вроде: вдруг что-нибудь, вот тебе и пожалуйста, – Борька хмыкнул, подмигнул, щелкнул себя по горлу, пообещал к утру вернуться и стремительно скрылся за складскими сараями, оставив капитана в непьющей компании, облепившей Карымову сторожку.

Открою вам тайну: у Борькиного поведения, тем более непонятного, что именно он сам и затащил капитана в лавку и соблазнил на выпивку «для умиротворения души», имелась причина привлекательная и пышнотелая – свеженькая вдовушка Софьюшка Михайлова, с которой свело Лосятника его плотницкое ремесло. Зимой Борька с приятелем подрядились подремонтировать скотный двор, по которому так и гуляли сквозняки. Поправляя оконные рамы или подгоняя двери, разбитной плотник не упускал случая шлепнуть подвернувшуюся под руку бабенку по самому мягкому, легонько ущипнуть или облапить в укромном месте. Почуявшие в Борьке своего, деревенского, доярки повизгивали, притворно отбивались, иногда под горячую руку награждали охальника весьма чувствительным тумаком, но соблазнитель смолоду понимал, что к чему, и заигрываний оставлять не спешил. Особенно доставалось от него розовощекой Соне, бабенке в самом соку, оставшейся вдоветь, после того как схоронила сгинувшего на охоте своего мужика Алексея.

Если Турусинову случалось иногда, как бы ненароком, обнять ее за еще не оплывшую жирком талию, вдова вздрагивала, торопливо отстранялась, заливалась пунцовой краской и нарочито сердито отругивалась: «Ах ты лешак несчастный!» – что в переводе с языка условностей следовало понимать как: «Отстань, всему свое время». Под похотливым взглядом плотника Соня понимающе опускала глаза, пылала щеками и молча млела. Следовало бы встретиться наедине, но такой возможности никак не представлялось, а заявиться на глазах всей деревни безо всякого предлога домой к вдовице считалось непозволительным. Тем временем работы в коровнике завершались, и Турусинов забеспокоился, но неожиданно помогла сама Софья.

В одну из долгих ночей, когда на пустынной кровати металась она, не в силах остудить пылающее желанием молодое тело, припомнился ей настойчивый в ухаживаниях плотник. А что? Мужик как мужик, даром что вербованный. Мастер хороший и, говорят, охотник. Опять же свои деревенские давно все прибраны: на что Мишка Тягунов незавидный – и тот женат. А из молодых парней на нее, с ее девчонками, вряд ли кто обзарится. Что же ей теперь, до веку одной куковать? Покуда тянется к ней мужичонка, ластится, как заблудший щенок, стоит ли его от себя отваживать, своей рукой возможное счастье отталкивать. Вон Ольга Карымова, тоже вдовушка со стажем, который уж год как своего оплакала, а все одна мается, здоровье теряет. Вроде и не уродина, и без детишек, а вот поди ж ты, никто не берет: холостячек в поселке достаточно. А калмычка Маруся Манжукова как пройдется улицей да тряхнет кудрями, так все женатики только крякают. Нет, пока не увели мужичонку, надо его возле себя пригреть.

Примерно такие мысли роились в не находящей покоя на пуховых подушках одинокой головушке, пока не пришла наконец одна спасительная.

Сразу после утренней дойки Софья поспешила в контору и едва успела перехватить Котова, уже собиравшегося за Обь посмотреть пашню. Загородив проход внушительной! грудью, Софья оттерла его внутрь кабинета и, не забыв захлопнуть двери, стала горячо и слезно убеждать его в чем-то, чего техничка и посыльная Еремеевна разобрать не смогла из-за слабого слуха. Впрочем, глухоту Еремеевны все председатели считали достоинством и не хотели менять посыльную ни на какую другую. Но это так, к слову.

Вечерком Софья подошла к плотникам, присевшим покурить перед тем, как собрать инструменты, и отозвала Турусинова в сторону:

– Председатель мне тесу выписал, так не возьметесь ли вы к моему дому сени пристроить? В колхозе путевых мастеров нет, сами знаете.

Последние слова Соня произнесла с явным расчетом польстить Борькиному самолюбию. Для порядка Борьке следовало поломаться, как того требовал ритуал, отработанный годами, но Серега – его долгоухий напарник – вмешался и перебил игру:

– Годится! Беремся, Боря, что нам стоит... За выходные сделаем. Но за магарыч!

Лешак принес его не ко времени... Турусинов и без него бы управился: напару с вдовушкой если не сподручнее, так приятнее, безо всякого сомнения. Теперь отказать напарнику никак нельзя: с ним еще работать и работать.

Поморщился Борька и подтвердил:

– Сделаем, голубушка, в лучшем виде. Тес у тебя где?

Когда мастера появились возле Софьиной усадьбы, то, к своему превеликому удивлению, обнаружили у хозяйского дома добротные, рубленные в лапу сени с небольшим крылечком. Хозяйка, встретив мужиков у порога, поспешила развеять недоумение: хочу, мол, в рубленых сенях курятник поставить, а для всякой мелочи мечтаю пристроить еще и тесовые.

Мастерам-то что? Хозяин – барин. Сделаем, если надо, не зима на дворе, а апрель.

За обедом, которым по обычаю потчевала хозяйка работников, Турусинов разомлел от непривычного тепла, чистоты и сытости, а больше от задушевного Софьиного журчания:

– Кушайте, гостенечки дорогие, не стесняйтесь. Вот попробуйте щуку фаршированную – еще вчера плавала, вот холодец с чесночком, капуста, груздочки со сметаной... Вам еще по рюмочке – не много будет?

– Много никогда не будет, – поспешил развеять ее сомнения Серега и сам потянулся к бутылке, – вот мы сейчас под капустку хряпнем...

«Баламут он, этот Серега, – стыдливо думал про себя Борька, без всякой охоты ковыряя щуку. – Вечно впутается...» Как ни странно, пить ему сегодня не хотелось. От выпитого, тепла и убаюкивающих речей хозяйки одолевала дрема. Соня-засоня... Глаза сами собой слипаются. Прилечь бы, да и остаться насовсем, чтобы в вонючий балок не возвращаться. Однако эта Зойка, старшая дочка, глазищами неодобрительно зыркает – при ней Софья вряд ли оставит...

– Вот что я тебе посоветую, хозяюшка, – не унимался захмелевший Серега, – в твоих сенях не курятник, а печурку надо поставить. Жилье теперь в дефиците – квартиранта из экспедиции пустишь. На них хоть налог не налагают, и яйца сдавать не надо. И самой веселей, и в мошне прибыток. Думай, хозяюшка, если надумаешь – зови меня. – И изба, и ее хозяйка плотнику явно понравились.

– Так-то оно так, – не согласно поджала губы Софья. – лишняя десятка не помешает. Однако и пускать на квартиру боязно: народ в экспедиции с ветру, неизвестный, а у меня дочка невеста. Долго ли ославить. Лучше поостеречься.

С тем и похоронила Серегины вожделения.

Сени – не дом, поставить недолго. Когда просторные новые сени засияли на весеннем солнце свежим тесом и работе пришел конец, хозяйка попридержала Бориса у калитки и, опустив глаза, пробормотала:

– Заходите когда-нибудь на чаек...

На Пасху Борис осмелился забежать в знакомую избу с разрисованным яичком.

– Христос воскресе! – воскликнул он, ерничая.

– Воистину воскрес! – не смутилась хозяйка.

После этого полагалось поцеловаться. От Бориса пахло смолой, табаком и мужицким потом. От Софьи – тестом, сливками и свежевымытым телом. В поцелуе Борис задохнулся, а хозяйка поперхнулась. Маленькая Любка засмеялась, а старшая Зойка презрительно и недовольно фыркнула, затем томно потянулась, как молодая телка, сверкнула из-под ресниц темно-голубой влагой и задекламировала, ни к кому вроде бы не адресуясь:



За окнами темень,
Хоть выколи глаз,
Звезды на небе пенятся.
Вдруг раздается
протяжный глас:
Тише, товарищи, коты женятся!
Им тоже надо продолжать
Свой серый род кошачий,
Как девушки, кошки впервые дрожат –
Они жить теперь станут иначе.



– Ах ты, Мурка! – стыдливо восхитилась дочерью мать. И предложила с тайной надеждой: – Сбегала бы ты помурлыкать к Наташке Осокиной. Она тоже от весны томится...

– Не гони, сама знаю, что делать, – огрызнулась дочь и, подхватив вертевшуюся под ногами небольшую собачонку Фроську, демонстративно забралась на лежанку. Фроська лизнула ее в ухо, устроилась поудобнее и блаженно зажмурилась. По Зойке было видно, что устроились они надолго.

Софья Алексеевна проводила гостя до сеней.

– Неприветливые у меня детушки, – извинилась она.

– Понятное дело, – махнул рукой Борька.

«Куда податься? – размышлял он, бредя по улице. – Не в балке же сидеть в такую погоду. Пойду лучше поищу глухаришек». И пошел. На охоте все неприятности забываются. Главное – выждать свое время.

Сегодня Турусинов приметил, что вредоносная Зойка с подружками направилась к Трем кедрам провожать на пароход комсорга Сашку, а значит, пропляшут у костра до полуночи. Выходило – самое время наведаться в гости к зазнобушке. Потому и убежал он от Жорки без объяснения причин: приятель в таком деле помеха.

Десятилинейная лампа со слегка прикрученным фитилем тускло освещает свежевыскобленный некрашеный стол с закусками, непочатую бутылку и дымящийся чайник. За границами светлого круга по разные стороны стола наши знакомые Борис и Софья. Так долго оба искали встречи, а вот поди ж ты, стоило встретиться наедине – и застеснялись друг друга, может, потому, что не молодые оба. Таким на людях общаться легче. Прихваченная для храбрости бутылка стоит нераспечатанной: не приняли бы за пьяницу. Хозяйка встретила гостя без удивления, словно давно ждала, и заторопилась собрать на стол.

– Любка на печке спит, – шепнула хозяйка, оглянувшись на прикрытую занавеской лежанку, – не разбуди, а то зауросит: мала еще,

Занавеска шевельнулась, и из-под нее высунулась остроухая собачья мордочка.

– Это еще что за чудо? – не удержался, чтоб не хохотнуть, плотник.

– Фроська, собачонка наша, – пояснила Софья Алексеевна. – Мужик мой, покойный, на пристани щенком подобрал – от парохода отстала. У нас в поселке такую дрянь не держат: не охотская. Одна у нее заслуга: кабанов от огорода гонять наловчилась. Забежит сзади и зубами за хвост или за мошонку, так и повиснет. Соседские свиньи на наш огород даже взглянуть боятся – за то и держу. А так пакость одна. На улице мерзнет – шерсть короткая, вот ребятишки и привадили на печке спать, так она сама, словно кошка, туда заскакивает. Смех!

Фроська повертела головой, убедилась, что в избе все в порядке, чужих нет, и юркнула обратно за занавеску. Тем временем поспел чайник и оба сели к столу. Помолчали. Хозяйка, подвигая блюда, посетовала:

– Вы уж извините – не ожидали, угощайтесь, чем богаты.

– Да ладно, – засмущался вдруг гость, – я вот огурчик возьму. Ядреные! С хреном?

– С хреном, – радостно подтвердила хозяйка и, чтобы поддержать завязавшийся разговор, спросила:

– А в ваших краях с чем огурчики солят? Сами вы из каких будете? Я слышала, разведенный...

Дураку ясно, что хозяйка не огурцами, а Борькиной анкетой так исподволь интересуется. Турусинову свою жизнь не впервой рассказывать.

– История моя длинная, – начал он, попутно обивая сургуч на горлышке, – и безрадостная. Если все вспомнить – слеза покатится.

Главное в подобных разговорах с женщинами – напустить побольше тумана и всяких там сентиментов, постараться разжалобить, заставить пожалеть и пустить слезу. Такая уж у баб психология, что они сами жалость и любовь путают. Кого они пожалеют, того скорей полюбить могут. Борьке и придумывать ничего не надо, разве что приукрасить чуток. Поэтому заданный вопрос его скорее обрадовал. Он дохрустел огурцом и приступил к рассказу, давным-давно обкатанному на многочисленных за его бродячую жизнь слушателях.

– Родился я, Софья Алексеевна, недалеко от большого города, в леспромхозовском поселке. Шпалозаводик у нас там неплохой имелся, ну и поменьше промыслы, вроде химподсочки деревьев, – это когда с сосны живицу собирают. Леса кругом богатейшие: чистые, светлые, сухие – не чета здешним. Озера и речушки тоже в избытке – словом, охотничье раздолье. Озера, правда, за городскими охотниками записаны, да они на них раз в году объявляются, на официальное открытие охоты водки попить, когда деревенские основного дичь повыщелкивают. Ребятня народ известный: чуть выше стола подрос – ему уже и ружье давай. Готовы всякое болотце ради ощипаной лысухи на животе выползать. Чтобы не допускать этого, на приписные угодья заведено егерей нанимать, из наших же, сельских.

Отец мой как раз егерем и служил на Продольном озере. Есть там, не так чтобы далеко от поселка, довольно приличное по размерам озеро. Карася в нем, уток, прочей живности – уйма. Вокруг озера боры вперемешку с осинничками веселые, светлые, деревья в них, как свечки пред алтарем, стоят ровные. Вот всю эту красоту и записали за охотколлективом железнодорожников. Оклад они отцу положили неважненький, на хлеб да на соль чтоб хватило, а остальное, мол, сам доберешь. Он и добирал и мне наказывал, чтобы я не стеснялся: «Мы не можем ждать милостей от природы – взять их у нее наша задача». Благодаря этой его программе жили мы, надо сказать, неплохо. С сеном никаких проблем не имели и кроме коровы содержали еще и казенную лошадь.

Отец и в лето и в зиму рыбачил на озере и карасишек на базар коробами возил. А утки у нас на озере, как у иного куры в курятнике, все были на учете. Надо нам, скажем, на суп, отец мне пару патронов выдаст и посоветует: «Сынок, в Гнилом углу не бей – на расплод оставь, сбегай лучше к Чертовой завода – там выводки нынче не тронуты».

Зимой на зайцев, куропаток петли ставили, но это так, попутно. Батька мой мелочиться не любил. У него основное занятье было искать весной волчьи логова, а осенью барсучьи норы. Самое доходное дело. А еще ондатру капканами промышлять. Или вот еще лоси. Городские приедут с лицензией, пару суток как псы гончие за сохатым по лесам бегают, пока не умаются. Случается, и подстрелят, но бывает, и подранят, да взять не смогут: ночь застанет или из сил выбьются, да и засобираются домой ни с чем, а папаша им: «Разрешите погасить вашу лицензию, поскольку лося вы подранили...» И отдают – куда деваться. Не успеет охотничков след простыть, как папаша уж коня запряг: «Едем сынок подранка добивать – от нас не уйдет». И не уходил, это точно. Бывало, что и сами городские нам лицензию отдавали. Набегаются бесполезно за сохатым, намаются, намерзнутся, надоест им, да и срок лицензии через день-другой истекает, вот они в порядке уважения ее отцу преподносят: «Возьми, Михалыч, может, сгодится». Сгодится, как не сгодится. Конечно, егерь в лесу главнее лешего, но лишняя страховка не помешает.

Мы каждого лося в лесу чуть ли не по имени знали, специальные солонцы и кормушки делали, чтобы к одному месту приучить. Привыкнут лоси одной дорожкой ходить, протопчут тропку, а мы на нее петлю из стального троса насторожим или поста... – на этом слове Лосятник осекся и внимательно посмотрел на хозяйку. Та поняла его по-своему и подлила в рюмку. Лосятник показательно, не спеша, выпил и старательно зажевал.

– Вот я и говорю, – продолжил он, – егеря на приписном больше для острастки городских охотников держат, чтобы не зарывались да лишний раз не заехали. Настоящее его назначение: ублажать начальство, когда тому пожелается накатить на природу с девицами и выпивкой поразвеяться. Вдоволь я на них насмотрелся. Строгое наше начальство во всем порядок любило и субординацию, даже и в грешном деле. Бывало, наедут на трех машинах друг перед другом амуницией хвастаться... У меня глаза разбегаются: ружья у всех заграничные, в чехлах, сапоги-болотники, патронташи двухрядные, кинжалы – посмотреть любо-дорого. Сразу видно, не шутейные охотники. Отец их в первый день везет на озеро, по скрадкам рассаживать, а мы с матерью баню топим. Она на всякий случай всегда в готовности: дровишки нарублены, веники заготовлены, вода натаскана. Под вечер возвращаются охотнички, а у нас все готово к встрече: уха кипит и баня протоплена. Тут гульба начинается. Отец и мать гостям угождают, а я на озере для них уток бью: надо же им и домой привезти. День пьют, другой, на третий заумирают с похмелья – начинают таблетки жрать. Значит, уедут скоро. Мать их кваском отпаивает, а отец моих уток предлагает: «Увезите, Василь Васильич, домой гостинчика!» Нагрузят гости багажники свежими карасями, расстреляют бутылки да и уедут восвояси. А нам весь запас патронов оставят – опять же выгода.

Папаша мой все мудрствовал: «Учись, сынок, пока я жив. Запомни: у воды, да не напиться – великий грех. Кто к чему охранять приставлен, тот то и иметь должон. При худом питании, в холоде да без одежи с браконьером не сладишь. Выходит, если мы с тобой кой-чего на еду себе добыли или продали, чтоб одежду купить, – кому прибыток? Я думаю – Обществу. Ведь это ему надо, чтобы у него егерь постоянно в силе был. От голодного охранника проку не бывает. Умные люди сказывают: при Петре Первом, утверждая указ о создании Лесного ведомства, наложил царь своей рукой резолюцию: «Содержание дать маломальское, поскольку это ведомство и без того воровское». Мы хоть и не в лесничестве, но вроде этого, вот и смекай. Петр Первый был умнейший царь, далеко вглубь видел. Я на своем приписном тоже вроде царя, любого браконьеришку насквозь вижу, что он за птица: по ружью, снаряжению и даже по собаке, не говоря уж о машине. Который недокормленный – на того управа есть: можно ружье отнять и штраф выписать. А закормленного сперва надо разглядеть получше. Не дай Бог, сытее егеря окажется, еще и самого слопает, не поморщится. Ухо востро держать надобно: права нам не затем даны, чтобы ими без разбору пользоваться. Помни место свое и не кусай руку кормящую! С инспекторами то же самое: если сытый, значит свой, общий язык найти можно, если поделишься. Коли голодный – значит, еще неопытный, такому помочь надо, подкормить, поддержать. Со временем раздобреет, и тогда делай с ними, что хочешь...»

Я батюшкину науку вполуха внимал: мне она ни к чему казалась, я в поселок хотел, к людям.

В деревне, конечно, про наши художества знали: от нее не укроешься. Потому егерь исключительно к городскому охотнику строгий, да и то с разбором, а своего земляка – браконьера и вовсе в упор не видит. Попробуй увидь – завтра сам света белого не взвидишь: рыльце-то в пушку.

У вас здесь чуток по-другому: народ запуганный. Потому ваш Степан Батурин хозяином леса и ходит. Но я так считаю: недолго ему воевать осталось, против экспедиции у него руки коротки, нас петлицами не запугаешь. Да Бог с ним, с Батуриным, пускай живет, разбойник. Я тоже вроде него был, пока не нарвался.

Отслужил я пять лет на флоте и на кордон к отцу не вернулся, а пристроился на лесозавод в поселке. Поселился на квартире. Вечером, понятно, в кино или на танцы, а в выходной – непременно с ружьишком в лес. Вдруг возвращается после техникума хозяйская дочь Людмила. Не сказать чтобы красавица, но показать себя умела. Закружил я вокруг Людмилы, как весенний селезень над подсадной уткой, даже охоту забросил. Добрые люди предупреждали: брось, парень, не по себе дерево рубишь – с гнильцой березка. Бывает так иногда: стоит береза, с виду раскрасавица, кожа на ней белая, гладкая. Косы свои пышные долу опустила, не дрогнет, не пошевелится – скромница. А свалишь ее – и покаешься: нутро-то у красавицы, оказывается, насквозь гнилое. Так вот и я промахнулся. Когда молодой да сильный – ни в чьих советах не нуждаешься, думаешь – сам себе голова. Долго рассказывать, как я Людмилу обхаживал, но уломал-таки я свою березоньку: расписались мы с ней.

У тещи жить не стали: леспромхоз нам в своем бараке комнату выделил. Зажили мы самостоятельно. Немного погодя стал я понимать, что молодой семье не место в бараке, пусть и в отдельной комнате. Сегодня у одного пьянка, у другого гулянка, назавтра у соседки день рождения, послезавтра у соседа именины – и все зовут в гости, и отказаться нельзя. А я не употреблял смолоду. Поневоле схватишь ружьишко и бежишь в лес. А о том, что молодую жену одну оставляю, даже и не задумывался. Однако нашлись люди – на ум наставили. Решил я строиться. За участком дело не стало, руки на месте, осталась мелочь: денег подзанять. Я к отцу: выручай, говорю, папаша. Он на меня посмотрел как на голодного и отказал – обрезал: «Нет у меня на дурное дело денег. Соседи говорят: не житье вам с Людмилой. Ну построишь ты дом, а вдруг разводиться вздумаете: как дом делить будете, подумал? Ей отдашь? Да не крутись, отдашь, я тебя знаю. Я свою копеечку по рыбке отлавливал, по белке сколачивал не для того, чтобы вертихвосткам дома строить. Скажи: сколько вы лет живете, а почему детей до сих пор нет? Неспроста это, должна какая-то причина быть. Вот если родит мне внука – дам денег и корову дам. Не родит – лучше не спрашивай. А то лучше переезжайте ко мне, у нас изба пустует. Разведем пчельню. Коновалов под нее обещает вторую ставку дать. Согласны?» Я-то согласен, да Людмила не согласилась: «Стану я свою молодость в глухомани тратить».

В общем – остались мы в поселке. Призаняли деньжонок, вывезли лес. За одно лето сруб поставили, за другое – под крышу подвели. Я зимой пару лосишек хлопнул, мясо продал – на шифер хватило. На третий год перешли мы в новый дом. Можно бы и жить, как все живут, когда бы не страсть моя. Как раз собирали бригаду на таксацию: определять запасы леса на дальних делянах. Я и напросился с ними. Захотелось побродить с ружьем, отвести душеньку. А что меня дома держит, не семеро по лавкам. Из скотины и то одна собака. Собрался я с таксаторами – Людмила держать меня не стала. Пробродили мы по лесам ползимы. Вернулся я с деньгой и с подарками: удачно пострелял. И до того рад, что домой вернулся, ну просто больше некуда. Отмылся я, отпарился, льну к своей Людишне, а она от меня отстраняется: «Фу, какой ты прокуренный!» И ведь как она это сказала: словно сквозняком из погреба потянуло. Я и сам знаю, что прокуренный, не раз бросить пробовал. В лесу курец – охоте конец, и дыхания нет, и зверь издалека чует. Давно уж хотел бросить, да все причины не было. Затянулся я при ней последний раз, загасил окурок и зарекся: «Все, Людишна, не курю больше!» А она только ехидно плечиком дернула: «Зареклась свинья грязи не есть».

С тех пор пошли нелады между нами, и чем дальше, тем больше. Да еще соседка подзуживает: «Прогулял ты свою красавицу». Что бы ни делал – на душе как кошки скребут.

По ночам не сплю, все гадаю, какой мерзавец мне дорогу перешел, что охладела ко мне моя любимая. Живем вроде вместе, спим вместе, а как чужие люди: ни улыбнуться, ни приласкаться, ни перемолвиться. Сам себя извел и задумал: если узнаю кто, или застану – порешу обоих. Тайком три пули отлил: им по одной, третью – себе.

Баба моя беду нутром почуяла: с работы – никуда, сидит дома и хмурится. Вроде и покоряется мужу, но вид сохраняет как у побитой собаки, которая и огрызнуться и укусить может. Мне с ней разговаривать – словно больную язву трогать. Впору и запить с горя.

На работе мою угрюмость заметили, тоже допекать стали. И не стало мне житья нигде: ни дома, ни на заводе. По осени, когда уж картошку в погреба спустили, поскандалили мы с Людмилой. Помню: день случился унылый, сырой и промозглый. Тучи, черные, как воронья печенка, чуть не за трубы цепляются, и сыплет из них водяная морось. Под таким небом работать – одно наказание. Едва я до пересменки дотерпел. Спешу домой отогреться, чайку хлебнуть. Слышу: Людмила дома, патефон крутит. Скинул я в сенях рабочее и скорее к чайнику, грудь согреть – а он холодный, и плита не топлена! Тут я не удержался, кинул жене слово нелегкое – она мне на два не поскупилась. И так, слово за слово, дошли мы до попреков. Промеж мужа с женой размолвки порой случаются. Однако спор спору разница. Сгоряча заявляет мне женушка: «С тобой, бирюком невоспитанным, загубила я свою молодость, придавил ты мою грудь каменной веригой, темнота постылая. Не пойдешь с тобой на люди, не покажешься...»

Если баба в слезах такое вымолвит, можно и на счет не брать: пустословие. А когда при сухих глазах, с ударением – значит все как есть из души идет. Поплыли у меня в глазах круги красные, кольца черные. Задохнулся я в духоте смурной, не могу в ответ слова вымолвить. Подошел к стене, снял двухстволочку: зарядил жакан, в другой ствол – другой. А жена моя стоит гордая, лицо бледное, очи синие. И ни слова мне, ни полсловечка. Говорю я ей: «Оставайся жить и живи одна, как получится».

Турусинов остановился: он услышал, как Софья зашмыгала носом. Глаза ее подернулись влагой, и, чтобы не показать своей слабости, женщина поднялась, подошла к лежанке и, делая вид, что заглядывает за занавеску, ее уголочком вытерла глаза.

– Эта Фроська, – пояснила она, возвращаясь к столу, – вечно у девчонки ноги придавливает – пришлось согнать.

Неуклюжей женской хитростью Турусинова не обманешь: на этом месте его истории бабенки всегда всхлипывают. Он положил в дымящийся стакан кусок колотого сахара и, помешивая ложечкой, продолжил:

– Забрался я глубоко в лес, цель была одна – кончить пулею. Только долго места найти не мог: то муравейник рядом, то нора барсучья, то место сырое и гиблое. Вроде и жизнь не нужна, а все не хочется, чтобы простреленное тело мое муравьи с барсуками растаскивали или в болоте оно гнило. В сумерках выбрел я на небольшую поляночку. Сухая такая поляночка, лес кругом реденький, осинки листвой трепещутся, мох под ногой похрустывает. Вот и все, говорю себе, дальше идти никуда не надо. Снял с плеча ружье, не успел курки взвести, как вижу: ломится на меня сквозь осинник матерущий лось, глазищи от крови красные. Не успел я головой подумать, а уж руки сами сделали: вскинули стволы и влепили лосю обе пули в лоб, лишь кости брызнули. Сам едва отскочил, а то бы смял он меня в агонии. Посучил лось ногами и успокоился. А я над ним стою, не могу успокоиться, даже слезы катятся. Вот, думаю, головушка моя бедовая, не сумел свою жизнь по-мужски оборвать, чужой, беззащитной заслонился, от судьбы своей на время спрятался. Значит, надо жить, в этом перст судьбы, воля Божия – провидение.

Посидел на пне, успокоился. Ни ножа с собой нет, ни курева. Да, думаю, не за понюх табаку сгинул зверина – за соперника принял: гон у них осенью. Однако жалей не жалей, тушу разделывать надо, не воронам же оставлять. Пришлось возвращаться в поселок. Ночью проплутал немного, под утро уже зашел к знакомому татарину – взять коня. Пока чай пили, то да се – ободняло, рассвело совсем. Добрался я до поляны – лось мой целехонек. Одному с тушей долго возиться, хотя и не впервой. К вечеру только управился, про себя смекаю затемно в поселок добраться. Но не успел за вожжи взяться – меня сзади под руки: «Гражданин, пожалуйте бриться! Мы давно вас ждем...» Оглянулся – святый Боже! Милиция! С ними не сговоришься, мясом не откупишься. Загребли они меня вместе с клячей и сперва на дачи доставили. Вот, думаю, влип так влип. Оказывается, я в специальный заказник забрел. У нас там городское начальство для себя заказничек организовало: построили на озере коттеджи по финской моде, протянули дорогу и обнесли лес аншлагами: «Государственный заказник Журавлиный. Охота запрещена». Не для всех, понятно. Выстрелы в нем постоянно гремели и в сезон и не в сезон, а попробуй подглядеть сунуться, когда там милиция охраняет. Для высоких гостей, что туда наезжали, развели в округе кабанов и прочих диковинных зверушек вроде енотовидных собак. А этого глупого лося Ваську, что по своей дурости на мой выстрел набежал, специально для показательной охоты прикармливали и только что не пасли.

Начальство, как узнало, что я их любимого Ваську прихлопнул, страшно прогневалось: судить его показательным судом по всей нашей строгости, чтобы и другим желание отбить в наших заказниках охотиться! Видать, досадил я шибко большому начальнику, у которого все вожжи в руках: дернул за одну – правосудие «под козырек» и бегом выполнять; дернул за другую – бежит репортер с блокнотом: о чем написать прикажете?

Ну, так вот. Упекли меня в следственный изолятор и стали под статью подгонять. Пока мне уголовную искали, областная газета свою тиснула: «Убийство в осеннем лесу». Какой-то борзописец, который не только ружья или лося, но и меня ни разу не видел, не пожалел красок, расписал, как Васька в лесу жизни радовался и как я злодейски его молодую жизнь оборвал, – читателям померещилось, будто я не лося завалил, а по меньшей мере пионера, вроде Павлика Морозова. А наша районная «местная сплетня» еще и дальше пошла: открыла специальную рубрику «Браконьерам – бой». И такие в ней читательские отклики, что и не обрадуешься: «Остановить убийцу! Требуем строгого приговора» и другие, ничуть не лучше.

Словом, когда меня в камеру пихнули, зеки первое время и на самом деле посчитали, что я садист-мокрушник. Оказалось, что это надзиратель так пошутил: у него такой юмор был, специфический. Шантрапа, что со мной сидела, поначалу передо мной припухла (еще бы, такая статья), зато, когда все прояснилось, отыгрались на мне. Камерный бугор Вака сразу оживился: «Так, говоришь, рогача пришил? Природу губишь? А прописка у тебя есть? Ну-ка подойди!»

Вижу – надо подходить. Вдруг двое его шестерок заворачивают мне руки и садят к нему на нары. А Вака достает ложку и приказывает: «Отвечай – рога есть?» Я головой мотнул: «Нет!» «Набьем!» – заявил бандюга и что есть силы трахнул мне ложкой по лбу, только искры из глаз у меня посыпались. Рванулся я что было сил да удержали, не смог вырваться. А Вака хохочет-заливается: «Отвечай – есть рога?»

Глянул я на дверь украдкой, вижу – надзиратель в очко подсматривает, тоже, небось, радуется. Значит, надеяться не на что. «Есть», – говорю. «Собьем!» – обрадовался Вака и снова: трах, трах, трах меня по лбу, как по барабану. Уже не искры из глаз у меня сыплются, а слезы покатились. Стыдно мне, мужику здоровому, как мальчишке, издевательства терпеть. Я в тайге с диким зверем справлялся – ни от кого помощи не искал, а здесь перед людьми сплоховал. Да и люди ли это? Никто ведь не вступится – аж балдеют над моей беспомощностью, по нарам катаются. Вака снова: «Рога есть?» – «Нет». – «Набьем»... И набили. Когда Вака устал, то сжалился: «Повторяй, Лосятник: рога были, да менты сбили!» Куда денешься – повторил.

Рога, что мне бандит набил, вскоре сошли, а вот те, что мне родная жена навесила, поносить пришлось.

Долго просидеть в тюрьме я не рассчитывал: просветили сокамерники, что в худшем случае мне год грозит, с конфискацией ружья и орудий промысла. Должен пояснить, что ружье у меня было трофейное, знаменитой фирмы Пипер. Теперь такое не достать. Я и решил: дудки, ни за что не отдам – лучше отсижу. Знать бы, какую глупость делаю... Когда меня возле лося взяли, ружья изъять не сумели: его при мне просто не было, я его Ришатке как залог за коня оставил. Сильно оно Ришатке нравилось: прикладистое, насечка серебряная, легонькое, к рукам так и липнет.

Следователь со мной ведро крови испортил: не сознаюсь, что лося убил. Говорю, нашел подранка и ждал, пока не обессилеет, чтоб дорезать. Веры мне, конечно, никакой, но и доказать не могут. По коню нашли Ришатку, допросили. Хитрый татарчонок по-русски со страху понимать перестал. Ничего, говорит, не знаю, йок, йок и еще раз йок. Нашли следователя татарина. Давай они толковать по-своему. Дотолковались до того, что якобы Ришатка мне коня просто так дал, не знаючи. Однако коня все равно отобрали в порядке конфискации. Стерпел Ришатка, меня не выдал. Оштрафовать бы меня да выпустить, но начальство другую линию гнет. Пришили мне сразу две статьи для надежности: незаконную охоту и сопротивление милиции.

Я при задержании даже не дернулся, а в деле показания оказались, что я сопротивлялся и пытался бежать. Прокурор в суде знаменитую речь сказал. По его словам выходило, что я преступник особой дерзости. Даже отсутствие ружья сумел против меня обернуть: «Факт упорного нежелания предъявить следствию ружье может свидетельствовать только об одном: у подсудимого имелось незаконно приобретенное нарезное ружье – штуцер или винтовка. Желая уйти от ответственности, опытный преступник укрывает его от следствия...» И так далее.

Судья для очистки совести вызвал свидетелем жену мою, Людишну. Пришла она замерзшая и раздраженная. Стали ее допрашивать, детали уточнять про день задержания. А она возьми и брякни, чтоб быстрее отделаться: «Упеките этого изверга, чтобы не измывался надо мной больше. Он ведь в тот раз, чтобы досадить мне покрепче, в лес застрелиться отправился!» – «С ружьем?» – «С ружьем». – «А чем стреляло ружье – не знаете?» – «Наверно, пулями». Так утопила меня, глупая. А, наверно, спасти хотела.

Борис приумолк, как бы переводя дух и задумавшись. В наступившей тишине стало слышно, как капают в ведро с соска рукомойника звонкие капли, тихонько потрескивает в лампе фитиль и украдкой всхлипывает хозяйка. «Господи! И до чего же все эти мужики непутевые! Далась же им эта охота: одной рукой жену обнимают, а другой за ружье держатся. И неизвестно еще, что дороже. Да нет, известно. Из-за жены никто из них еще не замерз, не утонул, не застрелился, не пошел под суд, а ради охоты – всегда пожалуйста. Такой и мой мужичонка был, и этот не лучше – одним миром мазаны. Видать, судьба мне маяться...» – так она причитала про себя беззвучно. От жалости к себе и к неудачнику гостю Софья не смогла удержать давно искавших выхода и отяжелевших от времени слез. Одна за одной они покатились по ее щекам. Стесняясь показать слезы, Софья спросила, чтобы отвлечь от себя Бориса:

– А как было дальше?

– Да чего там долго рассказывать. Отработал я три года на хозяина. Возвращаюсь в родные места, вижу: в моем доме чужие люди хозяйничают, а женушки и след простыл – уехала неизвестно куда. Заглянул я к приятелю Ришатке: «Ружье мое живо?» «Йок, – говорит, – нету. Продал его, чтоб коня нового купить. Бери мое взамен...» Лежу я ночью на полу у Ришатки, и не спится мне, все думаю, как буду дальше жить. Остаться в поселке – значит всем на смех так вечно и щеголять в рогах, что мне в наследство жена оставила. Нет, думаю, лоси и те по весне рога сбрасывают, а мне что – постоянная осень? Взял я у Ришатки его ружьишко, повидался с родителями и махнул на Север. С тех пор здесь живу...

Борис окончил и, подняв глаза от тарелки, по которой все время бесцельно елозил вилкой, взглянул на вдову, дабы оценить последствия своего рассказа. Софья беззвучно плакала и, не успевая вытирать крупные слезы концами косынки, пыталась утаить их, отворачиваясь от света. «Доспела», – определил Борька и, вскочив со стула, подхватил и притянул ее к себе.

– Голубушка моя...

Софья мягко подалась навстречу и приникла к Борису горячей и мягкой грудью. Последние слезы еще неуверенно катились из-под опущенных ресниц, но полные влажные губы уже раскрылись навстречу поцелую, а сердце изготовилось выпрыгнуть из-под вязаной кофты и если и не смогло вырваться наружу, то только благодаря прочности домашней вязки.

Борькина голова закружилась в дурмане. Он уловил ее упругие губы и, ощутив, как податливо и ожидающе прильнула к нему Софья, жадно и гордо решил: «Моя!» И в этот же поворотный и неповторимый миг взвыл на всю избу оострой и неожиданной боли в левой ягодице. Выпустив из рук оторопевшую Софью, от чего она кулем шмякнулась на пол, Борька стал спешно шарить рукой за спиной, чтобы устранить проклятую занозу, но рука его непредвиденно наткнулась на собачье ухо: бдительно следившая за гостем Фроська тенью скользнула со своего поста под занавеской и вцепилась в поджарый зад гостя как раз в тот момент, когда он неосмотрительно посягнул на ее хозяйку...

В дремотную тишину избы ворвались грубые ругательства оскорбленного гостя, кружащего по комнате в тщетных попытках оторвать от себя собачонку, строгие окрики хозяйки, возымевшие действие лишь после того, как ей удалось наградить Фроську увесистым пинком, вскользь перепавшим и Борису. Фроська немедленно бросила провонявшие смолой и махоркой давно не стиранные брюки и поспешно убралась обратно за занавеску, чтобы из безопасности излить свое негодование визгливым лаем.

– Фроська, молчи! – вскинулась на нее Софья, но припоздала. Громче собачьего лая с лежанки раздался басовитый рев и показались босые ноги слезающей на пол Любки:

– Ма-амка-а, не трогай Фроську!

Мать поспешила ее успокаивать.

Борька оценил ситуацию как безысходную, медленно всех выругал и захромал к выходу. Хлопнувшей за ним двери в избе никто не услышал.






ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ВИВА КУБА!


Костры на пристани продолжают пылать, своим жалким светом пытаясь сократить растянувшуюся до бесконечности ночь.

Чуток охрипшая молодежь, напевшись и наплясавшись вдоволь, от наступающей со всех сторон прохлады собралась поближе к огню и слушает негромкие разговоры. Никто и не думает уйти. Потом, после первого рейса, когда наладится регулярное пароходное движение и станет известно расписание, сама собой отпадет необходимость нести эту ночную вахту, но все равно, уже меньшим числом, будут собираться люди у четырех кедров жечь костры и ждать. Ждать новостей, ждать новоселов, ждать детей и гостей, ждать свежей почты и, главным образом, ждать перемен, которые с одного лишь парохода и могут свалиться на однообразную жизнь поселка.

Скоро уже, скоро придет время, когда, отгудев на прощанье, исчезнут с Оби пароходы, уступая фарватер скоростным «Метеорам», осиротеет пристань без своих уютных кедров и никто уже не придет сюда с гармошкой жечь костры и коротать в ожидании ночь. Не нужна станет старая пристань. Все переменится. И, вероятно, никто не вспомнит, что все перемены в поселке начинались всегда отсюда, со старой пристани.

Именно здесь запрошлой осенью высадилась с обшарпанной баржонки партия геофизиков. Одинаково одетые в тонкий брезент мужики дружно выгрузили на берег целую кучу снаряжения и, главное, новенький трактор ДТ. Это было уже событие, и смотреть на него сбежался едва ли не весь поселок. Почти половина жителей отроду дальше Вартовска не выбирались, а потому трактор только в кино и видели, а тут вдруг живой, новенький, урчит, ворочается – как не поглядеть?

В колхозе о своем тракторе только еще мечтали, обходились конями. Но техника есть техника, и Яков Иванович посмотреть прибежал тоже, а Котов не пошел:

– Экая невидаль! Скоро свой купим. Да и не пристало мне, председателю, по всякому поводу на берег бегать. Раз на колхозную землю высадились, значит, сами в контору явятся.

Одноногий счетовод Чулков, засобиравшийся было на берег, при этих словах отложил костыль и придвинул счеты: Котов зря слова не скажет, пригляделись к нему.

Как председатель сказал, так и вышло. Не успели геофизики баржонку разгрузить, а Адашев, начальник их партии, уже в контору явился, к председателю. Так, мол, и так, имеем задание тайгу от Неги до Егана пройти и дальше, до Сарт лора. Землю сверху заснять и внутри прослушать, как доктор больного слушает. Есть у столичной науки догадка, что у вашей земли в подземных жилах черная кровь бьется. Будем здесь нефть искать. Котов на его слова усмехнулся, а Чулков у виска пальцем покрутил. «Чудит наука! Какая в наших болотах может быть нефть, тоже мне – Баку нашли», – так оба про себя подумали, но из вежливости спорить с бородатым начальником не стали. Раз дали ему задание – пусть выполняет. Лишь бы тайгу не запалил. Вслух же Котов сказал Адашеву следующие слова:

– Сдается нам, что ваши орлы изрядно колхозу хлопот наделают. Найдете вы свою нефть или не найдете, это еще вопрос. А вот что под свои профиля лес вырубите да загадите, зверя распугаете, так это факт. Заранее в виду имейте, что на колхозную землю мы вас не пустим: на ней мы сами хозяева, на то нам и акт на владение ей выдан. Если хотите устраиваться – пожалуйста, на землях гослесфонда. Отвод у вас есть?

Адашев ухмыльнулся в бороду:

– Не кипятись, председатель. Мы же сейсмики. Как пришли, так и уйдем. Наше дело разведка. Предупрежу тебя наперед: случится нам найти нефть, на твой колхозишко никто и не взглянет. Надо будет поселок снести – снесут, вместо него город построят. Стране нефть нужна, а ты о лесе печешься. У нас леса несчетно. Куда глаз ни кинь – всюду зелено. И нам, и всем потомкам хватит. А нефть – это черное золото. А золото дороже дров, запомни себе. Скажу тебе по доброте душевной: на пути геологов не пытайся встать – сомнут. У государства к нефти большой интерес, на его фоне твой колхоз не виден. Слышал притчу про колхозника? Как про ваш колхоз писана.

Приезжают в наш музей иностранцы. Ходят, смотрят, удивляются. Видят – в углу скелет выставлен. Спрашивают: «Кто это?» Экскурсовод потупился и отвечает: «Колхозник». – «Как колхозник?» – «А очень просто: он по налогам шерсть сдал, шкуру сдал, мясо сдал, вот от него один скелет и остался». Так что, пока у вашего колхоза мясо на костях не наросло, ты, председатель, лучше подумай, может, и мы для колхоза на что-нибудь сгодимся. Поначалу давай порешаем, где бы нам на квартирах до заморозков разместиться, а там мы уйдем.

Котов о колхозной пользе и сам раздумывал, поэтому с Бородой не стал спорить, только оговорился:

– С одной стороны, раз вы по государственному заданию, должен я, как коммунист, вам всякое содействие оказывать. С другой стороны, чем скорее ваша бродячая братия из поселка смотается, тем для народа соблазна меньше: есть у меня серьезное опасение, что ты нашу молодежь длинным рублем поманишь. У нас и без того мужиков нехватка, работать некому. Если пообещаешь последних не сманивать, с жильем мы вам поможем, поселим хотя бы в старой школе, но с условием, что и сам ты, начальник, со своими поселишься, чтобы не безобразничали. Ну и, конечно, трактора нам дадите лес вывезти.

– Годится, – согласился Борода-Адашев. – Лес мы вам и вывезти и заготовить поможем. За это вы нам досок напилите.

На том и порешили.

Борода оказался человеком понятливым, и вскоре от вышки в тайгу потянулась широкая просека, а возле колхозной пилорамы появился солидный запас бревен. Здесь же геофизики из свежих досок строили себе балки – теплые вагончики на полозьях. Для тепла пространство между двойной обшивкой забили сухой болотной травой – ванчиком, для заготовки которой пришлось снаряжать специальную команду школьников. Все шло как надо, и деревня начала понемногу привыкать к изыскателям.

Наконец зима заковала болота и партии пришла пора выходить на маршрут. Выход «в поле» изыскатели, как водится, обмыли и устроили небольшой дебош на танцах. За это их маленько поколотили, они деревенских тоже, а наутро тракторный поезд покинул деревню. Вместе с ним ушел рабочим шестнадцатилетний Витька Седых. Борода не нарушил слова не сманивать колхозников: Витькин отец работал в школе. Всю зиму пробродил Виктор вместе с партией и лишь к весне воротился в модном пальто, шевиотовом костюме и с аккордеоном. Жених!

В экспедиции заработать можно – сделали вывод колхозники. Не успели еще наговориться на эту тему и как следует обсудить Витькины обновы, как разразилось над поселком новое небывалое событие.

Ясным весенним днем на вербное воскресенье, когда весь порядочный сельский люд никуда не спешит, радуясь наступившему отдыху, когда отмывшие в бане недельные грехи, переодетые в праздничные одежды семейства собираются у фамильных самоваров и основательно угощаются блинами с брусничным вареньем и моченой морошкой, неожиданно треснуло и загудело над поселком небо, мелко задребезжали оконные стекла, неистово залаяли собаки, замычали коровы и забились на привязи кони.

Закрестились, заголосили бабы, а мужиков из-за столов будто ветром сдуло. Одной рукой надевая шапку, а другою хватая ружье, повыскакивали чалдоны на улицу и глазам не поверили: над самым поселком, едва не задевая за верхушки кедров лыжами, описывали круги сразу два аккуратных зеленых самолетика. Никогда еще не появлялся самолет над поселком, а близко его и вообще разве что фронтовики видели. А тут сразу два, да еще так низко, и все кружат и кружат. Неспроста, видно, разлетались, не к добру.

Пришлось поручить посыльной Еремеевне спросить объяснения у Никиты Захарова. Немало порыскав по селу, Еремеевна отыскала его у счетовода Чулкова за важным занятием. Оба ветерана за столом пили брагу и вспоминали войну. Прервав свое серьезное дело, бывшие фронтовики наперебой и дружно пояснили Еремеевне, что самолеты – вероятно, топоразведчики, местность разведывают, карты сверяют. У них на Первом Украинском, прежде чем десант выбросить, всегда воздушную разведку делали... Ветераны прослезились, обнялись и от полноты чувств дружно грянули: «...Идет война народная, священная война!..»

До смерти перепуганная Еремеевна, позабыв затворить за собой двери, заспешила разнести по поселку страшную весть: «Никита говорит – это пока токо разведчики, перед десантом. Война идет!»

Неужто опять война?! И до нашей глуши дошла? А чем черт не шутит. Америка давно уже бомбой машет, может, уже доигралась. Не скоро и узнаешь правду: пока лед не пройдет, ни почты, ни газет не жди. Всполошила деревню Еремеевна. Сообразили послать к Чулкову повторную делегацию. Глуховатой Еремеевне больше не доверили, подобрали охотников посолиднее. Делегаты Никиту и Чулкова застали на прежнем месте, но разбудить и добиться чего-нибудь вразумительного так и не сумели. От Чулкова пошли к директору школы, послушать приемник. Директор разволновался от новости, принялся крутить ручки у батарейной «Родины», но, то ли батареи подсели, то ли помехи тому причиной, только удалось ходокам разобрать меж эфирных шумов речь исключительно нерусскую, что еще больше укрепило закравшиеся опасения. А потому даже те, кто слуху о войне не очень и поверили, ружья на всякий случай к ночи зарядили.

Среди всей этой кутерьмы Витьке Седых пришла в голову очередная озорная мыслишка, что наступило самое подходящее время испробовать под шумок раздобытые в экспедиции сигнальные ракеты. С великим трудом уломав Карыма одолжить на один вечер его знаменитую «громыхалку» восьмого калибра – к ней ракеты должны были свободно подойти, – он под покровом темноты пробрался за околицу, у которой чернел старый сруб засольного пункта рыбозавода. Укрывшись под его стеной, Виктор зарядил белую ракету и взвел курок...

Как раз в это самое время Никита Захаров, добравшийся наконец до дому, понуро сидел на лавке у окна и терпеливо сносил измывательства своей благоверной супруги, которая, не довольствуясь теми муками, что причиняло муженьку выходящее похмелье, старалась довершить их непрерывным, на самой высокой ноте, выматывающим душу назидательным журчанием.

– Лешак бы побрал тебя, непутевого. Вечно тебя черти по бражникам носят, а я по дому одна, горемычная, – причитала она, не переставая между тем возиться возле печки. – Говорили мне люди добрые: не ходи за него, непутевого. А я, горда, чужих слов не послушалась и грущу всегда одна, как кукушечка. Все на двор смотрю да на улицу: не идет ли по ней мой Никитушка, не несет ли подарочек к праздничку. Посидел бы ты со мной на прощание, иль жена тебе чужее приятелей? Вот останусь я одна-одинешенька, у окна, сирота, очи выплачу: не спешит ли ко мне в дом письмоносочка, не готовит ли бумагу казенную?..

По части причитаний с Анной в поселке никому не сравниться, она, можно сказать, профессионалка. Случится ли умереть кому или обряжать невесту – кличут Анну. Никите слушать ее не переслушать до полночи: заводится она надолго, на муже свое искусство оттачивает.

– Что за блажь ты несешь, верещага! – насмелился Никита в тон жене перервать причитания. – Схоронить меня, что ли, задумала? Что ты воешь по мне, как по мертвому? Замолчи, а то горе накаркаешь. Мое сердце беду близко чувствует...

Анна брякнула на стол крынку с антипохмельным клюквенным морсом, по привычке повернулась к переднему углу, где вместо иконы красовался Буденный во всех регалиях, и простонала:

– Святый Боже со всеми апостолы! Мой мужик беду только чувствует! Вся деревня вокруг исстрадалася, а мой простофиля в неведеньи. Ты прости мою душу грешную, согрешила я с ним не единожды...

Выждал Никита момент между всхлипами и ругнулся по-своему:

– Ах, разжабь тебя! Говори толком, что приключилось.

– Так война ведь идет, Никитушка! Неужели еще не слыхивал? – разрыдалась вконец Анна. – В поселке давно все встревожились, нынче в ночь парашютистов ждут.

Вон в чем дело, оказывается. Никита и сам смутно помнил, что где-то краем уха уже слышал про самолеты, войну и десант. Значит, вон чем дело с Кубой закончилось. Надо сходить разузнать как следует. Никита отставил пустую крынку и сунул ноги в валенки. И в этот миг за окном темнота раздвинулась, как от сполохов. Высоко выброшенная из длинного ствола Карымовой «громыхалки», белая ракета повисла высоко над поселком, наполнив ночь неживым белым светом.

«Доигрались с ракетами на Кубе! – прояснилось в мозгах у Никиты. – Началось!» Споткнувшись об упавшую на колени Анну, он прихватил ружье и выбежал на двор. Его ближайший сосед Федор Каторгин тоже оказался на улице и тоже с ружьем.

– Возьмем сигнальщика! – крикнул ему Никита и, перепрыгнув изгородь, первым устремился вдоль улицы. За его спиной по подстывшей дороге затопало множество ног. Это другие соседи не пожелали отстать. Многие оказались с ружьями.

Вслед за потухшей ракетой взлетела новая, и по ее следу охотники определили: сигнальщик сидит за засольным.

– Окружай! От нас не уйдет!

Никита направил Федора с частью команды улицей, а сам с остальными пошел в обход по ноздреватому речному льду, чтобы отрезать шпиону путь в буераки за Обью. Им на дороге попался Виктор Седых, как и другие, при ружье.

– Вива Куба! – поприветствовал он ватагу.

– Вот именно – Куба. Следуй за нами, – скомандовал ему Никита, соображая на бегу, как бы подкрасться понезаметнее.

Витька присоединился было к ватаге, но приотстал и вскоре потерялся за огородами. А Никита уложил свою команду в снег под береговым обрывом и стал выжидать, пока с другой стороны засольный не обложит команда Федора. Луны не было видно, подтаявший снег не искрился. Старый засольный чернел настороженно-таинственно.

Как раз в это самое время или чуть-чуть пораньше доярка Дуся Абросимова благополучно разрешилась родами. Удалось ей это на редкость беспрепятственно, и теперь она утомленная и счастливая лежала среди подушек и ждала, когда повитуха Еремеевна покажет ей долгожданного первенца. Наконец Еремеевна поднесла к ней белый сверточек. От керосиновой лампы по стенам плясали тени, а по углам таилась тьма. Дуся приподнялась на локтях, чтобы в полусумраке получше разглядеть красное сморщенное личико.

– Дайте света! – попросила она.

И тотчас за окном щелкнуло, словно невидимым выключателем, потом зашипело, и двор, и окна, и вся изба наполнились ослепительно-белым сиянием. Еремеевна ойкнула, уронила младенца на одеяло и спешно устремилась под кровать, где и застряла между сундуками верхней половиной. Не успели Еремеевну извлечь и успокоить, как сполохи за окном повторно засияли, а по дороге к околице протопала вооруженная команда и раздалось несколько выстрелов.

– Ой, не к добру!

Стрелял Федор Каторгин, давая знать Никите о завершении охвата засольного. Никита поднял своих, засольный взяли по всем правилам и без потерь, но сигнальщика не застали.

– Ушел шпиен, опытен, – сокрушался Никита впоследствии за столом у Чулкова. – Но в другой раз не уйдет!

Чулков соглашался. Он всегда соглашался с другом.

Так, под ракетный и ружейный салют, родился Юрка Абросимов, ставший спустя годы болью и гордостью земляков. Он проживет жизнь короткую. Закончит летное училище, будет служить за границей и сгорит со своим вертолетом в чужом небе, заслоняя собой пассажирский самолет от бандитской ракеты... Но пока он сопит в пеленках и о своем будущем геройстве не думает.

Нынче в героях другие ходят. Например, Герасимовых старший сын, которого со времен венгерской заварухи дома не видели. Там, в Венгрии, он тяжелое ранение получил, с год потом в госпиталях мыкался, а выздоровев, остался на сверхсрочную. Нынешней зимой сообщил, что весной вернется. Ждут его сегодня не одни родители. Вспоминают и у костра, что мерцает на пристани у подножия старых кедров. Ждут солдата и молодые ребята, которым пора призываться, и бравый Никита Захаров ждет: на одной земле кровь проливать пришлось. Вот он устроился у огня и, пошевеливая палкой угли, рассказывает обступившим костер комсомолистам:

–...Питаются мадьяры исключительно помидорами и стручковым перцем. Они этого перцу осенью заготавливают больше, чем мы чебаков вялим на зиму. Идешь по улице – все дома и заборы от связок стручков красные. Они этот перец и с хлебом, и с супом, и так едят, заместо гороху...

Закончить Никите не дали, прервали хохотом. Ах, молодость! Им бы только поржать. Заливаются:

– Ох и брешешь ты, дядя! Да кто же осмелится стручок перца съесть! Его лизнешь – и то дух захватывает...

Никита расшевелил угли, выкатил на песок дымящиеся печеные картофелины и попробовал терпеливо пояснить:

– Вы такого перца и не пробовали, он у них сладкий...

Новый взрыв хохота прервал почтенного Никиту:

– Вот дает! Перец сладкий! Как конфетка!

Мужики, и те ухмыляются, не верят, а Зойка Михайлова переглянулась с Витькой Седых, тот растянул меха и провел по перламутровым клавишам, и зазвенела новая частушка над пристанью: «Не корми меня, дружок, шоколадкою. Принеси мне хоть разок перца сладкого...»

Все снова хохочут, и Никита с ними. Печенки приостыли, и к ним потянулись нетерпеливые мальчишечьи руки. Берут по одной, обжигаясь. Но вот из темноты, из-за спин, выныривает узкая костлявая ладонь с длинными пальцами, сумевшая ухватить сразу две картофелины: это Миша Тягунов спешит приобщиться.

Непонятная личность Тягунов. Все в нем странное, начиная с имени. Говорят: маленькая собачка до старости щенок. Тягунов и по возрасту не маленький – за сорок, наверное, и ростом, слава Богу, удался, разве что костлявый да нескладный. Но есть в нем что-то неуловимое, дающее всей деревне основание называть его полупрезрительно Мишей.

Лет десять уж, как появился он в поселке. Говорят – от парохода отстал. Так странно отстал, что не забыл с собой чемодан прихватить. Так иногда с чужими вещами специально отстают. Похоже, из-за чемодана засомневался тогдашний председатель в личности отставшего и потребовал паспорт. Паспорт у Тягунова оказался в порядке, но Яков Иванович его предусмотрительно отобрал. «Может, ты злодей какой, – объяснил он Тягунову, – поживи пока без паспорта, здесь он тебе без надобности. А соберешься уезжать – верну». Тут же выяснилось, что отставшему вообще-то уезжать не к спеху, некуда, незачем и не на что. И не против он поэтому не вступить в колхоз, а подработать немного, пока оглядится.

Не было времени, чтобы мужиков в колхозе хватало, поэтому решил председатель определить Мишку в пастухи. Дело это нехитрое, да и с жильем проблем не предвидится. Колхозное стадо пасут по-особому. Как схлынет весенний паводок, вывозят скот на заливные луга и бродит он по брюхо в траве до первого снега. Пастуху задача: не дать стаду по буеракам разбежаться да вовремя к берегу на дожу пригнать. Две дойки в день, а между ними безделье. Отпустил стадо – и сам себе хозяин. Хочешь – в балагане лежи, хочешь рыбу лови. Хлеб привезут, молока – хоть запейся. Еще и трудодни идут: как сутки, так два с половиной. Житуха! Но все равно на такую жизнь в поселке желающих не находилось: у каждого дом, семья, хозяйство. На все лето не оставишь. А тут Миша так кстати погодился. Председателю долго уговаривать не пришлось, согласился Миша с радостью. Лежать целые дни на солнышке ему понравилось, и постепенно об отъезде он перестал и вспоминать.

Деревня, поначалу дичившаяся странностей нового жителя, понемногу приобвыкла и почти перестала замечать, как не замечают деревенских дурачков. Однако проницательные старушки, перемывая Мишины косточки, неизменно сходились на одном: Тягунов птица не из простых и не из глупых, а придурь на себя напускает. Зачем ему это надо, неизвестно, но если человек так делает, значит, и тайный смысл должен быть. Со временем откроется. А пока пускай живет: вреда от него, как и пользы, нет. Так порассуждав между собой, старухи переходили на темы более обжигающие, например, о явлении лешака возле старого кладбища и страшных снах продавщицы Клавдии.

Прошлой осенью Тягунов решительно порвал с колхозом и перебрался на работу в экспедицию, стремительно утверждавшуюся на площадке за лисятником. Удерживать его Котов не стал, да и не мог: Тягунов не колхозник, человек свободный. Ко всеобщему удивлению, неприметный в колхозе, Миша в экспедиции «пошел в гору» и, начав с кладовщика, быстро дослужился до завхоза, став чуть ли не правой рукой начальника. Высокая должность на Мишкиной жизни внешне никак не отразилась, если не считать новых штанов и телогрейки, что он сам себе выделил из комплекта спецодежды. А в остальном он оставался прежним Мишей. Так же каждое утро удил карасей на Школьном озере, так же липнул к любой загулявшей компании в надежде на угощение. Мужики терпели его как неизбежность и насмешливо-снисходительно, как это принято везде по отношению к недоумкам, подтрунивали над ним. Тягунов нервно отмалчивался, в споры не ввязывался и, что почему-то особенно раздражало, на дармовщину не напивался. Счетовод Чулков сообщил однажды приятелям по секрету, что Мишка не иначе как американский шпион, заброшенный в колхоз на подрывную работу: «А что? Очень просто. Обкормит стадо зеленкой или опоит тузлуком и скроется. Нету у меня к нему доверия, потому как пьет он не по-нашему. Заглотит стакан и сидит, как сыч, глазищами красными хлопает, будто ни в чем не бывало. Вот, говорят, у пьяного что на уме, то и на языке. А кто-нибудь слышал Мишу пьяного? Нет. Опять же разве мыслимо, чтобы выпить и песню не спеть? А кто Мишины песни слышал? Никто. В песне душа человека. И если он не поет, значит, и души у него нет или такая душа, что и показывать ее людям боязно. Суки вербованные и то свои блатные песни поют, а Миша помалкивает. Значит, не с руки ему на людях свою песню оглашать – чужая она. Попомните меня – шпион он, явный шпион». Чулковским бредням, понятно, никто не поверил – мало ли чего человек по пьяному делу наболтает, – а вот случая посмеяться над Мишей никто старался не упускать.

Вот и сегодня Никита не преминул подкусить Тягунова:

– А ты у нас, Мишенька, не иначе, сбежать наладился? В экспедиции склад размотал и теперь отчаливаешь? Без вещичек, понятно, способнее...

– Куда ему бежать, – обрадовано подхватил Клавдий Новосельцев, – у него денег дальше, чем до Вартовска, не наберется. Я так смекаю: Миша прежнюю жену встречать вышел. Бабы сообщают, что у него на родине трое короедов растут, а он от алиментов у нас скрывается. Эй-эй, чего ты! – отпрянул Клавдий от внезапно нависшего над ним Тягунова.

Витька Седых метнулся на помощь и перехватил занесенную над головой Клавдия суковатую головешку. Миша вырываться не стал, обмяк и как бы съежился, но в круглых ястребиных глазах у него отсвечивало такое, от чего Клавдий, мужик не робкий, попятился. Кто знает, чем бы они кончили, не встань между ними сам Котов:

– Опомнитесь!

Тягунов зашипел, как залитые угли, бросил в костер свою палку и зашагал по темной тропинке к поселку.

– Что с ним? – удивился Никита. – Сколько его помню, ни разу не возникал.

– Знать, довели, – пристыжено буркнул Клавдий и, пряча глаза, занялся чайником.

В неожиданной тишине стало слышно, как набегает на береговой песок ленивая волна, неуверенно пробует горло ночная птаха и глухо стучат по тропе новые подошвы Мишиных сапог. «Ишь как в темноте видит, не споткнется», – подумал про себя Виктор Седых и, чтобы заглушить неприятные шаги и прервать тяжелое молчание, рванул аккордеон:



Мишка, Мишка, где твоя улыбка,
Полная задора и огня,
Самая нелепая ошибка
В том, что ты уходишь от меня...



Но закончить ему не дали: «Не дразни человека». Зато у другого костра откликнулась гармошка Пети Гордеева и певунья Наташа Осокина огласила берег частушкой:



Я надену шаль пухову,
Завяжу концы назад,
Люблю Мишу Тягунова –
Никому не указать...



Чтобы побыть наедине, чувствовавший себя виноватым Клавдий с чайником в руке спустился к воде и постоял, ожидая, пока ослепшие от огня глаза привыкнут ко тьме.

Легкая зыбь баюкала реку. Птицы угомонились на ночь. Лишь стая быстрокрылых чирков просвистела над самой его головой и унеслась вдоль берега. Проводив их взглядом, Клавдий, к удивлению своему, обнаружил, что долгожданный пароход уже поблизости, километрах в двух, показал мачтовые огни из-за мыса и скоро вывернет на плес. Впопыхах черпанув воды, Клавдий заторопился выбраться на бугор, чтобы торжественно сообщить собравшимся: «Идет! Уже напротив Пасола...»

Случалось ли вам, дорогие мои читатели, видеть большой пассажирский пароход на ночной реке?

Звездная безветренная ночь. Угомонились вечно трепещущие осины, склонились к темной воде кудрявые тальники, чтобы полюбоваться на звезды, всплывшие из речных глубин на поверхность вод так обильно, что не различить, где кончаются воды и начинается небо. Месяц, зависший над островом, пытается прочертить по реке светлую дорожку, но ему мешает легкий парок, струящийся по водной глади. Тишина.

И вот издалека, из-за мыса, доносится по воде сначала шелест, затем легкое похлопывание, потом уже дробный стук пароходных колес. И, наконец, он сам, в белоснежном сиянии ярко освещенных палуб, выворачивает на пустынный плес и, отражаясь в зеркальной воде, на мгновение зависает над бездной, меж речных и небесных звезд. Одна белая пена из-под колес, сверкающая в электрическом свете, да частые искры из разинутой дымовой трубы указывают, что белоснежная громада движется вам навстречу. И вдруг, чтобы совсем рассеять сомнения по этому поводу, труба пыхает облаком пара и оглашает окрестности ревом гудка: идууу! идууу!

Люди, ожидающие у костра, вскакивают, устремляются к воде и радостно объявляют друг другу: «Идет! Идет!»






ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. ТАТЬ В НОЧИ


Сегодня маленький Виталька Новосельцев весь вечер не может уснуть. Виталька боится парохода. Точнее, не самого парохода, а его громогласного гудка. Всезнающая Еремеевна утверждает, что лет этак восемь назад Виталькина старшая сестренка сдуру притащила шестимесячного братишку на пристань поглазеть на пароход. От неожиданно взревевшего гудка с ребенком случилась истерика, и он зашелся неукротимым плачем. Хорошо еще, что, кроме временной потери голоса от многочасового рева, внезапный испуг других, более серьезных последствий не возымел. С тех пор Виталька подрос, научился делать из сосновой коры пароходы, рисовать и читать по складам, но гудка, как и прежде, боится. От громких звуков у него режет уши и болит голова. Уши у Витальки особенные – за них его наградили кличкой Слухач.

Пароходы Виталька не любит, но знает их все и отличает издалека по голосу. На каждом пароходе своя любимая музыка. На «Свердлове» обожают теноров, и если над рекой соловьями разливаются Бунчиков с Нечаевым – значит, идет «Свердлов» и к Трем кедрам бежать не обязательно. Опытный капитан Яков Никитич приведет пароход прямо к поселку и причалит возле магазина. Старый Кыкин у него ходит в приятелях и всякий раз старается угостить капитана хорошей рыбой.

А если по судовой трансляции на всю округу поет о своих «старых валенках» Русланова – это идет «Совет». Он славится «красным уголком» с большим бильярдом. И, чтобы поиграть вволю, местные любители – фельдшер и директор школы – срочно отправляются в однодневную командировку до Вартовска. Там, на конечной пристани, они посетят знакомых, сделают покупки, посмотрят кинофильм, который до поселка дойдет еще через полгода, и тем же пароходом вернутся обратно, всю дорогу играя на прискучившем команде и транзитным пассажирам бильярде.

Радистка с «Орджоникидзе» обожает Гелену Великанову, а на «Москве» в почете Владимир Трошин. На этих древних посудинах еще с купеческих времен принято гордиться ресторанной кухней и обильным выпивкой буфетом. На них всегда свежее пиво, и на пристанях их ждут с нетерпением.

Своим умением различать на слух пароходы Виталька не раз удивлял окружающих. «У мальчика поразительный слух», – сказал однажды о нем директор школы. «Он у меня слухач», – согласился с ним Клавдий и тут же забыл об удивительных способностях сына. А Виталька слышит на удивление много. Он слышит, как потрескивают от старости бревна их дома, как возятся в сенях мыши, сопит во сне кот, вздыхает корова, попискивают под крышей воробьята. Однажды, помогая матери на огороде, он услышал, как в огуречнике прошуршала змея, узнал ее по звуку и вовремя поднял крик.

Виталька сидит на высоком крыльце, смотрит на звезды и слушает ночь. Он боится уснуть и внезапно проснуться от рева гудка. Тогда он не уснет до утра и голова будет долго болеть. Скорей бы он проходил, этот пароход. Виталька знает: сначала по реке послышится шорох, потом он перейдет в дробный стук и многократно отразится от плотной стены леса, чтобы умноженным вернуться поверх поселка обратно к реке, потом засипит пар и, наконец, апофеозом механических звуков раздастся в сонной ночи глас чудовища: БА-А-А-А!!!

Однако от леса и на самом деле слышится звук: туп-туп-туп... Значит, пароход на подходе и сейчас заорет. Лучше его не слышать. Мальчик заткнул уши пальцами и нырнул под крыльцо. На старой собачьей подстилке он сжался, в комок, зажав ладонями уши. Ну давай же скорее, ори! Но пароход молчит. Зато на крыльцо поднялся кто-то чужой, в новых сапогах. Виталька слышит, как скрипят кирзовые голенища. Вот скрипнула дверь, ведущая в сени. Человек вошел и постоял минуту, но в дом заходить постеснялся и повернул обратно. Сапоги осторожно прошаркали в обратном направлении, сошли с крыльца и подошли к калитке. Виталька сунулся было глянуть на незваного посетителя, но в этот момент над рекой и поселком ухнуло и разнеслось окаянное, многократно отраженное и усиленное эхом: БА! БА! БА-А-А!

Виталька вздрогнул, дернулся и шмыгнул обратно под крыльцо. А острожный посетитель так и скрылся неопознанным. Возможно, он на то и рассчитывал, потому что пригибался меж огородными пряслами, опуская к самой земле длинный предмет в правой руке.

Возле Марьиной бани он задержался и припал к ее стене. В темноте узкой улочки ему навстречу плыла тлеющая цигарка. Видимо, встречаться с ночным курильщиком ночному незнакомцу не очень хотелось. Он юркнул в темное чрево бани и вынырнул назад уже без своей ноши. Укрывшись от встречного за углом, он потихоньку поглядывал за ним, чтобы нечаянно не столкнуться. Между тем встречный поравнялся с баней и остановился. Приоткрытая дверь чем-то притянула его, и он заглянул внутрь, чиркнув спичкой. Человек за углом напрягся, присел и стал шарить по земле. Нашарив увесистое грузило от невода – кибас, он подался к двери, стараясь заглянуть внутрь. Увиденное, очевидно, успокоило его, и он отступил назад: при свете спички Борька Турусинов пил из жестяного ковша воду. Наглотавшись, Борька выбрался наружу, неодобрительно проворчал по поводу собак, свиней и легкомысленной Марьи, захлопнул тугую дверь бани и вытолкнул внутрь ручку-втулку. Теперь плотно подогнанную дверь можно было открыть разве что топором. А сам Борька присел на крылечке и закурил новую «беломорину»: спешить ему сегодня некуда, можно посидеть, подумать.

Человек за углом сунул кибас в карман и, бесшумно ступая, обошел баню с другой стороны, чтобы незаметно удалиться по дороге. Мягкий конотоп и бархатистая гусиная лапка приглушили и без того осторожные шаги.

Улица спокойно спала, только под горой у пристани сияло ярко: там швартовался пароход. Незнакомец задержался на развилке, чуток подумал и повернул туда, к народу.






ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. ГОСТИ ЗВАНЫЕ И НЕЗВАНЫЕ


– Эй! на берегу! Чалку примите!

Обладатель простуженного баса стоит на самом носу парохода и крутит над головой свернутой на манер ковбойского лассо тонкой веревкой с парусиновым грузом-легостью на конце.

– Давай! – откликаются с берега, и веревка, змейкой выскользнув из матросских рук, со свистом летит на песок. К упавшей легости наперегонки торопятся.

– Есть, наша! Трави помалу!

Следом за тонкой веревкой с борта выползает солидный стальной канат. Его сообща вытягивают на берег и закрепляют вокруг кедрового ствола с помощью деревянной чеки.

– Готово!

Пароходный брашпиль пыхает паром, канат натягивается, и нос судна с трудом ползет к берегу. Конец длинного зыбкого трапа падает в прибрежную грязь, и тотчас по нему устремляются на борт самые нетерпеливые:

– Пиво в буфете есть?

Не спеши их осуждать, мой читатель. Они никакие не пьяницы, не пропахшее бочкой пиво манит их сегодня на борт. После однообразно серой и тоскливой зимы пароход для них значит сейчас то же, что для провинциального меломана Большой театр. А пиво – это так, один лишь повод.

Но вот пробежали немногочисленные любители пива, и с трапа спускается матрос с длинным шестом-наметкой. Шест держат вдвоем вместо поручня для безопасности прибывших пассажиров. Их всего трое: высокий мужчина неопределенных лет в свитере и штормовке, с потрепанным рюкзаком, мальчишка лет шестнадцати с дерматиновым чемоданчиком и сугубо официального вида гражданин в галифе, дождевике и фуражке-сталинке. По кирзовой полевой сумке в нем можно определить не шибко большое районное начальство.

Пассажира в штормовке на пристани не встретил никто, и он скинул с плеча рюкзак, чтобы осмотреться. Зато сошедшего следом мальчишку немедленно облапил другой, повыше и покороче на вид:

– Здорово, Андрюха!

– Здорово, Толян! – Андрей отшвырнул мешающий чемодан, чтобы немедленно начать барахтаться с приятелем и дать выход нахлынувшей радости. Силы у подростков примерно равные, но приезжий подвижнее и ловчее. Ему удалось выскользнуть из объятий Толяна и заученным движением провести бросок «через бедро». Но Толя, падая, зацепил Андрея за рукав, и оба рухнули на чужой рюкзак. Спиной ощутив, что совершили недозволенное, мальчишки в испуге вскочили, оглядываясь на высокого. Высокий вскоре подобрал вещмешок и отодвинулся подальше от не в меру резвых подростков. Однако злиться на них, похоже, не собирался и смотрел из темноты вполне доброжелательно и, пожалуй, даже с завистью. Вот и славненько, что нормальный дядька попался. Другой бы разорался или в драку полез, а этот улыбается. Но дурить все одно хватит. Белов стряхнул с брюк песчинки и, отдуваясь, спросил приятеля:

– Ты к нам надолго?

– Поживем – увидим, – ответил Андрей. – Как там моя бабулька жива?

– А что ей станется, все еще бегом бегает. Вот встречать тебя послала, а сама, поди, баню топит. Я видел – вечером воду таскала. Идем, нас тут катер ждет, а то в темноте на тропе все ноги о корни собьем. Жорка вот-вот с пивом вернется...

– Может, и я с вами? – подал из темноты голос высокий, – Я командированный, к вам впервые и куда идти, не знаю.

– Вам, можно сказать, повезло, – откликнулся Толя. – Заезжую Андрюхина бабка держит, так что до самого дома проводим. Только не знаю, как на это капитан посмотрит, я ведь и сам пассажир.

– С твоим капитаном, я думаю, мы столкуемся. Ну, где ваш крейсер? Ведите.

В голосе высокого слышалась спокойная уверенность, какая бывает у военных и спортивных тренеров. Толя перестал сомневаться, перехватил у Андрея его чемоданчик и повел к тальникам, возле которых, как теленок на привязи, дергалась на швартове «блоха малого калибра».

Между тем выгрузка с парохода шла свои чередом. Уже и пассажир в галифе проследовал вниз по трапу, с неудовольствием чвакнув наяренными сапогами по прибрежной няше, и остановился поблизости. Из батареи авторучек в нагрудном кармане френча выбрал одну, отвинтил колпачок и приготовился учитывать груз, который раздраженные матросы чередой сносили на берег. Спускаясь с большим крапивным мешком на плече с шаткого трапа, матросы старались спрыгнуть в грязь, чтобы погуще обдать брызгами неприятного учетчика. Тот стоически терпел, прикрывался ладошкой, вздрагивал при каждом метком попадании, но своего поста не покинул, пока последний мешок не лег на берегу в небольшой штабель. И вот только тогда гражданин в галифе позволил себе оглядеться по сторонам с мысленным вопросом: где же встречающие?

Всевозможных встречающих и провожающих вокруг оказалось предостаточно, но, что непонятно и в высшей степени удивительно, до ответработника, казалось, никому не было дела. Одни без толку пялились на мешки, другие – на пароход, третьи вообще кричали отъезжающим всякую ерунду, какую обычно кричат на прощание. А у самого трапа сгрудилась подозрительно развеселая молодежная компания сразу аж с двумя гармошками. Видимо, от безделья они хохочут и дружно подкидывают чуть не до палубы долговязого парня в тельняшке со стрижкой «под Котовского». Гвалт стоит невообразимый, и никто, похоже, не думает обратить внимание на лицо вполне официальное.

«Ну доберусь я до вас», – подумал гражданин с полевой сумкой и попробовал было побагроветь от гнева, как сам Исак Исакович, но вовремя одумался вследствие полной бесполезности: в отблесках полыхающих костров все, даже самые безответственные лица, казались по-начальственному багровыми. Не осталось ничего другого, как притулиться к мешкам и выжидать, пока эта суматоха не уляжется сама собой. Наконец расшалившаяся молодежь отпустила изрядно укачанного парня на трап, на разные голоса напутствуя вдогонку:

– Служи честно, Сашка! Не забывай, пиши! Возвращайся!

– Вернется он, как же, – буркнул в свои «микояновские» усы уполномоченный. – Ему бы скорей из колхоза вырваться да паспорт получить. Так что не просто пиши, а пиши пропало. Не видать вам больше солдатика...»

Пока бывший комсорг поднимался на верхнюю палубу, чтобы с высоты напоследок махнуть землякам, у трапа возникла новая заминка: на него попытался ступить Котов, непривычно красивый, в шляпе и галстуке.

– А давайте качнем и Котова! – пискнула испуганная собственной дерзостью Зойка.

Пискнула и замолкла, но ее все услышали. Разошедшиеся не на шутку парни подхватили и самого Котова, как он ни отбивался. А что? Знай наших. Сам из комсомола лишь год как вышел. Однако легонький наш председатель, Сашка куда упитанней. Весело на память качнуть начальника. Да не каждому такая честь и доверие. Запоминай, Котов, эту ночь, этот причал и эти теплые надежные руки, что подняли тебя от земли и бережно подхватывают, не давая упасть. Крепче держись, председатель, за эти крестьянские ладони, не отрывайся от них и не возносись высоко, не оттолкни их грубым окриком, иначе опустятся мозолистые ладони по швам, тогда сорвешься ты с доверенной тебе высоты, и больно придется упасть, так больно, что поднимешься ли еще снова. Не забудешь? Ну, тогда хватит, иди, поправь галстук. Вот твоя шляпа, спеши. Пароход ждать не будет – уже гудит.

Вот уже отдана чалка и поднят трап, пароход отваливает. На верхней палубе рядом стоят Котов и Сашка. С берега им кричат и машут:

– Возвращайся, Котов!

Вместо него почему-то отвечает Сашка:

– Ждите на побывку!

Котов машет шляпой и пытается что-то сказать, но его заглушает гудок. Пароход удаляется в ночь, и на берегу темнеет. Вот за островом исчезают его огни, и лишь топовый фонарь на мачте плывет над кронами тополей, как падучая звезда. Воцарившуюся на берегу тьму жалким кострам не раздвинуть. Люди их кинули и кучками бредут в темноте к поселку. Все – праздник кончился. Речи замерли, не слышно и гармошек. Впереди, в поселке, дремлет тоска. Уехать бы отсюда на сверкающем пароходе в необъятный мир вместе с Сашкой и Котовым навсегда. А может, они еще вернутся? А?

Никита Захаров покинул пароход в числе последних, когда торопливые матросы уже начинали тащить на борт трап, Никита успел сбежать по нему, но в один сапог зачерпнул, и теперь в нем неприятно хлюпало. Тем не менее настроение у него не испортилось, и было отчего. В числе первых ему удалось прорваться к буфету и успеть заглотить две кружки настоящего тобольского пива. И пусть оно оказалось несвежим, отдавало бочкой и немного мочой, однако сам факт прорыва в буфет, озорства и молодечества Никиту бодрил и радовал. «Показал я некоторым штатским, – бродила в голове самодовольная мыслишка. – Назавтра обсудим с мужиками: «Вы на пароходе пиво не пробовали? Не успели? А я, ребята, прорвался. Четыре кружки выпил. Ха-а-рошее, я вам скажу, было пиво. Свежайшее. Так-то...» А не попавшие в буфет будут молча завистливо вздыхать и, глотая слюну, мечтать о следующем пароходе, который они уже никак не пропустят. Преисполненный таких благодушных мыслей, Никита поднялся на берег и вздрогнул, столкнувшись нос к носу у кучи крапивных мешков с неприятным бельмастым человеком в дождевике и фуражке-сталинке. Полевая сумка и набор авторучек в нагрудном кармане френча не оставляли никаких надежд: начальство наконец заявилось.

И уполномоченный наметанным оком выделил Никиту среди прочих, не заслуживающих внимания.

– Задержитесь, товарищ, – остановил он попытавшегося улизнуть подальше от греха Никиту. – Вы в колхозе на какой должности?

– Да ни на какой, просто в правлении, – поскромничал Никита.

– А я из района, по спецзаданию к вам направлен, Кандалинцев моя фамилия. – Здесь уполномоченный выдержал паузу, чтобы дать Никите время прочувствовать всю значительность прибывшей персоны. – Где же ваш председатель шатается? Почему не организовали встречу, вам ведь была телеграмма?

Прекрасное настроение еще не успело покинуть Никиту, и потому он ответил несколько легкомысленно:

– Был да уплыл наш председатель. Вон он нам с борта машет. На курсы отозвали. А телеграмма, может, и была, да до нас не дошла: на почте движок сдох.

– Надо было сообщить, что уезжает, я бы к вам не поехал, – заволновался уполномоченный. – С кем мне теперь все вопросы решать? Заместитель имеется?

– Имеется-то имеется, однако на месте его нет – на отделение выехал, – на всякий случай соврал Никита. – Да вы не беспокойтесь, все сделаем как следует. Сейчас на квартиру устроим, в баньке помоетесь с дороги. Вон нас катер ждет. (Никита мысленно похвалил себя за сообразительность: еще в буфете, торопливо глотая пиво, он сговорился с Мариманом подъехать на его катере до поселка.) Вы идите, а я распоряжусь насчет мешков. У вас в них что?

– Элитная культура! – многозначительно подняв указательный палец, продекламировал Кандалинцев и зашагал к катеру, не считая для себя возможным пускаться в дальнейшие разъяснения. А Никита достал нож и пропорол пузатое брюхо мешка. На подставленную ладонь пролились ядреные круглые зерна. Никита поднес их к глазам и изумился вслух:

– Якуня-ваня!

По весне долго ли измениться погоде. Случается час, в который то дождь, то снег, то солнышко жарко печет – семь перемен на дню, а за ночь все восемь. Еще минуту назад спокойная, Нега заершилась, запенилась, ударила брызгами в лобовое стекло медленно ползущего в потемках катера, набитого людьми. Небо погасло под тучами и опустилось под тяжестью снегового заряда. Тригонометрическая вышка зацепила беременную холодом тучу, и из ее пропоротого брюха щедро просыпалась на поселок, тайгу и реку мелкая ледяная крупа.

– Ядрена мышь! – выругался Никита и полез в крохотную брезентовую кабину, где уже притулились рядом с Жоркой наши знакомые мальчишки. Никита с трудом в нее втиснулся, плотно заполнив собой все свободное место. Высокий прижался к стенке кабины и натянул капюшон штормовки. Даже уполномоченный в своем видавшем виды заслуженном дождевике нахохлился, как промокший грач, и стал еще меньше ростом. Пронзительный ветер зашел с кормы и свободно гулял по катеру, чтобы окончательно застудить и без того до костей продрогших пассажиров. Но шайтан, бросивший ветром в катер, со своей пакостью припоздал, потому что тот вскоре ткнулся носом в песчаный берег.

Жорка зябко поежился, привязал катер к колхозному мотоботу и заторопился следом за своими недавними пассажи рами на тускло мерцающий огонек в окне Марьиной избушки. Чтобы не отстать, Жорка срезал угол и очутился возле Марьиной бани, на крылечке которой лежал беспечно забытый топор. По въевшейся флотской привычке к порядку мимо проскочить капитан не смог. Подобрав топор, он старательно затворил дверь бани и присоединился к ведомым Никитой гостям.

– Забыла топор Марь-Ванна, – пояснил он в ответ на молчаливый вопрос. – Занесу, а то упрут.

«И это повод», – хмыкнул про себя Никита.

– Встречай гостей, хозяйка!

Никита толкнул не запертую дверь и, не дожидаясь ответа, шагнул в духоту хорошо протопленной избы. Андрей, а за ним остальные заторопились окунуться в тепло и заполнили переднюю комнату. Чадящий язычок керосиновой лампы от хлопка двери взметнулся за закопченным стеклом, и вскинулась, как пламя, задремавшая на широкой лавке Марья Ивановна, шагнула босиком по некрашеным половицам и, никого кроме Андрея в избе не замечая, распахнула навстречу ему свои объятия:

– Внучонок мой приехал, Андрюшенька!

Последовала обычная сцена, каких мальчишки стараются всячески избегать и всегда почему-то стесняются. Поэтому, щадя Андреево самолюбие, мы ее опустим, тем более что находчивый Никита постарался ее по возможности сократить.

– Совсем затискала мужика, матушка, – заметил он вроде вполголоса, но достаточно внятно, чтобы Марья услышала. – Если обнимать, то надо всех подряд. Ты погляди, каких я тебе постояльцев привел ответственных, принимай давай.

– Да я мигом, – засуетилась старуха, – у меня и чай не простыл, и пирог из щуки... К утру баньку протопим. А ты чего с топором в избу? – заметила она Жорку.

– Так это твой топор, бабулька, я его подле бани нашел.

– Как же мой, у меня такого дрянного никогда не бывало. Брось его на крыльцо да проходи к столу, я вам чайку подам.

– А посущественней сугреву у тебя не найдется? – многозначительно намекнул Никита, прочно утверждаясь за сто лом. – Товарищи к нам из центра, небось прозябли на слякоти...

Когда Жорка выбрался из гостеприимного дома, на востоке уже светлело. Тащиться по мокрому лесу до своего барака Жорке не улыбалось; утро занималось, и, чтобы вздремнуть до работы минут сто двадцать, он побрел к своему катеру, но, поравнявшись с Марьиной баней, передумал и дернул полуоткрытую дверь. «Странно, я же притворял ее, а она опять полая», – машинально отметило сознание.

Внутри было тепло и сухо, пахло вениками и спичками. Мариман забрался на полок, сунул веник под голову, запахнул полы телогрейки, немного поворочался и вскоре захрапел. Сон его был тревожным. Приснился ему медведь на липовой ноге со щербатым топором в лапах, который гонял его по катеру и голосом бабки Марьи кричал: «Работу проспал, лежебока!»






ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. ПОСЛЕДНИЙ ЯМЩИК


Не могу вам сказать, спала ли в эту беспокойную ночь наша Марья Ивановна, но одно знаю точно: когда Герасим погнал улицей деревенское стадо на опушившуюся травкой поскотину за засольным, бабкины Дочка и Ночка присоединились к рогатому обществу с таким умиротворенным и довольным видом, какой возможен в среде коров единственно от тщательной и нежной дойки после теплого сытного пойла.

Утро удалось. Не заставшее ночной мимолетной непогоды солнце всплывало без всяких помех в стеклянное безветренное небо и, еще красноликое, вероятно после утреннего чая, с любопытством ощупывало лучами непонятно откуда явившуюся мокроту на дощатых крышах и пересчитывало вертикальные сизые дымы, дружно вьющиеся из печных труб. Утренний дымок или его отсутствие может объяснить многое. Не дымят печи у директора школы: там предпочитают керосинку; у фельдшера: холостяк завтракает для сохранения здоровья большой крынкой простокваши с черным хлебом и толченым с солью пером батуна; у ханта Кыкина: он во все лето с конца апреля и до первого снега печи не топит вовсе, предпочитая костер; у Мишки Тягунова, вся семья которого приучена питаться всухомятку; и, может, еще в одном-двух домах, хозяева которых укатили в Вартовск. Не затопить поутру печь хозяйке никак нельзя: соседки навеки осудят.

– Гляди-ка, Марья, солнце уж над вышкой стоит, а у Кати печь не топлена! Заморит своего мужичонку... – кричит через все огороды Марьина ровесница Еремеевна, которая успела управиться по хозяйству и поспешает в контору, чтобы успеть до начальства вымыть и выскоблить ножиком полы и главное – залить в оцинкованный бак пару ведер холодной воды, потому что после каждой встречи парохода конторских и прочих приходящих на разнарядку одолевает необъяснимая жажда, для утоления которой они принимаются черпать и хлебать воду до тех пор, пока из-под мутного осадка не покажется исцарапанное алюминиевой кружкой дно. И тогда, словно специально дождавшись этого момента, в контору приковыляет на своей деревяшке счетовод Чулков, чтобы первым делом проревизировать бак: «Еремеевна! Воды опять позабыла? Ну что за народ! Вот и работай с ними...» Потом, не слушая оправданий, сядет за свой стол в углу и будет долго сокрушаться по поводу всеобщей анархии из-за отсутствия в стране настоящего Хозяина, огорченно курить и смотреть в потолок.

Чтобы не расстраивать счетовода понапрасну, Еремеевна придумала налить для него воду в отдельную трехлитровую банку, которую она бережно несла и предполагала водрузить на столе Чулкова между мраморной чернильницей и пресс-папье. Спеша претворить свое нововведение, Еремеевна не расслышала, что ей ответила Марья Ивановна по поводу Катиной недымящей трубы. А та ей ничего сказать не успела: не до Катиной трубы – своих две дымят и в избе и в бане. Пока гости не встали, шаньги испечь. Втайне радуясь, что ни внук, ни постояльцы просыпаться не торопятся, она принялась осторожно хлопотать по кухне, избегая брякнуть посудой. За этим занятием ее и застал старый приятель покойного мужа Иван Гордеевич Гордеев.

Старик Гордеев лишних слов не любил и, чтобы не ввязываться в бесконечные лясы о том о сем и обо всем на свете, в плетении кружева которых Марья считалась великой искусницей, объявил прямо с порога:

– Как уговорено, коня привел – огород пахать. Успевай, пока ведро...

– Кормилец ты мой! – встрепенулась Марья. – Надо пахать, надо. А может, еще до завтра повременим? Слыхал – внучок ко мне приехал и еще постояльцев два – начальство! Один шибко строгий – прежний переселенческий комендант Кандалинцев, ты его знать должон, а другой ученый Борис Петрович, не разобрала какой: не то этограф, не то топограф, но видать, что человек умный, наверное, землемер. Никита их до петухов от простуды брагой лечил, спят теперь. Когда подымутся – я их в баньку, а потом за стол. Никита наказывал от дому подольше никуда их не выпущать...

При упоминании о землемере Иван Гордеевич насупился, скривился и нервно задергал пшеничным усом. Не любить склонное к землемерству начальство у него имелись причины самые наисерьезнейшие, поскольку от взыскующих указаний и нововведений он настрадался как никто другой.

Тот самый ретивый уполномоченный, который урезал колхозникам личные усадьбы, к немалому своему удовлетворению, докопался-таки, что обширное семейство Гордеевых от самого основания колхоза состояло в нем всего лишь наполовину. Точнее – на женскую половину семьи, которая одна и сносила все колхозные повинности. Сам же глава семьи с сыновьями Петькой, Колькой, подростком Ванькой и сопливым Семкой в колхозных заботах принимать участия не желали, предпочитая «возить веревочку».

Неискушенному, вероятно, непонятен этот ныне забытый даже и в самом Приобье профессиональный термин. Однако в мою задачу не входит водить за нос доверчивого читателя, и я постараюсь веревочку поскорей до конца распутать.

Когда-то давно, в глухие времена буйных троек, лихих ямщиков и удалой езды, Ямская канцелярия для удобства проезжающих и скорейшего сообщения государевой почты понаставила по новому сибирскому тракту, что протянулся из Тобольска на Томск, аж до самого Иркутска, мимо Самарова и Сургута, по обскому льду, ямские станции через каждые двадцать верст. Населили их люди смелые и гордые, от веку кабалы не знавшие выходцы из Поморья, – ямщики. И понесли по неровному обскому льду мохнатые сибирские лошаденки ковровые сани от яма – к яму, от стана – к стану, по веревочке. Века и годы проносились мимо, менялись власти, полыхали войны и революции, но ямская веревочка нужна была всем и выжила до наших дней.

В нашем поселке ямщицкое реликтовое племя представляло семейство Гордеевых. Его глава Гордеич ремесло, полученное по наследству, ценил превыше других, непременно подчеркивая при случае, что находится на государственной службе и работает на почте за зарплату, а не за колхозные палочки в Чулковских ведомостях. Без помех дослужившись до пенсии, Гордей пристроил на свое место старших сыновей, а сам взялся мастерить для почтового ведомства сани и гнуть дуги, на которые имелась постоянная нехватка.

Так Гордеевы и жили, не то чтобы безбедно, а позажиточней многих соседей, по причинам, о которых умалчивать не стоит. Первое дело – покос. У почты он собственный, от колхоза независимый. На почтовых лошадок ямщики ставят сено сами, не забывая и о нуждах собственных коровушек. Старательные гордеевские ребята ежегодно умудрялись вручную накашивать столько, что и коням хватало, и коровки по весне не ревели. Кроме того, неприхотливые лошадки имели неукротимое стремление к произвольному размножению, чему Гордеич, заботам коего был поручен почтовый табун, старался всячески способствовать, по доброте своей устраивая почтовым кобылкам своевременные и тайные свидания с похотливым колхозным жеребцом. Видимо, свидания заканчивались ко всеобщему удовлетворению, поскольку в табуне под опекой Гордеича ходило чуть больше голов, чем значилось на балансе, что как-то не волновало остроглазое начальство, понимающее, между прочим, что численность величина переменная, более стремящаяся к сокращению и зависящая от многих неуправляемых факторов, кои бродят за табунами, с голоду щелкают зубами и воют по ночам.

От одной из тщательно засекреченных от правления встреч вороной кобылки Ласки и колхозного племенного Гиммлера образовался в табуне Гордеича неучтенный довесок, получивший имя Мурашка и особо любезный старику за унаследованный от матери игривый и добрый нрав. По прошествии времени Мурашка превратился в ладного меринка, доброго помощника в крестьянских делах. Старательный Мурашка неожиданно для себя нарушил до того незыблемую монополию колхоза на тягло и вызвал неудовольствие правления, в большинстве считавшего, что единственно оно, правление, имеет право решать, давать ли коня колхознику для вывозки дров, сена и прочих надобностей и какую за одолжение назначить плату. Из-за строгостей учета, на конюшне взять коня не всегда и не вдруг случается: то начальства нет, то сбруи исправной, то все кони в разгоне, то конюх пьян и конюховка на замке. Вот и идут к Гордееву, как к единственной надежде, вдовы и старушонки, которым самим ни запрячь, ни погрузить. Отказа они не знают, но мзду Гордеич берет: коня в день работы наниматели должны кормить. В загрузке коня работой Гордеич видит свою пользу. По его рассуждениям, без дела что человек, что лошадь дуреют, жиреют и старятся. Чтобы не терял конь резвости, надо его кормить и нагружать, а где сыскать летом работу почтовому коню, когда и колхозные без дела по сорам ходят?

Своей почтовой службой и лошадиной философией, возбуждавшей у колхозников разные труднообъяснимые вопросы, Гордеев вызывал у правления стойкое раздражение и неосознанное желание когда-нибудь «прищучить».

После сказанного пора нам снова вернуться к тому злопамятному уполномоченному. Видать, шибко ему хотелось служебное рвение показать, а может, попался из тех, что лишь накануне из грязи в князи выбрались и стараются свое прилежание и послушание директиве погромче обнаружить и одобрение руководства заслужить. Такому на глаза не попади: разом начнет на тебя очередной циркуляр примеривать да под официальную мерку подгонять и, если, не дай Бог, не впишешься в размер, не сумеешь вовремя присесть или вытянуться, живо твою прыть окоротит, чтобы свое место знал, ходил на полусогнутых, как и все, да впредь не смел твердо на своей точке стоять.

Так вот, рыскал этот проверяющий меж усадьбами и наткнулся на гордеевский огородик. Огород как огород, капуста да картошка, среди прочих ничем не примечательный, не большой, не маленький, а по Ивановой семейке – сам-десятый – в самый раз, соток сорок. Одно от других отличие – не при доме. Однако как ему быть при доме, если ямской избе поближе к дороге стоять полагается и дорога эта – река, на песках по берегам которой один конотоп да гусиная лапка кое-как цепляются. Другое его отличие: у всех в огороде баня, а Иван Гордеич баню над самой водой поставил, чтобы распаренному с крыльца прямо в омут сигать – такая уж блажь. А заместо бани у него при огороде коровник. Понятно, если бы нужда заставила Гордеевых скотину поодаль от дома держать, – однако строились первые, еще на безлюдье, могли бы и покучней усадьбу устроить, к скотине и огороду поближе. Ан нет, в краях откуда Гордеевы на Негу переселились, не заведено скотину близ избы держать из-за грязи, тяжелого духа и зеленых мух. А потому Гордеев дом как улей на пригорке: свободно вокруг, светло и чисто. Лишь крытый двор, лабаз и коновязь, а еще ворота – на весь поселок единственные. Однако Гордеича за них никто не судит: казенные грузы оберегать следует.

Ну, так вот, как вычислил проверяющий, чей такой странный огородишко, так сразу осерчал и взвился:

– По какому такому праву! Не член колхозного двора – на колхозной земле! Новое кулачество! Не счесть скотины! Куда сельсовет смотрит! Вызвать его в контору!

Делать нечего – вызвали. Яков Иванович, старый неприятель, в глаза не глядит, потупился. Так, говорит, и так, товарищ уполномоченный нарушение выявил, требует ваш огород урезать, поскольку ваша семья ни одного мужика колхозу не дала. Земля в колхозном владении, значит, и пользоваться ей должны колхозники, а не все подряд. Вступят сыновья в колхоз – тогда отступимся. А нет – тогда уж не обессудь, огород отрежем.

Что мужику поделать? Где правду искать, куда податься? Кто его слушать будет, если вот он, районный представитель сидит, Гордеев огород изъять требует. Как ему объяснить, что первыми Гордеевы в эту землю пришли, когда здесь одна тайга широко шумела и никто ее на все четыре ветра не усчитывал. Да разве станет слушать чиновник старика о том, как они с отцом рубили лес для заимки, как с матерью корчевали пни на том месте, где теперь картошка цветет. Не поймет ведь, что, может, от этой корчевки родители Гордея до срока в землю легли. Кормит семью огород, сказать нечего. Да не станешь же ради куска всякому приезжающему в ноги кланяться, а шею в колхозный хомут совать. Нет, Яшка, нашла коса на камень – не та Гордеи порода. Забирай огород, может, подавишься.

Так Иван про себя подумал, а вслух сказал:

– Председатель, после жестких твоих речей хочу я тебе один вопрос задать: у твоей дочки паспорт имеется? Нету? А вот у моих Кольки с Петькой имеются, и, значит, они свободные граждане и могут работать где ни пожелают. Приспичит им в колхозное ярмо впрягаться – перечить не стану, веревочку не легче возить, недаром из ваших никого до нее охотников нет. Приневоливать же их в колхоз не могу и не буду, хоть я им родитель и в семье власть моя. Гордеевы никогда на барщине не гнулись, не станем и в колхозе мантулить. А огород забирай, если земля ваша, то картошка-то моя. И наперед знай: нынче в колхоз излишки сдавать не стану, себе дороже...

С тех пор Гордеевы в поселке картошку не садят. Побалтывают, что есть у них где-то в тайге потаенный огород, потому что семейство без картошки не живет, да еще и двух боровов выкармливает. Болтать-то болтают, а попробуй отыщи. Да и кому надо?

На Гордеев же старый огород в поселке охотников до сих пор не сыскалось: нет на чужое падких, не хотят люди всенародную хулу на себя принять. Так и пустует. На богато унавоженной земле обильно поселились лебеда и крапива, и Ванюшка Гордеев постоянно подкашивает их на подкормку коровам.

Знать бы заранее Гордеичу, что у Марьи начальство остановилось, может, и поостерегся бы коня приводить, как-никак не собственный. Однако взялся за гуж – будь дюж, назад не попятишься. Опять же дрыхнут пока приезжие.

– Нет, Мария, годить не будем. Завтра поедем свой огород пахать, а после Мурашке к табуну пора.

– Может, помочь чего? Сейчас внучонка подниму, – обрадовалась Марья Ивановна.

– Не спеши. Пока мы здесь с тобой рассусоливаем, мой Ванюшка на огороде пашет, – удержал ее Гордеич.

И верно: приподняв занавеску, увидела бабка, как белоголовый парнишка, ловко управляясь с древним плугом и покрикивая для порядка на привычного к пахоте мерина, заканчивает второй круг. Подсохшая супесь, легко отваливаясь от лемеха, рассыпалась мелкими комками. «Часок-другой – и кончат», – прикинула Марья. Видимо, так же определил и Гордеич, который, убедившись, что все ладом настроилось и Ванюшка без него управится, подался домой, но у перелаза через прясло его окликнули:

– Пахаете, Иван Гордеевич? Ну пахайте, пахайте – допахаетесь, если закон вам не писан.

Мужичок, что называется, неопределенных лет, в неопределенного возраста и цвета помятом пиджаке поверх застиранной сатиновой косоворотки, в сыромятных чарках на ногах и с бесцветными бегающими глазками промеж двух оттопыренных ушей, за одним из которых прочно закрепилась сигарета, а за другим – химический карандаш «Копиручет», свидетельствующий, между прочим, о некоторой грамотности обладателя столь замечательных ушей и принадлежности его к касте конторских служащих, встал на пути.

– Пашу, Пашка, пашу. Такое мое дело – пахать, – едва заметно дрогнув бровью, ответил Иван Гордеевич. – А ты, я вижу, все учитываешь?

– Такая моя должность – учитывать. Социализм – это учет, – не без гордости объяснил тот, которого так пренебрежительно назвали Пашкой. Впрочем, сам он неуважения к своей персоне не заметил. Маленькая собачка – до старости щенок. А Пашка и был хоть и маленькая, но собачка, из тех, что на людях гавкают, а укусить норовят исподтишка.

– А скажите-ка мне, Иван Гордеевич, кто вам разрешил, так сказать, личные огороды казенным конем вспахивать?

– Нет, это ты мне скажи, секретарь, – пошел в наступление старик, – почему, когда картошку давно уж садить пора, у большинства колхозников огороды не вспаханы, а старики с детишками их лопатами поднимают? Куда подевались кони колхозные? На лисятник? Почему вдова, орденоносица, мать солдатская, должна в старости землю вручную рыхлить? Быстро вы позабыли старейшую колхозницу, что своими руками на общий двор двух собственных коней свела. Что вы ей сказали, когда она вспахать попросила?

– Что надо – то и сказали, – отпарировал Пашка. – Велели подождать очереди. В колхозе коней нехватка: кормить их давно уж нечем, вот и поторопились на выпаса угнать, пока дорогу не перелило. А Марья пусть за коня уплатит, как другие, и ждет: придет очередь – вспашем.

– Вот-вот. Заплатит и ждет, когда картошка сама вырастет. А насчет коня – ты замолчь. Никто не попрекнет меня за то, что я вдове колхозного конюха огород вспахал. Его счастье, что не дожил он до позорного дня, в который вы его любимцев начали на лисятник сводить, – а то вдругорядь бы помер. А ну, не мельтеши под ногами! – Иван отодвинул его с дороги, плюнул в сторону и крупно зашагал. Почему-то кололо сердце.

– Ты, Гордей, не гордись, против колхозу не возникай – еще придешь, поклонишься, когда дровишки понадобятся, – досадливо взвизгнул вдогонку Пашка. – А мы не дадим деляну. Ты слышишь – не дадим!

«Будь ты неладен, прихвостень, – размышлял по пути Гордеев. – Как волка кругом обложили. Еще на самом деле перед зимой дров лишат: лес кругом колхозный. Не пришлось бы Ванюшку вместо рыбтехникума в колхоз отправить. Ну уж черта с два – не покорюсь!»

А Пашка, забыв, что шел представиться приезжему начальству, отправился на пилораму учитывать доски, которые там пилили отец с сыном Мокеевы.

На Пашкино счастье, Марья Ивановна его придирок не слышала. Ей от печи отойти нельзя: того и гляди, шаньги пригорят – перетопила. А тут еще как раз Кандалинцев проснулся и завозился на койке. Вечером он прихватил лишку, и теперь очугуневшая голова никак не хотела покидать подушки, хотя и усиленно по ней ерзала. Наконец желание опростаться и чувство неисполненного командировочного долга победили и из-под лоскутного одеяла вынырнула одна кривая и волосатая нога, затем другая, нащупали пол, на нем утвердились, затем не без напряжения рук от постели отделилось упитанное тело в солдатском исподнем, и только тогда, с явной неохотой, покинула подушку ощетинившаяся на затылке мелким ежиком голова. Постоялец не решился резко расстаться с устойчивой кроватью и, чтобы привыкнуть к вертикальному состоянию позвоночника, присел на ее краешке, постепенно изучая избу. Первое, что он увидел, – раскиданные по столу свои вставные челюсти из послевоенной нержавейки. Как Федор Иванович бросил их, отходя ко сну, посреди стола, так они и остались между пепельницей и керосиновой лампой. Хозяйка не посмела тронуть чужие зубы и, осторожно вытирая стол, оставила его под челюстями нетронутым, с крошками хлеба, рыбными костями и чешуей. От натюрморта с челюстями, а может, и от вчерашней браги Кандалинцева замутило, и для устойчивости от ухватился за край стола. Страдальческий жест гостя не укрылся от бдительного ока хозяйки, и не погрешу против истины, если скажу по секрету, что она его предполагала, более того – ждала, и даже заранее приготовила противоядие в литровой банке.

– На-ко, сердешный, поправь мозги. Клин клином вышибают. – И, несмотря на протестующий стон постояльца, вручила ему вчерашнее зелье. Выполняя свою человеколюбивую миссию, подслеповатая со свету, бабка обнаружила в облике постояльца некое излишество, из-за которого она отказала себе в удовольствии проследить, какое действие окажет ее лекарство, а спешно прошлепала к себе на кухню, чтобы обратиться к изрядно позабытой и затянутой паутиной, почерневшей от невзгод и веков иконке, извлекаемой не чаще двух раз в год, по случаю Рождества и благополучного отела Ночки: «Свят, свят, свят... Изыди, лешак!»

Но мы-то с вами, читатель, не так суеверны, как наша бабулька, и в сумраке избы постараемся рассмотреть то, что повергло в смятение много повидавшую и далеко не робкую Марью Ивановну. Под никогда не снимаемой фуражкой Кандалинцев тщательно укрывал от постороннего глаза небольшое, но выдающееся приложение к лысине: удачно расположившийся повыше лба, похожий на рог молодого козлика крупный жировик.

Уж и не скажу, что помогло больше – очищенная от паутины иконка или живительная влага, но только, когда Марья снова решилась заглянуть в комнату, чтобы наполнить пустую банку, Кандалинцев сидел уже в сапогах и сталинке и терпеливо срезал опасной бритвой пучки щетины на дряблых щеках. Железные зубы возвратились на положенное место, бельмастый глаз свинцово тускнел – постоялец опять стал вчерашним суровым уполномоченным. «Поди ж ты! – подивилась Марья. – Без мундира лешак лешаком, а в мундире настоящий начальник. Большая сила в мундире, коли из лешака начальника делает».

Ворча себе под нос, Гордеич спустился по тропинке, натоптанной по круче собаками и мальчишками, на берег Неги, к чернеющему на песке колхозному мотоботу, терпеливо поджидающему счастливого времени, когда наступающая вода приподымет и забаюкает его на своей груди. Старик задержался у его борта, поковырял желтым ногтем конопатку в пазу обшивки; убедившись, что она хорошо держится, обтер смолу с пальца о штаны и, обогнув мотобот, оказался за спиной Никиты и Якова Ивановича, присевших перед дорогой на борт колхозной мотолодки. Никита с Яковом вели неторопливый разговор, и ненароком услышанное заставило Гордеича отступить назад, за корму мотобота, и навострить уши.

– Надо, надо тебе уехать от греха, – убеждал собеседника Никита. – Сам знаешь: на нет и суда нет. Никто тебя не предупреждал, никого мы не ждали, никакой кукурузы не знаем. Если Котов знал – с него и спрос, пусть теперь догоняют. Я про тебя сказал, что ты на пашне, потом в Некрысово собирался да на Мысовую, поглядеть, что с бывшим калмыцким поселком делать. Поживи там с недельку, пока я с ним занимаюсь. Не дай Бог, попадешься под руку, как пить дать – заставит озимые кукурузой пересевать, как в Ергашево.

– Жалко зеленя, – затосковал Яков Иванович, – хорошо бы потянуть, пока все сроки уйдут, не станет же он у нас вечно отираться. Может, подсунуть ему Пашку-сельсоветчика, он любит выслужиться. Дать ему ребят-комсомольцев, и пускай себе сеют по указанию начальства на показательном поле. Если получится, нам почет: работаем с молодежью. Не взойдет ни шиша – не с кого спрашивать.

– Насчет Пашки – придумка добрая, – Никита почесал затылок. – Он и секретарь, и депутат. Если что – своего жалеют. И с комсомольцев не много возьмешь. Вспашем пока Гордеев огород – в самый раз для пробы.

– Часть зерна можно колхозникам раздать – пусть в своих огородах попытаются. А я на Мысовой посмотрю: может, калмыцкие брошенные огородишки разгородим, да и засеем кукурузой. Чую я, не отвертеться нам.

– Пожалуй, так, Яша, – согласился Никита. – Да ты не горюй, нам бы нынче отбиться, а лето покажет, как у соседей выйдет. В общем, посидели на дорожку – и хватит. Давай я тебя оттолкну.

Яков влез в лодку, Никита без труда приподнял ее высокий нос и, поднатужившись, вытолкнул на течение. Затем посмотрел, как Яков топчет педаль стартера, удовлетворенно хмыкнул на сизый дымок из выхлопной трубы и под аккомпанемент удаляющегося мотора полез по тропинке в гору, где курилась Марьина баня. Занятый сложными подсчетами остатков в алюминиевой фляге, он не заметил Гордеича, бредущего по берегу к дому.

Дверь в избу подалась не сразу. С трудом ее одолев, Гордеич плюхнулся на лавку подле стола и позвал сыновей:

– Колька! Петька!

Сыновья перестали набивать патроны: отец выглядел необычно – устало и неуверенно.

– Худо дело, – сообщил старик. – Председатель на Мысовой сеять думает. Надо нам под огород другое место искать.

– Какая беда! – не задумался скорый на язык Николай. – Найдем, кругом земли много. Можно в Погорельской деревне, можно и поближе. Однако что с тобой, батя, ты серый весь...

– Дай воды, – прохрипел Гордеич, пытаясь расстегнуть ставший вдруг душным ворот.

– Беги за фершалом, Петька! – крикнул Колька и метнулся к кадке с водой.

– Не надо, – остановил их отец, – само пройдет. Отлежусь.






ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. ГУБИТ ЛЮДЕЙ НЕ ПИВО


Не зря, не зря топила баньку Марья Ивановна. Не иначе как предчувствовала, что не задержится в конторе уполномоченный. Послушать бы Кандалинцеву мудрую старуху, не рвать гужи, а позавтракать, как все добрые люди. Так нет же, сумку в руки и бежать к правлению прямиком через вырубку по пням и кочкам. Известно: ноги долгие, ум худой – беги да беги, если сапогов не жаль, может, сэкономишь минуты две. Деревенские так не ходят. Уполномоченный – дело другое, его служебная надобность подгоняет, вот он и спешит свою прыть проявить. Пробежал мимо вышки, мимо застарелой навозной кучи, мимо хибарки Миши Тягунов а, форсировал завал, потом небольшое болотце, с которого спугнул пару уток-свиязей, перелез через изгородь и оказался на задах колхозной конторы, прямо возле уборной с оторванной дверью. Отметив про себя этот факт вопиющей бесхозяйственности и заранее теряя благодушное от браги настроение, Кандалинцев обогнул наполненную смесью воды с окурками пожарную бочку и, неожиданно вывернув из-за угла конторы, спугнул Еремеевну, которая как раз приготовилась выплеснуть с высокого крыльца грязную после мытья воду. От неожиданного явления уже занесенное ведро дрогнуло в старческих руках, но удержаться никак не смогло, отчего изрядная порция помоев попала на френч и брюки и даже затекла в сапог уполномоченного.

После такой встречи взъярился бы и менее крутой характером, не то что Кандалинцев. Слава Богу, что Еремеевна по глухоте своей не смогла услышать те нелестные эпитеты, которыми наградил ее уполномоченный, когда пучком прошлогодней травы пытался привести себя в прежний вид. Все-таки глухота не помешала бывалой конторщице определить размеры своей оплошности и понять, какую медвежью услугу оказала она своему колхозу и прежде всего счетоводу Чулкову, которому на больную голову предстояло принять первый гнев районного начальства, вооруженного полевой сумкой и батареей авторучек. Потеря бдительности и, прямо скажем, негостеприимные действия в отношении командированного из района могли отозваться, под горячую руку Чулкова, плачевно в первую очередь лично для нее, Еремеевны. А ну как отстранят от конторы? Кто она тогда на старости лет? Простая колхозница? Ну уж нет! Эти несложные соображения мгновенно промелькнули в мозгу Еремеевны, и она, приговаривая: «Ах, простите, пожалуйста, мы вас отселева не ждали», споро захлопнула на замок конторскую дверь, едва не прищемив уполномоченного. На возражение Кандалинцева, что проверяющих следует ждать со всех сторон, Еремеевна пояснила, что, пока полы сохнут, в конторе делать нечего, да и нет никого: счетовод на ферме, председатель в Тюмени, а заместитель на пашне. Прояснив ситуацию, Еремеевна сделала вид, что страшно занята, и засеменила прочь, моля Бога, чтобы запертый в конторе Чулков не вздумал подышать свежим воздухом не крылечке.

Тщетно пытался Кандалинцев еще что-нибудь уточнить у рассыльной: та как шла, так и не обернулась. Очевидно, глухота у старушки оказалась прогрессирующей и обострялась в самые непредвиденные моменты. Оставалось только одно – возвращаться к Марье Ивановне и постараться отчистить костюм. Кандалинцев плюнул, выругал себя за ротозейство и нерасторопность, от которых сегодняшний день наверняка пошел насмарку, и поплелся назад прежней дорогой. До приезда колхозного начальства время надо было как-нибудь убивать. Почему бы действительно не попариться? Кто за это осудит?

После хорошей бани всякий, даже очень ответственный человек, добреет. Отмытая от суетных забот, прогретая до самых глубоких закоулков, даже самая закопченная душа светлеет, отмякает, становится податливей и отзывчивей. С «легким паром» и сама душа становится легче на время и способна воспарять над мелкими и ничтожными хлопотами, обступающими нас со всех сторон.

Человек после бани не чужд поэзии, склонен к философии и жаждет общения, к которому особенно располагает со вкусом накрытый стол. А на стол Марьи Ивановны постояльцам обижаться не приходится. Таких рыбных котлет и такого холодца, как у нее, надо еще поискать. А румяные, что твое солнце, картофельные шаньги, желтое топленое масло, необыкновенной густоты сметана, внушающий почтение геройский самовар, сияющий медалями, как Буденный на праздничной трибуне, рыбные соленые сухарики, одним своим видом напоминающие, что существуют напитки и покрепче чая, – все это, уверяю вас, заслуживает самого пристального внимания.

Кандалинцев, хотя и при должности, а не каменный. А потому сидит он во главе стола розовый, благодушный, чуть помолодевший и слегка хмельной, в одной исподней рубахе военного образца, но тем не менее в непременной фуражке. Щетина не топорщится более на щеках и даже бельмастый глаз как бы оживился и не пугает сотрапезников оловянным блеском.

Традиции русской бани взывают к коллективному действу. Настоящему любителю и знатоку парной идти в нее в одиночку – это уже и не Баня в высоком смысле, а так, одинарная помывка без всякого удовольствия. Слава Богу, подвернулся Борис Петрович. Какой он там ученый, никому не известно, а в банной удали знаток оказался. Поддает и поддает на каменку, выкурил старика в предбанник. Силен! И тело все сухое, в тугих мышцах, а на груди сквозной прострел. Кандалинцев такие не раз видел. Говорит, под конец войны зацепили. С такой статью мог бы в органы пойти, а он в музей, с чучелов пыль сметать... Кандалинцев снисходительно хмыкнул про себя и попытался поймать нить беседы между Борисом Петровичем и кстати подоспевшим к застолью Никитой.

Оба успели изрядно хлебнуть и входили в ту стадию, когда собеседника можно не очень слушать, а следует, наоборот, заставить его слушать себя, потому что собственные мысли, скорректированные хмелем до удивительной чистоты и ясности, гораздо важнее и, что совершенно неоспоримо, умнее и значительнее, чем несуразная болтовня сотрапезника, которого, чтобы убедить, надо сначала перекричать. Никита как раз и пытался это сделать.

– Ты, пограничник, будешь меня учить! А кавалерийскую атаку ты видел? Шашки наголо, пыль до облака, тысячи ног, ветер в глотку, зубы оскалены, пот и хрип... Ийях! – Никита описал вилкой опасную дугу возле лампы. – Припадешь к гриве: не подведи, голубчик, не поскользнись, не оступись, не свались подстреленным. Упал на землю с конем или без коня – все едино смерть, сзади свои затопчут. Только вперед, клинок как судьбу сожми. Теперь в траншею не спрячешься, в окоп не зароешься – атака в лоб. Гляди, какой я штемпель ношу! – Никита ловко обнажил костлявую спину с багровым рубцом на лопатке. – Схлестнулись мы на Балатоне с гонведами. От удара моя шашка по рукоятку сломилась, надо мною гусар навис. Мгновение застыло, успело в мозгу мелькнуть: вот она, смерть моя, в гусарской руке блестит! Скользнул под седло от удара, да чуть замешкался – зацепил меня саблей венгр. Очнулся на траве. Бой ушел, а Рива моя рядом стоит, не зря я за ней ухаживал.

– Баба твоя, что ли? – хохотнул Кандалинцев.

– Какая баба? – возмутился Никита. – Кобылу мою так звали. Резвая была кобылка, вороная, грива вьется, а глаза озорные, как у девки. До сих пор ее помню. Дурака наши маршалы сваляли: хотели Европу конями потоптать. Конники до войны пели: «Мы в бой поедем на тачанке и пулемет с собой возьмем...» Мы и поехали на тачанке, а он навстречу – на танке. Вот тебе и встреча, мордой об забор...

– Ты наших маршалов не хули! – строго пресек его Кандалинцев. – За это знаешь, что бывает?

Последние слова Федор Иванович отчеканил многозначительно и недобро зыркнул глазом на Никиту, а заодно и на Бориса Петровича. Никита замечание Кандалинцева как бы не заметил, а городской невинно поинтересовался:

– Федор Иванович, а что бывает?

– Заберут куда следует, – счел возможным пояснить Кандалинцев.

– Не понял вас, Федор Иванович, – не унялся городской. – Кто должен забрать Никиту?

– Кому положено – тот и заберет! – рассердился уполномоченный. – Так сказать, компетентные органы.

– А в чем компетентные? – полез под шкуру Борис Петрович.

Вот ведь заноза! Прилип как банный лист. Кто бы подумал, что он такой въедливый. А в бане геройствовал, веничком себя истязал, как вполне порядочный. Кандалинцев внутренне огорчился своей напрасно возникшей симпатии к незнакомому, в общем, человеку и почти приготовился ответить позначительней, чтобы осадить зарвашегося. «Ах ты, интеллигент прогнивший, – выругался про себя уполномоченный, медленно распаляясь. – Попал бы ты ко мне лет десять назад, я бы тебя из района не выпустил... Почуяли волю, распоясались. Сейчас я тебя пресеку...»

Выполнить свое намерение он не успел, потому что в избу вошел Андрейка, которому, как самому младшему и не любителю париться, выпала участь мыться в последнюю очередь. По пятам за ним вкатилась бабка:

– Садись, внучок, к столу, чайку похлебай, а главное, старших послушай, они худа не скажут.

Руки ее залетали над столом, налили Андрею стакан чаем, придвинули ему шаньги и молоко и между делом наполнили опустевшие кружки. Появление за столом подростка и самой хозяйки разрядило сгустившиеся было тучи, и, ко всеобщему облегчению, гром не грянул. Борис Петрович вовремя почуял, что хватил через край и попробовал переменить тему.

– Вы, я так понял, – тоном самого глубокого почтения обратился он к Кандалинцеву, – долгое время на ответственной работе состояли? Не в исполкоме?

– Поднимай выше, – самодовольно усмехнулся уполномоченный, смакуя брагу.

– В партаппарате?

– Еще выше.

– Тогда я и не пойму, – заинтересованно протянул Борис Петрович.

– Потому и не поймешь, что сам низко летаешь. В органах я прослужил всю жизнь. Понимаешь – в ОРГАНАХ!

– Это в каких же таких органах, – не удержался, чтобы снова не подковырнуть, ученый, – они разные бывают: наружные или внутренние, как аппендицит например. Тоже орган, а прожить без него свободно можно. А, так вы хирург! – догадался он наконец, ерничая.

– Органы внутренних дел всегда нужны, – жестко уточнил Кандалинцев. – И работа у них под стать хирургической. Если на теле нашей республики гнойник появится – мы его вскроем, мозоль на ноге назреет – мы ее удалим...

– Вместе с ногой, – подсказал Никита.

Кандалинцев его реплику вниманием не удостоил и продолжал, обращаясь к одному лишь Борису Петровичу:

– Чтобы организму жизнь сохранить, иногда заболевший орган безжалостно отсечь полагается – иначе всему телу конец, гангрена. Для того и Органы, чтобы сердце страны от опасности заражения сберечь.

– Вам бы только отсекать, – опять влез Никита. – Видел я одного такого, усеченного. В госпитале. Хирурги навроде ваших ему руки и ноги оттяпали. Теперь, говорят, жить будет, сердце-то здоровое. И верно – здоровое, а что толку, если ни рук ни ног, один язык треплется.

– Вот именно, треплется. Вы, Захаров, на кого намекаете? Не на Якира с Гамарником? Или, может, Блюхера? Распустил вас Никита. Без оглядки жить начали, а рановато. Хотите анекдот? Слушайте. Умер Кеннеди. Понеслась душа в рай. Но пути туда длинные, закоулков множество. За одним углом встречает его Сталин с дубиной и спрашивает: «Ты кто?» – «Я Кеннеди». – «Тогда проходи, я здесь другого жду».

Кандалинцев загоготал, Никита усмехнулся, Борис Петрович промолчал, а Андрей ничего не понял.

– Ну, так вот, – продолжал уполномоченный, – не только руки-ноги, а если и мозги воспалятся, мы и на них операцию проведем. Поэтому язычок надо бы поприжать на всякий случай, а то найдутся добрые люди, научат его за зубами держать.

– За железными зубами, – буркнул про себя упрямый Никита, но был услышан.

– Если ты о моих зубах, то совершенно напрасно обидеть меня пытаешься, – с расстановкой произнес Кандалинцев. – Я ими, как революционным оружием, горжусь. Мои зубы не дешевле твоих медалей стоят. Я их, представьте, не с кашей съел, а в бою лишился. Могу рассказать в назидание. Слушать будете?

– Отчего не послушать, время раннее, – согласился Борис Петрович.

– Расскажите! – присоединился Андрей.

– Сказал А, говори и Б, – примирительно пробурчал Захаров и подмигнул зачем-то Андрею.

Кандалинцев приосанился, поправил козырек фуражки и откинулся на спинку стула.

– Вы, юноша, в комсомоле состоите? – обратился он после паузы к Андрею. Тот кивнул утвердительно.

– Ну и правильно, – одобрил Кандалинцев. – И я в такие годы вступил. Вернее сказать, в аналогичном возрасте, а годы были совсем-совсем другими. Тогда белых из Сургута только что вышибли. Ванюшка Кайдалов, отчаянная голов ушка, вожаком у нас стал. Не скажу, чтобы в ячейке нас много собралось, зато народ самый бесшабашный. Где заваруха – там и мы. Попервости партактив на нас не шибко полагался, старался на подхвате использовать, для антирелигиозной борьбы или вроде того, однако вскоре и нам нашли применение. Вручили по винтовке и отрядили в поддержку продотряду. За Уралом большой голод назревал, вот губисполком и предписал излишки продовольствия у населения изъять. Как водится, контрольные цифры поставок довели и до Сургутского уезда. В уезде их разверстали по селам. Села закрепили за агентами.

Я попал в помощники к продагенту Илье Клыкову. Если кому я в жизни и обязан, так это ему за науку. С виду Илюшка был незавидный, росточка небольшого, щупловатенький, ресницы белые, нос картошечкой. Но революционной активности в нем на двоих бы хватило. Я вообще заметил, что чем мельче мужик, тем в нем прыти больше. Бывало, выедем с обозом на заготовки, Илюшка вперед ускачет, обрыщет по пути все заимки, деревни, стойбища, все разведает, а отряд придет и лабазы под метелочку. Пушнина, мясо, орехи, рыба – все под разверстку шло. За это крохоборы Илюшке не раз прорубь сулили, а он не из робких – знай посмеивается. И правильно: те, что грозились, давно царю небесному служат, а Клыков и по сей день здравствует.

Такой уж Илюшка веселый был, любил отчудить что-нибудь. Помню одну хохму. Как-то приехали к одному зажимщику: «Почему шерсть не сдаешь?» А тот не сдает, упирается: «Да где же я возьму, если у меня овечек нет – по осени волки порезали». – «Ах нет! Потому и нет, что ты, контра и кулацкий элемент, не хочешь помочь пролетарской власти. Если бы хотел, то свою бабу бы остриг, а шерсть без заминки сдал. Федор, ко мне! Под арест его!» Я тут как тут, если арестовать, мы всегда пожалуйста: «Вперед! Руки за спину!» Видит, сволота, что с ним не шутки шутить собираются, попросил час отсрочки. Даем ему час – и что бы вы думали? Припер, всю шерсть припер, сколько положено. С перепуга все свои полушубки и тулупы остриг, смехота!

В конце двадцатого года губисполком обязал нас досрочно мясопоставки сдать. Понятно, сам никто за так сдавать не торопится, не для того спину на покосе горбил, скотину ростил. Пришлось забирать насильно. Рев, слезы, угрозы! Однако Москва слезам не верит: если обложили – вынь да положь. Всех слушать – вовек разверстку не сдать. Одни твердят, что коровы стельные, просят дать растелиться, другие просят детей без молока не оставить, третьи уверяют, что, если даже прирежем скота, все равно отгрузить не успеем: река становится и последний пароход ушел. Чем коровам тушами в леднике лежать, пусть бы до весны доились. На первый взгляд – есть резон, однако продагента Клыкова не проведешь и директиву отменить он не в силах: поумней и повыше Клыкова люди думали. А он кто? Солдат, винтик в большой машине. «Шалите, – говорит Клыков, – сейчас ваша скотина жирная, за лето нагулялась, а за зиму отощает, если от бескормицы не передохнет или сами втихаря не сожрете. Дудки вам! Ведите скот!» В общем, скотину порезали, мясо в ледник сложили и в губком вовремя телеграфировали о досрочном выполнении мясопоставок. Ответ не замедлил: «Объявляется революционная благодарность в честь юбилея Октября. Губпродкомиссар Инденбаум». Вот так наша служба шла.

Однажды мы на пару с Ильей от бандитов в дальней тайге едва ушли, заплутали, и, видимо, сам лешак нас на Ерт-иков лабаз вывел. Ты когда-нибудь слышал про Ерт-ике? – обратился Кандалинцев к Никите Захарову.

– Не приходилось. Если с остяцкого перевести, так Дождевой Старик, что ли, получается? И чем же он знаменит?

– Ну, братец, так нельзя. Живешь с остяками всю жизнь бок о бок и даже не знаешь, какому они богу молятся.

– Смолоду слыхивала я про Ортика, – подала голос из своего угла бабка Марья. – Так наилучшего шайтана остяцкого звали. Еще помощник у него имелся – Мастерко. Баяли, мол, Ортика попы сожгли, а Мастерка туземцы так схоронили, что сыскать не смогли. Шибко они его берегли: он им от хворостей помогал.

Кандалинцев с хозяйкой спорить не рискнул, знал уже, что все равно ее верх будет, а потому от дальнейшего обсуждения генеалогии остяцких шайтанов уклонился:

– Ну, не знаю, сам ли Ертик нам попался или его Мастерко, однако на идольское капище с лабазом мы наткнулись, это точно. Даже не с одним лабазом, а с тремя. Один костями обглоданными до верху набит, в другом – казан медный, ведер на двадцать, луки со стрелами, бубен здоровенный, маски берестяные, шубы с побрякушками и прочая дрянь. В наибольшем лабазе оказался сам идол: большой мешок из красного сукна, а вместо головы пришита большая тарелка из серебра. На ее дне шайтанский лик выбит древним мастером. Над шайтаном на стенке две сабли старинные, а по бокам мешки с жертвенной пушниной. На полу перед ним чаша древняя черненого серебра с обкладкой из самоцветов, полная монет. Илюха, как деньги увидел, даже с лица сменился: глаза разгорелись, щеки красные, губы дрожат: «Ну, братан, пофартило нам! Отыскалась казна шаманская. За это злато-серебро много хлеба купить можно». Снял он со стенки нож и давай потрошить идола. Мне не по себе стало. «Не тронь», – говорю. А он в ответ: «Не робей, комса. Религия – опиум, шайтан – болванчик, шаман – обманщик, эксплуататор трудовых туземцев. Подвернись он нам под руку – мы его враз в Чека, там разберутся, тому ли богу он службу правит...» В общем распорол он идола, а в брюхе собольи шкурки, одна к одной, еще вполне подходящие. Короче говоря, собрали пушнину, ссыпали в мешок монеты – их пудов пять набралось, переспали в этом же лабазе на шаманских шубах, а поутру погрузились на нарточку и домой. Шубейка у меня была короткая и дыра на дыре. Жалко мне стало с шаманской ягой на лисьем меху под красным сукном расставаться, я и напялил ее поверх. На прощание Клыков лабазы запалил: это, говорит, гнездо контрреволюции. Я потом всю дорогу вздрагивал, а Илюшка знай похохатывает: «Не робей, комса! Если что – отобьемся!»

Может, отбьемся, а может, и нет. Потому на всякий случай возможных встреч старались избегать. Суток через пять, еле в теле душа держится, вытянули нарточку к Сургутскому зимнику. Видим, исполкомовский нарочный Петр Ворман на паре коней катит. Завидел нас – остановился. «Беда, – говорит, – ребята: кулаки восстали. Самарово захвачено. Наша подмога им как в воду канула. Ханты в округе забузили, все пьяные, кричат: «Тобольск возьмем, Москва сама сдастся!» Захребетники и кровососы местные, вроде Силина с Кондаковым, головы заподнимали: «Отзоревала бесштанная команда на нашем добре. Своего разору за так не спустим – найдем, с кого причитается...» Короче – Сургута нам не удержать. Эвакуируемся в Нарымский край. Еще чуток – и отстали б вы».

Довез нас Ворман до военкома. Антонин Зырянов глянул на нас с Клыковым и приказал без лишних сборов вместе с кладом грузиться в сани, на все – полчаса, обоз уходит. Завалился я на сено в санях, закутался в шаманскую шубу да и задремал. Очнулся уже за полночь далеко за Сургутом: отряд шел и ночью.

Зырянов торопился увести отряд от наседавших кулаков. Вдобавок прошел слух, что мы хантыйского идола ограбили и золотой клад везем. Кто-то специально остяков подогрел, чтобы они, по темноте своей, всполошились. Всю дорогу остячишки нас допекали: в темноте подлетят на оленях, покричат, постреляют, да только их и видели. Все же благополучно миновали мы Покур и добрались до Неги, хотели встать на отдых. Вдруг прискакал Ворман, доносит: «На Вате белый отряд Рыбьякова». Успели лошадей перепрячь и отправились дальше. Уже в Вартовске заночевали. Зырянов, когда караулы выставлял, к реке отправил Семена Павлова, из местных. Афоне же Маремьянову коней приказал держать наготове. У нас с Ильей в Вартовске знакомцы нашлись – мы к ним и заехали на ночку.

Пока мы спали, бандиты Рыбьякова обложили поселок. Хантов на нартах вдоль леса расставили, чтобы не дать нам в леса уйти, а основные силы Рыбьяков прямо через реку повел. Если бы Семка Павлов караул без приказа не оставил и не завалился в избе на печь, не взять бы нас Рыбьякову. Но, видимо, не зря он кадетский корпус кончал и золотые погоны при Колчаке носил. В поселке у него свои люди имелись, да и в нашем отряде тоже. Афоня Маремьянов, штабной извозчик, кулацкий выкормыш, по его приказу на ночь дуги попрятал, чтобы по тревоге лошадей не запрячь... Без выстрелов подошли бандиты к самому поселку. Рыбьяков ракетой сигнал подал: на штурм.

Я перед тем как раз на двор вышел коню корм задать и даже не оделся как следует: шаманская яга поверх белья да валенки на ногах. Вдруг в небо ракета, вдоль улицы стрельба, крики: «Смерть коммунии!» Я за винтовку. Гляжу: бегут. Я прямо с крыльца переднего выцелил – хлоп! Есть, кувыркнулся. Кто следующий? Слышу: от штаба вовсю навстречу палят. Крики: «Афоня, сволочь, где дуги? Лошадей запрягай! Отходим! Измена!» Хозяин мой тоже выскочил в чем – был, помогает лошадь запрячь, от страха трясется: «Скорее бегите, а то нам всем пропасть...» А я с крыльца знай долблю по белым, даже ствол нагрелся. Кажется, я и зацепил Рыбьякова за ногу. Откатились бандиты за амбар, накапливаются. В этот миг вдоль улицы наши сани за околицу понеслись, одни, вторые, третьи. Подлетел к штабному крыльцу в кошевке Иван Юргин, прыгнул к ней военком, да промахнулся: срезала меткая пуля. Умчались одичавшие кони, не смог Юргин удержать. Выскочили на помощь Зырянову военрук Чванов с милиционером Захаровым. Милиционер, громадной силы мужик, поднял Зырянова, унести хотел. А из-за забора ствол поднялся и почти в упор свалил Захарова. Чванов в тот забор всю обойму вогнал, да опоздал чуток. Бандит Стаська Липецкий обежал вокруг дома и из-за угла убил Чванова. Вижу: встал на колено Захаров, винтовку поднял, целит – ствол ходуном. Скажи мне, Никита, – Кандалинцев вдруг прервался, – не твой ли это родственник был? Лицом похож.

– Кто его знает. Кругом в деревнях Захаровы, – «отмахнулся Никита.

– Так вот. Дрогнула у него рука или глаз подвел – промахнулся, и добил его Стаська. Я как раз лошадь запряг. Прыгнул в санки, хлестнул Пеганку, гоню прямиком на Стаську: ну, гад, держись! Он отскочить успел, затвором щелк, щелк – пуст магазин. Я осадил Пеганку, стрелил с руки – мимо! Стаська волком на меня бросился и, не успел я затвор передернуть, хрясь меня прикладом в лицо! Для меня сразу свет померк...

Спустя время очнулся я уже у хантов, тех самых, что прежде вдоль леса в засаде прятались. Пеганка меня на них вынесла. Поймали они ее, видят: человек в санях, лицо в крови – не разберешь, кто такой. По шаманской яге сочли меня за своего и тайком увезли в стойбище. Долго меня отхаживали медвежьим жиром и желчью. Я без зубов есть не мог: десны разворочены, так их ребятишки мне специально пищу жевали, кедровые ядрышки в ступке толкли. Русские бы меня молоком да медом отпаивали, а бедным хантам где взять? Научили меня рыбий жир пить, до сих пор отрыгается. Ну ладно.

Время идет, разобрались остяки, что я за птица, но выдать меня и не подумали. Такой уж народ. К тому же, видно, и самом деле за шамана посчитали. В тобольской тюрьме, где я при белых сидел, научился я простеньким фокусам: монетку в рукав втирать, а потом у себя из уха вытаскивать и прочей ерунде. Раз от безделья показал их остячишкам, хотел развлечь, а они прямо остолбенели – поверили, что я и впрямь шаман. После этих фокусов доверять мне стали, а однажды проболтались, что клад шаманский, у комиссаров отбитый, кулацкий главарь Андрюха Силин себе забрал, вместо компенсации за учиненный ему коммунией разор.

По весне, когда пароходы пошли, прокатился меж хантов слух: бандитам крышка и в Сургуте снова коммуна. Распрощался я со своими хантами и вернулся в Сургут. В Сургуте засел безвыходно дома, без зубов стесняюсь на люди выйти и говорить все никак не приноровлюсь: вместо слов и свист и шипение – стыдобища! Как-то раз прибегает в избу Ванька Тюшев, помощник уполномоченного: «Собирайся, идем к Липе Кайдаловой, Королев зовет!» Я уже знал, что у матери погибшего от бандитских рук дружка моего Ивана на квартиру уполномоченный ГПУ встал. Быстренько собрался, прихожу. Королев, несмотря на мое шипение, долго и терпеливо меня выспрашивал про все: про жизнь, про родителей, о том, как я к хантам попал, как Зырянов погиб, и прочее. Под конец предложил: «К нам в розыск пойдешь? Изловим твоих обидчиков – поквитаемся. Купчишки северные, главари мятежников по урманам разбежались – собирай их теперь. Силин, лис хитрый, у остяков по-прежнему в авторитете, в тайге, как у себя в амбаре. Такого словить не просто. Нужен мне помощник толковый из местных, чтобы с остяками общаться мог. Ты, Федор, у них теперь как сын приемный, лучшего нам не сыскать. Отдохнул, отлежался, пора опять за ружье. Ну как, комсомол?»

Разве я мог возразить? Как откажешься, если мать Ванюшки Кайдалова, дружка моего замученного, в углу сидит и напряженно моего ответа ждет. Все рассчитал Королев. Согласился я, и тут же зачислили меня в органы. Ну, думаю, держись, Липецкий! Из-за тебя, поганца, мне всю жизнь теперь ни с одной девчонкой не поцеловаться. Сведи нас черт на одной дорожке – побеседуем про любовь!

– Ну, и свел вас черт? – глуховатый голос прозвучал из сумерек от порога.

Сидящие за столом обернулись. На пороге обнаружился долговязый неопределенных лет мужик, в диагоналевой спецовке и не успевших потускнеть сапогах.

– Михайла! – встрепенулась Марья Ивановна. – А ты тут как?

– Обыкновенно – в двери, – не смутился Тягунов. – Пришел спросить на время напарью, вижу – дверь полая, слышу – разговор идет интересный, ну, я присел и сижу, чтобы не сбивать.

– Так тебе напарью? – приподнялась было Марья Ивановна.

– Да ладно уж, – махнул рукой Михаил, – мне не к спеху, могу и завтра зайти за ней. Я бы послушал пока. Умных людей не часто послушать случается.

Упоминание про умных людей не ускользнуло от уха Кандалинцева, и он поспешил пригласить учтивого гостя:

– Хозяюшка, не найдется ли еще одной кружечки?

У хорошей хозяюшки все найдется, но не расположена она транжирить колхозное пиво на всяких проходящих, а потому выставляет на стол щербатый граненый стакан. Мишка и глазом моргнуть не подумал, сам налил себе из банки и примостился на лавке рядом с Никитой.

– Ну и как, свел вас черт? – повторил он снова.

– Свести-то свел, – вздохнул Кандалинцев, – да опоздал по времени. Случилось нам сойтись уж спустя войну, на пятьсот первой стройке, где власовцы, бандеровцы, прочие предатели и шпана дорогу в светлое будущее через тундру к Норильску вели. Стаська там свой третий срок тянул...

– Как его к тому времени не шлепнули? Ему же высшая мера социальной защиты шла, – перебил Борис Петрович.

– Верно, шла. Приговорили его к расстрелу, а потом в силу «октябрьской амнистии» заменили на десять лет лагерей. В тридцать третьем он освободился, но долго не погулял, сел повторно. В тридцать седьмом, когда его приятелей по мятежу вспомнили и снова прибрали, он уже в зоне за блатного канал, успел перекраситься, а то бы и ему крышка, как террористу. Да Стаська ушлый оказался. В воровском законе, можно сказать, зубы съел, в самом буквальном смысле.

Не удержался я при встрече, чтобы не съязвить, не отвести душу: «Где ты свои зубы оставил, Стасик?» – «На канале, – говорит, – оставил, начальник. Цинга у нас в зоне была». Отвечает, а сам в глаза не глядит, знает, что я ему не поверю. Цинга! Врал бы, так сплевывал. На допросах, наверное, выхлестали. Или свои же урки в драке выставили. Подумал я так и чувствую: на него у меня прежней злобы нет. Сколько я об этой встрече мечтал, когда за Силиным с подручными по тайге мотался, думал и со Стаськой за свои зубы расквитаться, да не пришлось: другие его взяли. А теперь глянул на его гнилой рот и вся злость, что я в себе все годы носил, бесследно прошла. Безразличен мне Стаська стал: обычный зек, гнида, каких походя давить надо.

Стаська, гнус, мою беззлобность своим уголовным нутром почуял и осмелел: «Гражданин начальник! Можно вам по старой памяти один маленький вопросик задать?» «Валяй, – говорю, – посмотрим, чего ты спросишь». – «А скажите мне, гражданин начальник, много ли золота вы при Силине на зимовье взяли? И неужто ваша власть из того золота, что ты ей за тридцать лет вернул и сберег, не нашла немного тебе на зубы? Или, может, железными ее врагов грызть способнее? И потеплее места тебе не нашлось, кроме как возле меня в тундре... Тогда велика ли меж нами разница? Сегодня ты сверху, а завтра, может, и снова я?»

Так наплевал мне в душу поганец. Не сразу я и нашелся чем ответить. Но свой ответ по сию пору в уме держу. Сколько раз я потом свои слова в уме пережевывал и чувствую, что не так, как положено, сказал. Обхитрил меня прощелыга, выудил информацию...

– Чем же вы все-таки опростоволосились, Федор Иванович? – поинтересовался Мишка, снова наполняя стакан.

– Видно, кровь мне в голову ударила, потому я и брякнул необдуманно: «Из той тысячи, что мы у Силина изъяли, нашла наша власть при всей ее бедности частичку и мне на челюсти. И сегодня показал бы я тебе, как блестит силинское золото, да сдал свои зубы в фонд обороны. А насчет моего места в жизни ошибся ты. Недолго мне осталось в тундре сопли морозить: вот положу последнего из вашей вшивоты под шпалу – тогда можно и на материк. Но прежде я на том пикете, где тебя, Стаса Липецкого, в мерзлоту зароют, по шпалам пройдусь и топну погромче, чтобы ты знал, кто сверху...»

Думал я сразить Стаса своими словами, а он ни на грош не расстроился: «Уголовное вам спасибочко, начальник, за приятную весть. Промахнулись вы тогда с Силиным, у него много больше было. Теперь мне легче срок коротать будет и, может, не околею от холода: согреет меня память о силинском золоте...»

Жалею, что не задержал я его тогда, надо было его в ШИЗО и допросить. Да не поверил я Стаське, думал, на понт он меня берет. Когда спохватился, уже поздно оказалось: ушел он...

– Как ушел? – удивился Андрей.

– Как из зоны уходят – не просто так, собрался да пошел. В побег ушли целой группой, впятером. Кроме Стаса с ними еще один матерый волчище сбежал, по кличке Сыч. Клички ворье само себе исключительно характерные дает. Иному такую приляпают, что вместо фотографии и характеристики можно в дело вклеивать, вполне достаточно. Сыч и обличьем и повадками на своего пернатого тезку сильно смахивал: такой же ночной хищник и видел во тьме прекрасно – так рассказывали.

Из лагеря мало уйти, надо еще в тундре выжить суметь. Стас с Сычом об этом загодя подумали и сманили с собой самоеда одного, по имени Вэнго, или Ванька по-лагерному. Ваньке сидеть бы и сидеть свои пятнадцать и не рыпаться: пайку дают, одежда казенная, барак теплый – не чуму чета, и тундра родимая кругом. Чего бы еще дураку желать – так нет, туда же, бежать кинулся. Всех их к весне в тундру тянет, вот и бегут. В них стреляют, а они все равно бегут...

– А за что этому Вэнго такой большой срок дали? – полюбопытствовал Андрей. Он живо представил себе маленького, растревоженного лебедиными кличами ненца, который с безысходной тоской глядит через проволоку на цветущую весеннюю тундру, на бегущих вдалеке таких родных и недоступных на долгие годы олешков и провожает налитыми слезой глазами уходящие на север в сторону родовых чумов бесчисленные утиные табуны. Андрею стало жалко несчастного ненца, и он не заметил, как у него само собой вырвалось:

– Он что – тоже бандит?

– Не бандит, а немецкий шпион...

Договорить Кандалинцеву не дали: прервали дружным хохотом. Громко заржал Никита, весело раскатился Борис Петрович, икал и давился пирогом Мишка, старой курицей заквохтала, сама не зная чему, бабушка Марья. Даже ложечка в пустом стакане зазвенела тоненько: ха-ха-ха, хи-хи-хи. Андрею стало смешно, и он тоже легко и бездумно засмеялся со всеми.

– Ну, ты даешь! – вытирая слезы кулаком, простонал Никита. – Ненец – немецкий шпион! А наши ханты, по-твоему, что – японские?

– Ничего смешного не вижу, – обиделся уполномоченный. – Самый настоящий шпион и диверсант. Немцы к Севморпути с сороковых годов подбирались, агентуру на побережье внедряли. Про обстрел Диксона их крейсером слыхали? А про бой с ним наших «Дежнева» и «Сибирякова» в Карском море? Война тогда к нашему Северу вплотную подходила. В сорок втором году немецкая подводная лодка в Обскую губу вошла, своим агентам оружие, спирт и деньги забросила. Начальник фактории, агент абвера, насобирал возле себя князьков недобитых, шаманов, старшин родовых, подпоил их и вдолбил в голову: Москва и Ленинград пали, Тюмень сдалась, один Салехард остался – пришла пора и с ним кончать. Пьяному – море по колено. Взбаламутили кулаки тундровиков, насобирали их со всей тундры штук четыреста, вооружили новенькими винтовками, спиртом подогрели и повели на Салехард, чтобы в нем советскую власть свергнуть и свою независимую республику Мандалу создать. А в городе мужиков раз-два и обчелся: все на фронте. Не помоги нам тогда авиация – худо бы пришлось. После первой же бомбежки рассеялись мятежники кто куда. С большим трудом их верхушку потом отловили, и то, я думаю, не всех.

Вэнго как раз из тех немецких наймитов. Знать бы, сколько он мне хлопот потом причинит, лучше бы я его на месте задержания пристрелил за оказание сопротивления – и дело с концом. Думали, сам подохнет: в лагерях инородцы недолго живут, чахнут в неволе, слабеют без привычной еды. И колотят их в зоне: охрана – за непонятливость, зеки – за старое, за новое и за два года вперед, а в общем – за слабость и неумение постоять за себя. Ваньку бы тоже забили, как и других многих, не возьми его Сыч под свое крылышко. Далеко вперед смотрел лупоглазый, понимал, что без проводника в тундре не обойтись. А двое других, что со Стасом, Сычом и Ванькой в бега подались, просто молодые глупые парни. Их урки с собой барашками взяли.

– Как барашками? – не понял Андрей.

– А очень просто: сманят такого, как ты, в побег, а когда запас кончится и от голода невмоготу станет – сожрут, – не ко времени ляпнул Тягунов. Не ко времени потому, что как раз в этот момент Никита пригубил было кружку и с вдохновением потянул, но от неожиданного Мишкиного пояснения вдруг поперхнулся и натужно закашлялся.

Встрепенулась от дремы Марья Ивановна и возмущенно цыкнула на Мишку:

– Ты, охлупень, сел за стол с ЛЮДЬМИ, так не смей мне застолье смущать, типун тебе на язык! К ночи такие страсти придумать, будто можно человечину жрать. Медведь – и то не всякий отважится. Совсем ты пустой человек, Мишка, тьфу на тебя! И ты, Андрюша, не слушай их, пойдем я тебе постелю...

– Да не врет он, Мария Ивановна, – вмешался Кандалинцев. – Урки и впрямь хуже зверья. Случалось, не раз ели человечину. И эти не лучше других.

– Позвольте полюбопытствовать, откуда у вас такая информация о барашках? – обратился к Тягунову Борис Петрович. – Приходилось бывать в лагерях?

– Какое там! – отмахнулся Миша. – Слыхал от вербованных на пароходе. Ну и что, – повернулся он к Кандалинцеву, – настигли вы беглецов?

– Почти что.

– То есть как?

– Да так. Проморгали мы их. Они себе прикрытие обеспечили, и хватились мы их через сутки или двое. Да, признаться, когда и хватились, то не особенно взволновались: никто и помыслить не мог, чтобы они смогли далеко уйти. Вокруг, как в блатной песне: «семьсот километров снега и нет никаких там селений, машины не ходят туда, бегут, спотыкаясь, олени...» Оленей-то мы и не учли. Другие обычно как бежали? В теплое время, в сторону жилья по насыпи. А вдоль железной дороги в обе стороны от нас лагеря, охрана, тундра, как стол, голая – никуда не денешься. А в марте, при холодах за тридцать, в телогрейке и ватных брюках бежать и вовсе утопия. Все же дали мы знать о побеге по трассе в обе стороны. Снарядили и погоню: пошарили в округе и не нашли ни следочка. Вызвали самолет, но не успел он вылететь, как запуржило. Полярной весной бывает по неделе, а то и больше метет. Короче говоря, пока самолета дождались, беглецы далеко ушли. Точнее сказать – уехали.

Позднее нам удалось узнать, что у этого Вэнго каждую весну поблизости родственники со стадом каслали. Как он их учуял – один Бог знает. Оленеводы со стадом мимо лагеря всего-то день и идут, и не видать их из зоны, а вот поди ж ты – учуял их Вэнго. Вывел он корешей к своим родичам. Те от радости воров как самых желанных гостей приняли, переодели в меха и повезли в самую глушь, где ни жилья, ни дорог, – в верховья Таза. По трезвой логике – там им и делать нечего. А потому искали мы беглецов вдоль трассы на Салехард. Искать-то искали, а про себя давно решили, что наши зеки давно околели в снегах. Вдруг радиограмма: в верховьях Таза вырезана семья охотника. Полковник меня вызвал: «Лети, ищи своего знакомого. Поймаешь – представлю на капитана». Назавтра самолет прилетел.

Из вас никто на «шаврушке» не летал? Счастливчики. «Ша-2» – фанерный самолетик. Маленький, как лодка, без отопления и с открытой кабиной. Только над тундрой на нем и летать. Но спорить не станешь: какой уж выделили, на том и спасибо. Погрузил я в него упряжку собачек и вылетел на место. Пока долетел – не только тело, а душа от холода съежилась. Над головой на крыле мотор громыхает, внизу – сплошная белая муть, снег да снег, глазу не за что зацепиться. До сих пор не могу понять это чудо полярной авиации: как не заблудился над тундрой, по каким приметам отыскал пилот нужный нам чум. Но все-таки долетели и приземлились удачно.

Щетков, участковый из Красноселькупа, вперед нас на место происшествия поспел на олешках. Встретил нас честь честью, помог выгрузиться и пригласил чайком погреться. Присел я в чуме на какие-то тюки, сижу в полутьме и чаем душу оттаиваю. Щетков между тем зазвал в чум двоих селькупов, что снаружи толклись. Вот они, говорит, трупы нашли. Посадили их к огню, налили чаю, стали выспрашивать. Понемногу разговорились охотнички, отмякли.

По их словам, следы в тундре сказали, что у Вэнго и его родичей с ворами в тундре раздор случился. Не захотел Вэнго с ними на юг из родных мест уходить, рассорился с бандитами, бросил их в тундре и упряжки угнал. На свою беду, наткнулся на них местный охотник-селькуп Петкеев. По закону тундры погибающего спаси, обогрей, накорми и ни о чем не спрашивай, пока гость сам не расскажет. Петкеев так и поступил: последним с неизвестными людьми поделился, лучшие места у огня уступил. Однако спасенные, едва очухались, первым делом своего спасителя вместе с женой и дочкой прирезали, забрали ружье, оленей и дальше в тундру ушли. Куда ушли – не знают охотники, но думают, что недалеко: на двух оленях вчетвером далеко не уехать. Охотники на трупы случайно наткнулись: заехали к Петкееву в гости, а тут такое... Они и сообщили в милицию и Щеткова привезли.

«А где теперь трупы?» – спрашиваю. «Да здесь же, в чуме, где им больше быть, – отвечает Щетков, – сидишь ты на них». Я аж подпрыгнул и чаем обжегся. Присмотрелся к сумеркам – верно, три трупа рядочком сложены и шкурой прикрыты. Приходилось мне не раз с мертвяками общаться, но чтобы верхом на них чаевничать... Бр-рр! Замутило меня. С досады закричал на участкового: «Почему ты сразу мне не сказал, пока самолет не отправили? Их же на вскрытие отправлять надо!» Щетков, дубина невозмутимая, ухмыляется: «Возиться с ними, вскрывать – так видать, что зарезаны. И раньше никого не вскрывали». Тут я и вовсе взорвался: он мне еще возражать будет! «Молчать, – говорю. – Слушай приказ старшего по званию: немедленно отправить трупы на экспертизу. И чтобы впредь без пререканий. Командир группы я – я и решать буду».

Насупился Щетков, обиделся, что я на него, фронтового разведчика, как на мальчишку наорал. Однако селькупам по-ихнему пробормотал что-то. Те поникли, нахохлились, но спорить с властью не решились, упаковали покойников в нарты и, не глядя на ночь, повезли в Селькупск. Нагнал я на них страху. Щетков тоже замолчал. На вопросы – «да», «нет», «да», «нет». Ну, думаю, ладно. Так даже и лучше: субординация и дисциплина везде должны ими оставаться, и в чуме, и в райотделе. Остались мы втроем: я, Щетков и каюр его. Прикинули: бандитов на одной нарте четверо – у нас две упряжки на троих, у них дробовик и финки – у нас две винтовки и три нагана. Перевес явно за нами, а потому время терять не стоит. Договорились разъехаться от чума веером. Если обнаружим следы – в одиночку не преследовать, а возвращаться для объединения сил. Щетков предложил мне своего каюра в напарники, из уважения или по другой причине, только я отказался. Без няньки обойдусь: сам с усами. Грыз меня червячок сомнения, что зря я накануне милиционера обидел, хотелось своим геройством обиду сгладить. Щетков, кажется, догадался, что к чему, и не стал настаивать. Перед тем как разъехаться в разные стороны, мы с ним условились: если через два дня у чума не встретимся – друг друга искать. Толковым милиционер оказался.

Лихо понесли мои нарты собачки по крепкому весеннему насту. Только полозья шуршат. Ехать хорошо, но другое плохо: на насте следов не видать. Однако не зря сказано: ищущий да обрящет. Когда я собрался уже назад повернуть, увидел впереди ворона. Подъехал, гляжу: голова и кишки оленьи. Отогнал собак, разинул олений рот – язык на месте. Значит, повезло на след банды выйти: тундровик, если забьет оленя, первым делом язык отхватит – нежнейшее, я вам скажу, мясо. Дело ясное: изрезал олешек ноги, захромал – и забили его бандиты. Теперь на одном олене далеко не уедут. Подкормились мои собачки и еще лучше побежали. А я по горизонту биноклем шарю и про себя мечтаю: не уйдешь, Стас! В свои места рвешься, на Вах и на Обь спешишь, о силинском золоте мечтаешь. Врешь, не успеешь, снова я на твоей кривой дорожке встал и уж живым не выпущу. Распалил я себя, разогрел честолюбие и решился банду в одиночку брать. Расчет был вот в чем. У бандитов ни чума, ни палатки нет – ночевать у костра будут или в «куропаткином чуме» в малицах. Значит, при везении и сноровке можно их всех по одному повязать.

– А при чем же малицы? – не понял Борис Петрович.

– Как при чем? Борис Петрович, не ожидал я от вас такого вопроса, думал, вы первый мой расчет поймете. Вот вы ученый, северные народы изучаете, а скажите, почему ненцев раньше еще самоедами называли? – Кандалинцев с видом превосходства откинулся на спинку стула.

– Да как сказать, – замялся этнограф, – разные есть точки зрения. От названия «самодийская группа», например...

– Ну, если не знаете, – перебил его уполномоченный, – так слушайте, я скажу. Надеюсь, вам приходилось видеть, как малица скроена? Рукав у нее широкий, идет почти от самого пояса. Поясницу ненец широким ремнем опоясывает, и не только для тепла. За ремнем, под малицей, у него обширная пазуха, в которой, как в термосе, сохраняет он и хлеб, и табак, и прочее. Если надо самоеду хлеб достать, он руку внутрь рукава выдернет, за пазухой пошарит и обратно в рукав высунет: вот вам хлеб – тепленький. В старину, наверное, думали, что он прямо из живота запас добывает, потому и обозвали самоедом. При помощи малиц и рассчитывал я всю банду повязать. И повязал бы, не нарядись один из них в женскую ягушку.

– Не вижу особой разницы, – вставил Никита.

– Разница самая существенная. Когда в малице у костра спят, голову и руки внутрь втягивают, как в спальный мешок. Если рукава снаружи связать – не хуже смирительной рубашки получится. А у ягушки рукава как у нормальной одежды, рукава внутрь не утащишь. Это меня и подвело. Но лучше по порядку. Под вечер второго дня сначала собаки, затем и я в воздухе дымок почуяли. Вскоре впереди в лесочке и огонек показался. Я нарту шестом застопорил, из фляжки отхлебнул, говорю собачкам: отдохните здесь, милые, а я пешком... Либо грудь в крестах, либо голова в кустах... Снег в ту ночь не скрипел. За кустами прокрался я к самому огню. Из тьмы на свет хорошо видно. Так и есть, все четверо дрыхнут как убитые. Даже тревожить совестно. Шагнул я из-за елки к огню, в каждой руке наган. Ружье ногой в снег втоптал и ближайшему пинка в морду: «Подъем, сучары! Опера пришли!» Гляжу: заерзали. Я им: «Лежать смирно! Стреляю без предупреждения!» И в воздух для острастки шмальнул. «Всем перевернуться на брюхо! Раз, два...» Перевернулись, лежат мордой в снег. Теперь, если удастся рукава малиц за спиной связать, останется бандитов лишь в нарту сложить и привязать покрепче. Наклонился над одним, тяну за рукав, и вдруг мне в лицо – зола! Тот, что был в ягушке, сумел горсть золы ухватить. Я полуослеп сразу: один глаз забит и в другой попало. Отпрянул назад к елке и пять пуль веером: бац, бац, бац! Слышу: попал в одного. Кричу истошно: стой, держи! А у самого сердце екает: пусть лучше бегут, иначе все, конец. Не знали воры, что я один и ослеп, а то бы вернулись. Кое-как протер один глаз, вижу: у костра бандит распластался, других нет и оленя тоже. Значит, ушли. Что делать? Первым делом глаза спасать: так ест, что мочи нет. Пока я на костре снега натаял да глаза промыл – время ушло. Опоздал промыть. С той поры я одного глаза лишился.

Кандалинцев замолчал, снова переживая случившееся. На обтянутых сухой кожей скулах заходили желваки, а губы вытянулись в тонкую нить. «На ужа похож», – подумал про себя Андрей, а вслух спросил:

– А дальше?

Кандалинцев очнулся от своих нелегких, а может, и недобрых мыслей и скучным шуршащим голосом переспросил:

– А что дальше? Стоит ли рассказывать? Раненый меня по рукам связал. Бросать его нельзя, добивать – не имею права. Да и глаз воспалился. Пришлось мне с ним возвращаться и нянчиться по дороге, чтобы не подох прежде, чем допросим. Вот так вот. Дали мне за глаз капитана, но с оперативной работы по зрению перевели в спецпереселенческую комендатуру обратно в родные места. Эту мою службу мне жальче всего. Если где мне в жизни хорошо пришлось – так это в комендатуре. Для спецпереселенца кто такой комендант? И царь, и бог, и воинский начальник. А для тех, кто умеет подход найти, то и отец родной. И не упомнить всех, кто через мои руки прошел: немцев, литовцев, калмыков, бессарабов. Всех по струнке держал! И работали, и план выполняли, и порядок был – так бы и продолжать. Так нет же, свалился на нашу голову этот лысый хряк Никитка. Скажите, кто при Сталине Хрущева знал и воспринимал серьезно, кто? Что он министр внутренних дел? Из грязи в князи выбрался и всю страну взбудоражил. Политическим – амнистия, спецпереселенцев домой, а нам, скажите, куда? Додумались уволить из органов не имеющих среднего образования – это придумать надо! Бандит, когда в меня целит, аттестат не спрашивает. Звезды на погонах – вот мой аттестат! И на груди одна Красная тоже диплома стоит...

– Погоди, Федор Иванович, не шуми, – остановил его Захаров, – дай слово сказать. Подвинь кружечку. Хочу я выпить с тобой пивка, как солдат с солдатом, за то, чтобы на любом посту, который доверит нам партия, мы оставались ее солдатами. Скомандуют нам снова в строй встать – встанем, скажет кукурузу садить – вместе садить будем, с места не сойду. Ты мой командир, я твой адъютант! Ну, чокнемся!

Дружно чокнулись.

– С тобой, Никита, – оскалился железом уполномоченный, – я не только кукурузу – кого угодно сажать буду. Еще вернется наше времечко... слеза покатится...

Андрей заскучал, зевнул и пошел спать. Уже в дверях он услышал, как Мишка спросил:

– А те трое, что – так и ушли?






ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. ДЕДОВО РУЖЬЕ


Разбудило Андрея гнусавое кошачье мявканье. Оказалось, бабуся загнала своего флегматичного кота в угол и тычет в его морду веником:

– Чтоб тебя филин съел! Я тебя за хозяина держу, а ты только спать и жрать, увалень!

Ничего не понимающий кот умудрился все-таки выскользнуть из угла и, объявив напоследок свое несогласие с произволом громогласным «мяв!», распушив хвост, скрылся в чердачном окошке. А бабка, пригрозив ему вслед, затрясла перед Андреем свежим караваем:

– Ты посмотри – эти разбойники меня в гроб сведут!

В корке каравая зияло небольшое отверстие, через которое выеден был почти весь мякиш. Андрей весело прыснул и зарылся лицом в подушку. Он давно знает этих разбойников: под пнем, возле самых окон, живут бурундуки и чувствуют себя рядом с людьми совершенно раскованно, собирая с огорода обильную дань горохом, бобами и прочим. А сегодня, через незатворенную на ночь дверь, проникли они на лавку, где под полотенцем лежали хлебы. Андрею жалко своего подхалима кота, и он, чтобы отвести от любимца грозу, предложил:

– Давай, бабушка, я тебе этот пень выдерну, и всем квартирантам конец.

– И не подумай, – воспротивилась бабуся. – А кот у меня в хозяйстве зачем? Это его, варнака, дело. А ты мне все грядки нарушишь.

Бедный глупый Тимофей! Жирный увалень, гроза всей мелкой живности в округе, не мог взять в толк, чего от него добивается своим страшным веником хозяйка. Однажды наказанный этим оружием за задавленного цыпленка, Тимофей на всю жизнь усвоил, что все живое в пределах огорода для него «табу». А потому стоически переносил наглое шмыганье бурундуков возле самого носа. Зато в окрестном кедровнике, где их водилось в избытке, кот отводил душу.

Андрей упруго подскочил на кроватной сетке, ловко сел и натянул брюки.

– Вот и молодец, – похвалила его с кухни бабка. – Тягунов опять за напарьей пришел. Слазай с ним на чердак, пусть он в дедовых инструментах какую надо выберет.

На чердаке, с его непременными атрибутами – полумраком, пылью и паучьими вернисажами, среди многолетнего хлама – старых капканов, рыболовных снастей, подбитых мехом лыж и прочего в куче, по-сиротски забытого инструмента, Мишка нескоро отыскал таинственную напарью, которая оказалась обычным плотницким буравом. Андрей к инструментам интереса не проявил, а, чтобы не терять даром времени, попытался изловить и приласкать несправедливо обиженного кота, сверкнувшего зелеными угольками из темноты за трубой. Раздвигая пыльные мережи, Андрей полез за ускользнувшим котом и больно ткнулся лбом о твердое: под старыми сетями висело на гвозде длинноствольное, с рогатыми курками ружье. Увидев его, Андрей забыл и про кота, и про вспухающую на лбу шишку, схватил ружье и заторопился с ним на свет, к выходу, чтобы разглядеть получше. Но ему помешал Тягунов. Своей костлявой лапой он перехватил ружье и, сделав страшное лицо, зашептал, показывая вниз:

– Тсс! Там Батурин!

Андрей осторожно выглянул в лаз и увидел коренастого русоусого мужчину в форменной фуражке и куртке лесника. Лесник мялся на крыльце с мокрым мешком в руках:

– Возьми гостям рыбки, Марь-Ванна, сегодня хорошо попалось, даже лишка. Моя-то пластается, солит, а эту тебе послала – может, возьмешь?

– Ах, Степушка! – запричитала бабка. – Дай тебе Бог всего... Всегда ты мне угождаешь. Щуки-то есть?

– Как, поди, нет – сплошь щука, – довольно усмехнулся Степан, вытряхивая рыбу в подставленный таз. – Гляди, какая белопузая. Как раз на пирог.

– Далеко рыбачишь, Степушка, – заметила Марья, разглядывая особо большеголовых щук. – На блесенку натаскал столько.

– Да жор у нее после нереста, – пояснил Батурин. – Так и хватает железку. У тебя, бабушка, кваску нет? Запершило в горле – от курева отвыкаю.

– Для тебя у меня не квас, а «чиквас» найдется. Заходи, угощу, пока в избе тишина. Постояльцы мои с утра разбежались: Кандалинцев повел Пашку-сельсоветчика Гордеев огород разорять, а длинный у Карыма сказки слушает. У меня, говорит, работа такая.

– Вот бы мне такую же, – покрутил головой Степан. – С тех пор как экспедиция пришла, мне дочку погладить некогда, не только сказку рассказать: все время в лесу. Пусть пиво у тебя путевое, однако пора мне на Половинку собираться. Есть в тамошней тайге у меня дело. Чужой человек ходит...

– Лешак же тебя туда манит, – заволновалась старуха. – Сказывают: нечисто на твоем озере, МАЯЧИТ. – Последнее слово Марья Ивановна вымолвила с многозначительностью, способной, по ее мнению, вразумить неосторожного Степку. – Не ходил бы ты туда, Степан Сергеевич, лешак с ними, с браконьерами. Не дай Бог...

– Да если бы просто браконьеры, – поднялся с лавки Степан, – тогда бы куда ни шло. Боюсь, что гораздо хуже. Ну, будь здорова!

Когда Степан скрылся за огородом, а бабка вновь занялась стряпней, Андрей с Тягуновым бесшумно соскользнули по лестнице.

– Айда ко мне ружье чистить, – вполголоса предложил Михаил, – я тебе шомпол дам.

– Ладно, – согласился Андрей и, позабыв о завтраке, вприпрыжку заспешил за длинноногим Тягуновым.

– Андрей! – оглянулся на ходу Михаил. – Прокурор тебе на пароходе не говорил, зачем он сюда пожаловал?

– Какой прокурор? – удивился Андрей.

– Борис Петрович.

– Никакой он не прокурор, – засмеялся Андрей, – а этнограф. Фольклор собирает, я у него тетрадь видел.

– Чего собирает? – не понял Михаил.

– Ерунду всякую: сказки, песенки, загадки.

– Понятно, – прогундел Мишка. – А мне вчера спьяну показалось, что прокурор. Лицо у него начальничье. И еще: ты бы как-нибудь разузнал у бабушки про Половинное озеро, кто там маячит. Больно она Батурина отговаривала...

– Выспрошу, – пообещал с легкой душой Андрюша.

Тропинка, петляя между елками, вывела спутников на неопрятную полянку с приземистым, крытым на манер бани дерном бревенчатым сооружением посредине. «Юрта!» – догадался Андрей. Тощая угрюмая собака, униженно поджав обтрепанный хвост, предусмотрительно поднялась от порога и благоразумно заспешила подальше с дороги. Тягунов потянул за деревянную ручку, и кособокая дверь нехотя подалась.

– Заходи, Андрей, гостем будешь!

Из полумрака шибануло кислым.






ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. ПАШКА-ЦЕЛИННИК


Накопленная веками народная мудрость недаром гласит: «Знать бы, где упасть, так соломки подстелить». Думать не думали Никита Захаров с Яковом Ивановичем, где им придется споткнуться, больно пасть и неотмывно замараться, когда сговаривались отдать под кукурузу гордеевский огород.

А кабы знали, ни в жизнь не свели бы приезжего с Пашкой-сельсоветчиком и не поручили тому чужую землю распахивать. Другому яму рыли, а влипли в нее всем поселком. И все потому, что запустевший гордеевский огород на Кандалинцева должного впечатления не произвел. Вернее – произвел, но прямо противоположное предполагаемому.

– Не тот масштаб, – буркнул он Никите с Пашкой. – Мелковат. Кукуруза, она великой перспективности культура. А где здесь перспектива для культуры, где? Жерди ее повсюду загораживают. Вот если разобрать изгородь...

Кандалинцев дотопал до конца огорода, сразу за жердями которого пыталась зазеленеть сквозь прошлогодние коровьи лепешки полого сбегающая к реке луговина.

– А это вам чем не поле? – вдруг спросил он не отстающих от него сопровождающих.

– Да это, так сказать, – замялся Никита от неожиданного поворота дела, – поскотина...

– Общественный выгон, – поспешил поправить его Пашка, – для частного скота. Понимаете, колхозное стадо за Негой на острове ходит, а личный скот здесь пасется. Сейчас пока у озера по старым кочкам бродят, а если вода поднимется, сюда откочуют...

– Вопрос предельно ясен, – встопорщил микояновские усики Кандалинцев. – На общественном колхозном выгоне частные телки жирок нагуливают, а колхозные, общенародные коровы за Негой, в ссылке, там, где и Макар телят не гоняет! Это, я вам скажу, уже не близорукость, а самое настоящее поощрение частнособственнических пережитков капитализма и пахнет уже политикой.

При упоминании о политике Захаров занервничал: не забыл еще, что раньше за подобными речами обычно следовало. Хотя и был на Большой Земле Двадцатый Съезд, но кто его знает, как еще повернуться может. Лучше поостеречься: власть-то местная и медведь хозяин.

Кандалинцев между тем продолжал свое:

– Придется кому положено разобраться, откуда ветер дует и как ваши действия в свете решения выглядят. А потом сделать выводы.

Кандалинцев с угрозой навел на Пашку свой бельмастый глаз. У него этот прием назывался – нагнать страху.

– Как же, как же, – заелозил под оловянным взглядом Пашка, – я им давно твердил, что пора и нам поднимать целинные и залежные...

– Вот именно, – поспешно перебил его Кандалинцев, обрадованный удачно подсказанной фразой, – земли целинные и залежные. А потому, вверенными мне полномочиями, я предлагаю немедленно распахать их под кукурузу. Я думаю, Павел Назарович, вы понимаете всю полноту ответственности. Если да – то приступайте, время не ждет.

– Слушаюсь, – вытянулся во весь свой незавидный росток Пашка. – Будет вспахано. Загоняй! – скомандовал он ожидающим пахарям.

Четыре пары коней втянули плуги в поскотину.

– Может, не надо, – попробовал остановить Пашку Никита. – Сам знаешь, что луговина низинная, заливная. Нельзя ее тревожить: ну как вода поднимется и размоет все. Тогда нам ни луга, ни пашни не видать.

– Не зальет. – Пашка постарался придать побольше уверенности голосу, так как прекрасно сознавал, что залить нынче вполне может. Может, не стоило бы пахать и без того тесную растущему стаду поскотину, когда б не желание отличиться перед начальством. Чем черт не шутит, вдруг повезет: колхоз покуда без председателя, да и заместитель так кстати запропастился.

– Авось не зальет, – повторил он. – В Америке коровы давно травы не едят и лучше наших доятся. Хватит и нашим буренкам лебеду жевать, пора за сладкую кукурузу браться. Общественным интересам – приоритет. – Пашка со вкусом выговорил модное слово и победно взглянул на Никиту. – Как наша партия провозглашает? «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». Так неужели мы в грядущий коммунизм с частнособственническим стадом попрем? Никогда. Семилетка идет, а где наш крупный вклад в производство мяса? Так что, как ни крути, частным коровам в ближайшее время все едино под нож идти. А до той поры и на таловых вениках перебьются – не привыкать.

Уполномоченный одобрительно закивал: «Правильная платформа». Никита почуял, что беды ему уже не отвести, и от дальнейших разговоров уклонился. Он еще постоял, посмотрел, как сверкающий лемех снимает дернину с никогда не видевшей плуга земли и устыдился себя, как подросток, ненароком увидевший обнаженную мать. Затем выпросил у Пашки папироску, поспешно закурил и зашагал прочь.

Ноги вынесли его к магазину, на дверях которого оказался большой замок. Значит, Клава уже отторговалась и до вечера убралась домой. По привычке Никита заглянул в сторожку к Карыму, который варил чай и любовался большим складным ножом со множеством лезвий.

– Айда сюда, – обрадовался Никите, – будем чаишко швыркать. Я тебе расскажу...

– Да уж наслушался я твоих баек, – заметил Никита, пристраиваясь рядом. – Все уже знаю.

– Гляди, какой я у ученого себе ножик выменял. Якши!

Никита посмотрел нож, пощелкал лезвием:

– Штопор знатный. На что ты его выменял?

– На кинжал.

– На свой кинжал? – не поверил Захаров.

– На его. Ни на что он мне – кривой, старинный, длинный. В кармане не спрячешь – не для того сделан. А на зверя мне уже не ходить. Когда умру – кому достанется? Пусть лучше добрый человек владеет, да мои рассказы вспоминает.

– Ты и ему свои сказки врал?

– Почему врал? – слегка обиделся старик. – И совсем не сказки. Мы с ним обо всем говорили: про поселок, про людей, кто откуда родом и где родня проживает. Для истории все знать надо. Он и про меня в свою книжечку записал и про Проломкина. А теперь ты сказывай: откуда бежишь, что видел, что слыхал?

– Ходили с Пашкой-сельсоветчиком поскотину распахивать.

– Ай, не смеши меня, паря, – по-стариковски захихикал Карым. – Такие глупости врешь, а еще в коммунистах числишься...

– Да что с тобой толковать, – рассердился Никита. – Схода и сам убедись. – И полез к выходу из сторожки.

– А чай! – всполошился старик. Никита только махнул рукой.

Уполномоченный терпеливо дождался, пока вся серо-зеленая луговина не почернела под пахотой. Его единственный глаз уже видел на этой плодородной почве непроходимо густую двухметровую кукурузу, ему грезились одобрительные ухмылки начальства, красное сукно стола президиума, аплодисменты и свежая дырочка на френче под медаль «За освоение целины». Взбодренная адреналином кровь ударила в голову и застучала в ее правом полушарии навязчивым куплетом: «Вьется дорога длинная, здравствуй, земля целинная...» А в левом путался, не находя выхода, дурацкий припев: «Ой ты, зима морозная, теща туберкулезная...» В остальном дела шли прекрасно.

Кони по луговине ходили кругами, в небе над ней кругами плавал коршун, мысли у Кандалинцева тоже кружились: «Не по должности толковым оказался этот учетчик. Можно сказать – местный кандидат на выдвижение. Передовик. Коммунист. Депутат. Услужлив и исполнителен. Как раз то, что надо. Проверить, как у него с грамотой, и, если порядок, можно предложить Ерохину рассмотреть...»

Вечером, накануне закрытия почты, уполномоченный и учетчик пришли давать телеграмму.

– Пиши, Павел Назарович, – сказал Кандалинцев, подвинув Пашке бланк, – потом мне покажешь.

И заинтересовался настенным плакатом госстраха: «А вы застраховали свое имущество?» Местный художник старательно изобразил на нем окруженный паводком дом, на крыше которого грудастая хозяйка в вышитом незабудками фартуке нежно обнимала взъерошенного козла. А из открытого настежь окна хаты бурный поток выносил самовар, утюги, скалки... Чья-то озорная рука сбоку приписала: «Любовь зла...»

Пашка достал из-за уха карандаш, помуслил во рту и вывел на бланке: «Окружком, окрисполком, райком. В сельхозартели «Звезда» вспахано под кукурузу...» Пашка прикинул в уме и хотел было поставить: «три га», но рука сама собой застеснялась, дрогнула и, по многолетней привычке украшать сводки, вывела четверку. Пашка сам себе удивился, но переправлять не стал. Так и оставил: «четыре га целинных», вовремя вспомнил гордеевский огород и не раздумывая добавил: «...и залежных земель. Сев успешно завершается. Кандалинцев».

Уполномоченный принял бланк, не спеша прожевал предложенный текст, достал одну из своих авторучек, испытал перо и задумался, какие внести коррективы. Не то чтобы Пашкино послание ему совсем не понравилось, но отсутствие аппаратных навыков давало себя знать, и текст получился слегка корявым. Прежде чем представить телеграмму пред взыскательные очи начальства, ее следовало обязательно подшлифовать.

Во-первых, четыре га – цифра сама по себе угловатая, не очень солидная, не вызывающая уважения и чем-то похожая на козла с госстраховского плаката. Уполномоченный взмахнул ручкой, и четверка округлилась во вполне добропорядочную пятерку. Затем взглянул на плакат и подумал, что подписывать телеграмму самому по меньшей мере неосмотрительно. Распаханная поскотина взывала к осторожности. Надо бы подписать председателем или хотя бы замом, да где их возьмешь. Кандалинцев еще раз глянул на плакат и поманил пальцем Пашку:

– Как твоя фамилия?

– Нулевой.

– Так и запишем.

Приняв телеграмму, почтальонша Геля прочла: «В сельхозартели «Звезда» вспахано под кукурузу пять гектаров целинных и залежных земель. Сев успешно завершается. Вр. и. о. председателя Нулевой». Дочитав до конца, Геля прыснула:

– Пашка – врио-соврио!

– Павел Назарович! – строго поправил ее Кандалинцев.






ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. НА РЫБАЛКУ


– А поезжай-ка ты, внучок, на рыбалку. Ты же на днях именинник – хорошо бы свежей рыбки добыть. Шиповник вовсю расцвел, на некрысовских угодьях карась разгулялся... – заворковала на другое утро Марья Ивановна, одновременно вынимая из печи румяные шаньги. – Тольчишка твой с самого ранья возле избы крутится, ждет, когда ты пробудишься. Парень он старательный, добытчик, – продолжала трещать она, – ты бы у него поучился...

Андрейкин приятель и в самом деле уже сидел на перелазе через огородное прясло и, нежась на теплом ветерке, подразнивал бабкиного кобеля Пирата.

– Айда купаться! – крикнул он появившемуся на крыльце Андрею, и оба помчались под гору к успевшему прогреться озеру. Едва окунувшись и пулей вылетев на берег, мальчишки помчались обратно, на ходу обсуждая предстоящую рыбалку.

– А у меня теперь собственный облас есть! – похвастался Анатолий. Мне его Кыкин подарил. Что надо посудина – троих выдержит.

– Пирата возьмем?

– Ну его, глупый он, еще из лодки вывернет.

На бабкиной кухне, запивая молоком горячие шаньги, друзья, обжигаясь и перебивая от возбуждения друг друга, спешили уточнить детали плавания в Алимкину курью. Договорились, что едут на одну ночь, а потому лишнего с собой набирать не будут: ограничатся сетями, да Андрей прихватит дедово ружье. Не вступавшая в разговор, бабка при упоминании о ружье неожиданно взорвалась:

– На лешак! И не подумайте взять – несчастливое оно! Уточки на яйца садятся, а вы, убивцы, их распугивать! Ума сперва наберитесь, тогда и лезьте в охотники... Без вас найдется кому дичь пугать, дураков понаехало. У нас спокон веку закон: в рыбных угодьях, тем паче в Курье, не стрелять, не шуметь, без дела не булькать – малька беречь. Не надо мне вшивых уток – так езжайте!

Андрею хочется испытать ружье, и он делает слабую попытку сговориться:

– Бабушка! Вчера у магазина говорили, что от геологов медведь подранком ушел, – без ружья боязно.

– С ружьем еще страшнее. И кто сказал? Шингорайко? – снова взвилась бабуся. – Да он соврет – не моргнет. И старуха ему под стать: два сапога пара. Однажды ребятишкам голову задурил: мол, выпарил из яйца под мышкой лебеденка и назвал Лешей. Теперь лебеденок подрос, по двору ходит, клюется, собак гоняет. Ну, мальчишки, ясное дело, побежали смотреть. На дворе у Карыма никакого лебеденка нет, как не было. Они тогда к Нюре, жене Шингораевой, которой по счету, не знаю: покажи, мол, лебеденка. А та, глазом не моргнув, на чугунок на плите им кивает: «Вон он, варится. Надоел – спасу нет: кричит, клюется, гадит...» Ребятишки от жалости в рев, а мужикам что дурно, то и потешно, хохочут. Вас, дураков, Карым тоже облапошивает, чтобы вы на его местах рыбачить не мешали, а вы и уши развесили. А сегодня он и пуще того Ирине Новосельцевой соврал, что на устье Варгаса керосин из земли ударил, так и льет...

И пошло и поехало! Андрей знает, что бабку еще никто не переспорил: тысяча слов в минуту, и все то да потому. Тыр, тыр, тыр – восемь дыр... Конечно, он понимал, почему она так взвинтилась из-за ружья. Запрошлой осенью дед Андрея, Иван, плотничал на лисятнике. В один из дней, шагая обедать, увидел он на лесине за своим огородом двух глухарей, что вылетели к дороге, чтобы набить зоб на зиму песком и галькой. Кто такой случай упустит? Старый охотник, и без того разгоряченный на тяжелой работе, задыхаясь, заторопился домой. Схватив это самое злополучное ружье, он так же резво кинулся обратно и, не слушая уколов рвущегося наружу сердца, прицелился. От выстрела свалились оба – и глухарь, и охотник. Клавдиян, как раз задававший корове сено, оглянулся на выстрел и увидел, как старик тяжело поднялся, опираясь на двустволку, и, добравшись до убитой птицы, с трудом поднял ее за шею, полюбовался секунду и медленно осел на землю. Когда Клавдиян подбежал к деду Ивану, тот уже не дышал. Многолетний ревматизм съел его сердце. «Красная смерть, – завидовали старики-охотники, – повезло Ивану. С оружьем и добычей в руках помереть – удача, дай Бог каждому...»

Вот это самое дедово ружье и не дала Марья Ивановна своему любимому внуку, не знавшему до сих пор от нее отказа. Своим запретом Марья Ивановна нарушила основной принцип местной педагогики, не позволяющий женщинам встревать в такие мужские дела, какими являются охота и рыбалка, даже если мужчинам всего по пятнадцать лет. Северные мальчишки, не изнеженные благами цивилизации, лет с тринадцати на рыбалке и охоте могут обходиться без специального присмотра. Собственное ружье есть почти у каждого. И не было бы большой беды, если бы стрельнули мальчишки где-нибудь на разливе разок-другой. Да, видно, случай тут был особый.

Во времена, о которых ведется рассказ, коренные северяне кормились в основном за счет промысла, не зная особенных ограничений в сроках и способах добычи, за исключением самими же установленных. Рыбалка с помощью сетей считалась делом обычным, и наоборот – на удильщика кивали бы как на бездельника. Напоминание это предназначено для моего современника, чтобы он не забыл, читая эти строки, взять поправку на время и место действия.

А время и место для рыбалки, кажется, совпали самым благоприятным образом. Дни выдались изумительно теплые. Половодье набирало силу и наконец выплеснулось на заливные луга, по-местному сора, объединив бесчисленные протоки, рукава и старицы в одно бескрайнее море, с торчащими здесь и там кустами, рощами, островами и островками. На прогретом незаходящим солнцем мелководье соров, в подводной путанице подрастающих вслед за подъемом воды трав, – роскошные нерестилища. В теплой воде бесчисленные рыбьи стада нагуливают жирок после голодной подледной жизни. Залив Алимкина Курья, названный так по имени утонувшего в нем когда-то сына Карыма – Алима, был как раз таким рыбным местом. Туда и собрались наши мальчишки. У таежников есть заповедь: идешь в лес на день – припас бери на неделю. Этим заветом пареньки пренебрегли. По легкомыслию или по незнанию – как узнаешь?

В старый кыкинский облас, легкий и верткий, как каноэ, брошен мешок со старенькими сетями и ситцевым пологом. В другом мешке пара эмалированных кружек, закопченный бывалый котелок, комок колотого сахара, нож и топор. Телогреек с собой не взяли: ночью духота и безветрие, комарам на радость. К комарам, конечно, привыкнуть можно, а вот, не дай Бог, раздует ветер да нагонит волну... Волна на отмелях коварная: крутая, зыбучая, по прозвищу плескунец. Имя свое она получила за то, что попавшую в ее зыбь лодку не опрокидывает, а заплескивает через борт пенными гребнями. Выплыть в таком случае – дело дохлое. Да и куда поплывешь, в какую сторону? Кругом вода и жидкие верхушки кустов. Так и Алим погиб. Плавать в обласке надо умеючи, сноровка нужна.

Скользит по реке маленькая лодчонка с мальчишками, возвышаясь над гладью едва на четверть. Десяток километров на такой скорлупке не расстояние! Мир знает «Песню о Гайавате», в которой Лонгфелло воспел пирогу американских индейцев, но никто еще не догадался воспеть осиновый хантыйский обласок, суденышко не менее замечательное и во многом превосходящее, берестяную пирогу.

Представить рыбака ханты без обласа так же трудно, как ненца без оленя или монгола без коня. Случалось видеть, как в бурную погоду на тяжело груженных обласах, нередко с детьми, ханты переправлялись через Обь. И с берега-то страшно смотреть, как утлый челнок то скроется за гребнем, то вновь покажется над волнами. Но чтобы хант, сидящий в обласе, утонул – такого слышать не приходилось.

Весло – тоже произведение искусства: обязательно кедровое, с похожей на перо лопастью. Овальная рукоять заканчивается удобной перекладиной – мульгой и не крутится в руке. Окрашенная лопасть плавно входит в воду, не намокает Гребут мальчишки, как на каноэ, каждый со своей стороны. Грести удобно, первые километры – легко.

В бесконечном лабиринте островов, стоящих в воде кустов и целых рощ безветрие. Жарко, пот застилает глаза. Осмелевшие комары носятся тучами и противно зудят. Кулик-сорока в элегантной, как у официанта, манишке неотступно сопровождает лодку и надсадно вопит: ки-пит, ки-пит, ки-пит... Андрею нравится красноносый кулик, и он его поддразнивает: «Кипит, преет, скоро поспеет...» Степенные кряквы, словно в насмешку, взлетают возле самого носа лодки. Большие обские чайки – халеи парят в восходящих потоках, изредка срываясь в воду, чтобы подняться с рыбешкой в клюве. Но иногда добыча ускользает, и халей выражает негодование потусторонними криками.

Птицы ли виноваты, комары ли – не знаю, только исполняющий функции рулевого и лоцмана Толя ориентиры в этом лабиринте безответственно потерял и, чтобы скрыть смущение, нарочито уверенно заявил:

– Не обязательно Курью искать, руки мозолить. Рыба везде ходит, будем здесь место искать.

А Андрею что? Только соглашаться. Он на обласе пассажир, на рыбалке ученик. Спорить не станешь.

Желто-серый солнечный блин уже до половины окунулся в притихшие перед сном воды, когда закончившие постановку сетей рыбаки высадились на пологий безлесый мыс неизвестного острова. Вполне возможно, что до затопления он был частью берега или еще большего острова, об этом можно судить, лишь когда полая вода схлынет. Неожиданных гостей радостно приветствовал хор изголодавшихся в одиночестве огромных рыжих комаров, которые, подобно докучливой хозяйке, лезли во все щели и, желая побольше преуспеть в своем стремлении, не щадили и гнусной жизни своей. Не обращая ни малейшего внимания на дымокур, они с лету пробивали носами легкую одежонку, покрыли дымящийся в кружках чай серой пеленой собственных трупов и совершенно испортили рыбакам ужин.

– Они здесь бронебойные! – взвыл Андрей и нырнул под заранее натянутый ситцевый полог.

Толя, щеголявший в модной у рыбаков накидке из неводной дели, пропитанной смесью дегтя и рыбьего жира, которая не только не спасала от нудящих извергов, но, вдобавок, еще и мешала пить чай, не долго думая последовал за ним. Подоткнув края полога, рыбаки улеглись на подостланных мешках и под комариный звон заснули так крепко, как могут спать только беззаботные мальчишки.






ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. КУКУРУЗНИКИ


Белоснежная черемуха давно уже осыпала ароматные лепестки в Негу, и река умчала их вдогонку снегам к Карскому морю. Пора бы уже распуститься и яблоням, но вот беда: не приживаются теплолюбивые деревья на холодных берегах и никто не верит, что когда-нибудь приживутся.

Если читателю случится побывать на Неге и разговориться с ее аборигенами, ему обязательно расскажут, как один приезжий полюбопытствовал у Карыма, какие фрукты вырастают в этих местах. Карым задумался на мгновение, поскреб бороденку и объяснил: «Главный «фрукт» у нас бурундук, а другой «фрукт» – заяц. Однажды ехал я из Егана на собаках и припозднился, а ночевать в тайге не хочется. Гляжу – заяц в петле запутался. Я его впереди собак на длинном шесте привязал, чтобы собаки достать не смогли. Как рванули вперед мои собачки...»

И, если вы оцените выдумку Карыма и посмеетесь вместе с рассказчиком и тем заслужите его расположение, он доверительно сообщит, что выращивать в тайге яблони дело совершенно безнадежное. А чтобы вы не надумали усомниться в сказанном, непременно сошлется на жену Клавдияна – Ирину, которая вот уж лет двадцать все грезит садом и упорно ковыряется в тощем северном подзоле, так непохожем на памятный ей с детства теплый чернозем вокруг отцовской мазанки.

Может, воспоминания о цветущих садах детства, а может, извечное женское стремление к красоте каждый год подвигали Ирину высевать в ущерб огурцам и капусте на своем огороде цветы невиданных городских сортов. Разными ухищрениями добивалась Ирина их пышного и обильного цветения, чтобы на зависть всем именно ее ребятишки несли в школу пышные букеты.

Если с чем и повезло в жизни Ирине, так это с огородом. Его величество случай, составляя генплан поселка, зажмурил глаза и ткнул пальцем в прогалину, клином вонзившуюся в тайгу. На широком конце клина молодая чета Новосельцевых поставила себе дом, коровник и все прочее, что полагается. А удачно открытую к югу прогалину расчистили под огород. Высоченные кедры вокруг новой усадьбы почти не поредели и из благодарности взяли новоселов под защиту от холодных ветров со всех трех сторон.

Но вырастить яблоню не удавалось даже Ирине, не постигшей еще таинства ослаблять воздействие лютой северной стужи, что, впрочем, не убавляло ее упорства и желания пополнять огород новыми растениями. С помощью почтальонши Гели Ирина рассылала письма по всей стране и, случалось, получала посылки с семенами и посадочным материалом.

Непрактичная, по мнению односельчан, страсть Ирины порой толкала ее на поступки обычному пониманию просто недоступные. Как-то раз, чтобы поудобнее разместить за ветром какие-то невиданные свои цветочки, она не задумываясь выдергала всю грядку кудрявого батуна, на время оставив без лука все свое ротастое семейство и в первую очередь муженька, основную пищу которого и составляли как раз картошка толченая с луковым пером.

Естественно, что такая заядлая натуралистка не могла упустить случая разжиться целым ведром нежданно-негаданно попавших на склад семян того экзотического растения, что на языке газетчиков уважительно титулуется «чудесницей», а в просторечии называется кукурузой или даже еще хуже.

Добыть семена – это еще полдела. Надо знать, как их высаживать, Ирина подумала и рассудила, что раз семена походят на горох, то и высаживать их надо по-гороховому, а потому, мобилизовав все наличные корыта и тазики и даже призаняв у соседей, замочила их теплой водичкой для проращивания. Зерна набухли и грозили проклюнуться, поэтому сегодня Ирина урвала часок, чтобы сбегать и подсмотреть, как будут сеять на колхозной пашне. А заодно и заскочить на минутку-другую к почтальонше Геле.

Несмотря на ранний час, двери почты оказались открытыми и длинноногий, как собака, Гелин боров Штемпель возлежал у крыльца. Наличие у двери Штемпеля, повсюду сопровождавшего свою хозяйку, подтверждало, что Ангелина на месте. Ирина с опаской перешагнула борова и оказалась внутри, перед невысоким барьерчиком, за которым Геля занималась делом вполне достойным: крутила патефон. Жители поселка в летнее время не очень тревожили почтальонку визитами. Поэтому, завидев гостью, она не задумываясь оборвала на полуслове Гелену Великанову и распахнула дверцу в барьере, приглашая приятельницу. Ирина для приличия по отнекивалась, ссылаясь на недостаток времени, но все же присела на краешек подставленной табуретки, потом, незаметно втянувшись в разговор, расположилась поудобнее, и кто его знает, сколько бы еще просидела, болтая о том о сем, не сообщи Ангелина под большим секретом, что Пашку-сельсоветчика назначают председателем, и не предъяви в довершение вчерашний телеграфный бланк.

– А уполномоченный приказал его величать не иначе как Павел Назарович или товарищ Нулевой, – округлив глаза добавила Ангелина.

Пудовая новость свалилась на Иринину голову и придавила кошмарной значимостью. В порыве поскорее избавиться от непосильной ноши, Ирина поднялась со ставшей вдруг неудобной табуретки и, поклявшись на прощание не подводить подругу и как в могиле сохранить тайну переписки, вприпрыжку помчалась к магазину, чтобы до перерыва успеть выплеснуть прямо-таки выпирающую наружу сногсшибательную новость.

На берегу ей встретился Яков Иванович, только что приплывший из отделения на Мысовой. Ирина хотела было сообщить новость и ему, но вдруг застеснялась и побежала дальше, чтобы, не дай Бог, не опоздать. Потной и растрепанной ввалилась она в дверь и прямо с порога бухнула:

– Пашку-сельсоветчика председателем ставят!

Торговля замерла. Клавдина рука дрогнула и упустила гирю на собственную ногу. Продавщица взвыла, но на нее не обратили внимания – все глаза обратились к Ирине. А она, насколько смогла, красочно изложила почтовые новости, клятвенно заверив собравшихся, что лично видела телеграмму с подписью: «Председатель Нулевой».

Бабоньки поохали, повозмущались, прокляли уполномоченного, постенали над несчастной судьбой колхоза и своей собственной, пожалели Якова Ивановича и, наконец, сошлись на одном, что чему быть – того не миновать. С горы видней: если решили наверху Пашку поставить, то, как ни крути, его поставят, на то она и власть.

Довольная произведенным эффектом, Ирина незаметно улизнула из лавки, чтобы достигнуть намеченной на сегодня цели – гордеевского огорода.

Против ожидания, Ирина нашла там обширное общество. У разгороженного со стороны поскотины прясла на мешках с кукурузой удобно разместилось почти все наличное колхозное начальство: счетовод Чулков с учетчиком Пашкой, конечно, Никита, как член правления, от них не отстала (или была предусмотрительно прихвачена начальством) посыльная Еремеевна. Одного зоотехника не хватало, да у него своих дел не провернуть. За день утомившаяся от безделья Еремеевна вскочила Ирине навстречу, захлебываясь скороговоркой:

– Девка! Чо деется, чо деется! Неполномоченный с Пашкой вчерась тайком от обчества всю поскотину прикончили. Уревутся теперь без травы наши коровушки, да и нам без слез не бывать. Я этому неполномоченному про выпаса втолковать хотела и про коровушек, а он мне с суровой строгостью: «Вы что – с советской властью не согласны? Не лезли бы со своей некомпетентностью!» Я так и обомлела. А ему мои укоры как гусю вода. Гогочет. Вот он, гусак, вышагивает.

Кандалинцев в своих сапогах, френче и крутоверхой фуражке с длинным козырьком издалека действительно смахивал на эту степенную и важную птицу.

Ирина, чтобы не остаться в долгу, тоже поспешила выложить свои новости.

– Девка! – ошалела старуха. – Будет теперь делов. А я гляжу, он что-то заважничал...

Остроухий Чулков подслушал сплетню и подковылял на трех ногах:

– Не помирайте до времени. У нас пока не совхоз и должно быть собрание. А тому, что вы брешете, не бывать. И точка.

– Твоими бы устами да мед пить, – одобрили Чулкова посветлевшие лицом женщины. – Маленько, да успокоил.

Ирина наконец вспомнила, с какой целью пришла, и пошагала по пахоте в тот ее край, где целая бригада школьников суетилась под руководством своей учительницы Валентины Федоровны. Четверо шестиклассников длинными шнурами с навязанными через равные промежутки грузиками размечали поле на равные квадраты. За ними следовали стайкой девочки с ведрами и на пересечениях квадратов заделывали в землю кукурузное семя. Позади девчонок выискивал огрехи сам Кандалинцев, явно вообразивший себя еще одним Лысенко или, по меньшей мере, Вильямсом. Однако его присутствие и несомненно ценные указания по улучшению натяжки шнуров почему-то никак не способствовали ускорению работы. Утомленные однообразием работы и нудой начальника, ребятишки давно бы сбежали на озеро, и лишь присутствие учительницы и обещанная ею «двойка» за сельскохозяйственную практику пока еще мешали побросать и шнуры, и ведра, и уполномоченного вместе с его кукурузой.

– Нет уж, так я сеять не буду, – решила про себя Ирина, – лучше посажу строчкой и на малую глубину, чтобы взошла быстрее, а когда стебли окрепнут – окучу. А чем поливают вашу «чудесницу»? – насмелилась спросить она Пашку.

– Мочой жеребой кобылы, – очень важно ответил тот.

– На самом деле мочой? – спросила Ирина уже у Кандалинцева, не сомневаясь, что Пашка путает. Но и уполномоченный, к шуткам совсем не склонный, к ее удивлению подтвердил:

– По науке так следует.

Пробираясь к дому меж огородами, Ирина не переставала думать: «Где им набрать столько кобыл жеребых?»

Тем временем работа на поле подошла к завершению и неожиданно обнаружилось, что на гордеевский огород зерна не хватит.

– Зря у Гордея землю отняли, – пожалел Никита.

– Ничего не зря, – возразил Пашка, – проведем в отчете как чистый пар, – и оглянулся на Чулкова. Чулков от обсуждения воздержался.

Вопреки надеждам полеводов, под вечер жара не спала, а наоборот, не то чтобы усилилась, но как бы загустела, потому что слабый ветерок окончательно стих и от прогретой земли повеяло жаром. У Кандалинцев а под френчем тело распарилось и иззуделось. Носки в сапогах неприятно раскисли, а пыль набилась и в усы и в уши. А потому уполномоченный надумал искупаться. Однако у него имелась одна тайная причина избежать купания в общей компании, поэтому, намеренно отстав, Кандалинцев свернул в сторону Школьного озера, кочковатые берега которого не привлекали купальщиков и были в этот час пустынны. Лишь на другой стороне, в поселке, между избами, изредка промелькивали люди, лениво взлаивали собаки и начинали куриться жидкие дымки: время шло к ужину. Тишина успокаивала. Кандалинцев разделся и, аккуратно сложив одежду на кочку, призадумался: стоит ли при таком безлюдье мочить в воде бязевые солдатские подштанники, которые по многолетней привычке носил и зимой и летом. Рассудив, что большой беды не будет, если он искупается нагишом, он расстался с последней одеждой и, прикрыв ладошкой свои сморщенные прелести, вошел в озеро. Вода ему показалась приветливой и теплой. С наслаждением окунувшись, Кандалинцев вспомнил вдруг Еремеевну: «Неполномоченный! Теперь буду полностью моченный». Кандалинцев фыркнул, как лошадь на водопое, окунул шишковатую голову и, вспомнив, что раньше прекрасно плавал, не задумываясь взял курс на тот берег. Однако всякое умение сохраняется практикой, а за последние годы плавать Кандалинцеву случалось не часто, годы, как он ни бодрился, брали свое, мышцы дрябли и появлялась одышка.

Ближе к середине озера вода похолодала, по коже разбежались неприятные мурашки и на левой ноге свело пальцы. Федор Иванович не умом, а чуть ли не животом ощутил внизу ледяную бездонную глубину. Внезапно явился страх. Рулей обмякли и, растрачивая остатки сил, лихорадочно забулькали. Вместе с участившимся пульсом в мозгу забилось: неужели?.. Следом наступила апатия. Пловец поперхнулся, несколько раз хлебнул и, отяжелев, смирился с судьбой. 'Жаль, что найдут меня голым и похоронят без наград» тоскливо подумал он и, закрыв глаза, опустил руки. И вдруг его ватные ноги нащупали твердое дно.

Неожиданно оказалось, что берег довольно близко, а еще ближе невысокие мостки, с каких в деревнях бабы обычно черпают воду и полощут белье. Да вот и сами они на горке, с пустыми ведрами. Не к добру, если встретишь с пустыми, вспомнил примету пловец, поеживаясь. Кажется, примета оправдывалась и Кандалинцев стал жертвой собственной самонадеянности. Плыть обратно нечего и думать – без того озноб так колотит, что челюсти выпадывают. Бежать к одежде вкруговую, так это метров семьсот вдоль озера. Можно бы и пробежать, согреться, но на пути торчат окаянные бабенки. Являться голышом на посмешище деревни уполномоченному не позволял не то чтобы стыд (в его-то годы!), но опасение дискредитировать своим поведением директивные органы. Но и торчать на виду в прозрачной воде перед бабами вряд ли разумно. Оставалось спрятаться и переждать. Уполномоченный пригнулся и поднырнул под приподнятые над водой мостки.

Сейчас же набившаяся в затишье ряска коростой облепила посиневшую лысину и небритую щетину щек. Один гладкий жировик возле темени остался чистым и в бликах от воды матово блестел, как рог молодого козлика. В тени под мостками оказалось еще прохладнее, и Кандалинцев, как ни старался, не мог умерить крупную дрожь. Не желая подчиниться, его железные челюсти вполне отчетливо выстукивали ритм ча-ча-ча, когда доски мостков тяжело заскрипели и прогнулись, слегка притопив голову незадачливого купальщика по самые усы. Затем звякнуло и плюхнулось в воду ведро. Пловец под мостками затаил дыхание.






ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. ВОДЯНОЙ


Для полноты нашего повествования будет полезно, если мы отступим чуток назад, к тому времени, когда на горушке нечаянно сошлись уже знакомые нам совсем еще свежие вдовушки Соня Михайлова и продавщица Клава. Даже если специально задаться целью – все равно не пересказать всего, о чем судачат собравшиеся за водой деревенские кумушки. Одно могу сообщить вполне достоверно: когда все животрепещущие темы, вроде ночных похождений гармониста Витьки Седых и безобразной драки в бараке у геологов, оказались исчерпанными, Клавка пожаловалась Соне и ко времени подоспевшей Ирине Новосельцевой на бессонницу, слабость, головную боль и рассказала увиденный накануне сон. Будто привиделся ей бездонный омут на озере. Вода в нем темная и как студень вязкая, а поверху веночек лежит незабудковый. Наклонилась было она над омутом, чтоб венок поднять, а из глубины утонувший мальчик, Алим, выглянул и цепкие руки тянет: «Я жду тебя, Клавушка!» Клавдия от омута отпрянула, но у Алима рука удлинилась и к ней подбирается, чтобы вниз, в пучину, стянуть. Жалко Клавке Алима и омута боязно. Ладно, что будильник разбудил. С той поры у нее бессонница: вдруг Алим за ней снова явится. Говорила же ей Еремеевна, что за грешной душой может бес прийти.

Охнули Клавкины собеседницы. Не к добру такое привиделось. Ведь не выплыл Алимов труп, а значит, бродит его тень вокруг неприкаянной. У злого человека тень добрая, а у хорошего – злая. Алим как раз душевным был. Пожалели бабы Клавку, посочувствовали.

– Мужика тебе надо, Клавдия, – определила Ирина. – Возле холостой вдовы всегда черти крутятся. Нашелся бы тебе мужик старательный, чтобы утомить смог как следует, и спала бы как проваленная. А бобылкой жить – значит страсти терпеть.

– Конечно, при мужике голове болеть некогда, – лукаво улыбнулась Софья и припомнила с сожалением пропавшего куда-то своего ухажера Бориса, так некстати изгнанного и оконфуженного Фроськой.

Говорят: нехорошего человека и вспомнить нельзя – тут же появится, а окаянную собачошку и тем более. Получилось так, что старательной караульщице удалось, наконец, застигнуть почтового борова Штемпеля при дерзновенной попытке проникнуть в свежезасаженный картошкой Софьин огород. Атаковать превосходящего противника в лоб она не решилась, а, верная своей подлой натуре, незаметно подкралась к борову сзади, негодующе взвизгнула и накрепко вцепилась в тощий свинячий хвостик. Никак не ожидавший агрессии флегматик Штемпель немедленно перестал подкапывать столб и пустился по улице, взбрыкивая задом с повисшей на нем дворняжкой. На одной из рытвин собачонка отпала и еще некоторое время с лаем преследовала борова, пока не поравнялась со своей хозяйкой. Увидев ее, Фроська прекратила погоню и, воодушевленная похвалой и легкой победой, присела и задумалась, с кем бы еще сцепиться.

Наша Клавдия Фроськиной победы не увидела, поскольку, занятая мыслями о тревожном сновидении, опередила приятельницу и в одиночестве спустилась к озеру. Неясное предчувствие закралось в ее смятенную душу, едва она ступила на зыбкие доски мостков. Снова почудились длинные руки из глубины и тоскующий зов Алима. С трудом преодолевая страх, вдова сняла с коромысла ведра и наклонилась над водой. Природная Клав дина неторопливость на этот раз с ней снова жестоко подшутила. Страдающий под мостками Кандалинцев, не в силах далее сдерживать дыхание, с бульканьем выдохнул как раз тогда, когда ведерко набралось. Клава перевела взгляд под мостки и обмерла: сине-зеленый рогатый утопленник вытаращил на нее страшный бельмастый глаз и лязгал железными зубами. Бедняжка покачнулась, тяжелое ведро перевесило и потянуло вглубь. Клавка тихонько ойкнула, потеряла чувства и, грузно булькнув в воду, беспрепятственно затонула.

Освободившиеся мостки приподнялись и дали возможность несчастному Федору Ивановичу, во-первых, дышать, а во-вторых, соображать. Заново обретя эту способность, Кандалинцев с ужасом понял, что только что стал виновником гибели женщины. А поняв, забыл, где находится, распрямился, перевернув при этом мостки, и нырнул вслед за Клавдией. Нащупав на дне обмякшее тело, приподнял его над водой и из последних сил выволок на берег. Годы службы в органах не прошли даром – вспомнилось наставление по оказанию первой помощи. Кандалинцев навалил утопленницу животом на свое колено. Из носа и рта продавщицы вылилась вода. Перевалив ее спиной на траву, Кандалинцев разорвал на пострадавшей кофту и прильнул ухом к мягкой прохладной груди. Сквозь оплывшую жирком грудь нечетко донеслось: тук! «Значит, жива!» – определил Федор Иванович и приступил к искусственному дыханию новейшим способом – изо рта в рот.

Нахохотавшись над Фроськой и Штемпелем и распрощавшись с Ириной, Софья наконец вспомнила про пустые ведра и побежала вниз по тропинке. На берегу она наткнулась на странное зрелище: мокрая Клавка в разорванной кофте и с разваленными по сторонам внушительными грудями лежит ничком, а некто, весь в грязи и тине, кое-чем похожий на совершенно голого мужика, но с сине-фиолетовой кожей и рогом на лбу плотоядно присосался к ее устам. «Водяной!» – мелькнула догадка.

Софья отбросила ведра, перехватила половчее коромысло и с боевым кличем «караул!» ринулась в атаку. Уже от второго удара вошедшей во вкус доярки Кандалинцев взвыл и, не видя никакой возможности объясниться, бросился наутек к поселку. По пятам за ним побежала и Соня, периодически умудряясь ускорить бег «водяного» коромыслом. Где-то на середине тропинки доярка признала в водяном уполномоченного, но расходившаяся рука никак не захотела уняться, и березовое коромысло продолжало взлетать и взлетать над костлявой спиной. Не взвидев белого света, Кандалинцев прибавил скорость и на горке сумел оторваться от утомившейся Софьи. Но не тут-то было. В улице его радостно встретила Фроська.

Мы никогда не узнаем, за кого приняла глупая собачонка голого уполномоченного, но вполне может быть, что за особо хитрого кабана на задних ногах, задумавшего прорваться в оберегаемый ею огород. Понять ее можно: и в наш просвещенный и весьма разнузданный век не часто увидишь в улице голого мужика, а уж уполномоченного тем более. Поэтому неудивительно, что, побуждаемая собачьим инстинктом преследовать подозрительное и хватать бегущее, Фроська немедленно пристроилась сзади и несколько раз успела щелкнуть зубами возле того места, где у свиней прорастает удобный для хватания хвост. Но промахнулась. Не разобравшись, в чем причина оплошности, Фроська разразилась таким негодующим лаем, что бесцельно блуждающие меж домами псы вообразили, будто она гонит по меньшей мере медведя и стали сбегаться на лай, чтобы успеть принять участие в травле. Между тем Фроська, убедившись, что излюбленного ею хвостика нет, обнаружила рядом другие удобные для хватания детали и вознамерилась испробовать их на зуб. Скорее всего она преуспела бы в своем старании, не попадись на пути изнемогающего беглеца приветливая Марьина банька. Кандалинцев щучкой скользнул в приоткрытую дверь и успел захлопнуть ее перед мордами подоспевших псов. Под их скулеж и царапанье он свалился на еще теплую со вчерашнего дня лавку и забылся.

А Соня Михайлова кое-как дотащила едва живую после случившегося Клавдию до дома и, не успев ни с кем обсудить происшествие, отправилась на вечернюю дойку.

В то же самое время по противоположному берегу Школьного озера Петька-Тунгус гнал хворостиной стадо. Брюхатые коровы не спешили, лениво шлепали между кочек и перемыкивались между собой в предвкушении предстоящей дойки. Петька же не терял даром времени и попутно искал утиные яйца. На одной из кочек он, к удивлению, обнаружил аккуратно сложенную одежду, полевую сумку и сапоги. Тунгус поискал глазами их хозяина, но никаких следов человека не обнаружил. Будь на месте Тунгуса другой мальчишка – он бы все на месте и оставил, но Петька недаром имел среди сверстников репутацию не по летам сообразительного. Петька приобрел ее после того, как однажды перед контрольной не поленился, несмотря на мороз, проснуться задолго до начала занятий и сбегать к школе, чтобы напрудить во внутренний замок в двери от холодных сеней. Естественно, в тот день контрольная не состоялась, зато впоследствии учительница стала вызывать Петьку к доске почти ежедневно.

Неудивительно, что такой многоопытный человек правильно рассудил, что владельца вещей поблизости разыскивать бесполезно, поскольку голышом на комарах не посидишь, а потому не долго думая сунул в сапоги босые ноги, перекинул через плечо полевую сумку, напялил фуражку, остальную одежду взял под мышку и в таком виде заявился в колхозную контору, где как раз происходило что-то вроде оперативки по случаю возвращения Якова Ивановича.

Появление Тунгуса в наряде уполномоченного сначала распотешило наших правленцев, а потом заставило и призадуматься.

– Так где, говоришь, взял ты одежду? – стали его сообща допрашивать.

– За озером на кочке лежала.

– И никого кругом не было?

– Никого. Я смотрел: там негде спрятаться. И Полкан со мной был – он на чужого бы затявкал.

– Точно – затявкал бы, – подтвердила из коридора Еремеевна. – Его кабыздох скоро меня до смерти затявкает. Из-за него, паршивца, по ночам глаз не сомкну: встанет под окнами и тяв да тяв. Муха прожужжит – тяв, птица пролетит – тяв-тяв, а, не дай Бог, котенок мявкнет – до утра брехать будет...

– Да замолчи ты, – оборвал ее Яков Иванович, – дело то не шутейное. Сдается мне, что нам на беду утоп уполномоченный.

– Наконец-то! – обрадовался Чулков. – Не мог он раньше! Когда он с поля к воде свернул, я ему черта вслед намаливал. Есть еще Бог на свете! Однако искать его надо: если протухнет – опоганит нам озеро, тогда нам воду с реки таскать...

– Придется вылавливать, – согласился и Никита. – Все равно с нас за него спросят. – И зачесал в затылке старательно: – Не было печали...

В узенькое оконце Кандалинцеву видно, как возле бани хороводят собаки. Еще ему видно злополучное озеро и мужиков на нем с неводом от берега до берега. Вдоль берегов крылья невода тянут лошадьми. По всему видно, что рыбаки намерились процедить озеро из конца в конец. Вот конь с погонщиком поравнялись с тем местом, где Кандалинцев разделся и оставил одежду. Заметят или не заметят? Не заметили, раззявы. Карась им глаза закрыл. Надо бы сообщить рыбинспектору, что в самый икромет неводят. А хозяйка на карасях корочку отменно запекает. Лучок вилкой подцепишь, ковырнешь бочок, а там икра... Кандалинцев сглотнул слюну и вспомнил, что еще не обедал. А что, если выбежать и позвать рыбаков? Кандалинцев попробовал исподтишка приоткрыть дверь. Тотчас за дверью возникла лохматая морда и послышалось рычание. «Расплодили зверья – прохода не дают, – в отчаянии подумал осажденный. – И почему на собак налога нет? Может, предложить финотделу?» Дверь пришлось срочно захлопнуть и от нечего делать снова лечь. Хорошо еще, что каменка со вчерашнего дня сохранила тепло. Подложив под голову веник, Кандалинцев задумался над своими делами. И чем дольше он их обдумывал, тем больше осознавал, что делишки у особо ответственного уполномоченного слагаются хуже некуда и восходящая звезда его удачи с руководящего небосклона вот-вот покатится. – Заслуги заслугами, а за беспорточные пробежки по деревне на виду у всех по головке не погладят. Плюс ко всему несчастная бабенка: вздумает подать заявление, тогда ходи доказывай, что не ее под мостками подкарауливал. Как пить дать – пришьют аморалку, да еще и жениться на дуре предложат ради компенсации. Мысль о женитьбе показалась ему соблазнительной, но вдруг некстати заныла ушибленная коромыслом спина и приятные помыслы разом исчезли, уступив другим, удручающим: «А вдруг вместо аморалки применят дискредитацию? Голый партработник – это же самая настоящая дискредитация! За нее и статья имеется!» Вспомнился смирный зек Синявин, из бывших совработников, схлопотавший семь лет за эту самую дискредитацию, которая нежданно свалилась на него с помощью пишущей машинки, переданной сельсовету из числа имущества, конфискованного после ареста писателя-космополита.

Секретарь сельсовета тов. Демина с трудом научилась печатать пожелтевшим от табака пальчиком и, соблюдая моду, а также ради экономии бумаги и времени старалась вносить, где только могла, всяческие сокращения. Однажды, через силу отстукав строго конфиденциальный ответ на запрос вышестоящего органа, тов. Демина подсунула его на подпись председателю. Синявин полюбовался ровными строчками на хорошей гладкой бумаге (тоже из писательских запасов), придававшими документу особую убедительность, пробежал глазами текст и без всякого сомнения поставил, где положено, подпись. После тов. Демина запечатала бумагу в конверт и отправила в инстанции. В одной из них вполне компетентный, бдительный и облеченный властью товарищ обратил внимание на последнюю перед подписью строчку, которую секретарь по привычке сократила. В ней безответственно значилось: «Пред-атель сельсовета Синявин». «Предатель сельсовета» – прочитал бдительный товарищ и снял телефонную трубку: «Вскрыт акт дискредитации советской власти!»

В результате невнимательный Синявин последовал по этапу в одной компании с предателями настоящими.

Кандалинцев представил себя в камере вместе с Синявиным и от нахлынувшей к самому себе жалости взвыл. За дверью ему немедленно откликнулась Фроська. Уполномоченный обругал ее стервой, потом притих, вытянулся на полке и незаметно для себя уснул.

Незадолго до того, как Кандалинцев увидел свой первый сон, Жорка-Мариман доставил на катере в поселок Ивана Пипкина по поводу чрезвычайному: на буровой ударила долгожданная нефть. Всеопытнейший бурмастер Ибрагимыч заранее все учуял и не прошляпил, перехватил вовремя. Поэтому буровая стояла относительно чистенькая, в то время как все бурильщики поголовно перемазались теплой нефтью и настоятельно требовали «обмывки». Под чумазую руку подвернулся Жорка на своей «блохе», ему всучили комок кредиток, в подручные дали Ивана и срочно выпроводили, на прощание наказав пустыми не возвращаться.

На их беду, из-за несчастья на озере Клавка магазин не открыла. Зато сторож оказался на месте. Поболтав полчаса с гонцами и выслушав удивительные новости, Карым из благодарности или в порядке компенсации за потерянное ими время расчувствовался и уступил бутылек из собственного резерва на случай простуды или иной лихоманки. Гонцы выпросили у деда еще и малосолого язя в придачу и побрели по поселку в направлении вырубки, где в бараке геологов за Жоркой числилась койка.

По случаю праздничного настроения не торопились. На поляне за магазином Иван ввязался бегать в лапту с мальчишками, но запыхался и отстал от игры. Потом надолго застряли у озера, ожидая пока рыбаки сделают тонь. Наконец невод пошел на берег и показалась трепещущая золотом мотня. Проворные тягуновские пацаны стали таскать карасей в ведра. Внезапно потянуло холодом, над головами сверкнуло и разорвалось грохотом небо, из-за горы стремительно выкатила черная, как воронья печенка, туча и хлынул ледяной дождь.

Мариман в своей шелковой тенниске не стерпел каприза природы и зайцем сиганул по тропинке в Зимник. За ним, не забыв накинуть предусмотрительно прихваченный дождевик, потопал и Пипкин.

– Видишь на бугре баню? – крикнул на бегу Мариман. – Переждем в ней!

От его крика и топота из-под скамейки у бани выскочила небольшая дворняжка, с перепугу едва не сбила с ног Пипкина, еще больше оробела и с поджатым хвостом задала стрекача. Жорка привычно шагнул в темноту бани и, чиркнув спичкой, от неожиданности вздрогнул и попятился: на фоне черных от копоти бревен бани на свежевыскобленном полке лежало недвижимое голое тело.

– Мертвяк! – пробормотал Жорка и уронил обгоревшую спичку.

– Кто здесь? – послышался хрип из темноты.

– Мы, – промычал Жорка.

– Зажги огонь, здесь огарок есть.

Пока Жорка гремел коробком и искал огарок, голый сел на полке и стыдливо прикрылся веником.

– Отдыхаете, гражданин начальничек? – ехидно поприветствовал Пипкин голого. – Мы вас не побеспокоили?

– Отдыхаю, – недружелюбно согласился голый. – Не по своему желанию: вот такие же, как вы, из предбанника одежду сперли.

– Обижаешь, начальник, – заерничал Пипкин. – Нам твои кителя не к лицу. Могу, наоборот, от щедрот своих тебя плащиком выручить – до избы добежать. Конечно, доверять тебе вещь боязно – вдруг заныкаешь? Давай лучше выпей с бывшими зеками, а потом в картишки под интерес скинемся – вдруг пофартит тебе? Мы ставим свою одежду, а ты свою задницу. Идет? – Пипкин достал из внутреннего кармана поллитровку. – А можем и в долг поверить, мы свои долги умеем взять. Что ты побледнел, начальничек?

– Ладно, не дури, дай ему дождевик. Пусть уходит, – прервал Ванькин монолог Мариман.

– Утром верну, – пообещал Кандалинцев.

– Вернешь, – согласился Пипкин, – куда ты денешься. А вот в этот кармашек мне троячок положишь, жаль, что другого кармана нет, оторвался. Да возврати пораньше – мы люди занятые, ждать не можем.

– Держи карман... – пробурчал Кандалинцев и, хлопнув за собой дверью, задул свечу.

Восстановив освещение, Пипкин обил сургуч и ударом ладони по дну бутылки выбил пробку:

– Давай, Жорка, из горла, что-то и мне выпить захотелось.

Иван раскрутил жидкость в бутылке и сделал затяжной глоток. Мариман протянул ему половинку язя:

– Закусывай.

Отпив свою порцию, Жорка растянулся на лавке и поинтересовался у Пипкина:

– И чего ты на старика напал, знаком с ним был, что ли?

– Знаком. Еще как знаком. Давние мы приятели.

– А я, понимаешь, твоего знакомца сперва за мертвеца принял.

– Да он и так не живой, хотя и пережил многих. У добрых людей душа дольше тела живет, а у лихих – наоборот. Вот и у него душа еще смолоду погибла, а тело до сих пор живет и зло творит.

– А я слышал, что у хантов поверье есть, что после смерти человека его тень-двойник остается на земле и вредит людям. – Жорка зевнул и, послушав как по крыше тарабанит ливень, предложил:

– Ваня, давай здесь заночуем, неохота по дождю идти. А еще ханты говорят, что у щуки и у мертвой – зубы живые. Берегись зубов мертвой щуки... Однако всерьез испортилась погода.

Погода и впрямь испортилась. Зародившийся в полярной шапке над Карским морем циклон со скоростью курьерского поезда нес непогоду в Приобье. Обманчиво северное лето!






ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ. ОСТРОВИТЯНЕ


Да, обманчиво лето на Севере. Еще вечером светило солнце, голубело небо и танцевали на безветрии комары. А сейчас... Пока еще теплый, мелко моросящий дождь укутал сплошной мутной пеленой остров, реку, полузатопленные тальники, залил костер и расквасил забытый у кострища спичечный коробок.

Вот она, беспечность неопытных! Дождевые струи падают на пестрый ситец антикомариного полога, сочатся внутрь сквозь редкую ткань, напитывают сыростью одежду и подтекают снизу под мертвым сном сморенных мальчишек. Когда крапивные мешки под их телами набухли, мальчишки наконец проснулись и высунулись из-под полога. На небе ни одного просвета. Спать еще хочется, и утро пока не настало. Мальчишки подобрали с земли мешки, накинули их на голову вместо капюшона и выдернули на берег обласок. Под перевернутой лодкой не мочит. Растянувшись на влажных мешках, мальчишки сквозь полудрему слушают, как сверху по днищу с песчаным шумом скатываются капли. Из-под борта видно, как налетевший «сиверко» разводит на разливе крутую белогривую волну. Не заметно вездесущих чаек и глупых от любви уток, одни вороны борются с ветром, торопясь по своим разбойным делам. Не то что домой, к сетям не добраться: вокруг тычек, к которым они привязаны, крутые валы гуляют. Вода с трех сторон и с неба.

Облас лежит на узком и длинном, как журавлиный разинутый нос, мысу западной оконечности огромного острова, протянувшегося вдоль реки на добрый десяток верст. Низкий и безлесый в западном углу, он постепенно поднимался и обрастал, сначала смородиной и шиповником, потом черемухой и талами и ближе к восточному краю высокими осинами и тополями. В средней, луговой его части в обрамлении невысоких кустов рябилось похожее на гигантский банан спокойное озеро. Из его верхнего конца струился исток шириною шагов в пятнадцать и, пропетляв по острову с полкилометра, вливался в сор, разделяя мыс Журавлиный Нос на две неравные по длине части. Свежак нагнал в устье истока немало всякого мусора и бревен, и это, на первый взгляд, незначительное обстоятельство впоследствии спасло наших ребят. Но не будем забегать вперед...

Ранний дождь – до обеда, это вам всякий скажет. А потому, как ни тужились тучи над островом, влаги им хватило как раз до того времени, когда в животах у наших приятелей стало урчать особенно громко и они отважились покинуть свое убежище под обласом. Молодые побеги тальника, по вкусу и питательной ценности напоминающие огурцы, не смогли притупить голод. По Толиным соображениям, утка-чернеть еще не успела запарить яйца и стоило поискать ее гнезда. Однако найти гнездо оказалось не так-то просто. Зато попалась целая полянка зеленого полевого лука. Нарвав его по большому пучку, мальчишки побрели вдоль озера, и вскоре им повезло наткнуться на гнездо с семью крупными голубоватыми яйцами. Раздумывать над ними долго не стали: голод не тетка. Заедая сырые яйца полевым луком, Андрейкин приятель повеселел и разговорился:

– Однако совсем мало утчонки стало. Рассказывают, до войны ее здесь тучи были. В войну утиные яйца лодками вывозили. А уток голыми руками ловили, ленных...

– Каких, каких? – не понял Андрей.

– Ленных, – пояснил приятель. – В середине лета, когда самки утят выводят, селезни на мелководных озерах в траве сбиваются перо менять. Когда они линяют – летать не могут. Большая удача такое место отыскать. А коли нашел – не теряй времени, собирай ватагу. Край озера в форме подковы неводной мережей обносят, а с другого конца пускают загонщиков с палками и собаками. Что тут творится – смехота! Линные селезни летать не могут, только культяпками машут. Загонщики их палками бьют, собаки зубами давят. А если особо шустрый от них увернуться сможет, так мережи не минует. Тогда не зевай. Шибко добычливая охота была...

– Охота? – Андрей живо представил себе, как беззащитные, с пеньками вместо некогда красивых перьев и с жалким остовом крыльев, вчерашние красавцы селезни мечутся среди редкой осоки под натиском собак и загонщиков, жалобно кричат, не в силах увернуться от смертоносной палки, и трепещутся с прокушенной шеей или разбитой головой в болотной жиже. – Бойня!

Но, разгоряченный своим рассказом, напарник его не услышал и продолжал с увлечением:

– До двухсот уток за раз добывали. Ешь – не хочу! Вареная, жареная, пареная, соленая, вяленая – любая утятина!

Андрей слабо представлял, как выглядит ленной селезень в соленом или вяленом виде, но есть так хотелось, что пришлось невольно сглотить слюну. Чтобы не возбуждать голода, попробовал остановить приятеля:

– Жалко их, беззащитных...

– А чего зря жалеть? – изумился тот. – Этого добра на всех хватит. Прежде уток по весне на плахе стаями живьем брали. Что такое плаха, знаешь?

Андрей слышал, что один из самых браконьерских способов уничтожения дичи на перелетах между кормовыми озерами называется по-местному «плаха». Коренные жители отнюдь не считали такую ловлю варварством, дикого промысла не скрывали и даже отдельным местностям присвоили названия: Ульяновская плаха, Завьяловская плаха. Строилась плаха не на один год, а для систематического, в течение десятилетий сбора пернатой дани. Суть этого безобразия в следующем: на узком перешейке, или по-местному гриве, в высоком лесу между двумя обильными утиным кормом озерами прорубают просеку и поперек нее натягивают сеть. В сумерках утиные табуны в поисках корма и покоя перелетают с озера на озеро. От обжорства и лени утки не взлетают над лесом, а пользуются просекой и неизменно попадают в сеть. Браконьер отпускает веревку, и весь табун уже трепещется у его ног. Остается поскорее свернуть беззащитным птицам шеи, что он и делает вполне профессионально. Правда, в последние годы, то ли из-за преследований со стороны лесника Батурина, то ли из-за того, что водоплавающих значительно поубавилось, ловить на плахе перестали, сохранив тоску по прежним браконьерским удачам.

Андрею припомнились лесные прогулки с матерью, ее бережное отношение к каждому, пусть и невзрачному, цветку, травинке, муравью, жуку и землеройке – настоящие уроки добра и любви к природе, живой и беспомощной перед неумолимо притесняющим ее человеком. С воспоминаниями где-то в глубинах души стали подниматься и зреть раздражение и несогласие с болтовней приятеля. А Толя, не подозревая о том, продолжал свое:

– После шестого класса подарили мне одностволку и девять латунных гильз к ней. Я каждый день заряжал девять патронов, а вечером в луже на поскотине девять уток брал. Всего-то три годочка прошло, а где теперь эти утки, где? Самолеты есть, катера есть, трактора есть, взрывники есть, а уток нет! Цивилизация!

Все! Перелилась последняя капля в чашу Андрейкиного терпения:

– Не кажется ли тебе, дорогой мой Пятница, что если мы не можем сыскать утиное гнездо, чтобы сырыми выпить яйца, из которых впоследствии могли бы вылупиться утята, то цивилизация здесь ни при чем? Наоборот, наше голодное брюхо – результат долгого отсутствия ее в наших благословенных краях. Цивилизация – это не только техническое развитие общества, но и культура, в том числе и культура природопользования. (Оговоримся, что здесь Андрюша процитировал свою маму – биолога.) Вот ты мне только что хвастал, что раньше утиные яйца тысячами собирали, а не задумался, что именно по этой причине мы сегодня не можем и десятка найти.

– «Мы не можем ждать милостей от природы – взять их у нее наша задача!» – процитировал Анатолий.

– Мы не можем, а природа ждет от нас милости! – парировал Андрей. – Слишком долго и много мы в этой кладовой брали, думали, что она неисчерпаема. А когда в ней остались полупустые полки, никто в толк не возьмет: куда это все подевалось? И начинают виновных искать вокруг себя, а не в себе самих. Кто-нибудь задумывался, что из тысяч собранных яиц могли вывестись тысячи уток и каждая за свою жизнь снесла бы по полсотни яиц? А те, в свою очередь, тоже! Какой из мальчишек не пытается переловить утиный выводок, попадись он на дороге, и притащить его домой, где утята скорей всего передохнут или станут добычей кошек. А ваши собаки? С ранней весны рыщут они по тайге, разоряя и гнезда и норы, догоняют беспомощных зайчат и отлавливают птенцов-хлопунцов. Любая хвостатая беспризорница губит не меньше живности, чем ее хозяин, который дарит ружье пятикласснику сыну и снисходительно хвалит его за принесенную в запретный сезон добычу. И после всего этого мы еще и жалуемся на оскудение природы, обвиняя в своих грехах не много не мало – цивилизацию!

Наивный юноша! Произнося перед другом свою взволнованную речь, он и не подозревал, что не за горами, а за плечами то время, когда на нефтяной Север хлынут, отнюдь не за туманом или запахом тайги, толпы искателей приключений, считающих чуть ли не долгом прихватить с собой многозарядное ружье и полный рюкзак патронов, чтобы, встав однажды на перелете, палить навскидку по пролетающим стаям и на радость воронам и лисицам усыпать кусты подранками. Когда, оседлав невиданные пока на Неге двадцатисильные «Вихри», будут носиться по засыпающим таежным речкам вольные стрелки и сотнями выбивать доверчивых глухарей. Когда опьяненные запахом нефти и денег нефтяники зальют нефтью нерестовые речки и таежные озера и утиные стаи, опустившись отдохнуть на обманчиво спокойное зеркало, не смогут больше подняться на слипшихся крыльях. Когда будут лететь в ночи на ослепляющий свет газовых факелов и падать опаленными перелетные птицы и в обработанной от комаров пестицидами тайге погибнут не одни тетерева и рябчики. Когда содрогнется земля от рева несущихся вдогонку за лосем вездеходов...

– Андрюха, а почему ты решил, что именно я Пятница, а не наоборот?

– Да потому, что Робинзон любил свой необитаемый остров, старался не наносить ему вреда и даже чего-то сеял. А брать у природа без счета, не думая о завтрашнем дне, – психология дикаря Пятницы, – не растерялся Андрей.

– Ладно тебе, заладил: Робинзон да Робинзон. Никакие мы не Робинзоны, вон погляди: за талами огород и возле него корова.

Сквозь редколесье действительно проглядывало нечто похожее. Чтобы подойти поближе, пришлось сделать изрядный крюк и обогнуть непроходимые заросли черемухи и шиповника. Натоптанная копытами тропинка, круто завернув, неожиданно вывела ребят к заброшенному загону для скота. Большая рыжая лосиха, издалека принятая ребятами за корову, безуспешно пыталась проникнуть через прочные жерди ограды внутрь. Ей старательно мешал лопоухий сынок с длинными узловатыми ножками. Он смешно тыкался ей мордой в живот, пытаясь поймать материнское вымя.

– Зачем она туда лезет? – спросил Андрей.

– Спроси ее, – рассмеялся Толя.

Голоса и смех спугнули зверей, и лосиха торопливо зарысила к недалекому осиннику, успевая оглядываться на ходу на своего сильно отстающего детеныша.

– Задний – переднего перегоняй! – крикнул им вслед Андрей и захлопал в ладоши.

Лосенок прибавил прыти и поравнялся с мамашей. Когда осинник укрыл от непрошенных глаз перепуганную пару, ребята подошли посмотреть, что привлекло лосей за изгородью. Кажется, и нет ничего на истоптанной конскими копытами земле, «кроме мотка ржавой проволоки, истертой подковы и перевернутой кверху дном долбленой колоды, из каких обычно поят скот. Странно. Разгадка нашлась под колодой – несколько кусков каменной соли-лизунца. Это ее учуяла и пыталась достать лосиха. Однако соль, пускай и каменная, робинзонам пришлась весьма кстати. Без соли сырью яйца в рот не лезут. А тут как раз еще одна чернеть уступила пацанам свои голубоватые яйца. И вовремя она это сделала, потому что день подходил к концу, а холодный ветер никак не стихал и по всему предстояла еще одна малоприятная ночевка на комарах и без огня, да еще и на голодное брюхо. Солнце снова садилось в тучу, чайки скучали на отмели – признаков перемены погоды не наблюдалось. Андрей долго ворочался на мешке под лодкой, не в силах уснуть. Со всех сторон задувало. Противно урчало в желудке, и еще противнее зудели редкие, но зато особо наглые комары. Медленно текли усталые мысли. На каком же мы острове? Возле поселка на Оби – Конный, Телячий, Овечий. Андрей знает, что на Овечий остров колхоз вывозит на лето овец, на Телячий – телят. Болот на островах нет, а травы столько, что и за год не выкосить. И ходит скот без всякой охраны на островах чуть не до самого ледостава. Хорошо, что на них хищников нет. Вообще-то кто его знает, сегодня, может, и нет, а завтра откуда-нибудь заявятся. Заявился же на Конный остров медведь. Припомнилась недавно услышанная от старого Кыкина история.

Коней на Неге держали по многу голов и ханты и русские с незапамятных времен, еще до прихода Советов. Когда пришла беда объединить коней в один колхозный табун, оказалось, что собралось их в нем гораздо больше, чем необходимо для хозяйства. Но не поднялась рука послать часть табуна на мясо. Зато, когда началась война, лучших своих коней отправил на ее фронты Север. Невысокие мохнатые лошаденки повезли на позиции грузы, тащили орудия и санитарные фуры. Негодные для армии кони остались трудиться в тылу, выручая бедные колхозы. Отгремели бои, и конепоголовье понемногу восстановилось, но довоенного уровня уже никогда не достигло. По-прежнему гуляли на богатых травой приобских сорах вольные табуны, почти круглый год добывая корм самостоятельно. Называли такую конскую жизнь тебеневкой. Полудикие северные мустанги не подпускают ни человека, ни зверя. Для самозащиты вожаков специально ковали на задние ноги. Необходимость в том возникала нередко. Однако измельчали телом северные кони. Чтобы поправить дело, колхоз закупил огромного племенного жеребца по имени Триммер. В моде тогда были такие клички: Триммер, Элерон, Пропеллер, Прожектор. Да не в них дело. Лихой наездник и отчаянная головушка Никита Захаров сразу влюбился в вороного и взялся за его выездку. Но не тут-то было! Вороной норовом оказался под стать Никите и под седло не давался. Вчетвером взнуздали его конюхи и подвели Никите. Не успел он вскочить в седло, как из него вылетел и едва не расшибся. Вторая попытка была лишь чуть удачнее. Закусив удила и не обращая внимания на самодельные Никитины шпоры, Триммер занес седока в чащобу, где того сбросило веткой, а сам умчался в луга, и, чтобы поймать его, потребовалась почти неделя. Никита, при падении разбередивший еще свежую рану, под седлом его пробовать больше не отважился. Не нашлось и других охотников укрощать дикаря, который и своего конюха все время норовил укусить и если не лягнуть, то хотя бы придавить к стенке стойла.

– Это не Триммер, а Гиммлер! – выругался однажды раздосадованный Никита при конюхах. Так и прилипла к коню новая кличка. Запрягать его больше никто не пробовал. К тому же у племенного жеребца задача совсем другая. А потому его подковали и пустили в табун.

Гиммлер к табуну пришел как в личный гарем и, едва не забив до смерти старого вожака, сам стал во главе. К концу лета, когда черный деспот полностью освоился на острове и стал считать его своим единоличным владением, спокойствие табуна нарушил бурый медведь. Он неотступно следовал по пятам, пробовал устраивать засады в кустах и однажды все-таки умудрился задрать жеребенка. Табун сбился в круг, прикрывая собравшихся в центре жеребят, и в таком порядке бросился наутек. Один вожак не покинул погибшего. Жеребец кружил возле медведя, не давая ему притронуться к жертве. Зверь завертелся на одном месте, приседая на задницу и выбирая момент для прыжка, одновременно стараясь не допустить коня к себе с тыла. В конце концов мишка не выдержал и, в стремлении поскорее избавиться от назойливого врага и поскорее закусить нежной жеребятинкой, прыгнул вперед – и наткнулся на сокрушительный удар конского копыта. Шипованная стальная подкова пробила замутненную злобой медвежью башку и застряла накрепко в черепе. Медведь околел мгновенно, но и конь попал в крепкий капкан. После безуспешных попыток освободиться, жеребец поволок за собой на ноге мертвого зверя и, не в силах понять случившееся и окончательно обезумев, бросился в реку. Но и река, такая могучая, не смогла освободить мертвые путы. Прошло немало времени, пока, устав хранить их вздутые трупы, река не выбросила погибших вместе врагов на песчаную косу. Неизвестно, оставил ли потомство медведь, но после Триммера конская масть колхозного табуна потемнела и нет-нет да и народится у какой-нибудь буланки вороной длинноногий жеребенок.

– Толя, – толкнул друга Андрей, – зачем здесь загон для коней?

– Кобылиц загоняли кумыс доить, – нехотя ответил тот.

– Какой кумыс? – не поверил Андрей. – Ты не путаешь? Разве мы в Казахстане?

– Не Казахстан, а Калмыкия, – поправил Анатолий и, чтобы предотвратить дальнейшие расспросы, пояснил: – Отсюда, кажется, недалеко деревня Мысовая, там раньше калмыки ссыльные жили, так это их выпаса. За что их к нам присылали, никогда не пойму. Народ ничуть нас не хуже: работящие и приветливые. Привычки, конечно, другие. Я у Егора Манжукова однажды гостил, так он меня своим чаем поил с маслом и солью. Варят его в котле. Непривычно, но вкусно. Я и сейчас бы не отказался.

– Не расквась мы спички, был бы огонь, был бы и чай: смородины и шиповника кругом целые заросли, – вздохнул Андрей. – Так ты говоришь, они здесь кумыс делали, значит, доить каждый день приходилось. А как они сюда ездили, катером?

– Каким катером, – со смешком отозвался Толя, – дояры на острове жили. Постой! Как я раньше не догадался: здесь должна где-то избушка быть! Чуть посветлеет – искать пойдем.

Согретые вспыхнувшей надеждой, мальчишки забылись в тревожном полусне.






ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. ДВОЙНАЯ БЕДА


По утру Пипкин своего плаща дожидаться не стал. Плеснул в лицо водой из кадушки, закурил натощак и, перед тем как отправиться к магазину занимать очередь, попросил Жорку зайти и забрать у начальника свой плащ.

До открытия почты, куда отнарядил Маримана Ибрагимыч, оставалось еще время, и Жорка решил сначала навестить Марь-Иванну, чтобы забрать Иванов плащ, а заодно или даже главным образом перехватить кружку-другую свежего теплого молока: дойка по всей деревне кончалась и буренки по одной тянулись улицей, на разные лады пробуя голоса. Петька-Тунгус в длиннополом пиджаке, отчаянно манипулируя хворостиной, дирижировал своей рогатой капеллой, очевидно в стремлении придать ей благозвучную тональность и верную направленность. За коровьим капельмейстером, с недовольным видом ступая по набухшей влагой земле, протрусил угрюмый недокормыш Полкан, за ним, деловито хрюкая, протопал боров Штемпель и еще какая-то незнакомая хавронья. Печные трубы источали слюноточивые запахи. Все это значило, что, несмотря на низкие тучи и отсутствие на рабочем месте солнца, утро все-таки занялось и наступило время подумать и о хлебе насущном. Капитан «блохи» расправил бородку и отправился к Марье Ивановне.

Бабуся оказалась занята со свиньями, и в избе Жорку встретил один скучающий Кандалинцев. Ночью, переполошив полдеревни своим нежданным появлением с того света, он умудрился разыскать свою амуницию и теперь предстал в своем прежнем обличье.

– А, пришел, – протянул он вместо ответа на приветствие. – Забирай свой брезент, вон у порога. Как головенка – не болит?

– С чего бы ей разболеться? – удивился капитан. – Баня нетоплена, угореть нельзя, а если мы вчера чуть-чуть и приняли внутрь, так на то у нас повод серьезный был.

– Выпить – причина всегда найдется, – с иронией резюмировал Кандалинцев. – Ну и что же за повод такой вас в дождь в чужую баню загнал?

Кандалинцев затеял разговор поначалу единственно из желания убить как-нибудь время, которого до прихода рейсового парохода у него оказалось предостаточно, а провести его с пользой не предвиделось никакой возможности, особенно после вчерашнего. Появление капитана «блохи» родило у него неосознанную пока надежду улизнуть из неприятного поселка.

– Да радость у бурильщиков на Варгасе случилась, – просиял улыбкой капитан, – нефть пошла, да так и хлещет. Мужики перебесились – радехоньки, что не даром у земли пуп скребли, вот и послали нас с Пипкиным за выпивкой.

– Значит, его фамилия Пипкин, – отметил про себя уполномоченный, а вслух спросил: – И сильно хлещет?

– Сильно, аж отводная труба дребезжит. Бурмастер уверяет, что большой силы пласт нащупали.

– Об открытии куда сообщили? — с замиранием сердца продолжал допытывать Федор Иванович, в тайном предчувствии удачи.

– Пока не успели: рация у них давно замолчала. Поручили мне телеграмму отбить, да мы вчера опоздали.

– Где же вам успеть, – проворчал райкомовец, довольный таким поворотом, – вы же вон какие государственные дела решали. Небось и телеграмму толком составить не сможете. Давай-ка я посмотрю. – И властно протянул руку. Мариман не устоял перед напором и достал из кармана текст.

– Так, – продолжил уполномоченный, расправляя на столе смятую бумажку, – посмотрим кому. Начальнику экспедиции. Батюшки, сколько ошибок! Где вы такого грамотея выискали, что русского языка не знает.

– Может, и плохо знает, – не стал спорить капитан. – Бурмастер то ли татарин, то ли башкир.

– В таком случае простительно и следует ему помочь. Придется мне самому опять браться, – вздохнул уполномоченный. – Да так и быть – выручу. Пойдем на почту. – И, сунув текст телеграммы в карман, выскочил из избы. Жорка, вздыхая по невыпитому молоку, вынужден был поспешить следом.

По тому, как их встретила и, отвернувшись к стене, прыснула в ладошку почтальонка, Кандалинцев догадался: уже знает. Тем не менее с невозмутимым видом взял и лично заполнил четыре бланка. Первый, в экспедицию, он оставил, не изменив ни буквы, в редакции Ибрагимыча. Три других получили одинаковый текст: «Негинской нефтеразведочной экспедиции зпт буровым мастером Ибрагимовым зпт урочище Варгас открыто промышленное месторождение нефти тчк Подробности сообщим дополнительно тчк Уполномоченный райкома Кандалинцев».

Кандалинцев полюбовался на свою работу и довольно хмыкнул. Получалось так, что райком оказался на высоте, держал нефтеразведку всегда в поле своего зрения и узнал о фонтане раньше начальника экспедиции. Кандалинцев представил, как наверху САМ, получив его телеграмму, вызовет начальника управления геологии и спросит: «Каковы перспективы нефти на Варгасе?» – «Пока не получил сообщения». – «А вот наш райком докладывает...»

Если и вправду месторождение стоящим окажется, то под шумок Кандалинцеву, как причастному, семь грехов спишут.

Последняя мысль принесла некоторое облегчение, и Кандалинцев взялся надписывать адреса. На первом бланке его рука трепетно вывела: «Обком. Первому секретарю товарищу Лещине Петру Иосифовичу». На втором бланке уже без трепета, но с почтением: «Окрисполком, председателю тов. Строеву В. Д.». На третьем – своему начальству: «Райком, т. Сысоеву И. К.».

Субординация дело тонкое!

По завершении почтовых дел уполномоченный тоном не допускающим возражений предупредил капитана «блохи»:

– Когда будете готовы, заходите за мной: надо посмотреть, как там на буровой в смысле наглядной агитации, соревнования и вообще...

Мариман, снедаемый думами о весьма питательных консервах под названием «частик в томатном соусе», все утро ожидающих его на магазинной полке, не придал подобающего значения заявлению райкомовца:

– Почему не увезти – всех возим. Но сперва пусть погода стихнет, а то еще захлестнет водой нашу «блошку».

На том и разошлись, каждый в свою сторону: Мариман к магазину, а Федор Иванович – на квартиру, собираться к отъезду. Избегая нежелательных сегодня встреч, Федор Иванович пробирался задами, торопясь успеть, пока к Марье Ивановне не нагрянула одна из ее многочисленных приятельниц и не вернулся после обхода поселковых брехунов почему-то ставший неприятным этнограф. Однако вопреки всем расчетам и тайным надеждам Борис Петрович оказался на месте. Пристроившись за столом, он пил прямо из стеклянной литровой банки простоквашу и писал в толстом потрепанном блокноте. Хозяйка, по своему обыкновению не сидеть без дела, у окна занималась штопкой и одновременно беседовала с прокуренным до печенок Клавдием Новосельцевым, который, чтобы не наследить на свежевымытом полу, угнездился на пороге, плотно запечатав квадратными плечами дверной проем. Появился он по всем признакам недавно, поскольку разговор еще не вышел за рамки тех незначительных тем, с которых в деревне обычно начинаются любые разговоры: о ветреной погоде, предсказании деда Проломкина о грядущем высоком паводке и богатых видах на урожай ореха, открывшейся на Варгасе нефти и прочем и прочем...

Клавдий тянул разговор, не решаясь перейти к щепетильному делу, оторвавшему его среди дня от работы и усадившему на иссеченный топором Марьин порог. Долго бы ему еще мучиться в плену норм сельской этики, не выручи его ненароком сама хозяйка, случайно затронувшая нужную Клавдию тему:

– А я вчера кукурузу вдоль забора посеяла. Не знаю – будет ли толк, – похвалилась бабка и робко оглянулась на уполномоченного – как бы не осудил самодеятельность.

– Моя агрономша тоже сдурела: пол-огорода под эту невидаль заняла, – обрадованно подхватил Клавдиян. – И совладать со своей огородницей не могу: уперлась на своем. Похоже, без картошки нынче останемся. Однако перевоевать бабу – дело дохлое, пришлось отступиться. А может, и в самом деле чо-нибудь народится.

– Если кукурузу посеяла – кукуруза и народится, – встрял в чужой разговор Кандалинцев. – Агротехнику при посадке она соблюдала?

– Кто ее поймет – может, и соблюдала, – пожал плечами Клавдий. – Мы самоучки: как в землю бросим, так и ладно. Однако с конского двора баба мочи полную бочку натаскала – поливать. Чистую бочку навек испоганила.

– Это хорошо, это правильно, – подхватил уполномоченный. – Мочевина – первейшее удобрение. Надо будет учесть вашу деляну как опытную. Так сказать, контрольный посев. Надо его сберечь обязательно, потом с колхозным сравним.

– Дак и Ирина так же думает, – согласился Новосельцев. – Однако уберечь посадку не шибко просто. Огород у нас возле леса, а роньжи, окаянные, подсмотрели, как мы зерна сеяли. Стоит уйти с огорода – роньжи долгоносые тут как тут. Могут по зернышку весь посев повытаскивать: они же сквозь землю видят. Вот баба мне и толкует – убей пяток, да на шестах развесим, чтобы отвадить...

– Умная у тебя баба, – одобрил Кандалинцев.

– Может, и с придурью, но моя, – подтвердил Клавдиян. – Потому я ей и перечить не стал: трудно ли пять разов стрельнуть. Пошел в сени – что за беда? Нету на месте «тозовки»! Всегда в сенях под плащом висела и патроны рядом на полочке. Сегодня хватился – нет на гвозде мелкашки, пропала.

– Хорошая винтовка? – посочувствовал Борис Петрович.

– «ТОЗ-2». Прикладистая, как игрушечка малопулька, и бьет – точнее некуда. Лет десять в сенях провисела, и никто не трогал. Да в поселке и взять некому, все на виду. Так что деваться ей некуда – найдется. Вот я и хочу узнать у Марьи Ивановны: может, ребята ее с собой на сор прихватили? Ружье-то она им взять не дала, а Андрюшка паренек городской, вольный... Тогда, может, Марья Ивановна одолжит мне двухстволки роньжей пострелять – я после ее вычищу, как водится.

– Вон чо! Евон чо! По-твоему – внучок мелкокалиберку спер! – хотела рассердиться Марья Ивановна, но сразу и успокоилась. – Ни в жизнь не поверю, дома получше посмотри.

– Да уж везде перерыл.

– Еще поройся. А двустволку возьми, пользуйся. При всех говорю: если окажется, что мой разбойник к пропаже причастен, – обратно его в Тюмень отправлю, от позора.

– Остынь, хозяюшка, может, вы напрасно на ребят хулу возводите, – поспешил урезонить ее Федор Иванович. – Сдается мне – другие мелкокалиберку взяли. Пропажа когда обнаружилась? Сегодня. А всю ночь по соседству в бане двое вербованных от дождя прятались. Один из них, по фамилии Пипкин, из амнистированных. Возможна версия: ночью они вошли в сени и увидели плащ. Естественно, захотели от дождя воспользоваться, сняли с гвоздя, а под ним винтовка. Понятно, они не устояли, взяли, а плащ для маскировки назад повесили. Вор – он всегда вор, поверьте моему опыту. Надо их срочно брать и допрашивать.

– В таком деле нельзя спешить, – осадил его Борис Петрович, – а если и на самом деле у пацанов винтовка окажется?

– Вот я и говорю... – замялся от неожиданного поворота Клавдиян. Связываться с вербованными ему не хотелось.

– Как вы назвали того вербованного, что с судимостью? – взялся за карандаш этнограф.

– Пипкин, – щелкнула челюсть мертвой щуки.

– А вас, товарищ Новосельцев, я настоятельно попрошу написать заявление о краже, на имя участкового. Я вам даже помогу.

– Как-нибудь после, – собрался уйти Новосельцев.

– Постойте! Никак не после, а сейчас, – властно остановил его Борис Петрович.-Присядьте поближе.

Отяжелевшие ноги с трудом шагнули шесть раз. Клавдий опустился на скамью, вздохнул и вытер со лба пот. Затем вцепился узловатыми пальцами в скамью и застыл в напряженном ожидании.

– Федор Иванович! У меня чернила высохли, разрешите вашей авторучки? – попросил этнограф.

– С удовольствием, будьте любезны! – осклабил стальную пасть Кандалинцев.






ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ. РОБИНЗОНЫ


От тяжелого забытья мальчишек пробудило надсадное воронье карканье: две серые разбойницы отважно пикировали на мутную прибойную волну, стараясь ухватить из нее что-то съедобное. При близком рассмотрении обнаружилось, что мертвая зыбь раскачала слабо воткнутые ребятами тычки одной из сетей и волна прибила ее к берегу, на утешение голодным робинзонам. В сети оказалась рыба, и именно ее пытались выудить из воды вороны.

– Бог есть и все видит! – пошутил Анатолий и, вынув из-за голяшки нож, принялся на лопасти весла пластать для посола рыбу. Толстопузые язи только в посол и годятся: тонкие многочисленные косточки в соленой и вяленой рыбе бесследно исчезают, мясо от жира становится янтарным и даже чуть прозрачным. Хорошо просоленный и провяленный язь – объедение. А для изголодавшихся за двое суток сойдет и малосольный сырок – по-хантыйски «патанка». Видел бы Станислав Андреевич, как мальчишки уплетают полусырую рыбу и бездумно хохочут, вспоминая его.

Станислав Андреевич Пластун, фельдшер здравпункта, тридцатилетний красавец и всеобщий любимец, в поселке именовался не иначе как «доктор». Не очень обремененный лечебной практикой, он откровенно скучал, штудировал медицинскую литературу, играл в шахматы со школьным завхозом Серафимом Адамовичем и выпускал «Медицинский бюллетень», который никто не читал. Зато если ему случалось вскрыть фурункул или вырвать зуб, то операцию он делал вдохновенно и мастерски, давая поселку пищу для пересудов по крайней мере на месяц. Выполнив раз в году курс предписанных прививок, Пластун опять надолго оставался без дела, потому что, при всем уважении к симпатичному «доктору», сельчане продолжали по привычке лечиться от поноса черникой и кровохлебкой, а от простуды мать-и-мачехой и баней. Однако райздрав не устраивала статистика заболеваемости в сфере деятельности здравпункта: зарождалось сомнение в достаточном усердии его заведующего, у которого за месяц не набиралось и десятка больных. «Займитесь медицинским просвещением населения, – приказало заботливое начальство, – и вы увидите, как больные хлынут к вам потоком. Термин «сибирское здоровье» глубоко антинаучен, поскольку большинство наших потенциальных пациентов из-за недостаточной пропаганды доживают до глубокой старости и умирают, так и не узнав, что всю свою долгую жизнь были неизлечимо больны. Не следует лишать людей радости исцеления, даже если они и считают себя здоровыми!» Пришлось Станиславу призадуматься.

Ужасные эпидемии дизентерии и гриппа до берегов Неги не доходили, зачахнув в пути, случаев туберкулеза и сифилиса тоже не предвиделось, последний случай трахомы, говорят, был изжит еще до войны, и Станислав Андреевич со всей силой своего обаяния обрушился на опистрохоз, коварный паразит которого вместе с полусырой рыбой проникает в рыбацкие организмы, чтобы поселиться в печенке. Его и избрал Пластун темой для своих публичных лекций и доверительных бесед с населением. Женщины, слушая его, вздыхали: «Ишь ты, ужасти какие! Внутри нас черви сидят!» И немедленно за домашними хлопотами позабывали об описторхе. А мужики, «трахнув по маленькой» и закусывая мороженой строганиной, храбрились: «Не от его помрем! Из наших дедов от писторхоза никто не умер, а патанку и строганину все ели...» При этом Карым не забывал продемонстрировать дохлого дождевого червя на дне бутылки от водки: «Вон какой толстый, а от водки сдох. Пистрохоза глазом не видать – неужто против водки выстоит? Главное, запить его вовремя: все болезни от недопивания». Так и делали. Районная потребкооперация, очевидно от души желая помочь фельдшеру в заботах о народном здоровье, стала завозить в поселковый магазин спиртное в количествах, достаточных для умерщвления не одного только описторха, но и его носителей, желающих освободиться от паразита таким способом.

Убедившись в полной бесполезности медицинской пропаганды среди консервативных взрослых, фельдшер взялся за обработку впечатлительной молодежи и в этом почти преуспел. Что и подтверждают Анатолий с Андреем, закончившие свой завтрак. Не умирать же с голоду, чтобы не заболеть!

Подсоленую рыбу спрятали под обласом, а распутанную сеть вброд поставили на внутреннем озере, где под прикрытием кустов ветер не ощущался. В юности все нипочем. Чтоб хоть немного согреться, мальчишки припустили вперегонки по знакомой с вечера тропинке и, выбежав на широкую поляну, едва не столкнулись с перепуганной лосихой, «на махах» мчавшейся навстречу. Лосиха шарахнулась от внезапно возникших впереди людей, но не повернула назад и не свернула по обычаю сохатых в заросли, а бросилась с крутого берега в реку. Мальчики посвистели ей вдогонку, посмотрели, как мелькает в волнах ее безрогая голова, и побежали трусцой дальше по острову, не особо задумываясь над причиной испуга лосихи и исчезновением лосенка.

Еле приметная тропинка вывела сквозь осинник к зеленому бугру, в одном из склонов которого оказалась просторная полуземлянка. По разбитым бакенам и обломкам керосиновых фонарей вокруг можно было догадаться, что некогда в ней хозяйничал бакенщик. Дерновое покрытие на стянутом скобами бревенчатом потолочном накате, узкая окопная прорезь, четыре венца бревен над землей, жестяная труба и плотно подогнанная толстенная дверь без ручки, которую открыли с помощью топора. Внутри – ворох старого сена на широких нарах и обгоревшая жестяная печурка. Пока Андрей осматривался, Анатолий шарил по всем углам. Кроме ржавой двуручной пилы ему ничего найти не удалось.

– Степняки несчастные! – выругался он. – Если не хватило ума консервов или сухарей оставить, то хотя бы пару спичек с коробком положили.

Толя был возмущен. Разве в лесу так живут? Избушка в тайге – можно сказать, промысел божий во спасение заблудшей души. А душу и кормить и греть надо. На этот случай и оставляют в избушке немного продуктов, растопку и спички. А эти кочевники все подмели, кроме старого сена вонючего. Он с раздражением столкнул с нар охапку – и вздрогнул от неожиданности: на нарах заблестела латунная ружейная гильза. Даже не гильза, а снаряженный патрон двенадцатого калибра. Повертев в руках бесполезную находку, Анатолий швырнул ее в угол и принялся перерывать сено, все еще надеясь отыскать спички. Андрей поднял патрон и повертел его в руках. В городе, среди дворовой шпаны, он считался авторитетом по пиротехническим эффектам и по гильзе определил, что заряду не больше двух лет и можно попробовать выстрелить. Только вот из чего? Пошарив вокруг землянки, Андрей нашел обломок доски с большим гвоздем. Расколов ее топором, он добыл гвоздь и выпрямил его на пороге. Затем этим же гвоздем расковырял патрон и добрался до пороха. Черный дымарь оказался сухим, и в глубине поблескивал гремучей ртутью исправный капсюль.

– Ты зачем балуешься? – хотел остановить Андрея Толя.

– Не боись, мы счас огонь добудем, – успокоил его тот.

С помощью веревочной закрутки патрон накрепко зажали между двумя дощечками и положили на место кружка на печке. Топку печи наполнили сухим сеном, щепками и растопкой. Андрей надергал из пазов между бревнами сухого, как трут, мха и заменил им пыж. Теперь, если разбить капсюль, воспламенится порох и мох, а от них сено.

– Попытка – не пытка, – уверил Андрей, наставляя на капсюль гвоздь. Толя тихонько тюкнул по головке гвоздя обухом топора, и сумрак землянки озарила пороховая вспышка. Сено мгновенно занялось пламенем, воспламенились щепки, и в трубе загудело. Дымок из нее, радуя глаз, расстилался по земле. Поржавевшая пила получила шанс снова стать блестящей: на случай дождя надо заготовить побольше сухих дров, да и пообедать бы не мешало. Договорились, что Толя останется рубить дрова, а Андрей сбегает к обласу за котелком и рыбой. Вместе уходить нельзя: без присмотра огонь погаснет.

Знакомая дорога всегда короче. Весело насвистывая песенку Роберта, Андрей добежал до обласа за какой-нибудь час. Столкав все имущество в мешок, он взвалил его на спину и пошел назад, к землянке. Но вот что странно: прежней радости от удачно добытого огня он уже не испытывал. Не утешила и мысль о горячей ухе. Почему-то заколотилось в смутном предчувствии беды сердце, непонятная тревога овладела Андреем. Закралось ощущение, что на острове они не одни, есть еще кто-то, тайно наблюдающий издалека. Стараясь держаться открытого пространства, чтобы не быть застигнутым врасплох, Андрей не пошел прежней дорогой, а, поравнявшись с зарослями черемухи, над которыми стрекотали сороки, свернул с натоптанной тропинки и, сделав солидную петлю, обошел заросли лугом, не спуская глаз с черемошника. Дважды ему показалось, что нижние ветки едва заметно заколебались: наблюдатель менял позицию, чтобы не упустить Андрея из вида. Затылком почувствовав чужой тяжелый взгляд, Андрей непроизвольно прибавил шагу и к избушке выбежал изрядно вспотевшим. Странное ему предстало зрелище: его друг шагах в десяти от входа складывал огромный костер. Вздрогнув от пыхтения и шагов Андрея, он обрадованно поспешил навстречу и затараторил:

– Ну наконец-то! Никак не дождусь тебя, весь извелся: медведь по острову бродит... Когда ты ушел, я дров подкинул и пошел вдоль озера, гнезд поискать. Гляжу: между кочек воронье раскаркалось, клюют что-то, дерутся. Подошел поближе: мать честна! На кочках клочья шерсти, кровь еще не засохшая – лосенка медведь задрал и сожрал с костями вместе, одна головенка полуобглоданная лежит. Шибко голодный зверюга был, даже проквашивать, как обычно, не стал. Вот отчего лосиха как шальная на нас летела. Как мне ни жутко было, а по следам я прошел. Мишка лосенка из засады взял. Подсмотрел, где лоси к изгороди ходят, и залег в кустах у тропки. Лосиху догнать на двух с половиной не смог, а лосенка свалил. Сейчас отдыхает, наверное. Но скоро проголодается. Вот на этот случай костер готовлю. Крышу на избушке ему не раскатать – скобами стянута, а вот дверь слабовата.

– Вряд ли он к нам полезет, говорят, он человека избегает...

– Я же сказал тебе, что это не простой медведь, а «два с половиной» – раненый зверь. Я его следы хорошо разглядел: две передние лапы четко отпечатались, левая задняя на половину стопы (видно, больно ему на нее ступать), а правого заднего следа совсем нет. Помнишь, Карым рассказывал, что геологи с «блохи» на реке зверя подранили? Так видно, этот и есть. Повезло нам с соседом, того и гляди, задерет за чужие грехи.

– Перспектива, конечно, не из приятных, но, похоже, погода меняется и, может быть, завтра удастся домой вернуться.

Извечный спутник человеческого жилья – крапива густо зеленела вокруг. Закипающую уху погуще заправили ее мелко нарезанными листьями и полевым луком. После полусырой латанки горячая уха, вареная рыба и чай из смородины – это уже жизнь!

На ночь устроились в избушке.

Ветер с реки расстилает дым от пылающего у дверей костра по прибрежным зарослям. Внутри избушки гудят печурка и комары. Разморенные теплом и сытостью друзья нежатся на нарах под пологом. Но не дает уснуть возбуждение от сознания близкой опасности. Где-то поблизости бродит раненый зверь, для которого мальчишки – единственная возможная добыча. От раскаленной печи в избушке не продохнуть, но боязнь лишиться огня сильнее жара. Из-за духоты Толя садится на нарах по-татарски и, не проявляя ни малейшего желания спать, пристает к Андрею с разговорами:

– Ты знаешь, чья это избушка?

– Калмыцкая, – сонно ответил Андрей.

– Вот и ошибаешься. – Толя, видимо, решил проболтать всю ночь. – Это Михайлова избушка.

– Отца Зойки Михайловой? – окончательно отбросил надежду подремать и Андрей. – Это который зимой в тайге застрелился?

Если верить молве, зимой Алеха Михайлов отправился проверять заячьи петли, да во время внезапного снегопада заблудился и побрел наугад в надежде куда-нибудь выбраться. В темноте он не заметил спусковой веревки поставленного на лосиной тропе самострела и попал под пулю. Вернувшаяся собака всполошила родных, и после долгих поисков удалось найти труп. А вот владельца ружья-самострела определить не удалось: совсем новая была одностволка. Не иначе, из приезжих кто самострел поставил: местный мужик новое ружье пожалеет, да и не в обычае такая охота. Проще лося по осени во время гона подвабить. К тому же у местных в мясе особой нужды нет: по осени каждый хозяин скотину режет. А в разгар зимы по глубокому снегу на своем горбу мясо из тайги вытаскивать и окоченевшую тушу разделывать кому охота? Только тому, у кого в мясе крайняя нужда имеется. По всем признакам сходилось, что к экспедиции следок тянется. Да не пойман – не вор. Их ружья кто знает? Пойди угадай, у кого есть, у кого нет, а у кого и два ружья под матрацем спрятаны. Вызвали милицию. Через полмесяца следователь приехал и первым делом в конторе комнату занял, а потом давай мужиков по одному таскать. Сам молодой, усатый, и все с угрозами: «Вот вам повестка! Распишитесь в протоколе! Дайте подписку о невыезде!» Как будто среди зимы можно куда-то из поселка выехать, кроме как за сеном. Совсем мужиков запугал. Который, может, о чем и догадывался, да со страху на всякий случай и замолчал. Алеху, мол, не вернуть, а с таким начальником горя хватишь. Так и уехал милицейский ни с чем.

Другое дело, если бы участковый Лыткин приехал, может, что бы и вызнал. Народ ему доверяет. Несколько годов назад собаки из тайги лося прямо к старику Проломкину в огород загнали. Дед из-за зрения промышлять давно уже бросил, а тут такое везение! Вышел он на крылечко, не спеша прицелился и на виду у всех уложил сохатого. Потом не торопясь освежевал и мясо в лабаз повесил. Слух об этом дошел до начальников. Начальство участковому выговаривает: «Что это у тебя, лейтенант, браконьеры распоясались: средь бела дня посреди поселка лосей стреляют. Разберись и привлеки». Ну, и приехал Лыткин. Заходит в избу злостного браконьера, смотрит: нищета. Старик ханты один живет, чем только кормится, колхозной пенсии ему на хлеб едва хватает. Удочки под лед ставит, сети вяжет. Тем и живет. Кого тут штрафовать и привлекать! Пригласил участковый соседей да и составил акт, что лось был больной, со сломанной ногой, и не убил его Проломкин, а добил. Шкуру, понятно, изъяли. Потом собрал вместе депутата сельсовета Пашку Нулевого и председателя Котова: «Где у вас советская власть! Почему человек с голода пухнет? Если вы старику не поможете, я найду к вам ключики, будьте уверены». Зачесался председатель, собрал правление. Тогда и решили пристроить Проломкина лисиц стеречь и кормить. Большой авторитет после того случая Лыткин заимел.

– Не Михайлова, а Михайлы, – поправил Анатолий. – Здесь кругом богатейшие угодья рыбные. В избушке раньше Михайла-рыбак жил. В деревне рыбаку прокормиться трудно, до промысловых мест далеко – вот и старался народ поближе к угодьям селиться. Моторов на лодках нет, а на веслах далеко не уплывешь: пока до места добрался – глядишь, и день прошел, пока рыбу выпутал – и ночь прошла. А надо еще и обработать: выпотрошить, засолить, завялить. Если промысел далеко, то и довезти не успеешь, как у нее брюхо вздуется. Вот и жили люди каждый на своих угодьях сам и берегли их. Однако детей учить надо, а в интернат отдавать жалко: отвыкают они от родителей, от хозяйства, от промысла и уезжают из дома навсегда. Верь не верь, а из-за школы много деревень вдоль Оби исчезло. В деревушке на семь дворов кто школу строить будет? Вот из-за желания своих детей выучить и из семьи не потерять стаж съезжаться семьи с обжитых мест в большие села. Так исчезли Смольная и Погорельская деревни, хиреет Некрысово, да разве одни они!

И у Михайлы два сына в большое село уехали и дома увезли. Остался Михайла со старухой в этой избушке бакена зажигать. Рассказывают, раньше на Север много варнаков ссылали: раскулаченных, спецпереселенцев, а то и просто бандитов. Неспокойно от них было. Некоторые, по приезду, смирялись и начинали обживаться и строиться, а некоторые все злобой кипели, не работали, вредили и пытались бежать. Однажды весной, накануне ледохода, когда Михайла отправил свою Дарью к сыну на Вату, где собиралась снова рожать невестка, и один готовился к весенней путине, к нему на остров по набухшему ноздреватому льду переправились трое нездешних, «Идем в Некрысово, – они пояснили, – да боимся уйти под лед, он уже иглами пошел, сплошные майны. Мы у тебя переждем до открытой воды, а потом ты нас на лодке переправишь». Михайла и рад, что не одному скучать. Не было случая, чтобы сибиряк путнику в беде не помог, не накормил и не обогрел. И Михайла пригрел их, не допытывая: что захотят, гости сами расскажут, а если молчат – значит, так и надо. Михайла сам неговорлив был, может, потому и не стал допытывать, что за люди к нему пожаловали, а за себя не боялся, потому что жил беднее бедного, да и стар уже был. Не догадался, что лихой человек и у нищего найдет что отнять.

Едва пронесло по Оби последние льдины и зажелтела на буграх мать-и-мачеха, трое подступили к Михайле, перебиравшему в избе сети. По сумрачным лицам и топору в руке все понял старик и упал на колени: «Ребята, берите все как есть, только не убивайте – дайте внучонка повидать!..»

Не рассчитывали убивцы, что Михайла не только рыбак был, но и бакенщик. Когда обстановочный пароход привез Михайле керосин и продукты, забежавший в избушку матрос наткнулся на свежий труп. Ни ружей, ни сетей, ни лодок не оказалось.

Толя замолчал. В сумерках избушки блики пламени из буржуйки трепетали на земляном полу кровавыми пятнами. Чтобы нарушить тягостное молчание, Андрей спросил:

– А дальше?

– А дальше: с парохода дали знать во все села, что варнаки Михайлу убили. В селах сходы собрали, народ огороды копать бросил: все за ружья взялись. У Михайлы две лодки украли: большую, бакенскую, на которой далеко не уедешь, и обласок легонький, на котором хоть куда, пойди поймай. Тех двоих, что на большой лодке поплыли, мужики вскоре перехватили. Одного застрелили, и он из лодки в воду упал, так и не нашли. Второго ранили, и он в больнице умер. Следователь потом страшно ругался: «Живьем надо было брать!» Какой умник. Сам бы и брал, когда они с лодки стреляют. Умирать никому не охота. Стал следователь допытывать, кто бандитов убил, да все без толку: много народа стреляло, а чья пуля попала – пойди угадай. Может, варнаки сами себя ухлопали... Тот, что в больнице умер, беглый арестант оказался, а кто другие двое, так и не узнали: один утонул, а того, который на обласке уплыл, так и не нашли. Где его найдешь по таким разливам. А может, тоже утонул или свои убили: хуже медведя звери...

Андрею стало обидно за мишку: причем тут он? По сравнению с человеком вполне безобидный зверь. В столкновениях с ним так или иначе, но всегда человек виноват: либо с лежки спугнул зимой и медведь шатуном стал, либо к медвежатам неосторожно приблизился, либо вслед пальнул и подранил. Есть множество способов лишить мишку шубы. Прадедовская рогатина, уравновешивавшая шансы медведя и охотника, давно забыта. Чем больше мельчали охотники, тем хитроумнее становилась охотничья снасть: ружье, винтовка, страшный медвежий капкан, кулемы из тяжеленых бревен, западня-живоловка – чего только не напридумано. Живоловка похожа на длинный узкий ящик из бревен, в передней стенке – отверстие, сзади – западня. Залезет мишка в ящик, дернет за крюк с куском мяса, выдернет колышек-насторожку, западня за ним и захлопнется. В тесной ловушке не развернуться, дверь не выломать, вот и лежит он, как «живая консерва», ждет охотника.

– Похоронили Михайлу здесь же, на острове, – продолжил Анатолий, – где-то и могила должна быть рядом, если река ее не подмыла: течение прямо в яр бьет, скоро и избушку смоет,

– Выходит, мы на Могильном острове?

– Нет, на Могильном старое хантыйское кладбище, потому он так и называется. Ханты своих по-чудному хоронят, не так, как русские. Над могилой постройку делают вроде домика. Под крышей отверстие круглое – покойника кормить. Внутрь вещи умершего кладут: посуду, сети, когда и ружье, чтобы на том свете он прокормиться мог. Страшно на хантыйском кладбище. На Половинном озере ягоды полно, но наши бабы туда не ходят: боятся мимо хантыйского кладбища, говорят – там маячит.

Андрей припомнил, что бабушка в разговоре с лесником Батурином тоже упоминала: «Маячит на Половинном озере...»

«Маячит». Слово это на Севере имеет значение, от привычного нам совершенно отличное. Своими корнями оно восходит скорее к слову «маять», а не к слову «маяк». Стоит кому заплутать в лесу, о нем скажут: лешак замаячил. Надоедливому собеседнику могут сказать: ты мне голову замаячил. Есть на Оби даже остров Маячный. Никаким маяком на нем никогда и не пахло, но происходили; по преданиям, возле него всякие странности. Скажем, идут кони по зимнику нормально, а возле Маячного или станут, или понесут, а то и вовсе распрягутся. «Шайтан маячит!» – объясняли ямщики. Так и стал остров Маячным.

В наступившей тишине стало слышно, как потрескивают в печке дрова, посвистывает в трубе ветер да неугомонные волны изредка обрушивают куски берега. Среди этой симфонии чуткое ухо Анатолия вдруг уловило постороннюю ноту. Бесшумно, как это умеют делать таежники, он спрыгнул с нар, пружинистой кошачьей походкой прокрался к двери и надолго прильнул к круглому отверстию от дверной ручки. Затем, сделав рукой знак молчать и не шевелиться, так же бесшумно перешел к оконцу в стене. Спустя некоторое время он облегченно вздохнул и полез обратно на нары, коротко пояснив: «Маячит».

– Покойнички мерещатся? – не упустил случая поддеть друга Андрей.

– Похуже, – серьезно ответил тот. – Показалось мне, что медведь рядом взрюхал. Когда его поминают – он приходит. Не зря ханты его называют: старик, хозяин, он, дедушка. Они медведя за своего предка считают. Мне лет девять-десять было, когда мы с отцом в Егане у знакомых хантов гостили. Еган – поселок в шесть юрт. Как раз они медведя убили и по этому случаю праздник затеяли. Отцу моему сказали: «Тебе смотреть нельзя, ты русский, чужой. Пока мы Медведя празднуем, погуляй в тайге. А сына можешь оставить: он еще не русский, а мальчик, ребенок. Еще неизвестно, может, из него хант вырастет «. Они потому отцу так сказали, что я сызмальства с хантами дружу, с Кыкиным в приятельстве, – язык их хорошо понимаю и говорить умею. Отец не обиделся: в чужой монастырь со своим уставом суйся. К тому же у него в тайге свои дела были и я ему руки связывал. В общем, он уехал, а в юртах представление началось, чисто театр с песнями и плясками на целых пять ночей. Разделали ханты зверя, лишь голову да лапы передние не тронули. Шкуру так свернули, будто медведь спит и голову на лапы положил. К морде ему угощение поставили и даже выпивку. К вечеру в избу народ собрался: всех водой обливают, хохочут. Потом пляски начались. Один хант в берестяной маске заходит в избу и давай изображать, как медведь по лесу ходил, как он ягоды собирал, по деревьям лазил, как охотник к медведю подобрался, выцелил и убил его. А другой, тоже в маске, поет: «Ты, дедушка, не сердись на нас, мы тебя не убивали – это русский ружье давал, это русский патрон давал, тебя русское ружье убило, а не мы...»

– А потом?

– Ну а потом мясо съели, праздник кончился и за мной отец приехал.

– Слушай, Толя, а чего это ты за топор хватался? Неужели взаправду думал от медведя топором оборониться?

– А что, был такой случай, на Расовой. Игорь Сегилетов с матерью за морошкой поехали. Набрали один туес полный, парень его в лодку понес. Ставит он туес в лодку и слышит: кто-то сопит за спиной. Осторожно скосил глаз – на лешак! Позади шагах в трех медведь на дыбах стоит, слюни роняет! Дрогни он, закричи – тут бы ему и конец пришел. Однако Игорь не растерялся: как стоял согнувшись, так и стоит, а сам в носу лодки топор нашаривает. Не случаен у нас обычай топор и ружье в самый нос лодки класть. Нащупал топор, перехватил обеими руками да и с разворота что есть мочи трахнул медведя по башке! Из того и дух вон. А у парня слезы на глазах навернулись: оказалось пришиб медведицу. К ней медвежонок уж большенький побежал, носом тычется, ничего не поймет, скулит. Игорь его в Новосибирский зоопарк увез, чтоб не подох без матери. Худо дело, да медведю не докажешь, что ты без ружья по ягоды пришел, у него своя логика – звериная. Лучше не попадаться ему на дороге. Однако ты прав: этим топором от медведя не отобьешься. Как он к тебе попал?

– У бабушки под крыльцом взял, когда собирались.

– Мне кажется, я у Тягунова его видел. Приметный топорик: топорище короткое и с сучком, и расклинено не по-нашему – двумя клиньями накрест. Только на медведя с таким и ходить.

Андрею разговор о топоре не понравился. Он почувствовал себя так, словно его уличали в краже, и потому постарался прервать неприятные речи:

– Знаешь, Толя, кончай про медведей, он ведь около нас шатается, «на липовой ноге, на березовой клюке». Того и гляди, накличем на свою голову – заявится. Мне, честно говоря, не по себе: все кажется, что он в осиннике ходит.

Толя снова покинул нары, подошел к оконцу и долго изучал окрестные кусты.

– Не иначе как тебе померещилось, – заметил он. – Видишь: сороки спокойно сидят, не стрекочут, значит, не видят никого поблизости. Можно выходить.

И уверенно распахнул дверь избушки.

Солнце уже поднималось над разливом. Ветер зашел по течению, ослаб, потеплел и уже не раскачивал зыбучую волну – она стала гладкой и пологой. Прежде чем собираться домой, не мешало позавтракать, и Андрей с котелком сбежал к реке зачерпнуть воды. У кромки берега он увидел такое, от чего его приподнятое по случаю возвращения домой настроение немедленно улетучилось: по песку вдоль берега протянулась прерывистая цепочка когтистых следов. Это «два с половиной» под прикрытием обрыва подкрался к самой землянке, слушал разговоры мальчишек, временами рычал от злобы, и только костер у входа помешал ему испробовать прочность двери. Расплескивая воду, пулей вылетел Андрей на яр, к землянке:

– Надо сматывать удочки!

Анатолий все понял.

Хозяином жил в урмане медведь: ел себе муравьев, разорял бурундучиные кладовые, выкапывал мышиные гнезда, искал съедобные корешки, собирал ягоды, обтрясал кедры, изредка баловался лосятиной – словом, жил в свое удовольствие, жирок нагуливал и людям на глаза старался не попадаться. Но вдруг затрещала тайга моторами, заухала, задрожала от подземных взрывов земля, загудели над головой вертолеты, и жутко стало зверюге в родных местах. Зарыскал, заметался он по тайге в поисках покоя, пока не попал на обскую пойму. Но и на реке настигли его жестокие и глупые люди, неуязвимые на стальном борту катера, и в жажде убийства бестолково изранили зверя, обрекая его на мучительные страдания, злобное одинокое шатание и медленную неминуемую смерть от истощения.

Теперь этот кровожадный зверюга, одержимый ненавистью и жаждой мщения, крадется по следам ни в чем не повинных ребят или залег и ждет их в засаде. Скорей, скорей бежать с этого опасного острова!

Поминутно озираясь и далеко обходя заросли, выбирая только открытые места, спешили мальчишки к своему обласу, который давно поджидал их на Журавлином Носу, чтобы унести из негостеприимных мест.

– На открытом месте хромоногому нас не настигнуть, – пояснил товарищу Толя. – Если он за нами охотится, то, наверное, залег в засаду где-нибудь в узком месте...

– Пусть бы с ним состязались те, кто его поранил! – пожелал, запыхаясь на бегу, Андрей.

Ровная луговина между рекой и озером, по которой спешили к лодке ребята, хорошо просматривалась и не предвещала опасности. Перешеек между рекой и озером сужался «на клин», оканчиваясь длинным и узким мысом, свободным от растительности, симметрично которому через неширокий исток протянулся густо покрытый смородиной и шиповником берег. Все! Теперь, когда весь остров позади, можно не спешить и слегка расслабиться. Скоро и лодка. Пропади он пропадом, этот невезучий остров! Андрей оглянулся на прощание и похолодел: в сотне шагов позади, по противоположному берегу истока, под прикрытием редких кустарников, за ними крался медведь. Заметив, как остановились мальчишки, он понял, что обнаружен и, демонстративно рявкнув, подковылял к воде, показывая, что намеревается форсировать исток. Ребята, сами того не подозревая, попали в природой созданную западню-живоловку: длинный и узкий мыс, с трех сторон отрезанный водой, которую не переплыть, не перепрыгнуть. Если же повернуть назад, к избушке, – зверь одним махом преодолеет узкую водную преграду и встретит беглецов нос к носу. Раз обратную дорогу медведь отрезал – вся надежда на облас. Надо успеть столкнуть его на воду раньше, чем подоспеет хищник. Да и на воде следует развить достаточную скорость, чтобы ускользнуть от превосходно плавающего зверя. Толя мгновенно оценил обстановку:

– Резвее бежим, Андрюха! Если он нас настигнет и мы растеряемся – тогда нам обоим хана! Бросай ему мешок в морду, а я топором хряпну – может, и отобьемся'

Андрея уговаривать не надо, и так бежит что есть мочи, даже в глазах темно и во рту пересохло.

Увидев, что добыча бросилась наутек, медведь почти не проявил беспокойства, не попытался переплыть исток, а деловито потрусил вдогонку по своему берегу. Несомненно, зверь загонял ребят к оконечности мыса, откуда можно сбежать лишь на лодке. Лодка для ребят сейчас единственная надежда. Вот и она. Перевернуть ее и скорее на воду! Мальчишки одновременно ухватились за борт обласка, чтобы опрокинуть его на днище и замерли: вдоль истертого за долгие годы днища раззмеилась широкая свежая трещина, а на тонком и хрупком борту отпечатались борозды от медвежьих когтей. Страшная догадка пронзила обоих: потому и не спешил медведь, что гнал их в ловушку! Оцепеневшие от страха, ребята безучастно смотрели, как, отрезая им последний путь к спасению, с противоположного берега в воду свалилась бурая туша и, наискосок пересекая устье истока и раздвигая мордой плавучий хлам, направлялась в их сторону, где между торчащими из воды кустами у берега имелась прогалина, поперек которой плавало большое бревно.

Если и есть среди животных тайги хорошие пловцы, то это медведи!..






ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ. ЧЕРНЫЕ ЛЕБЕДИ


Над устьем Варгаса стоит тишина. Не грохочет станок буровой, смолкла электростанция, погасли огни на вышке, не фырчит трактор. У нефтеразведчиков та короткая передышка, которая случается между сдачей скважины и переездом на другое место.

Короткая – это когда все идет своим чередом и не вносят свои коррективы в график силы труднопрогнозируемые, вроде земных и подземных стихий, а также пожаров и наводнений. Ну, от пожара буровую пока Бог миловал – хотя чем черт не шутит: вокруг нефть разливанная, чуть прозевай, и пойдет полыхать, – а вот наводнение уже обступило буровую со всех сторон, и резиновые ботфорты-бродни на сегодня в большом ходу. Вокруг балков пока сухо, но буровая уже на пятачке, и к ее подножию подбираются волны. Ретивый Варгас лижет сыпучий берег под штабелем буровых труб и время от времени вместе с земляной осыпью умудряется заглотить очередную порцию стальных макарон. Ненасытный! Впрочем, чего его винить: Варгас берет то, что ему оставлено, – трубы спасать никто и не думает, поздно. Трактору к ним не подойти: увязнет, перетаскивать вроде бы некуда, а главное – они давно списаны Ибрагимычем и за ним не числятся. Ибрагимыч все успевает вовремя, потому и у начальства в почете и премиями не обижен. А сейчас ему вообще дырку в лацкане протыкать пора: за удачу не обойдут вниманием. Поэтому прожорливость Варгаса бурмастеру на руку: труб нет, перевозить нечего и концы в воду.

Сквозь глубинные поры пропитанной влагой болотистой почвы холодные струйки просочились в отрытый по соседству с буровой вышкой шламовый амбар, вода растворила сваленные в нем за ненадобностью химреагенты, подняла вровень с краями черную ползучую нефть. Щетина почти неосязаемой для стихии ниточки перешейка между амбаром и раздувшимся озером не устояла перед напором воды и ветра и выпустила на простор черно-коричневую струю, которая затягивает озерное зеркало траурным покрывалом. Так делают, когда в доме покойник. Сегодня в урочище Варгас пришла первая смерть от новоявленной эпидемии: от нефтяной лихорадки умерло озеро.

Скоро отсюда, с Варгаса, расползется по Приобью смертоносная бацилла нефтяной чумы и, свирепствуя долгие годы, умертвит еще множество больших и крошечных жизней, обессилит животворные воды Оби и коснется своим траурным шлейфом берегов самого Океана. Все это случится скоро. А сегодня умерло только Лебяжье озеро и по нему в вагончике празднуют тризну. Благо, что есть чем праздновать, Пипкин с Мариманом подвезли в достатке. Но Пипкина вместе со всеми нет: ему не до этого.

Прежде Иван никогда не чурался веселья, не упускал случая выпить и побалагурить с друзьями, перекинуться в картишки и даже сплясать, но сегодня у него появилась причина, заставившая от общего праздника уклониться. И опять виноват Варгас. Вода в нем поднялась внезапно и обступила буровую как раз тогда, когда Иван находился в поселке. Потому он и не видел, как Ибрагимыч, замеряя дебит скважины, налил нефтью до самых краев шламовый амбар, а затем нахлынувшая вода разнесла нефть по озеру. Увиденное по возвращении поначалу Пипкина не очень смутило, но навело на мысль, что оставленная на озере сеть от нефти наверняка пропадет и нужно поторопиться ее снять. По этой причине, оставив без внимания приглашение к общему столу, он сразу ушел на озеро. Еще на подходе к нему по яростному вороньему карканью Пипкин почувствовал, что там неладно. Вдоль побережья в ленивой зыби качалась погибающая и уже мертвая рыба: огромные белопузые щуки, черно-зеленые страшилища окуни, сковородоподобные караси. Отяжелевшие от обжорства вороны, не в состоянии взлететь, пешком убегали у Ивана из-под ног и только каркали от несварения желудка и нефтяной отрыжки.

«Конец рыбалке, сети конец, да и озеру тоже», – отметил в уме Иван и, подавленный зрелищем, без всякой цели побрел дальше по берегу. Для чего живем? – думалось ему. Чтобы губить и есть друг друга и все вокруг? Почему, чтобы с трудом добыть одно, бездумно убиваем другое, навсегда теряем третье и беспечно расточаем четвертое? И есть ли предел человеческой алчности – или подобен человек зажравшейся свинье, поедающей своих поросят? Ведь мы, как та же свинья, уничтожаем и поедаем то, что должно принадлежать наследникам. Что мы своим детям оставим: пепелища и пустыни на месте лесов, безжизненные реки и небо, черное от воронья, разжиревшего на трупах и свалках? Кто мне ответит и у кого я, ничтожный, спросить осмелюсь?

Так размышлял по дороге Пипкин, а ноги все шагали и занесли его к дальнему берегу, у которого вода казалась посвежее, вороны не каркали и куда даже песни с буровой не долетали, а пропадали на полдороги в ветвях осинника. Зато слышалось звонкое журчание – это прибывающая вода нашла небольшую ложбину, чтобы живящей струей влиться в мертвое озеро. «Как переливание крови», – подумал Иван и присел на упавшее дерево: назад к мертвой воде не несли ноги. Захотелось побыть в одиночестве и послушать журчание.

Но насладиться одиночеством ему не пришлось: скоро он ощутил присутствие поблизости живой души. Из осторожности не меняя позы Иван скосил глаза сначала в одну сторону, потом в другую и наконец приметил забившуюся в куст странную птицу, которую сначала принял за выпь, потом за орла, и лишь присмотревшись, опознал в ней черного лебедя. Иван никогда раньше не видел наяву черных, хотя и знал, что в зоопарках такие водятся. Черный понуро нахохлился в своем убежище и, не реагируя на присутствие человека, не пытался взлететь или скрыться. «Раненый или больной', – определил Пипкин и не раздумывая полез в куст. Осторожно прикоснулся он к безучастной птице и всеми своими мозолями ощутил на слипшихся перьях тягучую нефть.

– Так вот в чем дело. Как же тебя угораздило так влипнуть, – ласково заворчал Пипкин. – Ты же на себя не похож и грязнее пароходной швабры. Ну да ладно, если не будешь рыпаться, я тебя выручу.

Стараясь не запачкаться, Пипкин вытащил птицу из куста и замялся: «Как же я понесу тебя такого чумазого? Ну да ничего, как-нибудь потом отстираемся». Пипкин нежно прижал несчастного к спецовке и ощутил, как трепетно забилось под ладонью сердчишко птицы.

– Однако тяжеловат ты, приятель. Ну, чего клюв раскрыл, потерпи, как-нибудь доберемся и очистимся.

Лебедь не ответил Ивану, только подобрал и сложил распущенное крыло.

«Смотри, хоть и дикая птица, а понимает, – продолжал раздумывать по пути Иван, – что значит душа живая. Мать говорила: душа человека после смерти поселяется в птицах. Если это и вправду так, то чью же я душу на руках несу? И в какую птицу моя душа после смерти вселится: в воробья? В орла? В ворона или, может, в халея? Хорошо бы в чайку – самая красивая и работящая птица... Будет вечно носиться Иванова душа над светлой обской волной и кричать: пип-кин, пип-кин. Или, может, когда наступит Иваново время, уже не будет вода Оби прозрачной и светлой? Может, и она погрязнет в нефтяных разливах и отшатнутся от реки в страхе чайки, забросят свою гордую охоту и в поисках пищи навсегда покинут безрыбные речные долины, чтобы переселиться в степи и вместе с грачами покорно ходить в пыли после плуга в поисках земляного червя. Где же тогда поселиться Ивановой неприкаянной душе? Не в вороватой же роньже-кедровке и не в бородатом же отшельнике-глухаре. Тогда в ком? Неужели и тогда не найдется Ивану места?

Пипкин остановился и перевел дух: балки были рядом. Иван присмотрелся, прислушался к долетающим голосам и, воровато озираясь, прокрался на кухню, где, по его расчетам, должна была остаться теплая вода.

Вода на плите и в самом деле отыскалась, а вот с тряпками, всегда на буровой дефицитными, получилось хуже: пришлось изорвать полотенце.

Лебедь терпел, мыльная вода растекалась по всей кухне. Иван умаялся, нежно, как у ребеночка, протирая каждое перышко, но загустевшая нефть отмываться никак не хотела даже с помощью питьевой соды.

– Потерпи, мой славный, – уговаривал Пипкин лебедя. – Где ты только ее нахватал, бродяга. Попробуй тебя теперь обезжирь. Хорошо бы тебя спиртиком протереть, да нам его на такой случай не забросили...

Лебедь тяжело дышал, раскрыв умазанный по самые ноздри клюв.

– Ах ты бедняга, – еще раз пожалел его Пипкин, – ну погоди, я сейчас.

Иван торопливо вытер руки и прикрыл за собой дверь.

Из распахнутой двери жилого вагончика клубами валил табачный дым, доносились жесткий стук, топот и ржание, а временами и козлиное меканье – это бурбригада развлекалась привычным способом: «забивала козла».

Корифеи-«козлятники» Степан Иваныч (сокращенно Степанаван) и Микеша в очередной раз загнали под стол упражняться в козлином пении Петьку Рябка. Пока Рябок добросовестно драл горло, а его напарник Серега Глущенко (для удобства Глушачок) мешал на стиле доминошные костяшки, Ибрагимыч раскупорил поллитровку:

– Давайте, за победу, и закусим козлятиной.

Не успел он раз булькать водку по кружкам, как сквозь табачную завесу у стола проявился Пипкин:

– И мне плесните!

– Ванюша! Кормилец наш! Ты где запропал – тут нам Рябок по новой концерт дает! Пой, Рябок! – толкнул Рябка Степанаван. Рябок обиженно замекал. – Садись, Ваня, к столу. Штрафную ему!

Открыли еще одну.

– Мне сюда, – подставил ковшик Иван.

– Не обопьешься? – восхищенно засомневались «козлятники».

– Я свою меру знаю, – успокоил Иван.

– Выливай! – скомандовал Степанавану Ибрагимыч. – Ему положено: он еще не пробовал.

Когда Степанаван выбросил в дверь опустевшую бутылку, Пипкин с сомнением поглядел на свой ковшик:

– Маловато для обмывки.

– А ты и больше принять можешь?

– Приму – чо не принять.

Разлитое по кружкам дружно слили в Иванов ковш. Рябок под шумок задумал было улизнуть из-под стола, но Микеша вовремя надавил ему на затылок и снова загнал на место: «Блей!» Рябок не потерпел фамильярности именно от Микеши, которого недолюбливал, и потому зауросил и полез наружу, едва не перевернув стол. Однако нарушить устав ему не позволит, и совместными усилиями водворили на место отсидки в течение кона: «Блей!»

За этой веселой возней не заметили, как вместе со своим ковшиком ушел из вагона Пипкин.

– Ну ушел и ушел – его дело. Может, он привык втихую пить, – рассудил Степанаван. – У нас еще есть. У кого азик? У тебя, Артем? Заходи! – Кости снова забрякали.

– А вы знаете, почему кандей ковшик унес? – спросил Микеша. – Он водку будет с хлебом есть! Накрошит в ковш хлеба – и ложкой! Один – пусто!

– Врешь! – не поверил Глушачок.

– Вполне свободно. Не веришь – сам посмотри. По нолям!

– Разутый-раздетый! На самом деле, сходи погляди, Серега, – поддержал розыгрыш Ибрагимыч. – Он же из зоны, а там всякие чудики встречаются.

– А что – и схожу! – Глушачок вышел, и о нем сразу позабыли за подсчетом очков: получилась крупная «рыба».

Через короткое время Глушачок опять появился и огорошил доминошников новостью:

– Хлопцы! У нашего кандея крыша поехала – вин нашей горилкой лебедя черного обмывает!

– У кого крыша съехала, у тебя или у Ивана? Какого лебедя? Почему черного? И зачем обмывает – он что, пережарил его, что ли? – Зашевелились, отбросили надоевшие кости. Новость будоражила. Рябок, который уже выбрался на белый свет, прицепился к Сереге:

– Кандей жарит лебедя?

– Та нет, говорю я вам – живого либедя своими очами бачив. Либедь большой, чорный, а вин его горилкою моет.

– Допил Глушачок, потому и чернуху нам гонит, – обрадовался возможности позубоскалить Рябок. – Когда черные лебеди мерещатся – это, братцы, первый признак горячки. Если, как Глушачок, по-черному глушить горилку, то от нее и сгореть недолго. Не наливайте ему совсем, а то он нас за черных чертей примет – и надает нам по тыквам. А лучше ему заранее руки связать.

– Да помолчи ты, сорочий сын! – оборвал Рябка Ибрагимыч. – Сходим посмотрим, что там у кандея делается.

С кухни шибануло спиртовым духом. И верно, не обманул Серега: на полу, присев на корточки возле ставшего уже серым лебедя, кандей оттирал смоченной водкой вехотью лебединую шею.

– Ты где его подобрал? – послышались вопросы. – Еще и водку на такого дохляка тратишь! – И прочая ерунда, не лучше этой.

– Иван, я знаю, как его вычистить, – присел на корточки рядом Рябок.

– Как? – поверил ему Иван.

– Ощипать! А еще лучше ободрать вместе с кожей и затушить. Испробуем лебедя в винном соусе. А, ребята? – Хороший тычок в грудь опрокинул Рябка на пол. – Ты чего – и вправду чокнулся? – удивленно спросил он, отодвигаясь подальше.

– Отвали, пока совсем не зашиб, – с угрозой процедил сквозь зубы кандей. – Все валите отсюда!

Но никто и не подумал двинуться. Один Рябок, укрывшись за широкой спиной Микеши, продолжал выкрикивать оскорбления Ивану:

– Австралиец! Все равно твой гусак подохнет! Мужики, это у кандея лебедка, и он думает, что она царевной окажется, Гвидон несчастный!

– Гвидон?! Га-га-га! – загалдели бурильщики, сравнение им понравилось. – Гвидон и есть!

И странное дело, в ответ на их гагаканье резко кликнул до того невозмутимый лебедь и, развернув еще не просохшие крылья, вытянул шею навстречу пришельцам, шагнул вперед и зашипел угрожающе.

– Смотри-ка, заступается! – только и смог вымолвить Степанаван.

– Умная птица, не в пример рябкам и рябчикам, – подытожил Ибрагимыч. – Пошли ребята, не будем мешать Гвидону.

И все ушли. А Иван еще раз обмыл лебедя теплой водой, накрошил ему мелкой сырой рыбы и, опасаясь оставить без присмотра, прикорнул рядом на лавке.

Поутру рыба оказалась съеденной, а лебедка подсохла и хотя еще не приобрела прежнего вида, но уже опушилась и расправила перья.

– Будем тебя выпускать, – сказал ей Иван и понес к двери. Лебедка забилась в его руках, норовя ущипнуть спасителя. – Значит, выживешь: поплаваешь, очистишься, полиняешь – тогда и на крыло поднимешься. Ну, прощай!

Быстрые струи Варгаса подхватили и понесли птицу. Лебедка замахала крыльями и побежала по воде, но взлететь не смогла или передумала и поплыла прочь от гиблого места. Что-то хорошее и доброе уплывало навсегда от Ивана. И, как когда-то давно на могиле у матери, к горлу подкатил непрошенный комок и навернулась шальная слеза. Прощай, Царевна!

Ничего не донеслось в ответ Пипкину. Только шумел по песку Варгас, хохотали, обливая друг друга водой, пробудившиеся хлопцы и, разминаясь со сна, барахтались друг с другом. Смолоду надо успевать жить и радоваться жизни.

А Иван прямо с берега направился к Ибрагимычу и с порога без лишних предисловий заявил:

– Рассчитай меня, мастер. Не могу я с вами дальше – буду плотничать.

– Вольному – воля, – с сожалением вздохнул Ибрагимыч.

– Вот именно, – подтвердил Иван.






ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. САМЫЙ СТРАШНЫЙ ЗВЕРЬ


Если и есть в тайге превосходные пловцы, то это медведи! Ни кони, ни собаки сравниться с ними не могут. Легко и непринужденно рассекает медведь воду, пыхтя и создавая волночки подобно небольшому паровому катеру. Выражение морды у хищника самое невинное, ну хоть на открытку снимай! Толстая кожа на его морде не передает характерной для других хищников угрожающей мимики. Едва заметные среди густой шерсти круглые ушки не прижимаются к голове, как у волков и рысей, другие выражения ярости также не очень заметны. Вроде и не зверь совсем, а человекоподбный неуклюжий и добродушный толстяк. Но с непредсказуемым характером...

Преследующий наших робинзонов толстяк пересек исток в считанные секунды и, чтобы подплыть к берегу, старался преодолеть загородившее путь бревно. Медведи нырять не любят: вода наливается в уши – а потому он, сопя и кряхтя, попытался перелезть через бревно сверху, крепко обхватив передними лапами. Все – это последняя преграда между ним и ребятами. Сейчас зверь выскочит на берег, и убежать от него некуда. Кроме топора надеяться не на что.

Свободно лежащее на воде бревно под тяжестью мишкиной туши сделало вокруг своей оси полный оборот, и зверь вновь оказался в исходной точке. Медведь повторил попытку – бревно снова повернулось и возвратило зверя в исходное положение. Страшный рев оглашал реку. Для медведя это уже не бревно, а хитрая, непреодолимая ловушка. Он яростно схватил клыками сосновую кору, заколотил по бревну когтистой лапой. Вышибая из коры крошки, снова и снова повторял свои безуспешные попытки и, кувыркаясь вокруг бревна, показывал ребятам свой израненный, с гнойными ранами зад. Наконец раскачанное бревно отцепилось от кустов, течение и ветерок вынесли его в разлив сора. А озлившийся на бревно медведь все крутился и крутился вокруг него – ему было уже не до ребят.

– Пронесло! – нервно выговорил Андрей, наблюдая, как бревно вместе с акробатом скрывается за волнами.

– Вот именно – пронесло, – согласился Анатолий, еще сжимая побелевшими пальцами топорище. – Как возвращаться будем? Видел, как он наш облас расхлопал? Это он специально, чтобы не дать нам скрыться. Правильно рассчитал – теперь мы на острове позагораем.

– Поживем, пока калмыки не приедут, – беспечно ответил Андрей.

– Долго ждать придется: последние семьи нонешней весной обратно в степи вернулись, одна Маруся осталась. Видно, не приглянулось им у нас – на родину тянет.

– Тогда вернемся к землянке, может, пароход или катер нас подберет.

– А ты за три дня хоть одно судно видел? Пока вода не спадет, весь флот протокой ходит, короче получается. Ждать нечего, надо самим выбираться. Однако и на плоту не выгрести: загонит ветром или течением куда-нибудь в кусты и сиди там, кукарекай.

Невесело рассуждая, тащились ребята обратно к землянке. Вот и изгородь, возле которой они встретились с лосиной семьей, деревянное корыто, под которым нашли соль...

– Толя! А что, если нам на колоде уплыть? Вон она какая здоровая!

– Надо попробовать. Поднять-то она нас подымет, да очень уж узковата – можно перевернуться.

– А мы к ней противовес из бревнышка проволокой прикрутим и парус из полога смастерим, как на катамаране, – загорелся Андрей.

– Давай лучше поедим сначала, чаю попьем, а потом ты на песочке начертишь, что ты опять выдумал. Покумекаем, что и как. Спешить нам теперь некуда, – охладил его пыл приятель.

Угли у дверей избушки еще не остыли, и их удалось снова раздуть. Костер весело задымился: чтобы отогнать мошкару, в него подбросили гнилушек. Андрей взял котелок и спустился к воде. Медвежьи следы еще не успели исчезнуть, но они уже не тревожили парня: зверь теперь далеко. Андрей наклонился к воде, чтобы зачерпнуть котелком, и ухо его уловило странный ноющий звук: как будто большой паут бьется в оконное стекло и нудно жужжит. Звук нарастал, растекался и приближался к избушке, и скоро Андрею стало ясно: идет моторка. Забыв зачерпнуть, он выскочил на бугор и заорал что есть мочи:

– Толя! Моторка идет! Вали дров в костер!

Но нужды в этом уже не было: моторка показалась из-за поворота и взяла курс на избушку.

– Сюда! К нам! Эй! – забегали по берегу ребята. С моторки им махнули фуражкой – заметили. Ура!

– Гордеевская лодка, – узнал Толя, – это нам повезло, свои ребята.

Лодка ткнулась высоким носом в песок и «свои ребята» в количестве трех попрыгали на берег.

– Так вот вы где! – укоризненным тоном начал старший из братьев, Николай, – отдыхаете, а в поселке почти что тревога. Варвара Макаровна прибегала, просила поискать по пути. Мы как дым засекли, так и поняли, что это ваш. Ну что, как добыли? Есть на уху?

– Они тут медведя пасут, а не рыбу ловят, – перебил Николая младший, Ванюша, разглядев на берегу следы.

– Это не мы, а он нас пасет, – пояснили ребята.

– А у вас что – пугнуть его нечем? Из избушки его через окошко без риска завалить можно. Лучше, чем с лабаза.

– Мы без ружья. И вернуться не можем: он у нас облас раздавил.

– Тогда грузитесь к нам в лодку. Повезло вам, что мы ездили картошку садить, а то еще неизвестно, сколько бы ждать пришлось.

Долго ли пацанам погрузиться. Через минуту все имущество в лодке.

– Спасибо, что сняли нас с острова, – сказал Андрей.

– Не нас благодарить надо, а Пашку Нулевого с правлением – это из-за них нам на островах огород прятать приходится. Кабы не они, так разве ж мы поехали б...

Хорошие лодки умеют делать Гордеевы! Высокий нос уверенно режет воду, и лодка легко взбегает на пологую волну. Мотор на корме громко и ровно мурлычет, слегка покачивает.

Жизнь хороша! И в особенности хорошо то, что хорошо кончается. Несмотря на усталость, ребят не покидало радостное возбуждение, и когда вдалеке показался материковый берег, Толя вдруг запел от полноты чувств:

– Славное море, священный Байкал, славный корабль омулевая бочка!.. А знаешь, – повернулся он к Андрею, – какой зверь в тайге самый страшный? – Человек!

– Браконьер! – не согласился Андрей.

На волнах вокруг лодки качались черные нефтяные пятна, а над головами пронесся вертолет.

– «МИ-шестой», – определил Андрей, – «Мишка!»

Все проводили вертолет взглядами.






ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ. ПОКОРИТЕЛЬ ТАЙГИ


Грузовик, даже если его хорошо помыть и подкрасить и вдобавок установить в просторном кузове мягкие кресла в красивых чехлах, все равно грузовиком и останется и будет продолжать громыхать, вибрировать и свистеть винтами, несмотря на замену великоханьского династического титула «МИ-шестой» на простонародное ласкательно-снисходительное и нежное «Мишка».

Всегда ожидаемый и желанный гость геологов «Мишка» протарахтел над Негой в сторону счастливой буровой на Варгасе.

В объемистом его брюхе не все кресла заняты. Точнее сказать, заняты только два, и те двое, что в них устроились, страдая от всезаглушающего грохота, объясняются меж собой преимущественно знаками, стараясь не напрягать без пользы голосовые связки, и, кажется, особых неудобств от такого рода общения не испытывают, как бывает среди притерпевшихся к обстановке и хорошо сработавшихся между собой людей.

У иллюминатора грузно оплыл в кресле «седой», в белом нейлоновом воротничке под змеиной удавкой узкого галстука вокруг морщинистой шеи и немнущемся габардиновом пиджаке, слегка обтянувшем подобающее по должности энергичное брюшко. С первого взгляда ясно, что это Сам, или, выражаясь по перенятой из зарубежья моде, – шеф, что сути не меняет, поскольку хрен редьки ничуть не слаще.

Сам может нам подтвердить этот постулат со всей уверенностью, тем более что хрен стоит перед ним в специальной походной баночке с плотной крышечкой, на походном складном столике. Сам кушает с ним бутерброды – такая уж у него сложилась привычка, и с ней приходится считаться. На то он и Сам.

Тот, кто должен с этим считаться более других, сидит поблизости, в окружении предусмотрительно снаряженных сумок разного калибра. Ему лет этак тридцать, он в командировочной шерстяной рубашке и элегантной куртке из импортной мешковины с множеством клапанов и карманчиков, которые сумели расползтись даже по рукавам и, чтобы скрыть накрепко от подгляда свою нищету и ненужность, подобно колхозным амбарам, наглухо замкнулись на неоткрываемые замки-молнии. По предупредительной готовности к исполнению, ловкости и округлости движений, предусмотрительно распахнутому блокноту и золотому перу «на боевой изготовке» привычный к канцеляриям глаз безошибочно определит в нем помощника на побегушках, для солидности законспирированного в штатном расписании управления под туманным наименованием «референт».

Вполне компетентные, но от того не менее ядовитые языки утверждают, что название этой, имеющей вес в определенных кругах, должности восходит к латинскому «референтис», что переводится как «сообщающий» или «доносящий», а в просторечии – «шептун».

Другие, не менее знающие и не менее обстоятельные, напротив, уверяют, что популярная в аппарате должность имя свое получила не из схоластического латинского, а из все более употребительного английского и производится оно от «рефери», что означает уже не «доносчик», а «судья», и для убедительности ссылаются на массу примеров, когда важнейшие дела в высоких инстанциях решались исключительно через посредство референта, от которого одного, как от спортивного судьи, зависело, куда послать поступившую бумагу – направо, налево или вовсе «отфутболить». Именно подачей референта и его способностью и желанием рассудить зачастую определяется исход дела и резолюция, которая предлагается для наложения начальнику.

Не берусь судить, кто из товарищей более прав по поводу функций референта; скорее всего, и те и другие в равной степени. Ведь случается, что, прежде чем приступить ко второй из функций, начинающий референт осваивает первую и потом совмещает их до тех пор, пока Патрон не найдет целесообразным передвинуть его на другую должность, высшую или низшую – это смотря по обстоятельствам. Ну, да и Бог с ними обоими.

Пока мы философствовали на аппаратные темы, Сам, как и полагается «белому человеку на вершине благополучия», успел пропустить для аппетита и вдохновения пятизвездного коньячку из складного стаканчика и раздумывал, чем бы закусить повкуснее. Бутерброды с ветчиной пришлось отодвинуть помощнику: жирное нельзя, тяжело для печени. С бужениной – суховаты, и зубы уже не те, чтобы ее пережевывать. С икрой – приелись. Сколько раз твердил Антону, чтобы не набирал икры, сколько можно! Так нет же, как вырвется к рыбакам в бригаду, обязательно не удержится и нахватает. Запасливый! Интересно, что он еще приготовил.

– Антоша! Что-нибудь еще вкусненькое найдется?

– Найдутся сосисочки горяченькие. Не желаете? – Помощник жестом профессионального официанта извлек из чрева саквояжа специальный широкогорлый термос. Китайская красавица на его боку осветила внутренность вертолета загадочной восточной улыбкой. – Есть еще огурчики свежие, чай или кофе, по выбору.

– Ну, ты у меня прямо волшебник, – снисходительно прокричал шеф, подцепляя вилкой дымящуюся сосиску. – Где там твои огурчики? Давай!

Дверка из кабины пилотов внезапно распахнулась, и из нее появился бортмеханик.

– Василь Васильевич! – заорал он на ухо шефу. – Смотрите, медведь бежит. Сейчас мы над ним зависнем!

Вертолет накренился, и столик с закуской поехал вбок. Антоша бросился наперехват и едва успел спасти и коньяк и термос – такая уж у него служба, на подхвате. А Василь Васильевич приник к оконцу. Внизу, по кругам разгоняемой вертолетными вихрями травке, что есть мочи ковылял в сторону реденького перелеска медведь.

– Да он же подранок, глядите, едва ковыляет! – догадался шеф. – Надо добить. Антоша, ружье!

– Не взяли, Василь Васильевич! – растерянно пропищал тот.

– Растяпа! Надо всегда брать! – обругал его начальник. – Такой случай упустили! Может, колесом его шибанете? – обратился он к бортмеханику.

– Не сможем, слишком большая у нас машина. Мы его ракеткой пугнем. – Механик скрылся в кабине, и тотчас к медведю протянулся шипучий след трассы. Зеленый огненный шар упал с небес перед самым носом и без того перепуганного зверя и закрутился на сырой земле, разбрасывая вокруг огненные брызги. Медведь на мгновение оторопело присел, чтобы не наскочить на огонь, потом развернулся на месте и побежал в обратную сторону.

– Ишь улепетывает! – рассмеялся шеф. Улыбка значила, что досада на оплошность помощника отлегла. – Не иначе, медвежья болезнь схватила. А ружье надо с собой всегда брать. Ты слышишь, Антон?

– Вас понял, Василь Васильевич, – с готовностью подтвердил референт и, сделав отметку в блокноте, поспешил переменить тему разговора. – Вон наша буровая, видите, справа...

Черный скелет буровой качнулся в иллюминаторе и уплыл мимо: вертолет делал круг, выбирая место для посадки. Внизу мелькнули крыши балков, черный квадрат шламового амбара, затопленный штабель труб, увязший в грязи трактор и нефтяная пелена на подступившем вплотную озере. «Напрасно мы «газик» с собой везем, негде здесь кататься», – отметил Сам, покосившись назад, где, словно стреноженный конь, подрагивал на расчалках в кузове вездеход. (Сам любил появляться с шиком, чтобы оставить память.)

– Антон! Переобуваться!

Антон не мешкая выхватил из рюкзака легонькие японские рыбацкие сапоги и наклонился над ногой шефа:

– Давайте я расшнурую!

Шеф снисходительно приподнял ботинок.

Пипкин вертолету обрадовался больше других: представился удобный случай выбраться на «материк». Но именно по этой причине к вертолету он подбежал позже всех: торопился увязать пожитки, которых, на удивление, оказалось немало. Когда Иван подоспел к умолкшему «Мишке», почти все уже были там и обступили прибывших. В центре кольца выделялся седой, с властным взглядом и в белой рубашке. Возле него увивался Ибрагимыч, видимо признавший свое высокое начальство, и молодец из свиты, весь в молниях и с блокнотом наготове. Седой хорошо поставленным митинговым голосом изрекал заранее обдуманные фразы, ни к кому конкретно не обращаясь и глядя не то чтобы поверх голов собравшихся, но словно бы сквозь них, ни на ком не сосредоточиваясь. Может, из-за этой своей особенности он и не признал в толпе Ивана Пипкина. Но Пипкин сразу опознал в приезжем своего бывшего «бугра», старшего геодезической группы, с которым довелось ему вместе «чалить» на пятьсот первой и который случайно уберег Ивана от побега, забрав под свое начало.

Иван отвлекся от воспоминаний и прислушался к речи седого, которая по всем признакам шла к завершению:

– Сознаете ли вы, товарищи, всю важность сделанного вами открытия? С вашей, давшей первую нефть в Приобье скважины начинается новая эпоха в жизни этого дикого пустынного края, всей нашей страны и, если по большому счету, мировой социалистической системы. Нефть – это прежде всего химическое сырье. А, как говорит наш дорогой Никита Сергеевич Хрущев, социализм – это советская власть плюс электрификация всей страны, плюс химизация всего народного хозяйства. Без выполнения этого условия мы не достигнем намеченных рубежей построения коммунистического общества в нашей стране. А партия торжественно провозгласила, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме. Наши враги на Западе страшатся победоносного наступления коммунистических идей и громыхают оружием. Поэтому мы должны помнить, что нефть – это также и сырье стратегическое, по добыче которого мы должны догнать и перегнать Соединенные Штаты с их знаменитым Техасом. Но в Техасе нефть добывается уже десятилетия и скоро иссякнет, а мы открываем все новые ее источники. Недра нашей страны неисчерпаемы! Военное и экономическое могущество нашей Родины прирастает Сибирью. И вам, герои, выпала честь оказаться на переднем крае борьбы за укрепление нашей страны. Слава героям-нефтеразведчикам!

– Ура! – обрадованно заорало несколько глоток.

– Ура! – сам не зная почему, подхватил Иван.

– А теперь ведите меня на буровую, хочу живую нефть увидеть, – сказал седой и шагнул вперед, сквозь кольцо стоявших. Плечи раздвинулись, уважительно освобождая дорогу, и открыли Ивана Пипкина, который не торопился освобождать тропинку.

– Здравствуй, Вась-Вась, – не раздумывая подался навстречу седому Пипкин. – Гора с горой не сходится, а мы...

– Здорово, Пипи-гудок! – сразу опознал его седой. – Выходит, ты выжил и у нас трудишься? Похвально, похвально. Но об этом поговорим после, а сейчас не это главное. Ты подойди потом.

По оттенку интонации шефа хорошо натасканный референт догадался, что Сам неожиданной встрече не очень рад, и постарался вклиниться между ними, в надежде оттереть подальше Пипкина. Однако Пипкин этого маневра не понял и не одобрил, упускать своего шанса не собирался и следовал по пятам, встревая в деловой разговор между начальством и Ибрагимычем.

– Василий Васильевич! – снова начал он. – Я здесь свое отработал, хочу вернуться на Землю, а у вас в вертолете места полно. С собой не прихватите?

– Да я разве когда был против? – поморщился шеф. – Это как пилоты посмотрят. Антон, ты переговори с ними. Скажи, что человек просится.

– Понимаю, Василь Васильевич, – с готовностью откликнулся референт, – переговорю. Только я не думаю, чтобы они пассажира взяли.

– Ну, ты все равно переговори, – равнодушно повторил шеф и, давая понять, что вопрос исчерпан, бросил Пипкину: – Подойдешь потом к моему помощнику, он все устроит...

На буровую за ними Пипкин не потащился: чего он там не видел. Выпьют, сфотографируются, речь толкнут. За последнюю неделю разнокалиберное начальство третий раз поглазеть наезжает. И никто не догадался овощей свежих или хотя бы того же хлеба для буровиков прихватить. Иван неодобрительно сплюнул на истоптанную землю, подхватил вещмешки и поплелся на бугор к вертолету.

– Вы отсюда куда, ребята? – спросил он у расположившихся на ветерке вертолетчиков.

– На Тюмень, если не задержимся.

– Меня прихватите?

– Почему не прихватить, если заказчик не воспротивится. Ты с шефом сам переговори. – Пилот кинул на траву куртку и с удовольствием растянулся на ней.

– Уже переговорил, – поспешил заверить Пипкин. – Мы с Вась-Васем старые знакомцы. Можно сказать, всю ямальскую тундру вместе протопали: он с теодолитом, я с рейкой.

– Тем более, – согласился пилот и, надвинув на глаза солнцезащитные очки, сделал вид, что дремлет.

Пипкин подложил под спину рюкзак и последовал его примеру, чтобы зря не томиться. Ждать и догонять – хуже всего, а на солнышке хорошо дремлется и даже сны снятся. Пригрезилось Ивану тревожное: вроде стоит он в строю лагерных доходяг между Сычом и Стасом, а вдоль шеренги расхаживает начлаг подполковник Спирин и с ним высокий, седой, в новом бушлате, из бесконвойных.

«Выбирай любого, пока я добрый! Да смотри не ошибись: в случае чего сам ответишь!» – Подполковник и расконвоированный идут вдоль шеренги, внимательно вглядываясь в осунувшиеся землистые лица.

«У вас, начальник, одни подшпальники, а мне в тундре на трассе дохляки не нужны. – И, заметив румянец на щеках Пипкина, останавливается: – Этот!»

Сыч, оттолкнув локтем Ивана, шагает вперед: «Я!»

«Я – свинья! – осаживает его Спирин. – Встать в строй! – И, поманив Пипкина пальцем, спрашивает: – Фамилия?»

«Пи-пи-пи...» – зазаикался вдруг от страха ничего не понимающий Пипкин.

«Что это ты распикался, как гудок на паровозе! – заорал на него Спирин. – Говори толком!»

«Пипкин!» – смог наконец выговорить Иван.

«Статья?»

«Пятьдесят восемь, семь!»

«Хорош огурчик! Из молодых, да ранний! Ну что, берешь?» – вопросительно оглянулся подполковник на бесконвойного.

«Сойдет. Все равно выбор бедный: сплошь доходяги, подшпальники».

«Заключенный Пипкин! За вещами бегом! – скомандовал Спирин. – Остальные налево, раз-два! На работу, сволочи, шагом марш! Запевай!» Сипатые» хриплые, гундосые нехотя заводят любимую спиринскую:



Артиллеристы! Сталин дал приказ.
Артиллеристы! Зовет отчизна нас.
Из многих тысяч батарей
За слезы наших матерей,
За Родину – огонь, огонь!



Над темной тундрой метет поземка. Впереди, вдоль смерзшейся заснеженной насыпи, ни огонька...

Тревожно дремал Иван, плохие сны ему снились, но не слышал он, как подошел к вертолету за сумками референт Антоша, о чем-то пошептался с командиром, кивая на Ивана. Пилот внимательно выслушал и понимающе поддакнул:

– Какой может быть разговор! Хозяин – барин, он нам часы пишет...

Референт вскинул на плечо лямку сумки, от чего в ней весело и призывно зазвякала посуда, и засеменил в сторону буровой, где, обряженный в новую брезентовую куртку и невиданную пока на буровых текстолитовую каску, шеф дотошно осматривал хозяйство Ибрагимыча. Начав с жилых балков и кухни, он заглянул к каротажникам, затем перебрался к электростанции и складу, пока не настала очередь бурового станка, к которому шеф не раздумывая пробрался через непролазную грязь.

– Приказ на перебазировку когда получили? – спросил он Ибрагимыча между делом.

– Сразу же. Послали катер за баржей. Придет – будем грузиться.

– Правильно. Все, что успеете, – вывозите. В первую очередь дизеля, электростанцию, трактор, вагончики. Остальное потом.

– Людей маловато, можем не успеть, – поскреб затылок Ибрагимыч. – К тому же увольняться начинают. Дизелист уезжает.

– Это Пипи-гудок, что ли? – усмехнулся шеф. – Куда он денется! Ему деваться некуда – не отпускай и все. Зарплату ему задержи, еще что-нибудь придумай – учить тебя, что ли? Если вожжи ослабить – все разбегутся. Дикий народ!

– Так ведь по закону... – начал было буровой мастер.

– Законы здесь тайга и медведь прокурором. А у него лапа с когтями. Держи всех в когтях и надейся на меня. В случае чего – прикрою. А дух я им сегодня всем подниму своим способом. Не горюй, герой, не забывай: впереди тебе орден светит, можешь готовить дырочку. – Шеф по-приятельски хлопнул по плечу Ибрагимыча. – Открой-ка мне лучше задвижку, посмотрим, какого цвета у здешней земли кровь.

Ибрагимыч эту просьбу предвидел: у всех приезжающих одно и то же. По его сигналу Рябок крутнул маховик, труба фыркнула, задрожала и далеко плюнула черным сгустком, затем слегка умерила дрожь и выдала тугую коричневую струю.

Василь Васильевич издал радостный звук, дружески облапил бурового мастера, а вездесущий и расторопный Антоша запечатлел их на фотопленке для истории и потомков. Затем шеф выразил желание отсняться на фоне нефтяной струи персонально. Антон вполне профессионально отщелкал десяток кадров, стараясь повыгоднее скадрировать и буровую, и озеро, и фонтан, и энергичное лицо шефа. Потом разгорячившемуся шефу пришла в голову удачная мысль:

– Антоша! У тебя где-то шампанское было – давай его сюда, коронный снимок сделаем: открытие века!

Бутылку подали. Сам щелкнул пробкой, референт щелкнул затвором камеры. Кадр для истории состоялся.

В короткое время этот снимок обойдет многие газеты мира, и безвестный до того референт отхватит за него престижную премию.

Фотоснимок и на самом деле получился выразительный: на переднем плане седовласый энергичный бурильщик в новенькой робе и галстуке, ослепляя улыбкой, открывает шампанское. Белоснежная пена бьет из горлышка фонтаном и хлопьями падает в налитый нефтью до краев котлован-амбар. А на заднем плане, словно тень от струи шампанского, бьет из трубы и льется в амбар другая струя, нефтяная и черная.

Начинающий фотолетописец нефтяного магната Антоша, предлагая свой снимок редакции, дал ему название «Первооткрыватель». Но по неизвестной причине – может, из-за галстука под брезентовой робой, а может, из-за редакторской привычки сокращать – первоначальное название урезали до вульгарного «Открыватель», и под этим именем снимок долго кочевал по страницам прессы и даже в наши дни попал в одно юбилейное издание. Правда, буровики название снимка еще раз сократили, по-своему: «Отрыватель», намекая на премию, которую «оторвал» фотогерой за открытое ими месторождение. Впрочем, это другой разговор.

А пока присядем за стол, на который перед прощанием с бригадой гость выставил все бутылки из Антоновой сумки. Каждому досталось по стакану и по половинке огурца. На свежем воздухе огурцы удивительно пахли и даже забивали своим ароматом запах солярки, в избытке пролитой при заправке трактора. А может, к ней притерпелись...

– Я вижу, – поднялся во главе стола гость, – вы рады не выпивке, а свежему огурчику. Прошу простить, что не догадался захватить побольше. Дел, знаете, по самое горло. А помощники такие, что особенно надеяться нельзя, сами не додумаются, все приказа ждут. Обещаю, что в другой раз обязательно привезу, под землей найду, а вам привезу. Но не за горами время, когда не будет на этой земле диковинкой обыкновенный зеленый огурец. Уже скоро вырастут на пустынных берегах новые города, рабочие поселки, электростанции, химические заводы, протянутся железные и шоссейные дороги, появятся магазины, рестораны, школы и детские сады с зимними садами и плавательными бассейнами. В обогретых подземным теплом теплицах будут расти и зреть не только обыкновенные огурцы, но и лимоны и даже розы. И начало преображению тайги даете вы, нефтеразведчики. Гордитесь тем, что именно вам выпала такая завидная доля. О вас будут петь песни, слагать легенды, писать книги и снимать фильмы. Но случится это не сегодня и не завтра. А может, уже и завтра. Выпьем же за то, чтобы это завтра скорее наступило!

Во время всей речи начальника бурильщики иронически посмеивались и ничему не поверили: сказки. Но выпить все-таки выпили. И захрустели половинкой огурчика, которая после консервов показалась удивительно вкусной. Не скоро еще появятся на Севере свежие овощи. А на Большой Земле, наверное, уже черешня пошла... Счастливец Пипкин, уезжает.

Провожать вертолет отправились всем хуралом.

Возле «Мишки» им встретился Пипкин.

– Василь Васильевич! – обратился он к шефу. – Не берет меня командир, говорит – не положено.

– Ничем не могу помочь, – развел руками начальник, – раз не положено, значит, так оно и есть: у авиаторов свой устав. К тому же ты, Ваня, вроде дезертируешь, а я по своей должности одобрить твои действия не могу.

– Вась-Вась! – вспыхнул на миг Пипкин. – Мы же с тобой из одной чашки...

– Не болтай! Было это давно и неправда, – оборвал его начальник, – а может, и совсем не было. Забудем, и хватит. Ты, кажется, срок за ограбление тянул? А я еще с пятьдесят второго года за Норильск орден имею. Так что гуляй, Ваня, и будь здоров...

Не подав на прощание руки, седой скрылся в кузове вертолета. Хлопнули и защелкнулись люки, взвыли моторы, завращались гигантские лопасти и обдали Ивана сначала пылью, затем в лицо ему полетел мелкий сор, прошлогодние листья, сухие сучки и обломки веток. Провожающие отошли подальше и за гулом мотора не смогли расслышать, что кричал вертолету вдогонку оставшийся в одиночестве Иван. Им он уже был не нужен. А вообще-то, он кому-нибудь нужен на свете, этот Иван?






ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ. ВОДА ЖИВАЯ И МЕРТВАЯ


В иные времена островная робинзонада мальчишек надолго заняла бы жителей поселка. Однако на сей раз события иного рода заслонили своей значительностью происшествие с мальчишками.

Сначала неожиданно нахлынувшая вода выперла через размытые берега Неги и устремилась через распаханную поскотину к Школьному озеру. Светлые упругие струи, споткнувшись о свежую пахоту, побурели, растворили нестойкий чернозем и заодно с ним смыли в озеро и кукурузные зерна.

От земли, а может, от зловредных Пашкиных инициатив закисла и почернела прозрачная дотоле озерная водичка, и бабы, зачерпывая поутру ведро, не смогли углядеть в нем дна.

Ну и Пашка, разжабь его в пучину! Мало того, что коровушек без выпасов, а ребятишек без молока оставил, так по его милости еще и воды лишились. Попричитали-попричитали бабоньки, прокляли выскочку Пашку, а также свою окаянную жизнь, опростали от мути ведра и отправились за водой к Неге.

Пашке от их проклятий вряд ли хоть раз икнулось: он теперь птица важная, о нем в газетах пишут. Пускай не в областной, крупноформатной и хорошо пригодной на пыжи и оклейку зимних оконных рам, не в обязательной для педагогов «Учительской», не в добровольно-принудительном «Комсомольце», а в неофициально именуемой «местной сплетней» и носящей официальное название «Северная Звезда» малоформатной районке.

Районка, не желая оторваться от времени и веяний с Большой Земли, в специально открытой на первой полосе новой рубрике «Вести с полей» под фотографией кукурузного початка поместила редакционную статью с крупно набранным заголовком: «Растет кукуруза над Негой!» После традиционного в таких статьях вступления о планах партии, поросятах, Хрущеве и целине газета сообщала: «Сельхозартель им. Калинина, выполняя решения съезда, в установленные райкомом сроки успешно завершила сев важнейшей сельскохозяйственной культуры. Выполняя предначертания партии, косомольско-молодежная бригада, борющаяся за звание коммунистической, подняла под кукурузу десять гектаров целинных и залежных земель. Председатель колхоза П. Нулевой в беседе с нашим корреспондентом выразил уверенность, что благодаря указаниям партии и советского правительства в нынешнем году проблема колхозного стада будет окончательно решена. Сочный кукурузный силос позволит значительно поднять удои и сделать трудодень более весомым, а значит, поднять благосостояние колхозников, сделать их жизнь еще богаче и зажиточней. До начала уборки кукурузы задумано построить силосную башню из местного материала – кедровых бревен, к заготовке которых уже приступили. Интересный почин молодого руководителя заслуживает самого пристального изучения и широкого распространения в хозяйствах района».

Газетная новость мигом облетела поселок. Вечером у магазина гудели и плевались: «Вот вам и Пашка-сельсоветчик! Высоко скакнул: еще и не избран, а уж председателем объявлен. Шел бы он к лешему со своими починами. Как он в газете сказал – окончательно решим проблему? Верно, с кормами всегда проблема была, а теперь, когда поскотину кончили, можно и скотину решать. Нет скота – нет и проблем. Не миновать нынче скота на мясо колхозу сдавать, к тому идет».

Ну поворчали, поматюкались, искурили паскудную газетенку, да и разошлись по домам.

А тем же вечером на почту к Ангелине заявился новоявленный председатель Пашка, чтобы ответить на телеграмму из района, поступившую на имя и. о. председателя Нулевого, которая требовала срочного отчета о состоянии всходов кукурузы. Пашка долго мучился над ответом, извел ворох телеграфных бланков, и неизвестно, чем бы его радение завершилось, не вмешайся Витька Седых, который давно уже повадился по вечерам на почту, чтобы, как он уверял, слушать радио, читать газеты и не отставать от мировой культуры.

Пашкино долгое присутствие чем-то ему помешало, он отобрал у мученика перо и в две минуты настрочил за него туманный и путаный ответ: «Свете решений партии мелиорации и ирригации поливных землях ожидаем результаты не ниже средних по району. Председатель Нулевой».

Председатель текст прочитал, глянул на госстраховский плакат и, зачеркнув респектабельное и конкретное «председатель Нулевой», исправил на серо-обыденное и расплывчатое – «правление».

На следующее утро Ангелина отправилась разносить по поселку письма и новости. Процедура эта проходит совсем не так, как в городах, где письмоносца никто в лицо не знает, а потому он просто толкнет письмо в щель почтового ящика и ни тебе здравствуйте, ни тебе пожалуйте. На деревне же церемония доставки корреспонденции – событие, достойное пера высоких мастеров очеркового жанра, поэтому заниматься этим не стану из скромности. Замечу лишь, что ждут добросердечную и приветливую Гелю в каждом доме, исключая разве что барак геологов, которым почта приходит «до востребования», да Мишку Тягунова, которому до сего дня сроду ни письма, ни газеты не бывало. А нынче и ему из Томска засаленный конверт...

Торопится Геля обежать адресатов, опорожнить пухлую сумку. Из каждого дома кто-нибудь да упорхнул в дальние города – на учебу, армейскую службу, в гости и, зацепившись коготком, навсегда увяз в городских тенетах. Однако каждую весну, растревоженный криками пролетающей птицы, спешит послать вслед уходящим на север табунам весточку в родное гнездо: «Я жив-здоров, мама! Ждите, приеду, увидимся!»

Поэтому, когда почтальонка появилась на берегу у гордеевского дома, где мужики спускали на воду огромный колхозный неводник, собираясь на нем за таловыми ветками, чтобы свежей листвой подкормить изголодавшуюся без травы скотину, встретили ее радостно.

– Белый наш ангел прилетел! – возгласил школьный завхоз Серафим Адамович, поднимаясь навстречу ей с бревешка. – Какую ты нам весточку принесла, голубушка?

– Хорошую весточку, – улыбнулась ему Ангелина, – сразу три письма вам от дочек. Ждите – скоро нагрянут в гости.

При виде почтальонки мужики перестали тащить к воде лодку и обступили кругом, в надежде получить почту на месте. Витька Седых, как всегда, поспел первым и, выдернув из пачки газет за всю неделю одну наугад, развернул, пробежал глазами и даже свистнул от удивления:

– Братцы, да здесь снова про наши места написано, целая передовица: «Второе Баку на Варгасе». Читаю для всех: «Открыто крупное месторождение нефти, промышленное освоение которого начнется уже в текущем году. Первые тонны сибирской нефти предстоит вывозить речникам, но в перспективе вблизи месторождения видится город нефтедобытчиков на сто тысяч жителей со своим нефтеперегонным комплексом. Хлынет рекой приобская нефть...»

– Вон чо! Евон чо! – прервал Витька визгливый голос, и в центр группы ворвались бабы с коромыслами. – Мы под ведрами спину горбим, а наши лентяки газетки почитывают! – Полина Кынчина скинула с плеча коромысло и коршуном налетела на своего: – Вот тебе ведра – и таскай воду, я стирать затеяла!

– Вовремя затеяла, Полюшка, – заухмылялись кругом, – самое сейчас время стир разводить: заодно и выкрасишь. Таких рубах понаделаешь, что ни один комар не проймет...

– Да вы о чем, баламуты? – не поняла их Полина.

– О чем, как не о воде, матушка, – поддел ее Витька. – Пойди, милая, почерпни, а мы тебе подсобим донести мазуту. Верно, ребята?

Бородатые ребята зафыркали, а Полина в сердцах громыхнула ведрами и, колобком скатившись к мосткам, остановилась, пораженная увиденным: вокруг мостков, зацепившись за их колья, лениво колебался жирный ковер нефти. Ветер прижимал его к берегу и вместе с прибоем выплескивал на грязный песок. А по всей ширине Неги переливалась радугой почти сплошная нефтяная пелена. Только у дальнего берега на стрежне просматривались окна чистой воды.

– Это чо же деется, бабоньки! – возмутилась Полина. – Ни скота напоить, ни самим напиться. Как жить-то будем?

– А все экспедиция – это ее рук дело! – поспешила поддержать подругу Соня Михайлова (с некоторых пор она не упускала случая высказать свое отрицательное отношение к экспедиции и ее рабочим). – Она скоро все вокруг загадит. Гнать их из поселка следует. Мужики, а вы почему молчите?

– Да мы не молчим, мы слушаем, – ответил за всех Николай Гордеев, парень рассудительный. – Нам Виктор газету читает, в ней статья как раз по случаю...

– Статья, робята! – возмутилась сызнова Соня. – Можно сказать, мир рушится, в вам одни только хаханьки...

– Ты бы, солнышко, не распалялась до времени, а то, не дай Господи, обожжешь али присушишь которого. – Иван Мокеев проворковал ей эти слова на самое ухо, одновременно пытаясь обнять за талию. Соня вся вспыхнула, отчего веснушки, звездами сиявшие вокруг ее глаз, как бы померкли.

– Коты! – обругала она всех заодно и, вывернувшись из лап Ивана, с ведрами прыгнула в лодку. – А ну-ка, оттолкните меня, ироды, я с середины чистой зачерпну!

Глядя, как она ловко выгребает на самый стрежень, Мокеев подумал вслух:

– А может, и обмишулились геологи и никакое у нас не Баку. Нефть больше в теплых краях родится. А у нас откуда ей много быть – потечет-потечет да и кончится...

– Да нет, здесь написано, что открыто крупнейшее месторождение, – сунулся с газетой Витька Седых.

– Мало ли чего у нас не напишут – не всему верь, – отмахнулся Мокеев. – Про Пашкину кукурузу тоже ведь в газете написано, а где ее всходы, кто-нибудь видел? Сдается мне, что и с нефтью так. Какое бы ни было месторождение, да не крупней Оби. Она, матушка, велика, с любой заразой справится.

Старичок Ефимушка Соколов дождался наконец случая вставить и свое слово.

– Адамыч, – попросил он завхоза, – уважь народ, прочти, как об этой беде в Святой книге сказано.

Завхоз неодобрительно глянул из-под кустистых бровей на Соколова и главным образом на разболтавшегося Мокейку, зыркнул в сторону примостившегося неподалеку на лодке долговязого этнографа, осуждающе крякнул и, ничего не сказав, засеменил вдоль берега к дому. За ним поковыляли деды Ефимушка Соколов, Панкрат Никитин и кто-то еще – всех не упомню.

Мокеев затоптался на месте, соображая, чем же он так оплошал, не догадался, махнул рукой и зашагал вдогонку.

Оставшаяся на берегу молодежь припомнила, зачем она здесь собралась, попрыгала со смехом и шутками в неводник и похватала греби. Раз-два, взяли – греби дружно вспенили нечистую воду. Да еще нажали! – за кормой зажурчала прозрачная струя. Раз-два, взяли!

На опустевшем берегу остались одни неразлучные приятели Андрюша с Толей Беловым, да еще вездесущий этнограф засиделся без дела на перевернутой лодке. Мальчишки давно привыкли к веселому и всезнающему чудаку и потому, не зная чем заняться, подошли и присели рядом. При виде подростков этнограф перестал делать пометки в блокноте и показал Андрею карандашом на середину Неги, где пронзительно кричала и безуспешно пыталась взлететь на слипшихся от нефти крыльях речная крачка:

– Скажи мне, юный охотник, попал бы ты в эту птицу, ну скажем, из мелкокалиберной винтовки?

– Я из винтовки не пробовал. Да и зачем зря стрелять – чаек не едят, – ответил Андрей.

– А почему, пока на острове загорали, в цель не потренировались? – продолжал допытываться этнограф.

– Да будь у нас с собой тозовка, чего бы мы от подранка деру дали, – вмешался в разговор Толя. – Когда мишка на карче кувыркался, я бы его свободно в ухо шлепнул. С десяти шагов попасть – дело плевое.

– Как будто плевое? А не хвастаешь? – усомнился этнограф.

– Чего мне хвастать, все знают. Хочешь проверить – давай на спор, на твои блесны. Стреляем по очереди с сорока шагов в пятак, – разгорячился Белов.

– Идет! – согласился ученый. – Только винтовку негде взять.

– У Степана Батурина попросим он не откажет.

– А у тебя самого разве нет?

– Откуда? – удивился Анатолий. – «Тозовка» денег стоит.

– Тогда странно, – пробормотал про себя этнограф. – Куда же она делась?






ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ. ГОРЬКАЯ ЗВЕЗДА


Серафим Адамович тщательно вымыл и вытер вышитым вафельным полотенцем руки, неторопливо перекрестился на образа, опустился на колени перед обитым морозной жестью сундуком. Щелкнул фигурным ключом, замок прозвенел, и крышка поднялась.

С самого дна сундука отец Серафим добыл массивный фолиант, обтер рукавом переплет и расстегнул позеленевшие латунные застежки на темной от времени коже. Затем Серафим старательно водрузил на переносицу круглые стекла очков и, осторожно перелистывая страницы, принялся отыскивать нужное место.

Ефимушка Соколов, Корней Чукомин вместе с другими заслуженными дедами степенно, по старшинству разместились по лавкам и примолкли в ожидании книжного откровения. Ивану Мокееву места на лавке не досталось, и он примостился на пороге, тоже помалкивая. Каждый задумался о своем.

Древний Ефимушка Соколов радовался в глубине души, что дней, отмерянных ему на земле, осталось не так уж много, и если Бог смилуется, то ему, Ефимушке, не придется увидеть страшного земного конца. От этих дум в груди у Ефимушки теплело, хотелось отрешиться от мира, молиться, плакать и думать о Боге, однако отвлекала жалость к тем несчастным и неразумным, что на свою и общую погибель терзают бурами временно приютившую их Землю. И возникала тревога.

Суровому на вид бригадиру лова Панкрату Никитину думалось не о Земле, а о глубинах пронизавших ее вод и населяющих их в великом множестве рыбах, которых теперь ожидает скорая и неминуемая гибель от неизбежного замора и порчи воды. Еще он думал о скорой путине, подопревшем неводе и недостроенном засольном пункте рыбозавода, который, видимо, так навсегда и останется незавершенным. И ему тоже становилось жалко, что новый засольный так и не узнает запаха соленой рыбы и свежей сосновой тары. И возникала тревога за будущее.

Остяку Фадею Кынчину было жалко свою теплую избу и крепкий лабаз, с которыми неминуемо придется расставаться. Придется, пока еще не поздно, переселяться на полночь, за Еган, в болотный край, куда экспедиция еще, может, не скоро доберется. Еще было жаль младшего сына Гришку, которого тогда обязательно отберут у него в интернат, а значит, не видать Фадею хорошего помощника в старости. И возникала тревога за свою старость.

Ивану Мокееву было жалко поселок, и себя, и ребятишек, и бабу, с которыми, не иначе, ему еще придется помыкаться по свету в поисках тихого угла. Да только куда убежишь, куда еще завербуешься? Страна велика, но и власть огромна. Она везде достанет и свое выправит. Худо живем... И вырастала тревога за жизнь.

Как удалось сыну ссыльного попа Серафиму сохранить свои книги в бурных волнах житейского моря – одному Богу ведомо. Однако вот сохранил, и в трудные минуты жизни, когда смутно на сердце и мятется душа, с великим бережением открывает он заветный сундук, чтобы за словами Святого Писания отрешиться от тягот мирских. Сегодня удастся ли ему облегчить, успокоить мятущиеся души словом Божьим, грозным пророчеством Апокалипсисом? Читает бывший семинарист книгу, слушают его старики, тоже все бывшие: бывший хозяин, бывший крестьянин, бывший рыбак, бывший охотник, бывший солдат. Тяжело падают на сердца вещие слова и наполняют их неизбывной тревогой:

– И семь ангелов, имеющих семь труб, приготовились трубить. Первый ангел вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю, и третья часть дерев сгорела, и вся трава зеленая сгорела. Второй ангел вострубил, и как бы большая гора, пылающая огнем, низверглась в море, и третья часть моря сделалась кровью...

– Пожалуй, за болотами не спастись: книга большой пожар сулит, – сделал для себя вывод Кынчин. – Леса запылают, от них и торф займется. Недаром сказано, что сгорит трава зеленая.

– Кровь – это уже было, – вслух заметил Мокеев. – Правда в книге написана. Моря крови пролиты. Видел я этих ангелов с трубами. И днем и ночью трубы дымились...

– И умерла третья часть одушевленных тварей, живущих в море, и третья часть судов погибла. Третий ангел вострубил, и упала с неба большая звезда, горящая подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источники вод. Имя сей звезды «полынь», и третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки...

– Словно бы о нас сказано, – удивился Мокеев. – Уже потекли горькие воды, однако не полынью, а керосином пахнут. Видно, что на них другая звезда пала, не «полынь», а иная – может, «нефть», а может, того хуже. Под осень их много с неба катится. Говорят, каждый человек под своей звездой родится, а под какой же я? – Мокеев задумался. – Под «полынью», под «нефтью»? Все едино – под горькой. Тогда кто же наш третий ангел, не Пашка же? Начальник экспедиции? Нет, надо выше брать. Неужто Никита Сергеевич? По счету третий, с горькими водами сходится и живет в Кремле, под звездой. Может, это его звезда – горькая? А почему только его – я тоже под ней живу, – догадался Мокеев и опомнился: не вслух ли он свои мысли выложил. А ну как донесут куда следует? И, хотя никто на него не глянул и все внимательно слушали Серафима, неприятно похолодело внутри и задрожали руки. Иван встал и натянул фуражку:

– Пойду-ка я робить. Если всю правду наперед узнать – жить не захочется. В неведении спокойней лямку тянуть. Святая книга твоя, Серафим Адамыч, страшней колхоза.

И, чтобы не слушать возражений, вышел, плотно притворив двери. Серафим посмотрел ему вслед с укоризной и продолжил чтение:

– Четвертый ангел вострубил, и поражена была третья часть солнца, и третья часть луны, и третья часть звезд...

...И живые позавидовали мертвым...






ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ. ДУША ШАЙТАНА


Товарищ читатель!

Не прогневись, если мое обращение к тебе покажется сухим и казенным. Совсем не моя вина, что не уберегли мы высокое слово «товарищ» и, насильно внедрив его в повседневность, затаскали в официальных докладах, замызгали в канцеляриях присутственных мест, размазали по транспарантам, истрепали в обиходе, извратили и выхолостили самую суть и глубинный смысл этого хорошего слова. В краях, о которых я осмеливаюсь вам поведать, всякого встречного никогда не назовут товарищем, потому что о товариществе, как и о любви, прилюдно говорить не принято.

Если уж приспичит первому обратиться к незнакомому, то найдутся и другие слова: «любезный», «уважаемый», «земляк», «приятель», «братец», «сударь», наконец, в крайнем случае – «гражданин». Лучше всего обращаться к собеседнику по имени и отчеству, но уж никак не «товарищ», потому как гордое это слово приберегается для самых близких и испытанных. А следовательно, разбрасываться им попусту не пристало.

И поскольку мой читатель не поленился, не заскучал, не отбросил в сторону написанное мной и добрался до этих строк, значит, он мне поверил, значит, он мой единомышленник и земляк и я могу назвать его товарищем.

Моему читателю не надо долго объяснять, как выглядит та, похожая на миниатюрную дугу, утиная косточка, которую мальчишки-спорщики, уговорившись о закладе, ломают на две половинки, приговаривая: ломай и помни. Вспомнили? Так вот, на эту костяную лужку похожа протока Нега, если на нее взглянуть с высоты орлиного полета.

Оба свободных конца протоки, огибая огромные острова, соединяются с Обью, а напряженный изгиб дуги прижимается к таежному берегу как раз на половине своей длины. Скорая обская вода с разбега бьется здесь в песчаный обрыв, отражается от него, закручивается в воронку и снова устремляется к берегу в надежде оторвать от него кусок.

Это место излучины Неги испокон веков известно как Половинка. Никто точно не знает, почему его так назвали. Может, потому, что протока делится здесь по длине пополам, а может, для того, чтобы те редкие ягодники, которые, превозмогая суеверие, отваживаются высадиться на дурной славы берег, чтобы брать пахучую морошку во мхах между Негой и черным озером, не забывали, что и кривые пихты, и омут на Неге, и озеро, и старое хантыйское кладбище за ним – все это владения древнего хантыйского шайтана, который в своей вотчине волен в жизни и смерти. Так что, пришелец, ягоду бери – и помни!

Помни, что на этой земле, в этой тайге ты гость и должен чтить хозяина. Помни, что с непутевого, неуважительного гостя взыщется. Помни, что текущее в суете наше бытие лишь бренная половина сущего и есть у нее другая, зеркальная ей часть, от непосвященных сокрытая и известная, пожалуй, одним блаженным да еще хантыйским шаманам.

Рассказывают, что давным-давно на здешнем яру над омутом стоял осиновый истукан, в котором жила душа шайтана. Когда блюстители православия прослышали о бесовском болване, то снарядили команду для его отыскания. Команда без труда добралась до идола и не долго думая подпалила вместе со всеми шаманскими причиндалами и колдовскими кознями. Старики уверяют, будто из того пламени вылетела душа шайтана в облике черной гагары и с тех давних пор обитает на Половинке, мается, неприкаянная, без тела и пакостит русским людям.

Редко кто рискнет потревожить тишину Половинки, от которой жуть овладевает даже бывалыми охотниками. Только бесшабашные мальчишки, которым, по их глупости, пока еще и черт не брат, осмеливаются расшевелить сонное безмолвие черного озера во время кратких набегов за неимоверной величины окунями. Однако набегают звонкоголосые ватаги на Половинное озеро раз-два в году, а в остальное время ничто не нарушает спокойствия глухомани. Разве что протарахтит на Неге мотолодка из Вартовска или громко плюхнется вершиной в омут под корень подмытое дерево. Множество их упало здесь ниц перед царевной-Негой, да так и осталось навеки, спутав мертвые ветви и корни в непролазную крепь, под сенью которой можно надежно укрыться.

Человек в черной спецовке, что присел покурить под обрывом, кажется, именно на это и надеется. Докурив, он поднялся с корточек, сунул окурок в карман, нырнул под упавший ствол и снова появился уже с брезентовым свертком. Воровато оглянувшись кругом, человек в спецовке вынул из брезента, оказавшегося дождевиком, маленькую, как игрушка, винтовку-тозовку. Повертев ее в руках, человек оттянул затвор, дунул в ствол и, заложив патрон, приготовился ждать.

В ожидании пришлось искурить не одну самокрутку, пока со стороны поселка по воде не раскатился характерный гул. Человек насторожился и приложил к уху ладонь: громогласный выхлоп известного всей реке мотора не оставлял сомнений – идет лодка лесника Батурина.

Человек потушил цигарку и, удобно примостив винтовку на поваленном стволе, как на бруствере, изготовился к стрельбе.

Преодолевая встречное течение, зеленая деревянная лодка медленно выползла из-за мыса и, срезая по прямой путь, взяла курс прямиком на засаду.

Степан Батурин правил рулем с кормы. Теплый ветерок распушил его льняные волосы, через распахнутый ворот пузырил рубашку и приятно охлаждал грудь. Лодка бежала ходко, мотор тянул ровно, погода обещала постоять. Все предвещало удачу Степану, который после долгого поиска вышел на след шайтана. Азарт погони заставлял кипеть кровь и веселил душу. Лесник пел: в минуты риска он всегда был счастлив.

Выстрела Степан не услышал.