Портреты без ретуши
К. Я. Лагунов


Комитет по образованию и науке администрации Тюменской области, Тюменский областной институт повышения квалификации педагогических кадров, являясь издателями этой книги, рекомендуют ее в качестве учебного пособия для преподавателей литературы средних школ, лицеев и гимназий области, а также для студентов филологических факультетов педвузов и университета и учащихся старших классов.





ПОРТРЕТЫ БЕЗ РЕТУШИ





ТЕХНИЧЕСКАЯ СТРАНИЦА


КОНСТАНТИН ЯКОВЛЕВИЧ ЛАГУНОВ



ПОРТРЕТЫ БЕЗ РЕТУШИ

ТЮМЕНЬ, 1994



_Комитет_по_образованию_и_науке_администрации_Тюменской_области,_Тюменский_областной_институт_повышения_квалификации_педагогических_кадров,_являясь_издателями_этой_книги,_рекомендуют_ее_в_качестве_учебного_пособия_для_преподавателей_литературы_средних_школ,_лицеев_и_гимназий_области,_а_также_для_студентов_филологических_факультетов_педвузов_и_университета_и_учащихся_старших_классов._



ISBN 5-89967-028-2

_Рецензент_к.ф.н.,_доцент_Филиппова_Л.С._



_Редактор_Шилова_А.С._



© К.Я.Лагунов

© ИПК ПК




ВВЕДЕНИЕ


В культурном отношении Тюмень (я имею в виду область) была, есть и, уверен, еще долго-долго пребудет в разряде российского захолустья. И тот факт, что тюменские нефть и газ вот уже четверть века тащат на себе экономику родной державы, обеспечивают ее валютный фонд, не приподнял культурный уровень края и на сантиметр. Начавшаяся распродажа с молотка природных богатств российских заманила в Тюмень сотни больших и малых зарубежных дельцов, спешащих поднагреть руки на сибирских богатствах; в области, как поганки после дождя, народились всевозможные смешанные и чистопородные зарубежные акционерные общества, компании, синдикаты, тресты. По дешевке разматывая принадлежащие народу нефть, газ, землю, лес и многое иное, новоявленные "хозяева" округов и области стали "ворочать" миллиардами не только "деревянных" (советских) рублей, но и фунтов, марок, долларов; однако эта унизительная для Сибири, всей России и каждого россиянина свистопляска с распродажей-грабежом народных богатств никак не повлияла на повышение культуры в нашем крае, напротив, хищнический наскок на Тюмень доморощенного и залетно-заморского воронья лишь усугубили духовную деградацию моих земляков, подстегнули, ускорили дальнейший распад нравственности тюменцев и добивают остатки нашей культуры.

Эти горестные рассуждения можно бы продолжать и продолжать на общесибирском, общероссийском уровне, подкрепляя их бесконечными примерами разрушения отечественной экономики, нравственности и культуры.

Сперва Горбачев, отрабатывая американские подачки, выкорчёвывал из наших душ чувства национального достоинства и гордости, ломал и крушил русскую культуру. Теперь это злодейство еще более напористо и успешно продолжает преемник его – господин Ельцин.

Эти "радетели отечества" низвели нашу культуру до жалкого положения бомжа-подзаборника – опустившегося, запаршивленного, утратившего человеческие черты.

Читая эти строки, многие наверняка ухмыльнутся, пробормотав: "Снявши голову, по волосам не плачут".

Да! Великая советская держава повержена! Сокрушившие ее силы теперь весьма успешно проделывают то же самое с Россией, которую российские правители уже превратили в задний двор Америки.

Но... Россия хоть и лакомый кусок, однако, проглотить ее, не жуя, – подавится любой живоглот. А разжевать? – не по силам даже американским бронированным клыкам.

Помните, как сказал Тютчев? "Умом Россию не понять. Аршином общим не измерить. У ней особенная стать. В Россию можно только верить". И я верю в ее духовные силы, которые помогут моей Родине подняться с колен, воротить свое былое могущество и величие.

Возрождение России возможно при одном непременном условии: народ не растеряет свою духовную мощь, составными которой являются НРАВСТВЕННОСТЬ и КУЛЬТУРА.

У сибиряков когда-то бытовала поговорка: "Не брюхом, а духом силен человек". А сильного духом ни рабом, ни биороботом не сделаешь. Вот почему заокеанские недруги России и купленные наши высокопоставленные правители так яростно набросились, прежде всего, на русскую культуру. Потому-то чрезвычайно важно для судеб Родины сохранить культуру, оградить ее, отбить от наскоков слева и справа, и изнутри...

Культура – понятие крайне сложное, невероятно обширное. Оно объединяет в себе литературу, музыку, живопись и скульптуру, архитектуру, театр, кино, телевидение, спорт, язык, обычаи и обряды и еще многое иное. Сказать хоть что-то, мало-мальски значимое, о всех составных культуры невозможно: "никто не обнимет необъятное".

Наш разговор только о литературе. И не о литературе вообще, даже не о советской литературе, а о литературе нашего нефтяного таежного края.

А можно ли... нужно ли в данной обстановке вести всерьез разговор о какой-то тюменской литературе?.. о литературной Тюмени? Правомерно ли сие? Не сокрыт ли тут квасной патриотизм?

Нет!

Категорически и резко: нет!

Еще и еще раз: нет!

Не на квасном патриотизме. Не на местничестве. Не на личной моей причастности к писателям нашего края зиждется это неколебимо категоричное НЕТ!

На чем же оно держится?

Прежде всего, на любви к родной земле Тюменской, к моему доброму, мудрому, щедрому народу, к моей поруганной, загнанной в кабалу американцам, но все-таки великой Родине – России.

Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые –
Как слезы первые любви...

Сквозь эти блоковские слезы глядя на мать Россию недавнего прошлого, испытываешь смешанное чувство гордости, обиды и боли.

Едва оседлав Россию, большевики с оголтелым остервенением принялись вышибать из русского народа русский дух. Объявив русских старшим братом всех наций, большевики превратили великий народ в рабочего мула, который во всех уголках огромной многоплеменной державы обязан был строить, прокладывать, возводить, учить, лечить и воспитывать всех, позабыв о себе, о доме родном, о Руси.

Русский не смел возвеличивать свою нацию, выпячивать свою принадлежность к ней, славословить Русь, превозносить Россию – об этом не могло быть и речи, ибо любые проявления чувств национального достоинства и гордости тут же квалифицировались как великодержавный шовинизм, национализм и прочий негативный "изм", за который полагалась Колыма, а при отягчающих обстоятельствах – высшая мера

Таджик на весь мир мог и смел кричать: "Я – точик! Я наследник и преемник Фирдоуси и Авиценны!.."

Грузин мог и смел кричать: "Я – грузин! Я – сын великого Руставели, мой народ – элита человечества!.."

А русский должен был, бия себя в грудь, негромко, степенно и неназойливо выговаривать: "Я – гражданин СССР, я – сын Советской отчизны!..''

Россия не имела ни российской компартии, ни российского комсомола, ни иных общественных образований, которые были во всех остальных союзных республиках. Россия не имела своих газет, издательств, творческих союзов. Зато на правах старшей в братской семье народов Россия посылала своих сынов в Таджикистан – прорубать в горах Памирский тракт, копать в пустыне Вахшский канал; русские поднимали целину в Казахстане; восстанавливали разрушенные землетрясением Ташкент и Ашхабад... Словом, они были становым хребтом великой державы, ее мускулами и ее разумом. Но по жизненному уровню и благам цивилизации россияне были на последнем месте в Союзе Советских Социалистических республик. Двухмиллионный Таджикистан, например, наверное выпускал впятеро больше журналов и газет, чем великая Россия. Каждая республика имела свою академию наук, творческие союзы и многое иное, чего не имела Россия.

Правда, во всех союзных республиках вторыми секретарями Центральных комитетов партии и комсомола, заместителями председателей правительств и прочих ведомств сидели посланцы России, но не для того, чтоб пасти первых руководителей, а чтобы работать за них, писать речи, проекты, докладные, думать за них и решать, принимать на себя огонь за любые неудачи и Москвы, и национальных органов власти. Говорю это, опираясь на собственный опыт работы вторым секретарем Центрального комитета комсомола Таджикистана.

Не подумайте, будто пытаюсь списать во второй разряд руководителей бывших союзных республик. Нет, они были и образованны, и мудры, и хитры, и властны, и обладали недюжинными организаторскими способностями. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить казахстанского Кунаева, узбекского Рашидова, таджикского Гафурова, азербайджанского Алиева, литовского Снечкуса и многих других. Но голову свою за дела республики, ее ошибки и беды эти деятели подставлять не спешили, действуя по принципу "убей змею чужими руками"...

О России и русских родная Коммунистическая партия и советское правительство вспоминали лишь тогда, когда нависала над Родиной угроза войны. Слегка перефразируя симоновскую строку, хочу сказать: "Надежен в черную годину наш русский кованый топор". И когда становилась очевидной нужда в этом топоре, вдруг появлялись на свет Божий кинофильмы, спектакли, романы, поэмы об Александре Невском, Минине и Пожарском, Петре Великом, Иоанне Грозном и еще о многих выдающихся деятелях Руси, в оборот входили слова "Русь", "Россия", "русский". Но едва отгремела победа, затихла гроза, как все тут же возвращалось на круги своя: опять Россия и русские впрягались в телегу мула, исполняя по совместительству роль мальчика для битья.

Сейчас много талдычат о возрождении России, делая при этом упор на экономику. Но могущество России в досоветские времена держалось и зижделось прежде всего на ее духовности, нравственности и религии. Стало быть, всякий не на словах – на деле стремящийся к возрождению России обязан сделать все, от него зависящее, поскорее да пожарче раздуть еще чуть теплящиеся угольки в покрывшемся золой очаге русской культуры, ведущее место в которой занимала, занимает и будет занимать литература.

Литературный процесс – это полноводный, широкий, могучий поток, слитый из множества притоков, ручьев, ручейков, родников, подземных струй. Только поверхностному взгляду поток этот кажется прозрачным и размеренно плавным, на деле он – имеет бурную стремнину, глубокие омуты и мелкие перекаты, в нем и водовороты, и водопады, студеные донные потоки и парная теплынь верхних слоев. И в этом великом, неудержимом потоке присутствует наша, тюменская, струя. В культурной (духовной) жизни Сибири Тобольская губерния сыграла исключительную роль. Отсюда пошло приобщение к христианству многих так называемых коренных народов Западной и Восточной Сибири, да и Дальнего Востока. Первая зауральская школа. Первая гимназия, первый театр. Первая газета. Первая книга. Школа иконописи. Первый литературный журнал "Иртыш, превращающийся в Ипокрену". Все это и многое, многое иное было первым за Уралом и зачиналось в Тобольске. Тобольская губерния подарила Отечеству таких известных писателей, как Наумов, Лухманова, Чукмалдин, Шемановский, и конечно же и прежде всего, бессмертный Петр Павлович Ершов. Помните?..

За горами, за долами,
За широкими морями,
Против неба – на земле
Жил старик в одном селе.

У старинушки три сына:
Старший – умный был детина,
Средний был и так и сяк,
Младший вовсе был дурак.

Братья сеяли пшеницу
Да возили в град-столицу.
Знать, столица-то была
Недалече от села...

Можно продолжать и продолжать себе и слушателям в удовольствие великолепные строки бессмертной сказки Петра Ершова "Конек Горбунок", прочтя которую, Пушкин сказал, что теперь ему можно оставить сочинение сказок.

Оставим, однако, дореволюционный Тобольск с губернией в покое, воротимся в Тюмень. В августе девяносто четвертого Тюменской области исполняется пятьдесят лет. Однако, как литературная величина, Тюмень объявилась куда позже. Потому мне и хотелось бы начать разговор о Тюмени литературной, оттолкнувшись от марта 1963 года, когда в Тюмени было создано областное отделение Союза писателей РСФСР, которое я возглавлял на протяжении двадцати лет (1963-1983 гг.,)»

Когда, после семнадцатилетнего проживания в Москве, Вильнюсе, Сталинабаде, воротился в родную Тюмень и стал главным редактором областного книжного издательства (было такое, было в недобрые сталинские времена, но радетелю русской культуры Никите Хрущеву областные книжные издательства показались лишними, и он похерил их раз и навсегда!).

Так вот... Когда в шестьдесят первом я воротился в Тюмень и на правах главного редактора издательства вошел в, громко говоря, руководящее ядро областного литературного объединения при издательстве, тогда в Тюмени издавался литературный альманах "'Сибирские просторы" и детский альманах "Твои товарищи", хотя и было в области всего три профессиональных писателя: Михаил Лесной, Иван Истомин и Майя Сырова. Всего три профессиональных писателя. Зато книжное издательство и два альманаха. Пожалуйста, запомните это.

В литературном объединении работало много талантливой молодежи. Хочется вспомнить Владимира Фалея, Федора Чурсина, Петра Амелина, Михаила Лецкина, Владимира Петрова, Аллу Кузнецову. Когда издательство сразу выпустило несколько книжек молодых, круг их стал резко и скоро расширяться и расширяться. Издавались новые книги – появлялись новые профессиональные писатели. Членами Союза писателей стали Василий Еловских и Иван Ермаков.

Едва число членов Союза дотянулось до шести, как тут же, в марте шестьдесят третьего, была создана областная писательская организация.

Заявляю с полной мерой ответственности – Тюменская областная писательская организация появилась на свет под красным знаменем большевизма, на почве социалистического реализма. Повивальной бабкой у нее был областной комитет партии, а крестным – Союз писателей России.

Зажурчал напевно, засверкал алмазно тюменский литературный ручеек, вливаясь в великую, могучую, всемирно прославленную реку СОВЕТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ. Маяками да бакенами на той исполинской реке стояли негасимые имена Маяковского и Шолохова, Николая Островского и Есенина, Горького и Твардовского.

Те первые шесть профессиональных писателей Тюмени, сплачиваясь в единую организацию, добровольно и осознанно становились в первые ряды идеологических бойцов партии за прекрасные, нетленные идеалы коммунизма...

Вижу скислившиеся, покривленные, негодующие лица ненавистников всего КРАСНОГО, ниспровергателей всего КОММУНИСТИЧЕСКОГО, БОЛЬШЕВИСТСКОГО; слышу гневливые возгласы о всевластии и беспределе партократии, о золоте партии, о культе Сталина и самодурстве Хрущева и тому подобные злобные, хотя и справедливые упреки бывших вождей КПСС и их приближенных. Все это читано и слышано миллионы раз. Но...

Притормозим эмоции. Взнуздаем страсти и пристрастия. Двинем на первый план разум. Оглянемся и поразмыслим, порассуждаем...

Мало ли стукачей, мздоимцев, распутников, фарисеев и прочей нечисти было, есть и вовеки пребудет среди священнослужителей всех мастей и рангов? Но разве это хоть как-то дискредитирует саму религию?.. принижает авторитет и величие Бога?.. умаляет значимость и силу заповедей Христа?.. Нет!.. Нет!.. И еще раз – НЕТ!

Почему же тогда дикий террор Ленина, жестокость Сталина, предательское двурушничество перевертыша Горбачева должны порочить, приземлять и оглуплять идеалы коммунизма, опошлять и ниспровергать вековую мечту всех народов мира о построении общества всеобщей свободы, братства и равенства, на знаменах которого было бы начертано: "От каждого по его способностям, каждому по его потребностям!"

Коммунистические заветы и идеалы расходятся с заповедями Христа лишь в одном – в отношении к Богу. Просветите рентгеном, пропустите через ЭВМ все книги, созданные советскими писателями за все семьдесят пять лет Советской власти, вы не отыщете в них ни призывов к насилию, ни пропаганды жестокости, ни воспевания животных инстинктов – ничего, противоречащего общечеловеческим, христианским заповедям. В своих романах, поэмах, драмах советские писатели славили ПРАВДУ и ДОБРО, МУЖЕСТВО и ЧЕСТНОСТЬ, верность РОДИНЕ, ДОЛГУ, ПРИСЯГЕ.

Вижу... Вижу перекошенные лица реформаторов-ниспровергателей, от натуги и злобы хрипят их демократические горла. Размахивая кулаками, они вопят, что советская литература славна лишь тем, что облизывала пятки партийным боссам и олигархам, прославляя, утверждая, возвеличивая любую их глупость либо подлость...

И эту крапленую карту легко покрыть. Вспомним хотя бы "Тихий дон" да "Судьбу человека" – Михаила Шолохова, "За далью даль" да "Василия Теркина" – Александра Твардовского, "Прощай, Гюльсары" и "Белый пароход" – Чингиза Айтматова, "Мертвым не больно" и "Круглянский мост" – Василя Быкова, "Кончину" и "Суд" – Владимира Тендрякова, "Нестор и Кир" и другие рассказы Юрия Казакова и еще многие, многие другие произведения советских писателей, почитаемые и читаемые во всем мире... Вспомним, и не нужно никаких иных доказательств злонамеренности ниспровергателей литературы времен торжества соцреализма. Так что, господа ниспровергатели (доморощенные и закордонные), не тщитесь понапрасну превратить великую советскую литературу в макулатуру – не по силам задачка, не ровен час с пупка сорвете да скопытитесь...

Время рождения нашей писательской организации было окрашено в красный цвет. Это было время отречения от всего недоброго и злого, что накопилось в нашей жизни со времен Октябрьского переворота. Для нас, тюменцев, это время было подсвечено огнями таежных буровых да первыми газовыми факелами: тогда только-только загоралась заря тюменского нефтяного исполина, и каждый, владеющий пером, почитал своим святым долгом помочь партии и народу поскорее выдернуть из вечной мерзлоты и таежных болот сибирского нефтяного Муромца, поставить его покрепче на ноги и сделать все возможное, чтобы рос да мужал великан не по дням – по часам.

Своим "в доску" считали геологи Заполярья очеркиста Евгения Ананьева (Шермана), придумали ему любовное прозвище "Железный буровик" и с благодарностью читали его статьи и очерки о нелегком, героическом, прекрасном труде геологов, о их редкостной дружбе, непоказном мужестве, беспредельной доброте.

Геологический "запев" Шермана подхватили писатели более молодого поколения: на газетных и журнальных страницах стали все чаще появляться стихи геолога-поэта Виктора Козлова, рассказы и повести геолога-прозаика Геннадия Сазонова, пьесы Зота Тоболкина.

Двадцатилетний поэт Владимир Нечволода был рулевым на нефтеналивной барже, которая первой повезла из Усть-Балыка живую тюменскую нефть на Омский нефтеперерабатывающий завод. Циклом стихов о нефтяниках и речниках-нефтевозах завершилась эта одиссея Нечволоды. С тех первых рейсов на нефтеналивной и до конца своей жизни Владимир Алексеевич Нечволода оставался поэтическим летописцем великого подвига советского народа, в небывало короткий срок, в тяжелейших природных условиях превратившего глухоманный, заболоченный край в нефтяную жемчужину страны Советов.

Едва появился на геологической карте еще мало кому известный Самотлор, а в Нижневартовске уже поселились молодые поэты Николай Денисов, Анатолий Кукарский, Булат Сулейманов, Николай Шамсутдинов, зачастили туда прозаики Николай Смирнов, Раиса Лыкосова, Маргарита Анисимкова, Зот Тоболкин. Валом повалили произведения всех жанров о жизни тюменских нефтяников: буровиков и вышкомонтажников, промысловиков и ученых, строителей и работников сфер обслуживания. Стихотворения и поэмы. Повести и романы. Киносценарии и пьесы. Очерки и статьи...

Без перебора можно утверждать, скорой всемирной славой своей и заслуженной популярностью первопроходцы нашего Севера обязаны прежде всего тюменским писателям, которые разнесли по свету благую весть о величии "покорителей сибирской нефтяной целины".

То, что сделано рабочими руками на нефтяном и газовом Севере нашего края, – бессмертный памятник несгибаемому духу, воле и мужеству советских людей, это памятник Дружбе и братству народов СССР.

Произведения писателей-тюменцев привлекли внимание всей советской общественности, в том числе и отечественной литературы. На пленуме Союза писателей СССР с рассказом о делах и людях нефтяной Тюмени выступал первый секретарь Тюменского обкома партии Б.Е.Щербина. В Тюмень зачастили мастера пера из Москвы и Киева, Ленинграда и Минска и иных городов страны.

По мере того, как Тюмень становилась главной топливно-энергетической базой страны, менялось и ее положение в общественной жизни Советского Союза. Она все сильнее притягивала к себе писательское внимание всех регионов Союза. Сперва мы по-кустарному, без опыта и средств ежегодно проводили Недели поэзии, затем с 1970 года каждое лето, с 20 по 30 июля в Тюмени стали проходить Дни советской литературы с участием лучших писателей не только всех республик, но и всех социалистических стран Европы.

Дни советской литературы – прекрасный праздник души. Вся наша огромная область превращалась в литературный салон. На буровых и в заводских цехах, на выпасах и полевых станах, в парках и концертных залах – всюду выступали писатели, проходили поэтические вечера, литературные дискуссии, читательские конференции. Всесоюзные и местные газеты, радио и телевидение ежедневно рассказывали о Днях литературы в Тюменской области. Из Тюмени опыт проведения таких дней растекся по всему Союзу.

Тюмень явилась родоначальницей и Всесоюзных творческих писательских конференций... Именно приливу писательского внимания всей страны обязана Тюмень столь громкой и шумной мировой славой. И тут исключительная роль принадлежит писателям-тюменцам: очеркистам, публицистам, романистам, драматургам и поэтам, которые в своих произведениях заслуженно и громко восславили и возвеличили тех, кто работал на износ, бурил, добывал, строил, не получая и стотысячной доли тех богатств, которыми так щедро и безоглядно одаривала Отечество нефтяная и газовая Тюмень.

Не зря говорят: "Рядом с добром уживается зло". У каждой медали есть своя оборотная сторона, порой никак не соответствующая лицевой. Жизнь очень похожа на лист "мать-мачехи". Тюмень – лучшее подтверждение этому.

Доброе, крайне важное и нужное дело освоения природных богатств Тюмени на глазах превращалось в хищническое разграбление, истребление прекрасной и щедрой сибирской природы. И первыми начали борьбу с этим бесстыдным варварством писатели нашего края, мои товарищи по оружию.

Литература – человековедение. Главный и единственный предмет писательского исследования – человек. Вот о человеке на тюменском Севере, о нуждах, болях и бедах геологов, нефтяников, газовиков и строителей первыми забеспокоились и громко заговорили писатели-тюменцы. Уже в 1966 году, в журнале "Новый мир", появился наделавший много шуму мой очерк "Нефть и люди", который резко осуждал навязанное нефтяникам ускорение нефтедобычи, критиковал шапкозакидательскую позицию карьеристов-временщиков, кои, не щадя ни людей, ни природы, спешили поскорей да побольше "рвануть" сибирской нефти. Чем отчетливей проявлялась эта тенденция, всячески поощряемая партийно-правительственной "верхушкой" страны, тем чаще, смелее, резче и громче подавали свой голос протеста мои товарищи по оружию.

Сперва это были статьи и очерки Любови Заворотчевой, Юрия Афанасьева, Николая Смирнова; потом появились повести Раисы Лыкосовой и Еремея Айпина, пьесы Зота Тоболкина; и наконец заговорила тяжелая артиллерия – в разных издательствах страны стали выходить романы тюменцев о незаслуженно горькой участи героев нефтяного и газового Севера.

Нет, мы не меняли своего отношения к тем, кто искал и добывал нефть и газ, кто строил дороги, города, промыслы, аэродромы, кто обживал суровый край. Мы по-прежнему гордились и восхищались ими, их одержимостью в деле, их умением подчинять собственные интересы интересам общества, народа, государства. Они жили не ради рублей, наград, громкой славы, ради того, чтоб богаче и могутней была наша великая Родина. И когда наши тупоголовые правители загнали нефтяную Сибирь в петлю, покатилась с горушки нефтедобыча, и продажная пресса принялась хулить да хаять вчерашних героев-первопроходцев, наши писатели остались с теми, кто продолжал добывать тюменскую нефть и тюменский газ.

Да, то время – время становления и мужания нашей писательской организации – было окрашено в красный цвет. Оно было красным от идеалов и идей, владевших обществом; от флагов и знамен, призывов и лозунгов; от красных звездочек октябрят, пионерских галстуков и комсомольских значков. Не идеализируя то время, зная все негативное о нем, смею утверждать, что в нем куда вольготнее, чем теперь, жилось и творилось, дышалось и думалось, потому как каждый чувствовал себя ГРАЖДАНИНОМ ВЕЛИКОЙ ДЕРЖАВЫ, которой все по силам, все по плечу...

Шесть лет понадобилось двурушнику Горбачеву с командой могильщиков России, чтобы перекрасить нашу действительность в черный цвет анархии, всеобщего разложения и распада.

Нет великого Советского Союза.

На коленях, в пыли, поруганная и оплеванная Россия тянет нищенскую руку к тем, по чьей команде, на чьи доллары, во имя чьих корыстных интересов и превратил Горбачев Союз Советских Социалистических республик в задворки ликующей Америки.

Оплевана наша История.

Разгромлена экономика.

Порушено государство.

Гибнет непобедимая, несокрушимая Красная Армия.

Продажные ловкачи-трюкачи добивают отечественную культуру. Разрушены творческие Союзы. Ликвидированы государственное книгоиздательство и книготорговля. Книжные прилавки, кино- и телеэкраны завалены "произведениями", воспевающими низменные страстишки, звериную жестокость, всевозможные патологические извращения. И книги, и фильмы в основном все того же американского производства. Оттуда же, из-за океана, хлещет к нам так называемая "современная музыка", оттуда ползут в Россию всевозможные проповедники, растлители юных душ.

Трудно, невыносимо трудно живется в этой черноте нашей писательской организации. Ну, во-первых, она раскололась: писатели национальных округов создали свою организацию. Убежден, кроме ослабления сил, подрыва авторитета и мощи, эта разъединительная акция ничего не принесла.

Ни книжного издательства, ни литературного журнала или альманаха в нашей великой области нет. Прежде издававшее книги наших писателей Средне-Уральское книжное издательство поворотилось к Тюмени спиной. Чтобы издать там, скажем, роман, надо заплатить издателям 30-50 миллионов рублей. Местные газеты, радио, телевидение оплачивают писательские выступления так, что на них не купишь и килограмма колбасы.

Ну, а местные Советы? Администрация? Всевозможные фонды? Зачем им писатель? В их понимании писатель – существо чужеродное, крикливое, сующее нос, куда не следует.

Один областной руководитель, выслушав мои сетования на положение писателя, изрек:

– Нельзя прожить литературным трудом – открывайте свои магазины, идите сторожами, водителями такси, а в свободное от работы время сочиняйте свои романы...

– Сочинение – это труд. Напряженный. Непрестанный. Долгий. Требующий огромной затраты умственной и нервной энергии. Чтобы написать роман...

– Роман – не бензин, – перебил меня высокопоставленный демократ и засмеялся, довольный своим остроумием.

Да, конечно, роман – не бензин, не солярка, но и человек – не автомобиль, и жив человек не хлебом единым. Душа его требует постоянно духовной пищи, и когда нет для души пищи качественной, облагораживающей, возвышающей, помогающей отличить Добро от Зла и мешающей вершить это зло, тогда голодная душа набрасывается на любую пищу.

Дурная духовная пища в отличие от пищи телесной не имеет, к сожалению, ни дурного вкуса, ни отвратного запаха. Потому-то и "поедает" наш современник американскую киностряпню – гимн скотству, садизму, пещерным нравам. Потому и "глотает, не жуя", порнопошлятину, толкающую человека назад – к обезьянам. На этих духовных корешках и расцвела преступность, набирают силу неуправляемые рассудком и чувствами законы джунглей.

Гнетущий духовный мрак все плотней окутывает нашу Россию. В этой черноте немыслимо трудно любому творцу, в том числе и писателю. Кто-то, не выдержав, ломается и запивает горькую. Кто-то, махнув рукой на неоконченные рукописи, пристраивается где-нибудь да как-нибудь, лишь бы подзаработать на хлеб насущный. Почти прекратился приток молодых свежих сил в литературу.

Странно все это, смешно и горько. Тюмень – богатейшая область страны. На показуху, на всевозможные фестивали и пышные презентации торгово-банковских контор находятся десятки, сотни миллионов рублей, а на содержание четырехразового литературного альманаха у этого нефтегазового гиганта нет средств!

Но и в этой удушливой, мрачной атмосфере откровенного пренебрежения к писательскому труду и постоянного унижения писателя областная писательская организация живет. Пусть и мизерными тиражами, на газетной бумаге, в непотребном полиграфическом исполнении, но все-таки выходят новые книги прозаиков и поэтов земли Тюменской. С нежелательными паузами, но все же выходит наша газета "Тюмень литературная". Находятся меценаты и спонсоры, помогающие издавать книги наших писателей.

Писатели нашего края не сложили свое оружие. Они не раскисли. Не отчаялись.

Мы верим в неколебимую, неистребимую мощь России – в неиссякаемую силу ее духа.

Мы верим в могучий разум и нравственную чистоту своего народа.

Не за горами день, когда рабочие, крестьяне, интеллигенция, вновь сойдясь, сплотясь в необоримую силу, стряхнут с плеч своих самозванцев-перевертышей, возродят былое величие России, и снова станет она для всех землян светочем мудрости, доброты, нравственной незамутненности.

Мы не только верим в это, но и делаем все возможное и от нас зависящее, чтобы приблизить день еще одной великой победы Добра над Злом...

Чтобы удостовериться в правоте сказанного выше, проникнуться желанием всерьез познакомиться с творчеством писателей-тюменцев, понять их вклад в советскую литературу, их место и роль в духовной жизни страны и края, позволю себе более подробно и обстоятельно познакомить вас с творчеством наиболее интересных, значительных писателей земли Тюменской.

Из полусотни писательских имен наших земляков-тюменцев я отберу всего несколько наиболее, на мой взгляд, интересных, самобытных и в плане личностном, и в плане творческом и постараюсь познакомить вас с их жизнью и творчеством.

Когда-то, когда кафедру русской литературы в Тюменском университете (тогда это был пединститут) возглавлял недавно ушедший от нас Лазарь Вульфович Полонский, на филфаке была портретная галерея писателей тюменцев, каждый год читался спецкурс об их творчестве. Но...

Пришли новые люди к руководству факультетом и кафедрой, появились новые преподаватели и занесли с собой в университет бациллу нигилистического отношения к местной литературе, к своим, доморощенным, писателям. По мнению теоретиков от филологии, советская литература – это произведения Айтматова и Быкова, Бондарева и Белова, Приставкина и Распутина, Рыбакова и Астафьева. Ну, и само собой, книги так называемых возвращенцев, вроде Лимонова да Аксенова, Максимова да Зиновьева.

Не берусь и не смею навешивать ярлыки и оценки названным писателям. Пусть это сделает время – самый лучший, беспристрастный и объективный судья. Скажу лишь, что советская современная литература – это не только поименованные писатели и их произведения. Это и Виктор Потанин из Кургана, и Лев Давыдычев из Перми, и Николай Никонов да Владислав Крапивин из Екатеринбурга, и Анна Неркаги из Салехарда, и еще многие-многие иные мастера пера, не столь шумные, не столь рекламируемые труженики литературного фронта. Так называемая провинция питала и будет питать нашу великую культуру. Провинциальные писатели вложили и постоянно вкладывают уйму сил и весь свой талант в развитие советской, или по-теперешнему российской, литературы.

Потому, не кривя душой, не впадая в местнический экстаз, можно с полным на то основанием сказать: уберите любую регионально-провинциальную струю из общероссийского литературного потока, и тот станет тише и мельче. Да, и ежели судить по большому счету, нет провинциальной литературы, есть плохие и хорошие романы либо повести, поэмы или драмы. Ее придумали столичные снобы и их периферийные эпигоны.

И еще одна мысль. В любой, далеко от столицы отстоящей, региональной литературе, как солнышко в капле росы, отражаются недуги, проблемы, боли и беды всей советской либо российской литературы.

Вот эти два обстоятельства да еще пятидесятилетний юбилей Тюменской области и подтолкнули меня к написанию предлагаемой вашему вниманию книги "Портреты без ретуши".

Я хорошо лично знаю каждого писателя, о котором буду рассказывать вам, и мне хотелось бы заглянуть в их творческую лабораторию, понять природу их таланта, постичь их духовную суть...

Душа человека покоится в облатке, куда более крепкой, нежели та, в какую прячут капсулу с ураном. Просветить подобную облатку, достучаться, докричаться до чужой души, тем более заглянуть в нее неимоверно трудно, пожалуй, невозможно простому смертному. Можно по пальцам перечесть великих писателей мира, коим в какой-то мере удалось это.

Не стану жонглировать именами: не мне составлять список великих мастеров слова. В данном случае хотелось бы ответить всего на один вопрос: как?.. Каким способом достигли они невероятного, невозможного: приотворили вход в чужие души, сумев не только заглянуть, но и войти туда?

Но... Пожалуй, вопрос сей безответен. Никакое литературоведение, никакая литературная критика, ни друзья, ни недруги писателя – никто не пояснит природы этого волшебства, никто даже не приоткроет тайну, на которой зиждется сокрушительная пронзительность всевидящего ока Достоевского или Гоголя, Толстого или Чехова.

Каждый писатель, даже далеко-далеко отстоящий от планки классиков, являет собой оригинальную, самобытную систему мировосприятия, свой непохожий, порой неповторимый "табель о рангах" нравственных ценностей.

Мы порой не то что утвердительно, а прямо-таки категорично говорим о цели, которую преследовал писатель, садясь за сочинение того или иного произведения. Нимало не смущаясь, рецензенты и критики смеют утверждать, какие цели ставил писатель, какие идеи пытался "протолкнуть'' в своем романе или повести, драме или поэме.

Это ни более, ни менее, но всего лишь хорошая мина при плохой игре. Для меня лично несомненно одно: личность писателя, его характер, мировоззрение, личный опыт создают то "прокрустово ложе", в которое талант сочинителя и укладывает, позволительно даже сказать, ВТИСКИВАЕТ романную массу.

Бытует в критике суждение, будто жизнь, личность писателя – это одно, а его сочинения – другое. Писатель может оказаться на правом берегу, а его романы или драмы на берегу левом. Не согласен с этим мнением. Весь мой жизненный и писательский опыт убеждают в обратном.

Конечно, под давлением обстоятельств, в порыве искренней самообманной увлеченности писатель может качнуться от своих убеждений, поддаться эмоциям и сочинить нечто, никак не укладывающееся в русло его миропонимания. Но это будет исключением из правил.

Вот потому-то я так много внимания буду уделять личности писателя, его характеру, взглядам, убеждениям. При этом очень хочется показать это в соотношении с творческим процессом.

Почему нам надобно знать край, в котором мы живем? Знать его географию, историю, культуру, экономику?

Любой край – частичка, причем неотъемлемая, составная моей великой России, моего народа, и в этой малой величине легче рассмотреть и понять суть всех явлений, что происходят в обществе, в стране, на Земле. Да-да! На Земле! Я не оговорился. В мире все взаимосвязано, взаимозависимо. Помните утверждение Достоевского? "Тронь в одном месте, в другом непременно отзовется".

Экология. Экономика. Политика. Культура народа либо страны – все это части целого, все едино и неразрывно, и коли хочешь познать, понять целое, познай и пойми частицу.

На этом позволительно завершить вступление и перейти к рассказу о литературной Тюмени. Начать разговор хочется с двух, уж если не трагических, то явно драматических судеб двух писателей, чье творчество достойно было бы занять особое место и в нашей, так называемой тюменской, и во всесоюзной либо всероссийской литературе. Я имею в виду прозаиков Анну Неркаги и Ивана Ермакова.




АНИКО ИЗ РОДА НЕГНУЩИХСЯ



1

Это случилось в начале семьдесят второго. Тогда я был ответственным секретарем Тюменской областной писательской организации. Двери моего кабинета никогда не затворялись, секретаря в приемной не водилось, любой согражданин мог явиться ко мне со своей нуждой или просьбой. Тогда люди верили в силу писательского слова, шли ко мне исповедоваться, советоваться, просить помощи в трудоустройстве, поступлении в вуз, получении жилья, искали у меня защиты от преследования властей, от неправого суда. Звонили и приходили не только в Дом Советов, где размещалась наша писательская "контора", но и ко мне домой. Мы помогали как могли: писали, звонили, встречались с сильными мира сего. Чаще нам удавалось помочь, но и прострелы случались нередко.

Чаще других в писательской организации бывали молодые литераторы: начинающие прозаики, поэты, драматурги, публицисты. Эти шли с рукописями. Мы охотно читали, рецензировали творения молодых, ежегодно проводили с ними областные семинары, посылали наиболее одаренных на всесоюзные совещания молодых писателей, рекомендовали в "Урал" и другие журналы лучшие сочинения, печатали в коллективных сборниках, буклетах и нашей литгазете, которую выпускали к Дням литературы. Кроме помощи творческой, мы помогали рвущимся в литературу с жильем, устройством на работу, лечением, командировками... Все ныне профессиональные писатели Тюменской области прошли через нашу опеку, получая от писательской организации и деловую поддержку, и творческую помощь...

Как-то, в начале семьдесят второго, появилась в моем кабинете незнакомая юная девушка – невысокая, великолепно сложенная, черноглазая, черноволосая, с приметными скулами и нерусским разрезом глаз. Тихонько поздоровалась и, опустив длиннющие ресницы, негромко вымолвила:

– Я принесла свои стихи, можно?

– Пожалуйста. Присаживайтесь. Расскажите о себе...

– Там все написано, – скороговоркой откликнулась смущенная гостья, положив на стол тонкую тетрадку, и ушла.

Только к концу дня удосужился я заглянуть в принесенную девушкой тетрадь. Там оказались наивные, беспомощные стихи, в них не увиделось ни единой оригинальной талантливой строфы. Но одно стихотворение помешало мне передать тетрадку кому-нибудь из поэтов-профессионалов, попросив его написать ответ юной незнакомке. Это было стихотворение "Мечта".

Хорошо проснуться бы под крышей,
Чтобы сухо было и тепло.
Чтобы дождь и ветер только слышать.
Слышать, как стучат они в окно.

Чтоб стояла с крепким чаем кружка,
С жарким чаем, пахнущим дымком.
Да лежала рядышком горбушка
С корочкой, натертой чесноком.

А еще была б я очень рада
Башмакам, не мокнущим в ненастье.
Вот и все, что мне от жизни надо
Вот и все, что надо мне для счастья...

Крыша над головой. Горячий чай. Краюха хлеба. Крепкие башмаки – вот и все слагаемые счастья юной поэтессы. Какая же это поэзия? Серая, будничная проза. Да еще приземленная. Обедненная. Как же живет эта юная очаровательная девушка, если так прозаична и заземлена ее мечта о счастье? Что это: рисовка?.. поза?.. или беда?

Разыскав девушку и встретясь с ней, я понял: стихотворение – не меланхолическая придумка изнывающей в праздности барышни, а страшная реальность, отчаянный крик человека, угодившего в. беду.

Так я познакомился с Анной Неркаги – студенткой третьего курса геологоразведочного факультета Тюменского индустриального института. Она была единственной ненкой в вузе, верно, поэтому ретивые администраторы решили на ней показать свое всесилие. За академическую задолженность Анну вышвырнули из вуза, а заодно и из общежития. "Вали на все четыре!" – скомандовала ей комендантша. А куда?

Пришлось поднимать бучу, нажать на партийные рычаги и восстановить справедливость. Анна вернулась в вуз, в общежитие, стала частым гостем писательской организации. Стихи она больше не писала, начала сочинять рассказы. Первые прозаические опыты оказались неудачными: подражая раннему Горькому, Анна писала о южном море, которое грустно вздыхало, о пальмах, о неразделенной страстной любви юной героини к белокурому кудрявому блондину И Черное море, и экзотическая южная природа, и курортные романы надуманных героев – все было ей чужеродным, невиденным, неслышанным, придуманным. Она и сама остро чувствовала фальшь и лубочность своих рассказов, раздражалась и нервничала, переписывая их. Поняв это, я сказал Анне:

– Никогда не пиши о том, чего не знаешь. Рассказывай об известном тебе, о том, что пережила и перечувствовала. Пиши о тундре. О ненцах. О том, что волнует их...

– Кому это интересно? – засомневалась она.

– Всем, если будет написано хорошо. Пойми, кроме тебя, никто не опишет тундру, не расскажет об оленеводах-кочевниках, о быте, обычаях и духовной культуре ненецкого народа.

Разговор на эту тему получился долгим. Анна колебалась и сомневалась, соглашалась и возражала. При каждой новой встрече, а мы встречались ежедневно, разговор наш снова и снова возвращался на ту же тропу: о чем писать? Наконец стал вырисовываться план, потом сюжет ее первой повести "Анико из рода Ного".

Скажу сразу: ни строчки, ни слова в ее сочинение я не вписал, но каждую новую главку повести она непременно прочитывала мне, терпеливо выслушивала замечания, порой невероятно огорчалась, даже плакала, однако на другой день приносила главку переписанной. Бывало, переписывать приходилось по 2-3 раза. Бог иль мать Природа наделила ее большим даром, и этот прирожденный писательский талант все отчетливей проступал с каждой новой страницей рукописи. Она все чаще сама высказывала неудовольствие сделанным, принимала замечания спокойно и усердно шлифовала обсужденный "кусочек", доводя его до блеска. Вот так, по "винтику, по кирпичику", по страничке – по главке лепилась первая повесть Анны. Почему первую свою повесть Анна решила посвятить наибольнейшей, доселе неразрешенной, лишь все обостряющейся и обостряющейся проблеме: тундра и индустриализация края, ненцы и наплывающая на Север цивилизация. Пусть на этот вопрос ответит сама Анна. Вот послушайте, что пишет она в своей автобиографии в канун вступления в Союз писателей...

"Я родилась в Ямало-Ненецком национальном округе, в горах полярного Урала, в семье оленевода и охотника. Отец Неркаги Павел Иванович охотничает и сейчас. Мать умерла в 1974 году.

Я дорожу всем, что напоминает мне детство, а места, где оно прошло, для меня святы. Когда здесь, на "Большой земле", выпадают горькие минуты и я чувствую себя чужой и одинокой, то утешением мне служит сознание, что где-то на Севере есть моя укромная, кровная Земля, которая, если я и немногого в жизни добьюсь, будет ко мне всегда благосклонна и добра.

К слову сказать, род Неркаги переводится как род негнущихся. Для меня это имеет определенное символическое значение.

Нас в семье было девять человек, я – четвертая. Трудно выразить мне свое отношение к родителям. Любые слова бессильны сделать это. Вместе с бесконечной благодарностью к ним, я испытываю чувство ни с чем не сравнимой вины перед ними, которое, наверно, будет преследовать меня до самой смерти. Мать умерла рано, отец сейчас одинок, а я не с ними.

Всем добрым, что есть во мне, я обязана отцу и матери, их душевной доброте, их жизни, которая до самых последних дней их совместной жизни, была олицетворением уважения друг друга.

Как только мы могли что-то сделать, сходить по воду, за валежником, рыбачить со взрослыми – мы делали это. Родители относились к нам уважительно и никогда не наказывали.

Уже взрослой отец сказал мне:

– Запомни, строгое слово должно быть сказано человеку не для того, чтоб оскорбить его.

Я знаю, что отец мой мудр. Не постыжусь этого сказать. Конечно, сужу об этом не по выше приведенной его фразе.

Если в детстве я только предчувствовала большое человеческое Добро, получая его частично от родителей, то все одиннадцать лет учебы в школе, в поселке Аксарка Приуральского района, я ощущала на себе это великое Добро. Я знаю щедрость государства и искренность человеческой души. Сколько было учителей, воспитателей, друзей и просто людей, убедивших меня в этом. Люди в разное верят, а я могу твердо сказать: верую в Добро.

Дальнейшая моя учеба в Тюменском индустриальном институте и болезнь (туберкулез) совершенно не поколебали моей веры, наоборот, укрепили ее.

И тут я встретила писателя К.Я.Лагунова, который в моей жизни сделал главное, без чего я – не я. Если каждый в жизни встретит такого человека, неважно в минуту горя или радости, я уверена, что, во-первых, он будет знать, зачем живет, во-вторых, он никогда не будет думать плохо о людях, и в- третьих, он обязательно попытается делать нужное, важное.

Если я раньше только верила в Добро, то теперь хочу служить ему. Несколько громко, но это так.

Вроде, все спокойно. Обиды мелки, преходящи. Неудачи тоже проходят. Знаю, зачем живу. Есть настоящий наставник, есть муж, которому стараюсь привить свою веру и вполне успешно.

Вроде все спокойно. На душе не суетно. Остается только работать, работать...

_Неркаги._4_февраля_1978_года"._

Привел полностью эту на мой взгляд необычную и по содержанию, и по форме автобиографию Анны Неркаги потому, что в ней, как мне кажется, выражено и жизненное, и творческое кредо писателя: верить в Добро и служить Добру.

А ведь судьба отнеслась к ней весьма сурово, даже жестоко. Детство – в чуме да в интернатских общежитиях, юность – на больничной кровати, есть все основания, чтоб ожесточиться, возненавидеть, озлобиться, а она верует в Добро и служит Добру...

Я уже рассказал, как, восстановясь в институте, Анна сперва исподволь, медленно, потом азартно, взахлеб начала работать над своей первой повестью, еще не имеющей названия. Глядя на нее, я понял: человек, рожденный творцом, не может не творить. Талант, соединенный с молодостью, рождает неистребимую творческую энергию, способную делать чудеса. Анна работала над повестью с упоенным исступлением, ежедневно прибавляя к написанному хотя бы несколько строк. Творческое вдохновенье помогло ей выровняться и с учебой, исчезли "хвосты". И вдруг... Удар судьбы. Открытая форма туберкулеза. Тринадцать месяцев лечения в туберкулезном диспансере.

Глубоко убежден: лучшим лекарством, которое помогло Анне выстоять, одолеть смертельный недуг, явилась ее работа над первой, все еще безымянной повестью. Мы постоянно переписывались с ней, два-три раза в месяц встречались, чтобы обсудить написанные ею главы повести (благо, диспансер находился в Тюмени). О настроении Анны в этой юдоли тоски и печали свидетельствуют ее письма из тубдиспансера. Вот одно из них:

"Я счастлива, что имею Вас, имею свою работу.

Я работаю, не замечая ничего вокруг себя, ни времени, ни людей, ни добра, ни зла.

Я люблю своих героев, я их знаю, верю им, знаю, чего стоит каждый из них.

Я радуюсь. Я не могу не поделиться с Вами своей радостью, потому что Вы ее мне подарили, Вы ее мне открыли. В груди у меня какой-то трепет и восторг. И я удивляюсь, что я хотела убить себя...

Только не хватает в некоторых случаях Вашего совета. Он необходим. Я часто боюсь, что выйдет ерунда, как в первом варианте.

Я Вас очень прошу, как только получите письмо, позвоните моему лечащему врачу, чтобы он меня отпустил к Вам... Очень нужен разговор с Вами..."

Трудно верится, что это письмо из больничной палаты и написал его человек тяжело болеющий опасной и грозной болезнью. Вот что значит иметь высокую благородную цель в жизни. Вот какова сила таланта, пробужденного к творчеству.

Во время наших встреч Анна никогда не жаловалась на больничное житье, не сетовала на плохое питание или уход, вообще, не говорила о болезни и лечении, зато, не умолкая, сверкая глазами и звеня голосом, говорила и говорила о прочитанных книгах, о работе над повестью, новых задумках, о смысле жизни и о многом ином, что занимало и волновало девушку.

После тринадцатимесячного лечения в тубдиспансере, Анну на полгода отправили в Заводоуковский противотуберкулезный санаторий. Иногда, по договоренности с лечащим врачом, мы "вытаскивали" ее в Тюмень, чтобы посмотреть и обсудить написанное, потолковать о жизни, успокоить, приободрить ее, ибо, согласитесь, такие сроки лечения вгонят в тоску и уныние любого.

Лечение шло успешно, страшная болезнь отступила. Мы радовались, но... Грянула новая беда, и пришла она совсем не оттуда, откуда ждали, явилась, как говорят, с подветренной стороны. То, что по логике должно было бы принести двадцатидвухлетней девушке радость и вдохновенье, принесло отчаяние и боль. Вот послушайте, что об этом пишет она сама:

..."Мне всегда казалось, что я не одна на Земле. Я ошиблась. Одна. Мне трудно. Тошно. Позовите скорей, разрешите и как можно скорей приехать мне туда (в Тюмень).

Я боюсь жить здесь. Я плачу. Я не могу не плакать. Только позовите меня скорей. Хорошо, Константин Яковлевич? Не думайте, что я пьяная. Нет. И ради бога, поймите меня правильно. Я, оказывается, все еще ребенок, а больше того – дура, без примесей.

Мне кажется, что все для меня кончается, все идет к черту, и пусто, так пусто... Сейчас я Вам все объясню. Здесь, еще в июле, я познакомилась с парнем, с Таракановым Виктором. Я Вам про него говорила...

Он мне нравился, и сильно, но главное, я чувствовала, что нашла то, чего не было в других. Мы были очень дружны, всегда вместе, ни одного часа не помню, чтобы мы жили раздельно. Я работаю, он сидит рядом...

Он живет в деревне с матерью. Они бедны. Мать получает пенсию 20 рублей. Он работает (50-40 рублей). Я была у них дома раза три. Мать очень любила меня. Я ей во всем помогала.

Я не скажу, что очень любила его, но мне хотелось, чтобы ему всегда было хорошо, и помогала как могла. Покупала ему все из своих 50 рублей...

Теперь что-то непонятное. Главное, что-то страшно нехорошее появилось во мне. Кажется, не с людьми живу, а со стадом животных, ненасытных, хитрых...

Приехала девочка из их деревни и сказала мне, что он на току, на всю деревню, рассказывает обо мне такое...

Зачем и для кого я пишу книгу, которая (я уже заранее знаю) никому не будет нужна.

Поговорите со мной, если можете, то обманите, чтобы я во что-то поверила..."

Вот таким колючим и гадким оказалось то, что можно было бы назвать первой любовью. История банальная и древняя, как сама жизнь. Вот уж куда приложимы библейские слова "что было, то есть, то и будет".

Молодость, сочинительство, наше утешение помогли Анне одолеть душевный недуг. Большую роль в этом сыграл ее новый поклонник. Он настолько очаровал, околдовал Анну, что из Заводоуковска она приехала с мужем – высоким, голубоглазым, улыбчивым блондином с широкими плечами, размашистой волевой походкой, мягким низким голосом. Я порадовался за Анну. Нашел парню работу (у него не было никакой специальности) и принялся добывать им квартиру.

Голубоглазый светловолосый муж Анны оказался по сути: обыкновенным прилипалой – лодырем и пьянчужкой. Он нигде не желал работать, отнимая у Анны и пропивая не только те рубли, которые ей удавалось с нашей помощью заработать, но и все пособия, которые по крохам – по пятьдесят, по семьдесят, по сто рублей – добывали мы в Литфонде, в писательской организации, в облисполкоме, облсовпрофе, обкоме комсомола, у властей Ямало-Ненецкого округа. За то недолгое время, пока мы вырывали, буквально вырывали Анне квартиру, возлюбленный муж провел юную жену по самому дну бичевско-бомжевской Тюмени, по всем семи кругам подлинного ада. Повесть еще не печаталась, супруг не работал. Если прежде мы на добываемые пособия содержали Анну одну, теперь надо было содержать обоих. Добываемые нами для Анны деньги так называемый муж тут же отнимал и пропивал. Пропивал и купленную нами для нее одежду. Положение не изменилось и после получения ею двухкомнатной квартиры. Воистину – любовь зла.

Чего только не предпринимали мы, чтоб оторвать Анну от этого потребителя: отправляли ее в длительные командировки с условием, что не скажет ему, куда и насколько уезжает, но она говорила, и он ехал вместе с ней либо следом, пропивал ее командировочные, а заодно ее одежду.

Мы вздохнули было, когда за хулиганство его на год упрятали в тюрьму. Но по слезной просьбе Анны я устраивал ей свидания, и жалкие пособия потекли на передачи.

Как хватало ее в этой дикой обстановке на творчество? Не приложу ума. Но хватало. В 1976 году в "Урале" наконец-то увидела свет ее первая повесть, названная "Анико из рода Ного". Повесть получила высокую оценку на шестом всесоюзном совещании молодых писателей, и в 1977 году вышла в "Молодой гвардии" стотысячным тиражом. А в будущем, семьдесят восьмом, двадцатипятилетнюю Анну Павловну Неркаги приняли в Союз писателей СССР. Профессиональным писателем стала первая и единственная в мире ненка...

К слову сказать, то был редчайший случай. В Союз писателей обычно принимали молодых с приметным брюшком и двойным подбородком, да еще не с первого захода. Союз писателей дряхлел на глазах, средний возраст писателя уже перескочил планку с отметкой пятьдесят. И тот факт, что двадцатипятилетнюю Анну приняли, как говорят, единогласно – свидетельство ее бесспорного таланта, очевидного уже по первой повести "Анико из рода Ного".

Окрыленная Анна, не переведя дыхания, принялась за новую повесть "Илир", в то же время мы проговаривали сюжет и детали третьей, еще не выплеснутой и строчкой на бумагу повести "Белый ягель".


2

Чем же привлекла издателей, читателей и критиков первая повесть Анны Неркаги "Анико из рода Ного"?

С полным основанием повесть "Анико из рода Ного" можно назвать автобиографической и пророческой. Повесть обнажает самую больную, самую остро неразрешимую проблему кочевого Севера. Суть ее вкратце такова: согласно закону о всеобщем обязательном образовании дети тундровиков насильно отторгаются от родных семей и на целых восемь-десять лет помещаются в интернаты, где обучаются и содержатся за счет государства.

Да, неграмотность – главная причина бесправного положения оленеводов, охотников, рыбаков Севера. Это прекрасно понимают и сами ненцы. Но... Десятилетнее пребывание в школе-интернате, вдали от родимых мест, от родичей, от привычного уклада жизни, превращает молодого ненца в отщепенца своего народа. Он не умеет и не хочет пасти оленей, ловить рыбу, ставить капканы и охотиться. Но и перешагнуть вековую межу, отделяющую кочевника от современника, большинство выпускников школы-интерната тоже не в силах. И оказываются они, мягко говоря, щепой в проруби, ни вашим ни нашим, ни Богу свечка ни черту кочерга.

В годы становления Тюменского нефтегазового комплекса я исколесил весь Север, особенно нефтяной, и все "искал" ненца, ханты или манси, работающих буровиком, вышке монтажником, промысловиком или строителем. "Нашел" одного водителя "Татры" в Нижневартовске и несколько ненок-штукатурщиц, закончивших Салехардское ГПТУ – в Надыме.

Оказавшись меж берегами цивилизации и... не знаю, какое слово сюда вставить, чтоб не зацепить, не обидеть наших аборигенов, пусть каждый сам подберет его. Тут важна суть: оказавшись меж двумя берегами, этот грамотный ненец или ненка попадали в невероятно сложную, по сути безвыходную ситуацию: назад не хочется, вперед – нету сил. Итог – духовная деградация, скатывание на дно, пьянка, проституция и т.п. Как быть? Вот первая проблема, составляющая идейную суть повести.

Разумеется, правил без исключений не бывает. Кто-то из тундровиков перешагивает все препоны и трудом и лишениями добывает вузовский диплом. Но и те, немногие, сумевшие получить высшее образование, закрепиться, осесть в большом городе в цивилизованной ауре, даже они не обретают душевного покоя и тоже зачастую попадают меж двух огней. Ведь цивилизация и культура – это не только блага, комфорт, духовная жизнь, но и жесткая дисциплина, вернее самодисциплина, продиктованная прежде всего моралью, нравственными критериями этого просвещенного общества.

Приходится отрекаться от многого, заложенного, как говорят, в крови, в генах, вошедшего в человека с молоком матери. Такому просвещенному ненцу или манси нужно постоянно себя ломать, и ломка эта осложнена, и еще как осложнена зовом предков.

Ведь кроме неудобств, кроме мало приятных варварских обычаев и обрядов, кочевая жизнь в тундре – это воля, простор, это отрадное, даже блаженное слияние с природой.

В сравнении с каменными либо бетонными ячеями наших задымленных, загаженных, суетных городов, бескрайние просторы тундры, стремительно несущаяся оленья упряжка, незамутненные ручьи и речки, нетронутый, нехоженый лес с непугаными зверями и птицами – это подлинное счастье, это истинная свобода, та самая вольная волюшка, о которой тоскует всякий выросший на природе человек.

Главная героиня повести "Анико из рода Ного" полтора десятка лет варилась в котле цивилизации. За спиной у нее – интернат, институт и как далекое не то воспоминание, не то сон – тундра, дымки над чумами, доверчивые ласковые оленята, преданные псы и полузабытые друзья да родичи: отец и мать.

Анико вроде бы акклиматизировалась в городе, ее давно не манит вольный простор кочевой жизни, она и не вспоминает о тундре и, получив неожиданное, редкостное письмо от своего отца Себеруя, зашвыривает нераспечатанный конверт и, лишь месяц спустя, вспоминает о послании из дома, в котором черная весть о гибели матери и маленькой сестренки: мать загрыз волк, ребенок замерз.

Эта черная весть, как удар колокола, пробудила Анику от забвения, нагнала воспоминаний о детстве, о прошлом. Зашевелилось и чувство долга: надо было съездить к осиротевшему отцу Себерую.

Убитый горем, старый охотник-оленевод Себеруй давно свыкся с потерей старшей дочери Анико, считая ее отрезанным ломтем. Старик не верит, что дочь может не то чтобы воротиться в тундру, но хотя бы приехать, навестить, повидаться. И чем больше проходило дней с момента отправки написанного под его диктовку письма, тем угрюмей становился Себеруй, все острее чувствуя свое одиночество, ненужность и мизерность свою.

Ах, эта одинокая старость. Пустой холодный чум. Наплывающие недуги. Негасимая обида на дочь. И если бы не поддержка – бескорыстная, непрестанная, теплая поддержка друга Пассы и всех обитателей стойбища, включая оленя Тэмуйко, вскормленного женой Себеруя, и верного пса Буро, не вынести бы, не выжить бы Себерую.

Старый охотник, и не без основания, был уверен: Анико не приедет. Но... Бог судил иначе. Ставшая горожанкой от внутренней сути своей до модных сапожек, Анико камнем с неба пала в родное стойбище. И вот эта встреча Анико со своим отцом Себеруем...

"Анико... увидела маленького человека. Он шел к ней суетливой, спотыкающейся походкой.

"Отец!" – мелькнуло в голове, и сразу же пришли страх и недоумение. Вот этот, совсем незнакомый, невзрачный старичок и есть ее отец?.. Она растерялась, зачем-то схватила с нарты портфель, выставила его перед собой, словно хотела защитить себя или оттолкнуть того, кто спешил к ней. Когда отец подошел вплотную, она невольно сделала шаг назад: от старика тяжело пахнуло дымом, табаком, грязным телом... Она со страхом смотрела на черную малицу отца, на его спутанные сальные волосы, морщинистое лицо, грязные руки и чувствовала, как к горлу подступает тошнота...

Себеруй неловко потянулся вперед, и тут Анико увидела на его усах что-то черное, мокрое. "Табак", – поняла она. Отстраниться не успела и лишь закрыла глаза, когда губы отца коснулись ее щеки...

Отец, стыдясь своего волнения... отвернулся. Анико выхватила из кармана платок, вытерла щеку..."

И далее... "Рядом с отцом было нехорошо, неловко, потому что надо было его любить, а любви нет, есть только жалость. Анико всякий раз вздрагивала, когда отец касался ее рукой,.. Ее угощали торжественно, со смешной важностью. Мясо брали руками... и она снова чувствовала тошноту. И тот же запах табака, псины, прелой кожи, сырости... Увидела, что пальто в шерсти, испугалась: "а вдруг и вши есть?.."

Посмотрите, как жестко, четко и впечатляюще описана встреча дочери с отцом. Писатель не щадит ни Анико, ни отца. От этой первой встречи завязывается узел, морской, крепчайший и тугой узел из ХОЧУ, МОГУ, НАДО.

От этого места и до конца повести Неркаги пытается развязать этот узел, показать внутреннюю борьбу Анико, приведшую ее к решению воротиться в тундру.

Борьба героя с собой. Борьба в себе – самое трудное для описания. Показать душевные борения, нравственный перелом, именно ПОКАЗАТЬ, а не сказать, по силам лишь великим мастерам, вроде Достоевского или Шекспира. Потому-то я не сужу Анну Неркаги за то, что она больше рассказывала, чем показывала душевное состояние своей героини, непримиримую жестокую борьбу родовых, генетических начал с мировоззрением, убеждениями, нравственностью, привитыми многолетним обучением и жизнью в цивилизованном мире. Мы верим: Анико вернется к отцу, останется со своим народом. Зов предков оказался сильней. И в этом выводе, в этом пафосе повести писатель угадала свое будущее, о чем я скажу чуть позже.

Чтобы от такого брезгливо отталкивающего неприятия кочевого бытия и кочевников довести свою героиню до решения воротиться в кочевую жизнь, нужны мастерство и мудрость писателя (а ведь ей тогда было 22-23 года).

Что помогло Неркаги справиться с этой задачей?

Прежде всего, безграничная светлая любовь к своей Родине.

Если применимо здесь понятие "без памяти", то можно будет сказать Неркаги БЕЗ ПАМЯТИ любит ТУНДРУ. Писатель одухотворяет, воспевает Тундру, поклоняется ей. Приведу лишь отдельные строки, посвященные тундре...

"Тундра сурова... не только климатом, а самой жизнью. Время здесь словно остановилось, и кажется, что вот-вот появится из белой метельной круговерти мамонт в бурой шерсти..."

Но это лишь кажется человеку, далекому от жизни Севера. Тундра жива и прекрасна своей необычной природой, зверями и птицами, но прежде всего людьми, населяющими ее.

Да, в тундре время вроде бы остановилось. Там и поныне живут и здравствуют древние законы, обряды, верования далеких предков. Писатель знает их, почитает и поклоняется им. Потому и нельзя без душевного волнения читать многие сцены повести, такие, скажем, как сцену похорон жены и дочки Себеруя. Или его "разговор" с усопшей женой на кладбище.

Тундра была бы мертвой белой пустыней, если бы не ее хозяева – ненцы. Этот крошечный по числу народ своим мужеством, терпением и трудом сохранил необъятную тундру живой, и Анна Неркаги откровенно любуется своим народом – мудрым, смелым, гордым, вольнолюбивым.

"В походке ненца, – пишет она, – все есть: и плавность, и твердость, и гордость, и достоинство".

Я видел этих людей, общался с ними и полностью согласен с этой меткой и образной характеристикой.

Вместе с ненцами, в неразрывном единении с ними живут и другие обитатели тундры: олени, собаки, волки. С полной ответственностью могу утверждать: в описании животных Анна Неркаги достигла удивительной выразительности и эмоциональности. Олень Тэмуйко, собака Буро, волк Хромой Дьявол – это удивительные персонажи повествования. Чтобы удостовериться в этом, достаточно прочесть первую страничку повести...

"Волк положил морду на худые лапы и прислушался к вою пурги. Здесь, в укрытой снегом норе, было тепло и спокойно, но тело зверя иногда вздрагивало, и он крепко жмурился. Ему хотелось уснуть, чтоб набраться сил, потому что уже несколько дней живот волка был пуст. Прозванный ненцами Хромым Дьяволом за хитрый ум и черные дела, он поспит, потом поднимется и на зимнике задерет обессилевшего оленя..

Прежде у него не было к людям зла и ненависти. Он был счастлив. Имел свое логово, четырех широколобых волчат и волчицу. Но однажды, возвращаясь с охоты, попался в капкан, которые люди ставят обычно на глупых песцов. Но этот капкан был большой, поставлен, видно, на крупного зверя и так укреплен, что волк провозился с ним всю ночь. Наутро остро запахло человеком. Смерть! Умирать счастливому тяжело, и волк перегрыз себе лапу..."

Дай Бог, чтобы русский писатель писал по-русски так же емко, ярко, чисто, как делает это Анна Неркаги в своей первой повести "Анико из рода Ного". Не могу отказать себе в удовольствии привести еще несколько крохотных отрывочков из повести, демонстрирующих ее язык...

"К полудню погода совсем улучшилась. На земле и на небе стало ясно, только усталая поземка медленно и задумчиво ползла, запинаясь о сугробы и камни..."

"Возраст – не преимущество и тем более не достоинство. Уважение в старости, как награду, надо заслужить..."

"В апреле ночи еще не светлые. А вот в конце мая, в июне день с ночью будут иметь одно лицо: радостное, чистое и белое..."

"Пасса услышал тихий, потухший, тоже будто сгорбленный голос..."

Посмотрите, как красиво, необычно и впечатляюще звучит "усталая поземка", "одно лицо у дня и ночи", "потухший сгорбленный голос". Неизбитые, незаимствованные сравнения и образы, и в повести их так много, что, читая, нет-нет, да и засомневаешься: неужто это писала двадцатидвухлетняя ненка, дочь кочевников-оленеводов. Не потому ли повесть в короткое время претерпела пять переизданий, рецензии на нее появились не только в местной (областной и окружной) прессе, но и в "Дружбе народов", "Молодой гвардии", "Литературном обозрении".

А есть ли у повести недостатки?

Разумеется, есть. Да и нет в мире произведения литературы, в котором нельзя бы было отыскать, ну если не огрех, то оплошку; не ошибку, так описку; малоудачное сравнение, невыразительный диалог и т.д., и т.п.

В кармане любого, набившего руку, критика-рецензента всегда имеется обойма обкатанных, шаблонизированных замечаний, которые можно прилепить, не глядя, не читая, любому произведению, любому писателю, даже классику. Скажем, такие, например, ярлычки, как "повесть написана неровно" или "есть языковые огрехи", или "не все характеры персонажей прорисованы достаточно четко", или "есть длинноты, слабо закручен сюжет..." И так далее.

Если же оторваться от этих пошлых шаблонов, то я бы отметил, во-первых, робость молодого автора на крутых поворотах повествования, особенно там, где речь идет об интимных отношениях героев.

Во-вторых, присутствует описательность в обрисовке характеров и внутренних, душевных борений героев.

Следует учесть, что я подхожу к оценке повести с меркой высокой, ориентированной на русскую классику.

Сразу оговорюсь, и тот, и другой недостаток становятся приметно меньше в следующей повести Анны Неркаги, с кратким названием "Илир".


3

"Илир – повесть глубоко психологическая, хотя и построена она на подлинном, фактическом материале. А это особенно трудно и удается далеко не всем. Вспомним хотя бы "Повесть о настоящем человеке" – Б.Полевого, "Чайку" – В.Бирюкова, даже "Молодую гвардию" – А.Фадеева. Много ли там психологизма? Не густо...

Как-то в одной из наших бесконечных бесед Анна рассказала мне о судьбе ненецкого мальчишки-сироты, которого богатый дальний родич приютил, кормил и поил за то, что мальчик заменял собаку. История эта потрясла меня, и я посоветовал Анне написать об этом повесть. Задача, конечно, труднейшая, но Анна не попятилась, и теми же стремительными темпами, что писала первую повесть, принялась за работу над "Илиром".

"Илир" – стремительный и резкий шаг, даже не шаг, рывок вперед. Это произведение высоко художественное, мудрое, с глубоким философским подтекстом.

О чем оно?

О сокрушительной силе и мощи Зла.

О беззубости и уязвимости, но и необоримости Добра.

Об извечном, незатихающем, яростном и непримиримом противоборстве этих полярных сил Добра и Зла.

И о победе Добра.

О победе, за которую заплачено непомерно много.

О победе, политой кровью, рожденной в муках, осыпанной отчаянными проклятиями.

И все-таки это была великая победа бессмертного Добра над более агрессивным и вероломным Кащеем Бессмертным – Злом.

Коль на добром дереве худые плоды не растут, а Добро не рождает Зло, стало быть, то и другое – Бог и Дьявол – появились в мире одновременно. В четыре руки – две добрых и чутких, две злых и студеных – но именно эти четыре руки Бога и Дьявола лепили нашу Землю. Вместе слепили, вместе и заселяли ее, один добрым, нужным, полезным; другой – вредным, ядовитым, злым.

Борьба меж этими силами Тьмы и Света, Добра и Зла, меж Богом и Дьяволом грохочет во Вселенной, не затихает на Земле, полыхает меж людьми – носителями божественных либо дьявольских начал, а главное, она, эта борьба, ни на миг не прекращается в самом человеке, в его душе.

Перипетиям, разновидностям приемов этой битвы Бога с Дьяволом в Человеке за его душу посвящены лучшие произведения мировой литературы. И я, нимало не кривя душой, в ряд великих творений мастеров – от Шекспира до Булгакова – ставлю маленькую книжечку Анны Неркаги – повесть "Илир", нареченную именем главного героя – мальчишки-сироты из безвестного ненецкого стойбища...

У каждого писателя, равно как и у каждой книги, своя, неповторимая судьба. Иного сочинителя первое же творение возносит на Олимп, ставит в ряд с выдающимися и великими, а потом этот взлет оказывается иронией судьбы, и прославленный сочинитель вместе со своими не менее шумными творениями еще при жизни уходит в небытие, в забвение, а тот, кто при жизни терпел лишь насмешки да попреки, после смерти своей вдруг поднимается потомками на щит, и тень его возносится на Олимп, а его, казалось бы давно позабытые, книги делаются всеобщими любимицами, становятся властителями дум, предметом поклонения и подражания.

Повесть Анны Неркаги "Илир" была издана несколько раз, в том числе и столичными издательствами, но...осталась незамеченной. Ее не включили в список литературы для внеклассного чтения, о ней помалкивают преподаватели филологии наших вузов, она не экранизирована, не инсценирована, молчат о ней и маститые критики.

Судьба?..

Может быть...

Пройдет какое-то время, и она вынырнет из забытья?

Возможно...

Но маловероятно...

Сколько их – талантливых, ярких творений провинциальных писателей, художников, ученых остались безвестными для соотечественников. Их оттерли, втоптали, похоронили горластые крикуны, захватившие в свои нечистые руки издательства, прессу, критику. Вот потому-то очень важно именно теперь: очень, чрезвычайно важно поднять на щит, вызволить из на глазах тяжелеющего, густеющего пласта забвения жемчужную крупицу современной литературы – повесть Неркаги "Илир".

Фактический материал, положенный в основу повести, определил и ее содержание.

Это повесть о восьмилетнем ненецком мальчике Илире, сыне оленевода-пастуха, батрачащем у богача, владельца несметных оленьих стад, мудрого Мерчи и его властного неукротимого в гневе сына Маймы.

Майма зверски избил свою первую беременную жену, и та родила уродца – горбатого, хилого, дышащего на ладан Хона.

Тяжело заболевшего отца Илира Майма погнал в пургу отыскивать отбившихся оленей, и больной пастух загинул. С женой загубленного пастуха – матерью Илира прижил Майма ребенка. Родив его, женщина замерзла вместе с малышом в крохотном дырявом чумике, на отшибе от стойбища, где по обычаю полагалось ненке рожать.

Действие повести разворачивается где-то в конце двадцатых годов, когда в тундре появилась так называемая "красная нарта". Это на самом деле нарта с представителями новой, советской власти. Они переезжали от одного богатого стойбища к другому, отнимали у богатых оленеводов большую часть стада, раздавая оленей батракам да беднякам.

Нет, это повесть не о классовой борьбе в Заполярье, не о ликвидации кулачества как класса. "Красная нарта" понадобилась писателю для создания критической ситуации, в которой ярче и четче проявляются человеческие характеры.

Узнав о появлении в тундре "красной нарты", Майма, отобрав лучшую половину своего огромного стада, с помощью Илира угоняет оленей в укромное, скрытое горами место, называемое Капканом Злых Духов, куда суеверные оленеводы не заходят. Оставив оленей в недосягаемом, как ему казалось, укрытии, Майма с Илиром возвращаются в стойбище.

Все обитатели стойбища с тревогой ждут появления "красной нарты": с нею едут бывшие батраки Маймы, которые многое знают о недавних хозяевах.

Только маленький несчастный уродец Хон с нетерпением ожидает явления "красной нарты". Из подслушанного рассказа о ней Хон узнал, что с нартой едут и врачи, и уверовал, будто они исцелят его.

И вот "красная нарта" появилась в стойбище Мерчи. Привел ее сюда бывший пастух-батрак Мерчи, которого вместе с несколькими такими же бедняками Мерча недавно отпустил из стойбища на все четыре стороны, выделив им за труды по два десятка оленей.

Пастух-вольноотпущенник сразу замечает, что лучшая половина оленьего стада исчезла. Ни Мерча, ни Майма, конечно, не выдают, где спрятаны олени. Тогда жаждущий исцеления Хон говорит, что олени спрятаны, а где, знает Илир.

Мальчик выдает хозяйскую тайну. Майма в бешенстве убивает бывшего пастуха, метнув ему в спину нож. Это подлое убийство берет на себя отец Маймы – Мерча. Его арестовывают, и "красная нарта" отправляется за спрятанными оленями.

Полагаю, дальше не надо пересказывать сюжет. Важно главное, мстя безответному мальчонке Илиру за предательство, Майма в прямом смысле превращает Илира в собаку, запрещает ему говорить, держит на цепи, кормит объедками из одной миски со старым псом, избивает, мучает ребенка, и тот в конце концов превращается в настоящую лайку, надежно охраняющую и пасущую оленье стадо…

Дальнейшая расстановка сил Добра и Зла такова: Добро олицетворяет маломощный, хлипкий треугольник – замученный недугом, немощный горбун Хон, превращенный в лайку Илир и на глазах слабеющий, теряющий силы пес со странной кличкой Грехами Живущий.

Хлипкая.

Маломощная.

Беззащитная компания трех жалких существ – униженных и оскорбленных.

Познакомимся с ними чуть ближе...

Илир – восьмилетний мальчик. Он был "красивым и тихим, как мать", "умным и крепким, как отец". Во время кочевий мальчик рубил карликовую березку, заготавливал для хозяев дрова. Зимой ставил петли на куропаток и зайцев, а летом сеткой... ловил рыбу. Постоянная забота о еде, о теплых кисах и малице рано заставила ребенка думать о жизни..."

Вот таким маленьким мужичком, умеющим многое, многое понимающим, вводит писатель в повесть главного героя Йлира.

Потеряв мать, превратясь в собаку, лишенный права говорить нормальным человеческим языком, Илир живет надеждой на то, что его спасут голубые великаны – такими кажутся ему близкие горы, о которых в детстве рассказала мальчику легенду его мать.

Процесс превращения знаменитого Шарикова из собаки в человека и наоборот – прост, краток, безболезнен. Путь Илира от любимого матерью и сверстниками мальчика в оленегонную лайку – страшен, жесток, дик. Мстя малышу за перекосившуюся жизнь, а главное, за выданных новой власти оленей, Майма с изуверской последовательностью и садистской беспощадностью с мясом, кровью и болью вытравливает, вырывает из ребенка все человеческое.

Как он выжил?

Почему не погиб?

Наверное, знает только Бог...

Несколько слов о Хоне, маленьком уродце, сыне Маймы. Вот каким представляет нам его автор...

Он "был похож на птенца, выбирающегося из скорлупы... Лицом Худенький, шея тонкая, грязная, голова большая по сравнению с телом... Маленький, как трехлетний, хотя ему шел уже восьмой год, горбатый..." Хон не мог ходить и передвигался на четвереньках.

Но как диссонировала внешности Хона его душа – удивительно чуткая, трепетно нежная, жаждущая любви и расточающая любовь. У него был свой мир – огромный, яркий, прекрасный, созданный его больным, но очень богатым воображением. Маленький обиженный судьбой человечек "жил в своих мечтах и видениях".

"Выползет из чума, и прямо перед глазами целый мир: травы, жучки, цветы, мох,.. Кто, кроме него... знает, что трава дышит? Придвинешься к ней щекой, а от нее тепло. Кто знает, что голубой ягель не любит руки? Возьмешь его, а он весь всколыхнется, начнет трепетать ветвистыми рожками и даже побледнеет. А как интересны корни цветов и трав... – гибкие, крепкие, точно живые".

И совсем особое отношение у Хона к лужам, к обыкновенным тундровым лужам... Мальчик называл их маленькие озера, и мог целыми днями смотреть в них: вода прозрачная, ясная, дно устлано чистыми травками, листочками. Видно, как маленькие, деловитые подводные обитатели шныряют в зарослях покачивающегося мха: куда-то торопятся, о чем-то хлопочут... Иногда мальчик "мечтал о том, что хорошо бы самому стать паучком или, например, жучком с черной блестящей спинкой; тогда можно было бы позабыть и о беспомощных ногах, и о слабеющих вдруг руках, и о кашле, который разрывает все внутри. Как приятно, наверное, лежать под упавшим на дно листком багульника..."

Можно бесконечно перечитывать страницы, посвященные Хону, сострадая маленькому уродцу, спускаясь вместе с ним на дно маленьких озер, где можно спокойно и весело жить среди безобидных паучков и жучков.

Великолепные страницы!

Читаешь их, и теплом да светом полнится душа. И хочется не просто сострадать сирым и убогим, а помогать им одолевать боли и беды, павшие на их надломленные плечи. Только человек, много пострадавший сам, сможет написать так о страданиях своего героя.

К слову сказать, в литературе соцреализма не баловали вниманием таких, как Хон. Обществу, строящему коммунизм, нужны были иные герои – смелые и сильные, не признающие никаких "нет!...нельзя. Невозможно".

И третьим в треугольнике Добра, как уже сказано, был пес Грехами Живущий. Вероятно, это длинное, непривычное имя собаки по-ненецки укладывается в одно слово, но по-русски оно звучит вот так непривычно, интригующе.

Грехами Живущий – опытный, мудрый, храбрый и сильный пес, не верящий людям. Немало усилий пришлось приложить Илиру, прежде чем он смог заслужить сперва доверие, потом расположение, после дружбу этого пса.

Был у этой троицы носителей Добра мудрый советчик и наставник – прикинувшаяся сумасшедшей, обиженная судьбой старуха Варнэ – несчастная, нищая, одинокая, обегаемая всеми, как прокаженная.

"Помни, – наставляла она ставшего сиротой Илира, – люди злые. Злых людей много... Человек – это камень среди камней. Когда камни падают с горы, они крушат друг друга и сами превращаются в пыль... Человек – это остро отточенный нож. Если не хочешь пораниться, будь ножом, отточенным с двух сторон..."

Сколько мудрости, прозорливости и пронзительности в этих словах забитой жизнью старухи Варнэ! Чтобы выжить, выстоять, победить, надо быть твердым, как камень, и острым, как нож, отточенный с двух сторон...

Ворожбой, добрым советом, материнским напутствием Варнэ помогала Илиру выстоять, выдержать, не загинуть. Ничем иным помочь мальчику Варнэ не могла, ибо сама была нищей приживалкой в стойбище, которую и за человека-то не считали.

Вот и весь фронт Добра в повести "Илир".

Исчадием Зла, носителем его и выразителем был молодой хозяин стойбища Майма.

"Широкие плечи, небольшая голова и острый нос...делали Майму похожим на коршуна. Косматые брови и смелый, пронизывающий взгляд дополняли это сходство".

Майма – собственник, безраздельный властелин оленей, жен, батраков, тундры. Характер необыкновенно цельный, сильный, но очень сложный. Первоосновой этого характера являлось Зло.

"В груди, как в уютном чумике, жило зло. Майма чувствовал его так же, как свое сердце, руки, ноги. Зло стало в его жизни хореем, которым он погонял свои мысли" и поступки.

Но Майма в изображении Неркаги злодей не плакатный, вымазанный дегтем и вываленный в перьях. Это сложный характер, в котором присутствовали, пусть и кратковременные, но все же присутствовали проблески и сострадания к обиженным, и нежность к женщине и новорожденному сыну. Он мудр и решителен, вероломен и смел. Однако, эти его, так называемые, положительные черты характера лишь усугубляют, усиливают заряд Зла, который Майма несет в себе и который в конце концов приводит к гибели многих близких ему людей.

Правда, в финале повести превращенный в собаку Илир одерживает страшную победу над Маймой. Добро побеждает Зло. Но эта желанная, долгожданная победа достигается способом, добытым из арсенала Зла.

Непротивление злу насилием не получилось. Ветхозаветное "люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего" и "око за око, зуб за зуб" оказалось живуче и действеннее новозаветных заповедей Христа: "А я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас..."

Нет, Добро добром не побеждает Зло. Добро лишь сдерживает, умеряет Зло, не дает ему оплести всех человеков, как раковые метастазы оплетают организм – вот, пожалуй, все, на что способно и что посильно Добру.

Зададимся вопросом: много ли есть художественных произведений – романов, повестей, поэм и драм, в которых Добро бы одержало победу над Злом, не прибегая к тем же методам борьбы, которыми пользуется Зло? Давайте мысленно пробежимся по русской классике. Пожалуй, ярче всего эту борьбу Бога с Дьяволом за душу Человека, эту смертельную схватку Добра и Зла показал Федор Михайлович Достоевский в своих романах. Да, там Зло карается, но как? Ставрогин и Смердяков убивают себя. Папашу Карамазова убивают. Иван Карамазов сходит с ума. Свидригайлов стреляется. Старуху, хищную процентщицу, убивают. И так далее.

Получается чудовищный вывод: только Злом можно сокрушить Зло. Болью унять боль. Кровью смыть кровь...

И это не только у Достоевского. А и у Шекспира, у Гюго. Только Сила, Жестокость, Коварство способны сломать, подмять, одолеть Зло... А как же заповеди Христа? Вот вопрос всех вопросов человеческого бытия...

Повесть "Илир" была встречена читателями и издателями доброжелательно, ее тут же напечатал журнал "Урал", потом – издательство "Современник". Перед Анной распахнулись двери в большую литературу и не только и не столько потому, что она была единственная в мире ненка – профессиональный, талантливый прозаик, но, главным образом, потому, что она была воистину талантлива, а тематика ее прозы – недоступна, непосильна любому другому писателю, ибо надо было быть только ненцем, чтобы так глубоко понимать душу этого маленького по численности народа, так самозабвенно и преданно любить его, так воспевать суровую, студеную, бескрайнюю тундру.

"Илир" только еще пробивался к читателю, а на рабочем столе Анны лежала рукопись новой повести "Белый ягель" – поэтического, взволнованного повествования о своем народе, его думах и чаяниях, болях и бедах. Повесть, как говорят, "с колес" приняли журнал "Урал" и Средне-Уральское книжное издательство. Нужно было кое-что "почистить", подшлифовать в рукописи и отдать издателям.


4

Для того, чтоб подосвежить впечатления, поосмыслить кое-что на воле, на природе, мы командировали Анну в родное Заполярье. Дней через тридцать-сорок она воротилась и огорошила меня сообщением, что выходит замуж за оленевода- кочевника и намеревается кочевать с ним по диким просторам неоглядной тундры.

Да, у нее не склеивалась личная жизнь. Бог знает, почему. Можно, конечно, по этому поводу выложить кучу предположений и догадок, но зачем? Я знал и первую ее любовь, и последующую. Здоровые, молодые, симпатичные прилипалы, которые жили и пили за ее счет. И все-таки желание покинуть город, культуру, какой-никакой все-таки сервис, похоронить себя в первобытном быту, подсечь свой Богом данный талант?.. Это мне казалось бессмысленным, вопиющим.

Здесь мне хочется привести еще одно письмо Анны из Заводоуковского санатория, где она лечилась, добивая свой туберкулез. Посмотрите, как переменилось ее настроение, какую метаморфозу претерпела ее психика за какие-то семь-восемь лет, что отделяют заводоуковское письмо от грянувшего вдруг решения: кинуть все – и в тундру...

Вот это письмо от 15 января 1974 года...

"Скорее вызывайте меня. Я задыхаюсь от безделья и какого-то нехорошего чувства.

Возмущает и угнетает, что меня окружает самая простая, пошловатая жизнь, без потрясений, событий, дел.

Нет людей литературного мира. Я боюсь, что привыкну ко всему этому и перестану искать волнующее.

Ну, разве можно так жить? Даже самый большой талант гибнет без волнения и работы, Так что же мне остается делать?

Помогите мне, ради Бога. Хоть чем: советом, словом, или скорей разрешите мне выйти из этой тюрьмы... Мне нужен хотя бы один интересный человек. Интересный, умный, пусть несколько самолюбивый. А его нет.

Читать? Чем больше я читаю, тем больше недовольна всем, и людьми, и собой. Я не хочу повторять мнения великих, но многие люди действительно глупы и пусты, и жить среди них плоховато.

И вообще, у меня развелось столько мыслей насчёт всего. Главное, я хочу прожить интересно, задыхаясь волнением. А этот трафарет, который мне предлагают, на черта он мне?

Вызывайте, пожалуйста, скорей. С уважением к Вам, Аня".

Тут все понятно, все на месте. Крик души талантливого, ищущего, думающего человека, угодившего вдруг в среду, где не с кем перемолвиться, подискутировать, поделиться заветным, наболевшим.

Закономерная, правомерная реакция нормального человека на ненормальные обстоятельства.

Но как же соотнести этот "крик души" с непреклонным намерением сгинуть в тундре, кочуя по ней вдвоем, вместе с малограмотным пастухом, далеким от писательского труда, от книг и культуры. Как можно было в двадцать девять лет, завоевав литературное имя, доказав недюжинный талант, вдруг кинуть все: город, квартиру, признание, творчество, кинуть и заживо похоронить себя в тундре, жить в чуме, где никаких примет цивилизации, где первобытный быт, где вся энергия души и тела уходит лишь на то, чтобы не погибнуть, выжить?

На этот вопрос я до сих пор не нахожу ответа, хотя он и торчит у меня костью в горле. Я то и дело возвращаюсь к нему, но...

Решение Анны – загадка, неразгаданная мною по сей день. Вот какие изломы, какие невообразимые выкрутасы таятся в душе женщины!

Несколько месяцев я пытался переломить настрой Анны. Уговаривал и просил. Увещевал и требовал.

Анна плакала. Извинялась и каялась. Но не отступала, не отказывалась от задуманного.

После долгих мучительных переговоров сошлись на следующем: я помогаю Анне с мужем обзавестись собственными оленями, нартами и всем прочим, необходимым для кочевого образа жизни, и они с мужем начинают каслать, Но ежели через полгода Анна не доработает повесть "Белый ягель", то покидает тундру, поселяется в Салехарде (на такой случай ее ждала квартира), мужа зачисляют в зооветтехникум, и она продолжает заниматься литературным трудом, время от времени наезжая в Тюмень, где у нее забронирована квартира.

Я не сомневался: и на сей раз выиграю. Жить в чуме, кочуя, и писать повесть – подобного мировая история еще не знала и не узнает, ибо, чтобы писать, нужны хотя бы такие минимальные условия, как тепло и свет, нормальная пища и еще кой-какие жизненные блага, которых в чуме нет.

Я проиграл. Нашему уговору минуло уже одиннадцать лет. Конечно, повесть "Белый ягель" осталась недоделанной, неопубликованной. Где сейчас рукопись? – безответный вопрос. Ничего другого Анна тоже не написала. Недавно я предпринял, опять безнадежно, еще одну попытку вернуть Анну в литературу, обратился к ней через газету, умолял опомниться, одуматься, вернуться к писательскому труду. "В ответ тишина", как пел Высоцкий. Обращался я к ней и по радио, и через центральную прессу. Однажды удалось даже поговорить с ней по телефону. Анна обещает подумать, но... Воз и ныне там...

Убежден, за годы, потраченные на каслания по тундре, Анна написала бы не одну яркую, талантливую книгу, ставшую достоянием не только российских, советских читателей, но и читателей Европы, Азии и Америки...

На этой минорной ноте я заканчиваю рассказ о творчестве и жизни Анны Павловны Неркаги, которую Бог щедро наделил талантом, дал ей мудрость, поразительную жизнестойкость и работоспособность.

А еще он дал ей вольнолюбивую душу извечных кочевников-властителей тундры, для которых весь смысл жизни в движении по бескрайним заснеженным просторам.

Они задыхаются в каменных джунглях наших городов.

Им нужен простор. Им необходима воля. Все солнце. Весь ветер.

Они усыхают душой и телом без живой горячей оленьей крови. Всех яств и лакомств для них дороже сырое мясо да сырая рыба.

Может, все-таки случится чудо: Анна внемлет моему зову?

Бог знает...




ТАЛАНТ И ТРУД



1

В 1961 году я работал главным редактором Тюменского областного книжного издательства.

Не надо делать удивленных глаз. В 1961 году в Тюмени, как, впрочем, и во всех областных центрах Союза, жило, и неплохо, самостоятельное книжное издательство, созданное сразу, как только страна поднялась из руин и развалин, оставленных нам жесточайшей войной, и производство достигло довоенного уровня.

Большевики никогда не выпускали из поля своего зрения духовную жизнь общества, идеологию и культуру, и, конечно же и прежде всего, литературу, театр, кино,

Россия в то время не была исполинским пунктом проката отвратного и пошлого голливудского дерьма, на наших кино- и телеэкранах демонстрировались в основном свои, отечественные фильмы и лучшие, порой, блистательные кинофильмы Италии, Франции, Индии, Америки, Англии и многие других стран. Но именно лучшие, призовые, получившие мировое признание. По тем же параметрам отбирались для издания у нас и книги зарубежных писателей.

Конечно, по полиграфической базе и кадрам Тюменское издательство не отважилось конкурировать с такими издательскими фирмами, как 'Молодая гвардия", "Советский писатель", "Советская Россия". Даже рядом со Средне-Уральским книжным издательством Екатеринбурга мы выглядели меньшим братом. Но... Мы выпускали до сорока книг в год, в твердом переплете, с иллюстрациями, тиражами от двух-трех до ста тысяч. Причем тюменские книги расходились по всей стране. Еще мы издавали двухразовый литературно-художественный альманах "Сибирские просторы" и альманах для маленьких читателей "Твои товарищи". Но вот кончилась так называемая сталинская эпоха, которую по праву можно назвать эпохой просвещения и культурного расцвета страны. Созданные и укрепившиеся в эту эпоху советские системы народного образования и здравоохранения господами капиталистами были признаны и провозглашены лучшими в мире.

Наши песни пели на всех языках мира. Наши театры являлись дорогими, желанными и редкими гостями всех лучших, самых престижных театральных подмостков Европы, Азии и Америки. Наши книги буквально "с коле" переводились на все, доминирующие языки земли, издавались и переиздавались огромными тиражами.

О науке можно сказать то же самое, она процветала. И лучшим тому свидетельством может служить то, что в эту эпоху Россия вошла с сохой, а вышла из нее с атомной бомбой...

Сталина у державного руля сменил Никита Хрущев – человек недюжинного ума, крепкой практической сметки, волевой, одержимый, но бескультурный, просто невежда, мужлан… Страну захлестнули скороспелые, порой прямо-таки невероятные реформы, вроде разделения партии на аграрную и промышленную, кукурузная кампания, поход за торфо-перегнойными горшочками и так далее. Чего стоит, например, бредовый курс: "За два года догнать и перегнать Америку по сельхозпроизводству". А на всю Вселенную прогремевшее программное заверение: к 1980 году построить в стране коммунизм.

Хрущевские реформы не лихорадили, а сотрясали державу, подмывали ее устои, разрушали духовную надстройку. И в этом хаосе, в этой постыдной чехарде реформ, программ, лозунгов, непримеченно промелькнула хрущевская команда о закрытии большинства областных издательств, в том числе и Тюменского.

Остались мы на бобах, став нелюбимыми пасынками Средне-Уральского книжного издательства. Даже писатели-профессионалы с именем годами ждали, когда уральцы соблаговолят выпустить их роман или сборник стихотворений. Чего же говорить о публикации произведений молодых, начинающих литераторов.

Чтобы издать свою первую книжку, молодому поэту или прозаику нужно было годы ожидать своей очереди, всячески выказывая рабское смирение пред вознесшимися вдруг на воздуси редакторами Средне-Уральского либо Новосибирского издательства, не говоря уже об издателях Москвы и Ленинграда.

Это случилось в начале нефтяного бума, в 1963-64 годах. Однако за те двадцать пять – тридцать лет, когда Тюмень кормила, обувала, одевала, обороняла всю страну, а на тюменские нефтедоллары кутили, обогащались партсоволигархи Москвы и нашего края, за эти десятилетия великого сибирского разорения, областные власти немало "потрудились" над подобным разорением и разграблением природных богатств Западной Сибири, ничего, ровным счетом ни-че-го не сделали при этом для улучшения благосостояния и повышения культуры тружеников земли Тюменской. Ничего не изменилось и при горбачевской перестройке. Потому-то до сих пор не воскресло загубленное Хрущевым Тюменское книжное вместе с альманахами. Простите мне это горькое отступление. Теперь, пролив жгучую слезу, выплакавшись, выкричав наболевшее, позвольте воротиться к началу нашего разговора.


2

Так вот летом шестьдесят первого в мой хлевушок с покосившимся полом, приметно сплюснутыми рамами и с незапиравшейся хлипкой дверкой – так выглядел кабинет главного редактора Тюменского издательства – ввалился, грохоча тяжелыми ботинками, здоровый мужик. Плечистый. Пудовые кулачищи. Лицо грубое, будто наспех и одним топором вытесанное. Большой нос. Крупные губы. Лохматые брови. В глазах взблескивает живая лукавая искорка.

Вошел он без стесненья.

Лапища у него широченная, кирпичного цвета, пальцы хваткие, цепкие, могутные, так тиснули мою руку, что я поморщился.

– Иван Ермаков.

Не ожидая приглашения, Иван Михайлович плюхнулся на стул, закинул ногу на ногу, насмешливо обозрел мою комнатенку, рокотнул:

– Не богато живете...

Он был в приподнятом настроении, постоянно улыбался, энергично жестикулировал, говорил громко и резко – по-старшински.

– Я – писатель. Пока не коронованный. С литературой в гражданском браке. Хочу повенчаться с вашей помощью...

– Давно пишете?

– Мама клянется: едва на свет явился – за перо схватился... Понаписал – немало, издано – ни хрена. Два года толкаю рукопись своих сказов и ни ху-ху! Гору можно обойти, а обком попробуй-ка... – положил на стол потрепанную папку. – Может, посмотрите? Вы – человек новый. Член Союза писателей. Авось прошибете партийную стенку...

Меня сразу привлекла и околдовала образность его речи: меткие сравнения, оригинальные, неведомые словообразования, свежие, вероятно, только что родившиеся остроты.

Тогда ему было тридцать семь. Сила и здоровье еще присутствовали в его крупном, угловатом, встопорщенном теле, то и дело выказывая себя в озорной ухмылке, подмигивании, ненароком сорвавшемся хохотке.

Из дальнейшего разговора я узнал, что заведующий отделом пропаганды обкома партии, ненароком обиженный Ермаковым, запретил издание его сказов.

Я пообещал за два-три дня прочесть рукопись, потом, если сказы понравятся, попытаться снять вето обкома.

– Вот хорошо! – обрадовался Иван Михайлович. – А я эти три дня пропью-прогуляю отпущенное государыней-барыней дражайшей супружницей на подарки да покупки...

Рукопись я прочел за один вечер. С такой литературой мне не доводилось сталкиваться. Тут все было необычно: язык, структура фраз, образность и само содержание. С идейной точки зрения все сказы были вне критики. Доселе отлично помню и названия, и содержание всех семи сказов, составляющих ту первую книгу Ивана Ермакова: "Богиня в шинели", "Аврорин табачок", "Ленинское бревнышко", "Атаманово подаренье", "Соколкова бригада", "Сорок седьмая метка", "Медвежья услуга"

Наутро я был у секретаря обкома партии по идеологии Дмитрия Алексеевича Смородинского – человека достаточно широко образованного, добродушного, покровительствующего творческой интеллигенции. Выслушав меня, Смородинсков сказал:

– Вы профессиональный писатель, главный редактор издательства, вам и решать судьбы изданий. Целиком полагаемся на вас, поступайте, как считаете нужным...

Так оно и было. Жалобы на меня обиженных авторов приходили в обком (тогда все проходило через этот дом) из ЦК КПСС, газет "Правда", "Известия", Союзов писателей СССР и РСФСР и из других инстанций. Обком не проверял, не выяснял, не разбирался. Делал это я, обком в своих ответах лишь дублировал мое мнение.

Полагаю, здесь очень уместно сказать, что наши охи, ахи, стоны и причеты о партийной цензуре, сгубившей на корню многие выдающиеся таланты – злонамеренная придумка рвущихся к беспределу демократов. Конечно, при той партийной цензуре торжествующая, ликующая скотская похоть, звериная жестокость, изуверская злоба и человеконенавистничество не лились бы потоком с наших кино- и телеэкранов. Средства массовой информации не воспевали бы проституцию, наркоманию, гомосексуализм и лесбиянство, не призывали бы продавать за зелененькие восьми-двенадцатилетних соплюх, которые, изработавшись, уничтожались.

Подобного при партийной власти и партийной цензуре не могло и быть. Не зародился бы тогда и мерзкий водопад глумливой изо-фото-газетно-журнально-книжной порнухи, которая вкупе с видеоспособами уже одурманила три поколения молодых россиян, насаждая пьянку, разврат, наркоманию, насилие, что в жутком единении своем привело к геноциду русского народа...

Я редактировал республиканскую полнометражную ежедневную молодежную газету "Сталинская молодежь", работал три года главным редактором литературно-художественного "толстого" журнала "Гулистон", два года – главным редактором Тюменского областного книжного издательства и вспоминаю единственный случай, когда по цензурным соображениям мы отказались опубликовать в "Гулистоне" роман Георгия Шелеста "Зори Ходжента". Возможно, когда-нибудь я и расскажу поподробнее о Шелесте и его же опубликованном романе, но... вернемся к "Богине в шинели" – так называлась первая книга Ивана Ермакова...

Иван Михайлович явился в издательство через два дня Крепко помятый. Утомленный. С неразлучной дымящейся папиросой во рту.

Тяжело осел на жалобно скрипнувший стул. Перехватив мой вопросительный взгляд, с наигранным смирением, не пряча иронии, промолвил:

– Попутали беси окаянные: смути душу безгрешную. Азм взалкал и распят стыдом...

– Прокутил женины кредиты?

– Нежданно-негаданно встретил однополчанина. Ну, как тут русской душе не возликовать? Посидели в ресторации вечерок и бюджет по швам... Спасибо, пристань есть. Смахнул костюмчик, натянул робу, мешок на загорбок, и айда-пошел... Разжился. И подарки справил, и обратный билет в кармане.. Ловко?..

Я сообщил, что книгу его будем издавать, да еще массовым, пятидесятитысячным тиражом. Тут же познакомил Ермакова с художником, которому поручил оформление книги. Иван Михайлович крепко стиснул мою ладонь. На все издательство загремел его голос:

– Вот славно!.. Наконец-то правда хлюзду одолела!..

Сложный это был характер. Карамазовский. Неистовый и отчаянный. Не признающий никаких полумер, презирающий приспособление, фарисейство, подхалимаж. Он был и открыт, и понятен, хотя и грубоват порой, и невозможно прямолинеен. Он мог напрямки, в глаза рубануть такую "правду-матку", что у оказавшегося под прицелом от ушей и щек можно было бересту поджигать.

Бывало он хитрил, лукавил, но тут же сам изобличал себя, подтрунивал над собой и хохотал громче и веселей других. С ним было легко и просто: камней за пазухой он не носил, что на уме, то и на языке.

Иногда он впадал в кураж, становился упрям, несговорчив, настырен. Набычив крупную тяжелую голову, исподлобья угрюмым взглядом буравил оппонента, будь то хоть первый секретарь обкома партии, хоть свой брат – товарищ по перу.

В такие минуты он неуступчиво и категорично настаивал на своей позиции, взгляде, оценке, хотя их ошибочность была очевидной.

Зная неломкость и пробойную силу ермаковского характера, хитроумные литдельцы не раз пытались для достижения своих корыстных целей использовать Ивана Михайловича в качестве тарана. Каким-то непонятным чутьем Иван Михайлович угадывал подвох и вовремя выходил из игры.

За свои открытость и прямодушие ему не раз приходилось жестоко расплачиваться. Даже вот так...

В недавнем прошлом комитет государственной безопасности (КГБ) пронизывал все пласты советского общества. Каждую мало-мальски значимую организацию курировал штатный работник КГБ; с любой туристской группой, выезжающей за рубеж, непременно следовал кегебист. У КГБ воистину были всевидящие глаза и всеслышащие уши, что достигалось не только за счет штатов этого исполинского жандармского учреждения, но и благодаря огромнейшей, паутиной расползшейся по стране, агентурной сети так называемых осведомителей – сексотов – стукачей.

Кому-то из руководителей Тюменского КГБ пришла в голову мысль сделать тайного агента из Ермакова. Забубённый озорник, свой в доску мужик, бесспорный талант, обиженный малым вниманием профессиональной критики и вечно ущемляемый за бесконечные проказы... ну, чем не кандидатура для сексота? Кто же из пишущей творческой братии станет от него прятаться? Кто станет подозревать Ивана в предательстве, провокаторстве, наушничестве? Лучшую кандидатуру вряд ли удалось бы сыскать...

Но как из неуправляемого, непокорного, но зоркого "сибирского князя", "курымушки" (так величал себя Иван) сделать тайного агента КГБ? В ход пошел испытанный прием...

В купе поезда к подогретому проводами Ивану подсадили провокатора с парой бутылок коньяка. Провокатор оказался искусным смутьяном, и хмельной Иван разоткровенничался и наворочал таких откровений, что хоть под пятьдесят седьмую.

Девять месяцев тянулась постыдная комедия следствия, или разбирательства, или черт знает как назвать эту изматывающую душу нервотрепку. Девять месяцев Иван висел на паутинке. Убежден, обком партии прекрасно знал, что разыгрывается мерзкий фарс, но, поддерживая нас на словах, не прервал спектакля. Иван Михайлович настолько был взвинчен и перепуган, что все девять месяцев, пока продолжалось так называемое следствие, вел себя тише воды ниже травы, даже бросил курить. На люди являлся всегда "при параде": в костюме и при галстуке. Был немногословен, строг, раздражителен.

А ведь он – солдат, прошедший страшную войну, раненый, награжденный за мужество и храбрость. Человек, бесспорно, самолюбивый, решительный и смелый. Но поставленный на развилку, в провокаторы или за решетку, Иван Михайлович пережил немало горьчайших минут. И эта мучительная душевная пытка продолжалась не девять дней – девять месяцев!.. И не подопри его писательская организация, не достучись мы до первого секретаря обкома, Неведомо, чем бы закончилась для Ивана Ермакова эта провокация.

Фронт... Госпиталь... Колония... Борьба за первую книгу... Девятимесячное трепыханье на крючке КГБ... Все это било и било по нервам, расслабляя волю, умаляя веру в себе, в свое призвание, в свое дело.

Смолоду любил Иван Михайлович пображничать, поозоровать. Немало былей и небылиц до сих пор хранят о том земляки писателя. Вот одна из них...

Тогда он жил в родном Казанском районе. Как-то повздорил с председателем райисполкома, тот чем-то обидел Ивана Михайловича. И вот в один жаркий летний день заседает исполком. Окна настежь. Утомленные исполкомовцы кто дремлет, кто зевает, поглядывая на часы. И вдруг сонную, застойную кабинетную немощь разрывает мощный пронзительный петушиный клик: "Ку-ка-ре-ку-у-ууу!.. Ку-ка-ре-ку-у-ууу!"

Председатель в этот миг воду из графина наливал. Выронил графин на пол.

Ахи. Охи. Негодующие возгласы. Хохот.

А возмутитель спокойствия Иван Ермаков смотрит в окно и заливается. Не зря же до войны работал он кукловодом в Омском кукольном театре, там и научился удивительно точно подражать голосам птиц и животных. Пригодилась наука!

Справедливости ради, следует сказать: с годами заметно возросшее поклонение Бахусу немало навредило его творчеству. И вот что меня больше всего удивляло: рассудительный и мудрый, Иван Михайлович эту свою слабость не прятал, не таил, напротив, выставлял как бы напоказ, вроде бы рекламировал.

Я долго недоумевал, зачем ему такая "слава"? И однажды ларчик чуть приоткрылся.

Кат-то звонит мне Иван Михайлович и грустно так, совсем не по-ермаковски говорит:

– Хочу с тобой пообщаться. Приходи...

По тону чувствую: не разыгрывает. Пошел. Тогда Иван Михайлович жил подле Центрального рынка, на улице Немцова.

Разговор получился долгим, исповедально откровенным и шел "на сухую". Поговорили и о литературе, и о жизни, и о превратности судьбы. Высказав напрямую свое отношение к нему, его способностям и таланту, я спросил, зачем он афиширует, зачем выпячивает свое мнимое пристрастие к разгульной жизни.

Иван долго курил и молчал. Заговорил негромко, тяжеловесно, по-ермаковски угловато:

– Помешкай... Сперва послушай, какие задумки роятся в моей башке. Проснусь ночью и вижу живые картины... В лицах, в действии вижу задуманное. И название к ним готово. И сюжет завинчен от и до. Вот, например, это... "Горсть махорки" называется...

И принялся в лицах, не рассказывать, а живо и образно проигрывать историю, как у генерала МВД изнасиловали юную красавицу и любимицу единственную дочь. Насильника поймали. Еле сдерживая желание пустить ему пулю в лоб, генерал сам допрашивает подлеца. Парень отвечает цинично, нагло. Потерявшего всякое терпенье, трясущегося от ярости генерала привлек вдруг страшный шрам на шее насильника. "С виселицы сорвался? У нас не соскользнешь; Сам тебе веревку намылю..." – подумал разъяренный генерал и все же не утерпел, спросил парня: откуда след?

Дальше идет откат. Ретро. Мы узнаем, что, будучи солдатом, нынешний генерал МВД угодил в фашистский плен. Когда толпу пленных гнали по деревне, он крикнул: "Братцы, ради бога, закурить!" Двух доброхотов, метнувшихся к толпе пленных, немцы пристрелили. Тогда какой-то отчаянный подросток метнулся в колонну пленных, кинул в руки будущему генералу кисет с табаком,- а на обратном прыжке его срезала фашистская пуля, след от которой и приметил теперь генерал на шее юного насильника.

– Видишь, какой узелок... А мне хотелось бы написать еще и роман "Храм на крови". Ведь наше общество, наш строй, система – все на крови. Да на какой!.. Тут и Достоевскому не зазорно руку приложить... Задумок, планов, желаний – хоть отбавляй...

– Добрая задумка – полдела. Бери перо в руки – и вперед!..

– Нет, Костя. С моим образованием... У меня, кроме деревенской семилетки, за плечами ни-че-го! А это, считай, чистая малограмотность. На сказы хватает мне божьего дара, а для "Горсти махорки" или "Храма на крови" нужны не сказы – романы. Чтоб сюжет – тугой, пружинный. И философия. И каждый герой раздет до души... тут нужны кругозор... эрудиция...высоченная культура. На таланте только не выскочишь, не взорлишь!.. Как зачнут по телевизору оперу либо балет, переключаю на футбол. Да и талант видать мужицкий мне даден. Черноземный... Что поверх, повыше, потоньше, потрепетней – рвется!... Так его и разэтак! А я на всех встречах с читателями о своих планах да задумках соловьем разливаюсь. Романы да повести им сулю. Только выше сказов – чую не скочить мне. Нет, не скочу!.. То-то! Понял? Тут тебе и ключик к моему замочку. Народ-то что баит? – "Не гулял бы Ванька Ермаков, не расточал себя на озорство да бражничество, были, б у него и романы, да такие, что в затылок Достоевскому встали, и драмы, да похлеще Шекспировых"... Ха-ха-ха! Чуешь, какова оборотная сторона моих прегрешений. Так что, мил друг, не гони коня!...

Вот ведь какая обидная несуразица получилась. Дал Бог Ивану Михайловичу блистательный талант владения СЛОВОМ, с которого зачинался наш Мир. Легко, играючи живописал Иван Михайлович родную природу и людей, строя свои сказы и очерки на увиденном, познанном, пережитом. Вот если б его недюжинный талант подпитать эрудицией да культурой.

Не знай я Ермакова, вряд ли поверил бы в существование писателя-профессионала с семилетним образованием. Пропустив сквозь сито памяти известные миру писательские биографии, вновь и вновь прихожу к выводу: писатель – эрудит, мыслитель, человек высокой культуры. Примеры тому вот они, под рукой: Пушкин, Достоевский, Толстой, Тургенев, Гоголь, Бунин, Набоков, Булгаков...

Но видно и впрямь без исключений нет правил. Таким исключением и был Иван Ермаков. Писатель без образования – явление исключительное, но возможное, а вот писатель без таланта – уже не писатель, а графоман.

Усидчивый, упорный, грамотный человек при желании и усердии способен набить руку, овладеть нужным стилем и приемами, необходимыми для сочинения стихов, повестей, драм. "Терпение и труд – все перетрут", Грамотей-книгочтей настойчивостью и упражнениями, и не имея таланта, может стать сочинителем-ремесленником, но не МАСТЕРОМ. Первоосновой мастерства является талант.

Талант у Ивана Михайловича Ермакова был. Да еще какой! Неукротимый. Неистощимый. Богом данный.

Талант веселого, неугомонного, занятного рассказчика.

Талант искрометного юмориста, способного развеселить, рассмешить кого-угодно.

Талант искусного лицедея, умеющего с ходу "выдать на гора" импровизированный монолог, моноспектакль.

Талант художника, умеющего слышать, видеть, понимать, постигать суть окружающих явлений, характеров.

К чему бы он ни прикоснулся, все из-под его руки выходило необыкновенно броским, ярким, веселым.

А какой это был собеседник! Он на лету схватывал мысль, предугадывал выводы своего слушателя или оппонента. Легко и ловко мог он подтрунить, разыграть, насмешить.

Ермаковский талант – веселый, озорной, с лукавой искоркой во взоре. О любом, даже неприятном для себя, событии Иван Михайлович рассказывал упоительно весело. Потому- то его сказы переполнены юмором и добрым ребячьим смехом.

В любой самой невыгодной ситуации он оставался самим собой? Вот какую телеграмму однажды получил я от него из Тобольска.

"Княже мой честный и драгий! Ныне приспе время главы свои положити за тя!.. Ограблен неверными. Инородцами. Вышли на пропитание тридцать. Телеграфом. Тобольск. Гостиница. Комната девять. Ермаков".

Большой прирожденный талант Ивана Ермакова – бесспорен. Именно талант привел его после деревенской семилетки в актерский коллектив Омского кукольного театра.

Отвоевав в Отечественной, Иван на время стал хозяйственником. Доверившись проходимцам-жуликам, угодил за решетку, потом – в колонию. И опять его выручает талант. В колонии Иван Михайлович создал артель по изготовлению игрушек: когда-то, в Омском кукольном, он понасмотрелся, как это делается. Сам рисовал эскизы будущих кукол. Сам отыскивал нужные материалы.

Ермаковские игрушки, сделанные руками заключенных, пошли на-ура. Руководство колонии в восторге. Артель игрушечников становится государством в государстве. По истечении срока наказания Ермакова с неохотой и громкими почестями отпустили на волю…

Осмелюсь возразить горячо любимому Александру Сергеевичу Пушкину, обронившему ставшую крылатой фразу: "Гений и злодейство несовместимы". По-моему, еще как совместимы, и злых гениев можно отыскать в истории любой державы. Следуя логике, надо признать, что существуют и злые таланты. Однако, подобное явление – исключение из правил. Типичным же является доброта таланта. Как правило, подлинный талант добр, незлобив. Именно таким был и талант Ивана Михайловича Ермакова.

Валом валили к Ермакову молодые писатели: за советом, консультацией, рецензией. Его непоказная доброта проявлялась не только в этом. Приведу всего один пример...

Как-то в очереди за авиабилетом в карман Ивана Михайловича залез вор и был пойман с поличным. Расспросив перепуганного карманника о житье-бытье и узнав, что тот из заключения, а без прописки у нас на работу не принимают, а без работы – не прописывают, Ермаков привел жулика домой. Напоил-накормил, обмыл и приодел, потом привел его в писательскую организацию и попросил меня помочь парню с трудоустройством и пропиской. Мы определили бывшего зека на жительство в один из северных поселков, устроили там на работу.

Парень прижился, получил профессию и с тех пор ежегодно, в день своей встречи с Ермаковым, непременно приезжал к Ивану Михайловичу с букетом цветов, чтобы отпраздновать, как он говорил, свой день рожденья...

Полагаю, теперь в вашем сознании сложился более-менее образ реального, подлинного Ивана Ермакова. Так много и подробно я рассказывал о его человеческих качествах потому, что в героях сказов Ивана Михайловича поразительно рельефно и ярко отражены все черты недюжинного характера самого писателя.

А теперь поговорим о его произведениях.


3

Итак, в 1962 году Тюменское книжное издательство выпустило в свет первую книгу сказов Ивана Михайловича "Богиня в шинели". В ней было всего семь сказов. Небольших по объему, озорных и веселых по содержанию, самобытных и ярких по языку. Язык, структура фразы, необычность стиля, редкие, но яркие, меткие словообразования – проще говоря, форма сказов была разительно непохожа на гладкопись конъюнктурной, серой, безликой прозы, господствующей в литературе. Ермаковские сказы отличались от этой заштампованной, пустозвонной "прозы", как павлин от ворон. Чтобы составилось хотя бы приблизительное представление о языке первой ермаковской книжки, приведу всего несколько фраз из нее.

"На хорошее слово слеза отзывчива".

"Тихон как даст шпоры – конь змеем взвился, из милости земли касается..."

"Бог землю сотворил, а топор – все остальное..."

"Про любимое дело любой молчун столько наговорит, в рукавицах не унесешь".

"Звонки бубны за горами... На чужой-то стороне и сокола вороном зовут".

Лес "светлый, прострельно-звонкий, лепетливый".

Тут и афористичность, и мудрость, и распевность. "Бог землю сотворил, а топор – все остальное". Это же в пяти словах гимн труду, песнь рукам и разуму человека.

Язык ермаковских сказов околдовывает, притягивает читателя, это подлинно народный русский язык, да еще русско-сибирский. Со всеми нюансами и оттенками, присущими сибирскому говору.

Писатель обожествляет и пронзительно чувствует и любит родимую сибирскую землю и все сущее, все живое на ней: человека и дерево, птицу и зверя. Вот как описывает он родимую Землю…

"...Ты до сивой кудри дожил, а она тебе и не вприметку вторая-то мать... Земля-то зеленая... Всемилая наша... Родная мать песенки над твоей колыбелью пела, сладким молоком вскармливала, имечко дала, русую головушку расчесывала, а стоило тебе сделать первый шаг, как вторая мать – земля ласковая – подошевки твои розовые целовать принялась. Первая в погремушку гремит, а вторая голубую стрекозу на мизинчик тебе садит. Ты ее изловить хочешь, а она – порх! И запела крылышками. И поманила тебя... "Иди-ка, голубок, гляди-ка, голубок... много див у твоей Зеленой Матушки про тебя наготовлено. В грудку – дыхание свеженькое, сквозь цветы да мяты процеженное. Животу да язычку-лакомке – земляники, малины да любой сладкой ягоды; глазам – жар-птицы, полянки лесные; ушам – соловушки звонкие". Кропят твою голову ее чистые дождички, мужаешь ты под ее резвыми громами, растешь, крепнешь, зорче становятся глаза твои... Вот у первой твоей матушки и морщинки на лице обозначились, и седые струнки по косам, потянулись, а вторая, что ни год, все моложе да красивее перед глазами твоими является. Цветет она лугами, зеленеет лесами, порхает красной птичкой, снует веселой рыбкой, прядает вольным зверем – солнышко, звезды и радуга ее охорашивают, синие ленты рек ее украшают..."

Это же стихи в прозе. Читаешь и видишь родную землю в цвету, слышишь перекличку птичью, Чувствуешь на себе ласковые добрые лучи солнца. И невольная улыбка вспыхивает на губах, и хочется жить, любить, творить добро и радость людям...

А вот всего одна строка о лесе...

"Лес – он чуткий! Лес – он прислушливый! Он догадливый – лес"

Или вот еще о лесе...

"Приметили лесничие по нагорью реки Ишима отменную по красоте да выросту рощу молоденького березнячка. Широким длинным языком потянулась она в степь. Рыженькие по молодости лет стволики деревцев дружной, тесной ватагой наперегонки рванулись к солнышку..."

Читаю и вижу ватагу молодых березок, чуть наклонивших макушки к солнышку. И хочется пройти по этой рощице, обнять белый ствол, припасть к нему, как к дорогому и близкому человеку.

Теперь посмотрите, как описано утро в лесу...

"...Вот и солнышко брызнуло... Ветерок зашептал... Березовые рощи как зеленые корабли стоят... Море вокруг них живое. Туманы солнышком выкрасило, а ветерок барахтается с ними, таскает их за розовые гривы. Силенки у ветра с заячий чох, а озорства, что у пастушка-первогодка... Вот полянка. Здесь, видно, радуга плясом шла, рукавом трясла, цветным платочком взмахивала, да и обронила его. Каждая травинка в посверке от росных капелек, в искорках от солнечных лучей – миллионы звездочек опустились на землю. У цветов головки алмазами полыхают... Земляничка бедная застыдилась таких соседей, чуть румянчик из-под листка кажет...

А щебету-то! А гомону-то! К самому небу тот гомон из горлышек звонких взвивается. С каждой ветки живой колокольчик на тугих крылышках "серебрень-цвень" выговаривает. Это на птичьем наречье земля радостная солнышко славит..."

Прямо-таки поразительная, какая-то животворящая образность его повествования. Слышите... "Силенки у ветра с заячий чох, а озорства, что у пастушка-первогодка". А как описана полянка, по которой "радуга плясом прошла". Каким неисчерпаемым воображением надо обладать, чтоб представить птиц, как живой колокольчик на тугих крылышках. Это же песня. И какая жаркая, беспредельная любовь к бессмертной, вечной природе разлита по всем сказам Ивана Михайловича. В каждом сказе есть хоть крошечный, но непременно есть вот такой солнечный, такой приметный и теплый кусочек повествования, посвященный родной природе. Ермаков был достойным сыном этой природы, ее неутомимым певцом.

Столь же любовно и лирично описывает Ермаков зверей и птиц, населяющих нашу землю, вот как описывает Иван Михайлович обыкновенного петуха...

"Бородавчатый толстый гребень напружинен задором и кровью. Из-под этой назревше-малиновой плоти пробился изжелта-вороненый, могучий, будто бивень, клюв... Веселый, задорный, бдительный глаз. Огенная бородка постоянно, как пламень, жива. Перо выхоленное, семирадужное, боевые токи по нем текут. Шея, по самую грудную дужку и ниже, жарким золотом горит-полыхает. По крылам частью чернь, частью тоже расписано золотцем. Темный хвост на распаде пера сизой зеленью излучается. Шпоры так остры, так отточены... Генерал – петух!"

Живая картинка! Читаешь и видишь этого красавца.

Можно было бы бесконечно цитировать подобные отрывки из первой книги Ивана Ермакова, но лучше самому взять и прочесть книгу, и станет понятна неизбывная страстная любовь писателя к родной природе, и конечно же и прежде всего, к людям, населяющим нашу прекрасную землю, к людям труда: плотникам ("Соколкова бригада"), печникам ("Дымково бессмертие"), дояркам ("Зорька на яблочке"), механизаторам ("Другая музыка").

Посмотрите, как великолепно, емко и выразительно, с каким неподдельным почтением, я бы сказал, поклонением выписаны образы лесничего Берестышко или печника, прозванного Дымком, или плотника Соколка. Не могу удержаться, чтоб не привести описание Берестышко – лесничего села Веселая грива...

"...Берестышко наш совсем уже дедушкой стал. Старуха у него померла, детей не нажито было – один остался. Один – да не без радости. От народа ему почет да уважение. От соседушек – по хозяйству помога. Сельсоветские дела решать начнут – он там нашим депутатом выбран. Только первой и неразлюбимой жалью лес ему остался. Идет по нему, бывало, легонький, сухонький, востропятый... Шаровары на нем из белого льняного полотна, такая же гимнастерка, ремешком подпоясанная. На голове – мягкая, гнутая линялая шляпа. Дегтем она травленная, дождями сеченная, градом битая, кострами копченная, колесами перееханная, скворчатами усиженная – в каких она переделках за сорок лет не побывала. Идет он по белоствольному раздолью, и не враз ты его от берез отличишь... Бородка у Берестышки в клинышек сведена, а усы – саморостом, как им любо, так и распушиваются. Нос широкий и в подвысть смотрит. Все ветра приветствует! Через это лицо у Берестышки всегда удивленное и по-ребячьи доверчивое..."

Такое о герое, не любя его, не сопереживая ему, не поклоняясь, не напишешь. И это любовь не показная, не наигранная. Вспомните рассказанную мной историю с воришкой. Иван Михайлович любил людей, прощал им их земные страсти и прегрешения, не судил, не поучал, не наставлял...

Теперь из нашей периодики, из литературы, театра и кино начисто исчез человек труда: крестьянин, рабочий, ремесленник, кустарь, словом тот, кто выращивает хлеб, фрукты, овощи, выкармливает животных и птиц, кто строит дома и заводы, прокладывает дороги и трубопроводы, кто управляет станками и машинами, короче говоря, кто создает материальные блага общества.

Человека труда не то что помели, а прямо-таки вышибли со сцен, кино- и телеэкранов, книжных страниц. Его место захватили маркизы де сады, изощренные проститутки, гомики, растлители малолеток, убийцы, вурдалаки, вампиры и прочая нечисть. Литература и искусство все откровеннее и громче героизирует, возносит и восхваляет тех, кто умеет делать деньги. Не зарабатывать, а именно ВЫШИБАТЬ, ВЫКОЛАЧИВАТЬ, ДЕЛАТЬ.

И в этой криминально-порно-наркоманно-алкогольной действительности великолепными, неотразимо прекрасными примерами человеческого достоинства, доброты и высочайшей гражданственности являются герои ермаковских сказов – плотники, пастухи, доярки, печники, солдаты.

Вот уже упоминаемый выше лесничий Берестышко (сказ "Голубая стрекозка"). Вся его жизнь – служение родной ПРИРОДЕ, борьба за сохранение и приумножение лесных богатств Сибири. Писатель рассказывает о нем возвышенно и трепетно, волнуя и согревая душу читателя.

Или вот печник Дымок (Сказ "Дымково бессмертие"). Внешне невзрачен, неказист, негромок. Но он – превосходный МАСТЕР. И в этом неказистом вроде бы труде своем, так нужном людям, видит Дымок весь смысл своей жизни. Дымят сложенные им печи, обогревая людей, готовя им пищу, и в этих дымах печных Дымково бессмертие. Пока будут гореть сложенные им печи, будут помнить мастера обогретые им люди, будут славить и мысленно благодарить искусного печника.

А как притягательно ярко, как душевно, волнующе до слез воспел Ермаков плотницкую профессию, мастеров по дереву, у которых топор в руках становится и резцом, и кистью, способным создавать подлинную красоту (сказ "Соколкова бригада")

Сам от земли, от сохи, от тяжкого, но вдохновенного крестьянского труда, Иван Михайлович во всю силу своего таланта возвеличивает, восславляет, превозносит на вселенский пьедестал человека труда, и за то писателю всенародный почет и великая благодарность...


4

В пятьдесят лет, в июле 1974 года, Иван Михайлович ушел в мир иной, откуда ни писем, ни телефонных звонков, ни привета.

Ушел из жизни прекрасный талант.

Русское благодушие, откладывание неотложного на после, на потом, нежелание рваться к звездам, к славе – вот причины гибели по-настоящему не раскрывшегося большого таланта.

Богата талантами Россия. Безмерно богата. Но сколько же их, этих талантов, погибает на полпути, а то и в самом начале пути к вершинам мастерства.

Причин этому печальному явлению много. Не беру на себя смелость обнажить их все. Да и не моя это задача. Полагаю, тут и среда, родившая Талант, и культурный, духовный микромир, нравственные критерии семьи, школы, улицы, общества. И конечно же, национальный характер.

Русский характер имеет много притягательных черт. Доброта. Совестливость. Скромность. Трудолюбие. Мужество. Сострадание чужому несчастью и горю вкупе с непременным желанием помочь в беде. Милосердие к поверженному врагу.

Бесспорно, прав непревзойденный знаток русского характера Федор Михайлович Достоевский, говоря: "...назначение русского человека, бесспорно, всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только... стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите..."

Много, очень много светлых, ярких, притягательных черт присуще русскому характеру. Но, как это часто случается, несомненные достоинства этого характера при своем продолжении превратились в свою противоположность, став недостатками...

Терпение, выносливость, неприхотливость оборачиваются равнодушием, пассивностью, безразличием к окружающему и к себе.

Смирение перерастает в рабскую покорность, поклонение царю-батюшке, вождю, начальнику.

Все плюсы и минусы русского характера, сойдясь и сплетясь, породили самый страшный порок – пьянство. Это подлинный бич, пагуба русского народа, ведущая к его самоистреблению, неминучей гибели.

Подлинным выразителем национального русского характера, со всеми его плюсами и минусами, был Иван Михайлович Ермаков. Тянись он к культуре и образованию, держи себя в жестких рамках самодисциплины, сделай творчество главным содержанием своей жизни, не растрачивай время, силы и талант по мелочам, он оставил бы нам не только сказы да очерки, но и крупномасштабные произведения – повести и романы.

Работа над романом требует не только огромного напряжения душевных и физических сил автора, но и постоянного, непрерывного раздумья о героях произведения, их судьбах, столкновениях, развитии романных характеров и событий. Тут нужны трезвые мозги. Незамутненная хмелем память. Не расслабленные алкоголем нервы. В краткий перерыв меж очередными запоями роман не напишешь.

Таланты уходят за земную черту, а сотворенное ими остается на земле, с благодарными потомками. Оставленное нам литературное наследство Ивана Михайловича достойно и памяти нашей, и нашего внимания прежде всего неординарностью и самобытностью его творений. Чистотой, яркостью, образностью их языка – воистину великого и прекрасного живого русского языка, умело приукрашенного сибирским диалектом и мастерскими словотворчествами писателя. И хотя по идейному содержанию, с позиций сегодняшнего дня, некоторые сказы Ивана Михайловича вроде бы подустарели, все равно они прочитываются с огромным интересом.

Литературное произведение – не только памятник времени, но главным образом – это раскрытие характеров, анатомия человеческих судеб и отношений, а и характеры, и сущность человеческих отношений, и палитра человеческих чувств остаются неизменными с самого сотворения мира.

Вот почему трогают и волнуют нас сказы Ивана Ермакова, вот почему они современны, и знакомство с ними лишь обогащает нас духовно, не говоря уже об их огромном эмоциональном заряде.

Есть писатели, причем признанные мастера, которые в своих произведениях отменно передают настроение, дают богатейшую пищу душе, но почти не затрагивают разум, не будят мысль, не раздувают ее. К таким, на мой взгляд, можно отнести, например, блистательного мастера прозы Константина Паустовского. Читаешь, словно прекрасную музыку слушаешь, по-доброму отмякает, теплеет душа, жизнь обретает спокойный радужный окрас. Но вот прочел, отложил, через день-два начинаешь вспоминать, о чем же был прочитанный тобой рассказ или повесть, и увы! Содержание никак не восстанавливается в памяти.

Полагаю, к таким мастерам, умеющим передать настроение, взбудоражить чувства, взволновать читателя относится и Иван Михайлович Ермаков. Не случайно свои сочинения он называл сказами, подчеркивая тем самым их межевое положение между рассказом и сказкой. Сказ как разновидность прозы дает автору основание отрываться от реальности, вплетать в повествование сказочные элементы, байки, побывальщины, были и небылицы.

Мне думается, понять и почувствовать Ермакова по одному-двум сказам невозможно. Взятый в одиночестве, вырванный из сборника, отдельно взятый сказ напоминает кусочек мозаики, выколупнутый из общего изображения, из мозаичной картины. Только в соседстве с себе подобными – умело и ловко подогнанными по форме и цвету кусочками они превращаются в картину, в портрет, в панораму. Так и сказы Ивана Ермакова. Собранные воедино, сплоченные, они создают великолепную картину народной жизни, яркое, впечатляющее полотно послевоенной России и ее заглавного русского народа.

У Ивана Михайловича немало эпигонов, по крайней мере, в нашей области. Несмотря на внешнюю ритмическую схожесть их сочинений со сказами Ермакова, творения подражателей лишены ермаковской притягательной силы, его проникновенности и яркости, его неотразимости.

Знакомство с книгами Ивана Михайловича расширит ваше представление о духовной жизни родного края; яркостью и оригинальностью образов, озорным весельем и неистребимым лукавством доставит немало приятных минут.

Но это как бы внешняя сторона соприкосновения со сказами Ивана Михайловича. А есть и внутренняя, более важная и существенная. Собранные воедино, прочитанные от и до, они воссоздают притягательный, неотразимо впечатляющий характер простого, как мы иногда говорим, русского человека. Солдата и труженика. Умельца на все руки. Василия Теркина сибирского замеса. Это характер настолько интересный, сложный, могутный, что, поняв его суть, поверив в него, начинаешь по-иному смотреть на окружающее. Русский, сибирский характер имеет в своем содержании и такие, казалось бы, несоединимые черты, как бесшабашность и трудолюбие, скоморошничанье и жесточайшая самодисциплина; озорство, удаль, вольнолюбие и смирение, терпимость, добровольное подчинение личных интересов интересам народа, государства, отечества.

Герои Ивана Ермакова чем-то смахивают, не повторяют, не копируют, а именно смахивают на героев Василия Шукшина.

Чем?

Простотой.

Душевной распахнутостью.

Ироническим отношением к происходящему, включая собственные невзгоды и беды.

Но если у Шукшина чудаковатость его героев порой перерастает в ущербность, в какое-то недоумие, духовное плоскостопие, то у героев Ермакова ничего подобного не происходит. И в этом его выигрыш.

Ни в юморе, ни в словообразовании, ни в хитросплетении судеб своих героев Иван Михайлович не перебирает. Оттого его сказы выдержали испытание временем. И хотя давно скинуты за борт и соцсоревнование, и многое из того, чем мы жили и гордились, за что боролись, и кое-кому прошлое кажется грудой дымящихся развалин, сказы Ивана Михайловича не умерли, не изжили себя, не утратили притягательности и интереса.

Как из жизни человека немыслимо высечь, выбросить хотя бы один прожитый день, не то что год, потому что он – прожит, его ни переписать, ни переиначить, так нельзя вырубить из нашей истории прожитого нами. Все в нем и дорого, и важно, и неповторимо. Оттого и живут и здравствуют книги, в том числе и ермаковские, являющиеся художественным отображением этого прожитого, крохотного отрезочка прошлого, без которого нет настоящего, а стало быть, и будущего.




НА СТРЕМНИНЕ



1

Невысок. Угловат. Длинные, жесткие, волнистые волосы. Острые, приметно выдающиеся скулы. Внимательный взгляд неторопливых зорких глаз таежного охотника. Голос тихий, говор спокойный, размеренный. Эмоции спрятаны где-то в недоступной глуби, выдернуть их на поверхность не так-то просто. Малоречив. Жесты сдержанны, не размашисты, не резки...

Таким вот впервые предстал передо мной хантыйский писатель, прозаик Еремей Айпин, явившись на областной семинар молодых литераторов.

Писательская организация проводила такие семинары ежегодно, втягивая через них в литературный процесс молодые таланты, из которых и пополняла ряды профессиональных писателей.

Своим появлением на нашем областном семинаре Айпин был обязан живущему в Ханты-Мансийске литератору Корнееву – человеку одаренному, но не сумевшему утвердиться на избранном пути по причине русского характера.

Так вот, в 1969 году присылает мне Корнеев коротенькое письмецо, в котором пишет...

"Посылаю Вам два рассказа молодого хантыйского писателя Еремея Айпина. Учитывая, что среди ханты в настоящее время нет прозаиков, я считаю необходимым обратить на Айпина внимание.

Если есть такая возможность, то прошу пригласить его на совещание в Тюмень..."

Вот "с подачи" Корнеева и познакомились мы с Еремеем Айпиным. Потом он стал у нас довольно частым гостем. По нашей рекомендации в 1971 году поступил в Литературной институт имени Горького при Союзе писателей СССР, который успешно окончил в 1976 году. Был участником всесоюзного совещания молодых писателей, после чего в 1981 году тюменская писательская организация приняла Еремея Даниловича Айпина в Союз писателей.

Ну а чей он родом, откуда он?

На эти вопросы в своей автобиографии Еремей Айпин отвечает так...

"Родился 27 июня 1948 года в семье охотника ханты, в поселке Варьеган Нижневартовского района Ханты-Мансийского округа. Отец мой профессиональный рыбак-охотник, ныне пенсионер. Мать очень рано умерла. Закончил восьмилетку. Потом работал в Варьеганском промыслово-охотничьем хозяйстве: охотничал, рыбачил. Затем закончил Ханты-Мансийское педучилище и литературный институт имени Горького...

Служил в Советской Армии. Работал помощником бурильщика на буровой и плотником на строительстве железной дороги Тюмень-Сургут-Нижневартовск. Два года был корреспондентом Ханты-Мансийского окружного радио и телевидения, Сейчас работаю редактором научно-методического центра отдела культуры окрисполкома..."

Что примечательного в этой биографии?

Стремление молодого писателя поглубже войти в разные пласты жизни, своими руками, собственным хребтом постичь ее норов, заглянуть в суть жизненных явлений и проблем.

Охотник. Рыбак. Плотник. Помбур. Журналист. Видите, какая широта захвата.

Советские литераторы: писатели, критики, литературоведы долгие годы вели жаркие, незатихающие баталии, штурмуя проблему "Писатель и жизнь". Надо ли писателю изучать жизнь или, как высказался Андрей Вознесенский, "надо просто жить"?

Опираясь на личный опыт и опыт моих товарищей, могу категорично сказать: надо! Еще как надо!

Если писатель сочиняет исторические романы, повести, драмы, ему нужна упорная, углубленная, аналитическая работа с источниками. И как бы талантлив ни был сочинитель, без этого ему не воссоздать характеры деятелей прошлого, не показать колорит той эпохи.

Алексей Толстой, например, двадцать лет собирал и осмысливал материал, работая над романом о Петре Великом. Итог – прекрасная книга, завоевавшая долгую-долгую жизнь своими художественными достоинствами и исторической достоверностью.

А вот наши современники – писатели Анатолий Рыбаков или Юрий Нагибин – пытались убедить себя и читателя, что для работы над историческими произведениями главное постичь дух того времени, а никакие архивы и прочие документальные источники не нужны. И вот итог...

Шумно разрекламированный, невероятно конъюнктурно сделанный, к "Христову дню" поданный роман "Дети Арбата" и его еще более пухлое и надуманное продолжение приказали долго жить, сошли со сцены, не прожив и одной пятилетки. Потому, что в них фальшь и досужий вымысел. Та же участь постигла исторические повести Нагибина, в частности, его повесть о протопопе Аввакуме. А, скажем, романы Валентина Пикуля, при всем их художественном несовершенстве, живут, пользуются неослабевающим читательским спросом потому, что они достоверны, основаны на огромном документальном материале.

Нельзя писать о том, что не знаешь, а чтобы познать, нужно изучать, изучать и изучать. Еремей Айпин выбрал самый верный и надежный путь изучения – работу с теми, о ком надумал писать. Не увидев, не услышав, не познав, ничего путного не напишешь, а всякое сочинительство на авось, на глазок, по принципу "умный – промолчит, дурак – не догадается" обречено на конфуз, на скандальный провал. В этой связи вспоминается такой эпизод... Случилось это в начале моей журналистской деятельности. В Таджикистане. В ту пору страшно увлекались всевозможными соревнованиями.

Соревновались детские сады и школы, бригады и звенья, заводы и стройки. Соревновались за высокое качество продукции, экономию сырья и материалов, сбережение электроэнергии и тепла, за высокие урожаи и за высокую успеваемость... И так далее, и так далее...

При всех издержках, перекосах и перегибах соревнование, по моему убеждению, было нужно обществу, как свежий ветер – духоте, а стремительное течение – неподвижной воде...

Ну, да не об том речь...

После хрущевского лозунга: "За два года догнать и перегнать Америку по надоям молока" – таджикский комсомол объявил соревнование молодых доярок за наивысшие надои. В республиканской печати замелькали зарисовки, репортажи, статьи о молодых доярках, сражающихся за рекорды. Чаще других публиковались материалы моего приятеля Байдерина. Все они отличались лубочными штампами, вроде... "солнце еще не показалось из-за гор, а Зульфия Рахимова, звеня подойником, уже торопливо шагала по тропе, ведущей к ферме..." Три или четыре, довольно приметных, материала Байдерина о юной комсомолке – доярке Угульджан Нуриевой прошли почти одновременно в разных газетах и прозвучали по радио.

Редакция журнала "Женщина Таджикистана" попросила меня написать очерк о молодой доярке-рекордсменке, и я отправился в Гиссарский район, где жила та самая Угульджан Нуриева, о которой так часто и так громко вещал мой приятель.

Меня неприятно поразил внешний вид коровника. Но колено навоз, грязь, дикая запущенность. Малорослые, хилые, неприбранные коровенки, жалобно мукая, месят копытами навоз, тычутся в пустые кормушки. В убогой, полутемной, грязной комнате для доярок тошнотворная вонь.

Спрашиваю заведующего фермой:

– Есть у вас Угульджан Нуриева?

– А-а... Есть... Конечно, есть.

– Пошлите, пожалуйста, за ней кого-нибудь...

– Зачем посылать?.. Сам схожу...

И ушел.

И пропал.

Жду полчаса.

Жду час...

Приходит какая-то согбенная пожилая доярка, голова закутана платком так, что только глаза видны. Села на пол в углу молоканки и ни гу-гу. Я подождал, подождал, спрашиваю:

– Где же заведующий?

– Не знаю. Послал меня, сам ушел...

– Вот черт! Он обещал прислать Угульджан Нуриеву...

– Я – Угульджан Нуриева.

Да, это была Угульджан Нуриева. Но... Во-первых, дважды бабушка (а соревнование-то молодых доярок), во-вторых, удои у ее коров были никудышными, куда ниже, чем у других доярок этой же фермы.

Вот так казус! А ЦК комсомола республики, поверив на слово журналисту, объявил Нуриеву в числе победителей соревнования, наградил почетной грамотой и рассчитывал, что она выступит с пламенной речью на слете молодых животноводов Таджикистана...

Ларчик открывался просто. Журналист позвонил в Гиссар знакомому партработнику, тот, не задумываясь, назвал первую, пришедшую на память, фамилию доярки, и вот вам результат...

Конечно, это мизерный фактик, всего лишь малая капля особенно в сравнении с тем исполинским водоворотом лжи, преднамеренной и такой же случайной, которым ныне затопила страну нашу пресса, радио и телевидение. Но как в капле росы отражается гигантское солнце, так и в этом крохотном фактике видны роковые изъяны оторванности пишущего от жизненного материала, от жизни.

Потому так важным и результативным для Айпина оказалось его вторжение в жизнь, в реальность.

В 1968 в окружной газете появляются его первые рассказы. Потом произведения Еремея Айпина появляются в журналах "Октябрь", "Юность", "Сибирские огни", "Урал", "Юный натуралист", 'Полярная звезда". И, наконец, Средне-Уральское издательство выпускает первую книгу Айпина – сборник повестей – "В ожидании первого снега". В марте 1981 года Еремей Айпин становится членом Союза писателей СССР.

Среди тех, кто рекомендовал Еремея Айпина в Союз писателей СССР, был и довольно известный у нас писатель Анатолий Приставкин. Вот что пишет он в своей рекомендации...

"...Его первая книга... несмотря на то, что она первая, написана рукой зрелого писателя...

Одно из главных достоинств Еремея Айпина – его острая социальность, так часто отсутствующая у современных молодых писателей. Она направлена против тех, кто воспринимает блага живой природы как некую бесплатную благодать, с которой возможно обращаться как вздумается. Проза Айпина вызвана болезненным переживанием самого автора за судьбу родного края; она призывает к справедливости, к нравственности в отношении к древним обычаям, к национальной культуре хантыйского народа...

Главное достояние его произведений – их художественность. Автор обладает, говоря языком музыкантов, абсолютным слухом, то есть абсолютным литературным вкусом и хорошим языком.

...Мне нравится его работоспособность и серьезное, я бы сказал, суровое отношение к самому себе. Думаю, что уже в ближайшее время Айпин выйдет к всесоюзному читателю как один из интереснейших национальных писателей и принесет новое свежее дыхание в общенациональную советскую литературу..."

Приставкин оказался провидцем, предугадав будущее хантыйского прозаика Еремея Даниловича Айпина. Его книги сразу заметили и издатели, и критики, они издавались многими издательствами страны, заслужив автору высокий авторитет и общественную признательность. Трудящиеся Ханты-Мансийского округа избрали Айпина народным депутатом СССР. Сейчас он является представителем Президента России в этом округе...

Теперь, я полагаю, можно начать рассказ о творчестве Айпина. И хотя по объему оно не так велико, по месту в нашем литературном процессе, достойно и внимания, и подробного разговора.


2

Два круга очерчивает и вбирает в себя творчество Еремея Айпина.

Круг первый: человек и природа – природа и цивилизация (индустриализация) – цивилизация и человек. В этом круге разворачиваются действия всех произведений Айпина; в нем формируются, обтачиваются, шлифуются характеры героев; здесь же зарождаются и набухают проблемы, волнующие автора и героев его произведений.

Второй круг очерчен особенностями и возможностями, плюсами и минусами национального характера автора и его героев. Границы этого круга обусловлены национальной формой мышления, которая пусть и примитивно, но зато очень четко выражена в песнях каюра: что вижу, то и пою.

Меж этими кругами, как меж жерновами, трутся и трутся мысли и чувства писателя, перемалывая увиденное, услышанное, продуманное и прочувствованное, чтобы впоследствии перелить в рассказы, повести, романы.

Материал для осмысления и художественной переработки Айпин черпает не из газетных информации, не из кино- и телехроник, а непосредственно из гущи событий, захлестнувших нашу область в шестидесятые годы, когда начался великий нефтяной бум, и тюменский Север стал похож на Клондайк, охваченный золотой лихорадкой.

Накатившуюся на югорскую землю индустриализацию писатель познавал собственными боками, не на глазок – на ощупь: работал на буровых, строил железную дорогу от Тюмени на Самотлор.

Первые журнальные очерки и рассказы Айпина были пробой пера, подступом к теме; ничего особенно яркого, впечатляющего в них не присутствовало, и говорить о них особо нет нужды. Но вот накоплен нужный профессиональный опыт, и в 1979 году Средне-Уральское книжное издательство выпустило первую повесть Еремея Айпина "В ожидании первого снега". Это уже литература; это – паспорт на писательское звание. С нее и начнем наш разговор о творчестве Айпина...

Эта небольшая по объему повесть – для Айпина первая серьезная разведка боем, попытка первого короткого замыкания двух противоположных сил: природы и индустриализации, короткое замыкание этих полярных сил происходит на судьбе потомственного молодого охотника-ханты Микуля. Он – сын природы, ее олицетворение – сталкивается с противоборствующей силой, носителем которой является буровая бригада геологоразведчиков, ищущих нефть в югорской тайге.

Идея повести ставила перед молодым писателем немало очень сложных задач. Среди них такая, как создание портрета целой буровой бригады. Сложнейшая задача. Площадка повести очень мала, каких-нибудь сотня машинописных страниц, и разместить на них, да еще показать в деле, да приоткрыть характеры каждого из бригады и всего коллектива в целом – невероятно трудно даже мастеру, не говоря уже о начинающем сочинителе.

И, конечно же, и это вполне закономерно, Еремей Айпин не справился с этой задачей. Он не показывает буровиков, лишь бегло рассказывает о многих, сопровождая рассказ скороспелой портретной зарисовкой. Причина тут, как мне кажется, не в нехватке литературного опыта и мастерства, а в нехватке материала. Думается, в самом авторе не поладили разум и сердце. Разум понимает: нефть нужна народу и стране; становление энергетического комплекса сулит краю блага цивилизации. Но сердце протестует против варварского разорения природы. А где середина? Возможна ли она в нашей действительности, при нашем строе, при нашем экономическом укладе? Не знает никто, в том числе и автор. Отсюда и неустойчивость авторской позиции.

Шота Руставели подарил нам и такую мудрость: "Каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны". Понять, что надо бы не так... не так вести поиск нефти... Не так осваивать месторождения... Не так строить на Севере города, дороги, трубопроводы, я бы... Не так относится и природа к людям... Не так. Не так. Не так...

И пролетарскую революцию надо было делать не так. И советское государство не так строить. И Великую Отечественную войну не так вести. И так далее. При этом любой ниспровергатель всегда сыщет уйму аргументов, фактов, цифр, положений, примеров, подтверждающих, утверждающих это "не так!" Но спросите его: "А как?" – и появится в ответ сплошная демагогия, оторванная от жизни, от реальности.

К чести Айпина, он на этого живца не клюнул. Не поучает. Не назидает. Лишь раздумывает, размышляет, призывая в соавторы решения своих читателей. Категорично, емко и выразительно Айпин пишет лишь о том, что по-настоящему знает, в чем твердо убежден. Эта его позиция в известной мере повлияла на поверхностность, беглость в описании как коллектива буровой бригады, так и ее отдельных представителей.

А вот главного героя – Микуля, прирожденного следопыта и охотника, на котором и держится все повествование, его писатель прорисовал и ярко, и убедительно.

В повести Микуль, как и сам автор, оказался на распутье, на крутой развилке...

Влево пойдешь, от тропы предков оторвешься, забудешь родовые обычаи, утратишь волю, отречешься от матери-природы, и вместо настоянного на смоле и багульнике чистого воздуха, родниковой воды, таежного приволья и постоянного общения с мудрой, доброй, отзывчивой родной природой – нескончаемый грохот железа, гарь и копоть, жестокие рамки трудовой дисциплины.

А шагнешь вправо, отстанешь от времени, от цивилизации, застынешь на феодальном рубеже с первобытным бытом, с домостроевским укладом жизни. Поймут ли, простят ли это дети и внуки?

Микуль тянется к тайге, родному поселку, видит их во снах и наяву, бредит охотой, плачет по бесцельно загубленным соснам, заступает дорогу временщикам-браконьерам.

Микуль ищет третий путь, и, как ему кажется, находит. Он убежден: его место среди тех, кто явился на его землю за сибирской нефтью. Потому он напрашивается на работу в буровую бригаду Кузьмича, становится сперва подсобником, потом верховым, затем помбуром, но не раскаивается в своем решении, напротив, утверждается в правильности своего выбора и убеждает в этом своих таежных соплеменников.

Писателю надлежало показать, как ломались психика, мировоззрение и характер Микуля, превратившегося из охотника за соболями да белками в охотника за нефтью.

Справился ли Еремей Айпин с этой труднейшей задачей? В основном – да, справился.

Неторопно, я бы сказал, въедливо, шаг за шагом прослеживает писатель душевные колебания, всплески и отливы, взлеты и падения охотника-буровика. Не вдруг, не с маху. Трудно и медленно постигает Микуль свою причастность к происходящему на хантыйской земле. Он – исконный, законный хозяин этой земли, стало быть, должен, обязан сделать все возможное и от него зависящее, чтобы нефтеразведчики делали свое важное, нужное народу и Родине дело не как рвачи-стервятники, а как рачительные, добрые, чуткие дети великой сибирской природы.

Может ли один человек заступить дорогу ненасытной сатанинской железной рати, что ринулась в сибирскую тайгу в начале шестидесятых?

Писатель и его герой полагают, что и один в поле воин. Наверное, и капля камень долбит. У автора, как мне кажется, в ту пору не возникало подобного желания. Но звучит эта мысль негромко. В повести отсутствует и решительное осуждение методов освоения природных богатств Сибири и позиций временщиков, и многого иного, что вызвало резкий протест и отпор писателей в последующие годы.

Убежден, во время написания повести Еремей Айпин, как и я, как и сотни других писателей, журналистов, художников, музыкантов, был очарован великой мощью машин, силой и одержимостью управляющих ими людей, кои отважились выдернуть сибирского нефтяного джина из болотной топи, урманных буреломов и вечной мерзлоты.

Ах, как знакомо и понятно мне это чувство!.. В те годы, о которых повествует Айпин, я немало поколесил по геологическим экспедициям, жил у сейсмиков и буровиков в балках и землянках.

Представьте на миг такую картину... Морозище лютый, где-нибудь под пятьдесят. Промороженная тайга замерла по уши в снегу. Зеленое смешалось с белым и голубым. Тишина!.. Неправдоподобная. Первозданная тишь. Слышишь, как падают сбитые с веток ветром сухие шишки, комья снега. Такая звенящая, непроницаемая тишина была, наверное, в первые дни сотворения Мира.

Вдруг эту библейскую неправдоподобную тишь взрывает в клочья истошный рев моторов: неодолимым стальным тараном прут прямиком по тайге "АТТ", и следом по пробитой ими просеке ползет караван балков, в которых размещался сейсмоотряд. Черные тракторные дымки липнут к бурым лапам кедров и елей. От железного грохота, лязга и моторного рева колышется тайга, с деревьев осыпается снежная пыль, срываются огромные лепехи снега. При падении они рассыпаются молодой веселой порошей, осыпая крыши и борта вагончиков, пятная подрагивающую твердь тракторных корпусов.

Вдоль просеки беспомощно раскинулись поверженные дерева всех возрастов, пород и размеров. Лесные великаны, как сокрушенные в бою витязи, лежат то кучно, то вразброс, подлезая иногда под колеса и гусеницы, и те с хрустом и чмоком давят, кромсают, лущат еще живые, полные соков стволы кедров, елей иль сосен...

Белесым пологом низкое небо плотно накрыло лесной туннель, чуть-чуть добавив сини к зеленому и белому. Этот ревущий, грохочущий, искрящийся караван в девственной, нехоженой, немеряной, глухоманной тайге порождал в душе моей лишь ликование и восторг: экая силища! С ней мы "все добудем, поймем и откроем..." И нефть найдем. И вырвем ее у болот и вечной мерзлоты!..

А посмотрели бы вы с летящего вертолета на сварочную колонну, прокладывающую в тундре газопровод! Ползет по сугробам гигантская огненная змея, неодолимо, упорно ползет – и ни реки, ни болота, ни перелески не в силах задержать ее стремительное движение...

А каким фантастическим огненным маяком видится работающая буровая в ночной тайге!..

Лишь много позже пришло прозренье. Началось горькое похмелье, мы взглянули трезвыми глазами на содеянное нашими геологами, нефтяниками, газовиками и строителями: какой урон, непоправимый, страшный, нанесли они природе, богатствам нашим и всей стране, покалечив при этом сотни тысяч человеческих душ.

Дивно ли, что и Еремей Айпин, и его герой – хантыйский охотник Микуль, даже видя и понимая взаимную неприязнь югорской природы и грянувшей индустриализации, оказались околдованными исполинской мощью машин, управляемых нефтеразведчиками. И хотя Микуль сокрушается по поводу без нужды погубленного леса; изгоняет с буровой собак, чтоб не уничтожали звериных детенышей; калечит ружье браконьера Уханова; неистовствует, узнав, что буровик Коська вместо лосей подстрелил колхозных оленей, все-таки в родное село Микуль не воротился, с буровой не ушел, поменяв охотничью тропу на тропу геологическую.

В повести есть и любовь Микуля и лаборантки Нади. В описании интимных отношений и чувств Еремей Айпин выглядит лишь нашаривающим свою тропу, свою позицию, свое отношение к этим очень тонким, невероятно гибким, легко ранимым и обрываемым струнам человеческих душ, которые при их аккордном полнозвучии и называются любовью.

Сейчас в литературе и искусстве, особенно в кино- и телефильмах, в произведениях так называемых возвращенцев-перебежчиков последней волны цинизм и пошлость доведены по крайности. Похабщина хлещет не только с кино- и телеэкранов, с театральных подмостков, со страниц скороспелых романов Лимонова, Аксенова и других перебежчиков, ныне оголтелая порнография пролезает даже в книги, адресованные детям. Новоявленные пророки свободной любви скоропалительно и ловко приравняли это великое, святое чувство к похоти, сочинив пошленькую формулу: любовь – это секс. Вспоминается ироническое четверостишие:

За окошком ветер дует,
Ветка к ветке клонится.
Парень девушку целует:
Хочет познакомиться...

Я чуточку пригладил эти вирши, подняв их, как говорят, на порядок выше. Как вы догадываетесь, в подлиннике речь идет не о поцелуях...

Еремей Айпин воспринимает любовь, как высшее, святое чувство, облагораживающее, вдохновляющее человека, зовущее его на подвиги, на добрые дела. Но словесного выражения этому чувству молодой писатель пока что не находит, пытаясь заменить этот провал недоговоренностью, многозначительными намеками, ему лишь понятным подтекстом, и до того комуфлирует отношения Нади с Микулем, что читатель не в состоянии их понять.

Вот там, где речь идет о любви к природе, мысли и чувства автора и его героя ясны, четки, понятны. По-сыновьи нежно и трепетно любит писатель югорскую природу: вековую тайгу, озера и реки, травы и цветы, небо и ветер, и конечно же, все живое – летающее, бегающее и ползающее – что населяет сибирские леса.

Вот несколько маленьких отрывков из повести, посвященных описанию родной природы...

"В полдень шалый северный ветер крылатой лайкой погнал на ингу-ягунское небо стада рваных облаков. Утихомирился он лишь к ночи, когда плотно, бок о бок, уложил серебристые облака на ночевку. А наутро, проснувшись, ахнули жители Ингу-Ягуна: зима пришла..."

Или:

"Лось прихрамывал на левую переднюю ногу. Рога, о шести отростках каждый, стали вдруг помехой. Два дня назад он содрал с них бархатную кожицу, и теперь они были еще сыровато-красные, с бледной сукровицей. Эти дни лось провел в сумрачном ельнике: твердели рога, тяжелела голова. Весь он, начиная с могучей шеи, наливался бешеной силой, которая будоражила кровь и затмевала сознание. Он ждал. Ждал того мгновения, когда, накалившись до предела от неведомого томления, протрубит свою утробную, устрашающую песню любви и, низко опустив тяжелые, точеные рога, выплывет на лесную поляну навстречу своему сопернику..."

Или:

"Осень яростно ворвалась в тайгу: побила листву на осинах и березах, взъерошила желтые травы и блеклые кусты, заторопила перелетных птиц в теплые края, подгоняя не успевших подготовиться к зиме лесных зверей и нерасторопных людей.

Месяц суровый и беспощадный. Недаром в календаре охотника-ханты значится "месяцем умирания листьев и трав": многое умирает до весны, многое – насовсем.

Сохатые сменили свои "шубы", и олени "осеребрились": солнце играло на их светлых боках. Наступает время брачных боев, скоро самцы начнут подавать голос. Все идет своим чередом..."

Видите, как экономно, емко и выразительно живописует Айпин природу. Писатель, как и его герой, чувствуют себя неразрывно, навеки связанными с ней. И как бы ни прикипал Микуль к железному ремеслу, как бы ни утешал себя, что тропа нефтяника – неизбежна и неизбывна для подлинного хозяина Югры, в нем росла и росла тревога за родимую землю, и эту тревогу всех ханты и манси – хозяев Югры – под конец повести открыто и четко высказал управляющий промохототделением Иван Филатыч:

"Нефть-то рядом с охотником никак не уживется... Знаю, как будет. Сначала вроде бы терпимо, а потом пойдут дороги, нефтепроводы, нефтепромыслы и много кое-чего другого. Погубят сначала наши ягельные бора, промысловые угодья, реки и озера. Пойдут самозваные "охотники", которых и сейчас уже немало шастает по лесам. Подорвут запасы зверей и птиц... Вот тогда мы с вами по-другому запоем..."

Старый охотовед оказался пророком.

Великое открытие сибирской нефти обернулось великой бедой, и не только для коренных жителей Югры, но и для всей Державы...

На этой минорной ноте позволю себе закончить разговор о первой повести Еремея Айпина "В ожидании первого снега" и сразу переключить ваше внимание на его последний, большой по объему, многоплановый, глубокий роман "Ханты (Звезда Утренней Зари)".

Чувствуете, какое заглавие? – многообещающее, ко многому обязывающее писателя. Книга, названная именем народа, должна дать читателям портрет этого народа, высветить его национальный характер. Задача эта, на мой взгляд, невероятно трудная, и то что Айпин не убоялся ее, делает ему честь.

Вот с какими мыслями раскрыл я книгу, которой предпослано восторженное предисловие Сергея Залыгина.

В конце романа две цифры: 1977-1987. Десять лет писательского труда над романом. Это первый роман, рожденный писателями Югры, хантыйским прозаиком Еремеем Даниловичем Айпиным...


3

С чего же начать разговор о первом хантыйском романе? Пожалуй, с пролога, который звучит, как звук камертона, предваряя и настраивая все повествование на эпическую тональность.

Вот изначальные строки этого пролога:

"И настало утро отъезда Вверх.

Человек, медленно повернувшись по солнцу и окинув долгим взглядом землю, на которой он родился и жил до сего дня, тронул поводок. И вожак сделал первый шаг, и шаг этот был в небо, и караван, ведомый им, неспешно, по наклонной, словно в гору, стал подниматься Вверх. И лайка направила за хозяином стадо оленей, и оно тоже двинулось Вверх по невидимому в лучах утреннего солнца следу.

Вон как впечатляюще мощно и распевно звучит этот первый аккорд. В нем есть какая-то библейская интонация, трогающая душу и разум. В такой тональности написан весь пролог, настраивая читателя на встречу с чем-то необыкновенно глубинным, ярким и звучным.

О чем этот роман? О судьбе небольшого по численности, свободолюбивого и гордого народа ханты, что столетия безраздельно владел бескрайней приобской тайгой, промышляя охотой да рыбной ловлей. На многих страницах романа автор неспешно и детально рассказывает о верованиях, обычаях и обрядах, о миропонимании и мироощущении своего народа. Всеми доступными ему средствами писатель подчеркивает мудрость, вольнолюбивый норов, трудолюбие и высокую нравственность малоречивых, неторопливых, простодушных ханты.

Действие романа разворачивается в период промышленного освоения нефтяных и газовых месторождений тюменского Севера. Правда, автор почему-то не пожелал нарисовать картину этого грандиозного наступления индустриализации на приобскую природу, неотъемлемой частью которой являлись и герои романа, ибо вся их жизнь неразделимо была связана с тайгой, ее озерами да реками, зверями да птицами. Тем не менее, уже на первой странице, хотя и беглым пунктиром, но все-таки писатель очерчивает стальную петлю, которую накинула индустриализация на таежную Югру. С одной стороны – бурят скважины нефтеразведчики; с другой – строят железную дорогу; с третьей – прокладывают трубопровод.

В этой стальной "петле" и разворачиваются все действия романа, всю тяжесть которого автор, не колеблясь, взвалил на одни плечи главного и по сути единственного героя Немьяна – коренного обитателя югорской тайги, потомственного охотника и рыболова.

Жаль, что, лишь раз назвав своего героя Немьяном, автор тут же перелицовывает это имя на русский лад, превращая Немьяна в Демьяна, под этим именем тот и проходит через весь роман.

Столь же неоправданна и непонятна, на мой взгляд, кондово русская кличка Пеструха, которую прилепил автор любимой Демьяновой оленихе. И речь Демьяна, олицетворяющего хантыйский народ во всех его ипостасях, неоднородна, слоиста – на хантыйский пласт вдруг наслаивается чисто русская интонация.

Вот, выпрашивая лакомство, к Демьяну пристает олененок. "Эшш-э! – отмахнулся Демьян и добродушно проворчал: – Ужо избаловали. Ишь, сердится!".. Эти "ужо" и ишь" явно не из той оперы. Тем более, что "ужо" означает будущее, не прошедшее и применяется в значении "когда-нибудь... позже".

Двуслойна авторская речь и речь героев романа. Чисто хантыйские интонации и словосочетания и речевые обороты то и дело перемежаются со столь типично русскими языковыми оборотами. И это – не вина Айпина, его беда. И не только его, а всех двуязычных писателей.

Окончивший русскую школу и русский литературный институт, говорящий и пишущий по-русски, Еремей Айпин все время находится на разрыве, меж двумя культурами – хантыйской и русской, меж двумя языками – русским и хантыйским. По общественному положению, по служебному долгу ему приходится пользоваться исключительно русским языком, которым он владеет великолепно, но чтобы передать национальный колорит, национальный характер, национальную речь, требуется глубинное знание хантыйского языка, нужны постоянные упражнения в этом языке...

Вот узелок, который пока ни развязать, ни разрубить никто не в силах... Я полагаю, любой невеликий народ с одним своим коренным языком никуда не уедет. У него нет своей государственности – это раз. Нет национальных школ и вузов – это два. Не зная основного, господствующего, языка страны, ему не шагнуть за границы своей территории, ничего не решить, не установить нормальных взаимоотношений с соседями... Это факт неоспоримый, и не считаться с ним – нельзя...

Вернемся, однако, к роману... По своей архитектуре он напоминает в свое время нашумевший, роман Чингиза Айтматова "И дольше века длится день". Прием испытанный, проверенный в литературе. На какое-то действие или положение главного героя нанизываются воспоминания, которые в единении образуют ткань всего романа или повести. Это мозаичная картина, собранная из кусочков ретро.

Главный герой романа "Ханты" Демьян на оленях едет в неблизкий поселок, сдает пушнину, покупает нужные продукты, встречается с сыновьями, которые живут в интернате, и возвращается домой. Вот и вся сюжетная линия романа, прямая как стрела, без виражей и выкрутасов. Но это всего лишь ствол повествования, от которого отходит множество ветвей. Есть у ствола и глубокие корни, и эти скрытые и видимые корни и крона в единстве своем воссоздают яркую впечатляющую картину жизни хантыйского народа за все годы Советской власти...

Временные рамки повествования огромны, тем сложнее было не растечься на этой площади, измельчив содержание. В какой-то мере автор избежал этой беды, но не совсем избежал.

У романа есть и второе заглавие "Звезда Утренней Зари"...

На востоке, над вершинами сосен, светилась Звезда Утренней Зари. Она медленно поднималась в сумрачное небо. Поднималась и тянула за собой грядущий, день. Казалось, день упирался, не хотел идти на землю, но настойчивая Звезда и не думала оставлять его в покое где-то за темным горизонтом. И тому ничего не оставалась, как последовать за Звездой..."

Очень символичная картинка, предопределяющая весь ход романа. Как нарождающийся день тянулся за поднимающейся Звездой Утренней Зари, так тянулась за Демьяновой упряжкой вся многоликая, невероятно сложная История таежного народа ханты. Тут и явление советской власти: и коллективизация, и тридцать седьмой, и Отечественная война, и послевоенное лихолетье, и, наконец, нефтегазовый бум, накинувший стальную петлю индустриализации на некогда вольный, добродушный и веселый народ.

Демьян – не ординарный охотник, он – человек мыслящий, одержимый идеей всеобщего братства людей, неразрывной связи человека, природы и космоса. Он живет для людей; охотится – для людей. Он верует в несокрушимую силу Добра, в возможность мирного разрешения любых конфликтов, включая и тот, наиглавнейший, занимающий и волнующий Демьяна – конфликт меж природой Югры, ее хозяевами и оголтелыми временщиками – грабителями недр земных, губителями всего живого.

Десятки страниц романа посвящены раздумьям и рассуждениям об этом. Тут, на мой взгляд, автору изменяет чувство меры, он забывает, что лучше раз увидеть, чем сто услышать.

И стоило бы ему написать одну-две картинки хищнического беспредела нефтяников, геологов или строителей, и читатель бы понял и принял мысли и чувства автора и его героя.

Демьян выписан Айпиным любовно и бережно. Ничего лишнего, все в меру и к месту. Мудрый, добрый, целомудренный, как сама природа. Он видит брата в дереве и птице, в звере и воде, в звездах и цветах. С каким неподдельным страданием, с какой глубинной болью вспоминает Демьян гибель первой им подстреленной белки...

"... Первой белке дробинка попала в голову. Она свалилась на снег, обхватила головку скрюченными лапками и тоскливо, с жалобным криком, дергая задними лапами, закружилась против солнца. Передние лапки со скрюченными коготками судорожно хватали обе щечки, искали дробинку, застрявшую в плоть и причинявшую невыносимую боль. Она не могла поднять головку. Но туловище и задние лапы были еще живы, и они кружили, кружили.., двигая беспомощную голову. А снег вокруг таял под бордовыми каплями крови. Белка все кричала, стонала, плакала по-человечески. И он стоял над ней и тоже плакал..."

Вот это настоящий охотник. Подлинный хозяин лесов, рек и озер. И мы воспринимаем как реальность его разговоры с оленями и собаками, с кедром или с рекой. Все живое, что вокруг него, в родстве с ним. Но он – таежник-охотник, он должен убивать, чтобы жить: "Смертью друг друга живут, жизнью друг друга умирают" – вот парадокс нашего бытия, и острее других его ощущают такие, как Демьян. И оттого и берет он у природы лишь крайне необходимое, чтобы жить.

Вот это обожествление Добра, пожизненное служение ему мне представляется крайне важной гранью идеи романа. Особенно теперь, когда на кону жизни стоит только Рубль или Доллар, когда ради этой ставки люди подличают, лгут, грабят и убивают себе подобных. Добро. Честь. Долг. Совесть... И еще многие, очень многие нравственные категории ныне втоптаны в грязь, осмеяны, забыты.

Еремей Айпин на удивление легко, просто и прочно уместил в душе Демьяна охотника-промысловика и страстного ревнителя, покровителя живой природы. Его Демьян – не схематичный образ, это живой, реальный человек, ничто человеческое ему не чуждо. Он болеет и страдает, радуется и любит. Еще как любит!

Поразительно целомудренно, по-родниковому чисто и поразительно ярко описана любовь Демьяна к русской девушке, оказавшейся когда-то случайной и единственной попутчицей в его долгой дороге. Финальная сцена их любви, в лесу, под нудный шум ночного дождичка написана великолепно.

Как поразительно диссонирует она, как резко отличается от так называемых эротических сцен, где порнография мешается с похабщиной, насилием и жестокостью. Такими "любовными" картинками полны захватившие наши экраны кинофильмы, ими до беспредела напичканы книги, книжечки и книжонки, оттеснившие в дальний темный угол настоящую художественную литературу.

Запевалами и ведущими в этой атаке на культуру и нравственность нашего народа-великомученика выступают все те же перебежчики-возвращенцы от Лимонова до Аксенова, которые, чтоб удержаться на плаву, сперва поносили и оплевывали советскую власть и большевиков, а когда эта козырная оказалась отыгранной, принялись наперегонки завывать и бесстыдствовать...

Ничего даже отдаленно на это похожего в романе Айпина нет и быть не может, потому что писатель любит свой народ, поклоняется ему. Он не жалеет ни романной площади, ни гипербол, ни легенд, ни превосходной степени изложения, чтобы еще и еще раз подчеркнуть добрые качества своего народа и прежде всего, его высокую, неколебимую нравственность. Порою, увлекшись, Айпин даже теряет чувство реального. Желая подчеркнуть духовную мощь и моральную стойкость своего народа, писатель иногда бросается в крайности, выдавая за подлинное такие невероятности, что остается только руками разводить.

Вот, например, один из "проходных" героев романа Федор Казамкин "в жестокий мороз провалился в полынью и обморозил обе ноги". Он добрался-таки до дома. Вероятно, у него началась гангрена. Дикая боль. Беспамятство. И наконец... "...он ушел от людей. И вдали от селения, в одиночестве ампутировал себе сначала правую ногу, потом левую... После, когда раны зажили, он вернулся к людям» И показал жене, какие теперь ему нужны кисы для охоты. И она сшила ему кисы-протезы. И он снова вышел на охотничью тропу..."

Мне кажется, эта сцена – свидетельство увлеченности автора. К великому сожалению (и в этом прежде всего повинен редактор книги), в романе немало подобных недостоверностей. Особенно в главах, посвященных репрессиям тридцать седьмого года, которые держатся не на архивных документах или хотя бы рассказах очевидцев, на авторских домыслах и эмоциях.

Значительно отягощают роман публицистические длинноты о войне, о борьбе за мир, о катящейся под уклон экономике края и т.д.

И все-таки, в лучших страницах романа (а их немало), чувствуется рука мастера. Мудрого. Опытного. Талантливого. Неподкупного, горячего патриота своей Отчизны, своего народа, своего края. И многие огрехи, встречающиеся в романе, могли быть устранены и наверняка будут устранены при переиздании книги.

Да, роман написан необычно, не в классическом романном стиле или манере русской и мировой литературы. Он соткан из раздумий, отступлений, внутренних монологов, воспоминаний. Но вправе ли мы за то укорять автора?

Существует национальный характер. Есть национальная форма мировосприятия. Есть и национальное мышление. И никто не смеет требовать, чтобы таджикский или хантыйский поэт писал стихи, как Пушкин, а прозу – как Достоевский.

В художественном своеобразии, в непохожести и оригинальности, в подлинном национальном колорите – основное достоинство романа "Ханты" Еремея Айпина. И я уверен, встреча с этим романом принесет немало приятных минут читателю, заставит его и поволноваться, и поразмышлять.




СОЛНЦУ И ВЕТРУ БРАТ



1

В заголовок не случайно вынесены строки из когда-то очень популярной песни Пахмутовой о геологах. Не случайно потому, что речь в этом очерке пойдет о писателе-геологе Геннадии Кузьмиче Сазонове. Геологе по образованию, по опыту работы, по складу характера.

Любая профессия накладывает отпечаток на характер человека, его психику, его мировоззрение, на его отношение к людям, к природе, к делу.

Спору нет, всякая профессия и хороша, и почетна. К тому же, не место красит человека, а наоборот... И все-таки, геолог – не просто профессия.

Это призвание.

Это судьба.

Это испытание, которое способен выдержать далеко не всякий.

Геолог – это вечный непокой, непрестанное движенье, неутомимый поиск, постоянный риск.

Геолог – это воля. Простор. Независимость. Свобода, ограненная жесточайшей самодисциплиной, неумолимым самоконтролем.

Геолог – это не только, казалось бы, несовместимое единение несогласуемых черт характера, но и полное их слияние. Озорная удаль, бесшабашное веселье, лихой задор и в том же сплаве осторожность и четкий расчет, армейская дисциплина и аккуратность.

Если же говорить о геологе Геннадии Сазонове (а он 16 лет проработал начальником отряда), то в нем все эти только что поименованные качества бесспорно присутствовали.

Мудрый, широко эрудированный, темпераментный полемист.

Блистательный рассказчик, умевший в каждом событии, в любой ситуации увидеть что-то веселое, достойное иронии, беззлобной усмешки.

Озорник и балагур...

В августе 1972 года Геннадий прислал мне письмо с Приполярного Урала, где работала его партия. Перед уходом "в поле", то есть на поисковые работы, которые продолжаются каждый год от ранней весны до поздней осени, так вот перед уходом в поле на целых полгода Геннадий показал мне черновой (первый) вариант своей повести о геологах под названием "Мамонты и фараоны". Мы детально обговорили рукопись, и Геннадий увез ее "в поле".

В указанном письме из экспедиции он сообщал о своей дальнейшей работе над этой повестью. Вот. строки из его письма...

"Могу сообщить Вам, Константин Яковлевич, что заканчиваю повесть, но это не тот "Мамонт", который когда-то смотрели, о нет! То было чучело мамонта, учтите, не скелет, а чучело. Что я сделал? – я решил начать все сначала, "обратно", как говорят, то есть решил выследить живого мамонта, затем поймать и развести костер. У костра его ошкурить и выпотрошить, посмотреть, что у него внутри. А внутри вот что – мамонт и человек – современники – и один из современников, человек, выбивает мамонта, уничтожает дотла, сам же продолжая свой путь дальше. Но та экология, та психологическая субстанция и тот духовный ландшафт как реликтовые формы надолго задержались в человеке – он изменялся и внешне, и в глубину, но современная жизнь с мамонтом, тот отрезок времени как этап мог в нем сохраниться или нет? Шерстистый мамонт с горбатым загривком, могучим хоботом, пожелтевшим бивнем и маленькими глазками, эдакий плюсквамперфект, поселился или попытался поселиться в каждом из нас, и время от времени показывает, изнутри, пусть невзначай, то бивень тебе, то что-нибудь потянет и не отпустит – хоботом, то придавит ступней или оглушит ревом, или повернется душой в шерсти, да просто посмотрит маленьким глазом из шерсти и все тебе! И вот этот мамонт, вернее, мамонтовый ледниковый мир человеческого детства, вылезает из нас и может проявиться в чем угодно – в жизни, в работе, в отношении к женщине и прочее. Вот примерно такая штука получается, Константин Яковлевич..."

Посмотрите, как великолепно – образно, ярко и глубоко раскрыта суть будущей повести.

Тут и связь времен. И живучесть прошлого, его влияние на настоящее. И взаимозависимость человека и Природы. И все это изложено не по-казенному наукообразно, а живо, оригинально. Неназойливый, невымученный, какой-то естественный, занозистый, искристый юмор пронизывает все письмо, написанное где-то в палатке иль у бивачного костра, после долгого, трудного, многодневного похода по маршруту.

Сазонова отличали неистощимый запас энергии, огромная эрудиция, завидная широта кругозора. Легко и скоро завладевал он разговором, становясь центром беседы или спора, притягивая слушателей остроумием и знаниями. Он мог упоенно, задорно и очень образно, с глубоким смыслом и пониманием проблемы говорить о звездах, межпланетных путешествиях, о горах и реках Сибири и о многом-многом ином.

С одинаковым изяществом, упоенно и доказательно он мог рассуждать о неандертальцах, снежном человеке или гуманоидах-инопланетянах. И это была не дилетантская болтовня, а глубокий, с привлечением многих источников, заинтересованный, взволнованный разговор.

Его жизненной энергии с лихвой хватало и на сочинительство, и на любовь, и на озорство. Вспоминаю такой случай...

В Кемерово проводилось всесибирское совещание молодых писателей. Я был приглашен руководить одним из семинаров. Со мной поехали и приглашенные на совещание молодые тюменские литераторы, в том числе Геннадий Сазонов.

В Новосибирске – пересадка, целый день ждать поезд в Кемерово. Решили, попрятав чемоданчики в автоматические камеры хранения, съездить в город, посмотреть Сибирское море.

Вернулись на вокзал за полчаса до отправления нашего поезда. Открываю свою ячейку, а она пуста, нет моего чемоданчика. И хоть в нем, кроме пары рубах, электробритвы и еще кое-какой мелочевки, ничего путного не было – все равно обидно и досадно.

Стою подле пустой камеры, заторможенно соображаю, что делать. Подходят мои спутники.

– Что стряслось? – интересуется Сазонов.

Рассказал им о своей пропаже. Все ахают. Негодуют. Сочувствуют.

– Я видел, – говорит Сазонов, – какой-то тип тут крутился. Надо пробежаться по вокзалу, я его наверняка узнаю.

Заспорили. Каждый со своим советом. А времени до отправления нашего поезда осталось двадцать минут.

– Вон милиционер! – кричит Сазонов. – Сейчас я его позову.

Я принялся отговаривать: начнутся расспросы, акты, а время...

Заспорили.

Сгрудились.

В дальнем конце прохода показался милиционер. Он двигался в нашу сторону.

– Пойдемте отсюда, – предложил я.

Мы уже двинулись к выходу, да Геннадий удержал.

– Постойте, может, вы со своей близорукостью не разглядели: в камере-то темно. Глянем еще разок для успокоения совести...

С этими словами распахивает дверку моей ячеи и... достает пропавший чемоданчик.

Когда и как исхитрился Сазонов выудить из камеры мою поклажу, где ее прятал, как сумел неприметно положить на место? – осталось для меня загадкой. Но розыгрыш получился, как любят теперь говорить, классный. Шуток и веселья по этому поводу нам хватило до самого Кемерова...

Или такой эпизод...

Одному из геологов в отряде Сазонова, работавшем на Приполярном Урале, подкатила круглая дата. А спиртного в отряде ни-ни. И полетела в Саранпаульскую экспедицию радиограмма: 'Боеприпасы кончились. Срочно шлите пять кв, пять ос. Явка прежняя. Пароль тот же. Резидент".

В ответной радиограмме из Саранпауля значилось:

"Ос и кв прибудут через неделю. Встречай транзитом пять боеголовок. Пароль прежний".

Эту радиоабракадабру засек КГБ. После третьей похожей радиограммы в отряд вместо кв и ос явились чекисты. Пришлось Сазонову рассекречиваться: КВ и ОС оказались марками коньяка, а боеголовки – обыкновенными водочными белоголовками. Шороху сазоновская придумка наделала на всю область...

Я мог бы рассказать много подобных проделок неутомимого на выдумки и озорство Геннадия Кузьмича Сазонова, у которого была уйма друзей, и только врагов, по-моему, не водилось. Вот этим миролюбием, озорным весельем, негасимой шуткой, как весенний лес солнечными лучами, пронизаны все произведения Сазонова, и эта веселость и солнечность не снижают серьезности, мудрости, психологической глубины сазоновских повестей и рассказов.


2

В 1965 году в Средне-Уральском книжном издательстве вышла первая книга Геннадия Сазонова "Привет, старина!" – сборник рассказов и новелл.

Тогда автору было немногим более тридцати, а за спиной: тысячи верст таежного бездорожья, горные хребты, болотные топи, бесконечный разлив голой тундры. Несколько лет подряд геологическая партия Сазонова колесила по нехоженым землям Тюменьщины, стирая белые пятна с геологической карты. Не удивительно поэтому, что жизнь геологов – главная тема этой первой книжечки молодого прозаика.

В то время о сибирских геологах писали очень много и, что греха таить, плохо, поверхностно и однообразно. Из книги в книгу "кочевали" эдакие юные бородачи с рюкзачком на саженных плечах, с молоточком в могучей мускулистой руке и, конечно, с гитарой под полою.

Как пчелы на клевер летели в Тюмень журналисты и писатели из Москвы и Ленинграда, из Свердловска и Новосибирска. Летели за романтикой, за сенсацией, за героем.

Литературе всегда нужен герой. Яркий. Притягательный. Достойный поклонения и подражания.

Предпринятая литературными "диверсантами" атака на положительного героя, попытка дегероизации литературы, внедрения в нее антигероя – провалились с треском. Читателям, особенно молодым, нужен был современный Овод или Павка.

Вот их и искали в геологических экспедициях и на нефтяных промыслах залетные и местные сочинители всех жанров. Сотни книг – романов, повестей, поэм, пьес, много песен, кино- и телефильмов, бессчетное количество журнально-газетно-книжных очерков и статей написано о геологах, строителях и нефтяниках земли тюменской, правда, большинство из них однодневки. Из этого неохватного потока испытание даже малым отрезком Времени выдержали лишь единицы, и в числе таких единиц книги Геннадия Сазонова.

Успех их, прежде всего, в доскональном знании того, о чем писалась книга. Герой первых новелл и рассказов первой книги Сазонова оказался не похож на того стереотипного романтизированно-рафинированного, придуманного геолога, который кочевал по страницам книг залетных сочинителей. Герой Сазонова – живой человек. Думающий, мятущийся, ошибающийся. Он – бесшабашно смел и расчетлив, беспредельно добр и экономен, влюбчив и целомудрен... Словом, это настоящий, живой, из жизни выхваченный человек со всеми его плюсами и минусами.

Но это – человек – молодой, целеустремленный, влюбленный в жизнь, в свой тяжкий скитальческий труд.

Он – непоседа, но его влечет не экзотика таежных дебрей и горных ущелий, а нераскрытые клады планеты.

Он – на редкость вынослив и терпелив, непримирим к лени, разгильдяйству, бездушию.

От каждой страницы первой небольшой книжицы Сазонова "Привет, старина!" веет сквозным ветром дальних дорог, горьковатым дымком походных костров, пахнет потом и махоркой.

– Терпеть не могу равнодушных, – как-то сказал мне Геннадий.

Он и сам, всегда и везде, как боевая пружина взведенного затвора – готовый на спор, на занимательный рассказ, на шутку. Он во всем непримирим к подлости, черствости, праздности.

Как грозовой раскат прогремели по области написанные на предельном накале великолепные очерки Сазонова о бедах и болях тюменских геологов. Он не щадит нервных клеток, не сдерживает эмоций, когда речь идет о нуждах геологов, об условиях их труда. Во имя этого Геннадий готов драться и пером, и кулаками.

Уже по первым новеллам, опубликованным в разных журналах, альманахах, в книге "Привет, старина!", было очевидно: у Сазонова-писателя очень зоркий глаз, аналитический, острый ум.

Он норовит проникнуть вглубь явлений, событий, характеров, понять их стержневую основу.

Писательство – дело сугубо, строго индивидуальное. У каждого сочинителя не только свой почерк, имеется в виду не каллиграфия, а форма повествования, структура фразы, стиль, приемы композиции и иные черты мастерства; так вот у каждого настоящего писателя, кроме этого, и свой метод постижения жизни. Один ловит материал "с ветру", потом долго, тщательно осмысливает схваченное на лету, много фантазирует, дорисовывает воображением, то, что не увидел, не узнал, не постиг.

А есть сочинители-фотографы: не увидев, не пощупав, понюхав, не попробовав на зуб – не напишет и строки единой. Причем с такой академической дотошностью, с таким скрупулезным следованием увиденному стремятся его описать, что порою свято соблюденная ими правда жизни вступает в противоборство с правдой искусства. Читатель не верит достоверному. Не приемлет точной фотокопии подлинного.

Спора нет, факт – вещь и упрямая, и неоспоримая. Но факт (характер, событие, поступок и т.д.) – всего лишь кирпичик в стене романа, драмы, повести. А чтобы стена не рухнула, во-первых, следует класть кирпичи на специальный цементный раствор; во-вторых, класть не наобум, не абы как, а ровно, чередуя положение кирпича, кладя его то вдоль, то поперек стены, то горизонтально, то вертикально.

Цементным раствором произведения является его сюжет, местоположение кирпича-факта определяет композиция; а мастерок, без которого не то что шпиль, купол либо какую-то замысловатую архитектурную "загогулину" не выложишь, но и простую стенку не сляпаешь, так вот мастерком таким у писателя является его язык, стиль, слово...

Потому и называют писательский труд – сочинительством. Без домысла, без фантазии ни сюжета, ни композиции не родишь. Лишенное этого, сотканное из так называемой "голой правды" произведение обречено на провал.

Фантазия Геннадия Сазонова была неукротимой и буйной, как первые нефтяные фонтаны на нашем Самотлоре. Но и в фактах, в достоверном знании жизни не было у него недостатка.

Бывает, молодому писателю недостает жизненного материала, собственных наблюдений, и он самонадеянно и громко поет с чужого голоса. Случается, однако, хотя и значительно реже, обратное явление – у писателя слишком велик запас наблюдений, но недостает умения отбирать из них наиболее яркое и типическое, и тогда он прямо-таки "тонет" в материале.

Нечто похожее случилось с Сазоновым в его первой книге "Привет, старина!". Писателя захлестнул водоворот увиденного, услышанного, прочувствованного, и он заспешил выплеснуть все это в одной маленькой книжечке. Без разбора, без тщательного отбора, а главное, без достаточного осмысливания. То и дело его захлестывают то эмоции, то поток материала, и уносит далеко в сторону от стремнины повествования.

Тем не менее, образность, яркость, многоцветье и многоголосье первой книги Геннадия Кузьмича и критика, и читатели заметили, одобрили.

"Литературная Россия", "Волга", "Смена", "Неделя" и другие издания страны охотно предоставляют свои страницы произведениям Геннадия Кузьмича Сазонова. В октябре 1971 года он становится членом Союза писателей СССР. А три года спустя он делает, на мой взгляд, опрометчивый и роковой шаг: покидает геологию, целиком отдавшись творческому труду.

Шестнадцать лет теплую половину года Сазонов проводил в поле, в непрерывных походах по маршрутам, давая мощнейшую физическую и достаточную нервную нагрузку своему недюжинному организму, поспевая при этом и писать, а главное, набирать нужный материал, встречаться с героями будущих книг, осмысливать увиденное, чтобы потом, в зимние месяцы, когда, прямо скажем, служебные обязанности не велики, вплотную упорно заняться сочинительством.

Забросив геологию, выйдя из-под постоянной весомой нагрузки, расслабясь, Геннадий стал быстро полнеть, рыхлеть, четкий деловой режим и ритм полетели к чертям, и тут же навалились недуги – один за другим, один неприятней и страшнее другого.

Гипертония.

Бронхиальная астма.

Эмфизема легких.

Легочно-сердечная декомпенсация.

Видали, какой букет.

Болезнь сковывала, удерживала.

Неподвижность в свою очередь подхлестывала недуг. Круг замкнулся. 20 апреля 1988 года, не дотянув и до пятидесяти четырех, Геннадий Кузьмич Сазонов покинул этот мир, уйдя туда, откуда смог возвратиться лишь сын Бога – Иисус Христос.

Писатели бесследно не покидают Землю. И у Сазонова остались книги и неоконченные рукописи. Жаль, осталась незавершенной, чуть-чуть недотянутой-недописанной своеобразная, глубокая, яркая вторая книга романа "И лун медлительных поток..." Там есть "куски" прямо-таки потрясающей силы. Но о рукописях не принято говорить. Потому сконцентрируем свое внимание на первой книге романа "И лун медлительных поток...", вышедшей в свет в 1982, в Свердловске.


3

Этот небольшой по объему роман, как жаркий костер в ночи – притягивает, согревает и светит, гасит боль, смягчает неприязнь и раздражение. От страниц романа веет солнечным теплом, всепрощающей душевной добротой, неломкой, стойкой верой в мудрость человека – сына природы, брата всего живого на Земле: дерева и птицы, рыбы и зверя, травы и цветка. Роман утверждает: человек является в мир не пустоцветом-потребителем, а тружеником-созидателем, утверждающим, подкрепляющим, творящим ДОБРО.

Вот такой могучий идейный заряд несет в себе роман Сазонова "И лун медлительных поток..." Но идея любого художественного произведения это не знамя, не флаг, размахивая которым, носятся по страницам повествования положительные герои. Идея произведения – и не поплавок, что болтается на поверхности, удерживая на плаву действующих лиц. Идея растворена в тексте, она пропитывает всю ткань романа, повести, драмы, поэмы, она пронизывает характеры героев, закручивает сюжет, определяет композицию, выражается в языке.

Вот давайте и пробежимся по этим направлениям: характеры, сюжет и композиция, язык. Пробежимся неспешно, с пристальной оглядкой по сторонам, не теряя из виду идеи, ибо она ось, стержень, ствол повествования.

Итак, о чем этот роман?

О жизни четырех поколений мансийского рода Картиных: Максим... Мирон... Тимофей... Сандро... Крепкий род таежных охотников, вобравших в себя все лучшие, типические черты национального характера вольнолюбивого, гордого, смелого, трудолюбивого мансийского народа.

Автор не отщепляет выше поименованных любимых героев от прочих жителей затерянной в тайге деревушки с непонятным, непривычным названием Евра. Картины всегда вместе с односельчанами – в труде, в беде, в празднике. Только в своих родовых охотничьих угодьях они промышляют либо в одиночку, либо с натаскиваемыми сыновьями, которые, поколение за поколением, идут по следам дедов и отцов, утверждая, продолжая родовую славу Картиных – непогрешимых правдолюбцев, отменных охотников – таежных следопытов, умельцев-мастеровых, могущих и дом срубить, и лодку выдолбить, и охотничий лук смастерить.

Желая подчеркнуть преемственность поколений и связь времен, писатель нарочито делает схожими и облик, и характеры сменяющих друг друга на тропе жизни Картиных. Вот как аттестует их писатель, впервые представляя читателям:

"Род Картиных немногочисленный, но крепкий и дружный...

Картины коренастые, приземистые, широкие в плечах и груди, круглолицые, отличались от родичей и крупными тяжелыми носами с заметной родовой горбинкой. Так их и звали:... "род Золоторуких, шипящих носом". Но не шипели Картины, а выкладывали прямо в глаза горячо и дерзко, что думали – не таили в себе, и оттого из их рода выбирали хранителей капища... Хранители капища определяли время всеобщего моления и приношения жертвы земному богу... Они сохраняли как могли языческую, родниковую чистоту своей веры..."

И, подтверждая сказанное о всем роде, писатель так характеризует старейшего из Картиных – Максима...

"Максим Картин... – из древнего рода Воронова Коня – ... уже много лет избирался... хранителем капища. В нем жила глубокая, как корневища кедра, память, он был силен, как сохатый, был здоров и нарождал здоровое, без кривулин потомство. И он знал многое. Умел и слушать, и понимать..."

Да, Максим Картин – краеугольный камень не только одного рода, но и всего народа. Максим знал обряды, обычаи, поверья хозяев тайги – манси, помнил их предания, песни, легенды, былины и сказки. Именно они сплачивали, спаивали поколения, не давали им разъехаться, как ветхая дорожка, размочалиться.

Максим Картин принимал родную природу как одухотворенную, разумную, человекоподобную ипостась и держал себя с ней на равных. Он не покорял природу, не повелевал ею, а сберегал, подпирал, помогал всему живому, беря от тайги, от реки лишь то и столько, что и сколько необходимо было ему для сохранения и продолжения своего рода.

Ни сил, ни времени, ни нервов не жалел Максим, натаскивая, именно натаскивая своего старшего Мирона, готовя из него достойного преемника, продолжателя благих дел: следопыта-охотника, мастерового умельца, хранителя заветов, законов и обычаев предков.

По хрестоматийному емко и жарко написана сцена, в которой Максим натаскивает сына, обучая его охотничьему мастерству. Вот небольшой отрывок из нее...

"В тот день они с отцом ушли в урман. В солнечный листопадный полдень у омута Черемуховой реки отец отыскал свежий лосиный след...

Вот с этого следа раненного лося и начинаются незабываемые, неповторимые, блистательные уроки жизни охотника в тайге, преподанные подростку Мирону его отцом Максимом.

Сутки без передышки бежали отец и сын за раненным лесным великаном. Максим сделал все, чтобы сохатого сразила стрела сына, и восхвалил, и возвеличил за то Мирона, вдохнув в него уверенность в свои силы и способности.

Нет, Максим не заигрывал, не сюсюкал, не панибратничал с подростком, но и не умалял его, не принижал, старался быть с ним на равных. Они вместе "распутывали" замысловатые узлы звериных следов, гадая, какой зверь, куда и почему пошел? И страшно радовался, прямо-таки ликовал Максим, когда сын отвечал верно.

"Отец теплел, молча улыбался про себя и шел впереди сына, а тот торопился за ним, и подводил его отец к дичи так, что ни зверь, ни птица не могли услышать и увидеть их. Без крика, спокойно, без длинных слов открывал ему отец потаенную жизнь зверя и трав, птицы и рыбы... Отец все умеет, все знает, все видит и слышит. Мирон с удивлением замечал, что отец в урмане стал совсем другим – какой бывает река в глубоком месте. Он укрупнился, раздался в плечах и в то же время стал тоньше, как натянутая струна, он то шорох, то шепот, то сливается воедино с деревом, и он уже дерево, то крадется волком по следу лося, то сам он вдруг лось, что бьется с волком..."

Посмотрите, как великолепно, как поэтично описано подсмотренное Мироном превращение отца от близости великой, доброй, мудрой природы. Он сам становится частицей этой Природы, и глядя на преображенного отца, преображается и подросток.

Максим учит сына ночью по голосам – узнавать зверя и птицу, по всплеску – рыбу. У ночного костра, перед сном, он рассказывает Мирону великолепные яркие, поэтические легенды и предания, которые помогают вступающему в жизнь подростку глубже познать свой народ и родную природу.

Многодневное пребывание Мирона с отцом в тайге походило на волшебную сказку, на дивный сон. Будущий охотник не только учился выслеживать дичь, читать следы зверей и птиц, познавать норов и законы тайги, он взрослел духовно, проникаясь сознанием своей неразрывной связи с природой, сознавая себя ее малой, неотъемлемой частичкой, он становился охотником, мужчиной, достойным продолжателем дел и помыслов своего отца.

Став самостоятельным и взрослым, обретя опыт и мастерство, заслужив уважение и почет своих односельчан и родичей, Мирон вот так же будет натаскивать, будет учить жизни сына Тимофея, который потом будет тем же способом воспитывать своего сына Сандро.

Вот эта живая цепочка преемственности и держит народ "на плаву", не позволяет ему осесть на дно, не дает раствориться, напротив, приумножает его духовные силы, упрочняет его нравственный фундамент.

От деда к отцу, от отца к сыну, от сына к внуку вместе с родной кровью, с внешним обликом, с чертами характера передавалось то, приобретенное предками, освященное веками, без чего человек не может быть человеком, гражданином, сыном своего народа, детищем родной природы, а главное – продолжателем рода своего.

Говорят, лишь тот достоин называться человеком, кто за жизнь свою вырастил сына, выстроил дом, посадил дерево. Ныне этот нравственный закон потеснен, заплеван и забыт на дне нашего бытия, теперь поверху плавают такие заповеди, как "умей жить красиво", "обогащайся", "деньги не пахнут, делай деньги", и т.п.

Соблазн легкой поживы, идеи потребительства, эгоцентрическое "был бы я и солнце" – и тогда, во времена, описываемые в романе Сазонова, впрочем, как и в любые иные времена, всегда присутствовали в обществе, всегда витали в воздухе.

Слабые духом, подпав под влияние этих идей, становились ростовщиками, перекупщиками, доносчиками, захребетниками, словом, теми, кто не зарабатывает, а добывает деньгу, не гнушаясь при этом ни обманом, ни воровством, ни убийством.

И в этом свете нам особенно дороги образы деда, отца и сына рода Картиных – Максима, Мирона и Тимофея. Они проходят через роман, крепко взявшись за руки, поторапливая и поддерживая друг друга, уча и учась, наставляя и сомневаясь, раздумывая постоянно не только о сиюминутном, земном, но и о вечном: жизни и смерти, добре и зле, боге и дьяволе.

Любовно пестуя своих преемников, своих наследников и продолжателей рода, Максим Картин заботится прежде всего о воспитании ЧЕЛОВЕКА – рачительного хозяина огромного таежного края; не господина, не повелителя природы, а ее благодарного сына, ее охранителя, который несет доброе всему живому на Земле. Причем Максим проделывает это не под диктатом законов педагогики, не под давлением образованности, ни по чьей-то жесткой указке, а как бы стихийно, под незримым, но очень могутным воздействием самой природы, которую боготворит, коей поклоняется, почитая ее матерью и другом, защитницей и кормилицей...

Хочется в этой связи привести один небольшой отрывок из романа... Читая его, пожалуйста, обратите внимание на образную нестандартность в изображении всех действующих лиц природы, на неприкрытое стремление автора одухотворить ее, очеловечить.

"Ветер упал на земляную крышу лесовней юрты – вор-кял и тихо заворочался. Лохматый он нынче, совсем холодный, дохлый. Пытался ветер просочиться сквозь бересту и сосновую дранку, но обессилел и притаился. Подкрался ползком к дымоходу, набрался сил, и, как живой, одевшись в холодное дыхание, протек в чувал и отбросил золу.

И ожил золотом ветер в угольях.

Максим Картин смотрит в угасающий день, а тот, затихая, побурел за узеньким оконцем из бычьего пузыря. Повернул Максим лицо к верховьям, где густо в синеве наливался клюквенный закат. Тихо сказал старик любимому внуку Тимпею:

– Завтра пойдем прощаться с лесом...

Тимпей проснулся рано, будто подкинуло его на постели... За окном настоянная синь вот-вот рухнет в рассвет. Дед уже готов, он в праздничной чистой одежде...

– Идем! – коротко приказал Максим.

В звонкости солнечного листопада льдистой чистотой пронзительно, засинели озера. Журавлиные клинья щемящей тайной колыхнули высокое недосягаемое небо. Оттуда из прозрачных, голубовато-дымных полос на охладевшую землю падает едва слышный клик...

Журавли колыхающимся клином уходят на юг, к далекому и незнаемому, проходя сквозь падающие в горизонт негреющие лучи ослабевшего солнца...

Застыло, окоченело небо осени, низко припало к земле, словно хочет согреться в пламени леса. Только на востоке, в холодной пустынной дали, неожиданно тепло и ярко отсвечивают золотистые глубины разводий, прорубленные солнцем среди пепельного затихающего неба... Опустел лес, оголился...

– Деревья входят в сон, как люди, сбрасывая одежды... Это все осень делает нарочно, – говорит старик Тимпею. – Зима теперь войдет в оголенный лес... Я научу тебя, Тимпей, услышать и понять лес. Хранит он в себе тайны прозрения, таинство рождения и горечь угасания. В нем столько чистоты и мудрости, что не хватит короткой человеческой жизни, чтобы вызнать грозную силу леса. Я научу тебя, Тимпей, здороваться и прощаться с тайгой...

Тихо качнул ветвями кедр, и к ногам Тимпея грузно упала крупная шишка.

– Возьми, это он тебе, – сказал дед Максим. – В давние времена, куда обессиленно добирается Птица Памяти, травы и деревья отдавали людям плод, семя и соки. Звери приносили жир и мясо, реки – рыбу, и дарили звери людям лишние шубы, и в худые годы делились последней шкуркой – ведь они были братьями и сестрами. Ведь они понимали друг друга и помогали сберечь живую жизнь... Медведь был нашим старшим братом. Лось – средним. А Журавль и Лебедь – младшими.

– И кедр был братом? – с надеждой спросил Тимпей.

– ...И Береза была сестрой... Люди ненадолго уходят из жизни, они возвращаются в нее лесом..."

С болью в сердце вырывал я куски из этой великолепной главки, в которой поразительно живо, ярко, образно писатель рассказывает, как старый таежник, сын и хозяин леса Максим Картин учит внука понимать и чувствовать лес. Манси – лесные люди, без леса им нет жизни.

В романе Сазонова лес, как и река, – правомерные живые и действующие герои повествования. Они описаны во все времена года, описаны одинаково мастерски. Они одухотворены, возвеличены, наделены разумом и чувствами, порою прямо-таки обожествлены. И тут, как мне кажется, трудно сыскать равных Сазонову по мастерству во всей многонациональной советской литературе.

Перечитайте только что прочитанный отрывок, сколько в нем необычных, оригинальных и ярких образов живой природы. Тут и упавший на крышу лохматый дохлый ветер, оживший золотом в угольях, и клюквенный закат, наливающийся в густой синеве. И за окном – настоянная синь, готовая рухнуть в рассвет. И звонкость солнечного листопада. И журавлиные косяки, пробивающие падающие в горизонт негреющие лучи ослабевшего солнца. И еще много столь же неординарных, волнующе ярких и точных, прямо-таки поэтических песенных сравнений.

Еще раз повторю: подобных живописаний, таких картин природы в нашей литературе и днем с огнем немного сыщется.

Чтобы закрепить этот вывод, позволю себе привести еще несколько небольших отрывков – описаний природы в разные времена года.

Вот весна...

"Робко, как птенец, взмахивала крыльями весна. Снег в глубоких промоинах, ноздреватый и рыхлый, прятался в распадках, таился в сырых ельниках, а песчаные гривы, над которыми гулял теплый ветер, уже прогрелись под солнцем и глянцево отсвечивали тугими листьями брусничника...

День ото дня солнце теплело, желтело, округлялось, как яйцо, поднимало над собою небо. И небо уходило вверх, все выше и выше, распахивалось и становилось прозрачным – исходило оно светом. То был свет солнца, и луны, и невидимых уже звезд, и угасшего, истонченного снега, и ломкой ледяной корочки. То было пробуждение света, рождение его из тьмы, такое ожидаемое, как рождение ребенка, и всегда такое неожиданное, и казалось, что вот-вот ударит громовой раскат и захлестнет все великий разлив и плеск света.

Солнце поднималось все выше, удлинняя фиолетовые тени, и торопило бег разбуженного сока, и сок вскипал, гудел в березах и рвался в затихшие, притаившиеся комочки почек, и те грузнели, набухали как-то добро и бесстрашно.

По вечерам в сиреневых волнах заката хлестко плескал упругий ветер, но к рассветам он стихал, и солнце покойно выкатывалось на подернутую ожиданием волнистую равнину. На земляных крышах, около пней и валежин пробивались травинки, тоненькие, как муравьиные усики. Окуталась в зеленую дымку лиственница... По вечерам, когда на миг замирал южный ветер, уже улавливалось тонкое, чуть пришепетывающее дыхание озеленевших почек, шепот ветвей и вздохи пробуждающегося леса. И вот уже река принялась оживать, лопнул лед, и тоненькие позвенькивающие ручейки наполняли собой вымороженную пустоту русла, и то день ото дня, час от часу все приподнимало и приподнимало над собой холодную тяжесть льдин, подняло и раскололо... Ожила река и распахнулась..."

А вот картинка лета...

"Солнце, раскинув огненные хвосты и раскаленные струящиеся гривы, обнаженное и вскипевшее, неудержимо мчалось во втягивающую его макушку Седьмого Неба, сжигая облака и ветры. Оно уже успело опалить ночь, и та, подбирая обгорелые крылья, умирала, задыхаясь в дымящих закатах, а утренние зори выныривали из вечерних, едва окропив себя росами. Уже не стало вечернего тумана – теплые, как уха, озера и убаюканные мелями реки, и взбухающие болота парили все дни, и пар от них не клубился, а прозрачно и зыбко колыхался, искажая бесконечно привычные очертания плеса и омута, смягчая, как бы размывая резкую грубость берегового обрыва в ожерелье ласточкиных гнезд. Солнце... расплескалось и заняло половину неба, и подожгло другую, и та... задыхаясь, исходила в безмолвной, судорожной зевоте..."

Перечитайте, пожалуйста, и этот отрывок еще раз. Уверен, вы проделаете это с огромным удовольствием; а я еще раз повторю: по образности, цветовой гамме, теплу и свету подобных описаний природы в современной советской (или российской) литературе сыщется немного, ежели вообще сыщется. Сколько разнообразных красок у сибирской природы, а голосов! Чтобы донести до читателя все это разноцветье и разноголосье, писатель должен владеть широчайшей палитрой СЛОВА. Образности, оригинальности, сочности, жаркости, афористичности языка романа Сазонова можно только позавидовать.

Вот несколько, выхваченных наугад, фраз...

"Проскользнуло время, утонуло в дымках закатов, в говорливой быстрой воде..."

"...Многоязыковая, многоглазая, многоголовая река.."

"Не тропа ведет человека, сам он бьет тропу..."

"Голова, как камень валун, облизана водой и ветром..."

"На земле умирало лето, но без мольбы, без воплей и судороги, а в теплой прощальной улыбке..."

"Когда из жизни изгоняют детские игры, то мир окоченевает в смертной и тягостной скуке порядка..."

"Старость – не бессилие силы, а угасающий дряблый разум, потухшее сердце..."

Конь "покорялся ему, как туча ветру..."

"Дым столбом вкрутился в дрожащее от зноя небо..."

"Запели струны перелетными птицами, речными струями и лесными травами запели струны..."

"...Любовь страшнее огня и сильнее воды. Она громче грома и тише тишины. Все живое выходит на любовь. На зов волка выходит волчица. Трубит лось, и среди диких скал бьется олень за свою важенку. Медвежьим ревом ревет любовь на медвежьих кровавых свадьбах..."

Эти слова о любви принадлежат главной героине романа Апраксинье – Журавлиному крику, прозванной матерью матерей. Мирон Картин, которому Апраксинья – Журавлиный крик спасла жизнь, отбил Апраксинью у шамана, убегом увел из чужого рода, сделав своей женой.

Образ Апраксиньи великолепен, выписан выпукло, с покоряющей авторской нежностью и поклонением...

Вот какой предстала Апраксинья перед Картиным и перед читателями.,.

"С тяжело нагруженных нарт легко спрыгнула и вслед за Мироном вошла в избу женщина в сахи, в беличьей шубке. Крупная, широкоплечая, ростом с Мирона была та женщина. Яркий шелковый платок с длинными кистями одним концом закинут за спину, а другим свободно опускается на грудь, прикрывая лицо...

Светлое, мерцающее, как звездное небо, чуть скуластое лицо Апраксиньи с раскосыми, приподнятыми к вискам глазами притягивало не столько красотой и здоровьем, сколько сдержанной властностью. Бездонные глаза-омуты затягивали в себя, набрасывали невидимые путы, и не было сил оторваться от них, как от неба, зачаровывала упругая, грозная воля и языческая сила, что таилась в глубинах тех глаз..."

Характер Апраксиньи – великая удача писателя, ибо своим присутствием в романе Апраксинья осветила его, оросила живой водой, освятила любовью. В образе Апраксиньи, как в диковинном тигле, соединились в единый, редчайший сплав воля Вассы Железновой, чувственность Аксиньи Астаховой, страсть Екатерины Измайловой, непредсказуемость Настасьи Филипповны, наивный сентиментализм Катерины – снохи Кабанихи.

Вот какой редкостный, прямо-таки фантастический букет получился. И что особенно отрадно, все названные черты не механически столкнулись и переплелись в характере Апраксиньи-Журавлиный Крик, а, как я уже сказал, сошлись в ее душе в единый диковинный сплав.

Она могла, умела, смела делать то, на что не решались другие женщины не только селения Евра, где жили Картины, но всей Югры. Она была великолепным охотником-следопытом, искусным врачевателем, умела шаманить, являлась подлинной хранительницей очага, нарожала и вырастила семь сыновей и три дочери. За ее духовную могутность, мудрость и мастерство, за бескорыстное наставничество и помощь ближним, за то, что стала духовником всех женщин селения, отстаивая их права, – за все это ее и прозвали Матерью Матерей.

И хотя Апраксинья – Журавлиный Крик занимает не так-то уж большую романную площадь, она, подобно солнцу, поднимается над всем, чем полон роман, освещая, согревая, придавая особую окраску событиям, фактам, людям.

С полной мерой ответственности могу сказать: подобных женских образов, схожих по силе и выразительности женских характеров, в нашей литературе не густо. Я не однажды перебрал в памяти все известные мне произведения бывшей советской литературы, разумеется, не трогая классику, и ничего похожего не обнаружил.

К слову сказать, и другие женские образы романа Сазонова, даже второстепенные, бегло и коротко обрисованные, таят в себе тепло и притягательность матери матерей – Апраксиньи.

Еще хотелось бы отметить мастерски описанные в романе массовые сцены, в которых участвуют не только все или почти все жители Евры, но и люди окрестных поселений. Особенно впечатляюще и ярко описаны ярмарка, строительство запруды на реке, празднества.

Этот роман Сазонова с полным основанием можно и нужно назвать художественной летописью мансийского народа, энциклопедией Югры прошлого века. Чтение романа не только дает обильную пищу разуму, обогащает и нагружает память, но, и это главное, оно приносит радость открытия чего-то светлого, доброго, яркого, доселе неведомого. Чтение романа гасит раздражение, притупляет обиду, глушит иные недобрые эмоции, заполняя душу солнечной радостью и желанным благостным покоем. Это нужная, полезная, благородная книга.

Но... ее нет в списке произведений, рекомендованных ученикам наших школ для внеклассного чтения; не говорят о ней и на лекциях о современной литературе в наших педвузах и университете; не собираются ее переиздавать новорожденные и прежние издательства. Ну уж а о монографиях, дипломных и курсовых работах по творчеству не только Геннадия Сазонова, но и любого иного писателя-тюменца не стоит и заикаться: засмеют.

Небережлива Русь к талантам.

Неблагодарные, непамятливые потомки мы.

Охотно и верноподданно поклоняемся любой пошлятине, лишь бы стояло на ней зарубежное, а особливо американское клеймо.

Полагаю, в прижизненном забвении наших писателей, в нигилистическо-негативном отношении к их творчеству повинны и сами писатели, наша областная писательская организация. Неуемный червь зависти точит многие писательские сердца. Зависть туманит рассудок, рождает злопыхательство и злорадство. Потому-то я, готовя этот материал, в конце романа Геннадия Кузьмича Сазонова, перед выходными данными написал:

"Какие говнюки мы все!

Уверен, никто из Гениных друзей не прочел эту книгу, не написал о ней, не крикнул на всю Сибирь (хотя бы) о большом и ярком редком таланте писателя Сазонова..."

Под занавес хочу обратить внимание на такую деталь: роман "И лун медлительных поток..." имеет на обложке две фамилии – Г.К.Сазонов и А.М.Конькова.

Анна Митрофановна Конькова – мансийский писатель, много и успешно работающая в сказочном жанре.

Встречи с А.М.Коньковой, ее интересные, упоительные рассказы о прожитом, о судьбах своего народа, ее дневниковые записи явились тем материалом, который и лег в основу романа Геннадия Сазонова.

По словам Геннадия Кузьмича, Конькова не принимала участия в написании самого романа, да и не могла этого сделать в силу ряда объективных обстоятельств. Вместо того, чтобы в предисловии к своему роману поблагодарить Анну Митрофановну за предоставленный материал, поделиться с ней гонораром, благородный Геннадий Кузьмич возвел ее в свои соавторы.

Не хочу ворошить прошлое, воспроизводить всю эту историю, скажу лишь главное: роман написан рукой Сазонова, но... что было, то было, ни перечеркнуть, ни переиначить, ни переписать прошлое никто не в силах.

Как бы там ни было, кто бы чего бы не думал и не говорил, роман "И лун медлительных поток…" несет на своей обложке две фамилии – Сазонова и Коньковой...




О СЕБЕ



1

Долго колебался, писать ли эту главу. Наверняка сыщутся доброхоты, которые непременно усмотрят в этом что-нибудь достойное не осуждения, так хотя бы порицания.

Подумал-подумал, да и махнул рукой. Бог с ними! Солнце, и то не может всем угодить. Ждать, когда обо мне расскажет кто-то – занятие малоприятное, да и лучше, чем я сам, обо мне никто не расскажет – это бесспорно.

Значит – вперед!..

В отличие от многих других уникумов, с младенчества определивших свой жизненный путь, скажу откровенно, я не мечтал стать писателем, хотя с детства тянулся к перу и бумаге. Кропал мальчишеские стихи, в юности для комсомольской агитбригады сочинял частушки (великое множество), конферанс, позже стал писать статьи.

Так продолжалось до пятьдесят шестого, когда после четырнадцати лет освобожденной комсомольской работы я пересел в журналистское седло, став сперва заместителем редактора республиканской молодежной газеты "Сталинская молодежь", потом главным редактором литературно-художественного и общественно-политического журнала "Гулистон".

Началось с детских стихов, которые я играючи сочинял для своих маленьких дочерей – Татьяны и Ольги. Стихи, наверное, были не Бог весть какого уровня. Ну, примерно вот такие...

Глупый маленький утенок –
Вместо перьев – желтый пух.
Только вылез из пеленок
И с разбегу в речку бух!

Увидав его, Наседка
Закричала: "Караул!
Где ты, милая соседка,
Твой малютка утонул!"

Зов куриный услыхали
Куры, утки, гусаки,
Загалдели... Закричали...
И столпились у реки.

К ним утенок подплывает,
Горделиво выгнув грудь,
Кувыркается... Ныряет...
И... не думает тонуть...

Когда накопилась таких стихов целая тетрадка, я послал ее в журнал "Семья и школа". Три стихотворения напечатали. Получив журнал со стихами, я долго не решался выйти на улицу. А когда вышел, двинулся по зеленым проспектам Сталинабада, то все время озирался да прислушивался к прохожим, ожидая услышать: "Смотрите, это Лагунов, его стихи напечатали в "Семье и школе".

Потом несколько моих детских виршей "попали" в сборник молодых поэтов, выпущенный Детгизом. После я выпустил три книжечки стихотворений для малышей. Пишу их с удовольствием, даже с радостью, и вроде бы неплохо получается, но детским поэтом я не стал, прежде всего потому, что детское издательство в стране было единственное – "Детгиз", кроме писателей братских республик, оно по уши занято было прокормом корифеев детской литературы: Маршака, Михалкова, Кассиля, Баруздина, Алексина и т.д. Михалков, например, издавал в год в Детгизе своих книг больше, чем все, вместе взятые, остальные шесть тысяч профессиональных писателей. Сергей Баруздин как-то подарил мне тринадцать книг, выпущенных Детгизом в один год, А я свою повесть-сказку "Городок на бугре" издавал в том же Детгизе три года, и смог издать лишь после тринадцати положительных рецензий и крупного скандала.

Правда, писать для детей я не перестал. Но делаю это в перерывах между написанием романов. Кроме названной повести-сказки "Городок на бугре", я написал еще три повести-сказки "Ромка, Фомка и Артос", "Зяблик" и "Мишель". Если верить отзывам маленьких читателей (а герой повести, мой пес Ромка, получил со всех концов страны десятки тысяч писем), так вот, ежели верить малышам, то с этим жанром я вроде бы справляюсь.

Правда, из-за этого Ромки, так же как из-за повести "Городок на бугре", я дважды попадал в весьма пикантные ситуации...

Закончив рукопись сказки "Городок на бугре" и передав ее издательству, я показал свое сочинение заместителю главного редактора "Мурзилки" Евгении Федоровне Ершовой. Та познакомила с повестью членов редколлегии. Решено было опубликовать в двух или в трех номерах большой отрывок. Я был бесконечно рад. Определили отрывок и номера журналов, заслали рукопись в набор. Я стал ждать. Дождался журнала, в котором должно быть начало, развернул, а там моего "Городка на бугре" – нет! Огорченный, звоню в Москву Ершовой:

– В чем дело?

– Позвони главному редактору, он объяснит.

Голос у нее нехороший, полон тревоги, недомолвок.

Расстроенный, звоню главному редактору.

– Что случилось? Почему не напечатали?

– Это не телефонный разговор. Дело серьезное. Большая политика... Прилетайте в Москву...

Переполненный дурными предчувствиями, прилетел в Москву. Главный положил передо мной оттиск первого "кусочка" выбранного отрывка. Это была главка под названием "Боб Бобыч". Кто такой Боб Бобыч, вы поймете, прочитав его песенку-представление. С помощью таких песенок представляют себя все герои повести-сказки "Городок на бугре".

На страничке, где была напечатана эта главка, песенка Боб Бобыча обведена жирной красной линией.

– Это обвел цензор, – мрачно молвил Главный. – Читайте...

– Чего мне читать: я знаю всю повесть наизусть...

И все-таки, прочтите вслух, – настойчиво повторил Главный.

За этой его настойчивостью крылся какой-то подвох.

Я прокашлялся и начал читать:

Я – толстый, важный господин
У всех в большом почете.
На свете я такой один
Другого не найдете.

Друзья, знакомые, родня –
Все чтут как старшего меня
И очень уважают.
Они Боб Бобычем меня
С почетом величают.

Я – Боб не бедный, не простой,
Живу не в огороде,
Я занимаю пост большой
В Бобином нашем роде.

Ни строить. Ни пахать. Ни шить –
Не пробовал ни разу,
Зато могу руководить,
Строчить могу приказы...

Есть у меня своя семья:
Жена и семь Бобят.
Главней всех – я!
Сильней всех – я!
И больше всех имею я
Отличий и наград.

Дочитал, перевел дух, смотрю на Главного. Тот многозначительно постукивает пальцами по столешнице и недобро молчит. У меня кошки заскребли на душе. Не выдержал, спросил:

– Так в чем же дело?

– Цензор решил... И не без оснований... Ваш Боб Бобыч – намек... Эпиграмма,..

– Какой намек? Что за эпиграмма?

– Не догадываетесь?.. Толстый... Лысый... Круглый... Усыпанный наградами... Может лишь писать приказы...

Я догадался, и меня прошиб пот. Какому-то идиоту из цензуры взбрело в тупую голову, что мой Боб Бобыч – шарж на коммуниста номер один – Никиту Сергеевича Хрущева. Это была катастрофа.

Даже если отобьюсь, не загремлю – радости мало. С таким подозрением угодить на крючок всевидящему глазу, всеслышащему уху – конец писательскому пути. Один звонок со Старой площади – и ни одно издательство страны, ни журнал, ни газета и единой моей строки не напечатают.

Но... За Злом Добро крадется тенью, как Зло крадется за Добром. Это случилось в октябре шестьдесят четвертого. Через пару недель Хрущева скинули туда, куда десять лет назад он спихнул мертвого Сталина.

Несколько дней спустя – мажорный голос из "Мурзилки": "Отрывок пошел в печать". Правда, четыре строчки от песенки Боба, где он сообщает, что умеет только руководить, все-таки отсекли. Бог с ними, могли за них отсечь голову автору...

С другой моей повестью-сказкой о Ромке и его друзьях тоже произошел казус. Малоприятный.

Поначалу книжка вышла в свет под названием "Ромка Рамазан". Так мы называли дома прототипа героя повести-сказки моего пса Ромку, так назвал я и книгу. Моя книга, как хочу, так и назову.

На деле оказалось вовсе не так. Прав был дедушка Ленин, сказав, что жить в обществе и быть свободным от общества – нельзя.

Едва вышла книжка "Ромка Рамазан", как тут же посыпались не мне, а Ромке восторженные ребячьи письма. Писали и родители. Детишки в конвертах посылали полюбившемуся Ромке конфеты, орехи, ошейники, медали, открытки. Поток писем! Со всех концов Советского Союза: от Калининграда до Владивостока, от Термеза до Мурманска. Сперва мы отвечали на каждое ребячье письмо, потом – на лучшее, после – отпечатали в типографии Ромкин ответ, но и с этим вскоре не могли справиться.

И вдруг в этом ласкающем душу автора многотысячном восторженном потоке оказалось письмо из Тобольска, в котором автор нападал на писателя за то, что тот посмел назвать героя сказки Ромка Рамазан. Оказывается, рамазаном называется большой религиозный праздник мусульман, и оттолкнувшись от этого факта, меня обвинили в святотатстве, оскорблении религиозных чувств правоверных мусульман и так далее»..

Началась долгая, нудная переписка. Я объяснял, что у русских свои обычаи: могут свинью назвать Васькой или Манькой, а козу – Дунькой, и никого это не обижает. Просил тобольских друзей повстречаться с обиженным. Ничего не помогло. Наоборот, костер запылал еще сильней и жарче.

Пришли жалобы в обком партии, издательство, республиканский комитет по печати. Мне надоело доказывать да объяснять, и я переименовал Ромку Рамазана в Ромку Ромазана. В последующих изданиях он и предстал в этом исправленном виде. Замена одной буквы смирила обиженных, конфликт оказался исчерпанным...

В моей писательской биографии бывали конфликты и пожестче, понеприятней, оставившие неизгладимый рубец на душе.

Только человек вовсе наивный или неизмеримо далеко отстоящий от писательской профессии, только он может полагать, что путь книги от писательского стола до книжного прилавка – короток и прост. Увы! Совсем не так. Путь от рукописи до книги и невероятно долог, и немыслимо тягостен. И на этом пути бедного сочинителя подстерегают и кочки, и рытвины, и ухабы, и неодолимые пропасти. Бывает, на сочинение книги уходит времени вдвое, втрое меньше, чем на ее издание. А иногда рукопись так и остается в столе ушедшего в инмир писателя.

Скажем, свой роман "Так было" я издавал четыре года.

Роман "Красные петухи" – девять лет.

Роман "Бронзовый дог" – 10 лет.

Книгу "Двадцать первый" – о крестьянском восстании в нашей губернии в 1921 году – 25 лет.

И эти десять и двадцать лет не просто годы ожидания, ничуть, это годы жестокой борьбы с наемными рецензентами, с купленными редакторами, наконец, с неумолимой цензурой. Скажем, исполняя рожденную просьбой Тюменского обкома команду ЦК партии, издательство "Советский писатель" десять лет отфутболивало мой роман "Бронзовый дог". Папка с рецензиями на роман куда толще папки с рукописью романа.

Борьба с продажными рецензентами, платными редакторами и невидимыми цензорами идет по всем направлениям – от идейной направленности романа, повести, пьесы до мелочей: конкретных эпизодов, отдельных фраз, даже слов.

Есть такие ловкачи-лихачи редакторы, которые, выдергивая по слову, по строке, по фразе, так ощипывали произведение, что его потом и автор не мог узнать.

И вот еще какая особенность редакторско-цензорского вмешательства: что они вырубят красным карандашом, после восстановить практически невозможно. Московский цензор при первом издании в "Современнике" моего романа "Больно берег крут" отсек без моего ведома всю последнюю главу. После этого книга переиздавалась еще дважды – в Свердловске и в Москве, но я так и не смог полностью восстановить усеченное цензурой. Похожих примеров в судьбах моих книг более чем достаточно.

А был и такой, наверное, беспрецедентный случай, когда небольшую мою книжицу о свободе творчества писателя, чем-то не поглянувшуюся идеологическим клеркам из пропагандистского отдела ЦК, по команде тогдашнего секретаря Тюменского обкома партии Смородинского просто-напросто спалили в топке обкомовской котельной. Весь тираж одним махом. Ни в библиографическом справочнике, ни в одной библиотеке этой книжицы нет.

Так что, Булгаков не прав, сказав, что рукописи не горят. Еще как горят, и не только рукописи, но и книги!..

Особенно болезненно партийные власти (и областные, и вышестоящие) воспринимали критически изостренную публицистику – с именами и фамилиями, с указанием мест, с цифрами и подлинными фактами. Тут тебя и в недобросовестном подборе фактов обвинят, и очернительство тебе пришьют, и назовут диссидентом, и намекнут, что сидишь на двух стульях: советском и американском...

Через все это я прошел. Не ради того, чтоб пожалели "бедненького сочинителя", не из желания поплакаться вам в жилетку рассказываю об этом, а единственно ради того, чтоб знали: Профессия писателя требует от человека не только широкого кругозора, образованности, умения видеть, слышать, понимать мир; она, эта профессия, предполагает наличие таланта (мера ему еще не придумана, и весы, на коих измеряется талант, покоятся в руках Времени). Но и это не все. Принадлежность к цеху инженеров человеческих душ требует от человека мужества, умения отстаивать свои идеалы, свою жизненную линию, отстаивать в жестокой, неравной борьбе с силами порой куда более могущественными и неодолимыми, чем те, коими природа наделила самого писателя.


2

За тридцать пять лет писательского труда я написал немало, и в том числе десять романов: "Зажги свою звезду", "Под одним небом", "Так было", "Ордалия", "Одержимые", "Красные петухи", "Больно берег крут", "Бронзовый дог", "Завтрак на траве" и последний, еще только пробивающийся к читателю роман – "Отрицание отрицания".

По сравнению с написанным Агатой Кристи или Жоржем Сименоном, это, конечно, мало. И тут причина не в недостатке материала, идей и задумок, творческого потенциала и работоспособности.

В. чем же?

Во-первых и главным образом, в трудности издания (порой процесс издания книги пожирает больше времени и сил, чем ее написание).

Во-вторых, в нищенском уровне жизни абсолютного большинства творческой интеллигенции, ибо ее труд оплачивается в десятки раз ниже, чем в любой цивилизованной стране, что заставляет писателя транжирить время и силы на приработок средств к существованию.

К примеру, за последнее издание стопятидесятитысячным тиражом, в прекрасном красочном оформлении своей детской книжки "Ромка, Фомка и Артос" я получил в старом, доинфляционном исчислении чуть более тысячи рублей.

А вот за роман 'Завтрак на траве", над которым я пять лет работал и три года его пробивал, так вот за этот роман, выпущенный в 1993 году стотысячным тиражом, мне "отвалили" сто тысяч рублей – пятую часть средней месячной зарплаты банковского работника, ну и примерно месячный оклад электросварщика или бульдозериста средней руки, работающего, конечно, не на нефтяном Севере.

Получается, за пять лет труда я удостоился гонорара, на который можно купить 20-30 килограммов колбасы или столько же бутылок вина. Что касается газет, то они так оплачивают труд писателя, что стыдно приводить примеры.

Теперь появилось много разных издательств, но они и приведенного выше мизера не желают платить сочинителям. Сейчас, чтобы издать книгу, я сам должен платить издательству и книготорговцам. Скажем, чтобы издать мой новый роман "Отрицание отрицания" хотя бы тридцатитысячным тиражом, мне нужно уплатить издателям 70-100 миллионов рублей! То есть, к покупателю мой роман явится с ценой 5 тысяч рублей за книжку!..

Вот такие пироги...

В похожем положении находятся ныне художники, композиторы, музыканты, кинематографисты, актеры, архитекторы – словом, вся культура. Не далек день, когда вслед за государственностью, экономикой, международным авторитетом рухнет в пропасть и наша нищая культура...

Но... воротимся к теме начатого разговора...

Если бы вы вдруг спросили меня, какой из десяти моих романов мне ближе и дороже, какой я считаю лучшим, я бы ответил не вдруг, а возможно и вовсе бы не ответил. Поразмышляем, порассуждаем вместе...

"Зажги свою звезду" – мой первый роман, мой первенец. Правда, до этого у меня уже вышло три книги, но роман это был первый. Вышел он двумя изданиями, сперва в Сталинабаде, потом в Москве, в "Молодой гвардии".

Я пришел в литературу с комсомольской работы. Последняя моя комсомольская должность – второй секретарь ЦК комсомола Таджикистана. Естественно, первый мой роман был посвящен комсомольским будням этого солнечного хлопкового края.

Конечно, роман – есть роман. В нем присутствуют и любовь, и ревность, и нравственные, и производственные проблемы. Рожденный в Таджикистане и о Таджикистане этот первый роман явился для меня превосходной школой. Какие уроки извлек я из работы над ним?

Урок первый. Каждый народ, великий и малый, имеет свой национальный характер, и как бы по-европейски ни был воспитан человек, каких бы космополитических взглядов ни придерживался, его национальный характер от этого не исчезает, лишь прячется в глубину, но в любой момент может выпустить коготок, кого-то зацепит, что-то заденет, чувствительно оцарапает потерявшего осторожность оппонента. И чтобы создать образ, обрисовать характер человека не твоей национальности, надо досконально изучить, глубинно постичь и освоить характер его народа – национальный характер.

Урок второй. Русский писатель должен писать о России и о русских. Киргизский писатель – о Киргизии и о киргизах. Конечно, это не означает, что русский не может писать, скажем, о том же Таджикистане и таджиках. Но о чужой стране и о чужом народе шедевра он не создаст, и напишет произведение наверняка ниже своих возможностей.

Урок третий. Нельзя надолго отрываться от Родины, от своего народа и своего языка: все это – питательная, живительная среда таланта, лишившись ее, талант, даже могучий, скудеет, усыхает, становится гладким и скользким, как омытый рекою валун.

Эти уроки я постиг не рассудком – сердцем, когда начал работу над вторым романом "Так было". И хотя материал для романа хранился в моем сердце и памяти, ибо состоял из моих личных переживаний и впечатлений, тем не менее, едва написав несколько страниц, я ощутил нехватку воздуха. Мне стала сниться наша сибирская зима – морозная, искристая, яркая, озорная. Я бредил березовыми рощами, ржаными да пшеничными полями, голубым разливом цветущего льна.

Вокруг были горы – угрюмые и властные; алым пламенем разлились по ущельям цветущие тюльпаны да маки; в бледно-розовой нежной оторочке, под ослепительным солнцем замер миндаль, притягивали взгляд цветущие абрикосы и персики; хрусткими ароматными лепестками осыпали землю яблони...

Светло...

Тепло...

Благоуханно...

А мне невмоготу. Меня зовет и манит Сибирь. Суровая, студеная, до костей обглоданная минувшей войной и послевоенным лихолетьем. Моя родная, единственная и неповторимая Сибирь.

На первых читательских конференциях, где обсуждался роман "Так было", читатели не раз указывали на любовное, сыновье поклонение автора сибирской природе, героям романа.

С тех пор роман трижды переиздавался. Его инсценировали, и более года он жил на подмостках Тюменского областного театра драмы.

Утекли реки воды. Подкатила старость. Но я по-прежнему, по-молодому влюблен в Василия Рыбакова, Настасью Ускову, Веру Садовщикову, Полину Федотову и других героев сердцем написанного романа "Так было"...

Потом меня поманил Север, Тюменский разумеется, точнее сказать Приобье, где работали геологи, куда рвались нефтяники: близился великий нефтяной бум, который зачуханную, безвестную, провинциально глухоманную Тюмень вмиг сделает всемирно известной...

Ах, какое удовольствие, какой непередаваемый душевный восторг испытал я от первых встреч с геологами в канун великих открытий: Усть-Балыкского, Мегионского, Самотлорского нефтяных месторождений. Я достаточно и с превеликим удовольствием поколесил по геологическим экспедициям, побывал и у топографов, и у сейсмиков, и у буровиков, и у испытателей.

Сколько удивительных, незабываемых встреч с людьми дотоле мне неведомыми, духовно и физически сильными, остроумными, озорными, образованными, фанатически влюбленными в свое дело. И встречи эти, как правило, случались не в кабинетной обстановке, а на буровой, в сейсмоотряде, на таежной просеке, у ночного костра.

Представьте себе...

Глухоманная зимняя тайга. Морозище такой, деревья трещат да похрустывают от холода. Раскидистые исполинские кедры; нахохлившиеся, раскрылившиеся ели; стрельчато наструненные сосны – все заляпаны пушистым, неправдоподобно белым снегом. Ватными лохмотьями свисает он с поразительно зеленых игольчатых лап. Молодые елочки засыпаны с головой и кажутся маленькими чумиками...

Блекло-голубое невысокое небо. Слепящие белые, будто блестками осыпанные, сугробы. Меж голубым и белым неправдоподобно яркой выглядит зелень. От мельтешения голубого, зеленого, белого, от запахов смол, промороженной хвои и первозданной волюшки кружится голова.

По просеке, похожей на туннель, неторопко, нескоро ползет караван обшарпанных, разноцветных вагончиков-балков на самодельных полозьях из отработанных труб.

Простреливает первозданную таежную тишь рокот тракторных двигателей. Черный дымок вихрится, завивается спиралями вокруг длинных жестяных труб над балками.

В балке тесно, но тепло и как-то по-особенному, по-походному уютно. Кипит чайник на раскаленной буржуйке, хрипит транзисторный радиоприемник, искажая и мелодию, и голос певца. Но его никто не слушает. Сгрудясь вокруг маленького столика с залоснившейся, будто отполированной, столешницей, парни глотают обжигающе горячий черный чай и, перебивая друг друга, мечтают о том, что будет здесь, когда они отыщут наконец нефть. Кто-то негромко и очень буднично декламирует Маяковского: "Я знаю, город будет, я верю, саду цвесть..." Потом, приглушив приемник, дают волю гитаре, и все поют. Слова песни свои, музыка – тоже своя, самодельная. Все неказистое, простое, от души, потому так волнует – до восторженного умиления, до сладкой влаги на глазах...

Незабываемой оказалась ночь у испытателей, на буровой, посреди круглой таежной поляны.

Черное небо.

Черный лес вокруг.

Языкастое оранжево-красное пламя костра тянется ввысь, норовя лизнуть угрюмое небо. Костровый свет теснит, сгущает, как бы отвердвляет черноту.

От буровой к балку, туда-сюда, снуют торопливо тени испытателей. Парни верят: скважина даст нефть. Но из выкидной трубы плещет и плещет мутная водица. Наращивают давление. Нарастает волнение испытателей.

Бригадир – молодой, бородатый, без шапки, копна закуржавленных черных кудрей. Негасимая сигарета в уголке рта. И "ура!" над спящей тайгой. И непередаваемый танец дикарей, опьяненных победой над мамонтом. Вокруг костра. Под шалые вопли: нефть пошла!

Тогда я и написал свой первый очерк о тюменских первопроходцах – "В краю романтиков", и опубликовал его в журнале "Урал". Правда, уже тогда, сквозь романтическую розовую дымку, кое-что из увиденного зацепило, и хотя робко, в полтона, но в очерке прозвучало досадное недоумение по поводу бесхозяйственности, небережливости, варварского отношения к природе.

От поездки к поездке на наш Север, от встречи к встрече с '"покорителями тюменской нефтяной целины" росло мое неприятие происходящего. А когда нефтеналивные баржи повезли в Омск первую тюменскую нефть, на скорую руку стали подниматься нефтепромыслы, спешно строиться города, на глазок, на авось пробиваться дороги и линии электропередач, болевые проблемы освоения природных богатств края, изломы и провалы организации труда и быта рабочих не то чтобы вылезали, выпирали наружу, встали костью в горле – не продохнуть.

Тогда-то я и опубликовал у Твардовского в "Новом мире" свой очерк "Нефть и люди". Нефть для людей или люди для нефти? – вот осевой вопрос этой публикации. Был легкий шок правящих верхов области. Первый секретарь обкома Б.Е.Щербина поспешно и категорично причислил меня к очернителям-недоброжелателям, кандидатам в диссиденты.

С тех пор я написал и издал десяток очерковых книг, опубликовал много журнальных и газетных очерков и статей, пьес и киносценариев о тех, кто искал и добывал нефть, строил промыслы, трубопроводы, города и поселки, аэродромы и дороги. Я восхищался (и поныне восхищаюсь) мужеством, самоотверженностью, мастерством этих людей; я поклонялся (и теперь поклоняюсь) бескорыстию, высочайшему патриотизму, непоказной скромности тех, кто в невероятно короткий срок, в поразительно жестоких природно-климатических условиях, в отдаленной глуши поднял на своих плечах крупнейший в мире Тюменский нефтегазовый комплекс. И не открещиваюсь, не отрекаюсь, не прячусь ни от одного из своих сочинений, написанных за годы становления, расцвета и взлета нефтяной Тюмени. Герои моих очерков, повестей, романов, киносценариев и пьес стоят и мраморных "многопудий", и доброй светлой памяти потомков. Но...

Это "НО" началось с новомировского очерка "Нефть и люди". Потом из очерков и статей оно перекочевало в романы. И первым из них был роман "Ордалия", опубликованный сперва в журнале "Урал", потом изданный Средне-Уральским книжным издательством.

Небольшой по объему, вышедший в свет всего пятнадцатитысячным тиражом в провинциальном издательстве, роман неожиданно был сразу замечен Москвой.

Комитет по печати РСФСР признал "Ордалию" лучшим романом года и присудил за ее издание премию Средне-Уральскому издательству.

Киностудия "Мосфильм" заключила со мной договор на экранизацию "Ордалии".

Новорожденное столичное издательство "Современник" включило "Ордалию" в число первых десяти книг, которые предполагало издать в 1971 году.

Полагаю, к сказанному комментарии не нужны.

"Ордалия" – в переводе на русский означает божий суд. В Средние века бытовал такой обычай... Когда судья не в силах оказывался решить, кто из тяжущихся прав, кто виноват, передавали их судьбу "божьему суду". Сажали судящихся в глубокую яму. Одному, завязав глаза, вручали пистолет, другому – колокольчик. Один ходил звонил, второй стрелял на звон. Если пуля не задевала первого, противники менялись ролями, и так продолжалось до тех пор, пока кого-то из них не настигала пуля...

Говорят, "на воре шапка горит" – верно говорят!

Прочитав мою "Ордалию", начальник Тюменского геологического главка, заласканный властями, осыпанный наградами и почетными званиями, Ю.Г.Эрвье решил, что именно он – прототип одного из главных героев романа – начальника геологоразведочной экспедиции, самовлюбленного авантюриста, пробойного карьериста папы Юлия.

Возможно, и в самом деле в облике этого "папы" присутствовали какие-то черты характера или облика Эрвье – не спорю. Однако, о своем "открытии" Эрвье молчал до тех пор, пока в "Литературной газете" не появилось интервью директора только что созданного издательства "Современник" Ю. Прокушева, в котором он и поведал, что среди первых десяти книг, которые издательство намерено выпустить в 1971 году, есть и "Ордалия".

Всесоюзное издательство. Массовый тираж. Выход на всю страну – этого Ю. Эрвье потерпеть не мог, и вот в Москву летит нарочная с письмом-протестом, подписанным лауреатами и героями – коллегами и подчиненными Эрвье. "Очернил... Ошельмовал... Принизил!.." – утверждали подмахнувшие письмо, адресованное ЦК КПСС, издательству "Современник", руководителям писательских союзов Союза и России – Маркову и Михалкову, редактору газеты "Правда".

Видали, какой шрапнелью на взлете накрыли несчастную "Ордалию"!..

К личной обиде Ю.Г. Эрвье примешивались куда более серьезные мотивы.

Долгие годы в речах, статьях, книгах Эрвье и его команда утверждали, что до их появления в Тюменской области никто не искал нефть в Сибири, а вот они, явившись сюда, вопреки и наперекор маловерам и консерваторам, рискуя и перенапрягаясь, на ощупь, на глазок, на свой страх и риск принялись за поиски горючей земной кровушки и нашли подземный океан, подарив Родине самую мощную в мире нефтяную империю – Тюменскую!

Веря "очевидцам и участникам", журналисты и писатели всех рангов раструбили эту версию по всему свету. И я, сколь и как мог, величал и славил Эрвье и его команду, которые и впрямь многое сделали, чтобы стала Тюмень нефтяным краем.

Но вот... в областном партийном архиве совершенно случайно я обнаружил папку с документами геолога Виктора Васильева, из которой узнал, что экспедиции под его руководством еще в 1932-34 годах уже открыли великие запасы нефти в Среднем Приобье. На карте Васильева были отмечены перспективные районы как раз там, где впоследствии и оказались крупнейшие месторождения нефти.

Я обнародовал свою "находку" в "Тюменской правде". Разразился настоящий скандал. Эрвье с помощью обкома партии попытались заткнуть мне рот. Вот тогда я, взяв за основу этот факт, и написал "Ордалию". Получалось: о нефти сибирской давно знали, с дореволюционной поры искали и в тридцатых годах нашли... Вот эта "бомбочка" взбесила и напугала Эрвье и стоящий за ним Тюменский обком партии. Тот сразу метнулся за прикрытием в ЦК. Прозвучала строгая команда оттуда: "Не сметь!" – и вылетела "Ордалия" из плана "Современника", "Мосфильм" прекратил работу по ее экранизации, руководству Средне-Уральского издательства все тот же комитет по печати объявил выговор за публикацию романа, председатель Госкомпечати СССР Б. Стукалин всю свою речь на съезде журналистов посвятил уничтожительному разгрому "Ордалии".

А потом началась экзекуция над автором. Несколько месяцев подряд, почти каждый день, меня приглашали к секретарю обкома партии по идеологии и просили, требовали, настаивали, угрожали, требуя, чтобы я написал покаянное письмо, признав "Ордалию" романом очернительским, принижающим, шельмующим великий подвиг тюменских геологов.

Я издергался. Несколько месяцев не подходил к письменному столу. Мои сочинения выщелкнули из издательских планов на ближайшую пару лет... Бог знает, чем бы все это завершилось, если бы не обсуждение на секретариате обкома партии, где мудрый Щербина, отпустив мне мои надуманные прегрешения, выжал из меня обещание написать новый роман о геологах.

Обещание свое я сдержал, написал роман "Одержимые", который сразу же вышел массовым тиражом в Москве, был инсценирован, экранизирован (по нему вышел двухсерийный телевизионный художественный фильм "На таежных ветрах")... А "Ордалия" с тех пор ни разу больше не переиздавалась, ее пятнадцатитысячный тираж бесследно растворился в великом книжном море,

Я считал и считаю "Ордалию" большой творческой удачей, и четверть века, минувшие со дня рождения романа, никак не состарили его, не умалили его современности, актуальности и прочих достоинств... Но мы вольны лишь предполагать, располагать предназначенье Бога...

"Одержимые" сохранили и идейный заряд "Ордалии", и расстановку сил в том же порядке, словом, вроде бы все, как есть, как было вчера, только объем вдвое больше... Как говорят в народе... "тех же щей, да пожиже влей".

Нет "Одержимые" – не "Ордалия", хотя и в "Одержимых" я и критика видим много достоинств, много схожего с "Ордалией". Однако, тональность у этих двух романов неодинакова.

"Одержимые" – это мажор, при всей широте звучания, при наличии даже трагических мотивов, все равно, это мажорное произведение, вполне соответствующее своему названию.

"Ордалия" – не только минор, это драматическое, трагическое полотно, это жизненная, непридуманная драма намертво сцепившихся Добра и Зла. В этой жестокой, непримиримой схватке нет победителя, как не оказалось его в смертельном поединке двух великанов-лосей, что в любовном гоне так сшиблись – сцепились рогами, что уже не смогли разомкнуться, не сумели разойтись, и только смерть примирила обоих соперников. Этот редкостный поединок, описанный в прологе "Ордалии", и явился камертоном всего романа...


3

После "Одержимых", о жизни, о проблемах бытия наших нефтяников, строителей, "трубачей" я написал еще два романа: "'Больно берег крут" и "Бронзовый дог".

Мне одинаково дороги оба романа, как и их главные герои – Гурий Бакутин и Максим Бурлак. На мой взгляд, они и подобные им – подлинные герои нашего прекрасного, яростного, сумасшедшего времени, оба органично вписываются в ту коловерть, в ту стихию, в тот сумасшедший гон, которым жил, живет и, наверное, долго еще будет жить не только тюменский нефтяной и газовый Север, но и вся страна.

Блистательные организаторы, самоотверженные, одержимые работяги, до кончиков ногтей преданные делу и идее, оказываются загнанными типичными обстоятельствами в такие тупики, откуда, не ловча, не хитря, не перенапрягаясь, не рискуя, – не выбраться. Замотанные, закрученные хаотическим водоворотом нескончаемых забот и проблем, они все- таки люди, обыкновенные в чем-то, но в чем-то не похожие на остальных. Чистота и святость их чувств единится со страстностью и неистовством. Пить – так до дна... Рубить – так сплеча... Любить – так головой в омут... Вот их житейская суть, их жизненное кредо. Внешне Бурлак и Бакутин несхожи. И дела у них разные. Но осевая суть характеров – близка.

Оба романа – оптимистические трагедии. У разбитого корыта оказывается под занавес недавно счастливый, могучий, неукротимый Максим Бурлак. За колючую лагерную проволоку попадает в конце романа яростный, поперешный, двужильный Гурий Бакутин.

Убежден: всем добрым, светлым, достойным уважения и подражания – всем этим народ наш обязан, прежде всего, бакутиным и бурлакам. Об этом говорят и пишут мне читатели. И в будущее, в независимую, вольную, демократическую Россию нам не прорубиться, не пробиться без бакутиных и бурлаков – в этом, по-моему, причина популярности и жизненности обоих романов. Так думают многие читатели и почитатели этих книг.

Из шеренги моих романов как-то выбивается и смотрится на особицу роман "Красные петухи" – о страшном антисоветском крестьянском восстании, прогремевшем в нашем крае в 1921 году.

Много лет, по крупицам, в архивах и библиотеках страны, в беседах с участниками и очевидцами этого незабываемого события собирал я материал о мужицком восстании, которое в официальной историко-партийной литературе носило ярлык "Западно-Сибирского кулацко-эсеровского антисоветского мятежа". Но чем больше накапливал я разнообразный материал, чем дольше раздумывал о незабываемом двадцать первом, о тех окровавленных, оплаканных, проклятых днях, тем очевиднее становилось: слепой и жуткий мужичий бунт – вовсе не кулацко-эсеровский мятеж, а нарочито спрятанная" от мира сибирская пугачевщина, народное, крестьянское восстание – закономерная, справедливая реакция сибирских крестьян на беззакония, самоуправство, дикое насилие и издевательства над ними.

За подобный вывод в шестьдесят восьмом году (а именно тогда завершил я работу над большим историческим очерком о восстании), так вот, за такой вывод, не только обнародованный в печати, но даже просто публично высказанный, исключали из партии, снимали с работы, прятали если не в тюрьму, то в дурдом.

Повинуясь неумолимому внутреннему редактору, пришлось обрезать острые углы, избегать союзных обобщений, замыкать происшедшее на губернской площадке, выводить из-под критических залпов Ленина и партию в целом, и все равно, даже такой, кастрированный, очерк никто не отважился опубликовать. О том, через какие муки пришлось ему пройти вместе с автором, я описал в первой главе книги "И сильно падает снег...", которая вышла в Тюмени в 1994 году на средства акционерного общества "Аграрно-торговый дом". К ней и отправляю я интересующихся перипетиями горькой судьбы моих научно-публицистических изысков.

Когда издание моей книги о крестьянском восстании провалилось, и как мне казалось, провалилось навсегда, я решил спрятать шипы и тернии своих исследований в романе "Красные петухи".

Возможно, для сил небесных История Земли, человечества, народа, страны, одного человека – закономерна, предопределена, известна. Однако для нас – землян, простых смертных. История – всегда непредсказуема, непредугаданна, стихийна. Неподвластная никому и ничему.

У Истории свои, неведомые людям, законы развития, абсолютно независимые от желаний, теорий, взглядов людских.

История сама лепит судьбу человечества, сама мостит ему дорожку – в преисподнюю или в рай – никому из землян неведомо. Потому к историческим событиям следует подходить, как к объективной, от нас не зависимой реальности, не рассуждая: что было бы, если бы да кабы.

Наивно полагать, будто есть исторические события, факты либо деятели, окрашенные в один тон. Как известно, Добро и Зло – не просто всегда рядом, все время в обнимку, нет, они в едином сплаве, без межевой черты, и что одному – зло, другому – добро, и что одному – во благо, другому – в печаль...

Все это необходимо учитывать и при написании, и при прочтении исторического романа или повести, драмы или поэмы.

С тех пор, как были написаны "Красные петухи", прошло два десятка лет. И каких!.. За последние годы опубликовано столько потрясающе важных, ошеломляющих документов, характеризующих отношение Ленина и большевиков к крестьянству, к народу, к демократии, – волосы встают дыбом.

Но жить задним умом, шагать вперед пятками – дело, не достойное порядочного человека. "Каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны" – великолепный афоризм Руставели. Оглядываясь на прожитое, с высоты девяносто третьего, и невооруженным глазом можно приметить даже малую выбоину, болотнику либо горушку на пройденном пути. Ткнув пальцем, возопить "не так... не тут... не туда надо бы!.." – дело немудреное, прямо скажем, никчемушнее, ежели рядом с этим отрицанием не стоит ответ на вопрос: а как надо бы?.. Куда?.. Зачем?.. Да ответ не ради прожектерства, или словоблудия, а с пониманием дела, убежденно и доказательно...

Позволил себе это отступление единственно ради того, чтобы еще раз подчеркнуть, как сложно и ответственно писать исторические произведения. Тут писателю как воздух нужны собственная концепция, свой взгляд на мир, свое отношение к описываемому, и эта авторская позиция не должна колыхаться, гнуться и перевертываться в зависимости от чьего-то мнения, наскоков критики и прочих внешних обстоятельств.

В последнее время на встречах с читателями меня стали спрашивать: "Не хотите ли вы в "Красных петухах" какие-то сцены переписать... переоценить некоторые поступки героев?.. пересмотреть свое отношение к председателю губЧК Чижикову?.."

Я отвечаю отрицательно. Нет! Ни переписывать, ни дописывать, ни переставлять акценты – не собираюсь...

Когда роман "Красные петухи" был только что написан, главный редактор областного радио Алексей Алексеевич Нежданов рискнул в авторском исполнении прочесть его почти полностью по радио. Разумеется, я с радостью принял это предложение. Но вместе с удовлетворением первое чтение романа на такую огромную аудиторию доставило мне немало неприятных минут.

Прочитав сцену схватки губпродкомиссара Пикина с крестьянином Онуфрием Карасулиным или сцену заседания президиума губкома партии, на котором сталкиваются председатель губЧК Чижиков с губпродкомиссаром Пикиным и первым секретарем губкома Агеевским, или иную столь же "острую" сцену, а потом дома с семьей прослушав прочитанное, я сжимался и холодел от дурного предчувствия.

Крамольные речи, вложенные даже в уста отрицательных героев, в то время всегда могли истолковать как пропаганду идей, враждебных партии и советской власти. А подобных речей, документов, размышлений в романе более чем достаточно.

На мой взгляд, роман "Красные петухи" – попытка (удачная – неудачная, не мне судить), попытка приемами и методами художественного исследования разобраться в таком невероятно сложном, противоречивом явлении, как крестьянское восстание, мужицкий бунт, и языком образов, столкновением характеров поведать потомкам о роковой кровавой ошибке сибирских крестьян, ошибке, сознательно подготовленной и спровоцированной большевиками.

Последним моим романом, изданным в 1993 году, является "Завтрак на траве". Это роман о предперестроечном времени, о сокрушительной побеждающей силе Добра, даже малая частица которого способна если уж не расколоть, не взорвать, то наверняка потревожить, всколыхнуть, сшевелить слепленную Злом, казалось, несокрушимую стену вражды, отчуждения, подлости.

Я преднамеренно не пересказываю содержание своих книг в надежде на то, что кто-то их уже читал, а кто-то, заинтересуясь, прочтет теперь. Прочтет, и, может быть, полюбит моих героев, как их любит сам автор.

О своей публицистике, очерковых книгах, книгах для детей, а их, кроме названных, только в издательстве "Малыш" вышло четыре – обо всем этом я не стану рассказывать. Хочу в заключение разговора о себе высказать мнение о месте и роли писателя в нашей жизни.

Литература – не рычаг, с помощью которого можно перевернуть общество, перестроить общественные отношения, скоро и заметно улучшить нравственность народа. Считающий так – глубоко и горько заблуждается. Подобное не в состоянии сделать и Церковь, и любая религия.

Но религия, равно как литература и искусство, призваны и обязаны просвещать и очищать человека, будоражить его разум, будить его совесть, помогать ему совершенствоваться нравственно.

Чтобы сделать даже малую подвижку в духовном облике, в душе человека, наверное, мало одного поколения. Девятьсот лет прошло после крещения Руси. Уроки закона Божия в школах, монастыри, многие тысячи церквей, часовен, молелен, круглогодичные богослужения, религиозные обряды и еще многое иное питало и подпитывало духовный родник народной души, но... Грянула революция, и полетели колокола с соборов, священнослужителей превратили в шутов и врагов, и будто бы не было за спиной этих девятисот лет христианизации. Теперь мы переживаем обратный процесс. Маятник души русской, вроде бы качнуло опять к Богу. Надолго ли?..

Священнослужители в сравнении с писателями находятся в более выгодном, менее уязвимом положении, ибо проповедуемые церковниками идеалы – незыблемы, они не меняются со сменой общественной формации, а главное никто, никогда не проверит, не докажет и не опровергнет, существует ли на самом деле потусторонний рай для раскаявшихся, верящих, безгрешных.

Единственным орудием любой религии в борьбе за перековку сознания и морали человека является ВЕРА, а она, как известно, СЛЕПА, ГЛУХА, НЕМА. Потому-то Разум с Верой трудно уживаются. Искусство же пробивается к душе человека через ворота Разума. Тем более литература...

Литературное произведение, как правило, строится на живом, конкретном, реальном материале. Даже роман, в который привносятся фантасмогорические элементы ("Мастер и Маргарита", "Альтист Данилов" и др.), в описании человеческих отношений покоится на реальном, подлинном, действительном.

Стало быть, арсенал изобразительных средств писателя, его строительный материал – ограничены, и надо постоянно трудиться, обогащая и пополняя их. Для этого писателю, во-первых, надо непрестанно учиться, во-вторых, ему надлежит все время быть на стремнине своего времени, в гуще жизни, да не сторонним наблюдателем, а строителем, борцом, проповедником...

Таков мой идеал писателя.

Всю жизнь к нему стремлюсь.

Много ль достиг на этом пути? – не мне судить и оценивать. Это сделают, и успешно делают, мои читатели – почитатели и критики. Нашего читателя хлебом не корми, но дай покритиковать сочинителя. И если классиков он критикует шепотком, из-под кровати, то уж "простых смертных" писателей разносит громко и публично, устно и письменно. Каждому писателю нужно это знать и в своих отношениях с читающей публикой следовать совету великого русского поэта Н.А. Некрасова: "Хвалу и клевету приемли равнодушно и не оспаривай глупца..."

Правда, и на похвалу наш читатель не скуп, хвалит, как и ругает, так же громко, взахлеб, не жалея щедрых и ярких эпитетов и оценок.

Ничего не попишешь, Россия – страна крайностей, или – или, не влево до упора, так-вправо до предела.

Только по краю.

Только по острию.

Только свесившись над пропастью...




ПО СИНЕМУ ВЕТРУ...



1

В первую тройку самых известных, самых популярных писателей так называемых малых народов Севера и Дальнего Востока, бесспорно, входит известный мансийский поэт и прозаик, но больше все-таки и главным образом поэт Юван Шесталов.

В литературу он входил Иваном Шесталовым, Иваном Николаевичем, но, одолев первый виток, поняв значимость и весомость национальной принадлежности к народу манси, он тут же переделал свое имя на мансийский лад, превратясь из Ивана в Ювана. Было время, когда он и фамилию не то что переделал, а просто-напросто отринул и стал выпускать свои книги, на обложках которых стояло одно слово: Юван.

Человек он, бесспорно, оригинальный, самобытный и, конечно же, талантливый. "Не было бы советской власти, – не однажды говорил он мне, – я бы стал шаманом". Шаманская жилка действительно присутствует и отчетливо дает себя знать в его характере.

Под "шаманской жилкой" я подразумеваю умение перевоплощаться, мгновенно, как говорят, с пол-оборота заводить себя, взвинчивать, возбуждать, доходить даже до неистовства, сумасшедшей энергией своей заражая и возбуждая слушателей.

Чтобы убедиться в этом, достаточно хоть раз увидеть Ювана на трибуне, на сцене, в кругу слушателей. Там он, как шаровая молния, искрит, сверкает, громыхает. Черными языками пламени пляшут его кудри, блещут глаза за стеклами очков. Непрерывно, стремительно и резко жестикулирует он руками, притопывает, пританцовывает. А голос звучит туго натянутой струной, то взмывает ввысь, и кажется, вот-вот лопнет от невероятного напряжения, то стремительно ниспадает до крайнего предела.

Равнодушно слушать Ювана нельзя. И даже те, кто иронически относится к его таланту и творчеству, не желая того и противясь тому, все равно "заводятся". В экстазе он мог свалиться наземь, припадочно извиваться и биться.

Убежден, шаман из него и в самом деле получился бы первоклассный. Но... Бог судил иначе...

Он – как шаровая молния: ярок, стремителен, взрывоопасен. Передвигается быстро, как бы ввинчиваясь в воздух. В Союзе писателей Ювана Шесталова знают все. И он всех знает. За последние два-два с половиной десятилетия не было ни одного сколько-нибудь значимого общесоюзного либо всероссийского писательского мероприятия, на котором не появлялся бы Юван. Он охотно и горячо выступал на писательских съездах и пленумах.

Движение – его неодолимая жизненная потребность. Он всегда куда-то торопится, куда-то спешит. Утром он в Петербурге, вечером – в Москве, на следующее утро – в Будапеште, а может, и в Ханты-Мансийске.

Давным давно писатель покинул родную землю, переселился в Петербург и осел там, похоже, навсегда. Но связей с родимой Югрой Юван не порывает, постоянно бывает в Ханты- Мансийске и живет там не день, не неделю, а порой несколько месяцев. Да не в роли стороннего наблюдателя, а постоянно вмешиваясь, активно и напористо вмешиваясь во все стороны жизни своего народа.

Творчество Ювана Шесталова корнями своими уходит в мансийский фольклор. Писатель – блистательный знаток поверий, обрядов и обычаев, легенд и былин своего народа. Народными преданиями, песнями, поверьями пронизаны и проза, и поэзия Ювана Шесталова.

Бывая на родине, Юван не упускает возможности побродить с ружьем по тайге, порыбачить, проехаться на оленьей упряжке. Он по-прежнему верен обычаям и обрядам своего маленького по числу, но самолюбивого, доброго и мудрого народа манси.

В писательской среде, как, наверное, и в любой творческой, взаимоотношения между людьми очень сложны. Тут такой мертвый узел, такой клубок чувств, такое борение высоких помыслов и низменных страстей, что разобраться в этом, расставить все по полочкам, отделить зерно от плевел никто не в состоянии.

Зависть. Корысть. Невероятное самомнение. Гипертрофированное себялюбие. Эгоцентризм. И бог знает, чего еще нет в этом мире инженеров человеческих душ, творцов прекрасного. И пожалуй самым отвратительным, но и самым неистребимым среди всех пороков творческого микромира является ЗАВИСТЬ. ЧЕРНАЯ. ЕДКАЯ. НЕИСТРЕБИМАЯ.

Посмотрите, как всю жизнь травили, и до сих пор, уже мертвого, травят великого русского писателя, гордость и славу России – Михаила Александровича Шолохова. В чем только не упрекают великого классика. И в малограмотности. И в незнании жизни и быта донского казачества. И даже в плагиате, приписывая авторство "Тихого Дона" то одному, то другому, а то и сразу двум безвестным сочинителям. И хотя отыскалась шолоховская рукопись этого бессмертного романа, и неподкупная ЭВМ, проведя графологическую и еще какую-то экспертизу, подтвердила, что создатель "Тихого Дона" – Шолохов, а все равно злопыхатели, завистники не унимаются, все еще ищут, все еще "доказывают", все еще пятнают, шельмуют и терзают уже затравленного ими, загнанного в могилу величайшего писателя земли русской.

И что особенно больно, непонятно и обидно, эту кампанию антишолоховскую ведет самый популярный российский журнал "Новый мир", возглавляемый довольно известным русским писателем Сергеем Залыгиным. Активнейшую роль в низвержении Шолохова играл и играет возомнивший себя мировым гением, современным Достоевским, широко и шумно разрекламированный Александр Солженицын. Не дает покоя Александру Исаевичу подлинно всемирная, не рекламной шумихой содеянная слава "Тихого Дона". И хоть по объему "Красное колесо" раза в два-три больше "Тихого Дона", но "переехать" его не смогло.

Стоит ли после выше сказанного дивиться, сколько былей и небылиц, сколько потешных, забавных и злых анекдотов ходит по рукам писательской братии о Юване Шесталове. Неудачники-завистники рассуждают примерно так: "Какой-то Юван, недоучка-самоделка, и вдруг автор многих книг, создатель и редактор международного журнала "Стерх", читает лекции аж в Будапештском университете, возглавляя писательскую организацию Питера, организатор всемирного фестиваля югорских народов, знается с великими писателями и даже президентами... Нонсенс!.. Не может быть..."

Трудно, обидно, нестерпимо окололитературной братии и писателям-неудачникам примириться с взлетом Ювана Шесталова.

Вот и чешут языки. Полощут имя товарища по оружию...

По моему разумению, характер Ювана Николаевича тверд, пробоен, целенаправлен. Он всегда четко видит цель и неодолимо пробивается к ней. Где надо – он схитрит, может прикинуться несмышленышем, рубахой-парнем, а потребуется – пойдет напролом, на таран...

Все эти личностные качества очень и очень помогли ему при выходе на тропу профессионального писателя, и особенно при его восхождении на Олипм. О появлении каждой из первых книг Ювана можно писать новеллу, рассказ или фельетон...

Говорю все это не из желания как-то умалить, принизить, очернить Ювана Шесталова. Помилуй Бог!.. Рассказываю лишь для того, чтобы в приложении к его творчеству, личность автора помогла вам глубже понять и правильнее оценить произведения Ювана Шесталова, общепризнанного основоположника мансийской литературы, ныне широко известного не только в нашей стране, но и за ее рубежами, особенно в Венгрии и Финляндии.

В литературу Ювана Шесталова вынесла его первая повесть "Синий ветер каслания", которая много раз издавалась в Союзе и была не единожды переведена на иностранные языки.

Каслание – кочевка с оленями по веками прочерченным маршрутам из таежного Приобья к Северному Уралу. Цель этой долгой-долгой кочевки – сохранение и приумножение оленьего поголовья.

Маршрут каслания пролегает по ягельным местам, а мох-ягель, как известно, единственный корм оленей. Время от времени кочевники-пастухи останавливаются, ставят чумы, пасут и охраняют стада до тех пор, пока олени не поедят весь ягель вокруг стоянки. Тогда их перегоняют на новое место, где все повторяется.

И так многие месяцы, по замкнутому, раз и навсегда заведенному предками кругу. Вот описание одной такой кочевки к подножью Уральских гор и составляет содержание повести Ювана Шесталова "Синий ветер каслания".

Если оценивать это произведение по канонам русской художественной прозы, то в нем ни сюжета, ни композиции, ни завязки, ни развязки, ни характеров, ни образов – ровным счетом ни-че-го!

Что же тогда есть в этой повести?

Поэзия!

Опоэтизированная, вознесенная на небеси природа Югры.

Опоэтизированный, воспетый, восславленный труд оленеводов.

Проникновенный, щемящий душу гимн дереву и птице, человеку и зверю, рекам и озерам, земле и небу.

Это поэтическое многоголосье, многоцветье в своем удивительно органичном сплаве рождают прекрасную симфонию Югры – древнего таежного края, подлинными хозяевами которого много веков, возможно и тысячелетий, являются два очень маленьких по численности народа – манси и ханты, которых прежде именовали вогулы да остяки.

Каждой главке повествования предпослан стихотворный эпиграф, иногда, весьма примечательный. Сама ткань повести тоже густо прошпигована стихотворениями. Этот прием еще более облегчает, возвышает, окрыляет прозу, делая ее восприятие легким и приятным.

Ну, вот, к примеру, прочтем крохотный "кусочек" повести, и сразу станут вам понятны ее настрой и тональность...

"Утро. Звезды уже откочевали с проснувшегося неба. Лишь тонкий месяц, как пастух, ожидающий смену, еще бродит, по верхушкам коренастых кедров... Где-то близко-близко за деревьями идет солнце. От его приближения небо позолотело, заулыбалось, а тонкий месяц, уставший за ночь, побледнел. И как только солнце кинет свой золотистый взгляд на верхушки кедров, он уйдет на отдых до вечерней смены. Трудная все же у месяца обязанность: ему приходится работать ночью.

А ночью – темень... Ничего не видно. Ночью только волки становятся зорче, чтобы видеть свою добычу – тонконогих оленей.

Ночью злей мороз. В темноте наглеют его ледяные языки. Лизнут щеку, и она побелеет, как мерзлый сырок, лизнут кончики пальцев – и чуткие пальцы не слышат ничего, словно глухие. А как взойдет месяц – все заголубеет, засияет..."

Или прочтите вот такой отрывок...

"В глаза мне глядело небо спокойным глубоким взглядом. Неподвижно, как идолы, стояли вокруг деревья... Рядом со мной лежали тихие синие тени... В уши мои стучала тишина... Все замерло, все онемело... А мгновенье назад был я порывом ветра, и вокруг меня все вертелось, искрилось, летало... Полной грудью вдыхал я жизнь. И не знал я цену счастья...

Вот так бывает... летишь-летишь – и свалишься, коль поворот попадется круче, коль держишься за чужую спину, коль счастье создаешь не своим уменьем...

Тишина растаяла, как тает облако в сини неба, и я уже услышал, как где-то вдали скрипят полозья и стучат копыта

Ледяные языки мороза... Глухие пальцы... Деревья, как идолы... стучащая в уши тишина... Уставший за ночь месяц, что бродит по верхушкам кедров, как ожидающий смену пастух...

Видите, какие неожиданные, оригинальные поэтические образы в повести Ювана Шесталова, ставящей ее на грань меж поэзией и прозой.

А разве не на ту же мельницу льются такие вот фразы... "На связанные черные жерди наброшен лоскуток синего неба. Где я? Я в чуме".

"Над скалами вьются лучи солнца. Они садятся на заснеженную спину горы. От их ласки просыпаются и поют ручьи, и на холодных вершинах начинается жизнь...".

Вот на этой межевой канве – меж поэзией и прозой – и вышита повесть Шесталова. Ее язык поэтичен, ярок и в то же время выразительно точен.

Иногда, правда, автора, как говорят в народе, заносит, он чересчур увлекается какой-то звучной фразой и повторяет ее через каждый абзац, а то и чаще. Такой частый рефрен начинает работать не в "ту степь", он уже не украшает, утяжеляет повествование, раздражает читателя.

Так же чужеродно и надуманно выглядит частенько применяемый автором прием сдваивания, даже страивания одного слова. Вот, например...

А хорей все пляшет, пляшет! А собаки все лают, лают! Рядом с нартой летят, летят... Мокрый снег слепит, слепит глаза... Ветер поет, поет в ушах!.. Кедры пинают, пинают нарты... Дорога узкая, узкая, узкая... Деревья летят, летят сквозь нас... Олени в тумане, в тумане... Становлюсь я ветром, ветром... Становлюсь снежинкой, снежинкой... В снежном вихре кружусь, кружусь..."

Но эта увлеченность, рожденная стремлением передать то или иное ощущение, равно как и неожиданные, по-газетному сухие и банальные рассуждения о быте кочевников, о комсомоле, о колхозной идиллии, о труде оленеводов и т.д., – все эти огрехи, вызывая досаду, даже раздражение, не умаляют притягательности повести, наполненной ароматом еще не покалеченной цивилизацией, великолепной природы Севера.

Я видел прекрасно изданные книги Шесталова на венгерском языке. Опорным столпом этих книг является повесть "Синий ветер каслания". Книга на венгерском называлась "Таким было детство нашего народа". Оригинальное и, по-моему, очень верное название. Наши "северяне" – манси, ханты, ненцы, селькупы – в массе своей находятся ныне еще на стадии детства человечества, которое все цивилизованные народы давным-давно оставили за спиной.

И сам Шесталов, по-моему, тоже еще не отбросил, не перешагнул представления, убеждения, миропонимание этих "детей природы", Потому-то, нимало не смущаясь, без реверансов и некоего неудобства, живописует он картины кочевого быта, которые должны бы, казалось, слегка шокировать интеллигента, да и вообще благовоспитанного человека, выросшего в современном обществе.

Вот посмотрите, как звучат эти места в повести...

"Вечером все родственники собрались вместе. У южного угла дома убили оленя... Кружками и стаканами с наслаждением пили свежую кровь. Голову оленя сразу отдали варить. А сердце, печень и легкие, разложив на две большие тарелки, подали на стол..."

На праздничном столе "ароматным паром дымилась голова оленя, разрубленная на куски. Из одной деревянной чаши смотрели глаза рогатого. В другой лежал его язык... Вкусные глаза..."

Шестилетний Юван с мамой пошел на охоту. Собака загнала белку на дерево. А дальше... "Мама вскидывает ружье. И белочка, с золотистыми усиками, с пылающим золотистым хвостом, лежит уже у наших ног. И мы все радуемся. Особенно... я".

"О, лесная речка, ты напомнила мне запах вареной беличьей головы..."

Вспомните-ка, как переживал мальчик в романе Айпина, подстрелив первую белку. И уж вовсе, как говорят, "не в дугу" эти шесталовские описания по отношению к позиции русской классики, которая содрогается, проливает слезы, исторгает душераздирающие стоны по поводу выпавшего из гнезда и погибшего птенчика, подстреленной перепелки, попавшего в капкан зверька.

Но в этом диссонансе с русской классикой есть и огромный плюс прозы Ювана Шесталова. В этих, слегка коробящих нас, натуралистических признаниях – жестокая, горькая правда жизни. Да, вот такова она жизнь кочевников-оленеводов.

Писатель только что восхищался оленем, пел ему восторженные гимны. Причем заслуженно восхвалял это крайне неприхотливое животное. Олень, не требуя ни корма, ни крыши, многие века одевает, обувает, кормит и перевозит кочевника. Маленькие ненцы, манси, ханты по-настоящему горячо любят оленя, особенно оленят, есть случаи, когда олененка-детеныша нежданно погибшей оленихи-важенки выкармливает своей грудью женщина...

Но вот нужно принести жертву идолу или богу, справить обряд погребения или провести праздник, просто утолить голод, и этого красавца-кормильца преспокойно душат, выпивают его кровь, сырыми съедают внутренности, а то и всю тушу. И, описывая такое варварское пиршество, поэт нимало не смущается, не прячет удовольствия от участия в подобной трапезе...

В том-то и реализм поэтической прозы Шесталова.

Суровый.

Жесткий.

Но очень нужный и важный реализм, который дает полное представление о непривычных, необычных для нас, природой продиктованных, утвержденных инстинктом самосохранения, необходимых северянам обычаях, нравах, нравственных нормах.

Отношения охотника либо рыбака-манси с природой примитивно просты, рациональны, в то же время мудры и высоко нравственны. Не смущаясь, не колеблясь, возьми у природы все, что нужно тебе для жизни и продолжения рода твоего. Но лишнего не тронь. Не озоруй. Не калечь природу. Она – живой, разумный, чуткий организм.

Даже в реку нельзя тыкать палкой без нужды, чтобы не обеспокоить, не поранить воду. Река – это легкий, быстрый, дешевый водный путь в любую сторону и на любое расстояние. Река – это рыба-пища-жизнь.

Лес – это вечный, неподвластный человеку, мудрый и всесильный исполин. Это обиталище злых и добрых духов. Но лес и охотничьи угодья, он и кормилец зверей и птиц – кладовая пушнины и мяса. А пушнина – это порох, дробь, ружья, сети и еще многое-многое иное, без чего не прожить ни рыбаку, ни охотнику.

Потому и диктует вековой обычай: бери у леса все нужное, но не озоруй, не ломай понапрасну, не жги, не подсекай могутность, не порть красы своего кормильца.

Осмелюсь повторить и подтвердить вывод, к которому не единожды приходил незаслуженно забытый современниками великий просветитель народов нашего Севера – настоятель Обдорской духовной миссии игумен Иринарх (Иван Семенович Шемановский) и иные выдающиеся русские первопроходцы и исследователи: все, что есть, что присуще быту, повседневной жизни кочевников оленеводов, рыбаков и охотников Югры и Заполярья, – все разумно, продиктовано суровыми, порой прямо-таки экстремальными условиями их жизни. Не пей они оленью кровь, не питайся сырой рыбой и сырым мясом, их погибель от цинги и прочих недугов, вызванных полным отсутствием витаминов, была бы неизбежна.

Как тут не вспомнить подобные выводы еще одного из заметных исследователей тюменского Севера, знатока жизни и быта хозяев тайги и тундры Кушелевского. Причем его наблюдения и оценки вполне согласуются с наблюдениями и выводами академика Зуева и Шемановского.

Так вот, вся эта "троица" не скрывала брезгливости, созерцая кровавую трапезу кочевников подле только что убитого оленя. Но, морщась и кривясь от брезгливого негодования, они вынуждены были признать спасительную значимость этого дикарства.

Много лет проживший в Обдорске Кушелевский вдруг заболел, и сильно, цингой. Медицина оказалась бессильной перед болезнью. Пришлось Кушелевскому по-самоедски спасаться от тяжкого недуга: теплой оленьей кровью. Он ежедневно и довольно долго выпивал по кружке парной крови и тем спасся от гибели.

Жаль, конечно, что проза Ювана Шесталова, и прежде всего его "Синий ветер каслания", не поднялась до жесткой, емкой, очень выразительной и впечатляющей прозы уже известной вам ненки Анны Неркаги. Повесть Шесталова, как верховой ветер, прошелестела лишь в верхушках жизни оленеводов и охотников Югры, чуть-чуть что-то затронула, что-то зацепила, что-то потревожила, но не вздыбила, не перевернула, не вывернула глубинные донные пласты народной жизни.

Можно по этому поводу сокрушаться, но изменить что-нибудь – увы! Как говорят, ничего не попишешь. Писатель волен писать так, как желает, и о том, о чем хочет. Мы, читатели, смеем лишь сожалеть, что сочинитель что-то не затронул, что-то, очень важное и желанное нам, обошел стороной, но критиковать за то автора никто не вправе. Не станем делать этого и мы.

Завершая разговор о первой повести Шесталова "Синий ветер каслания", хочу сказать, что она – пусть и невеликий, и не очень весомый, но крайне важный отрезок, неотъемлимо нужная частичка не только его творчества, но и всей советской литературы, без которой нет и не может быть литературы мировой.

Целое познается, как известно, по частям, к общему идут от частного, к выводу от фактов, потому и надо прочесть эту повесть...


2

"Когда качало меня солнце" – так называется другая повесть Ювана Шеста лова. Сюжетную ее основу составляет биография поэта. Тут нашлось место для его деда и для бабушки, для матери и отца. Особенно много внимания уделено отцу. Дед проиграл его в карты богатому соплеменнику. От мальчонки на побегушках у купца до председателя известного в округе колхоза – таков путь, пройденный отцом поэта. Шесталов восхищается отцом, возвеличивает и воспевает его, поклоняется ему.

Первый же абзац повести, как звук камертона, задает тональность всему повествованию. Вслушайтесь в эти изначальные строки:

"Стучали копыта. Вихрился снег. В белой мгле плясали рога. Свистел ветер. Звенели колокольчики. Бубном гудело небо. Летели олени. Бешеные олени куда-то меня мчали. Снег слепил лицо... Бубном гудело небо. Звенели колокольчики..."

Мажорная приподнятость слога.

Поэтически четкая, напевная строка.

Яркая, самобытная узорная образность.

"... Я помню первую встречу с огнем... Он на поленьях плясал... Стрелял искрами... Жаркими ладонями касался моего лица... Смолистым дымком иногда прямо в глаза (мне) дышал он – и все же я видел его золотые зрачки..."

Золотые зрачки огня... – по-моему, это и красиво, и метко, и ново.

Примечательно, что образные сравнения писатель черпает из окружавшей его повседневности...

"И душа моя трепетала, как утка, попавшая в сеть..."

Или вот послушайте, как Шесталов описывает первую встречу с книгой.

"... Для меня книга – это лес, где я еще не был, строчки – дорожки, по которым я еще не прошел, слова – деревья, которых я не знал и не знаю..."

Или вот...

"Растет северный мальчик быстрее кедра. Глаза – два сияющих озера... до краев наполненных живым удивлением..."

Или вот...

"Один был тонкий и костлявый, как высохшее дерево. Другой толстый и жирный, как осенний налим".

Видите, как легко и проворно выхватывает писатель образы из тех природных запасников, что лежали у него под рукой.

И Юван не жалеет красок, звукоподражаний, описывая живую природу, показывая, красоту и могутность родной Югры, ее хозяев – манси.

Повесть прямо-таки перенасыщена легендами, преданьями, сказками. Правда, большинство их, к сожалению, схожи друг с другом, мало оригинальны, бледны их изобразительные средства, много длиннот. Однако за всем этим многочисленным скоплением сказового, легендарного оказывается скрыта авторская идея: убедить читателя в том, что жизнь – сказка.

Вот что стремится доказать автор своей повестью. Речь идет, разумеется, о конкретной жизни – послевоенной, колхозной, в которой отчетливо просматриваются великие блага советского строя и наплывающего социализма.

Тут писатель явно уступает конъюнктуре. Он славит Ленина. Восхваляет коммунистов. Кричит о бездонных кладовых нефти и газа.

Стремясь показать, как восторженно воспринимают мансийские рыбаки, охотники и оленеводы революцию, советскую власть, Ленина, его идеи и дела, Шесталов примитивизирует, мельчит, заземляет великие проблемы перестройства мира. Посвященные этим рассуждениям страницы повести неинтересны, пресны, никакое обилие ахов и охов, равно как и наигустейший частокол восклицательных знаков не в состоянии сделать эти конъюнктурные строки притягательными, сочными и мудрыми, очистить их от приспособленческой банальности.

Тут время подставило не только Ювану Шесталову роковую подножку, четко высветив пороки литературы социалистического реализма, который требовал от писателя живописать жизнь не такою, какова она есть в реальности, а такою, какой ей надлежит быть по параметрам фантастического социализма и утопического коммунизма.

Разумеется, узда соцреализма сбила с истинного художнического пути не только мансийского поэта Ювана Шесталова, но и многих, очень и очень многих могучих мастеров слова, подлинно талантливых представителей советской литературы.

Вспомним, хотя бы "Хлеб" – Алексея Толстого, "Поднятую целину" – Михаила Шолохова, "Страну Муравию" – Александра Твардовского, многие произведения Георгия Маркова, Юрия Бондарева, Вадима Кожевникова, Бориса Полевого, Сергея Сартакова и многих иных.

Хорошо, конечно, что у Шолохова есть еще великий роман "Тихий Дон", у Алексея Толстого блистательное "Хождение по мукам", у Твардовского "Василий Теркин", и их ни из русской, ни из советской, ни из мировой литературы не выщелкнешь, ибо без них эта литература станет неполной, однобокой.

Что же касается многих сотен имен некогда достославных, уважаемых, почитаемых и весьма читаемых советских писателей, то для них узда и шоры, и оковы соцреализма оказались настолько губительны, что многим придется с книжных полок читальных залов перекочевать в запасники, в книгохранилища и лежать там, ожидая, когда востребуют их историки да литературоведы, да любопытствующие читатели, пожелавшие из первых рук узнать, как же жил народ наш в недалекие, но уже прошлые годы социалистического строительства.

Правда, и в ту пору был Владимир Тендряков с его "Кончиной", Василь Быков с его повестью "Мертвым не больно", Юрий Казаков с "Нестором и Киром"... Были, и тогда были писатели-правдолюбы и правдоборцы, что смело и самоотверженно кидались поперек течения соцреализма. Но их было мало – можно перечислить по пальцам, и не дано было им не то что перекрыть, приостановить, но хотя бы повлиять чуть-чуть на стремительность и силу накрывшей литературу и искусство волны соцреализма...

Но вернемся к повести Шесталова "Когда качало меня солнце".

Мы уже говорили о многоязычии советской литературы, о ее многоголосии, о взаимозависимости, взаимовлиянии, взаимопроникновении национальных литератур, имея в виду, что осью этого сложнейшего процесса является великая русская литература.

Распался Советский Союз.

Расползлось по швам все советское, в том числе, и советская литература. Но проблема взаимосвязи и взаимозависимости национальных культур осталась.

У каждого народа России своя культура. Более древняя или менее, письменная или материальная и духовная, отраженная лишь в преданиях, поверьях, фольклоре. Все эти несхожие культуры непременно сталкиваются, влияют друг на друга, но как? Есть ли тут какие-либо закономерности?

В этой связи мне представляется необыкновенно интересным и важным описание Шесталовым его первой встречи с Пушкиным. Маленький Юван любил бывать у друга, чуть постарше Ювана; друг умел читать, и однажды он прочел сказку Пушкина про царя Салтана. Послушайте, как, упав на сознание таежного мальчишки, трансформировались пушкинские строки.

"... Язык его (друга) выводит складные волшебные слова:

Ветер по морю гуляет
И кораблик подгоняет;
Он бежит себе в волнах
На раздутых парусах...

Говорит он, точно струны санквылтапа трогает. И я вижу мир, не видимый моему глазу. Синее, как ветер, море. Белые, как песцы, волны. Теплей, чем парное молоко, воздух...

А выйдя на улицу, по дороге к своему дому, я не хруст снега слышу, а плеск белых волн, и не чум цветастый – северное сияние – вижу, а бегущий по синему морю кораблик. Мне хочется повторять эти строки и найти свои слова. Но они, как великие духи, не идут ко мне. Мне обидно до слез. И несчастный падаю на свою постель – на старую оленью шкуру, а во сне опять тот же мир... Вот оно, то синее море. Вот кораблик на просторе..."

С той первой встречи с великим Пушкиным началось поэтическое пробуждение Ювана Шесталова. Волшебные строки Пушкина затронули душу мальчика, взволновали его чувства, потревожили разум, пробудили неведомые силы, доселе дремавшие в нем. И мальчик ищет словесный слиток, отпечаток еще и самому неведомых чувств.

Полагаю, нечто похожее произойдет и с впечатлительным, вдумчивым, эмоциональным русским читателем при знакомстве с лучшими стихотворениями или разбираемыми повестями мансийского поэта и прозаика Ювана Шесталова. Открытие мира, познание неведомых земель и народов лучше всего начинать с познания их культуры – материальной и духовной. Чем больше национальных культур перекипит, переплавится в душе человека, тем духовно богаче и ярче становится он, тем шире распахивает он ворота Добру, тем уже становится вход для Зла.


3

Завершить разговор о творчестве Ювана Шесталова хотелось бы кратким анализом, на мой взгляд, лучшего, вершинного произведения Ювана-поэта, его "Языческой поэмы".

Она очень объемна. Ее сюжетной и идейной канвой поначалу является медвежий праздник охотников-манси, которым непременно завершалась удачная охота на хозяина тайги – медведя.

Медвежий праздник – колоритное, яркое, впечатляющее представление, где соединены, сплавлены воедино песни, сказки, пантомима, пляски и музыка. Словом, это – желанный праздник, всеобщее веселье, но не бессмысленная повальная пьянка, хотя без хмельного, порой и с приметным перебором, там не обходится.

Этот праздник – веками сложившийся, до мелочей продуманный и отработанный спектакль, повествующий об истории народа, его обычаях и обрядах, его мировоззрении, его отношении к окружающему, и прежде всего к природе, к лесам и водам, зверям и птицам, и рыбам.

Думы медвежьей головы, а их пять – лучшие, оригинальные, наиболее полно отражающие замысел поэта главы этого эпического полотна.

Но то ли позабыв завет Козьмы Пруткова и пожелав "объять необъятное", то ли по иным каким-то причинам, только поэт сам порушил свой прекрасный замысел, вогнав в поэму не только все свои самые лучшие стихотворения, но и многие посредственные сочинения, размыв тем самым, утопив идею, превратив поэму в сборник стихов, где есть отличные, широко известные, вроде "Дикари двадцатого столетья", "Сплетня", "Сердце", но есть и много поэтического мусора – проходных, беспомощных, блеклых стихотворений с заштампованной рифмой, непонятным размером, надуманными образами.

Неравноценность, присутствие в "Поэме" худосочных случайных стихотворений в известной мере объясняется невероятным обилием переводчиков разных глав и стихов, вошедших в "Языческую поэму". Я насчитал 14 переводчиков. Причем все они, абсолютно все, не знают мансийского языка, и весь их "перевод" сводится к тому, чтобы попытаться зарифмовать, загнать в какой-то размер по-русски написанные Юваном строфы. И посмотрите, какая разномастность, разностильность получилась...

Рассыпая с веток иней,
Разметая снежный пух,
Это я – таежный филин,
Восклицаю:
"Ух! Ух!"

Видите, как мелодично, напевно, легко.

"В дни, когда пургою беды
По моей земле бродили.
Когда крысы были жирны,
Как в болотах комарье.
В дни, когда отец мой в карты
Был проигран пьяным дедом,
Зарождалось, зачиналось
Пробуждение мое...

Улавливаете знакомый рисунок стиха, неповторимую мелодию его.

Ну?

Поднапрягите память. Вспомнили?..

"Если спросите – откуда эти сказки и легенды. С их лесным благоуханьем. Влажной свежестью долин. Голубым дымком вигвамов. Шумом рек и водопадов..." Вспомнили?

Конечно, Лонгфелло "Песнь о Гайавате" в блистательном неповторимом переводе великого Бунина.

А теперь вот такие строки из "Языческой поэмы" Шесталова...

Кричит ребенок тоненько:
Не крик – визжащий ножичек.
Пускай, пускай докличется
До счастья человек.
Ребенку дальше матери
Врубиться в жизнь положено. ...
Так нам пророчат матери,
Большие думы думая.
А мы?
Какой дорогою
Пойдем мы по земле?
Какие тропы выберем –
Безлюдные ли, шумные...

Знакомая мелодия стиха, не правда ли? Читаешь, а в памяти встают иные строки... В каком году рассчитывай, В какой земле угадывай, На столбовой дороженьке Сошлись семь мужиков..."

Да, конечно же, "Кому на Руси жить хорошо?" Николая Алексеевича Некрасова.

Ну, а следующий отрывочек наверняка отдаленно напомнит сказки Корнея Чуковского. Вот послушайте...

Мне б хотелось, мне б хотелось,
Вкруг меня чтоб все вертелось, –
Чемоданы, миски, чашки,
Петухи, орлы, букашки,

Корабли, огни, газеты,
Гимны, звезды и конфеты,
Сталь, ракеты, черви, стрелы,
Замминистры, управделы,

Мамонты, шайтаны, блохи,
Космонавты, скоморохи,
Волки, идолы, матросы,
Солнце, пьяные березы...

И так далее.

Видите, каков набор совершенно несопоставимых предметов, животных, насекомых, людей?

Если бы это стихотворение вкраплено было в какую-то шуточную сцену – куда ни шло. Но оно подано, как нечто самостоятельное.

Прежде чем говорить о причинах этого, приведу еще один отрывок из "Языческой поэмы", написанный так же в колонку, стихом.

Дом высится, как Урал...
Глаза мои, наверное, круглы, как две луны?
Двери, как ущелье посреди стены.
В дом захожу, как в священные горы,
Где сильнее меня валуны,
Где раскосые идолы, вырубленные
из полена,
Думать за меня должны...
Захожу,
Света много в доме,
Как в белую ночь,
И людей много, как кочек в тундре...

И так далее.

Подобных, с позволения сказать, стихотворений, предостаточно. И главную вину за это я взваливаю на плечи переводчиков.

Проблемы художественного перевода с языков народов России на русский язык – вопрос наисложнейший из множества прочих, мешающих нормальному течению литературного процесса.

За последние два десятилетия, а вернее, за всю историю Союза писателей СССР и РСФСР, не было ни одного писательского съезда или пленума, на которых в той или иной плоскости не поднимался бы вопрос о качестве литературных переводов.

Только благодаря переводчику сочинение поэта или прозаика, драматурга или публициста, пишущего на языке так называемых малых народов, может стать достоянием всесоюзного читателя и получает шанс выйти на европейскую, а возможно, и мировую арену. Причем, лучшие, талантливейшие переводчики, привязанные к какой-то одной национальной литературе, как правило, знают язык оригинала.

Бытует такое понятие: в прозе переводчик – соавтор писателя, в поэзии он – конкурент поэта. А чтобы в самом деле быть не на словах – на деле конкурентом национального поэта, требуется прежде всего знать его язык, переводить произведение не с подстрочника, зачастую передающего лишь смысл, проглатывая детали, нюансы, окраску, а переводить с подлинника, с оригинала.

Я знаком почти со всеми переводчиками "Языческой поэмы", Это одаренные поэты, достаточно хорошо владеющие поэтическим мастерством. Но они ни бум-бум в мансийском языке. Даже гостями не бывали на Приобском Севере, не знают ни быта, ни культуры, ни фольклора того народа, с языка которого пытаются переводить на русский язык. Не упрекаю их в этом. Не виню. Тут целый сонм глубоких, объективных и субъективных причин, но страдает от этого литература.

Посмотрите, какие странные, если не сказать нелепые образы и сравнения преподносят нам переводчики "Языческой поэмы". В уже приведенных отрывках разве не режут ухо такие строки... "Когда крысы были жирны, как в болотах комарье", или "Кричит ребенок тоненько, не крик – визжащий ножичек". А оркестр вдруг начинает "реветь, лаять, петь". "И льются песни плавные, как жир". Ну можно ли сравнить песню с жиром? И тут же "как жир по волнам, плавно льются мысли".

К слову сказать, переводчики недопустимо эксплуатируют одно и то же сравнение. Иногда, не подобрав ничего путного, они просто втискивают первое, пришедшее на ум. Например, "Наши речки, словно реки, онемели от мороза".

Подобными "переводами" русские переводчики не впервой потчуют читателя. Причем, переводчики даже классики. Что из этого получается? – судите сами по ниже следующему примеру...

Есть у Киплинга прекрасное стихотворение "Томплинсон". Приведу восемь строк в переводе двух переводчиков. Вот как эти строчки звучат в переводе Оношкович-Яцына. Послушайте...

И Томплинсон взглянул наверх и увидал
в голубой мгле
Кроваво-красное тело звезды, терзаемое
в адском жерле.
И Томплинсон взглянул к ногам, пылало
внизу светло
Терзаемой в адском жерле звезды
молочное чело.

А вот как дивно звучат эти же строки в переводе другого переводчика.

И Томплинсон взглянул вперед
И увидал в ночи
Звезды, замученной в аду,
Кровавые лучи.
И Томплинсон взглянул назад
И увидал сквозь бред
Звезды, замученной в аду,
Молочно-белый свет...

Земля и небо. Прав Василий Андреевич Жуковский, сказав: "Переводчик прозы – раб, переводчик поэзии – соперник"...

Прочтя все, сказанное о "Языческой поэме", наверняка сыщется скороспелый мастак по расстановке точек над "и", сыщется и возопит:

– Не стоит тратить время на разговор о "Языческой поэме"! Незачем ее и читать!

Скоропалительный, ошибочный вывод!

И говорить следует. И прочесть нужно.

Во-первых, хотя бы потому, что в этой поэме Шесталов пытается дотянуться до корней своего народа...

Откуда взялись манси на Приобском Севере? Кто они в далеком прошлом? Пришельцы иль и зародились здесь? Почему вдруг их сородичи – венгры и финны – оказались в Европе?

На эти интереснейшие, пока замалчиваемые вопросы пытается найти ответ Юван в своей "Языческой поэме".

Во-вторых, в основе поэмы богатейший народный, многовековой фольклор таежных манси: легенды, сказки, песни, феерическое представление "медвежьи пляски", сотканное из ярчайших обычаев, обрядов, поверий, легенд, знакомство с которыми непременно обогатит духовно всякого.

В-третьих, "Языческая поэма" – великолепный памятник своему времени, в которое мы теперь смотрим по-иному, произведя, правда, как всегда запоздало, как всегда задним умом, но все-таки произведя переоценку ценностей.

Тут есть над чем поразмышлять.

И над причинами сотворения богоподобных кумиров, вроде Ленина.

И над оголтело потребительским отношением к родной природе даже коренного манси Шесталова, который ликует, глядя, как его край превращают в сырьевой колониальный придаток не России и не Советского Союза, а капиталистического Запада, который, пожирая бесценные богатства недр земли Югорской, позволил руководителям партии и страны, бездельничая, роскошествуя, распутничая, процветать в омерзительно маразматическом долголетии.

И, конечно же и главным образом, "Языческая поэма" – великолепный, яркий и точный слепок той жизни, какой была она у этого, маленького по числу, самобытного, мудрого таежного народа, начиная с незапамятных времен, кончая предперестроечными годами.

"Языческая поэма'" – поэтическая энциклопедия жизни народа манси, со всеми ее радостями, праздниками и победами, равно как и со всеми болями и бедами.

Заканчивая разговор о творчестве мансийского поэта и прозаика Ювана Шесталова, хотелось бы чуть-чуть поразмышлять о том, что происходит ныне с нашей советской литературой.

Развалив Советский Союз, разогнав российский парламент, Ельцин задушил и Советы. Возможно, в России восторжествует капитализм, а возможно, монархия или диктатура президента-фюрера – все равно и тогда литература, созданная за семь послеоктябрьских десятилетий, останется советской,

Нигилистические кликуши вкупе с их западными спонсорами из кожи лезут, убеждая себя и нас, что в недалеком будущем вся эта в борьбе и в труде десятилетиями создаваемая советская литература канет в небытие, превратясь в макулатуру.

Дикая. Нелепая. Злобная выдумка!..

Можно ли отсечь прожитое, сохранив устойчивость и равновесие?

Нет.

Высеките любой кусочек ствола самого могутного дерева, и то непременно повалится.

Мыслимо ли запамятовать пережитое так крепко, чтоб ни сном ни духом не ведать о нем, будто и не было такового вовсе?

Нет!

Ибо тогда порвется цепь времен, рухнет преемственность поколений, мы окажемся без прошлого, на коем зиждется настоящее, являющееся оплотом будущего.

Угодно заокеанским дирижерам современной российской музыки или нет, нравится ли это новоявленным российским властителям, а может, не нравится? – от этого послеоктябрьские советские годы не покачнутся, останутся в истории Отечества неотъемлемой частью, соединяющей Россию дореволюционную с Россией сегодняшней.

Чем образованней, культурней будут новые поколения молодых россиян, тем сильнее станет их тяга к родной истории, к далекому и недавнему прошлому своего когда-то всемирно могучего государства. И первым источником удовлетворения этого вполне закономерного интереса станет литература, которая является живым, ярким; всем доступным документом своей эпохи, ее художественным отображением...




ИВАН ИСТОМИН И ДРУГИЕ



1

В бытность мою в Таджикистане, был у меня добрый приятель поэт-памирец, лауреат, депутат Мирсаид Миршакар – человек по-восточному веселый и остроумный.

Как-то сидим мы с ним за чаем, Мирсаид вполголоса читает газетный отчет о встрече с молодыми литераторами. Вдруг он засмеялся, отложил газету и говорит:

– Прежде, чем встать в обойму перечисляемых прессой писательских имен, я долго был и дэрэ... Не понял? Скажем, выступают десять писателей на литературном вечере. А в отчете сказано... "на вечере выступили Мирзо Турсун-заде, Сатым Улуг-заде, Джалол Икрами и другие..." Вот в этом непременном "и дэрэ" прятались остальные семеро. Иной так всю жизнь и остается этим "и дэрэ"...

Вот и я вознамерился в эту главу, рассказав более-менее основательно о старейшем профессиональном писателе нашего края Иване Истомине, втиснуть всех вставленных в это злополучное "и дэрэ". И не потому, что недостойны они персонального обсуждения, а потому, что и впрямь "никто не обнимет необъятное". Ныне в области действуют почти тридцать прозаиков, поэтов, публицистов, у каждого не по одной книге, попробуй-ка расскажи обо всех!..

Но об Иване Григорьевиче Истомине умолчать невозможно: с него начиналась Тюменская писательская организация. Это во-первых.

Во-вторых, он был прозаиком, драматургом и поэтом; писал на ненецком, коми и русском языках.

В-третьих, это был уникальный человечище железной, несгибаемой воли, потрясающего жизнелюбия и дивной работоспособности.

Любой человек – оригинал, не имеющий копии.

У каждого – свой строй мыслей, своя галактика чувств, неповторимая палитра восприятия и отражения действительности.

У каждого – своя, исключительная, несхожая судьба, достойная стать фактической основой драмы или повести, поэмы или романа, а возможно – трагикомедии или фарса.

Но и в этом сонме исключений, в этом океане неповторимости есть люди-маяки, люди-светильники, исполины духа, которые, сгорая, освещают и согревают мир.

За подтверждением сказанного не надо лезть в "энциклопедию", во всемирную или русскую историю, не надо трясти и перетряхивать общеизвестные, бесконечно поминаемые имена. Великолепным, я бы сказал, классическим примером такого горения является жизнь писателя Ивана Григорьевича Истомина.

Случайно такое совпадение или Провидение нарочно распорядилось так с каким-то тайным умыслом? – никто не ответит. Но как бы там ни было, Иван Истомин родился в том самом одна тысяча девятьсот семнадцатом, когда прогремела над Планетой Великая Октябрьская революция, от которой начался отсчет новой эры.

Ныне гонители, хулители, ниспровергатели всего красного с пупка срывают, вопя и кликушествуя о том, что никакой Октябрьской революции и никакой новой эры в истории человечества и России – не было. Бог им судья. Как говорят на Востоке: "собака лает, а караван идет". От лая, визга и воплей господ приспособленцев История не собьется с шагу. Оставим эти истерические повизгивания на совести трубадуров нового мышления. Всякому элементарно грамотному ясно: Октябрь не только перевернул Россию, но взбаламутил, вздыбил, перестроил весь мир. И не будь Октября, конечно же, не было бы и писателя Истомина.

Итак, он родился в 1917 году в семье потомственного рыбака, в безвестной таежной северной глуши, в далеком приобском селении Мужи, что затаилось под боком заполярного Салехарда.

Лес да река формировали характеры и судьбы жителей Мужей. Лес да река – это охота да рыбалка. Но на первом месте – рыбалка. Не с удочкой в руках, не ради забавы, развлечения либо приятного времяпровождения, а для того, чтобы жить. Рыбный промысел был решающим, главным источником средств существования. Это было ремесло, приемы и навыки которого вырабатывались и накапливались веками, передаваясь от поколения к поколению.

Рыбаки – народ неприхотливый, крепкий духом и телом, смелый и надежный. Какую бы войну с испокон веку не вела Россия, в числе ее воинов непременно были крепыши из Мужей.

Село стоит на Оби. Великая река поила, кормила, перевозила северян, учила их ловкости и мастерству, мужеству да выносливости. В знойные душные дни река дарила людям желанную прохладу.

Сам воздух Севера напоен неподдельной, некнижной, живой, яркой романтикой. Ее присутствие особенно чувствительно в летние белые ночи, когда закат с восходом ручкаются.

Пленительно тихи, хрупки северные белые ночи, пропитанные пряным щекотным ароматом костровых дымов, прилипчивыми запахами реки, смолы, свежей рыбы. Все они, в единении, образуют дурманный дух вольной волюшки. Оттого, верно, люди-то на Севере вольнолюбивы да веселы, могутны духом и телом крепки. Эти свойства будущий писатель вобрал в себя с молоком матери и не растерял их за долгую трудную жизнь, которую с полным на то основанием можно назвать подвигом.

Маленький Ваня не бегал – летал по земле, та словно бы отталкивала малыша от себя, и он без малейших усилий скакал, кувыркался, подпрыгивал, как мячик. "Он у меня шустряк", – любовно говорил отец, лаская кроху сына.

Мальчик не научился еще и говорить, а отец уже увез его на пески, на рыбалку. Ваня не отходил от реки, цеплялся за сети. Он визжал, подпрыгивал, бил в ладоши, когда отец бросал к его ногам сверкающую чешуей большую трепещущую рыбину. "Добрый рыбак растет", – радовался отец.

Отцовскому пророчеству не суждено было сбыться. Когда Ване исполнилось три года, грянула черная страшная беда, и как всегда, подкралась и наскочила беда с самой неожиданной стороны, и было у нее странное, непонятное, нездешнее название – полиомиелит. Злой недуг скрутил, искалечил, изуродовал тело ребенка, и тот смог передвигаться лишь ползком на четвереньках.

В еще не распустившуюся, неокрепшую душу мальчика вонзились и остались там на всю жизнь безответные горькие "почему", "за что?".

Почему сверстники бегают, скачут, прыгают, купаются, лазают по деревьям, борются и пинают мяч, а он не может оторваться от земли, не в силах встать, не способен сделать и единого шага?.. Кто и за что обрек его на одиночество, на муки, на бесконечную, иссушающую душу зависть и неистребимую жажду движения?..

Вопросы были непосильны малышу, и он подсовывал их старшим. Те прятали глаза, что-то сюсюкали, наигранно утешали, обещая непременное и скорое исцеление. Зато сверстники не лукавили, не утешали, но и не обижали, таскали за собой, придумывали такие игры, в которых и он мог бы участвовать.

Когда Ване исполнилось девять лет, воротился в село где-то долго пропадавший дядя. Подхватил несчастного мальчика на руки, прижал к себе: "Не горюй, Ванятка! Излажу тебе деревянные ноги, крепче и прытче настоящих".

Сделал дядя мальчику костыли, и начал тот отмахивать на четырех ногах: две – свои, две – деревянные. Деревянные не подгибались, не волочились, больным ногам помогали и покалеченные руки заставили трудиться.

Скоро Ваня окреп, поднабрал силенок, друзья-мальчишки поспешили прилепить ему необидное прозвище "Ванька- встанька". "А я что? – много лет спустя говорил мне Иван Григорьевич. – Я и вправду как Ванька-встанька. Стою и не качаюсь. Качаюсь и не падаю. Ну, а упал – встаю..."

Не знаю, у каждого ли глаза – зеркало души, у Ивана Истомина это действительно так. Его большие серые глаза, всегда влажно поблескивающие и улыбающиеся, были прозрачны и непорочны, как горный родник. Они взирали на мир с неистребимым любопытством и восторгом художника.

Художник проснулся в нем прежде, чем проснулся мужчина. Сперва он рисовал углем на дощечке. Обыкновенным углем, вынутым из очага, на обыкновенной, своими руками обструганной дощечке. Он рисовал реку, по которой плыли лодки и пароходы. Рыбаки вытаскивали сети. Кружились чайки. Лайка сидела на берегу, ожидая свежую рыбину...

Потом вместо угля в руках у мальчишки появился карандаш. Потом и краски. В Салехардском музее выставлены картины Истомина "Ленин на Ямале" и "Арест Ваули Пиеттомена". Не могу спокойно разглядывать эти полотна. Стоит глянуть на них, как память тут же воскресит руки художника – изуродованные, измученные недугом. Уму непостижимо, как они справлялись с мольбертом и кистью?

Как-то спросил об этом Ивана Григорьевича. Тот рассмеялся и ответил:

– Человек все может. Главное – шибко захотеть...

Человек все может! – вот на какой оси был смонтирован характер Ивана Истомина. Ни поблажек, ни уступок, ни скидок на свою физическую неполноценность – никогда и ничего не просил, не вымаливал, не требовал он ни у судьбы, ни у людей.

Только на равных...

Только со всеми вместе...

В ногу, в едином строю...

Едва научившись писать, Ваня стал сочинять стихи. Такие же бесхитростные и простые, как и его детские рисунки. Он сочинял стихотворения на русском, на ненецком и на коми языках. Мальчишка был прямо-таки переполнен жаждой творческой деятельности. В школе крестьянской молодежи (семилетки) он был редактором ученической стенгазеты. В Салехардском педучилище организовал регулярный рукописный литературный журнал "Искры Ямала".

С тридцать шестого года стихи Ивана Истомина стали постоянно появляться на газетных страницах, в альманахах, и наконец, – в литературных журналах. А в 1953 году, в Ленинграде вышла его первая поэтическая книга "Наш Север".

Однажды на читательской конференции его спросили:

– Когда в вашу жизнь вошла книга не как средство убиения свободного времени, а как мудрый, всезнающий, честный друг – собеседник и наставник?

Иван Григорьевич долго думал, потом, улыбаясь, ответил:

– Похоже, я с книгой родился. Сколько помню себя, всегда она рядом...

Сперва он запоем читал все, что попадало под руку. В пору его детства, отрочества, юности книг было нетерпимо, недопустимо, невероятно мало. Деревенские школьники тридцатых годов и слыхом не слыхали о таких писателях, как Жюль Верн, Майн Рид, Конан Дойль, Джек Лондон, Фенимор Купер, Марк Твен и многих других, чьи произведения составляют сокровищницу всемирной литературы для подростков и юношества. У разоренной войнами, голодом и красным террором новой России не было тогда ни сил, ни средств для печатания этих книг, еле-еле доставало возможностей, чтоб обеспечить школы учебниками и тетрадками.

Незабываемым поворотным событием в жизни первоклассника ШКМ (школы крестьянской молодежи) Вани Истомина явилась его встреча с Пушкиным. Таинственное волшебство пушкинских стихов сразу околдовало мальчишку, покорило, завладев его воображением.

Он не зазубривал пушкинские стихотворения, они сами запоминались, застревали в памяти надолго, иногда на всю жизнь. Они открыли мальчику волшебный, волнующий и тревожащий душу мир подлинной поэзии. Та властно повлекла Ивана за собой в настоящую большую литературу, созданную гением Достоевского и Толстого, Пушкина и Гоголя, Некрасова и Островского.

К списку прочитанных и полюбившихся писателей постоянно добавлялись все новые и новые имена. Рядом с русскими классиками встали Шекспир и Шиллер, Флобер и Золя. Стендаль и Гюго.

Пока он сочинял наивные детские стихи, поэзия казалась делом увлекательным, забавным и легким. Разубедил его все тот же Александр Сергеевич Пушкин. Задумал Иван перевести полюбившуюся пушкинскую сказку на ненецкий язык: задумал и стал переводить. Поначалу получалось легко и просто. Но потом...

Пушкинские стихи, особенно его сказки, дивно прозрачны, легки и крылаты, но стоило прикоснуться к ним, перевести на другой язык, как они тут же теряли мелодичность и стройность, ломались и рушились, начисто утрачивая волшебную, колдовскую силу притяжения и обаяния.

Так Пушкин преподал Истомину первый, но на всю жизнь запомнившийся урок поэзии. С тех первых пушкинских уроков и вошло в сознание будущего писателя убеждение: литературное дело – суть единство таланта, труда и мастерства. Позже к этим составным добавилось понимание необходимости для писателя высокого уровня культуры и образованности.

Вот каким "аршином" мерил Истомин себя и товарищей по литературному цеху. И этот "аршин" особенно нужен был ему при работе с молодыми, начинающими литераторами.

Будучи заместителем редактора окружной газеты, потом заместителем главного редактора областного книжного издательства, первым руководителем первого областного литературного объединения, Иван Григорьевич постоянно встречался с молодыми-поэтами, прозаиками, драматургами, помогая им овладевать литературным мастерством. Все профессиональные писатели тюменского Севера – Шесталов, Тарханов, Лапцуй, Шульгин, Ругин – все в той или иной мере испытали на себе благотворное влияние своего наставника и учителя – Ивана Григорьевича Истомина, все вошли в большую литературу при его поддержке.

Мастер любил и пестовал молодых, но никогда не лицемерил, не заигрывал, подходя к оценке их произведений все с той же высокой пушкинской меркой. Будущие поэты и прозаики шли к Истомину с первым своим сочинением и с первой своей книгой, шли с радостью и бедой, всегда находя у него искреннее участие, добрый совет, необходимую поддержку и помощь.

У Истомина была привычка по нескольку раз возвращаться к прочитанной книге и перечитывать ее, перечитывать вдумчиво, неспешно, постигая не только замысел автора, но и творческие приемы, особенности стиля и языка...

Как-то, когда Истомин был еще школьником, в руки ему попала страничка, вырванная из "Донских рассказов" Шолохова. Скупо и кратко, но потрясающе ярко, прямо-таки оглушительно была описана на этой вырванной страничке сцена зверского убийства какого-то Ефима. Подросток читал и перечитывал обжигающие душу строки, в конце концов выучил всю страничку наизусть и твердил ее до тех пор, пока, не узнал автора, не отыскал рассказ, из которого и была вырвана страничка.

Так в жизнь Истомина, в его творчество вошел великий Шолохов. В тех 22 книгах Истомина, что вышли в разных издательствах страны, всюду видно влияние Шолохова. "Не смею называть себя его учеником, – говорил Истомин, – но учился и учусь у него..."


2

За год до Великой Отечественной Иван Григорьевич окончил Салехардское педучилище и стал преподавателем. А в 1941 судьба свела его с Анной Сечко, которая вскоре стала Анной Владимировной Истоминой. Тихая скромница, улыбчивая и добрая, все понимающая и все умеющая Анна Владимировна стала и женой, и матерью, и другом, и сподвижником писателя. Родила и выпестовала трех сыновей и дочь, с первого шага семейной жизни добровольно приняв на свои неширокие плечи все заботы и тяготы о семье, о детях, о доме.

Когда началась война, молодого коммуниста Ивана Истомина избрали секретарем парткома оленеводческого совхоза. На стремительных оленьих упряжках мотался он по тундре, от стойбища к стойбищу, от выпаса к выпасу. Однажды угодил под бурю. Зарылись в снег, пережидая непогоду. Отморозил ногу, и ее ампутировали.

И впрямь беда не ходит в одиночку. И до этого несчастья от него немного было помощи хозяйке, а после этой трагедии и подавно...

Было время, когда Иван Григорьевич на костылях отваживался выходить на улицу, приезжал на писательские собрания, редко, но все-таки бывал на различных литературных встречах и вечерах. Анна Владимировна, как ребенка, собирала мужа на эти вылазки, проводив, садилась к окну и ждала возвращения.

В 1969 писатель перенес инсульт и после этого уже не покидал ни разу своей квартиры. И рядом с ним, взяв на себя все заботы о тяжелобольном, практически недвижимом, находилась Анна Владимировна. Эта, еще одна трагическая перемена в их жизни не согнула, не озлобила женщину. Бывая у них, я видел все ту же мягкую улыбку, слышал все тот же добрый, тихий голос.

Год от года здоровье писателя все ухудшалось. Анне Владимировне пришлось взять на себя и обязанности сиделки (дети с ними не жили). Жизнь подбрасывала и подбрасывала ей все новые испытания. На руках тяжелобольной, недвижимый муж, и свое здоровье начало приметно слабеть. Ей пришлось быть и, литсекретарем, и письмоводителем, и редактором, и цензором, и сиделкой, и кухаркой, и экономкой.

Но ни отчаяния...

Ни уныния...

Ни слез, ни жалоб...

Святая женщина!

Не будь ее, не было бы и писателя Ивана Истомина. Он как писатель народился от сплава ее доброты и любви со своим стоическим мужеством. А мужество этого человека можно и нужно приравнять к подвигу, достойному славы и поклонения...

Когда Истомин начал писать свой первый роман "Живун", руки его уже не в состоянии были держать ручку, и на пишущей машинке он мог стучать лишь одним пальцем, остальные были и неуправляемы, и слабы.

Умыв и накормив мужа, Анна Владимировна усаживала его на диван, придвигала низенький столик с пишущей машинкой, и начинался рабочий день писателя Истомина длиною в десять-двенадцать часов. В тихой квартире четко слышались редкие щелчки, похожие на стук старого дятла по дереву: это Иван- Григорьевич буковка по буковке печатал слова, сбирал их в предложения, гуртовал в абзацы. Иногда за десятичасовой день удавалось таким путем отпечатать полстранички, в счастливый день – целую страницу.

А ведь в романе – многие сотни страниц, которые нужно было еще отредактировать; выверить после машинистки, потом вычитать верстку будущей книги. Сколько же нервных клеток, физических сил потребовал от писателя его роман "Живун", который оказался заметным событием в литературной жизни нашего края и неоднократно переиздавался такими авторитетными издательствами, как "Советская Россия" "Советский писатель", Современник". Два романа, несколько повестей, сборники рассказов, стихов, пьесы – вот что сотворил этот человек, сперва на многие годы загнанный недугом в четыре стены, позже навсегда прикованный болезнью к постели. В общем объеме им написано где-то около ста авторских листов – 2500 машинописных страниц!

Титанический труд!

Труд – подвиг!

На подобное способен лишь одержимый, фанатически преданный своему призванию человек...

Последние полтора-два года перед кончиной Иван Григорьевич был абсолютно беспомощен и недвижим. Но мысль жила. Мысль двигалась. И не угасало желание, не иссякала жажда творить.

Нет-нет, да вдруг и окликнет, позовет он жену и скажет:

– Аня... пожалуйста... попиши немножечко... я подиктую...

И он диктовал.

А она записывала.

Двадцать-тридцать минут такого труда изматывали Ивана Григорьевича до основания.

Он долго молчал.

Анна Владимировна смотрела на неузнаваемо переменившееся лицо мужа и ждала. Но вместо очередной фразы в начатую главу новой книги он вдруг говорил не особенно внятно, жалко улыбаясь при этом:

– Аня... Помнишь... Аня... Когда же это было?..

– Помню, – откликалась она, глотая слезы. – Все помню... Все^_^ все…,

Он умолкал обессиленно.

И она молчала.

Молчала, опустив глаза на чистый лист, в начале которого ее рукой крупно написано: ПРЕОДОЛЕНИЕ.

Так назвал писатель свою новую книгу. Это не роман. Не повесть. Это – исповедь человека, всю жизнь преодолевающего жестокие наскоки немилосердной Судьбы...

И начиналась эта исповедь его стихами...

О, если б могли
костыли изъясниться.
Они рассказали б
(пускай не в стихах)
О том, почему и во сне
мне не снится,
Что я без подпорок
стою на ногах.
Они рассказали б
про горькое детство,
Про то,
как недуг
мою юность
распял.
Про то, как искал я
волшебное средство,
Как Бога молил,
как Его проклинал!
От горя мои костыли
почернели,
Но я не сдаюсь.
Мой еще не черед.
С трудом отрываю себя от постели.
Беру костыли,
и... полшага вперед.
Какая же сила нужна
И отвага
(Навряд ли из вас это кто-то поймет),
Чтоб кинуть себя
всего на полшага
Всего на полшага –
вперед!..

Читаю эти истоминские строки, открывающие его так и ненаписанное "Преодоление", а в памяти всплывает строфа из великолепной поэмы Маргариты Алигер "Зоя"; "Шаг к победе – это очень много. Оглянись. Подумай в свой черед. И скажи – обдуманно и строго, сделал ли ты этот шаг вперед?"

Сколько же таких шагов вперед, к победе над жестоким недугом, над роковыми превратностями Судьбы сделал за свою жизнь писатель Иван Григорьевич Истомин?

И что поразительно... Бесконечная, пожизненная борьба за право жить и работать не ожесточили, не озлобили Ивана Григорьевича.

Улыбчивый. Добродушный. Гостеприимный. Распахнутый для друга и товарища.

Дверь его квартиры никогда не запиралась. Каждый литератор северянин почитал за долг посетить Ивана Григорьевича, побеседовать с ним, поделиться своими задумками, поплакаться о своих неудачах.

Истомин вел постоянную активную переписку с издательствами, редакциями газет и журналов, коллегами по профессии. Он много читал, был в курсе всех политических событий и, конечно же и прежде всего, в жизни родного Союза писателей СССР и России.

В главном труде своей жизни – романе "Живун" – Иван Истомин выплескивает наболевшее, повествуя о несчастном маленьком Илыве, повторившем судьбу писателя. "Живун" и его продолжение – роман "Встань-трава" документальны по своей основе, в них трепещет и бьется живая реальность, пережитое, перечувствованное, передуманное писателем, чья жизнь – повторю еще раз – с полным основанием может и должна быть названа подвигом, достойным вечной памяти и поклонения потомков.

Скончался Иван Григорьевич Истомин в 1988 году...


3

Теперь я позволю себе раскрыть поименно тех, кого объединил в "и дэрэ".

Это прозаик и драматург Зот Корнилович Тоболкин, поэты Леонид Васильевич Лапцуй, Владимир Алексеевич Нечволода, поэт и прозаик Николай Васильевич Денисов, прозаики Маргарита Кузьминична Анисимкова, Раиса Ивановна Лыкосова, Сергей Борисович Шумский, Юрий Сергеевич Надточий и...

Опять приходится еще раз прятаться за "и др." В писательской организации области ныне трудится три десятка профессиональных писателей и целая плеяда молодых поэтов и прозаиков, уверенно выходящих на профессиональную тропу. Рассказать обо всех, хотя бы крайне бегло – задача непосильная. И все-таки...

И все-таки об одном из скрывающихся за "и др." я попытаюсь немного рассказать.

Бесспорно, он является самой колоритной фигурой среди них. Это прозаик и драматург Зот Корнилович Тоболкин. Обратите внимание на имя, отчество и фамилию. Все исконно сибирское, матерое, кержацкое.

Родился Зот Корнилович в 1935 году, в самом его начале – 3 января – в Заводоуковском районе. Война прошлась по нему всеми гусеницами. После окончания начальной школы пришлось оставить учебу и, выражаясь по-горьковски, пойти в люди. Кем только не довелось ему поработать: трактористом и слесарем, кочегаром и геодезистом, электриком и монтажником. Работая, продолжал учиться, пока в 1964 году не окончил Уральский госуниверситет (факультет журналистики).

Писать начал давно, с ранней юности, а с 1972 года – публиковаться. Известность ему принесла драматургия. Спектакль по пьесе Тоболкина "Сказание об Анне" несколько лет возглавлял репертуар областного драмтеатра. Пьесы Тоболкина шли в разных театрах страны, отмечались премиями на всевозможных конкурсах.

Что характерно для пьес Тоболкина?

Жизненность.

Завидное слияние правды жизни с правдой искусства.

Драматург поднимает в своих пьесах острейшие вопросы современности. Особое место среди них занимает судьба русской женщины, вынесшей на своих плечах войну и послевоенное лихолетье, но не утратившей при всем этом ни обаяния, ни душевной щедрости, ни глубинных чувств материнства.

Тут сами собой идут на карандаш строки отличного стихотворения Наума Коржавина о русской женщине:

Столетья промчались, но снова
Как в тот незапамятный год,
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдет.

Ей жить бы хотелось иначе,
Надеть покрасивей наряд...
Но кони все скачут и скачут,
А избы горят; и горят...

Вот об этой доле-долюшке женской, труднее и горше которой вряд ли можно сыскать, пьеса Тоболкина "Сказание об Анне". Этот мотив слышится и в других драмах Зота Корниловича, какие бы нравственные, экологические и иные проблемы не составляли их содержание...

Тоболкин – автор трех романов, нескольких повестей. Диапазон их очень широк: от событий времен Петра Великого до наших дней. Писатель отдает предпочтение характерам неординарным, сложным, резко выделяющимся на фоне обыденности, посредственности, серости.

И сам писатель – натура чрезвычайно сложная. Энергичный. Мудрый. Упорный. Поперешный. Он умеет проломно идти к намеченной цели.

Многие годы писал он, нигде не печатаясь. И основная причина этого – не в предвзято недобром отношении к нему издателей и редакторов, а в самолюбии, в упорстве автора, в его нежелании прислушиваться к критике, считаться с пожеланиями и замечаниями редакторов и рецензентов.

Эта черта характера резко выделяла молодого Тоболкина из сонма молодых, начинающих литераторов, многие из которых готовы были по первому требованию издателя перелицевать положительного героя своего произведения в отрицательного, белого перекрасить в красного, лишь бы поскорее издать свою книгу.

Первый роман Зота Корниловича Тоболкина "Припади к земле" много лет путешествовал по коридорам издательств и журналов, пока, наконец, не увидел свет. И другие его произведения не вдруг, не "с колес" попадали к читателю или к зрителю.

Еще одна отличительная черта произведений Тоболкина – гиперболизация. Не случайно самой любимой книгой писателя является "Легенда об Уленшпигеле и Ламме Гудзаке" Шарля де Костера. Многие герои Тоболкина изображены гротесково, они совершают поступки порой прямо-таки невероятные, полуфантастические. Но этот налет необычности, как бы оторванности от реального не только не умаляет интереса читателя, напротив, усиливает его, придавая романам Зота Корниловича особый шарм. Они интригуют, притягивают, волнуют читателя.

Язык произведений Тоболкина – сочный, яркий, образный, густо сдобренный сибирским диалектом. Тоболкин не просто любит – боготворит сибирскую природу, она в его книгах всегда живая.

Вот крохотный отрывочек из любимого Зотом его романа "Грустный шут"...

"Баня жаркая, по-черному. В предбаннике желтеет лагун с квасом, на шесте веники – береза со смородиной и мятой. Тут же чистое исподнее. С морозу да с устатку чего лучше-то? Вошли, оплеснулись и – по грешным телам веничками. Ох, как жалили себя, ох как жалили! Жаром дверь с крюка сорвало. А они жгут себя нещадно, не в наказанье, удовольствия ради. Уж камни в каменке лопаются, уж потолок, обугливаясь, шипит. Иван из ковшичка хлоп да хлоп. Жара адова, того и гляди, уши отвалятся. Пар до костей пронзил, из ноздрей, изо рта, из самого нутра пышет. Кожа малинова, глаза посоловели» А они истязают друг дружку вениками, лупцуют да приговаривают: "Ах, баско!.."

Читаешь и не только видишь эту баню, но страшно хочется нырнуть в нее самому, растянуться на полке под квасным паром да приласкать себя веничком. И ведь не режет ухо, не вызывает неприятия ни дверь, которую "жаром с крюка сорвало", ни от жары лопающиеся камни, обугливающийся потолок, готовые отвалиться уши.

Вот в этом органичном вплетении в реалистические картинки элементов гиперболизации, доходящей до фантастики, – одна из примечательных особенностей мастерства Зота Тоболкина. И мы воспринимаем без недоверия и смущения картины поединка невооруженного человека с разъяренной медведицей, который завершается поражением зверя; на нем верхом въезжает в родное село сын помора-победителя...

Подобных сцен в книгах Тоболкина много, а в том, что они не раздражают, не кажутся надуманными, сокрыт секрет мастера. А в том, что Зот Тоболкин подлинный мастер, удостовериться легко, достаточно прочесть его хотя бы один роман. Убежден, сделав это, захочется прочесть и другие сочинения автора, и каждое из них таит в себе немало мудрости, радости и света...

На этом я и позволю завершить разговор о Тоболкине, не касаясь других писателей, спрятанных в этом самом "и др..."




О НАШЕМ СОЮЗЕ



1

На каждой встрече с читателями мне непременно задают вопрос: "А как живет сейчас Союз писателей?"

На протяжении трех последних десятилетий я входил в руководящие органы Союза писателей СССР и Союза писателей РСФСР, участвовал в работе писательских съездов, пленумов, конференций, "круглых столов", в Днях советской литературы, проходивших в братских республиках Союза и за рубежом. Довелось мне быть и делегатом последнего (по счету) девятого съезда писателей России, прошедшего в июне 1994 года.

Так что работу писательского Союза я знаю не понаслышке, не по газетным статьям и телевизионным передачам. Потому и беру на себя смелость попытаться ответить на вопрос "а как живет сейчас Союз писателей?"

До падения Советской Державы Союз писателей СССР был могутной, авторитетной, влиятельной творческой и идеологической организацией страны. Он объединял около семи тысяч профессиональных прозаиков, поэтов, драматургов, критиков, литературоведов, переводчиков. Союз имел собственное издательство ("Советский писатель"), много литературно-художественных журналов, газет, поддерживал международные связи с писательскими организациями всего мира. Словом, это был своеобразный литературный Ватикан, государство в государстве, со своими нравами и порядком, со своим, знаменитым на всю Москву, рестораном, своими писательскими "домами творчества", а проще говоря, домами отдыха в Пицунде и Коктебеле, Одессе и Ялте, на Рижском взморье и в других столь же приятных местах, где за сносную плату писатель мог отдохнуть с семьей и при желании поработать.

Правление Союза писателей СССР занимало старинную усадьбу в самом центре Москвы, на тихой улочке Воровского, что накоротко соединяет Садовое кольцо с Арбатом. Улочка зеленая, малолюдная, нешумная, нашпигованная посольскими особнячками, меж которых чужеродными выглядели прокуратура Союза и гнесинский институт.

Я любил эту старинную спокойную улицу и наш писательский особняк, где всегда встречали тебя доброжелательной улыбкой, приветливым словом, крепким дружеским рукопожатием. Здесь можно было всегда скоротать время за приятной беседой, вкусно и недорого пообедать, получить направление в лучшую гостиницу Москвы, бронь на железнодорожный или авиационный билет.

Почти тридцать лет Союз писателей СССР возглавлял Георгий Мокеевич Марков, сперва он делал это на правах заместителя Федина, а с 1971 года стал официально первым секретарем СП СССР. Потомственный сибиряк, сын таежного охотника из Причулымья (Томская область), Георгий Мокеевич на всю жизнь сохранил черты сибирского характера: сдержанность, верность слову, уважительное отношение к людям, неиссякаемую работоспособность, безмерную любовь к Родине, к родной земле, к Сибири и ее природе.

Не стану перечислять все его звания и награды: это займет слишком много места. Да и при теперешнем буйно расцветшем снобизме и нигилизме стоит ли говорить, например, о том, что Марков был дважды Герой Социалистического Труда, Лауреат Ленинской и многих иных премий? И о его романах, изданных в тридцати ведущих странах мира, тоже вряд ли нужно говорить.

Заокеанские и доморощенные истребители нашей культуры теперь из кожи лезут, лишь бы правдами и неправдами убедить просвещенный мир, а прежде всего и главным образом тех, кому сейчас семнадцать, кто составляет ядро нынешней российской молодежи, убедить в том, что никакой великой советской литературы не было и нет, как не было и нет великой Советской державы, не было и нет непобедимой, несокрушимой Советской Армии, не было и нет героических, потрясших мир побед и свершений советского народа...

Всех, интересующихся творчеством Георгия Мокеевича, я отсылаю к интересной, умной книге критика Игоря Мотяшова "Георгий Марков", выпущенной издательством "Художественная литература" в 1984 году. Здесь же я хочу немножко рассказать о Маркове – руководителе Союза писателей, в котором я состою 35 лет.

Я познакомился с Марковым за год до вступления в писательский Союз, при обстоятельствах, мало для меня приятных.

Еще будучи секретарем ЦК комсомола Таджикистана, я замыслил к сорокалетию ВЛКСМ (1958 г.) написать историю комсомола республики. Архивных документов о первых шагах этой организации обнаружить не удалось. И я занялся следопытством, разыскивал живых участников и очевидцев исторических событий, записывал беседы с ними. От одного к другому от другого к третьему; крупинка по крупинке, камешек по камешку воссоздавал я путь, пройденный таджикским комсомолом.

Забирался в глухие безымянные памирские кишлаки, колесил по знойным, тонущим в пыли дорогам Вахшской и Гиссарской долин. Десятки встреч. Утомительная перепроверка фактов, дат, имен. И едва закончилась моя комсомольская карьера, став заместителем редактора республиканской молодежной газеты, я тут же принялся переливать собранный материал в очерки.

Ступенька за ступенькой. Очерк за очерком. От первых ячеек живописал я исторический путь таджикского комсомола.

Первую обкатку все мои очерки проходили в республиканской газете "Сталинская молодежь". Их заметили даже в далекой Москве. Издательство "Молодая гвардия" сделало мне предложение написать книгу. Разумеется, я согласился, и работа закипела.

Тут в Сталинабад прилетела очеркист из Москвы. Имя в литературе негромкое, но хватка столичная. Месяц просидела она в библиотеке да в гостинице и укатила восвояси, а еще через месяц вышла в свет ее небольшая публицистическая книжечка по истории таджикского комсомола. Исходным материалом для этой книги явились мои очерки. Автор (не называю ее имени: "мертвые сраму не имут") не только выудила из моих сочинений все факты, но переписала оттуда целые куски, как говорят, от слова до слова. Налицо был чистейший плагиат – литературное воровство.

Подогретый друзьями, я ринулся в Москву, в Союз писателей СССР – за правдой. Полтора суток полета, и вот она, мать столица. Это было мое первое явление во всесоюзный писательский штаб на улице Воровского, 52.

Меня и встретили, и приветили как положено. Внимательно выслушали. Я жаждал крови, я требовал публичного и сурового наказания плагиатора. Дошло до Маркова. И вот я у него в кабинете.

Георгий Мокеевич внимательно выслушал мою сбивчивую, горячую, гневную речь. Помолчал, раздумывая. Заговорил неторопно, будто прислушиваясь к своим словам:

– Ваша обида – понятна. Желание покарать виновную – оправданно... Но есть несколько нюансов... Первый... женщина!

В грехах... в проступках... в ошибках... женщина остается женщиной... Могла натворить в азарте. Как старатель, наткнувшийся на жилу... Она готова принести вам извинения. Готова поделиться гонораром... Нужен ли громкий скандал? В нашем литературном море хватает и волнений, и штормов...

Он говорил, а я мягчел душой. Гасла ярость. В конце концов я признал правоту его суждений. Принял извинение и воротился в Сталинабад...

Марков умел сглаживать конфликты, примирять враждующих, находить в споре золотую середину. Он был искусным арбитром, умел убеждать, но душой не кривил, не поступался истиной.

Среди нашей писательской братии предостаточно льстецов и хамов, рвачей и наушников, приспособленцев и перевертышей. Как говорят, "всякой твари по паре". И чтобы пробыть в этой среде десятилетия, сохранив и достоинство, и честь, и авторитет, Маркову следовало обладать многими прирожденными чертами характера, быть мудрым, кристально честным и добрым...

Как-то заглядываю к нему в кабинет, там посетитель. Спешу притворить дверь и слышу "входите, входите". Вошел. Подсел к столу. Не знакомый мне посетитель продолжает с жаром и напором высказывать свое мнение о только что вышедшем романе Маркова "Сибирь". Глядя в глаза Георгию Мокеевичу, добровольный рецензент говорит с восторженным придыханием:

– ... Какую глыбищу вы сотворили! А? Это же... ни с чем не сравнимая величина... Характеры! Характеры! Один значимей и ярче другого... А природа! Голову на плаху, в советской литературе не сыщешь другого произведения, где бы так же живо, так же красочно, так же волнующе достоверно была описана сибирская ... да и вообще природа...

Он пел и пел до тех пор, пока Марков не сказал:

– Спасибо за добрые слова. Чем могу служить?

– Да тут пустячок... Виза ваша нужна...

И кладет перед Марковым какую-то бумагу. Тот глянул, спокойно сказал:

– Оставьте. Посмотрю позже.

– А я подожду в приемной, – проворно вскакивая, проговорил проситель, и выскользнул из кабинете.

Являлся он к Маркову просить писательскую дачу в Переделкино (там дачный поселок писателей).

Видел я и наушников, как бы между прочим, походя нашептывающих Маркову гадости о своих коллегах по перу. Видел и иное. И всегда, в любой ситуации Георгий Мокеевич был спокоен, ровен, стремился приглушить неприязнь, предотвратить конфликт. Потому и шли к нему писатели с любой бедой, с любой нуждой, с любой обидой.

И еще одна черта характера Маркова была мне глубоко симпатична – трезвость. Нет, он не отнекивался от рюмки, почитал дружеское застолье. Бывал гостем и в моем доме. Видел его на многих приемах, банкетах, проводах и встречах. Но ни разу не видел его даже хмельным.

Он шутил. Охотно говорил о чем угодно. Особенно упоенно и красочно – о Сибири, ее истории, природе, экономике и культуре. Терпеливо выслушивал спорщика. Не назидал. Не подавлял своим авторитетом. Беседы с ним всегда были интересными поучительны...

Могут спросить, а чего это я так много рассуждаю о Георгии Мокеевиче Маркове. А потому, что "какие сами, такие и сани". Поняли? Мне хочется, чтобы по характеру человека, почти три десятка лет возглавлявшего Союз писателей СССР, вы составили представление о порядках, нравах, обычаях дома на улице Воровского, 52, где располагалось Правление писательского Союза...

Все годы правления Маркова Союз проводил политику широкой и прочной связи писателей с жизнью своего народа. Не помню случая, чтобы при встрече Марков дотошно не выспросил меня о делах в области, да не ради приличия выспросил, а заинтересованно, с собственными комментариями, оценками, выводами. Причем, его интересовало все: работа нефтяников и газовиков, хлеборобов и строителей. И не случайно на одном из пленумов Союза писателей СССР "Писатель и пятилетка" с пространной речью выступал первый секретарь Тюменского обкома партии Б.Е.Щербина.

Все более значимые книги писателей страны оказывались в Союзе писателей. Там многие из них прочитывали, рецензировали, обсуждали на советах по жанрам, помогали в издании и переиздании, выдвигали на литературные премии...

Сейчас то и дело можно слышать утверждение, что Союз писателей сковывал творческую инициативу писателей, сглаживал их индивидуальность, через Союз партия проводила свою политику, понуждая художников слова служить идеалам партии. Именно понуждая. А коли есть Понуждение, возможна ли Свобода Творчества?

Ах, эта свобода творчества... Свобода слова... Свобода печати... Какие красивые... Какие желанные... Какие манящие слова!

Большевики относились к ним с нескрываемой иронией. Свобода – осознанная необходимость. Литература и искусство – партийны и классовы. Советская литература должна развиваться в русле социалистического реализма.

Вот на каких краеугольных камнях строились отношения партии коммунистов с творческой интеллигенцией, в том числе и писателями. Всякий отход в сторону от этих основополагающих доктрин был не просто наказуем, а жестоко карался. Вспомним Зощенко и Ахматову, Пастернака и Солженицына и еще многих, менее именитых, по кому с хрустом проехала сокрушительная колесница партийной диктатуры...

Но довольно об этом. Завершим разговор о нынешней жизни творческого Союза писателей...


2

Под грудой развалин великой Советской державы загинул Союз писателей СССР. Он развалился на пятнадцать самостоятельных Союзов, которые тут же начали тяжбу, норовя ухватить "кусочек" повесомей из бывших владений СП СССР.

Правопреемником сгинувшего СП СССР объявил себя Союз писателей России. Но не сделав и первого шага, он сразу ухнул в бездонное топкое болото смуты, раздоров и распрей. Сперва из него выделилось творческое объединение "Апрель", потом отпочковался вновь сформированный Союз Российских писателей, после от него насильственно отторгли его материальную основу – Литфонд... И пошло-поехало...по винтику, по кирпичику растащили могучий Союз.

Раскол прокатился буквально от Москвы до самых до окраин. Екатеринбургская, Томская, Омская, Тюменская и многие иные областные организации писательского Союза распались. У нас, например, кроме областной писательской организации, появилась еще одна Югорская писательская организация.

И все же... Сократив до смехотворной малости свой аппарат, сдав половину своего административного здания в аренду банкирам, потеряв большинство журналов, лишившись могучего Литфонда – словом, ощипанный, обшарпанный, обессилевший Союз писателей России продолжает свое существование, расходуя последние силы на аппаратную грызню и непрестанные схватки с отколовшимися от него соединениями.

Нынешний Союз писателей России немощен, безавторитетен и нищ. Подтвердить это можно хотя бы последним (по счету) девятым съездом этого Союза, который проходил в Москве 14-15 июня 1994 года. Я был делегатом этого съезда. Честно высидел все его заседания. И вот вам мои впечатления...

Бывало, все писательские съезды СССР и РСФСР открывались в Большом кремлевском дворце, на открытии непременно присутствовали все руководители партии и государства. Иногда "от" и "до" съезд не покидал Кремля и завершался банкетом или приемом в кремлевском Дворце съездов, на котором тоже присутствовали руководители партии и страны.

Те, доперестроечные, писательские съезды подробно и широко освещались всеми средствами массовой информации. Делегаты съезда чувствовали себя героями дня. Сколько достоинства, сколько самоуверенности, весомости и важности ощущалось в каждом делегате, медленно и степенно шагавшем по Красной площади к Спасским воротам Кремля.

Так было до 1986 года.

А вот как проходил девятый съезд писателей России.

О том, чтобы проводить этот съезд в Кремле, вожди Союза писателей России и не мечтали. Можно бы арендовать приличное помещение какого-нибудь дворца, но не хватало "бабок", В Москве есть Центральный Дом литераторов (наш Дом!) с отличным залом на 600 мест, с рестораном и всеми службами, но туда съезд писателей России не пустили. И пришлось проводить съезд (!) в конференц-зале СП РФ, едва ли вмещавшем и две сотни людей. Тесно. Душно. Неудобно. Эта "мелочь" сразу принизила, заземлина событие.

Согласен: "не красна изба углами". Поговорим о "пирогах".

Накануне съезда глава нашего писательского Союза Юрий Бондарев опубликовал в "Советской России" какое-то двусмысленное интервью, полное туманных намеков, недомолвок и прямо-таки провокационных заявлений о какой-то пятой колонне и прочих устрашающих явлениях. Все это без имен, фактов, адресов. Догадывайся, мол, сам. Это интервью дало повод ненужным кривотолкам, судам-пересудам и уж никак не способствовало деловому, дружелюбному, принципиальному разговору на съезде.

При открытии съезда Юрий Бондарев произнес странную, путаную речь – публичное выяснение отношений с оргсекретарем Правления. Облил того помоями, отрекся от его распоряжений, так и позабыв открыть съезд.

Потом он еще раз выступал как бы с официальной речью председателя, в которой тоже на что-то намекал, кому-то грозил, кого-то упрекал, и сложив с себя полномочия, покинул трибуну, а позже и съезд.

Полтора дня делегаты толкли воду в ступе. О чем только не говорилось в их выступлениях, обо всем, кроме литературы. Как живет российская литература, какие новые приметные имена и книги появились в ней, как жить сейчас писателям и на многие подобные столь же животрепещущие вопросы съезд не ответил.

Были, конечно, интересные, запоминающиеся речи. Были кулуарные встречи и жаркие дискуссии. Выбрали новое руководство Союзом писателей России во главе с главным редактором "Роман-газеты" Валерием Ганичевым, но все это не приподняло настроения, не породило оптимистической уверенности в радужной перспективе. Я летел на съезд хоть и со слабенькой, но все-таки надеждой, воротился – опустошенный и вконец расстроенный. Теперь нам выпало жить по принципу: спасение утопающих – дело рук самих утопающих.

Вот и весь рассказ о том, как теперь живет Союз писателей России. Пока что он не живет, он существует. Прозябает.

Растрачивая силы на ненужную, пагубную междоусобную войну с собратьями по перу...

Помните, удельную Русь связали воедино, поставили на ноги, освободили от векового ига ее княжества. Подобное повторилось и в смутное время 1612 года – из глубинки, от Нижнего Новгорода зачиналась волна всенародного ополчения, что смахнула с русской земли захватчиков и возвела на российский трон первого Романова.

Полагаю, и ныне обескровленную, униженную, поверженную Россию спасет провинция. И захиревший, запутавшийся в склоках писательский Союз России спасет российская глубинка, российская провинция.

В последние годы в писательских организациях областей и краев России все нарастает и нарастает движение за возрождение и сохранение российской культуры, ее духовности. В литературную жизнь вступают новые молодые таланты. Повсюду возникают новые литературные газеты и журналы. Ширится поток новых романов, повестей, стихотворений и пьес, которые, пусть пока и медленно и не шибко слитно, но все-таки поднимаются заслоном на пути грязного, пошлого, мерзкого потока желтой "литературы", пропагандирующей и воспевающей жестокость и насилие, скотство и распущенность, бездуховность и раболепие перед Западом.

Незвонкие, несильные провинциальные литературные ручейки, сбежавшись воедино, слившись в мощный, стремительный и голосистый поток, оживят, взволнуют, воскресят великую, могутную реку российской литературы, и та вновь зазвенит высокой волной, заблистает серебром прозрачных струй, очистится от мусора и пены.

Так будет.

Непременно и в недалеком будущем.

Я верю в это, как и тысячи моих товарищей по писательскому Союзу.




ЗАКЛЮЧЕНИЕ


"У меня материал – слово. Не согретое в горне души, оно как холодное железо. Шершавое, упрямое, неподатливое. Не тронь холодное, один звон. Но если вдруг слово засветится, если почувствуешь, что оно горячее, обжигается, не медли, укладывай его скорей на наковальню и бей – заостряй, закаливай, доводи..."

Вот как поэтично, образно, в то же время необыкновенно точно выразил Иван Михайлович Ермаков суть писательского труда.

Да, материал писателя – СЛОВО. Но не одухотворенное разумом, не согретое душевным теплом писателя, слово мертво, как холодное железо, и от него, кроме звона, ничего не получится. Не этот ли звон доносится ныне с журнальных и книжных страниц, заполненных литературными поделками грамотных, но бесталанных сочинителей?

За многие годы работы в газете, журнале, издательстве, в областной писательской организации я встречался со многими писателями – мастерами и подмастерьями литературного цеха, и особенно с литературной молодежью – начинающими поэтами, прозаиками, драматургами, публицистами.

Вот к каким выводам пришел я в результате этого общения и собственного жизненного и литературного опыта...

1. Чтоб стать писателем, необходим талант. Его не получишь в вузе, не купишь, не выпросишь, не займешь.

В литературе всегда активно и шумно действовало множество борзописцев-гладкописцев. Они пишут грамотно и складно, но холодно и пусто.

Читаешь такое сочинение – страницу, другую, десятую... Не греет. Не волнует. Не трогает...

Вроде бы все на месте, все как надо, а поди ж ты...

И фразы – гладкие, слова к месту поставлены, крепко состыкованы. И предложение с предложением логической скрепкой соединены. И сюжет присутствует, да еще "закрученный", "изостренный". И композиция тут, как тут. Словом, все составные, все компоненты на месте, а художественного произведения – нет! Потому, что сочинялось оно человеком бесталанным.

Талант всегда своеобразен, непременно оригинален. Он обязательно привносит что-то свое, особенное, непохожее. Именно поэтому мы на слух, по нескольким предложениям узнаем Толстого или Достоевского, Гоголя или Тургенева, Шолохова или Булгакова.

Итак, прежде всего – ТАЛАНТ.

Главное – ТАЛАНТ.

Обязательное – ТАЛАНТ!..

2. Но талант сам по себе, в сыром первозданном виде – это неограненный алмаз. Он не блистает, не сверкает гранями. Талант лишь бесспорная, наиглавнейшая основа мастерства. Огранить, отшлифовать, заставить ослепительно сверкать талант всеми его сторонами и гранями может лишь ТРУД.

Непрестанный.

Пожизненный.

Упорнейший труд.

Писательский труд – каторга.

Вдохновенная...

Сладкая...

Мучительная...

Изнуряющая душу и разум – КАТОРГА.

Едва начав писать, скажем, роман, писатель оказывается прикованным к своему сочинению. Тут уж ни выходных – ни проходных, ни отпусков – ни праздников до тех пор, пока не написана последняя фраза.

Но пока дойдет дело до этого желательного финала, в голове писателя уже зароятся новые идеи, родятся новые планы, и едва переведя дух, еще как следует не остыв, не отойдя от запойной работы над только что завершенным произведением, писатель выводит на листе первые строки нового сочинения, и все повторяется.

И так до бесконечности.

Покуда жив.

Покуда рука держит перо.

Вспомним, как смертельно больной Михаил Булгаков диктовал жене поправки к "Мастеру и Маргарите". А как творил слепой Николай Островский или распятый недугом Николай Бирюков. Да что там ходить далеко за примерами, вспомним нашего земляка Ивана Григорьевича Истомина, о котором я только что рассказал.

3. Непременными компонентами писательского ТАЛАНТА является умение ВИДЕТЬ, СЛЫШАТЬ, ЧУВСТВОВАТЬ окружающий мир; ловить и подмечать детали, малейшие штрихи и черточки; схватывать и отмечать малейшие нюансы в облике и характерах людей. Для этого писатель должен обладать изостренной наблюдательностью, неистощимым вниманием; он обязан уметь слушать, выслушивать и выспрашивать, откровенно и уважительно разговаривать с любым человеком.

4. И ДУМАТЬ. Постоянно и напряженно думать, осмысливая увиденное и услышанное, выхваченное из реальности. Ему необходимо собственное мировоззрение, свое миропонимание, четкие нравственные и идейные позиции...

Можно бы еще и еще наращивать этот перечень качеств, необходимых писателю, но и сказанного, полагаю, достаточно, чтобы понять, сколь многотрудна, ответственна и взыскательна профессия ПИСАТЕЛЯ.

Потому-то писатель пользуется у народа таким высоким авторитетом, оттого и величают писателя ИНЖЕНЕРОМ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ДУШ. Но ПИСАТЕЛЬ не МАШИНА, собранная из отштампованных деталей талантливым конструктором, проверенная, подогнанная, настроенная на желаемый ритм, вертящаяся на заданных оборотах.

Писатель – человек, наделенный всеми человеческими качествами. Он любит и страдает, ревнует и ненавидит, ушибается и ранится, совершает ошибки, делает глупости, способен даже обрывать собственную жизнь, как сделали это Есенин и Маяковский, Фадеев и Друнина. Писательские души, как, впрочем, и души любых творцов, не только чрезвычайно чутки и невероятно восприимчивы, но и легко ранимы. Жаль, не понимают этого власть предержащие, и мы теряем, теряем, безвременно провожаем в последний путь многих талантливых поэтов, прозаиков, драматургов. Булгаков, Шолохов, Твардовский, Пастернак, Зощенко...

Сколько же прекрасных дарований сгубило наше жестокое время...

Сгубило и губит...

Ныне писатели, художники, композиторы вышвырнуты за борт российского державного корабля, устремившегося в туманную даль, к неведомому капитализму.

Поглощенные борьбой за существование, люди стремительно и круто деградируют духовно, довольствуясь грубыми, дешевыми эрзац отходами искусства.

Забываются великие имена.

Отторгаются выдающиеся творения.

Чего уж тут говорить о своих, тюменских, писателях, о нашей тюменской литературе? Глашатаи "нового мышления", идеологи-реформаторы тужатся убедить мир, что таковой не было и нет.

Чтоб мнение этих нигилистов-живоглотов не восторжествовало, чтоб те, кто нынче сидит за партами, не вступали в жизнь Иванушками, не помнящими родства, и написана эта книга.

Конечно, она всего лишь малая капля в сравнении с той бетонной глыбой, что рухнула на отечественную культуру.

Но ведь и капля камень долбит.

И не из капель ли собираются всесокрушающие валы и штормовые волны?..