Мирослав Бакулин
Полный досвидос
Посвящается Евгении Ивановне Нестеркиной
Снег
Снегу, снегу — угенс, угенс. Ожидание снега и ненависть к нему. Когда осень еще оранжевая, желтая и местами зеленая, то она не осень, а лето. Осень — это голые деревья, сантиметр грязной жижи на асфальте и серые облака: мир после ядерной катастрофы. Снег всегда неожидан, как ответ Бога на молитву.
Если Бог долго не отвечает, это значит, что в сердце таится какая-то страсть, которая исцеляется этим ожиданием Поэтому мы теперь ждем снега до нового года. Ждем и готовимся ненавидеть его полгода, до самого апреля.
И вот ты проснулся и жмуришься. Запах сломанного огурца или арбуза, свалившегося со стола. Кругом что-то ужасно белое, сияющее, как ризы Христа на Преображение. Изменилось все кругом, белила снега добавлены во все краски мира. И он продолжает идти большими белыми хлопьями, словно падают накладные ресницы Снежной королевы. Но внутри снег остр, как разбитое зеркало. Все снежинки шестиконечные, и нет ни одной похожей. Это синоним наших грехов, которые как песок морской. Снег выравнивает белесое небо и землю. Мир становится простором, беспределом. Русский любит простор, только в нем он чувствует себя свободным. Снег не белый, он синий в тени и оранжевый, желтый на солнце, холодный, как перина, и теплый, как могила. Пьяному хорошо замерзать в сугробе.
Помню, как мы с Володей Богомяковым поехали на КамАЗе с двумя немцами-водителями покупать молочные сепараторы на оборонном предприятии «Полет» в Омске. По дороге нас остановили пьяные люди, у одной бабоньки был открытый перелом ноги, они просили подвезти в больницу. Их было трое: мужик и две бабы, все отчаянно и прекрасно пьяные. Меня оставили на дороге ждать. Было градусов тридцать мороза и снег синий, как сволочь. Я занялся ленд-артом и для пролетающих спутников оставил на заснеженном поле у дороги огромную надпись, протоптанную в снегу: «Вы над СССР». И стал замерзать — ребята задерживались. Вот тогда снег первый раз поманил меня своим теплым сиреневым пальцем. Я вспомнил, как в детстве мы барахтались в снегу и тело горело от жара. Вспомнил игру в царя горы, когда кровь из разбитой губы сладко капает в снег, протаивает его, как снег восторженно щекочет разбитую переносицу. В снегу хорошо драться и так вкусно заедать снегом разбитый рот. Тогда, маленький, я остановился, отвернулся от друзей, которые сцепились в один клубок, и увидел лицо снега. Увидел, что он — живой. Ну, не то чтобы как человек, а как грибы, когда радуешься, выходя на полянку, всю покрытую шляпками грибочков. Я посмотрел на живой снег, и вдруг во двор вбежали две собаки и стали, как дельфины, нырять в наших сугробах. Они гонялись друг за другом, острыми мордами на скаку врезались в мягкое покрывало снега, на секунду исчезали и снова выныривали, крутили шерстью, снег летел от них фонтаном во все стороны. Я смотрел на них, пока кто-то не ударил меня по голове, и я упал в мягкий снег, лежал и чувствовал, как снег тает на припорошенном лице. Потом я вскочил и бросился в нашу кучу-малу.
Так вот, я стоял в поле у дороги, где-то между Тюменью и Омском, в небе падучими звездами смотрели на мою надпись космические станции, в которых, прилипнув носами к иллюминатору, плакали пьяные космонавты, тоскуя о покинутом доме, отхлебывая водку из тюбиков. Их отделял от нас пустой и бездушный холод космоса, а меня здесь, на земле, поманил снег своим серебряным пальцем. Было часа три ночи. Я не знаю, о чем он шептал мне, замерзающему. Только я узнал его. Он был похож на водку, которой отпаивали меня вернувшиеся после спутники. Он был похож на баню с можжевеловым веником, из которой бросаешься в снег, его сухую колкость, когда в тебя вонзаются тысячи можжевеловых иголочек. Он был похож на драку, когда кожа на лице хрустит своими хрящами. Он был похож на неожиданность, когда ты стоишь ночью под фонарем, поднимаешь голову и — щелк — из ниоткуда, из ничего в кулек света вдруг влетают белые хлопья, которые делают темноту сиреневой — угенс, угенс…
В этом маленьком домике был стол, стул, старое ружье и фикус.
На окне была грязная занавеска и поезда трепали ее, проносясь за окном.
Он разрешал ей рисовать в своем альбоме дежурств,
и однажды из баловства она опустила шлагбаум на спину старой лошади.