В сборник Исая Давыдова «Девушка моего друга» вошли рассказы о жизни советской молодежи, миниатюры — короткие житейские зарисовки, а так же очерки повествующие о работниках Тюменской сетевязальной фабрики и буднях Курганского Каргополья.

ИСАЙ ДАВЫДОВ
ДЕВУШКА МОЕГО ДРУГА

Рассказы и очерки


РАССКАЗЫ


ДЕВУШКА МОЕГО ДРУГА

1.

Когда, приехав с вокзала, мы с мамой входим в нашу квартиру, в ней тихо, пусто, и посреди коридора сидит громадная серая крыса. Она удивленно смотрит на нас черными глазками-бусинками, шевелит усами и затем неторопливо убегает в ванную.
Все комнаты открыты. Наши стулья почему-то оказываются в комнатах соседей, а наш шкаф, обеденный стол, диван и мамину швейную машину мы так и не можем отыскать. Видно, они пропали.
Половина большого стекла в нашем окне вылетела — наверно, выдавило при бомбежке взрывной волной. Кто-то забил окно листом железа. Хорошо еще, что мы вернулись из эвакуации летом, а то зимой из-за этого железа могли бы замерзнуть.
В первую же ночь крысы начисто съедают задники у моих ботинок, и утром приходится бежать на толкучку и на последние деньги покупать другие ботинки.
За неделю мы с мамой приводим квартиру в порядок, приносим из кухни посудный столик и начинаем обедать за ним.
По вечерам я спускаю плотные синие бумажные шторы и старательно прижимаю их края к оконным рамам, чтобы снаружи не было видно ни полосочки света.
В первые дни мне это не всегда удается, и тогда к нам приходит дворничиха тетя Дуся, которая следит за светомаскировкой. Она ловко прижимает шторы к рамам и потом пьет у нас чай с сахарином.
Как-то вечером я встречаю на лестнице Лерку Хмелеву, которая живет у нас на пятом этаже, с которой мы до войны играли в прятки, в ножички, дрались и менялись фантиками. Словом, ту самую Лерку, без которой я не могу представить свое детство.
Лерка всегда была ниже меня, а сейчас кажется мне особенно маленькой. Но, несмотря на это, я вдруг чувствую, что она уже взрослая. То ли в этом виновата ее пышная прическа, то ли модная шляпка и бусы, которые выглядывают из-под пальто, — но она уже взрослая, а я все еще мальчишка и уже не могу назвать ее по-старому — Леркой.
Она начинает ахать, расспрашивать обо всем меня, рассказывает о себе. Месяц назад она вернулась из Фрунзе. Там с начала войны она жила в интернате и уже успела поступить в студию при одном из небольших московских театров.
Неожиданно она спрашивает:
— Ты с Вовкой Малковым переписываешься?
И тут же почему-то краснеет.
Я отрицательно качаю головой: нет, я не переписываюсь с Вовкой, хотя мы с ним и были до войны друзьями. Не знаю уж почему, но я не переписывался во время эвакуации не только с Вовкой, который уехал на Урал, но и ни с кем из ребят нашего двора. Как-то не принято это у мальчишек, даже когда они большие друзья.
— Жалко, — вздыхает Лера.
— А в чем дело?
— Я переписывалась с ним почти все время. Но последнее письмо пришло в интернат еще в начале лета, а сюда я ни одного не получала. Он писал, что его матери обещали пропуск в Москву…
— Хорошо бы! — говорю я и думаю: — «Странно! Почему это Вовка с Лерой переписывался? Очень странно!»
Видимо, Лера понимает, о чем я думаю, потому что она снова густо краснеет и прощается.
— Ты заходи ко мне! — кричит она уже сверху, в пролет лестницы.
Но зайти к Лере я так и не смог. Вскоре у меня серьезно заболела мама, и врачи сказали, что это надолго — может, на год, а может, и на два. Маме дали пенсию, но такую маленькую, что жить на нее вдвоем трудно. И тогда я еду по совету ребят из соседнего двора на один номерной завод и поступаю туда учеником токаря.
Когда я вечером говорю об этом, мама начинает плакать и спрашивает:
— А как же школа?
Я твердо обещаю, что буду учиться в школе рабочей молодежи.
И вот начинается жизнь, которая в первые недели, с непривычки, подавляет меня усталостью и систематическим недосыпанием. Я поднимаюсь в шесть часов утра, чтобы к восьми уже стоять возле токарного станка на сделанной специально для меня деревянной подставке. А спать я ложусь в час или в половине второго, потому что в двенадцать у нас только кончаются занятия в школе.
Вначале мне кажется, что я этого не выдержу и школу придется бросить. «Еще вот немножко позанимаюсь — и все, — уговариваю я себя. — Еще только немножко». Но проходит это «немножко», я назначаю себе другое, потом еще одно, а потом начинаю замечать, что устаю я уже не так и в школе меньше хочется спать и, пожалуй, как-нибудь можно дотянуть до летних каникул, а там отоспаться всласть…
В нашем доме постепенно становится все более шумно. Жильцы возвращаются из эвакуации один за другим. Как-то утром, убегая на завод, я вижу, как во дворе, возле подъезда, сгружают с подводы чемоданы и тюки Нинка Козина из соседней квартиры и ее мать. Через два дня, ночью, приезжают наши соседи по квартире, а в конце зимы возвращается с Урала Вовка Малков.
Лера еще за две недели говорит мне, что Вовка вот-вот приедет в Москву, и я понимаю, что они продолжают переписываться. «С чего бы это? — снова думаю я. — Неужели они влюблены?»
Раньше эта мысль как-то просто не приходила мне в голову. Но теперь, когда у нас в школе рабочей молодежи все влюбляются друг в друга, я подумал, что, может, и у Леры с Вовкой то же самое. Иначе с чего бы они стали переписываться? Но когда это у них началось? Неужели еще до войны? Ведь до войны Вовка учился всего лишь в пятом классе. Правда, он всегда был самым красивым парнем у нас во дворе…
Ну, да впрочем ладно! Какое мне дело?..
В первый же вечер, когда у меня нет в школе занятий, Вовка сидит у нас и рассказывает о жизни на Урале.
Возка — по-прежнему очень красивый. У него строгое, мужественное лицо, плотно сжатые губы, умные серые глаза и длинные, зачесанные назад золотистые волосы. Он как раз такой, какими рисуют на плакатах молодых рабочих. В жизни я таких ребят видел очень мало, но на плакатах все молодые рабочие почему-то именно такие, как Вовка.
— Ты чего думаешь делать? — спрашиваю я его. — Айда к нам на завод!
— Я в техникум пойду, — говорит Вовка, лениво потягиваясь. — Я уже полгода проучился. У меня перевод есть.
Техникум, в который поступает Вовка, оказывается возле моего завода. И занятия там тоже начинаются в восемь часов. Поэтому по утрам мы с Вовкой обычно вместе ездим на метро. Изредка, когда Вовка задерживается в техникуме после занятий, мы встречаемся и на обратном пути.
Как-то мы возвращаемся вместе с ним домой и встречаем у своих ворот Женьку Сухова. Когда-то, еще до войны, коренастый, с квадратным лицом, Женька был командармом «армии», которую мальчишки создали в нашем дворе. Я был в этой «армии» комиссаром, а Вовка вступить в нее отказался. С тех пор Женька Вовку невозлюбил и всегда говорил про него только плохое.
В войну Женька не уезжал из Москвы, работал слесарем и поэтому с презрением смотрел на всех, кто возвращался из эвакуации.
Сейчас он стоит, облокотившись спиной на стенку, перекрестив ноги, и с важным видом курит. Рядом с ним грызет семечки Алик Степанов, который когда-то был в нашей «армии» единственным рядовым, а сейчас работает учеником в той же мастерской, что и Женька.
Солидно, как младшему, Женька протягивает мне потемневшую, изъеденную металлом и машинным маслом руку. Я спокойно пожимаю ее своей рукой, которая к этому времени уже тоже изъедена и металлом и машинным маслом.
А у Вовки рука белая, тонкая, не рабочая, и Женька презрительно смотрит на нее.
— Вернулись, белоручки, на готовенькое, — сплюнув в сторону, цедит он сквозь зубы.
Вовка бледнеет и грозно надвигается на Женьку,
— Что ты сказал? Повтори!
От неожиданности Женька чуть робеет, но, взглянув на Алика, гордо выпячивает грудь.
— А что слышал! Вернулись, говорю, на готовенькое, трусы чертовы…
Вовка со всей силы бьет Женьку по одной щеке, и в ту же секунду я бью Женьку по другой.
За спиной у Женьки стена, поэтому он удерживается на ногах.
— Ах, так! — хрипит он. — Двое на одного!.. Алька, сюда! И он бросается на Вовку.
Мы подрались и разошлись с синяками. Но больше никто из ребят нашего двора не рисковал оскорблять тех, кто вернулся из эвакуации.

2.

— А мы, Семка, опять с Вовкой поссорились…
Лера Хмелева сидит рядом с моим письменным столом и старательно складывает гармошкой листок бумаги.
В комнате полумрак — горит лишь настольная лампа. Холодно. У Леры на плечах — зимнее пальто, у меня — ватная стеганка. На окнах — по-прежнему синие шторы.
Мы с Лерой вдвоем. Мамы дома нет — уехала к тетке.
Я молча смотрю на черные Лерины кудряшки, на полные руки с короткими пальцами, и мне становится жалко ее. Я вижу, что ей очень тяжело, что она в самом деле любит Вовку. И я хорошо знаю, что Вовка тоже любит ее и тоже сейчас мучается. А вот — ссорятся…
— Понимаешь, Семка, — рассказывает Лера, — вчера после репетиции один тип увязался меня провожать. Я и отказывалась, и гнала его, а он не отстает и только. Идет рядом, балагурит, хохочет на всю улицу… Я уж с ним три раза прощалась — на Маяковской, на нашем углу и у ворот. А он попрощается и Дальше идет. В подъезд забрался — стоит и не выпускает мою руку. Здоровый — я перед ним, как цыпленок. А тут Вовка с улицы входит. Мне так неудобно стало — ты себе не представляешь. Сразу к нему: «Вова! Вова!» А он меня только своими глазами проколол — и бегом по лестнице. Не догонишь!.. Тип этот понял, наверно, ушел… А сегодня утром Вовка в техникум бежал, увидел меня впереди и спустился по черному ходу. В подъезде уж оттуда выскочил. Только спина его передо мной мелькнула. И после техникума не зашел.
— Ничего, помиритесь, — успокаиваю я Леру.
— Нет, не помиримся, — качает она головой. — Теперь уже не помиримся. Он меня предупреждал: «Если еще хоть раз с этими пижонами увижу — все!» Он так наших студийцев называет — пижонами. А что я могу сделать, если они липнут?
— Веди себя так, чтоб не липли! — жестко говорю я.
— Это легко сказать! — возражает Лера. — Какой-нибудь уродине это очень просто. А ведь я не уродина!..
— Уродине для этого не нужны усилия, — уточняю я. — А тебе нужны. Ради Вовки можно их приложить…
— А!.. Теперь уже все равно! — Лера машет рукой. — Это навсегда!..
— Ерунда! — Я досадливо морщусь. — Завтра же вы помиритесь. Только будь умнее. Плюнь на своих пижонов. Все они вместе взятые Вовки не стоят.
Я поднимаюсь и начинаю укладывать в сумку учебники и тетради. Через полчаса в школе занятия. Сегодня у меня на заводе выходной, а обычно после работы я успеваю только кое-как поесть, переодеться — и сразу в школу. Рассиживать некогда.
Работаю я все на том же заводе и даже на том же станке. Только теперь не учеником, а токарем пятого разряда и учусь уже в девятом классе. Недавно мне исполнилось шестнадцать лет, в милиции мне выдали вместо паспорта временное удостоверение и сказали, что скоро меня припишут к военкомату.
— И тогда можно будет на фронт? — спросил я.
Женщина в лейтенантских погонах, сидевшая за деревянным барьером, рассмеялась.
— Все вы, как удостоверение получаете, проситесь на фронт. Прямо удивительно!.. Далеко тебе еще, парень, до фронта! Война успеет кончиться…
Я не поверил женщине и пошел в военкомат сам. Молодой лейтенант на протезе и с удивительно белым искусственным глазом поинтересовался:
— А где работаешь?
Я сказал.
Лейтенант присвистнул и покачал головой.
— Ну, тогда, паря, нечего тебе нам голову морочить. Жди, пока не вызовем. На своем заводе ты нужнее.
И теперь я все жду, что меня вызовут в военкомат на приписку, но меня почему-то не вызывают. А вот Вовку уже вызывали и выдали ему приписное свидетельство. Правда, Вовка на полгода старше меня. Может, поэтому…
Лера следит за тем, как я складываю книги в сумку, растягивает в руках бумажную гармошку и задумчиво говорит:
— Если мы помиримся, я уйду из студии. Буду учиться в школе. Как все. А потом поступлю в институт иностранных языков. Там, говорят, одни девчата. Ребят совсем нет. Вовке не к кому будет ревновать.
Я молчу. Такая жертва кажется мне чрезмерной. Но в конце концов это же ради Вовки…
…— Все равно большая актриса из меня не выйдет — это уже ясно, — а чем быть плохой актрисой, лучше стать хорошим педагогом… — Лера говорит тихо, и я чувствую, что она убеждает себя.
С лестницы кто-то стучит в квартирную дверь,
Я выхожу, открываю. За дверью стоит Вовка.
— Ты еще не ушел? Это здорово! — Он обрадованно жмет мне руку. — Понимаешь, чертовски нужна твоя готовальня. Дали деталировочный чертеж, да такой сложный… В общем, она у тебя свободна?
— Ради бога! — говорю я. — Заходи! Впрочем, постой минутку в коридоре, я сейчас выскочу.
Не обращая внимания на удивленный взгляд Вовки, я оставляю его в коридоре, влетаю в комнату, вытаскиваю из шкафа и кладу на стол готовальню, а затем хватаю свою сумку с книгами.
Лера поднимается.
— Я пойду, Семка. Мне пора.
— Сиди! — Я почти насильно усаживаю ее обратно на стул. — Сиди! Я сейчас вернусь!
В коридоре, натягивая шапку и заматывая шею шарфом, я говорю Вовке:
— Готовальня на столе. Можешь работать у меня, пока мама не придет. Она придет поздно. Если ее не дождешься, ключ бросишь в почтовый ящик. А я — в школу.
Я отдаю все еще удивленному Вовке ключ, вылетаю на лестницу и захлопываю дверь квартиры.
Спустившись на этаж, я жду минут пять — не откроется ли наша дверь. Если Вовка не захочет мириться, он, увидев Леру, сейчас же уйдет.
Но на лестнице тихо.
«Значит, мирятся», — думаю я и убегаю в школу.

3.

Проходит год.
Мама выздоравливает и снова начинает работать в своей больнице. Но я все равно не ухожу с завода. Я привык к нему, мне жаль с ним расставаться, и я знаю, что особые снаряды, детали для которых я вытачиваю, пока что очень нужны.
Учусь я уже в десятом классе, заниматься приходится много, и мне дорога каждая минута. Я читаю в поездах и на лестницах метро, в трамваях и троллейбусах. Я умудряюсь читать даже на ходу, на улице. Я жалею время на все — на кино, на театры, на знакомых. Уже несколько месяцев я не был ни у кого из своих родственников. А когда они приезжают к нам, я сижу с ними для приличия полчаса, прощаюсь и ухожу заниматься в юношескую читальню на Садовой. Родственники обижаются, но я не обращаю на это внимания. Пусть обижаются, если не понимают: я очень хорошо отношусь к ним, но мне некогда.
Однако порой я целыми вечерами ничего не делаю. Это случается, когда ко мне приходит Лера.
Она приходит в те дни, когда в школе рабочей молодежи нет занятий и я готовлю уроки. Она входит в комнату в наброшенном на плечи пальто и не снимает его, потому что у нас по-прежнему холодно.
Первое, что Лера делает, придя ко мне, — это смотрит на маленькие флажки, которые я передвигаю на карте Европы, что висит на стене, возле книжной полки. Флажки уже двигаются по Польше. Каждый день, после салюта, я передвигаю какой-нибудь флажок вперед. Иногда в день бывает два-три салюта, и тогда я передвигаю сразу два-три флажка.
Лера такую карту Европы, как у меня, купить не смогла и очень мне завидует.
О чем только мы ни говорим в эти вечера — и о занятиях, и о своих учителях, и о книгах, кино, театре — о них в основном говорит Лера, потому что я бываю в кино и театрах редко. Но больше всего мы говорим о Вовке и о том, как он любит Леру, а Лера любит его. Она почему-то рассказывает мне даже такие детали их отношений, о которых мне не хочется ни знать, ни слушать. Но я молчу, слушаю и не останавливаю Леру, потому что боюсь, как бы она не обиделась и не ушла. Я уже знаю, что, когда она уходит, мне почему-то становится очень пусто и очень тоскливо. Я совсем не могу заниматься, хочется идти на улицу и ходить, ходить без конца.
Лера, как и собиралась, ушла из театральной студии и учится сейчас в десятом классе женской школы, которая стоит на улице, параллельной нашей, как раз напротив моих окон. Однако, несмотря на то, что из студии Лера ушла и «пижоны» ее больше не провожают, она продолжает ссориться с Вовкой очень часто и каждый раз думает, что это — навсегда, что они больше не помирятся. Вовка во время ссор думает то же самое и даже рассказывает мне, как он, чтобы отвлечься, начинает «ухаживать» за какой-нибудь девчонкой в техникуме.
Я уверяю и Леру и Вовку, что ссора их — совсем не навсегда, что нечего им дурить, а надо мириться.
— Нет, он меня совсем не любит! — вздыхает Лера. — Как это можно? Мы целую неделю не виделись, а вчера встретились на лестнице, и он только кивнул. Не остановился, не спросил, здорова ли я. Кивнул — и мимо. Разве это любовь?
У Вовки тоже «веская» причина.
— Веришь, Семка, — говорит он, — поднимается она вчера мне навстречу по лестнице и такими ледяными глазами смотрит. У нее наверняка уже кто-нибудь есть! Разве она иначе смогла бы так?
И я говорю Вовке, что никого у Леры нет, я это твердо знаю, а Лере говорю, что Вовка хотел остановиться, да испугался ее ледяного взгляда.
А на другой день Лера влетает ко мне на минутку, в те полчаса, когда я обедаю дома между заводом и школой, влетает, чтобы выпалить: «Мы с Вовкой помирились!» и тут же убежать.
Я встаю из-за стола и провожаю ее к выходу из квартиры. У дверей она неожиданно целует меня в щеку и говорит:
— Это тебе в благодарность, Семка. За то, что ты нас все время миришь.
Хлопает дверь. Я тупо гляжу на качающуюся цепочку и думаю, что уж лучше бы Лера меня совсем не целовала, чем вот так.
Возвращаюсь в комнату. На столе стынет суп. Доедать его мне почему-то не хочется.
Через месяц Вовка с Лерой ссорятся снова.
Лера сидит у меня вечером, кутается в пальто, нервно поправляет короткими, пухлыми пальцами потрепавшуюся, подклеенную во многих местах синюю штору на окне и рассказывает:
— Видишь ли, Семка, мы, наверно, будем все время ссориться. Я не знаю, может, об этом не надо говорить, но, кроме тебя, сказать некому. Вовка требует от меня слишком многого… Больше, чем допустимо… Понимаешь?
Я опускаю глаза и молчу. Конечно, я понимаю. Наверно, я даже бледнею, потому что Лера с испугом смотрит на меня. В эту минуту я ненавижу Вовку, хотя мы с ним семь лет живем в одном доме и семь лет друзья. Его лицо, которое всегда казалось мне красивым, благородно-мужественным, сейчас кажется отвратительным, жестоким и холодным — лицом негодяя. Я, наверно, даже смог бы ударить его, если бы Вовка был рядом. Мне становится больно, очень больно в груди, и я не знаю, что делать, чтобы успокоить эту боль.
— Ну, что же ты молчишь, Семка? — спрашивает Лера. — Что же ты ничего не скажешь?
— А что я тебе могу сказать? — грубо отвечаю я. — Подумай, что на это можно сказать!
Я выдвигаю ящик письменного стола, достаю из его глубины пачку папирос и закуриваю. Курю я мало, только когда у меня плохое настроение. Мама мне курить не разрешает, и если я это делаю, когда ее нет дома, то потом выношу окурки на улицу сам, чтобы мама случайно не увидела их в мусорном ведре.
Лера с удивлением спрашивает меня:
— Семка, ты разве куришь?
— Как видишь!
Она смотрит на меня внимательно и говорит:
— Тебе так идет курить! Ты сразу становишься похожим на мужчину.
Меня коробит от ее слов. Мне до сих пор казалось, что я уже мужчина и мне незачем быть на него похожим. Но я молчу, не спорю. Да и о чем тут спорить?
На этот раз Лера с Вовкой не мирятся долго, очень долго, и я не мирю их.
Иногда случается так, что Лера заходит ко мне, когда у меня сидит Вовка, или Вовка заходит, когда у меня Лера. Они вежливо раскланиваются друг с другом, и тот, кто пришел последним, просит у меня учебник, или готовальню, или еще что-нибудь и тут же уходит.
Порой по вечерам, когда я возвращаюсь из школы, я вижу, что Леру провожают какие-то парни. Я в таких случаях делаю вид, что не замечаю их, не здороваюсь с Лерой и молча поднимаюсь по лестнице. И странно — в эти минуты мне обидно не за себя, а за Вовку, потому что я твердо знаю: Вовка намного лучше всех этих парней, и только неразборчивый человек может предпочесть их ему.
Как-то в выходной Вовка почти силой вытаскивает меня к себе в техникум на вечер. Я отказываюсь, говорю, что у меня много уроков, но он ничего не желает слушать и тащит меня с собой.
Зачем он это делает, я понимаю лишь потом, после плохого, неинтересного концерта. Когда начинаются танцы, Вовка знакомит меня с очень красивой, гораздо красивее Леры, девушкой, у которой звучное имя — Стелла. Он дает мне покрутиться со Стеллой один вальс, а потом начинает с ней танцевать сам и уже не отходит от нее до конца вечера. А когда танцы кончаются, он одевает ее в гардеробе и прощается со мной.
— Я поеду провожать Стеллу, — говорит он, берет ее под руку, что-то шепчет ей на ухо, и они уходят, прижавшись друг к другу.
Я смотрю им вслед, и мне почему-то жалко Вовку и жалко Стеллу. Я понимаю, что Вовка по-прежнему любит Леру, иначе ему незачем было бы так спешно тащить меня на этот вечер и знакомить со Стеллой. А Стелла наверняка ничего этого не знает, не понимает и думает, что Вовка относится к ней искренне. Когда-нибудь это кончится слезами, и горькими. Эх, Вовка, Вовка! Что ты делаешь!..
Я пытаюсь поговорить с Вовкой на другой день, но он холодно обрывает меня:
— Это, Семка, не твое дело. С Лерой у нас давно все кончено. У каждого теперь своя жизнь.
А Лера часто по-прежнему говорит о Вовке, расспрашивает о его делах. Я стараюсь рассказывать ей все меньше, перевожу разговор на другое, но она упорно возвращается к этой теме.
Как-то она встречает Вовку на улице со Стеллой и прибегает ко мне в слезах.
— Кто это, Семка? — требовательно спрашивает она. — Ты должен знать, кто это!
Она описывает мне внешность Стеллы и вопросительно глядит в глаза:
— Ну?
Я с минуту думаю: говорить ей или не говорить. Потом все-таки решаюсь сказать.
— Это, наверно, Стелла. Она учится вместе с Вовкой.
— Ты ее знаешь?
— Один раз видел.
— Где?
— На вечере в техникуме.
— Когда это было?
— В прошлый выходной.
Лера стоит у окна, смотрит на свою школу, но мне кажется, что она видит не школу, а Вовку под руку со Стеллой, с красивой, стройной, золотоволосой Стеллой, у которой изумительная улыбка с ямочками на щеках, у которой какие-то удивительно глубокие, бездонные голубые глаза.
Она, наверно, сравнивает сейчас себя со Стеллой и думает о том, что она сама невысокая, полненькая, что у нее пухлые руки с короткими пальцами и толстые, некрасивые ноги. И, конечно, она уверена, что Вовка теперь будет любить Стеллу, потому что Стелла красивее, потому что у нее словно точеные ножки, потому что она проводит с Вовкой в техникуме весь день, а Лера видит его все реже и реже и совсем не разговаривает с ним.
И наверняка в эту минуту Лера не понимает, что главное — не в ножках и не в ямочках на щеках, что есть что-то более важное, чем руки и волосы. Она хорошо понимает это, когда сравнивает с Вовкой других ребят, но, по-моему, не может сейчас применить ту же мерку к себе.
Мне страшно жалко ее. Мне невыносимо хочется ее приласкать, погладить, поцеловать — и не только потому, что мне ее жалко, а просто так, потому что она мне очень нравится, гораздо больше любой из девушек, которых я знаю. Но я не позволяю себе даже думать об этом. Лера любит моего друга, и это значит, что для меня на ней лежит «табу» на всю жизнь.
Лера вздыхает и поворачивается от окна ко мне. На ее глазах, изумительных, больших, темных глазах, которые кажутся мне сейчас самыми красивыми глазами на земле, блестят слезинки.
— Слушай, Семка, — неожиданно деловито говорит она, подвигает стул к письменному столу и садится. — Ты мне друг?
Я пожимаю плечами.
— Что за вопрос? Конечно!
Ты смог бы сделать для меня что-нибудь трудное?
— Все, что в моих силах, Лерочка.
— Ну, то, о чем я тебя попрошу, не потребует очень больших усилий. — Лера улыбается, но слезы все еще блестят у нее в уголках глаз. — Это нужно для меня, для моего счастья, для нашего с Вовкой счастья. Понимаешь?
Я киваю и спрашиваю:
— А что я должен делать?
— Ты не должен делать почти ничего. Делать буду я. Ты только терпи.
— Что терпеть?
— Ну… — Лера замялась, — небольшую комедию, которую я разыграю. Понимаешь, Семка, у меня нет больше ни одного друга, которому я могла бы так довериться, как тебе. Для любого другого моего знакомого все это будет по-настоящему, а не игрой, он измучает и себя и меня, и еще неизвестно, чем это кончится. А с тобой я могу быть совершенно спокойна. Ты свой в доску. Мне нужно, чтобы Вовка меня ревновал. Понимаешь? Безумно ревновал. Тогда он мой! Понимаешь?
Я понимаю. Я, наконец, все понимаю. У меня как-то странно холодеет в груди и кажется, будто мой стул вместе со мной поднимается в воздух.
Я ничего не могу сказать. Только молча киваю: да, я согласен.

4.

И вот уже мы с Лерой старательно изображаем влюбленных. В те вечера, когда я не иду в школу, Лера приходит ко мне заниматься и сидит у меня допоздна, до тех пор, пока не приходит с работы мама.
Вовка уже знает, что в эти дни Лера всегда у меня, и, если ему что-нибудь надо, он приходит ко мне очень поздно, когда мама дома.
Но это еще не все.
Моя соседка по квартире — Ольга Степановна, немолодая и очень злая женщина, — страшная сплетница. Об этом хорошо знает весь дом. И именно этим Лера решила воспользоваться.
Муж Ольги Степановны продает театральные билеты в метро. И Лера заставляет меня покупать у него билеты и говорить ему, что я иду в театр с Лерой.
У меня не всегда есть время и деньги для того, чтобы ходить в театр. И когда у меня нет времени, Лера идет по нашим билетам с сестрой или подругой. А когда у меня не хватает денег, Лера берет билеты, едет к началу спектакля, продает их и приносит деньги мне. Но она безусловно требует одного: чтобы в тот вечер, на который я взял билеты, меня дома не было. И если у меня в этот вечер нет занятий в школе, я, подчиняясь Лере, ухожу в читальню и сижу там до закрытия.
Но иногда мы с Лерой все-таки попадаем по этим билетам в театр. И когда после спектакля мы подходим к нашему дому, Лера начинает прижиматься щекой к моему рукаву. По лестнице она поднимается на свой пятый этаж медленно, останавливаясь на каждой площадке и не выпуская моей руки из своей. Она очень хочет, чтобы нас видело как можно больше жильцов, чтобы нас видел Вовка.
И раза два он, действительно, видит нас, коротко здоровается и пулей взлетает к своей квартире на четвертый этаж.
Однако и после этого все остается по-прежнему. И тогда Лера делает новый смелый шаг.
Как-то вечером, когда я выхожу провожать ее в коридор, она неожиданно целует меня возле выходных дверей, целует по-настоящему, в губы, как меня еще не целовала ни одна девушка, целует несмотря на то, что рядом в кухне жарит на плите картошку Ольга Степановна.
У меня перехватывает дыхание, и я оторопело гляжу на Леру. Мне хочется, чтобы она целовала меня еще и еще, мне хочется самому целовать ее. Но я стою, как. столб, и только показываю глазами на кухню.
— Вот именно поэтому, — шепчет Лера, снова звонко целует меня и выбегает на лестницу.
После этого Вовка перестает заходить ко мне, на лестнице здоровается сквозь зубы и сразу же отводит глаза. Я понимаю, что Ольга Степановна все слыхала, все сказала ему, и говорю об этом Лере.
Она довольно улыбается и гладит мой рукав.
— Ты молодец, Семка. Еще немного. Скоро ты отмучаешься.
В один свободный от занятий в школе вечер Лера забегает ко мне и просит:
— Семка, затащи к себе Вовку! Очень нужно! И задержи его на часок.
Мне неудобно и неприятно идти сейчас к Вовке, но я покорно встаю из-за письменного стола и натягиваю через голову спортивную рубашку.
Медленно поднимаясь на четвертый этаж, я соображаю, зачем можно было бы затащить к себе Вовку, и наконец нахожу подходящий предлог. На днях я придумал для своего токарного станка приспособление, которое позволяет втрое сократить машинное время на изготовление двух вкладышей. Приспособление у меня уже работает. Эскизы его чертежей я показывал начальнику цеха, он кое-что исправил там и попросил меня вычертить их заново и более четко, чтобы передать в конструкторское бюро. До понедельника я эти эскизы должен сделать. Вот их-то и хорошо бы показать Вовке. Он ведь учится на техника по холодной обработке металла. И ему неудобно будет отказать мне.
Вовка встречает меня холодно, даже сурово. У него сдвинуты брови, слегка вздрагивают ноздри. Я знаю, что он думает сейчас о Лере, о том, что я оказался плохим, подлым другом. Поэтому, когда я говорю ему, зачем он мне нужен, у меня заплетается язык и получается что-то очень маловразумительное. Однако он понимает, что мне надо, и, заглянув в свою комнату, говорит бабушке:
— Я к Семке.
Мы молча спускаемся по лестнице.
Дома я усаживаю Вовку за стол, раскладываю перед ним эскизы и набрасываю на клочке бумаги вкладыши, которые мне приходится обрабатывать.
Вовка берет карандаш и начинает разбираться.
Он смотрит эскизы молча, ставит возле некоторых размеров маленькие вопросительные знаки, и мне начинает казаться, что приспособление ему не нравится. Неужели какая-нибудь ерунда? Но ведь оно же работает, и начальник цеха его смотрел… Я даже на какое-то время забываю, что привел к себе Вовку совсем не из-за этого приспособления, а из-за Леры.
— Это не ново, — вдруг говорит Вовка. — Такое приспособление уже было описано в каком-то журнале. Я вот только не помню, в каком. Но это можно найти. Мне кажется, что вот здесь, — он показывает на эскиз, — у тебя слишком массивная стенка. Тут такая толщина не нужна — нагрузка-то маленькая. Я на той неделе разыщу этот журнал и покажу тебе, как там. Но вообще-то здорово, что ты это сообразил. Там была статья инженера. А у тебя ведь только пятый разряд?
Я киваю. Да, у меня только пятый разряд.
В комнату быстро стучат. По стуку я узнаю Леру.
— Да-да, — говорю я.
Лера входит и протягивает мне книгу.
— Вот твоя «История», Семка. Спасибо.
Потом она вдруг замечает Вовку (до чего же искренне у нее получается это «вдруг»!), здоровается с ним и спокойно, даже как-то озабоченно, говорит:
— Очень хорошо, что ты здесь. У меня к тебе важное дело. Но я спешу. Ты сможешь проводить меня до метро?
— Смогу, — жестко произносит Вовка.
— Хорошо. Тогда быстренько поднимись, оденься, я тебя подожду здесь.
Вовка извиняющимся взглядом глядит на меня и разводит руками: мол, видишь, есть дела поважнее твоего приспособления.
Я толкаю его к двери.
— Давай быстро. Эскизы потом посмотрим.
Вовка выходит, Лера прижимает руки к груди и испуганно глядит на меня.
— Ну, Семка, пожелай мне ни пуха ни пера.
— Желаю.
Лера тихо шепчет: «К черту!» и улыбается.
Я отворачиваюсь к столу и начинаю собирать эскизы. Возьмусь за них в выходной. Сейчас надо делать тригонометрию.
В дверь стучит Вовка.
Лера прощается со мной и выходит. Хлопает квартирная дверь; тихо позвякивая, качается цепочка; на лестнице, постепенно удаляясь, слышится голос Леры.
Я возвращаюсь в комнату, сажусь за тригонометрию и долго ничего не могу сообразить. Потом понемногу начинаю вдумываться, но задачи у меня все равно не получаются, я бросаю их и ухожу на улицу.
На другой день, когда я торопливо обедаю дома, ко мне входит Вовка, крепко сжимает мою руку и садится на подоконник.
— Мне Лера все рассказала, — говорит он. — Всю вашу комедию. Спасибо, Семка. Все-таки помирил нас. Мы, наверно, скоро поженимся. Вот кончу техникум и поженимся.
Техникум Вовка кончает через год.
— А как же Стелла? — спрашиваю я.
— Стелла — это так… — Вовка морщится. — Чтобы позлить Леру.
— Тебе — так, — не унимаюсь я. — А ей каково? Она ведь не кукла!
— Ну, что же делать, Семка? — Вовка слезает с подоконника и кладет мне на плечи руки. — Что же делать? Вчера было плохо мне, завтра — ее очередь. Видно, так уж устроена жизнь.
Я думаю о том, что если бы у Леры не было под боком меня, она могла бы какому-нибудь парню закружить голову так же, как Вовка Стелле. Неужели иначе нельзя? Неужели жизнь, действительно, устроена так, что кто-то всегда должен страдать?
Мне не хочется, мне страшно не хочется верить, что жизнь устроена именно так. Я не согласен и не буду мириться с этим. И мне не нравится, что Вовка с этим мирится. Жизнь должна быть устроена иначе — чтобы все были счастливы.

5.

Проходит еще год.
В Москве — весна. Первая послевоенная весна, когда люди уже забывают о светомаскировке, когда то тут, то там начинают восстанавливаться разрушенные при бомбежках дома и асфальтироваться новые кварталы, когда по улицам проносится необычайно много трофейных машин самых различных марок, когда на улице Горького начинают заменять железные абажуры военных лет яркими матовыми фонарями.
В коммерческих магазинах продают уже почти все, даже апельсины.
Я давно ушел с завода и учусь в институте, в маленьком институте на Садовом кольце, который готовит полиграфистов.
Лера — тоже в институте. Она, как и обещала когда-то, специально выбрала институт иностранных языков, потому что там почти одни девушки и Вовке не к кому ее ревновать.
Вовка кончает свой техникум, готовит диплом. Тема его диплома — автоматическая линия станков, изготовляющая одну деталь без прикосновения рук человека. В те годы — это новинка, и Вовку консультируют не только преподаватели его техникума, но и профессор из Высшего технического училища имени Баумана и начальник цеха одного из крупнейших московских заводов. Кажется, Вовка, действительно, делает что-то очень интересное, очень нужное. В техникуме о его дипломе много шумят и спорят.
С Лерой он теперь, наверно, не ссорится, а если и ссорится, то я об этом не знаю — мне не говорят. И потому, что они теперь не ссорятся, потому, что оба они, и Вовка и Лера, какие-то сосредоточенные, серьезные и спокойные, а не измученные взаимными подозрениями и ревностью, как раньше, мне понятно, что в их отношениях изменилось что-то очень важное — вероятнее всего, Лера уступила в том, в чем не хотела уступать раньше.
Когда я впервые это понял, — еще в конце прошлого лета, — мне стало больно, по-настоящему больно в груди. Я несколько дней не мог ничего читать и после работы (я тогда последние дни работал на заводе) уезжал в какой-нибудь парк и ходил там до тех пор, пока у меня не начинали смыкаться глаза и заплетаться ноги.
С Лерой в эти дни я старался не разговаривать и если встречал ее во дворе или на лестнице, то делал страшно озабоченное лицо, торопливо здоровался и уходил.
Потом я постепенно привык к этой боли, стал меньше замечать ее, а тут начались занятия в институте, появились новые заботы, новые знакомства, и уже через месяц я спокойнее думал о Лере и Вовке и даже снова стал разговаривать с Лерой. Она, как и раньше, заходит теперь ко мне за учебниками и держится спокойно, с достоинством, как старшая.
С Вовкой мы по-прежнему друзья. Он часто заходит ко мне, а я к нему. Когда Лера занята, я привожу Вовку на наши институтские вечера, знакомлю его с нашими ребятами и мне приятно, что у меня такой умный и красивый друг, который нравится всем нашим студентам и особенно девушкам.
О том, что Лера и Вовка собираются пожениться, знает уже, кажется, весь наш пятиэтажный дом. Мне даже один раз пришлось услышать, как дворничиха тетя Дуся обсуждала с лифтершей вопрос о том, где они будут жить, когда поженятся, у Леры или у Вовки.
Но не все говорят об этом так спокойно и доброжелательно. Однажды, возвращаясь вечером из читальни, я услыхал, как Женька Сухов говорил ребятам на лестничной площадке о Лере и Вовке грязно, похабно, как о развратниках.
Я тогда подошел к Женьке и сказал:
— Ты не имеешь права так говорить о Лере. Это скотство. Я запрещаю тебе так говорить о ней.
— А кто ты такой, чтобы мне запрещать? — Женька, прищурившись, нагло ухмыльнулся. — И какое тебе до нее дело? Или тоже пользуешься? Так сказать, на пару…
Вначале я хлестал по Женькиному лицу ладонями. Потом мне этого показалось мало, и я стал месить его кулаками. Женька упал. Ребята оттащили меня, силой довели до моей квартиры и втолкнули в дверь…
Иногда к Вовке приезжает его товарищ по техникуму Славка, скромный, очень мило улыбающийся парень в очках, который может часами читать на память Есенина, Багрицкого или Блока. Порой вместе с Вовкой Славка заходит ко мне, и мы идем гулять втроем или даже вчетвером — с Лерой.
В Славке мне нравится все, кроме одного, — его слишком откровенного внимания к Лере. Он все время старается быть возле нее, он читает стихи только тогда, когда она с нами, он даже несколько раз приглашает ее в кино, и они уходят вдвоем, без Вовки. Мне и то обидно от этого, а Вовке, кажется, все равно — он шутит, смеется и совершенно не обращает на это внимания.
Я как-то не выдерживаю и спрашиваю его:
— Тебе не кажется, что Славка слишком любезен с Лерой?
— Кажется, — невозмутимо отвечает Вовка.
— Почему же ты так спокойно к этому относишься?
— Видишь ли, Семка, мы с Лерой после защиты диплома собираемся пожениться. И если она способна увлечься Славкой, то пусть лучше это будет сейчас, чем потом. Потом это может быть страшно, особенно если будут дети.
Вовка хмурится и отворачивается к окну, Я смотрю на него и удивляюсь: насколько он все-таки старше, взрослее меня, хотя мы с ним и почти одногодки. Я не всегда бываю с ним согласен, но все же мне кажется, что он умеет думать о жизни глубже, чем я.
В общем, так вот и идет наша жизнь до того дня, когда однажды Вовка заходит ко мне и полушутя спрашивает:
— Скажи, Семка, с какой стороны у человека аппендикс?
— Понятия не имею, — отвечаю я. — А ты что, решил заняться анатомией?
— Нет, мне некогда заниматься анатомией. У меня что-то с правой стороны болит. — Он показывает на низ живота. — Вот тут. Ты спроси вечером у матери, ладно?
— Ладно, спрошу.
Вовка уходит.
Вечером мама говорит мне, что аппендикс — с правой стороны и что, когда он болит, надо класть лед и вызывать врача. Сама она помочь в этом случае не сможет — она глазник.
Я бегу к Вовке. Аппендикс у него болит еще сильнее. Вовка уже не может заниматься, лежит на диване с грелкой и жалуется, что она не помогает.
— Дай сюда грелку! — требую я.
— Возьми, ради бога! — Вовка охотно отдает ее мне. — Все равно толку от нее ни на грош.
Я выливаю из грелки кипяток, наполняю ее холодной водой из крана и приношу в комнату.
— Вот теперь клади. А я побегу за льдом и вызову врача.
— Да брось ты, Семка! — Вовка морщится. — Какого к черту врача! Поболит — пройдет.
— Мама сказала, что нужно вызвать врача.
— Ну, мало ли что сказала твоя мама! Я свою-то не всегда слушаюсь. Ты лучше Леру позови.
— Хорошо, — обещаю я и ухожу.
Леры дома нет. Я оставляю ей записку и бегу в аптеку.
Из первого же автомата я вызываю к Вовке неотложную помощь, а уже через двадцать минут влетаю на четвертый этаж с пузырем льда в руках.
— Где Лера? — спрашивает Вовка.
— Ее нет дома. Я оставил записку.
Врач — высокий хмурый мужчина — приходит минут через десять после меня. Он щупает Вовку справа, слева и мрачно произносит:
— У вас аппендицит. Вот направление. — Он быстро почти одним росчерком пишет маленькую бумажку. — Я пришлю за вами скорую помощь.
— А это обязательно, доктор? — спрашивает Вовка.
— Что обязательно?
— Ну, в больницу…
— Если хотите жить — совершенно обязательно.
— Хочу, доктор, — кивает Вовка и просит: — Семка, собери мне быстренько в портфель мыло, зубную щетку, порошок и «Автоматику». Вон там на столе лежит. Да, сунь еще первый томик Метерлинка. Он у меня на очереди…
Я собираю все, что нужно, и сажусь возле Вовки.
— Наверно, операция будет, — тихо говорит он.
— Наверно, — соглашаюсь я. — Но говорят, это самая легкая операция.
— Да черт с ней! — Вовка машет рукой. — Пусть бы тяжелая была. Только быстрее! Диплом ведь, Семка! Каждый день дорог! А тут лежи, плюй в потолок… Эх!..
Приходит с работы Вовкина мать и, узнав, в чем дело, сразу начинает волноваться и суетиться. Мы успокаиваем ее, как можем.
Леры все нет.
Мы встречаем ее уже тогда, когда за Возкой приезжает скорая помощь и я вместе с санитарами помогаю ему спускаться вниз. Лера бежит нам навстречу по лестнице, вдруг видит Вовку, людей в белых халатах, бледнеет и прижимает руки к груди.
— Вова, что с тобой? — почти кричит она.
— Не волнуйся, чепуха. — Вовка через силу улыбается. — Аппендицит. Через неделю вернусь.
В машине скорой помощи, кроме санитаров и Вовки, умещаются лишь двое — мать его и Лера. Мне приходится остаться.
На другой день я убегаю со второй лекции и иду в институт Склифассовского узнать, что с Вовкой.
Какая-то удивительно спокойная и невзрачная женщина за окошечком говорит мне, что больной Малков прооперирован, операция прошла удовлетворительно, состояние тоже удовлетворительное.
— Увидеть его можно?
— Нет, свидания только по воскресеньям.
— Что ему можно принести?
— Пока — только фрукты. Все остальное у него есть.
После занятий я еду в Елисеевский магазин — лучший коммерческий магазин в Москве — и покупаю там два больших антоновских яблока. Они стоят безумно дорого, эти яблоки. На них уходят все деньги, которые мама оставила мне на карманные расходы до следующей стипендии.
Я как драгоценность везу эти яблоки в институт Склифассовского и протягиваю в окошечко равнодушной, невзрачной женщине.
— Записка будет? — сухо спрашивает она.
— Сейчас.
Я вырываю из тетради лист и пишу записку.
— Ответа ждать будете?
— Буду.
Женщина отдает кому-то яблоки и записку, и их уносят.
Я жду долго, почти полчаса. Наконец, мне приносят мой же тетрадный листок, на обороте которого корявыми, шатающимися буквами написано:
«Семка, спасибо. Скажи Лере, чтоб приехала обязательно. Между нами — мне паршиво. Кажется, во время операции прорвался гной. Спроси у матери, чем это пахнет. В.».
Я прямо из вестибюля института звоню на работу маме, но мне говорят, что она на обходе и к телефону в это время не зовут.
Вечером я спрашиваю маму, «чем пахнет», когда во время операции прорывается гной.
— Перитонитом, — говорит мама.
— А что это такое?
— Воспаление брюшины. Это очень опасно. А у кого это?
— У Вовки.
Мама заметно волнуется:
— Это плохо, Семочка, это очень плохо. Я посоветуюсь завтра с нашими хирургами.
На следующий вечер мама приходит раньше обычного.
— Я специально отпросилась, — говорит она. — Скажи Вовиной маме, что помочь может пенициллин. Это новое средство, импортное. Его страшно трудно достать, и оно стоит очень дорого. Но говорят, оно делает чудеса. У нас его достать невозможно. Кажется, у главврача есть какой-то крошечный запас, но о нем даже не позволяется говорить. Вот если она где-нибудь раздобудет…
Я бегу к Вовкиной матери. Она, выслушав меня, одевается и уходит куда-то звонить.
Через два дня ей удается, наконец, достать пенициллин, но, кажется, он уже бесполезен.
В этот день Лера вбегает ко мне растрепанная, страшная. На белом, совершенно белом ее лице, как угольки, чернеют широко раскрытые глаза.
Я замечаю, что у Леры перекручен чулок, и это почему-то пугает меня больше ее бледности. Ведь Лера всегда так безжалостно жестоко высмеивала женщин, которые не следят за своими чулками…
— Семка, — задыхаясь, говорит она, — Вовкиных родных вызвали в больницу. Мне соседи сказали…
— Едем, — жестко отвечаю я. — Подойди к зеркалу, приведи себя в порядок.
Я выхожу из комнаты, закрываю дверь и надеваю в коридоре пальто. Когда я возвращаюсь, Лера причесана, у нее подкрашены губы, и это еще сильнее подчеркивает ее бледность, но чулок у нее по-прежнему перекручен. Мне неудобно говорить ей об этом, и я киваю на дверь,
— Пошли.
Мы почти бежим к троллейбусу, потом пересаживаемся на другой. У Леры какие-то странные, возбужденно испуганные глаза. А я все время невольно смотрю на окружающих и думаю: замечают они или нет, что у Леры перекручен чулок. Кажется, никто, кроме меня, этого не замечает. Люди глядят в окна, в газеты, книги, разговаривают, и никому до нас нет дела.
В институте Склифассовского нам безоговорочно выписывают пропуска и выдают халаты, хотя сегодня и не приемный день. И по этому я чувствую, что дело плохо, очень и очень плохо. Я бегу за Лерой по узким и длинным коридорам, слышу стоны и кряхтенье больных в палатах, и мне становится жутко.
В маленькой палате, куда вбегает Лера, — четыре кровати. Возле одной из них я вижу мать и бабушку Вовки. А на кровати… Боже, неужели это Вовка?! Ужасно худой, с обтянутым темным лицом, с выпирающим, острым носом, с провалившимися, страшными глазами, которые, кажется, ничего не видят, кроме какой-то одной точки на потолке.
Приходит сестра. Делает ему укол. Пенициллин. Тот самый пенициллин, который теперь уже бесполезен. После укола Вовка вдруг вскакивает, машет руками и дико, безобразно ругается. Я за всю жизнь ни разу не слыхал, чтоб он так ругался.
Его укладывают обратно в постель.
Сестра, которая делала ему укол, поворачивается ко мне и тихо произносит:
— Агония.
Какое это страшное, безнадежное, черное слово! Я только тут впервые понимаю его ужасное значение.
У Вовкиной матери красные, измученные, выплаканные глаза. Она сидит, бессильно опустив руки на колени, и неотрывно смотрит на Вовку. Бабушка его тихо плачет, скривив рот и вытирая глаза белым, в горошек платком, который она при мне сняла с головы. Лера стоит молча, раскрыв от испуга рот и прижав своим обычным жестом руки к груди.
Я все еще не верю. Мне кажется, что это — страшный, какой-то немыслимо страшный сон, который вот-вот кончится, который не может продолжаться долго.
Но сон не кончается. Он становится еще более страшным.
Вовка вдруг приходит в себя, узнает мать, Леру, бабушку. Меня он не видит, потому что я стою у него за головой. Но мне кажется, что ему и не нужно видеть сейчас меня. Ему нужны люди более близкие.
Он протягивает губы и тихо просит:
— Лера, поцелуй меня.
Лера присаживается на кровать, целует его в губы, в лоб, гладит его волосы.
— Мы поженимся, Лера, — говорит Вовка.
— Да, конечно. — Лера кивает. — Поженимся.
И она находит в себе силы улыбнуться.
Мне страшно. Мне так страшно, что я не выдерживаю и выхожу в коридор.
Когда я возвращаюсь, Вовка уже опять никого не узнает.
…И вот все кончено. Бабушка деловито закрывает ему глаза пальцами, складывает его руки на груди и пристраивает между ними снятый с себя маленький железный крестик.
Мне не нравится этот крестик. Я думаю о том, что Вовка был комсомольцем и собирался вступать в партию, о том, что мы с Лерой — тоже комсомольцы и нам нужно было бы убрать этот крестик с Вовкиной груди. Но какая-то непонятная, цепенящая сила удерживает меня, сковывает движения, язык. Я ничего не делаю и ничего не говорю.
Мы медленно выходим на улицу, на улицу, которая дышит весной, светом, радостью пробуждающейся природы, шепотом вечерних свиданий. Я тяжело, устало отмечаю про себя, что ничего этого Вовка уже никогда не увидит.
Неожиданно я вспоминаю, что вчера из-за полного безденежья снес в букинистический магазин сочинения Надсона и теперь у меня в кармане почти целая сотня. Я поднимаю руку и останавливаю такси. Эго первое в моей жизни такси, которое я останавливаю сам и в котором поеду на свои деньги.
Мы молча садимся в машину и минут через пятнадцать так же молча вылезаем из нее возле своего дома. Мы с Лерой заходим к Вовке, с полчаса молча сидим в его комнате и глядим в пол. Мне очень хочется курить, но папиросы у меня дома, в столе.
Я вдруг вспоминаю, что на столе остался незаконспектированный и даже непрочитанный материал по языкознанию. Завтра семинар, и я к нему не готов. Но в конце концов черт с ним, с этим семинаром, и со всем языкознанием вместе! Есть на земле вещи поважнее, чем классификация индоевропейских языков.
Лера поднимается первая. Мы тихо выходим в коридор. Я иду проводить ее до ее квартиры. И когда она поднимается впереди меня по лестнице, я вдруг снова замечаю, что чулок у нее все еще перекручен.
На другой день рано утром ко мне заходит Славка. Нужно ехать за Вовкиными вещами. Я стучусь в соседнюю квартиру, где есть телефон, звоню своему декану, говорю, что у меня умер друг и я не смогу приехать на занятия. Потом говорю Славке:
— Я готов.
— Надо зайти за Лерой. — Славка вынимает из кармана платок и тщательно протирает очки,
— Зачем нам Лера? — спрашиваю я.
— Надо!
Славка не объясняет и молча поднимается наверх, Я иду за ним.
На улице Славка покупает Лере букетик подснежников, и меня коробит от этого: как он может думать сейчас о цветах?
Санитарка выносит нам большой узел, завязанный в белую простыню, и потертый Вовкин портфель. Славка сразу хватает узел. Портфель достается мне.
Славка берет Леру под руку, и мы выходим на улицу. Он все время говорит, говорит об обычных вещах, о которых мы говорим каждый день, — о погоде, о преподавателях, о новых фильмах и книгах. Он даже читает на память какие-то стихи.
Я понимаю, что он делает это специально, что он старается отвлечь Леру от мыслей о Вовке, но все-таки мне это неприятно. По-моему, от этих мыслей ее все равно не отвлечешь и делать это сейчас не нужно. Да Лера, кажется мне, и не слушает его.
В троллейбусе Славка по-прежнему держит Леру под руку, а узел с Вовкиной одеждой опускает на пол.
Когда я вижу этот узел на грязном полу троллейбуса, у меня вдруг поднимается необъяснимая волна злости и на Славку, которому, видно, не дорога память друга, и на Леру, которая ничего этого не замечает.
Я грубо выхватываю у Славки узел с вещами и прижимаю его к груди. Славка удивленно смотрит на меня близорукими серыми глазами, которые через очки кажутся очень большими, и, не сказав ни слова, отворачивается к Лере.
От троллейбуса я уже иду сзади них и несу в одной руке портфель, в другой — узел. Славка два раза просит у меня что-нибудь, но я ему ничего не даю и смотрю на него волком.
А Лера ничего не замечает, деревянно идет впереди, неподвижно смотрит перед собой и кусает лепестки подснежников.

6.

— А кто вы ему будете? — спрашивает меня профессор.
— Друг, — отвечаю я.
Мы сидим с низеньким — гораздо ниже меня — и очень подвижным профессором в пустой аудитории и говорим о Вовкиной курсовой работе. Я приехал сюда, в Высшее техническое училище имени Баумана, чтобы просить профессора продолжать по этой работе консультации. Кажется, он готов согласиться…
Мы с Лерой нашли черновик Вовкиной курсовой работы у него дома, в столе. Мы решили переписать его и показать в редакциях. Может быть, эту работу удастся опубликовать? Ведь Вовка говорил, что она почти закончена. Он делал что-то стоящее, что-то очень нужное людям. Его мысли не должны погибнуть вместе с ним.
Мы раздобыли в одной из квартир нашего дома старую, разбитую пишущую машинку и медленно, по очереди, перепечатывали на ней страницу за страницей Вовкин черновик. Иногда мы спорили и даже чуть не ссорились из-за какого-нибудь неразборчиво написанного слова, которое каждый из нас расшифровывал по-своему. В конце концов мы все перепечатали, все проверили, и вот теперь нужно показать работу специалисту.
Профессор соглашается посмотреть работу, обещает сказать свое мнение через неделю, и я протягиваю ему тоненькую зеленую папку.
Через неделю мы приезжаем к профессору вместе с Лерой, встречаем его в коридоре и не успеваем поздороваться, как Леру обхватывает сзади за шею какая-то полная, краснощекая девушка, почти визжит: «Лерка! Сколько лет, сколько зим!» и оттаскивает ее в сторону.
— Это ваша девушка? — Профессор едва заметно улыбается.
— Нет. — Отрицательно качаю головой. — Это девушка моего друга, Владимира Малкова.
— А-а-а, — уже почтительно тянет профессор. — И она что — тоже заботится об этой работе?
— Да, профессор. Мы ее вместе разбирали и перепечатывали.
— Похвально. — Профессор слегка кивает.
Расцеловавшись с полной краснощекой девушкой, к нам возвращается Лера.
— Мы вместе были в интернате, в эвакуации, — как бы извиняясь, говорит она.
Профессор ведет нас в помещение своей кафедры, достает из шкафа тонкую зеленую папку и, протягивая ее мне, произносит:
— Работа вашего друга, бесспорно, очень интересна и может быть полезной. В ней, правда, есть немного неточностей, не хватает четких выводов, но это я, пожалуй, мог бы сделать. Мне только не нравится язык работы. Он какой-то тяжеловатый и… неотшлифованный…
— А это могу сделать я, — прерываю я профессора.
Он с удивлением приподнимает брови, и я понимаю, что нужно сказать ему что-то еще, чем-то подтвердить это свое обещание.
— Я учусь на редакторском факультете, — добавляю я.
— О! — Профессор поднимает вверх указательный палец. — Это как раз то, что надо. Тогда я берусь показать работу вашего друга в редакциях сам.
В конце мая, перед весенней сессией, я приношу профессору выправленную, перепечатанную Вовкину работу с хрустящими, красивыми чертежами, которые вычертили по сохранившимся эскизам ребята из Вовкиного техникума. А еще через две недели, позвонив профессору по телефону, я узнаю, что работа будет опубликована в сокращенном виде в августовском номере нового технического бюллетеня.
…Наступает лето. В нынешнем году оно у меня какое-то странное — сладкое и мучительное. В моей жизни еще никогда так не было.
Я сдаю экзамены за первый курс. Каждый день я занимаюсь с утра и до вечера, занимаюсь так усердно, что голова к концу дня становится свинцовой. А вечером ко мне приходит Лера, и мы идем с ней или в парк, или в кино, или просто бродить по улицам.
У Леры тоже экзамены, и она тоже занимается целый день. Несколько раз мы пробовали заниматься вместе, но у нас ничего не получалось — слишком много разговаривали. Поэтому мы и решили встречаться только по вечерам.
И вот мы идем по улице Горького, рассказываем, кто чем сегодня занимался, выходим на Ленинградское шоссе, и Лера гладит на нем кустики и вспоминает:
— Вовка больше всего любил гулять здесь. Он здесь зимой даже на лыжах бегал.
Мы идем в кино «Москва» на Маяковской, и Лера тихо произносит:
— Вовка считал, что это по акустике один из лучших кинозалов Москвы.
Мы едем в Парк культуры и отдыха, заходим в Нескучный сад, бродим по его горкам, сидим на простых зеленых скамейках без спинок, и Лера вздыхает:
— Вовка здесь всегда целовал меня. Он говорил, что Нескучный сад потому так и называется, что сюда ходят целоваться.
Она долго молчит, потом неожиданно просит:
— Семка, я закрою глаза, а ты поцелуй меня. Крепко. Как Вовка.
Я с раздражением пинаю ногой камень, который катится по траве под гору, и говорю:
— Я не могу, Лера.
Она останавливается, жалобно глядит мне в глаза.
— Ну, что тебе стоит, Семка?
Да, конечно, ей кажется, что мне ничего не стоит поцеловать ее так, как целовал Вовка! Ну, что ж… Если она думает, что мне это ничего не стоит, пусть будет, как она хочет…
Я обнимаю ее и целую — крепко и долго, так крепко и долго, как Вовка, наверно, ее никогда не целовал.
Когда я отпускаю ее, она все еще с закрытыми глазами отворачивается от меня, счастливо улыбается и шумно вздыхает.
Потом мы бродим по берегу Москвы-реки, и Лера тихонько напевает:
О, Париж край забав!..

Это одна из любимых вещей Вовки.
— Ты не видишь Славку? — неожиданно спрашивает Лера.
— Нет, а ты?
— Я его уже давно не вижу. — Лера прищуривается. — Знаешь, он тогда… ну, после всего этого… стал вдруг за мной ухаживать. Зачастил ко мне. Ездит и ездит. Я вначале думала, что это так… ну, чтоб меня успокоить, отвлечь… А он всерьез… Букеты привозит, руки целует… А раз мы с ним шли из театра, и он меня на лестнице поцеловать попытался. Грубо так, нахально… Я его оттолкнула и говорю: «Славка, как тебе не стыдно! Ведь ты же Вовкин друг!» А он знаешь что отвечает? — «Ты, говорит, не молись на него. Он тоже не ангел был». И снова целоваться полез. Ох, знаешь, Семка, как я его по щекам отхлестала! В жизни никого так не била, как его. С тех пор не вижу…
Мы медленно идем к выходу и едем домой. А на другой вечер Лера снова тянет меня в Нескучный сад.
В Зеленом театре парка идет какой-то концерт. Лера пробирается вдоль забора театра и манит меня рукой.
— Иди сюда! Здесь должна быть лазейка.
Она, действительно, находит в заборе две доски, которые легко раздвигаются, и тихонько перелезает в театр. Я влезаю следом за ней.
— Эту лазейку Вовка нашел, — говорит Лера. — Мы с ним тут всегда пробирались.
Театр почти пуст. Мы идем к передним рядам, садимся и слушаем.
Концерт оказывается неинтересным. Лера морщится и тянет меня за рукав.
— Пошли обратно.
— Пошли, — соглашаюсь я.
Мы снова отыскиваем свою лазейку и выбираемся через нее в Нескучный сад.
Когда становится совсем темно, Лера останавливается, гладит мой рукав и тихо просит:
— Семка… еще раз… как вчера…
— Не надо, Лера! — Я мотаю головой. — Не надо! Это нехорошо.
— Ну, Семка!.. — Голос у Леры тихий, жалобный. — Я так хочу! Неужели ради меня ты не можешь через что-то переступить? Ведь у тебя нет девушки! Ты ни перед кем не виноват.
Мне страшно хочется ее поцеловать, но я снова упрямо мотаю головой.
Тогда Лера сама обхватывает мою шею и прижимается губами к моим губам. И я не выдерживаю, обнимаю ее, и мы целуемся крепко, еще крепче, чем вчера.
Эти поцелуи потом целый день жгут мне губы, снятся по ночам. И хотя они мучительны, мне хочется все новых и новых таких поцелуев. Но я понимаю, что они — не для меня.
В следующий раз и я набираюсь решимости и твердо говорю Лере:
— Я больше не поеду в Нескучный сад. Я больше не могу так. В конце концов я тоже человек, а не поцелуйная машина.
Лера как-то странно, даже немного презрительно улыбается.
— Я думала, у меня есть друг, — говорит она. — Один человек не раз называл себя моим другом. А когда от него потребовалось очень немного, совсем немного, он сразу стал говорить: «Я не могу», «Я не хочу», «Я не поеду», я, мне, меня… Тебе этого не понять, Семка, тебе это просто, а я, может, только этим и живу!
И я сдаюсь, и мы едем в Нескучный сад и снова целуемся там — долго, крепко, сладко. А потом бродим по диким дорожкам, лазаем по горкам, сидим на обрыве над Москвой-рекой до тех пор, пока свистки милиционеров не поворачивают нас к воротам парка. Милиционеры начинают свистеть в половине двенадцатого.
От всего этого я теряю голову, занимаюсь кое-как, потому что все время думаю о Лере, и последние экзамены сдаю на тройки.
А после экзаменов Лера прибегает ко мне радостная, улыбающаяся и говорит:
— Ой, Семка! Мама мне преподнесла сюрприз — путевку на Рижское взморье, в дом отдыха. Как хорошо! Через десять дней еду!
Мне становится тоскливо. Я знаю, что буду все лето сидеть в Москве, потому что у нас с мамой нет денег ни на какую путевку. И теперь, когда Лера уезжает, я понимаю, что буду в Москве один, потому что почти все ребята из нашей группы тоже разъезжаются.
В эти последние десять дней мы еще несколько раз бываем в Нескучном саду, и все происходит так же, как раньше. Но я чувствую, что мысли Леры уже не здесь, не со мной, а где-то там, на Рижском взморье.
И вот уже чемодан Леры заложен на третью полку, и мы выходим на перрон, гуляем по нему, ожидая последних звонков. Мать Леры мы оставили в вагоне.
Лера останавливается и гладит лацканы моего пиджака.
— Так что же ты скажешь мне на прощанье, Семка? — спрашивает она.
— Получше отдыхай, набирайся сил, — говорю я первое, что приходит в голову.
— И только?
— А что ты хочешь еще?
— Нет уж, — как-то печально произносит Лера. — Ты говори то, что хочешь ты, а не то, что хочу я. Мало ли, чего я хочу!
Я думаю, что сейчас нужно было бы сказать, как давно я ее люблю и как долго она меня мучила, не замечая моей любви и заставляя меня делать то, что нельзя было требовать даже от очень хорошего друга. В конце концов ей когда-то нужно узнать, что все это я делал не только из чувства дружбы.
«А нужно ли? — тут же спрашиваю я себя. — Нужно ли ей это знать? Будет ли ей от этого знания легче? Ведь все равно ничего, кроме дружбы, для нас невозможно. Между нами стоит Вовка, и будет стоять всегда, всю жизнь».
Я как можно беззаботнее улыбаюсь и спрашиваю:
— Ты будешь мне писать?
— Буду. А ты мне?
— Хоть каждый день! Только пришли адрес.
— Пришлю. Ты пиши. А то мне там будет скучно.
Раздаются звонки. Из вагона нам машет рукой Лерина мама. Мы подходим к вагону и последний раз глядим друг другу в глаза. Мне очень хочется поцеловать Леру — не как Вовка, а от себя, на прощанье, но я не знаю, как она к этому отнесется. Она ведь не просит меня сейчас об этом…
И вот уже поезд уходит, и Леры не видно. Я беру под руку ее маму, и мы потихоньку идем к трамваю.
Мне абсолютно, мне совершенно нечего делать дома. Мне некого пригласить в парк или в кино, а знакомиться с девушками на улице я не умею и не хочу. Из нашей институтской группы я остался в Москве чуть ли не один. И от нечего делать я начинаю читать книги по курсу средневековой западной литературы, которую мы станем изучать в будущем году, и конспектирую толстую историю французской литературы, которая недавно вышла из печати. Эта работа постепенно захватывает меня, и я уже снова занимаюсь целыми днями, как во время экзаменов, и только по вечерам выхожу прогуляться на улицу.
Иногда приходят письма от Леры — короткие, спокойные, не письма, а отписки. Я отвечаю ей длинными и, мне кажется, умными письмами, в которых рассказываю об ирландских сагах и цитирую французских поэтов-трубадуров.
Лера приезжает неожиданно, не известив меня телеграммой, как мы договаривались, и я встречаю ее на лестнице случайно, уже через два дня после ее приезда.
Она вся какая-то новая, южная, загоревшая, у нее новая прическа, маленькие серьги в ушах, новые бусы. Она куда-то торопится и обещает зайти ко мне и обо всем рассказать. Я жду ее целых два дня и никуда не выхожу из дома. Но ее все нет. Я поднимаюсь к ней сам и узнаю, что вчера она уехала в деревню, к каким-то знакомым, и вернется лишь к началу занятий.
Писем из деревни она мне уже не присылает.

7.

Проходят годы, проходит много лет, которые делают нас взрослыми, самостоятельными людьми.
Лера теперь живет с мужем, морским офицером, в Прибалтике. Я работаю в Сибири. Каждый год и Лера, и я в свой отпуск хоть ненадолго приезжаем в Москву. Иногда эти отпуска у нас частично совпадают. Мы никогда не договариваемся об этом, но ведь оба мы — москвичи и прекрасно знаем, когда лучше всего приезжать в Москву.
У Леры — дочка, у меня — сын. Им скоро будет по три года. И вот однажды мы встречаемся в нашем дворе возле песочницы, в которой играют наши дети.
Мы знакомим их. Мой сын смело протягивает измазанную в песке руку.
— Миса.
Лерина дочка говорит чище, но стесняется больше и почти шепотом произносит:
— Аллочка.
Потом они начинают показывать друг другу свои игрушки и скоро забывают про нас. А мы сидим на лавочке и, перебивая друг друга, рассказываем о своей работе, о своих городах.
— А помнишь то лето, — неожиданно произносит Лера, — когда мы с тобой целовались в Нескучном саду?
— Конечно, помню!
— Какой ты был дурак тогда, Семка! — Лера улыбается. — Ох, какой классический дурак!
Я удивленно гляжу на нее.
— Почему же это я был дурак?
— Подумай. Ведь ты, кажется, любил меня?
— Да, любил.
Теперь я произношу это уже спокойно, твердо. Такие слова вообще легче произносить в прошедшем времени. Но я чувствую, что и сейчас Лера мне очень дорога.
Может, я ее люблю до сих пор? Мне очень трудно вот так, сразу, разобраться в этом. Но конечно, если я даже и разберусь, я не скажу ей, что люблю ее…
…— Вот если бы ты тогда не был дураком, — продолжает Лера, — мы бы могли быть вместе.
— Нет, Лера! — Я качаю головой. — Мы не могли бы быть вместе. Между нами был Вовка. И ты все время напоминала об этом. И, целуя меня, ты бы все время думала, что целуешь его…
— Ох, Семка, как ты неправ! — Лера улыбается мне снисходительно, как старшая. — Жизнь устроена гораздо проще и мудрее, чем тебе кажется. Она все залечивает. Он не мешал бы нам быть вместе. Скорее, наоборот, — крепче бы держалось, больше бы нас связывало.
В это время раздается рев. Плачет Аллочка. Они что-то не поделили с моим Мишкой, и он воспользовался своим мужским правом сильного. Лера утешает Аллочку, а я наказываю Мишку. Теперь плачет он, а Аллочка все еще недоверчиво косится на него.
Мы с Лерой смотрим друг на друга и смеемся. Я гляжу на ее такое знакомое, такое родное и близкое мне лицо, и мне кажется, что я уже во всем разобрался и что, несмотря на это, она все-таки ошибается. Конечно, жизнь залечивает любые раны. Но прежде всего она заботится о потомстве. А для того, чтобы дети были счастливы и росли здоровыми, между их родителями лучше не стоять никому — даже самому хорошему и давно уже покойному другу.
Может, и я неправ. Но кто нас рассудит?


НЕ ВЕЗЕТ…

Ну, просто удивительно — до чего мне не везет! У других все получается как-то по-человечески, спокойно, гладко, а у меня — все шиворот-навыворот.
Ведь вот каких-нибудь пять минут назад сидела у нас в комнате Леночка, не мигая, смотрела на меня большими голубыми глазами и слушала мои стихи. Я нарочно не пошел сегодня с ребятами в клуб на новую кинокартину, которую завтра уже не будут показывать, чтобы остаться в комнате одному, пригласить к себе Леночку и почитать ей стихи. Я думал, после этого она увидит во мне что-то такое, чего не видела раньше, поймет, что я хоть немного лучше и интереснее, чем ей кажется. Я как раз дошел до строфы, которую считал очень удачной, и громко декламировал:
… А за океаном
       джазы стонут,
В бесконечных дансингах
      парни рослые
Под писк какой-нибудь
  мисс Мэри Стоун
Лениво танцуют
         сверхмодные фоксы…

Но в это время в комнату постучали, и в дверь просунулась голова ткачихи Нинки Козыревой, повязанная платочком, из-под которого высовывались тряпичные папильотки.
— Ленок! Швейная машина освободилась! — выпалила Нинка. До утра только!
Леночка сейчас же вскочила, растерянно поглядела на меня и пробормотала:
— Миша! Ты извини… Мы завтра — ладно? Мне кофточку надо прострочить…
И она сейчас же убежала. По коридору общежития простучали до лестницы ее каблучки, и стало тихо.
Видно, какая-то кофточка, какая-то паршивая швейная машина ей дороже моих стихов и меня самого…
Конечно, она завтра не придет. Не придет прежде всего потому, что я ее не приглашу сам. Завтра ребята будут дома, а при них я ни за что не стану читать свои стихи, и вообще мне не нравится, когда Леночка при них приходит в нашу комнату. Севка Чумак и Ленька сразу же начинают наигранно, неестественно ухаживать за ней, хотя они ее не любят, и когда она уходит, ругают ее, называют пустышкой, несмотря на все мои возражения.
Костя Спицын, который тоже живет в нашей комнате, ведет себя при Леночке иначе. Когда она приходит, он сидит на своей кровати, насмешливо щурится из-под очков и издевается над каждым моим словом и шагом. Ему прямо доставляет какое-то удовольствие издеваться надо мной в присутствии Леночки. Когда же ее нет — все обычно. Костя, занятый своими учебниками и конспектами, порой по целому дню не замечает меня…
Леночка может не прийти еще и потому, что завтра, сразу после работы, — комсомольское собрание, меня будут сильно ругать, и она, наверно, подумает, что настроение у меня — не для стихов.
И вот я сижу в комнате один, курю, слушаю, как за окном нудно, надоедливо льет дождь. Он льет уже вторую неделю, почти беспрерывно. На улицах грязь, и никуда не выйдешь погулять. Наверно, он будет лить и завтра, и послезавтра.
Я думаю, что если даже когда-нибудь потом в клубе опять пойдет новая картина и ребята из нашей комнаты отправятся вместе в кино, я, наверно, все равно не приглашу к себе Леночку, чтобы снова читать ей стихи. Не приглашу потому, что у меня тоже есть какая-то гордость.
По коридору стучат быстрые, как у Леночки, каблучки. Я напряженно прислушиваюсь. Может, это Леночка поняла, как мне обидно, и решила вернуться? Может, она сейчас войдет и скажет: «Мишка, прости, некрасиво получилось. Черт с ней, со швейной машиной. Давай лучше читать стихи!»
Но никто ко мне не входит. Каблучки стучат мимо.
Потом по коридору снова стучат каблучки, и я снова прислушиваюсь и думаю: «Может, это Леночка?» Но каблучки и на этот раз стучат мимо.
Снизу, с первого женского этажа общежития, доносится приглушенная расстоянием мелодия «Танго соловья». Пластинка эта есть только у Вали Нестеренко. Значит, в их комнате пустили проигрыватель и сейчас, наверно, танцуют. А я тут сижу один, как сыч, и гляжу в темное окно. Еще три дня назад я бы спустился к Вале и тоже стал там танцевать вместе со всеми. А сегодня не спущусь. Мне там теперь делать нечего. Вчера мы с Валей поссорились и, кажется, крепко. Самое плохое то, что Валя оказалась жалобщиком. А жалобщиков я никогда не любил. Мы взрослые люди, чего ходить жаловаться? К тому же вчера я совершенно справедливо послал Валю к черту, и мне в голову не могло прийти, что она побежит жаловаться секретарю комитета комсомола всего комбината — Олегу Чернову. Ну, подумаешь, послал! Ну, что тут особенного? Значит, заслужила!
Да и как было смолчать, если она не понимает, что делает. Думает, что если уж она комсорг ткацкого цеха, так и ошибиться ни в чем не может? Пристала вчера прямо с ножом к горлу: иди после работы на агитпункт и все тут.
— Чего, — говорю, — я там не видал, на твоем агитпункте? Ты же знаешь, — говорю, — завтра «Ежик» должен выходить, значит, я сегодня до ночи буду занят.
«Ежик» — это наша сатирическая стенгазета, а я — ее редактор.
— Нет, — говорит Валя, — все равно иди. Подождет твой «Ежик». Мне на агитпункт надо послать пять человек, а я нашла всего трех…
— Ну, ты только подумай, — сказал я, обтирая руки ветошью и отводя Валю к стене, подальше от ткацких станков. — От меня ведь все равно там толку не будет. Ты же понимаешь!.. А тут я дело сделаю…
Я сказал так потому, что я заикаюсь, и от работы агитатора меня всегда освобождали. Она же должна понимать!..
— На агитпункте не обязательно проводить беседы, — возразила Валя. — Будешь там дежурить — отмечать избирателей, выдавать журналы…
— Так ведь это любая девчонка может сделать! — возмутился я. — Возьми вон первую же фэзэушницу с учебного комплекта — она тебе прекрасно и галочки поставит, и журналы выдаст! Только «Ежика» она не сделает.
— А я говорю, чтобы ты шел! — Валя покраснела, а когда она краснеет, у нее брови и волосы кажутся особенно светлыми. — В конце концов я комсорг, и мне лучше знать, кого куда послать. И ты должен подчиняться комсомольской дисциплине!..
Ну, тут уж я не выдержал. Чего она на самом деле в бутылку лезет? В комсомол она вступила позже меня, комсоргом я же ее выдвигал, и она еще будет учить меня комсомольской дисциплине!..
— Иди ты, Валька, к черту! Мне некогда!
Я махнул рукой и пошел к своему комплекту. В конце концов я помощник мастера, и в рабочее время мне надо следить за ткацкими станками, а не точить с девчонками балясы на общие темы.
На агитпункт я, конечно, вчера не ходил и «Ежик» сегодня утром в цехе вывесил.
И вот сегодня же в конце смены встретился мне в цехе Олег Чернов и очень строго сказал:
— Завтра будем тебя обсуждать на цеховом комсомольском собрании. Изволь быть!
— За что обсуждать? — удивился я. — Ты чего это, Олег?
— Как за что? — Олег нахмурил свои красивые черные брови, тонкие ноздри его вздрогнули, и я почувствовал, что он на самом деле возмущен моим вопросом. — Тебе дают комсомольское поручение, ты посылаешь комсорга к черту и еще спрашиваешь, за что тебя обсуждать?! Такой наивный вопрос мог бы задать зеленый птенец, салажонок, но уж не ты — активист.
Мне, конечно, было приятно, что сам секретарь комсомольского комитета всего комбината не считает меня «салажонком» в комсомольских делах. Я сразу же вспомнил, что через год, следующей осенью, мне предстоит стать настоящим «салажонком» — солдатом первого года службы. А тут это собрание, которое неизвестно чем кончится… Вдруг придешь в армию с комсомольским выговором? Вот будет красиво! И все эта ябеда Валька! Как школьница! Противно!..
Я подхожу к темному, забрызганному снаружи каплями дождя окну, прижавшись к нему лбом, гляжу на улицу и думаю о завтрашнем собрании, о Леночке, почему-то очень спокойной и даже рассеянной со мной, о том, что мне вообще страшно не везет. Из-за нескольких глупых слов я, наверно, потерял уважение такого серьезного парня, как Олег Чернов. Дурацкий у меня язык — ляпнет что-нибудь, а потом мучаешься. Ну, что стоило сдержаться, промолчать?..
В голове как-то сами собой начинают складываться строчки…
Слово — серебро, молчанье — золото, —
Эта истина, как свет, стара.
Мы кричим, пока глупы и молоды.
Повзрослеем — замолчать пора…

Я отхожу от окна, начинаю шагать по комнате и проверять эти строчки на слух. Вроде здорово! Ни у кого я еще такого не читал. Мне вдруг представляется, что я уже немолодой, с седыми висками, умудренный жизненным опытом поэт, который передает молодежи свои выношенные десятилетиями наблюдения и чувства. Я беру карандаш, торопливо записываю строчки, а в голове уже возникают новые:
Сколько бед словцо неосторожное,
Вдруг сорвавшись, может принести!
Сколько верст по комнате исхожено
В поисках надежного пути!..

«Вот бы прочитать эти стихи Леночке! — думаю я. — Да еще до собрания! Может, сходить к ней самому?»
Но тут же представляю себе, как я, заикаясь, громко, чтобы перекричать стук швейной машины, читаю свои стихи, как Леночка, не отрывая взгляда от цветастой кофточки, крутит ручку машины и совсем не слушает меня, как с жалостью глядят на меня Нинка Козырева и еще одна девчонка, которая живет вместе с Леночкой, и мне становится ясно, что идти к Леночке и читать ей свои стихи незачем.
Вообще говоря, сегодня нужно было бы решить задачи по физике, которые нам задали к завтрашнему дню в вечернем техникуме. Но решать их не хочется. Все равно завтра я пойду не на занятия в техникум, а на комсомольское собрание. Задачи можно решить и в воскресенье.
Я достаю из тумбочки потрепанный, со вспухшими, замусоленными углами «День русской поэзии» и заваливаюсь на постель читать.

* * *

На следующий день все происходит как-то сумбурно, и я даже толком не успеваю разобраться, почему все происходит именно так, а не иначе.
Перед обеденным перерывом Леночка проходит в столовую мимо моего комплекта, и я, наскоро обтерев руки ветошью, бегу за ней.
— Леночка, давай сегодня пообедаем вместе, — прошу я.
— Ладно, давай, — соглашается Леночка.
Раньше она категорически отказывалась обедать со мной, говорила, что это неудобно, что над нами начнут смеяться, и садилась за столики к девчатам своего комплекта. А вот сегодня согласилась… Это уже здорово!..
Я почему-то вспоминаю стихи, которые написал вчера вечером, и мне очень хочется вот сейчас, сию минуту, прочитать их Леночке.
— Леночка! Хочешь, я тебе прочту стихи, которые написал вчера, когда ты ушла? — спрашиваю я.
— Читай!
Она останавливается, смотрит на меня спокойно и ждет.
Я обрадованно гляжу в ее лицо. Сейчас, когда косынка откинута назад, на самый затылок, Леночка очень красива. Светлые косы у нее уложены на голове кокошником, нос тонкий, ровный, рот маленький. И всегда она румяная. Но дело, конечно, не в этом. За одну красоту я бы ее не полюбил. Вон Вальку Нестеренко многие тоже считают красивой, а чтобы я ее хоть когда-нибудь поцеловал? Ни за что, ни за какие коврижки! А Леночку я готов целовать без конца. Правда, она еще ни разу не позволила мне себя поцеловать. В Леночке главное — не красота. Она добрая, очень добрая. Хоть она часто посмеивалась надо мной, я все равно уверен, что Леночка — очень добрый, очень правильный человек.
Мы стоим в коридоре бытовок. Шум ткацкого цеха доносится сюда приглушенно, и здесь можно говорить, не повышая голоса.
— Слово — серебро, молчанье — золото… — начинаю я читать.
— Ребята, вы обедать? Давайте вместе!
К нам подлетает Нинка Козырева. Из-под косынки у нее выбиваются темные кудряшки — те самые, которые она вчера делала своими тряпичными папильотками. Сейчас эти кудряшки вызывают у меня раздражение, просто бешеное раздражение. Нинка — неплохая девчонка. Но чего она все время мешается, сует всюду свой конопатый, вздернутый нос? Если мы идем целой компанией в кино или на волейбольную площадку, Нинка обязательно с нами и обязательно влезет между мной и Леночкой. Вчера вот утащила Леночку из-за какой-то — пропади она пропадом! — швейной машины, сейчас опять не дает нам побыть вдвоем… Нужно же быть хоть капельку подогадливей!
При Нинке я стихов не читаю, молчу. Леночка улыбается — наверно, вспоминает мою первую строчку. Действительно, по-дурацки получилось — сказал пословицу и замолчал. И все Нинка! Вот уж не везет так не везет!..
Так мне и не удается прочитать Леночке новые стихи. В обед от нас не отходит Нинка Козырева, а после обеда мы расходимся по своим комплектам — надо работать.
От всего этого мне грустно, и я ищу ту же грусть на лице Леночки. Но лицо Леночки невозмутимо спокойно, как и до обеда, и не разберешь — жаль ей или нет, что Нинка нам помешала.
На собрании мой вопрос — последний, и поэтому, пока обсуждают другие вопросы, я сижу как на иголках и почти ничего не слушаю. И зачем это так делают — обсуждают персональные дела последними? Это же только людей мучить! Обсудили бы вначале человека, а потом все остальное… Раньше, когда обсуждали чужие персональные дела, мне казалось, что это — все разно. Подумаешь — поругают и на другой же день забудут. А сейчас вижу — нет, не все равно…
Первым обо мне говорил секретарь заводского комитета комсомола Олег Чернов. Он всегда первым выступает по персональным делам — наверное, считает, что лучше него этого никто не сумеет сделать. И всегда у него получается, что тот, кого обсуждают, — человек подозрительный, возможно, в душе не наш, человек, в котором обязательно нужно серьезно разобраться.
Когда я слушал прежде такие выступления Олега Чернова, мне казалось, что он — очень бдительный парень, который строго следит за чистотой наших рядов. А сейчас, когда Олег говорит обо мне, я невольно думаю: каково же было тем, о ком он говорил раньше? Неужели они были такие же «антиобщественные типы», как и я?
У Олега Чернова все получается очень гладко и убедительно. Оказывается, я не случайно отказался идти на агитпункт и послал к черту комсорга цеха. Оказывается, это лишь звено в целой цепи моего антиобщественного поведения. У Олега выходит, будто я, «под различными предлогами», умело увиливаю от работы агитатора только потому, что эта работа требует говорить о наших достижениях, а я о них говорить не люблю, но зато люблю говорить о наших недостатках, что и заставило меня пробраться в «Ежик». Мое «истинное лицо» в конце концов когда-то Должно было проявиться, и вот оно проявилось тогда, когда меня попросили помочь на агитпункте. Олег был убежден, что в моем проступке проявилась не столько грубость, сколько мое общее отношение к жизни, и призывал об этом-то отношении и говорить на собрании. И вообще он считал, что я послал к черту не только Валю Нестеренко, но в ее лице и всю комсомольскую организацию и даже комсомольскую дисциплину.
Слушая Олега, я вначале возмущаюсь. Ведь он же толковый парень, он знает меня уже около двух лет — о тех пор, как я пришел на комбинат учеником поммастера. Олег тогда еще работал мастером в отделе капитального строительства, и никто не думал, что он станет секретарем комбинатского комитета комсомола. Олег прекрасно знает, что я заикаюсь, знает, что меня выбрали в редакцию «Ежика» только потому, что я умею писать стихи, а там надо все время придумывать стихотворные подписи. Он все знает и все-таки говорит про меня такие вещи. Как же это назвать?
Потом мне становится страшно — вдруг ребята ему поверят? Ведь верил я ему, когда он так же говорил про других. Почему теперь ему должны не верить? Но если ему поверят, как дальше работать в цехе?
Я смотрю на Леночку. Она сидит на следующем ряду за мной, у самой стены. Леночка глядит на Олега широко раскрытыми, испуганными глазами. Щеки у нее немного краснее обычного, и даже уши покраснели. Конечно, Леночка верит Олегу, и ей стыдно, что она со мной дружит.
«Ну, и пусть! — ожесточенно думаю я. — Если она ему верит — пусть верит! Мне тогда и жалеть не о чем. Я бы небось никому не поверил, если бы мне о ней стали говорить плохо».
Рядом со мной сидит Севка Чумак, мой сосед по комнате. Он тоже, как и я, работает помощником мастера в ткацком цехе, только на другом комплекте станков. У него по лицу ничего не поймешь — верит он кому или не верит. Когда он кого-нибудь слушает, — что бы ему ни рассказывали, — у него на лице едва заметная ухмылочка, как будто он думает: «Бреши, бреши, а я послухаю». И никак не угадаешь, что Чумак скажет в следующую минуту. Иногда такое отмочит!.. Вот и сейчас у него эта ухмылочка…
У самых дверей зала, на табуретке, примостился Костя Спицын. Он сидит боком, и мне хорошо видно его острое, вытянутое вперед лицо с небольшими старомодными очками. Раньше Костя тоже работал помощником мастера в нашем цехе, а теперь он — бригадир ремонтников.
Костя — парень ехидный, но очень умный и работящий. Прошлым летом он окончил десятилетку и сейчас учится заочно уже на втором курсе Политехнического института. Временем он очень дорожит, считает его по минутам и старается, чтоб ни одна минута даром не пропала. Возможно, он потому так издевается надо мной, когда приходит Леночка, что она мешает ему заниматься.
Я тоже дорожу временем и тоже считаю его по минутам: когда учишься и работаешь, то иначе нельзя, иначе просто невозможно. Но до Кости мне далеко. Так использовать каждую минуту, как он, я не умею. И потом, я никогда не жалею времени на Леночку и на стихи, а Костя стихов не читает вообще и на девушек не тратит ни одной минуты — наверно, потому, что никто из наших девчат ему не нравится. Да и кто ему понравится? Он, наверно, у всех, как и у меня, видит одни только недостатки.
Сейчас Костя смотрит на Олега Чернова очень серьезно, спокойно и по его лицу, как и по лицу Чумака, не разберешь — верит он Олегу или не верит. По-моему, все-таки должен верить — он же любит подмечать плохое…
После Олега выступает наш цеховой комсорг Валя Нестеренко и с дотошной подробностью рассказывает, как она подошла и попросила меня сходить на агитпункт, что она мне сказала и что я ей сказал. Ну как ей не стыдно рассказывать все это двум сотням комсомольцев? Если бы меня кто-нибудь послал к черту, мне было бы стыдно признаться в этом даже друзьям, а не то что целому собранию!
Потом она начинает говорить что-то новое, и я настораживаюсь. Оказывается, я вообще неправильно отношусь к комсомольским поручениям, потому что, когда она мне их дает, я гляжу на часы и спрашиваю, сколько это займет времени. Комсомолец, по ее мнению, так поступать не должен.
И вообще, по словам Вали, я настолько привык ставить свои интересы выше общественных, что месяц назад даже не поехал вместе со всем комбинатом на уборку картошки в подшефный колхоз.
Это уже слишком! Я еле сдерживаюсь, чтобы не выкрикнуть: «Ложь!» Я ведь ездил на картошку, но не со своим цехом, а с прядильным. Так получилось потому, что я брал трехдневный отпуск для поездки в район, к матери. Когда я вернулся на комбинат, ребята уже садились в машины. Пока я отнес в общежитие чемоданчик и переоделся, ткачи уже уехали, и мне пришлось ехать с прядильщиками, которых повезли в другую бригаду. Разве можно бросать на собрании такие обвинения, ничего не проверив, не спросив?
Когда, наконец, после выступления Вали меня просят дать объяснения, я иду к сцене взбешенный, сжимая кулаки. Это, наверно, плохо, когда тебе надо признавать свои ошибки, оправдываться, а ты выходишь на трибуну взбешенный. Мне бы нужно было не выступать в эту минуту, а успокоиться и выступить попозже, в конце. Но все это я сообразил лишь потом, а в тот момент мне кажется, что я все делаю правильно.
Я почему-то начинаю с картошки — наверно, потому, что это задело меня сильнее всего. Я начинаю доказывать, что я был на картошке, а Валя этого просто не знает, и ей нужно было бы раньше спросить, а потом уже выступать на собрании. И вдруг я чувствую, что меня перестали слушать, что никому, наверно, не интересно, был я на картошке или не был, что от меня ждут чего-то другого. Я уже хочу сказать это другое — понимаю, что это должно быть о самом главном — о том, как я отношусь к своему проступку. Но вдруг Олег Чернов снова возвращает меня к этой проклятой картошке.
— Я был у прядильщиков, — бросает он мне из президиума, — и не видал тебя там.
— Ты был на одном поле, — отвечаю я, — а прядильщики работали на трех полях. Жаль, что их нет на нашем собрании, а то бы они тебя поправили…
— Пока что поправлять надо тебя, — обрывает меня Олег. — Сегодня обсуждается твое персональное дело, а не мое.
— Да мы верим, що ты быв на картошке! — доносится до меня из зала голос Сеньки Чумака. — Ты о главном, о главном давай!
Я хватаюсь за этот такой близкий, такой родной мне сейчас голос, как утопающий хватается за соломинку. Я сам хочу сказать, что осуждаю свой поступок, что больше не допущу ничего подобного, но Олег Чернов снова сбивает меня и заставляет говорить не о том, о чем я хотел.
— Ты расскажи, почему ты увиливаешь от работы агитатора, — громко говорит он.
— Я не увиливаю! — почти кричу я. — Меня освобождают, потому что я заикаюсь и мне трудно!
— Ха-ха-ха! — Олег Чернов подчеркнуто громко смеется. — Ты прекрасно говоришь сейчас перед аудиторией в двести человек. А у агитатора обычно аудитория меньше.
Я и не заметил, что говорю сейчас почти нормально. Обычно у меня бывает наоборот — если разволнуюсь, заикаюсь сильнее. А тут вот вышло так, что вообще почти не заикаюсь.
Теперь, когда мне напомнили о заикании, я начинаю по-настоящему заикаться, и очень сильно. Но это уже кое-где в зале вызывает смех. Я чувствую, что многие мне теперь не верят, считают меня обманщиком и, может быть, даже симулянтом. Это заставляет меня сильнее волноваться, и я говорю все хуже и хуже. Кое-как я бормочу, что виноват, что больше не буду, и ухожу на свое место. По залу несется тихий гул. Я с ужасом понимаю, что мое выступление еще больше настроило комсомольцев против меня. Теперь, понятно, меня ничто не спасет, и Олег Чернов сделает со мной все, что захочет.
И, действительно, сразу же за мной выступают двое ребят, которых я знаю лишь в лицо и по именам, и говорят, что им все ясно, что я — типичный «себешник» и что, если не оборвать эти мои стремления сейчас, пока я молод, то потом будет поздно и из меня вырастет бог знает кто.
«Ну, все! Хана! — думаю я. — Заклюют! Могут даже из комсомола выгнать!» Мне очень хочется снова выступить и просто, по-человечески, сказать, что я не «себешник», не подозрительный тип и даже не грубиян, а что я обыкновенный рабочий парень, как все, и что другой жизни, кроме жизни в своем коллективе, в комсомоле, для меня нет. Но я уже боюсь выступать, боюсь, что у меня снова получится не то и не так и что после этого может быть даже хуже, чем сейчас.
И вдруг я вижу, что к трибуне пробирается Костя Спицын. «Неужели будет выступать? — с испугом думаю я. — Вот уж он даст! Он ведь всегда издевается надо мной!»
Но прежде чем Костя добирается до трибуны, на ней оказывается ткачиха Нинка Козырева, та самая Нинка, которая все время мешает мне остаться наедине с Леночкой.
Нинка заметно волнуется, открывает рот и никак не может начать. Потом быстро выпаливает:
— Разве так можно? Разве это по-товарищески? Ведь Мишку Попова совсем затюкали! А разве он плохой производственник? Его комплект всегда больше плана дает. У него станки как часы работают. А разве он плохой товарищ? Пусть поднимет руку тот, кому Попов сделал подлость! Нет таких! Ну, ошибся он, оступился, поправить его надо. Но не бить же чем попадя! Чего уж тут только на него не наговорили! Знаю я Мишку! Не верю я ничему этому!
Нинка машет рукой и спрыгивает в зал. Сразу же за ней на трибуне показывается Костя.
— Я страшно не люблю демагогов, — тихо говорит он. И, наверно, потому, что Костя говорит тихо, намного тише Нинки, в зале наступает почти полная тишина. — Я считаю, что демагоги делают очень вредное дело. Они вызывают недоверие к самым правильным и дорогим для всех нас вещам. Это получается потому, что они все извращают, ставят с ног на голову. Если, предположим, человек нес деталь, споткнулся и упал, то демагоги скажут, что он специально упал, чтобы сломать деталь. Если человек умеет писать веселые стихи и поэтому делает сатирическую стенгазету, то демагоги скажут, что он «пробрался» в эту стенгазету, хотя, может, его туда просто выбрали или даже назначили. Я заметил еще одну вещь. — Костя внимательно глядит в зал, и его глаза за толстыми стеклами очков кажутся большими, всевидящими. — Я заметил, что демагоги очень любят персональные дела. Они любят их создавать и любят выступать на их обсуждении. Это потому, что на обсуждении персонального дела себя легче показать, чем на обычной работе. Там надо делать что-то практическое, чтоб видны были результаты твоего труда, а тут только действуй языком. Чем больше грязи на товарища нальешь, тем ты бдительнее. Вот, ребята, какие страшные люди эти демагоги.
Костя снимает очки, быстро протирает их пальцами, снова надевает и продолжает:
— Я сегодня слушаю третье персональное дело, которое ведет Чернов. На первых двух я молчал — не знал ребят, о которых говорили. А Мишку Попова я знаю — в одной комнате с ним живу. Я не понимаю, почему молчали ребята на тех обсуждениях. Когда видишь подлость — нельзя молчать! И сегодня я скажу — мне не нравится, как Чернов проводит обсуждения. Он как демагог это делает. Представил нам Попова этаким коварным злопыхателем, которого не радуют наши успехи. Да чушь это, бред! Он свой в доску парень и так же радуется нашим успехам, как и все мы…
— Ты защищаешь человека, который всех нас послал к черту! — перебивает Костю Олег Чернов.
— Вот это тоже самая типичная демагогия, — сейчас же откликается Костя. — Я знаю, что Мишка послал к черту Валю Нестеренко, и за это ему нужно крепко всыпать. Не потому, что Валя — комсорг, а потому, что вообще нельзя посылать к черту другого человека, а тем более девушку. Но я уверен, что Мишка при этом никого больше не имел в виду, и уж никак не думал обо всей комсомольской организации. И незачем к одной грубой фразе пришивать целый мочальный хвост разных обвинений. Тут Попова обвиняли даже в том, что он часто глядит на часы. Я считаю — правильно делает, что глядит. Значит, время ценить умеет. Без этого сейчас нельзя! Я вот тоже часто на часы гляжу. Ну, и что прикажете со мной делать? И вообще, мне кажется, кто время ценить не умеет, ничего полезного в жизни не сделает.
Костя останавливается, вытирает платком вспотевший лоб и продолжает:
— Попова, конечно, ругать надо. Но другой бы секретарь на твоем месте, — Костя поворачивается к президиуму и смотрит прямо на Чернова, — вызвал бы Попова в комитет, продрал его с песочком наедине и не стряпал бы, как ты, никакого персонального дела. Ведь случай выеденного яйца не стоит, а ты у двух сотен человек вон сколько времени отнял. Это, если посчитать, — уже восемь суток выйдет…
— Что же ты конкретно предлагаешь? — нахмурившись, спрашивает Чернов.
— Я предлагаю поставить Попову на вид и поскорее прекратить это собрание. У всех есть дела.
— Правильно! — кричит рядом со мной Севка Чумак.
— Согласны! — это уже голос Нинки Козыревой откуда-то с задних рядов.
— А у меня есть возражения! — Чернов поднимается из-за стола. — Таким выступлениям, как у Спицына, нужно давать решительный отпор.
— Подвести черту! — несется из зала. — Черту!
— Ставь на голосование!
— Хватит выступлений!
Чернов теряется. Он, кажется, понимает, что его больше не желают слушать и растерянно оглядывается на начальника ткацкого цеха Варенина, который сидит в президиуме. Но Варенин делает вид, что не замечает взгляда Олега, и, сложив перед собой руки, смотрит прямо в зал.
— Надо голосовать! — кричат из зала.
Олег поднимает руку и стучит карандашом по стоящему на столе графину.
Зал немного притихает.
— Хорошо, будем голосовать! — соглашается Олег. — Разговор о выступлении Спицына перенесем в другое место. Но у меня есть еще одно предложение — вынести Попову выговор с занесением в учетную карточку.
— Эк, хватил! — громко произносит Севка Чумак и качает головой. Потом он встает и кричит: — Давай голосовать! В порядке поступления!
Почти все голосуют за постановку на вид. Олег Чернов, растерянный, как-то потускневший, потерявший весь свой бравый вид, говорит, что комитет комсомола не считает это дело законченным, будет еще обсуждать его, и закрывает собрание.
На лестнице, когда я спускаюсь к проходной, рядом со мной оказывается Костя и тихо произносит:
— Повезло тебе, Мишка, здорово повезло! Если бы не Олег вел собрание, а какой-нибудь умный секретарь, тебе бы крепко влетело.
— Наоборот, не повезло! — возражаю я. — Смотри, сколько он на меня нагородил. И еще собирается тащить на комитет.
— Эх, ты! — Костя почему-то вздыхает. — Видно, ты еще не понимаешь, что такое везет и что такое не везет. Чем больше о тебя спотыкается таких типов, как Чернов, тем скорее ты станешь человеком. Это, знаешь, как закалка для железа. А на комитет он тебя не потащит, не бойся. Это нарушение, он на него не пойдет. Так только погрозился, для поддержания авторитета.
— А ты слыхал, как он пригрозил тебе? — спрашиваю я.
— Слыхал! — Костя пренебрежительно машет рукой. — Ничего он мне не сделает. Чем больше будет шуметь, тем скорее его все раскусят.
— Я думал, ты будешь выступать против меня, — сознаюсь я Косте.
— Много ты понимаешь! — Костя усмехается. — Ты, кажется, вообще ждешь от людей не того, что они тебе могут дать. А еще поэт, так сказать, инженер человеческих душ…
Я сконфуженно молчу. Может быть, действительно, Костя прав?
В раздевалке Костя подает мне руку.
— Ну, пока. Я в читалку.
Застегивая на ходу пальто, он исчезает за дверями проходной.
Я тоже выхожу на улицу, останавливаюсь на широком крыльце, под навесом, и, не спуская взгляда с дверей, закуриваю. Мне кажется, что вот сейчас выйдет Леночка, подбежит ко мне, и мы уже не расстанемся с ней до самого позднего вечера, когда нужно будет расходиться по своим комнатам спать. Мы сходим вместе в столовую, в кино, потанцуем в клубе…
Леночка выходит не одна, а с Олегом Черновым. Они разговаривают о чем-то веселом, смеются. Леночка бросает короткий, осторожный взгляд в мою сторону, тут же делает вид, что не замечает меня, и они уходят с Олегом к поселку по блестящему, мокрому асфальту шоссе.
«Почему она не подошла? — думаю я. — За что? Разве так можно?»
Мне уже не хочется ни в столовую, ни в клуб, ни в кино. Я с удивлением чувствую, что мне вообще ничего не хочется от жизни. Абсолютно никаких желаний. Я медленно спускаюсь с крыльца, чтобы идти домой, и вдруг меня кто-то осторожно берет под руку.
— Ты сейчас куда, Миша?
Я вижу рядом с собой веснушчатый, вздернутый нос и темные завитушки Нинки Козыревой. Но почему-то они не вызывают у меня никакого раздражения. Наоборот, я даже рад этим веселым завитушкам и озорному Нинкиному носу.
— Не знаю, Нинка, — откровенно говорю я. — Вообще-то собирался в столовую, потом в кино… Да вот… — Мне хочется рассказать ей о Леночке, но я тут же останавливаю себя: «Зачем? Чтоб пожалела?»
— Я тоже собиралась поужинать и в кино, — как-то очень просто, обычно говорит Нинка. — Пойдем вместе?
— Пойдем…
Мы неторопливо идем по шоссе к рабочему поселку комбината. Нинка пытается подстроиться к моим шагам, но у нее это никак не получается. Тогда я укорачиваю шаг. Теперь мы идем в ногу.
— Почитай мне что-нибудь из своих стихов, — тихо просит Нинка.
— Не хочется что-то сейчас, — отвечаю я. — Лучше я тебе потом почитаю.
— Ну, хорошо, давай потом, — легко соглашается Нинка. — Ты только не хандри зря. Сделай для себя нужный вывод и живи дальше.
— Понимаешь, — говорю я, — вот я думаю: почему мне все время не везет? Ну, буквально во всем — от мелочей и до крупного…
— Тебе — не везет? — искренне удивляется Нинка. — Разве тебе не везет?
— Конечно!
— Чудак ты, Мишка! — Тебе, наоборот, очень везет. Просто страшно везет! Ты только подумай хорошенько и все поймешь. Только подумай!
Я старательно думаю о Леночке, о том, что она, видно, относится ко мне не так, как мне казалось раньше, о Косте, который тоже относится ко мне не так, как я думал, об Олеге, которого я, кажется, перестал уважать, о Нинке…
И вдруг мне хочется читать Нинке стихи, которые я написал вчера и которые так и не удалось прочитать Леночке. Но я сдерживаю себя: «Сам же сказал, что не сейчас! Прочту лучше, когда пойдем из столовой в кино!» Да и стихи эти мне почему-то кажутся сейчас не такими хорошими, не такими правильными, как раньше. Наверно, если я буду когда-нибудь опытным, седым поэтом, я напишу не такие стихи…
Я осторожно поворачиваю голову, гляжу на задорный нос и веселые кудряшки спокойно шагающей рядом со мной Нинки и неожиданно думаю: а может, она специально мешала нам с Леночкой? Может, это не по глупости, а потому, что она тоже относится ко мне не так, как я считал раньше? Может, они с Костей правы и мне действительно везет?


НОЧЬ НА РЕКЕ

Ольга стояла на носу парохода и смотрела в поблескивающую отраженными огнями черную воду. Вода тихо плескалась возле бортов, как бы упрашивая о чем-то пароход. А он, не обращая внимания на ее мольбу, все шел и шел вверх по реке.
По сторонам изредка проплывали темные силуэты барж и редкие огоньки катеров. Полчаса назад навстречу прошел большой, сверкающий огнями дизель-электроход, с которого до Ольги донеслась мелодия «Амурских волн». Видимо, этот вальс услышала не только Ольга, но и радист парохода, на котором она плыла. Не успел еще скрыться из вида дизель-электроход, как в след ему изо всех динамиков старенького парохода понеслась грустная песенка «Бесаме мучо».
Но, видно, радист парохода был ленив или просто хотел спать. Прокрутив пять пластинок, он кончил концерт так же неожиданно, как и начал.
И опять сонная тишина темной реки нарушалась только стуком колес парохода и печальным плеском волн о борт.
Ветер становился холоднее. Ольга подняла воротник пальто, запахнула лацканы.
Рядом с ней остановился у перил мужчина в развевающемся на ветру светлом плаще и, бросив за борт папиросу, стал закуривать новую.
Ольга посмотрела на него и узнала Долотова, заведующего районным отделом культуры. Видимо, он тоже, как и она, ехал в областной центр.
Долотов появился в районе около года назад. За это время Ольга не раз встречала его в райцентре Добринске и на двух или трех совещаниях даже приглашала приехать посмотреть совхозную библиотеку, в которой она работала. Однако в библиотеку Долотов не приехал.
Летом Ольга раза два видела его в Добринском парке с женой и дочкой. Они шли красивые, нарядные. Высокий, плотный, с мужественным лицом и резкими складками у рта, Долотов сразу обращал на себя внимание и своей внешностью и своим сверкающим белизной костюмом. На его жену — высокую, полную брюнетку в желтом платье, с ярко-красными губами и ногтями, тоже оглядывалось немало людей.
Долотов тогда чуть заметно кивнул Ольге, и она с гордостью объяснила мужу:
— Это со мной товарищ Долотов поздоровался, заведующий отделом культуры.
Сейчас Долотов задумчиво курил и смотрел на темную воду.
Ольга отвернула голову. Заговаривать с начальством первой было неудобно, тем более, что Долотов задумался и, наверное, о том, как получше отстаивать в области интересы района.
Неожиданно Долотов заговорил сам:
— Тоска!.. Страшно тоскливо осенью на реке… Вы в Семигорск?
Он явно спрашивал ее, потому что никого больше на носу не было.
Ольга повернулась к нему:
— Здравствуйте, Николай. Федорович! В Семигорск я, в отпуск, к матери.
Долотов широко, удивленно раскрыл глаза. Потом улыбнулся:
— A-а… Старая знакомая. Ольга… Ольга… Простите, запамятовал…
— Васильевна, — подсказала Ольга.
— Да, да! Ольга Васильевна! А я и не узнал вас сначала… Видно, богатой будете… Так в отпуск, значит? Всей семьей, наверно?
— Нет. Одна я. Муж у меня механик, так его не пустил директор. Ремонта много. Да он и не любит ездить — он домосед у меня…
— А вы любите?
— Люблю! Каждый раз как поедешь — сколько нового увидишь! Долго потом помнишь.
— Это вы хорошо сказали, — чуть улыбнулся Долотов. — Действительно, когда жизнь перебираешь, все больше вспоминаются поездки да переезды. А кто мало ездил, тому и вспомнить нечего. И людей хороших больше в дороге встречаешь. И сердце в дороге свободное — будто из клетки вырвалось.
Он выбросил за борт папиросу и, закуривая новую, скользнул взглядом по ногам и фигуре Ольги. Ольга почувствовала этот взгляд, как будто он всю ее ощупал руками. Ей стало неприятно и захотелось уйти в свою каюту. Но почему-то уйти было неудобно.
Чтобы как-то сгладить неловкость, она спросила:
— Вы, наверно, тоже в область?
— Да, на семинар. С неделю там побуду. Если хотите — могу познакомить вас с областными театрами. И вообще… — Он слегка махнул перед собой горящей папироской.
— Ой, что вы! — смутилась Ольга. — Я семигорская. Я театры знаю.
— Вот как? — поднял брови Долотов. — А почему же вы очутились в совхозе?
— Техникум кончила — послали. Там и замуж вышла.
— Давно?
— Что давно?
— Замуж-то вышли?
— Нет, что вы! Полтора года всего!..
— Ну, это солидный стаж! За это время десять раз друг другу надоесть можно…
Ольга промолчала. Ей опять стало неприятно и опять захотелось уйти в каюту.
Видно, Долотов почувствовал это, потому что сразу сменил тему и заговорил о книгах — интересно, с душой. И Ольга поняла, что книги он любит и знает, как будто посвятил им всю жизнь. И за эту любовь она простила ему и его взгляд, и его слова, полные, как ей показалось, нехорошего смысла. Вероятно, она все-таки в чем-то ошиблась. Ведь люди, которые знают и любят книгу, не могут быть плохими — в этом Ольга была уверена.
О книгах она могла говорить бесконечно. Особенно ей нравилось рассказывать и слушать о редких старых изданиях. Ей почти не приходилось видеть их или держать в руках, но она много читала и слыхала о них. И сейчас, когда Долотов рассказывал, как он доставал некоторые редкие книги для своей личной библиотеки, он казался ей мудрым, смелым и находчивым — именно таким, каким и должен быть настоящий мужчина. И она невольно подумала о том, что ее муж к книгам был равнодушен, читал мало и все свободное время отдавал летом огороду, а зимой радиоприемнику.
Ветер все усиливался. Ольга зябко передернула плечами. Долотов тоже поежился и застегнул плащ. Потом предложил:
— Пойдемте в ресторан, поужинаем?
— Нет, что вы! — отрицательно покачала головой Ольга. — У меня полная сумка еды в каюте.
— Ну, и бог с ней, с сумкой. Останется на завтра. Там у вас все холодное. А сейчас горячего надо. Идемте!
Он решительно взял Ольгу под руку и повел к ресторану. Она все повторяла свои: «Ой, нет! Что вы!», а он только широко улыбался и тянул ее вперед.
В ресторане он подал ей меню и сказал:
— Выбирайте! Что вам?
Она смотрела не столько на блюда, сколько на цены, и выбирала, что подешевле. Денег у нее было мало. Дешевле всего оказалась котлета с макаронами, и она выбрала именно ее.
— Ну, а еще? — спросил Долотов.
— Мне больше ничего не надо.
— Нет, так не пойдет. Это не ужин. Ну, да ладно — остальное закажу я.
И когда подошла официантка, Ольга с ужасом слушала, как он одно за другим заказывал самые дорогие блюда, а под конец сказал:
— И графинчик красного. «Массандру», если есть.
Официантка ушла. Ольга, боясь поднять глаза и выдать себя, сосредоточенно смотрела на массивную стеклянную пепельницу на столе. Этот ужин, видно, влетит в копеечку. Ну, что же поделаешь — теперь отступать поздно.
Когда на столе появились графин, бокалы и легкая, приятная закуска, Долотов разлил вино и протянул к Ольге свой бокал:
— За ваше здоровье, Ольга Васильевна! За то, чтобы у вас был яркий, счастливый отпуск!
Ольга покачала головой и твердо сказала:
— Спасибо за добрые пожелания, Николай Федорович, но я не пью!
Долотов рассмеялся:
— Это за свое-то здоровье? За свое-то счастье? Что вы, Ольга Васильевна! Хоть пригубить надо.
Ольга подумала, что, действительно, настаивать на своем неудобно — человек же ей добра желает… Можно пригубить — и все.
Она чокнулась и, отпив маленький глоточек, поставила бокал на место.
Долотов выпил все и, наливая себе новый бокал, долил и бокал Ольги.
— Хоть раз вы его должны выпить до дна, — сказал он.
— Что вы! Нет, нет!
— Ну, только один раз. И я больше не буду настаивать. Давайте — за святую любовь к книгам — самое чистое, что есть на свете! Было бы кощунством не выпить за это до дна!..
Он потянулся к ней, чокнулся и залпом опустошил всю рюмку. Ольга отпила половину. Не выпить за книги тоже было неудобно. До этого она всего лишь раз пила за книги — на выпускном вечере в техникуме. С тех пор никто ей такого тоста не предлагал.
А потом ей почему-то стало легко и весело и пить вино казалось уже вовсе не страшным, а приятным. И она пила — пила за все, за что предлагал Долотов — за своих будущих детей и за его дочку, за процветание района и за то, чтобы сняли директора совхоза, которого она не любила и на которого пожаловалась Долотову, и еще пила за что-то.
Долотов опять рассказывал о книгах и обещал сегодня же показать ей первое посмертное издание стихотворений Кольцова со вступительной статьей Белинского. Ольга еще никогда не видела книг, которые мог держать в руках Белинский, и ей это было очень интересно. А Долотов с увлечением рассказывал, как он купил эту редкую книгу у каких-то невежественных букинистов всего за один рубль.
Официантка приносила и уносила тарелки, Ольга что-то ела, от чего-то отказывалась, но это было между прочим. Главной была легкость, которую она ощущала во всем теле, главным было то, что она впервые за последний год чувствовала себя красивой и понимала, почему к ней подходят чокаться мужчины с других с голов, главным был Долотов — умный, мужественный, культурный и веселый человек, какие вообще не часто встречаются женщинам, а ей встретился впервые в жизни.
Когда официантка объявила, что ресторан закрывается, и все стали рассчитываться, Ольга вынула из сумочки пятирублевую бумажку и положила на стол. Однако Долотов почему-то рассердился, нахмурился, сунул ей эту бумажку обратно в сумочку и расплатился сам. И Ольга подумала: сделал он это потому, что знает, какой у нее маленький оклад.
— Идемте на палубу, — предложил Долотов, — посмотрим еще немного на реку.
— Идемте, — легко согласилась Ольга.
Выходя из ресторана, они прошли мимо каюты, в которой было место Ольги. Она показала на дверь и улыбнулась:
— А там сумка так полная и стоит.
Долотов задержался.
— Может, мы что-нибудь возьмем из этой сумки? Мы там никого не разбудим?
— Обязательно разбудим, — ответила Ольга. — Там старичок и старушка легли спать, еще когда я на палубу пошла. А у меня все на верхней полке…
— Тогда не надо, — махнул рукой Долотов. — Идемте, я лучше покажу вам Кольцова.
Он провел ее в другой конец коридора, вынул из кармана ключ и открыл одну из дверей. Ольга вошла и поняла, что это — каюта первого класса. На одном диване лежала серая шляпа Долотова, другой пустовал.
— А ваши соседи еще гуляют? — спросила Ольга.
— Это место свободно, — ответил Долотов. — И я договорился с дежурным — до утра сюда никого не посадят.
Ольга опять почувствовала что-то нехорошее, и ей захотелось поскорее уйти к себе. Она встала и сказала:
— Ну, я пойду. Спокойной ночи.
Но Долотов удержал ее за руку:
— Куда же вы? А Кольцов?
— Ах, да! Правда…
Уходить, не посмотрев Кольцова, конечно, было нельзя. Зачем же еще она сюда шла?
Долотов положил на диван чемодан, открыл его и вытащил из-под бритвенного прибора скромную коричневую книжку с тонким золотым тиснением на потрепавшемся кожаном переплете.
Это, действительно, было первое посмертное издание Кольцова со вступительной статьей Белинского.
Ольга переворачивала тонкие, пожелтевшие листы, слышала едва уловимый звон старой бумаги и с трепетом думала, что, может быть, именно по этой книге знакомился со стихами Кольцова Добролюбов или Писарев. Ведь у книг бывает самая удивительная судьба.
Долотов сел с ней рядом, помогал листать и останавливал ее внимание то на одном, то на другом стихотворении. И Ольга подумала, что он очень простой и добрый человек, хотя и большой начальник.
В этот момент Ольга почувствовала, что Долотов осторожно обнял ее за плечи. Она передернула ими, давая ему понять, что ей это неприятно, но он руку не убрал и Ольге показалось, что от этой большой теплой руки исходит какая-то покоряющая сила.
Ольга замерла, потому что никак не ожидала этого. И в тот же миг Долотов обхватил ее второй рукой и стал осыпать поцелуями ее лицо, шею, руки.
— Милая… Прекрасная… — шептал он. — Какое вы счастье… Без ума от вас…
Ольга вдруг поняла, что происходит что-то страшное. Она резко оттолкнула Долотова и кинулась к двери.
Но дверь была заперта. Когда он успел запереть ее, Ольга и не заметила.
Тяжело дыша, Ольга повернулась к Долотову и сдавленно проговорила:
— Отоприте! Слышите? Сейчас же отоприте!
Долотов большой, нахмуренный, поднялся с дивана и протянул к ней руки:
— Успокойся, Оленька! Ведь никто ничего не узнает! Это будет вечная тайна! Понимаете? Веч-на-я! Поймите — я люблю вас!
Ольга вдруг подумала, что он, наверно, специально повел ее в ресторан, специально угощал вином, чтобы она перестала понимать, что происходит.
— Не лгите! — топнула она ногой. — Вы просто бабник! И откройте дверь! Сейчас же!
— Ого! — ухмыльнулся Долотов. — Вы, кажется, начинаете командовать? На это еще надо получить право! И вы, конечно, можете его получить… Если захотите…
Он подошел и, несмотря на то, что она отчаянно сопротивлялась, обнял ее за талию и крепко прижал к себе.
— Ну, девочка… — мягко говорил он. — Ну, успокойтесь!.. Ничего страшного не будет!..
Ольга пыталась, но не могла вырваться и, не зная, как освободиться из объятий Долотова, укусила его в плечо.
Он отскочил к дивану, а Ольга почувствовала, что во рту у нее страшно противно и ее вот-вот может стошнить.
— Откройте! — потребовала она. — Иначе я буду кричать!
— Вы не будете кричать! — не отпуская ладони от укушенного плеча, ответил Долотов. — Если вы закричите, то о вашей измене узнает весь пароход, а затем и ваш муж. И вы никому ничего не докажете. Кто поверит, что я затащил вас сюда силой? Почему вы тогда не кричали в коридоре? Поймите, вы все равно уже скомпрометированы. Вам нечего терять! Но вы еще можете уйти отсюда тихо и незаметно, если будете покладистой. И тогда никто ничего не узнает и ваш муж будет по-прежнему верить вам.
Ольга закрыла лицо ладонями и зарыдала. Теперь она поняла все. Она плакала и видела, как муж выносит за порог ее чемоданы, как в совхозе шушукаются и смеются за ее спиной, как она бросает все и уезжает к матери — одинокая, замученная… И за что все это? За что? Почему этот мерзавец пришел и за один вечер разрушил всю ее жизнь? Да, да! Мерзавец! Именно, мерзавец!
Она громко повторила это слово сквозь рыдания.
Долотов сел на диван, закинув ногу на ногу, закурил.
— Вы можете оскорблять меня и дальше, — сказал он, пуская кольца дыма к потолку. — Но от этого ничего не изменится. Сядьте и будьте умницей.
Ольга отняла руки от лица и ненавидящим взглядом посмотрела на него. До чего же он противный! Лживый, весь, насквозь лживый. Как она этого раньше не заметила?
Все еще всхлипывая, она вынула из сумочки платок, вытерла глаза — и вдруг успокоилась. Она поняла — Долотов трус. Он не может быть смелым, потому что он насквозь лжив и грязен. И, как всякого труса, его можно испугать.
Она медленно села на диван против Долотова и спокойно сказала:
— Когда-нибудь я все равно выйду отсюда и вернусь в Добринск. И как только я туда вернусь, я расскажу обо всем этом вашей жене и напишу заявление в райком партии. Я даю слово, что сделаю это, если вы сейчас же не откроете дверь.
— Вам никто не поверит!
— Мне поверят, потому что никакая женщина не. будет наговаривать на себя понапрасну. И вам тогда будет очень плохо, Николай Федорович. Не доводите до этого.
Долотов быстро и, как показалось Ольге, испуганно взглянул на нее и прищурился.
— Вы, оказывается, умная женщина, — проговорил он. — И не особенно щепетильная. Тут я в вас ошибся. И как умная женщина, вы прекрасно понимаете, что сейчас мне уже не нужно то, что было нужно еще полчаса назад. Вы ненавидите меня, а я не насильник. Но если я открою сейчас дверь, вы будете болтать обо мне на всех перекрестках. Это неизбежно. Чтобы у меня была гарантия от этого, вы должны мне уступить. Просто, безо всяких эмоций. Тогда вы будете зависеть от моей скромности так же, как и я от вашей. И у вас и у меня сохранятся и положение и семья. Я даже обещаю улучшить ваше положение, перевести вас в район. В противном же случае вам будет не лучше, чем мне. Выбирайте!
— Мне не из чего выбирать, — поморщилась Ольга. — Вы омерзительны. Как жаба. Я не могу прикасаться к жабе.
Она с тоской взглянула в окно, за которым плыла ласковая ночь, светила луна, плескалась о борт вода. Теперь на всю жизнь у нее отравлены ночи на реке. Всю жизнь она будет вспоминать такими ночами этого… книжника.
И вдруг Ольга решилась. Откинув сумочку, она бросилась к окну, одним рывком подняла верхнюю раму и отчаянно закричала в эту ласковую, беззаботную ночь:
— Помогите! Помо…
Сильный толчок отбросил ее от окна на диван. В одну секунду Долотов спустил раму, деревянные жалюзи и выключил в каюте свет. Еще через секунду в полной темноте щелкнул дверной замок, и Ольга почувствовала, как сильные руки толкают ее к двери.
— Идите! Идите! — задыхаясь, шептал ей в спину Долотов. — Идите! Черт с вами!
Она вышла в коридор. Этого никто не заметил, потому что из многих темных кают выскакивали полуодетые люди. Пароход резко замедлил движение. На палубе матросы спускали шлюпку. Кто-то говорил:
— Человек за бортом! Только что кричал…
— Уже молчит.
— Может, утонул?
— Ничего, еще раз выплывет. С первого раза ко дну не идут.
Ольга поняла: ее крик приняли за крик утопающего. Она хотела бы успокоить людей, вернуть их по своим местам, но не могла этого сделать. Что сказать им? Как объяснить?
Она тихо ушла в свою каюту и легла спать. Мирно похрапывали на нижних полках старичок и старушка. За окном еще долго ходили и разговаривали люди. Потом все стихло, и пароход пошел. Под равномерный стук колес Ольга уснула.
Утром ее разбудила старушка:
— Вы слышали? Ночью человек утонул!
— Где? Кто? — не разобрала спросонья Ольга.
— Да возле парохода где-то. Он кричал. Его искали — не нашли. Видно, утонул.
Ольга поняла, что это все еще говорят о ее крике, и равнодушно зевнула.
— Скоро Семигорск? — спросила она старушку.
Старушка удивленно поглядела на нее и села на свое место. Ольга слышала, как она шепотом сказала старичку:
— Какая-то молодежь бессердечная пошла. Человек утонул, а ей хоть бы что…
Старичок прожевал колбасу и, как бы отвечая Ольге, произнес:
— Через полчаса Семигорск… Вот…
Ольга тяжело вздохнула, спустилась с полки и, поправив на себе немнущееся дорожное платье, вышла из каюты.
По коридору в плаще и шляпе ходил Долотов. Он церемонно поклонился Ольге и протянул ей что-то завернутое в газету:
— Вот. Вы забыли, — тихо сказал он.
Ольга прощупала сверток и поняла, что это ее сумочка.
— Спасибо, — сказала она и отвернулась от Долотова.
Однако он снова стал перед ней и страдальческим взглядом посмотрел ей в глаза.
— Ольга… Васильевна… — выдавил он из себя. — Простите меня, ради бога. Я был пьян, я не понимал, что делаю. Простите! Я надеюсь на вашу скромность.
Ольге почему-то стало смешно, и она подумала: «Если бы сейчас приказать ему: встаньте на четвереньки и я про вас никому ничего не скажу, — он бы, наверно, встал».
Она представила себе, как большой, солидный Долотов в плаще, шляпе и галстуке стоит на четвереньках, усмехнулась и ушла обратно в каюту.


ЕГО ГЛАВНАЯ ОШИБКА

— Ну, какого черта ему еще надо! — выругался начальник строительного участка Ильин, бросив телефонную трубку. — Чинуша!
Ильин встал, вынул из кармана пачку сигарет, заправил сигарету в мундштук и, ломая спички, закурил. Затем поднес к лицу руку и долго, с удивлением, рассматривал длинные, мелко дрожащие пальцы. «Довел!» — подумал Ильин и быстро, словно устыдившись чего-то, спрятал руку в карман.
Только что звонил Панов, управляющий стройтрестом, и снова, в который уже раз, приказывал немедленно начать кладку стен главного корпуса.
— Вы же понимаете, что это невозможно! — еле сдерживая раздражение, ответил ему Ильин. — Вы же сами видели, что вся стройплощадка перерыта траншеями. Пока не будут подведены коммуникации, начинать кладку невозможно! Ведь элементарная логика подсказывает…
— Я давно уже вижу, что вы сильны в теоретической логике и беспомощны в практической, — холодно перебил Панов. — Меня не интересует ваша эрудиция. Мне нужно выполнять план. И если ваш участок не выполнил полугодового плана, то вас придется наказывать.
— Вы же знаете, что выполнить полугодовой план уже невозможно! — не сдержавшись, закричал в трубку Ильин. — Но я десятки раз вам говорил, что будет выполнен годовой план. Почему вы не даете спокойно работать?
— Потому что мне надоели ваши фантазии! — Голос Панова звучал в трубке все так же спокойно и невозмутимо. — Они слишком дорого обходятся государству.
— Но ведь разбивка по кварталам была сделана неверно! — снова закричал Ильин. — Нашего мнения при этом не спросили…
— Ах, какой пассаж! — произнес Панов, и Ильин представил себе, как при этих словах управляющий криво усмехнулся, растянув тонкие, чуть синеватые губы. — Ах, какой пассаж! — повторил он. — Не спросили вашего мнения!.. Мы делаем поквартальную разбивку впервые в жизни… Где нам обойтись без вашего мнения!..
Ильину вдруг захотелось стукнуть кулаком по столу и послать этого Панова подальше. Но он знал, что именно в такие минуты ему надо говорить как можно тише, иначе он способен ляпнуть бог знает что. Поэтому он очень сдержанно, даже слегка растягивая слова, сказал Панову:
— Вы зря издеваетесь, Тимофей Степаныч. Жизнь покажет, что я был прав. Через год на всех участках станут строить, как мы…
— А мне некогда ждать, что покажет жизнь! — вдруг закричал в трубку Панов, видимо, выведенный из равновесия спокойным голосом Ильина. — Жизнь уже показала, что вы срываете государственный план! А когда будет кончаться год, вы сунете свой диплом в карман и удерете под крылышко к мамочке!..
— Вы не имеете права… Да, права… со мной так говорить! — Ильин стал запинаться. — Я не позволю вам это! Не позволю!
И он бросил трубку.
Жадно затягиваясь крепким ароматным дымом болгарской сигареты, Ильин быстро ходил из угла в угол по кабинету и как-то лихорадочно думал о Панове, о строительстве главного корпуса кранового завода, которое было начато им правильно, совершенно правильно, но не в соответствии с чиновничьими планами управляющего.
В приемной, за фанерной дверью кабинета, раздался хриплый, простуженный голос, видимо, только что вошедшего Позднева, начальника строительства ТЭЦ:
— Здравствуйте, Ниночка! Как жизнь? Расцветаете? Весна! Дмитрий Филиппыч дома?
Ильин уже знал, что Позднев сейчас будет выпрашивать кирпич для строительства угольного склада. Ильин был глубоко убежден, что угольный склад электростанции не нужен, так как она будет работать на газе. Однако строительство этого склада давало Поздневу кубометры дорогой кирпичной кладки — «кубики», как говорили на стройке, и потому Позднев упорно держался за него.
На нескольких совещаниях Ильин говорил, что сооружение угольного склада — пустая трата сил и средств.
— Это не ваше дело! — резко обрывал его Панов. — Думайте больше о делах своего участка.
Поздневу давно уже не давали покоя запасы кирпича, которые скопились на складе у Ильина. Он выпрашивал этот кирпич и по-хорошему, и угрозами, и даже приглашением на выпивку в единственный городской ресторан «Заря».
В «Зарю» Ильин не пошел. Дружески похлопав низенького Позднева по плечу, он улыбнулся и посоветовал:
— Ты лучше кирпич в контейнерах вози, а не в самосвалах. Бьешь ведь! К тебе на ТЭЦ придешь, так только кирпичной пылью и дышишь.
Позднев тогда, кажется, обиделся, но контейнеры на стройбазе заказал. Однако заказал он их мало, кирпич на ТЭЦ по-прежнему били, его не хватало, и вот теперь Позднев снова приехал выпрашивать.
Ильин чувствовал, что сейчас, возбужденный, он может расшуметься и наговорить лишнего. Поэтому он решил не ждать появления Позднева, распахнул окно, вдохнул свежий майский воздух и выпрыгнул на улицу, выдавив сапогами глубокие следы в мокром от дождя песке.
Притворив окно, Ильин быстрыми большими шагами отправился на стройплощадку.

2.

— Дмитрий Филиппыч! Дмитрий Филиппыч!
Ильин остановился и оглянулся. Из траншеи выбирался перемазанный землей прораб Ерохин, длинный, худой, нескладный. Ильин пошел ему навстречу.
— Дмитрий Филиппыч! Как же с кольцами для колодцев? — Ерохин говорил прерывисто, еще не отдышавшись от быстрой ходьбы. — Ведь у нас всю траншею до пятой секции можно закрывать, как только колодцы сделаем. А колец нет. Вы бы позвонили сами на железобетонный.
— Звонил, — ответил Ильин. — Раньше чем через неделю не обещают.
Ерохин огорченно вздохнул и, сдвинув кепку на лоб, почесал в затылке.
— Н-да-а…
— Вот что, — вдруг предложил Ильин, — берите-ка вы кирпич и кладите колодцы из него. Нечего колец ждать. Поспеют — пойдут на другие колодцы. Сколько вам нужно дней для кладки?
Ерохин зашевелил губами, подсчитывая.
— Дня в два управимся, — наконец сказал он.
— Добро! — Ильин ободряюще улыбнулся. — Выписывайте требование и начинайте прямо сегодня. А в пятницу сравняем вашу траншею с землей.
Ильин протянул Ерохину руку и пошел дальше, перепрыгивая через траншеи или перебираясь через них по узеньким дощечкам.
Глубокими траншеями была изрыта вся строительная площадка главного корпуса. На дне траншей копошились люди, прокладывая трубы, — длинные и короткие, толстые и тонкие, черные, облитые битумом, и серые, керамические.
Когда Ильин приехал в Красноармейск, его поразило, что здесь на всех промышленных объектах большой стройки подземные коммуникации начинали прокладывать уже после того, как были готовы кирпичные коробки зданий. Стены и фундаменты мешали прокладке труб, вынуждали рыть траншеи и укладывать трубы вручную, потому что ни экскаватору, ни автокрану негде было развернуться. Засыпали внутренние траншеи тоже вручную — негде было работать бульдозеру. И все это происходило из-за того, что строители старались поскорее выполнить план кирпичной кладки, дать «кубики» и получить за них деньги. А потом ни одно из этих зданий не сдавалось в срок.
В первые же дни работы на стройке Ильин, назначенный тогда начальником производственно-технического отдела участка, пошел на строительство хлебозавода. Кирпичная коробка здания была уже закрыта кровлей и перегорожена стенами на клетушки. Земля возле здания и внутри его была изрыта — ни подойти, ни подъехать.
Пока Ильин пробирался от дверей к будущему машинному залу, ему два раза выкинули на ноги лопаты тяжелой, холодной глины. Отряхнув ее с брюк, Ильин каждый раз глядел вниз и видел на дне траншеи, почти на трехметровой глубине, женщин в брезентовых комбинезонах. Не поднимая головы, не глядя вверх, они кидали через головы тяжелые лопаты с глиной и часто отдыхали.
«Какое варварство!» — подумал Ильин.
В машинном зале на повороте одной из канав пятеро рабочих в грязных черных комбинезонах спускали на веревках изогнутую трубу и помогали себе криками «давай», «осторожно» и «пошла». Последнее слово произносил тонкий, визгливый голос и каждый раз сопровождал его ругательством.
Ильин постоял, подождал, пока рабочие спустили трубу на дно траншеи, и пошел дальше. Вслед ему раздался тот же высокий, визгливый голос.
— Начальнички ходють, смотрють, а автокранчики стоять, ржавеють.
Через день Ильин предложил начальнику, а затем главному инженеру первого участка сперва подводить все подземные коммуникации, а потом начать кладку стен. Но от его предложений отмахнулись.
Начальник участка тогда ответил ему тоном, не допускающим возражений:
— Это неплохо в принципе, но в наших условиях неприменимо. И не рекомендую вам где-либо говорить об этом.
Главный инженер был откровеннее:
— Понимаешь, Дмитрий Филиппыч, — сказал он, щуря глаз от едкого папиросного дыма, — это прекрасно выглядит в теории и, наверно, неплохо на практике. Я слыхал — так строят уже во многих местах. Но пока нами командует Панов, у нас это невозможно. У Панова принцип: сегодня план, а завтра хоть потоп. Не видит человек, что будет завтра. Захоти я сегодня по-твоему строить — завтра же меня тут не будет. Вот, брат, какая штука…
Ильин мучился несколько дней, потом не выдержал и пошел к Панову.
Низенький, черноволосый, очень подвижной управляющий вышел из-за стола, долго тряс руку Ильина и, усадив его рядом с собой на диван, стал расспрашивать о том, как он устроился, доволен ли квартирой, работой, понравился ли ему Красноармейск.
Ильин отвечал коротко и все старался свернуть разговор на подземные коммуникации. Наконец это ему удалось.
Панов выслушал, нахмурился. Его и без того темные глаза потемнели еще больше. Над переносицей резче обозначилась глубокая складка.
— Это все очень сложно, дорогой Дмитрий Филиппыч! — каким-то странным, трагическим голосом произнес управляющий и актерским жестом поднес руку ко лбу. — Положение на стройке тяжелое. Специалистов мало, честных людей еще меньше. Каждый день десятки рабочих пьянствуют, не выходят на объекты. А ведь никто нам на это скидок не делает. Мы должны каждую неделю, каждый месяц давать план. Любой ценой давать план! Тут малейшее отступление от заведенного порядка даст самые неожиданные и. разрушительные результаты!
— Но ведь в конце концов каждое здание будет вступать в строй раньше! — перебил управляющего Ильин.
— Не сейчас это, дорогой Дмитрий Филиппыч, не сейчас! — Панов ласково взял Ильина за локоть, заглянул ему в глаза. — Поверьте, придет время, когда можно будет строить, как вы говорите. Я сам за это. Но сейчас — немыслимо, неосуществимо. Сейчас нужно давать план.
Когда они прощались, управляющий вдруг спросил:
— Скажите, а как у вас дома с мебелью?
— Никак! — растерянно признался Ильин. — Раскладушку вот купил…
— Мы вам кое-что подкинем, — пообещал Панов. — У нас есть немного мебели на складе.
— Спасибо, не надо. — Ильин покачал головой. — Я обойдусь.
Ему было неприятно принимать сейчас какие-либо любезности от Панова.
— Не спорьте, дорогой Дмитрий Филиппыч! — Управляющий махнул рукой. — Люди должны жить по-человечески.
Через три дня Ильину привезли диван, шкаф, письменный стол и стулья. Все было громоздкое, грубо раскрашенное, но совершенно новое. В комнате сразу запахло свежим деревом, олифой, стало теснее, но уютнее.
Ильин трогал вещи, переставлял их и, наконец, устроившись, прилег на диван отдохнуть. Во всем теле была приятная усталость, и мысли текли ленивые, спокойные. Почему-то подумалось, что Панов, наверно, не такой уж плохой человек. Просто есть у него какие-то важные причины не делать того, что предлагает Ильин. Мало ли что может управляющий знать такого, чего Ильину ни в жизнь не узнать?
Прошлым летом, когда в Красноармейске началось строительство кранового завода, Ильина перевели на второй участок главным инженером. Здесь он снова предложил начальнику участка Жаркову вначале проводить подземные коммуникации, а потом класть стены, и снова получил отказ.
— Видишь ли, — откровенно объяснял Жарков, — до нового года нам нужно, хоть в лепешку разбейся, освоить по деревообрабатывающему цеху полмиллиона. Это как раз стены с крышей. А у нас всего пять месяцев. Даже если очень гнать — можем не успеть. А уж если потянем подземные коммуникации, то наверняка ничего не успеем. С заказчика тогда на новый год снимут деньги, а с нас — голову.
Ильин сделал расчеты. Вышло, что если строительство начинать с подземных коммуникаций, то деревообрабатывающий цех можно будет сдать под монтаж в мае будущего года, а если начинать с кладки стен то — в августе, так как зимой трубы в траншеях не потянешь, и до апреля, пока земля не оттает, все работы в здании придется останавливать.
Жарков пробежал глазами листки с расчетами Ильина, хлопнул по ним ладонью и улыбнулся.
— Все верно, Дмитрий Филиппыч, все убедительно. А строительство все-таки начнем с кладки. Так уж тут заведено, и не нам это ломать.
В начале февраля Жаркова перевели в другой город, и главный инженер стройтреста Григорий Матвеевич Осинцев, замещавший Панова, назначил Ильина начальником участка. Ильин наконец-то получил власть, достаточную для того, чтобы осуществить свои планы.
Обстановка была самой благоприятной. За год предстояло выложить стены главного корпуса. Работы еще не начинались. Средств было достаточно, материалов — тоже.
И Ильин решил вести работы по-своему, на свой страх и риск.
Днем телефонные звонки, совещания и бесконечный поток людей, которые шли к нему за советом и помощью, не давали Ильину сосредоточиться. Зато вечерами, в своей тихой холостяцкой комнате, он продумал все до мелочей, составил четкий и ясный план работ. Он думал о нем и за едой, и по дороге из дома на стройку, и поздно вечером, ложась спать. Даже во сне он видел какие-то графики, схемы и титульные списки.
Он первый на стройке решил вести кладку стен крупными кирпичными блоками, чтобы не потерять время, которое уйдет на прокладку коммуникаций. Пока тянут трубы, можно собирать блоки.
Ильин ни с кем не советовался, ни с кем не согласовывал свой план — боялся, что в угоду чужим мнениям придется кое-что, а может быть и все, менять. Ему казалось, что все, с кем он будет советоваться, начнут осторожничать, побоятся взять на себя ответственность. А он ее не боялся. Он был уверен, что все продумал, все взвесил, все учел и что менять в плане нечего.
И вот на днях выяснилось, что Ильин не учел поквартальной разбивки.
Панов воспользовался этим. Он вызвал Ильина и разговаривал с ним почти как директор школы с провинившимся учеником. Он требовал на другой же день начать кирпичную кладку.
— Это невозможно, — отвечал Ильин, — и главное — не нужно! Корпус будет сдан досрочно.
— Вы не понимаете, что вы делаете, — натянуто усмехнулся Панов. — Вчера звонили из обкома, интересовались, почему отстает строительство кранового. Сегодня секретарь райкома рекомендовал мне сделать все возможное, чтобы его ускорить…
— Так я же и делаю все возможное! — перебил Ильин.
— Вы младенец! — У Панова от раздражения раздувались ноздри. — Нам нужны цифры! — Он развернул в воздухе ладонь. — Понимаете? Цифры! А вы даете обещания.
— К концу года будут и цифры!
— Я вижу, что нам с вами трудно договориться. — Панов покачал головой. — А раньше мне казалось, что мы найдем общий язык. Я к вам шел с открытым сердцем, делал для вас только хорошее. Но вы, видимо, никак не хотите понять, что если партия требует цифры завтра, то их нужно дать завтра, а не к концу года.
— Ну, вы — это еще не партия. — Ильин возмущенно поднялся с кресла. — Партия требует новых методов строительства, а вы их гробите!
Он вышел из кабинета управляющего и, громко стукнув дверью, промчался мимо перепуганной секретарши.
Широко шагая по шоссе к своему участку, Ильин думал: «Чем это хорошим он меня упрекал? Неужели мебелью? Вот мерзость! Думал купить меня этим барахлом… Ну, ладно!»
В тот же день он взял грузовое такси, отвез всю трестовскую мебель на склад, а расписку кладовщика принес секретарше управляющего.
— Вот, — сказал он, протягивая ей бумажку, — передадите Тимофею Степановичу, лично, в руки, и отдельно от всех остальных бумажек.
С тех пор пошло. На каждом совещании или собрании Панов говорил, что Ильин тянет стройку назад, не считается с государственными планами, не по-партийному относится к делу.
Ильин чувствовал, что над его головой собирается гроза.
Однако он ни о чем не жалел. Даже если бы он раньше знал все это, он ничего не изменил бы в своих поступках.
Стройка срывала планы уже третий год. Панов привык к этому и не очень строго спрашивал с начальников, участки которых не дотягивали годовой план. Однако управляющий требовал выполнения заданий первых трех кварталов, какой бы ценой оно ни доставалось. Именно это позволяло ему удерживаться на своем месте, целый год прикрываясь разговорами о «новом подъеме», «крутом переломе», о том, что «уж теперь-то все пойдет, как надо». В январе же, когда на стройтрест градом сыпались упреки, Панов обычно болел или уезжал в отпуск.
Ильин первый нарушил этот порядок и понимал, что Панов не оставит его безнаказанным.
Конечно, если бы Ильин захотел, он, наверное, мог бы кое-что исправить в своих отношениях с Пановым. Инженер Сергей Перемыщев, который кончал московский строительный институт на год позже Ильина и работал теперь в отделе главного механика Красноармейского стройтреста, как-то посоветовал:
— Ты бы, Димка, выступил на парочке совещаний в тон Панову, и у тебя бы дело пошло. Он это ценит. А так ведь съесть может…
Ильин рассмеялся и похлопал Перемыщева по плечу.
— Ну, до такой жизни, Сережка, я еще не дошел!.. Думаю, что и не дойду.
И вот сегодня опять этот телефонный разговор с Пановым… Надоело, черт возьми! Страшно надоело!..
…Перепрыгивая через траншеи, Ильин направлялся к западному краю будущего главного корпуса. Там работы должны быть кончены раньше всего, там создадут первую бетонную площадку для кладки кирпичных блоков. И по мере того как траншеи в корпусе будут закрываться, площадка будет все расширяться, и каменщики смогут собирать блоки прямо возле тех участков стены, на которые их потом придется устанавливать. А когда блоки будут собраны, когда по обеим сторонам цеха встанут башенные краны, сложить стены будет уже пустяком, самой легкой и самой приятной частью работы.
Остановившись на гребне земляного вала, который тянулся вдоль одной из самых глубоких траншей, Ильин окинул взглядом строительную площадку. Изрытая, истерзанная сейчас, она вдруг показалась ему ровной, гладкой, покрытой асфальтом и зелеными газонами, и в центре ее он как бы увидел стройное белое здание главного корпуса, такое же точно, как на макете, который стоял в прокуренном, маленьком и тесном временном кабинете директора кранового завода. И Ильин почувствовал: что бы потом ни случилось, он, наверно, всегда будет считать это здание своим, его всегда будет тянуть сюда, как тянет человека всю жизнь в те места, где прошло его детство, где он любил и был любимым.
— Дмитрий Филиппыч! Дмитрий Филиппыч!
Ильин повернул голову. По узенькой полоске между валами от двух траншей бежал прораб главного корпуса Мазин, невысокий, коренастый, с широким веснушчатым лицом.
Набирая на сапоги комья липкой глины, Ильин спустился с вала и пошел навстречу Мазину. Нужно было решать обычные, повседневные вопросы.

3.

— Вы что-то совсем перестали улыбаться, Дмитрий Филиппыч…
Нина положила на стол Ильина свежие газеты, письма, подошла к окну и распахнула рамы.
— Смотрите, лето ведь уже, — тихо произнесла она, — а у вас все закрыто и на душу будто замок повесили, ни разу не улыбнетесь…
Ильин поднял от бумаг уставшие глаза и внимательно посмотрел на Нину. Она стояла к нему спиной, у окна, раскинув руки, тоненькая, вся как-то устремившаяся туда, на улицу, и новое голубое платье с модными цыганскими оборками внизу делало Нину светлой, весенней, праздничной.
Ильину вдруг захотелось подойти к ней и осторожно погладить ее короткие светлые волосы, завитые «под мальчика».
Последнее время в те немногие минуты, когда Ильин оставался наедине с самим собой, он почему-то стал все больше думать о Нине. Вначале он не обращал на это внимания, потому что всегда много думал об окружавших его людях, стараясь найти причины, которые определяют их поведение. Потом он заметил, что думает о Нине больше, чем о других.
Видимо, началось это после случайного разговора с одной копировщицей. Она сказала, что Нина — сирота, что живет она на квартире у какой-то вредной старухи, и упрекнула Ильина за то, что он, начальник участка, не позаботится о квартире для своего секретаря.
В тот же день Ильин задержал Нину, когда она принесла бумаги, и спросил:
— Вы почему не подаете заявление на квартиру?
Нина смутилась, щеки и уши у нее порозовели, пухлая верхняя губа задергалась.
— Что ж я, Дмитрий Филиппыч, буду со своим заявлением лезть? — тихо произнесла она. — Я ж вижу — у вас рабочие шумят, дети у них… А я одна… И я не рабочая, а всего лишь секретарша… Чего без толку-то?
— А вы все-таки напишите, — посоветовал Ильин. — Прямо сейчас.
Нина принесла заявление на следующий день, и Ильин передал его в постройком участка с пометкой: «Желательно в первую очередь».
И вот три недели назад Нина получила наконец маленькую комнатушку в новом доме. Когда она перевезла свои вещи и пришла на другое утро на работу, у нее было такое счастливое, такое сияющее лицо, что Ильин невольно загляделся на нее и впервые подумал: «А ведь она красива…»
И странно — хотя, казалось бы, теперь он может думать о Нине меньше, потому что сделал для нее, что мог, Ильин думал о ней больше.
Временами ему казалось, что теперь и Нина относится к нему по-новому, что она стала заботливее, внимательнее, как-то теплее. Иногда он ловил на себе изучающий взгляд ее смешливых зеленоватых глаз. В таких случаях Ильин хмурился и беспокойно ерзал на стуле — он не привык, чтобы его разглядывали.
Далекий от самоуверенности, Ильин вначале даже не допускал мысли о том, что Нина может его полюбить. Он видел, что возле нее чаще, чем это требовалось по работе, бывает симпатичный молодой бригадир каменщиков Костя Серьгин — молчаливый, сосредоточенный, легко краснеющий.
Нина часто сама подтрунивала над скуластым молчаливым Костей, шутливо прогоняла его из приемной, недовольно морщилась, когда он после работы приходил к дверям конторы, чтобы проводить ее домой. Однако Ильин все-таки думал, что Нине внимание Кости нравится, а его, Ильина, внимание, может быть, неприятно. Он вообще считал, что в личной жизни ему не повезло.
В студенческие годы ребята, которые учились вместе с ним, влюблялись в таких же простых девчат, как они сами, женились и уезжали потом вместе куда угодно, хоть к черту на кулички. Уезжали спокойно, как будто отъезд из Москвы надолго, может быть, навсегда, был делом само собой разумеющимся.
Ильину тоже нужно было ехать. Он не мог отказаться от направления, потому что был секретарем факультетского бюро комсомола, целых три года призывал студентов ехать на периферию и безжалостно высмеивал тех, кто мечтал остаться или оставался в Москве. Он не мог не поехать потому, что это противоречило всем его принципам, потому что это значило бы навсегда потерять себя в глазах ребят.
А Лида, маленькая, тонкая, изумительно красивая Лида, без которой жизнь уже казалась Ильину невозможной, уезжать из Москвы отказалась. И отказалась не потому, что она еще не окончила медицинского института — Ильин готов был ждать ее в Красноармейске и год, и два — а потому, что она, как это часто бывает с коренными москвичами, вообще, в принципе, не представляла себе жизни вне Москвы, жизнь без московской консерватории, без Большого театра, а также без папиной машины и папиной дачи в Кратове.
Зато жизнь без Ильина она, видимо, себе вполне представляла.
Ильин метался, искал выход. К защите диплома он готовился плохо и чуть не провалился. Профессора удивлялись — Ильин всегда был отличником…
Весь отпуск Ильин просидел на Лидиной даче. И хотя этот месяц Лида была с ним нежнее и мягче, чем когда-либо, выходить за него замуж и ехать в Красноармейск она все-таки не соглашалась.
После идиллии в Кратове расставаться было особенно тяжело. Но из Красноармейска уже два раза присылали телеграммы с просьбой ускорить выезд. Видно, работников там не хватало.
Прощаясь с Лидой, Ильин спросил:
— Ты хоть будешь писать?
— Если хочешь — буду. Но все равно это бесполезно.
Ей тоже было тяжело. Она плакала и все время гладила его рукав. А когда поезд отходил, она долго шла за вагоном — маленькая, красивая, нарядная — и махала рукой.
С тех пор прошло почти три года. Ильин вначале писал, но Лида не отвечала.
Жизнь в тихом Красноармейске, после шумной, веселой Москвы, где все делалось на «третьей скорости», показалась Ильину неинтересной, скучной. Делать для себя ничего не хотелось. Женщин он вначале почти не замечал. Помнится только, что в первые дни все они показались ему какими-то старомодными, некрасивыми, серыми. Он даже подумал: «Наверно, в этом городе нет красивых женщин».
Девушки, которые работали с ним в конторе первого участка, считали его сухарем и подшучивали над ним, иногда даже в глаза. Ильина это мало трогало. Подумаешь не во всем же человеку должно везти…
А сейчас он вспоминал о насмешках этих девушек с досадой и даже некоторым опасением: неужели Нина в душе может относиться к нему так же?
Мысли о Нине становились все более смелыми. По вечерам, когда Ильин ложился слать и закрывал глаза, ему иногда представлялось, что Нина стоит в углу — тоненькая, стройная, чем-то неуловимо похожая на Лиду. И ему страшно хотелось, чтобы она вышла из своего угла, нагнулась над ним, закрыла ему лицо своими короткими светлыми волосами.
В такие минуты становилось обидно, что годы идут, а его никто не любит, никто не ждет дома по вечерам. И та свобода, которой он иногда шутя хвалился в мужских компаниях перед «женатиками», казалась ему теперь совершенно ненужной, бессмысленной.
Ильин вдруг представлял себе, как Нина хозяйничает у него в комнате. До чего же, наверно, хорошо, когда тебя любит такая красивая женщина, когда она хозяйничает у тебя дома и не чувствуешь при этом, что она своим присутствием оказывает тебе милость, делает одолжение. А ведь именно это он чувствовал раньше, когда был с Лидой.
Наутро, проснувшись, Ильин вспоминал вчерашние мысли, усмехался и называл себя балдой. Размечтался! О ком? О девушке, которая наверняка абсолютно безразлична к нему. Балда!
До самых последних дней Ильин даже про себя не произносил слово «люблю» — боялся, как бы однажды сказанное, оно не стало привычным, не стало ложью. Однако в какую-то в неизбежную минуту пришлось произнести и его. Скрывать это от себя дальше уже не имело смысла.
Сейчас Ильин смотрел на стоящую у окна его кабинета Нину и думал: вот если вдруг, безо всяких обиняков, сказать: «Нина, я вас люблю», — что она сделает? Покраснеет и молча выскочит из кабинета, а потом принесет заявление об уходе? Или скажет: «Как вам не стыдно!?» Или просто расхохочется ему в лицо? Наверняка что-нибудь в этом роде… А все-таки…
Ильин раскрыл рот, глотнул воздуха и тихо произнес:
— Нина…
Она быстро повернулась и, опершись ладонями о подоконник, вопросительно смотрела на него.
«Нет, не смогу!» — тут же подумал Ильин. До чего просто было говорить что-нибудь вроде: «Нина, соедините меня с Поздневым» или: «Нина, отправьте это авиапочтой», и до чего трудно сказать что-нибудь этакое… не служебное…
— Нина, — наконец решился Ильин. — Что вы делаете сегодня вечером?
— Сегодня? — Нина широко раскрыла свои зеленоватые глаза. — Как и обычно, Дмитрий Филиппыч, — читаю, скучаю. А что — нужно вечером поработать?
«Конечно она ко мне совершенно равнодушна, — подумал Ильин. — Она и не представляет себе иных отношений между нами, кроме служебных. Ну, что ж, остается только попросить ее поработать вечером…»
И, сразу почувствовав облегчение, он произнес:
— Да вы прямо читаете мои мысли! Я действительно хотел вечером продиктовать вам докладную. Днем, сами видите, не дают сосредоточиться… Часов бы так с семи…
— …Дмитрий Филиппыч! Что же это такое?! — Прораб Мазин с размаху распахнул дверь, вошел в кабинет, громко топая тяжелыми пыльными сапогами, и остановился посредине. — Это же вредительство какое-то! Осталось всего три секции паропровода уложить и забрали автокран! Да что диспетчер с ума сошел?
— Садитесь! — Ильин кивнул на стул. — Я сейчас позвоню на машинопрокатную базу.
Ильин протянул руку к телефону.
— Так я приду в семь, Дмитрий Филиппыч, — услышал он тихий голос Нины и поднял на нее глаза.
Нина посмотрела на него каким-то растерянным взглядом и, плотно сжав губы, выскользнула из кабинета.

4.

Ровно в шесть часов Ильин вышел из конторы участка, тут же, почти у дверей, вскочил в кузов попутного грузовика и уже через десять минут был дома. Ему захотелось побриться и надеть выходной серый костюм, который он за все три года работы в Красноармейске надевал лишь четыре или пять раз.
Через несколько минут он уже торопливо гладил брюки взятым у соседей электрическим утюгом, разбрызгивая воду на чистое полотенце и осторожно высушивая на нем шипящие мокрые кружочки носом утюга.
Потом он задержался у покрытого пылью треснувшего зеркала, завязывая галстук, причесываясь и разглядывая свое нескладное, длинное и худое лицо с тонким носом и большим ртом.
«Черт знает что за лицо! — подумал Ильин. — Будь я девушкой — ни за что не полюбил бы мужчину с таким несуразным, лошадиным лицом».
Ровно в семь Ильин подходил к конторе участка.
Нина уже была в приемной и, покусывая веточку сирени, задумчиво смотрела в окно. Услыхав шаги Ильина, она быстро обернулась и, поглядев на него теми же странно растерянными глазами, сняла чехол с пишущей машинки.
— Я готова, Дмитрий Филиппыч. Диктуйте.
Ильин заметил, что платье на ней новое — какое-то легкое, воздушное, в крупных красных цветах, с широким блестящим черным поясом, — и туфли у нее тоже не такие, в каких она ходит на работу, а черные, с матовыми переплетинками и тонюсенькими каблучками.
Пока Ильин добирался до конторы участка, он меньше всего думал о докладной, из-за которой вызвал Нину. Собственно, докладную-то эту писать было не обязательно. Просто практичный Сережка Перемыщев посоветовал ему заготовить докладную на имя Панова о причинах невыполнения полугодового плана кладки.
— Понимаешь, — говорил Сережка, — Панов заваривает кашу всерьез. Так ты уж подстели соломки на то место, где падать будешь. Авось не так ушибешься. Толковая докладная, да еще поданная до конца полугодия, может многим тебе помочь. Во всяком случае, даже самому последнему олуху станет ясно, что ты прекрасно видишь у себя все причины, все недостатки, что у тебя есть четкий план их устранения. А раз так — значит, нет острой необходимости в проработках. Пиши, старик! Хуже не будет, а лучше может быть!
Ильину не очень хотелось писать эту докладную — как-то глупо оправдываться, когда ты ни в чем не виноват. Но кто его знает — может, все-таки стоит написать? Сережка в таких делах всегда разбирается лучше…
Однако сейчас, когда в конторе было совсем тихо и ничто не мешало думать, когда возле машинки стояла готовая печатать Нина, — именно сейчас Ильин почувствовал, что сосредоточиться ему будет нелегко. Все равно он будет думать не столько о докладной, сколько о Нине, и ехал он сюда тоже, конечно, не из-за докладной. И то, что Нина, как и он, успела переодеться, говорило, что ее тоже не очень-то волнует эта докладная.
Однако, если уж ты вызвал человека ради дела, — нужно заниматься делом.
Ильин открыл боковой ящик своего стола, достал потрепанный, с порванными краями скоросшиватель, в котором хранились все его расчеты по главному корпусу, и, выйдя в приемную, сказал:
— Ну, что ж, Нина… Пишите: «Управляющему стройтрестом № 101 товарищу Панову Т. С. от начальника второго участка Ильина Д. Ф. Докладная записка».
Расстегнув пиджак, Ильин ходил по приемной и неторопливо диктовал. Докладная начиналась гладко, убедительно.
Нина стучала по клавишам, почти не поднимая головы. Она не глядела на Ильина даже тогда, когда он замолкал, подбирая слова. Вначале Ильин не обратил на это внимания, потом это показалось ему странным. Он знал, что Нина может прекрасно печатать, совсем не глядя на клавиатуру. «Сердится на меня, что ли?» — подумал Ильин.
Он подошел к раскрытому окну, выглянул на улицу.
Здание конторы участка стояло на склоне холма. Строительная площадка кранового завода располагалась ниже, и из окон конторы, как на ладони, были видны все перерезавшие ее траншеи. Откуда-то сбоку, видимо, от общежития строителей, доносились звуки баяна, и грустный девичий голос пел:
…Трудно высказать
И не высказать
Все, что на сердце
У меня…

Вдали, на извилистой ленте шоссе, пылил автобус, приближаясь к переезду через железную дорогу. Еще дальше, за мостом, перекинувшимся через широкую пойму крохотной сейчас, как ручей, речки Колданки, поднимались на склон другого холма кварталы старого Красноармейска. Это были кварталы деревянных домов со ставнями, перечеркнутыми наискосок железными полосами запоров; это были кварталы, с высокими глухими заборами и с громоздкими воротами, у которых зачем-то делались две калитки: одна — забитая наглухо и с обязательной скамеечкой между столбами, другая — с массивным железным кольцом и, очень часто, с табличкой: «Во дворе злая собака». На эти глухие заборы и массивные ворота старого Красноармейска все быстрее и безжалостнее наступала стройка. То там, то тут исчезали кварталы коричневых от времени деревянных домов и на их месте поднимались светлые двух- и трехэтажные каменные здания с балконами. И Ильин всегда радовался этому как своей личной победе.
Сзади скрипнул стул. Ильин обернулся и увидел, что Нина ожидающе смотрит на него. «Нехорошо! — подумал Ильин. — Она ждет, а я тут размечтался…»
Он подошел к столу, заглянул в скоросшиватель с расчетами и снова стал диктовать. Он ходил по приемной, произносил четкие, убедительные фразы, глядел на склонившуюся над машинкой голову Нины и ему опять, как днем, хотелось погладить ее короткие светлые волосы, хотелось прижать к себе ее голову, поцеловать…
Почему-то казалось, что если сегодня, в этот вечер, он не скажет Нине, как к ней относится, то потом говорить об этом будет намного труднее.
«Но что изменится от того, что я скажу? — думал Ильин. — Ведь она знает, как иные начальники «влюбляются» в своих секретарш. Решит, что и я… Может, сразу предложить руку? Но ведь это страшно глупо — не зная, как относится к тебе девушка, предложить ей выйти за тебя замуж. Иная и согласится, только разве это можно назвать браком по любви?..»
Ильин вспомнил, как познакомился когда-то с Лидой в Ленинской библиотеке, отыскивая в каталоге книгу. Все получилось у них само собой, просто, незаметно. Никакой натяжки, никаких неловкостей… А здесь… То ли возраст сказывается, то ли положение…
И потом этот Костя Серьгин! Ведь он же славный парень! Молодой, чистый, скромный… Не то что Ильин со своей хмурой физиономией…
Нескладно все получается…
Но Ильин продолжал ходить по приемной и диктовать докладную:
— …Считаю также необходимым обратить ваше внимание на следующее… Двоеточие, Ниночка… Кладка кирпичных блоков произведена без каких-либо затрат на сооружение площадок… Запятая…
Сухой треск машинки заполнял приемную и заглушал доносившуюся с улицы песню. Когда Ильин останавливался, Нина с тоской глядела в окно, прислушивалась, вздыхала, и Ильину казалось, что она ненавидит в эту минуту свою машинку, наверняка непонятную ей докладную и что ей больше всего хочется сейчас музыки, ласковых слов, счастья…

* * *

Когда докладная была закончена, Ильин взял ее у Нины, сколол скрепкой, отнес в свой кабинет и, не читая, кинул в ящик стола.
Укладывая в ящике потрепанный скоросшиватель с расчетами, Ильин слышал, как Нина в приемной странно долго закрывала чехлом машинку. «Может, она ждет меня?» — подумал Ильин.
Он заторопился, запер стол, задержался лишь на минутку, чтобы закурить сигарету. В эту минуту Нина заглянула в кабинет и, глядя в пол, сухо сказала:
— До свидания, Дмитрий Филиппыч!
— Куда вы сейчас? — неожиданно для себя спросил Ильин.
— Домой.
«Эх, была, не была!» — подумал Ильин.
— Поедемте лучше в парк.
— Хорошо, — почти шепотом согласилась Нина.
Пропустив ее вперед, Ильин закрыл дверь. По пустому коридору гулко застучали тонкие Нинины каблучки, заглушая тихое поскрипывание ботинок Ильина.
Пока ехали в город, Ильин рассказывал Нине, какие улицы и здания появятся скоро на пустыре, по которому сейчас идет автобус, и Нина восторженно смотрела то на — Ильина, то на покрытый сочной, ярко-зеленой, еще не высохшей полынью пустырь. Ильину было приятно, что Нина смотрит на него такими восторженными глазами, и он казался себе сейчас сильным, почти всемогущим, по своей только воле создающим здесь новые кварталы и улицы.
В парке одуряюще пахло сиренью.
— Давайте поищем счастье! — Нина подняла на Ильина большие зеленоватые глаза, полные какой-то глубокой, затаенной радости.
Ильин улыбнулся, кивнул и свернул в боковую аллею, где можно было незаметно сорвать кисточку сирени.
— Ну, вот, вы уже и улыбаетесь, — проговорила Нина, по-мальчишески толкая ногой маленький камешек. — Вам так это идет! А то на работе прямо туча-тучей…
Ильин хмыкнул. Наивная девочка! Знала бы она что происходит…
Он протянул руку, сорвал кисточку сирени, отдал ее Нине.
Они повернули к центру парка. Темнело. Зажглись фонари. Издалека доносилась грустная песенка о двух сольди:
Эта песня — для кварталов запыленных,
Эта песня — для бездомных и влюбленных…

На скамейке, полузакрытой кустами, целовались. Когда Ильин и Нина проходили мимо, девичий голос сдавленно произнес:
— Перестань!.. Люди же!..
— Я, когда была маленькой, — рассказывала Нина, — могла целые дни бродить по парку. Папа работал директором санатория, под Воронежом. У нас был громадный парк. Его какие-то дворяне еще при Екатерине сажали. Я все ходила и думала: вот жили здесь раньше люди, радовались, страдали, любили… И ничего теперь об этом не узнаешь — что они думали, что чувствовали. Одни деревья все видели, да молчат…
— А что вы оттуда уехали? — спросил Ильин.
— Папа умер… От рака… А мачехе я мешала. Она меня все замуж хотела выдать… За одного там… Нехорошего… — Нина поморщилась. — Вот и уехала.
«Хорошая, чистая девочка!» — мысленно произнес Ильин. Ему почему-то стало жалко Нину и снова захотелось погладить и прижать к груди ее голову.
И вдруг Ильин подумал, что ведь вот так может быть всю жизнь: он будет жалеть ее и открывать ей уже давно открытые Америки, как сегодня в автобусе, а она будет восторженно смотреть ему в рот. Может быть, это тоже счастье, но надолго ли его хватит, такого счастья? Не обернется ли оно потом слезами? Ильин вспомнил, как мучился он, когда они ссорились с Лидой, каким сладким было каждое примирение и какой новой, совершенно новой казалась ему Лида после каждой ссоры. Может, это и было его счастьем — лишенным даже какой-либо тени превосходства, жалости… Счастьем — на равных. Может, тихая, безмятежная личная жизнь, когда тебе восторженно смотрят в рот, — не для него, а для кого-то другого? Что принесет он этой хорошей, чистой девочке Нине? Он ли ей нужен? И она ли нужна ему?
Он посмотрел на Нину. Она шла рядом тихая, задумчивая, с застывшей на лице счастливой улыбкой. «Обнять бы ее и целовать, целовать, — мелькнуло в голове. — А я все думаю, думаю… Почему я так много думаю об этом? Почему я совсем не думал об этом тогда, с Лидой?»
Нужно было о чем-то говорить, но говорить не хотелось, просто не хотелось.
На глаза попался щит кинорекламы. «Весна на Заречной улице», — прочитал Ильин.
— Вы, Нина, видали эту картину? — Он кивнул на щит.
— Нет.
— Идемте?
— Хорошо, — согласилась Нина.
Они повернули к воротам — за билетами. Почти возле самых ворот Ильин вдруг увидел Панова. Управляющий сидел на корточках возле скамейки и завязывал шнурки на туфлях у своей маленькой дочки. Девочка вертела во все стороны темной головкой с громадным ярко-красным бантом и звонко спрашивала:
— Папа, а где спят деревья? У них ведь нет кроваток…
Панов смеялся — искренне, широко. Рядом улыбалась его жена — очень красивая женщина с высокой, полной грудью и тяжелым пучком гладких золотистых волос на затылке.
Прошел прораб Ерохин. Панов окликнул его, пожал ему руку, представил жене и справился о здоровье его сына. Два дня назад Ильин просил у Панова машину, чтобы Ерохин мог отвезти сына в больницу. Видно, управляющий запомнил это.
Ильин и Нина быстро прошли мимо. Когда они возвращались с билетами, Панов все еще был возле этой скамейки. Рядом с ним стоял пожилой усатый плотник, которого Ильин не раз видел на первом участке, и немолодая женщина, видимо, жена плотника. Управляющий, жестикулируя так, что полы его дорогого светло-серого пиджака разлетались в разные стороны, рассказывал:
— …«К вам, говорит, Петров приходил». — «Какой Петров?» — «Ну, тот, который племянницу вашу на реке спас. Помните, прошлым летом». — «Не помню, совершенно не помню. Что спасли-то ее — помню, а вот кто — запамятовал». — «Ну, тот самый Петров, который жене вашей жене очередь за меховыми ботиками уступил. — «Не знаю, дорогой, не знаю. Я за ботиками не стоял. Некогда». — «Да ну, тот Петров, который в праздники пьяный напился и в проходной настольную лампу разбил». — «Ах, этот! Так этого Петрова я хорошо знаю! Что ж вы сразу-то не сказали?»
Женщины смеялись. Плотник добродушно улыбался в усы.
— Вот и у нас иногда так, — добавил Панов, пожал руку пожилой женщине, плотнику и, подхватив дочку, ушел с женой в сторону тира.
Ильина он, к счастью, не заметил. И это было хорошо, потому что разговаривать с управляющим Ильин бы сейчас не смог. Он почти ненавидел того Панова, с которым спорил в кабинетах стройтреста, и не мог ненавидеть того, который завязывает туфельки своей дочке и шутит с женами рабочих. Он не мог бы теперь держаться с управляющим подчеркнуто сухо и даже грубовато, как держался бы час назад.
— А я не люблю его! — неожиданно строго сказала Нина.
— Кого? — спросил Ильин, отвлекаясь от своих мыслей.
— Панова.
— За что же вы его не любите?
— Он нехороший. Он всем хочет понравиться, а все равно нехороший. Мне Стелла говорила, секретарша его. Придет к нему человек, он его обнадежит, а потом тут же наоборот сделает. И еще руками разводит: «Я, мол, хотел так, да вот обстоятельства».
— А может, и в самом деле обстоятельства? — спросил Ильин и подумал: «А она, оказывается, не так наивна!»
— Какие там обстоятельства! — Нина махнула рукой. — Видно же все. Не дураки кругом. Да вы его не защищайте! Он вас ненавидит! Мне Стелла говорила, что…
— Не надо, Нина! — резко остановил ее Ильин. — Я не люблю собирать… — Он запнулся, не решаясь произнести слово «сплетни», и закончил мягче —… такие сведения.
Кажется, Нина поняла, что он хотел сказать, потому что она вдруг замолчала, нахмурилась и взглянула на часы.
«Нехорошо у меня получилось, — подумал Ильин. — Грубо как-то…»
Он тоже взглянул на часы и сказал:
— Скоро начало.
Они повернули к кинотеатру.
Во время сеанса Ильин часто поглядывал на гордо вскинутую голову Нины, на ее ровный, словно точеный нос, маленькие, чуть припухлые губы. Ему снова нестерпимо хотелось погладить ее, взять в свои ладони ее белевшую в темноте руку. Но он уже чувствовал, что делать ему этого нельзя, и, вздохнув, отворачивался к экрану.
Прощались они возле подъезда Нининого дома. И вот уже по ступенькам, постепенно удаляясь, стучат звонкие Нинины каблучки. Ильин думает, что сейчас, только сейчас, в какое-то последнее мгновение, он еще может догнать Нину, обнять, поцеловать и сразу перевернуть и ее и свою жизнь. Но тут же он чувствует, что несколько лет назад, в институте, он еще мог бы это сделать, а теперь не побежит, не догонит, не перевернет. «Боже, зачем я столько думаю об этом? — снова проносится в голове. — Как хорошо было бы совсем не думать! Как было бы легко, просто!»
Где-то наверху громко хлопает выходная дверь.
— Вот и все, — тихо произносит Ильин, опускает руки в карманы пиджака и медленно идет к своему дому.

5.

— Хорош! Спускай!
Большой кирпичный блок, тяжело покачиваясь, медленно опустился и прочно встал рядом с другим таким же блоком.
Несколько секунд — и освобожденные крюки вместе с толстыми металлическими тросами взмыли вверх и поплыли в воздухе за новым блоком.
Ильин, проводив взглядом стрелу башенного крана, повернулся к коренастому, веснушчатому Мазину.
— За швами следите, Сергей Сергеевич! Все время следите за швами! Чтоб всюду были одинаковые…
Пожав жесткую, измазанную цементным раствором руку Мазина, Ильин пошел дальше вдоль стен главного корпуса.
Почти всюду вели уже кладку второго ряда блоков. Ильин прикинул: первый ряд был уложен всего за два дня. При обычной кладке на такую высоту требовалось бы больше недели. Конечно, первые ряды класть легче, но даже если дело пойдет дальше немного медленнее, то все равно можно будет закончить кладку стен не к началу ноября, а в начале октября. Тогда верхолазы успели бы еще до морозов установить почти все металлические фермы крыши. Это было бы очень здорово — закончить всю кладку на три месяца раньше срока, сделать, по существу, за один квартал то, на что положено три. Тогда бы Панов прикусил язык, тогда бы наверняка по всей Красноармейской стройке начали вести кладку промышленных зданий так же — сначала подземные коммуникации, потом блоки.
Ильин шел по накалившемуся за день от июльского солнца бетонному полу цеха, огибал пирамиды заготовленных блоков и думал о том, что теперь-то уж дело пойдет быстро и легко, что самое трудное позади. Трудно было начинать, готовить все это, а теперь преимущества такой кладки станут ясны буквально через месяц. Главный корпус велик, его от людских глаз не спрячешь!
До конторы участка Ильин добрался почти через час. В приемной шумели люди, но когда он вошел, все затихли. Проходя к себе в кабинет, он заметил, что у Нины какие-то странно красные глаза. «Пыль попала или плакала? — подумал Ильин. — Надо спросить, как все разойдутся…»
Едва он вошел в кабинет, как зазвонил телефон.
Ильин снял трубку.
— Красилева мне! — раздался в трубке хрипловатый голос Позднева.
— Не туда попал, Семен Петрович. — Ильин улыбнулся. — Нет тут никакого Красилева. Это второй участок.
— Это ты не туда попал, Дмитрий Филиппыч! — неожиданно зло ответил Позднев и положил трубку.
Ильин усмехнулся, пожал плечами. Чудно! Чего грубит человек?
Открыв ящик, Ильин вынул папку с чертежами и шлепнул ее на стол. Рванувшийся в стороны воздух подхватил и снес со стола на пол какой-то листок бумаги, Ильин вначале не обратил на него внимания, но потом подумал: «Вдруг что нужное, потеряется еще». Он нагнулся и поднял этот листок.
Глаза сразу схватили главное: «Приказ… Снять… Назначить… Панов».
Ильин на мгновение закрыл глаза, открыл их снова и стал читать спокойнее.
Это был приказ Панова, по которому его, инженера Ильина, за срыв полугодового плана кирпичной кладки на главном корпусе кранового завода снимали с должности начальника второго участка и переводили на должность начальника производственно-технического отдела этого же участка.
Далее в приказе говорилось, что начальником второго участка назначается П. Н. Красилев, а начальник ПТО второго участка Коломенков назначается главным инженером участка.
У Ильина главного инженера не было. Он работал один — и за начальника и за главного. Это, конечно, не легко. Но ему казалось, что лучше работать совсем без главного инженера, чем с таким помощником, как тупица Коломенков, который никогда и ни за что ни на миллиметр не отступит от спущенной начальством бумажки. Конечно, бумажка все объяснит, оправдает и прикроет. За исполнение того, что написано в бумажке, никто не спросит. А ведь за свои-то шаги и отвечать самому надо!
И вот теперь этот человек будет руководить им, Ильиным! Поразительные вещи иногда происходят…
Красилева — нового начальника участка — Ильин не знал, и фамилия эта ему ничего не говорила. Интересно, откуда он? Что за человек? Как он поведет стройку? Ведь с таким главным инженером, как Коломенков, задушить любое дело — раз плюнуть. Хотя… на главном корпусе кранового уже ничего не изменишь. Хочешь — не хочешь, все пойдет, как задумал Ильин. Ну что ж, это, пожалуй, самое главное. И все-таки чертовски обидно! Но на то, видно, Панов и подлец, чтобы делать подлости. Вот так — неожиданно, втихую, из-за угла… И формально все правильно. Не выполнил плана — уходи, освобождай место тем, кто может его выполнять.
Ильин медленно опустил на стол листок с приказом. Что ж, этого можно было ожидать. Ведь он ничего не сделал, чтобы это предотвратить. Даже докладная, которую он написал по совету Сережки Перемышева, так и осталась у него в столе. Как-то неловко было ее отдавать…
Ильин вспомнил вечер, когда он диктовал эту докладную и потом гулял с Ниной по парку. Он-то понял в тот вечер все… А Нина, может быть, еще ждет… И ведь ей ничего не объяснишь, ничего не скажешь. Ей придется понять все самой.
Сейчас у нее были красные глаза. Наверно, плакала. Неужели из-за него? Хорошо бы ее хоть немножко успокоить…
Ильин нажал кнопку. Почти в ту же секунду Нина открыла дверь, вошла в кабинет и остановилась перед столом с прижатыми к груди руками. Ее зеленоватые глаза, наполненные слезами, широко и испуганно глядели на Ильина.
— Ну, что вы? — Ильин улыбнулся. — Ведь ничего страшного не случилось.
— Ой, как же теперь, Дмитрий Филиппыч? — Нина всхлипнула, села на стул и, положив голову на худенький локоть, заплакала. — Как же… теперь?.. — произнесла она сквозь слезы.
— Да успокойтесь! — Ильин встал, подошел к Нине. — Успокойтесь! — повторил он.
Нина продолжала плакать.
Тогда Ильин осторожно, едва касаясь пальцами, погладил ее мягкие волосы.
И в тот же момент резко распахнулась дверь кабинета, кто-то сделал тяжелый шаг вперед и четко, холодно произнес:
— Простите, не помешал?
Нина испуганно рванулась к двери.
Ильин обернулся и увидел высокого, широкоплечего человека в дорогом сером костюме и с парусиновой кепкой на голове. У человека было широкое, скуластое лицо, выдающийся вперед двойной подбородок и холодные, как ножи, пристальные серые глаза.
— Вы ко мне? — спросил Ильин.
— Да, к вам! К вам! Давайте знакомиться — я Красилев.
Ильин хотел заставить себя приветливо улыбнуться, но не смог и молча протянул руку.

* * *

Вечером, когда Красилев ушел, Ильин долго ходил по кабинету из угла в угол, потом не выдержал и позвонил домой секретарю райкома Максимову. Ильин чувствовал, что разговор с секретарем уже, видимо, ничего не изменит, потому что работает Максимов в Красноармейске совсем недавно и многого еще не знает. Но Ильину казалось, что он все-таки должен поговорить с секретарем райкома, объяснить и рассказать ему все, хотя бы для того, чтобы Панову труднее было делать такие вещи в будущем.
Максимов пригласил к себе на следующее утро, к самому началу рабочего дня, и в девять часов Ильин уже сидел у него в кабинете и рассказывал.
Секретарь райкома, невысокий, худощавый, даже в штатском по-военному подтянутый, слушал внимательно, курил и сквозь дым пристально глядел на Ильина спокойными серыми глазами, как будто хотел не только уловить то, что Ильин говорит, но и прочитать его мысли.
— Так чего же вы теперь хотите? — спросил Максимов, выслушав до конца.
— Чтобы мне дали возможность закончить то, что я начал.
— У вас этой возможности никто не отнимает. Вы остаетесь на том же участке и в немаленькой должности.
— Но теперь у меня не будет власти, чтобы продолжать начатое.
— Действуйте убеждением. Если вам удастся убедить коммунистов участка в своей правоте, это все решит. Поймите меня, товарищ Ильин. — Максимов встал из-за стола, прошелся по кабинету медленным, по-военному четким шагом. — Я не строитель, со строительным делом только начинаю знакомиться, и мне вот сейчас, сию минуту, почти невозможно определить, кто из вас прав. Со временем я, конечно, в этом разберусь. Но по сводкам ваш участок — самый отстающий. А строительству кранового завода придается сейчас очень большое значение. Терпеть отставание нельзя. Таковы факты. Поэтому пока что мы можем лишь создать комиссию, только напишите заявление. Самое же главное — убеждайте людей. — Максимов раздавил в пепельнице папиросу. — То, что ко мне пришли вы сами, а не коммунисты вашего участка, говорит, по-моему, что вы в чем-то ошибаетесь…
Когда Ильин выходил от Максимова, в дверях приемной он столкнулся с Пановым. Темные глаза управляющего на миг испуганно взметнулись, потом прищурились.
— Уже ходите жалуетесь? — Он криво усмехнулся.
Ильин, не ответив, шагнул за дверь.
Из райкома он шел медленно, курил сигарету за сигаретой и думал о том, что Панов уже, наверно, сидит в кабинете Максимова и обливает его, Ильина, грязью. Пожалуй, он не будет писать это заявление в райком, Сейчас оно может лишь испортить дело. Подумают, что он борется за должность, за оклад, и не за методы труда. Такие вещи всегда вызывают протест. Но уж если Красилев начнет губить начатое Ильиным дело, — тогда придется писать заявление!

6.

В первые дни Ильину непривычно было проходить по утрам мимо своего кабинета и устраиваться за маленьким однотумбовым столиком начальника производственно-технического отдела. Потом понемногу стал привыкать.
На участке пока ничего не менялось. Лишь Коломенков повесил на дверь своего кабинета табличку, строго ограничивающую прием по личным вопросам — два раза в неделю по два часа и ни минуты больше. Однако ограничивал он прием напрасно — по личным вопросам к нему никто не ходил и ходить не собирался. Его на участке хорошо знали…
Сдавая дела, Ильин посвятил Красилева во все свои планы, выложил ему все расчеты. Красилев молча, с непроницаемо-невозмутимым видом выслушивал это, и Ильин так и не мог понять: сочувствует ему Красилев или нет, понимает или нет его замыслы. Однако на стройке пока все шло так же, как при Ильине.
На первом же производственном совещании Коломенков предложил «решительно покончить с беспочвенными фантазиями, которые долго сдерживали ход строительства», и вести дальше кладку главного корпуса не блоками, а кирпичом, «как все ведут».
— А что будем делать с заготовленными блоками? — ехидно спросил Мазин. — Их ведь почти на весь корпус хватит.
Коломенков растерялся. Он явно не знал, что ответить на этот вопрос:
— Это предложение мы позже обсудим более детально, — выручил его Красилев. — У Павла Федоровича, видимо, есть на этот счет свои соображения, свои экономические выкладки. Попросим, чтобы он познакомил нас с ними на следующем совещании.
Один из молодых мастеров участка, до противного раболепствовавший раньше перед Ильиным, а теперь, видимо, сменивший ориентацию, предложил строительство литейного цеха завода вести обычным порядком, без предварительной прокладки подземных коммуникаций.
Красилев доброжелательно попросил и этого мастера подготовить к следующему совещанию расчеты об экономической целесообразности его предложения.
Прораб Ерохин, поднявшись с дивана и разогнувшись, как перочинный нож, предложил не делать карниза между первым и вторым этажами главного корпуса.
— Он все равно практически не нужен, этот карниз, — говорил Ерохин. — А мороки с ним много будет. Пока по всему зданию карниз протянешь, сколько блоков можно поставить!
«Дельно! — подумал Ильин. — Денька три на этом можно сэкономить».
Красилев, слегка постукивая карандашом по стеклу на столе, коротко бросил:
— Расчеты, расчеты, товарищ Ерохин! Давайте, товарищи, договоримся так, чтобы без расчетов подобных предложений не вносить.
— Будут расчеты! — Уже севший на диван Ерохин запальчиво поднял голову. — Сделаю я вам расчеты — сами убедитесь, что выгоднее!..
— Вот-вот. — Красилев кивнул. — Так и надо. Расчетами убеждать надо.
После совещания Ильин отвел Ерохина в сторону и сказал:
— Как пообедаете, зайдите ко мне. Сделаем быстренько все расчеты по карнизу. Это выгодно и нужно быстро провернуть — первый-то этаж скоро кончат.
— Зайду, зайду! — пообещал Ерохин. — Вы уж извините, Дмитрий Филиппыч, что не вам это предложил — сам только сейчас, на совещании, додумался. Так-то, знаете ведь, думать некогда — колгота все…
Ильин повторил:
— Так заходите, обязательно!
А уже на следующий день, к обеду, вопрос о карнизе был решен и даже согласован с заказчиком. Расчеты Ерохина и Ильина убедили Красилева удивительно быстро — за какие-нибудь пятнадцать минут.
«Видно, он опытный мужик, этот Красилев», — подумал Ильин и, когда Ерохин вышел, спросил:
— Вы, видимо, уже немало работали на стройках?
— Всю жизнь! — резко ответил Красилев и снял телефонную трубку, давая понять, что ни на какие вопросы он больше отвечать не намерен.
Конечно, ни Коломенков, ни молодой мастер, предложивший строить литейный цех по-старому, не представили своих расчетов к следующему совещанию. Об их предложениях никто не вспоминал, и никто больше не предлагал подобных вещей. Красилев требовал выполнения графика установки блоков, разработанного еще Ильиным, этот график выполнялся, и стены главного корпуса росли прямо на глазах.
На общегородском празднике строителей Панов в своей речи отметил быстрые темпы сооружения кранового завода и упомянул Красилева, который твердо и энергично выводит свой участок из прорыва.
Через день после этого Красилев вызвал к себе в кабинет Ильина, вынул из ящика докладную, которую Ильин когда-то писал по совету Перемыщева, и, положив ее на стекло стола, сказал:
— Я случайно обнаружил это вчера. Вы кому-нибудь показывали докладную?
— Нет.
— А Панову не передавали?
— Нет, не передавал.
— Почему?
— Мне это казалось неудобным. — Ильин пожал плечами. — Да я и не считал себя в чем-либо виноватым.
— А с коммунистами участка вы советовались, когда начинали осуществлять свой план?
— Нет.
— Странный вы человек! — Красилев покачал головой и пристально посмотрел на Ильина холодными серыми глазами. — Очень странный!
— Почему странный?
— Потому что вы все хотите делать в одиночку! — неожиданно резко бросил Красилев и недовольно отвернулся к окну. — Это ваша главная ошибка, товарищ Ильин!
А два дня спустя, на заседании партбюро, Ильин узнал, что Красилев предлагает провести открытое партийное собрание участка и обсудить на нем ход строительства главного корпуса. С докладом Красилев хотел выступить сам.
Что будет говорить Красилев и какие изменения произойдут на участке после этого собрания, Ильин не знал. У Красилева никак не поймешь, что он хочет и куда гнет. Однако по самодовольно-важному виду Коломенкова, по его неудачным, но настойчивым попыткам острить, Ильин почувствовал, что готовится что-то не особенно для него приятное. Иначе, с чего бы это Коломенков стал так радоваться?
Вскоре Мазин, который был секретарем партбюро участка, сказал Ильину, что на партсобрание обещал прийти Панов.
«Что он — добивать меня хочет?» — подумал Ильин. Ему вдруг показалось, что предложение Красилева исходило не от самого Красилева, а от Панова, что все это заранее подготовлено, что и Красилев, и Коломенков, и даже Мазин лицемерят, скрывают от него что-то, видимо, неизбежное и неприятное.
Нина, которая с тех пор, как Ильин перебрался в производственно-технический отдел, заходила к нему под каким-нибудь предлогом по нескольку раз в день, пришла вдруг накануне партсобрания прощаться.
— Ухожу на третий участок, Дмитрий Филиппыч, — сказала она. — До свидания.
— Это почему же вдруг?
— Не могу больше тут! — Нина вздохнула и, присев на краешек стула, расправила на коленях голубое платье. — Коломенков изводит. Это ему не так, то не так. Каждую бумажку по пять раз перепечатываешь. А тут за папиросами стал посылать, за яблоками… Того и гляди, — на базар пошлет.
— Мерзавец! — Ильин выпрямился. В руках у него сухо треснул карандаш. — Вы напишите в партбюро заявление, Нина! — горячо сказал он. — И никуда не надо уходить! Он будет шелковым!
— Я уже договорилась, — возразила Нина. — Все оформлено. Завтра выхожу на новую работу. И ничего я не буду писать. Не люблю этого, Дмитрий Филиппыч! Противно!
— Да, противно! — согласился Ильин и подумал, что он вот тоже не стал писать заявление в райком, хотя Панов и понизил его в должности незаконно, безо всякой проверки, безо всякого обсуждения. Не стал писать потому, что на участке ничего не изменилось, а бороться за должность противно. Вот если завтра на партсобрании кто-нибудь посмеет затронуть его честь коммуниста, — он сумеет постоять за себя.
Впрочем, может, он и неправ? Может, дело тут не в его должности, а в том, чтобы не оставлять безнаказанной ни одну подлость, даже самую маленькую? Ведь именно безнаказанность и плодит подлецов…
Ильин задумался.
Нина посидела еще немного, вздохнула и простилась, надолго задержав руку Ильина в своей.

7.

На партийном собрании все было для Ильина неожиданным — и доклад Красилева, и ход прений, и то решение, которое было принято.
Красилев начал спокойно, бесстрастно. По его каменно-непроницаемому широкому лицу, как всегда, пристальным и холодным серым глазам совершенно невозможно было определить, как он относится к тем фактам, которые излагает в докладе.
Ровным тоном Красилев рассказал о годовом задании по главному корпусу, о планах строительства, разработанных «прежним руководством участка», об осуществлении этих планов и о той экономии времени и средств, которую они теперь уже неизбежно дадут к концу года. Когда он докладывал о том, что за невыполнение полугодового плана кирпичной кладки бывший начальник участка был переведен на низшую должность, в его спокойном голосе зазвучали металлические нотки.
— К сожалению, коммунисты участка, — продолжал Красилев, — до сих пор не обсудили всего этого, не высказали своего отношения к тем событиям, которые происходят на участке, не спросили объяснений у бывшего руководителя. Частично этот пробел можно восполнить. Но только частично. — Красилев обвел взглядом зал и снова опустил глаза к бумагам. — У нас имеется докладная товарища Ильина управляющему стройтрестом, в которой как раз излагаются причины невыполнения полугодового плана. Докладная в свое время не была передана по назначению, а на наш взгляд, она очень интересна.
Красилев начал неторопливо читать докладную Ильина, все так же не выражая своим тоном отношения к тому, что читал.
Однако, заметив, как заерзал на стуле сидевший в президиуме Панов, как напряженно, не кашляя, не переговариваясь, слушали докладную рабочие, Ильин вдруг понял, что Красилев — его единомышленник, но единомышленник гораздо более дальновидный, опытный и твердый в осуществлении планов Ильина, чем сам Ильин. И ни бесстрастный тон Красилева, ни его холодный взгляд уже не могли обмануть ни замершего во втором ряду Ильина, ни беспокойно вертевшегося в президиуме Панова. Факты говорили сами за себя. Выводы из них могли быть только очень определенные и очень жесткие. А красилевская манера держаться, благодаря которой не всякий и не сразу почувствует его настоящую позицию, позволяла ему очень быстро и очень точно определить, кто с ним, а кто — против. Ильин в этом всегда разбирался плохо.
— …Я кончаю, — донеслись до Ильина четкие слова Красилева. — Я считаю необходимым поставить перед собранием два вопроса. Первый: правильно ли идет строительство главного корпуса? Второй: как вести строительство литейного и других цехов — по-старому или по-новому, как сооружается главный корпус?
Второй вопрос был для Ильина совершенно неожиданным. Ему никогда не пришло бы в голову ставить такой вопрос на обсуждение. Он был убежден, что подобные вещи инженер-руководитель должен решать сам, под свою ответственность. На то он и инженер, на то он и руководитель.
И однако Красилев пошел на обсуждение. Почему?
Ильин так и не успел решить почему — на трибуну поспешно поднялся Коломенков. Он повернул свое круглое лицо с унылым длинным носом не к залу, а к президиуму и заговорил, возмущенно размахивая руками, о все тех же «беспочвенных фантазиях», которые «долго тормозили стройку» и которым «давно пора положить конец».
— Правильно говорил в своем докладе Петр Николаевич, — продолжал главный инженер. — Давно пора по-настоящему спросить за все это с бывшего начальника участка, спросить с него так, как положено спрашивать с коммуниста. Я лишь в одном позволю себе не согласиться с Петром Николаевичем. — Коломенков извиняющимся движением слегка наклонил голову и поглядел на Панова. — Позволю себе не согласиться с тем, что нужно обсуждать методы строительства остальных цехов. Мне думается, тут все ясно. Те методы строительства, которые приводят к срыву государственных планов, нас не устраивают…
Ильин, чуть прищурившись, глядел на главного инженера и думал, что когда он, Ильин, начинал строительство главного корпуса, он, естественно, заботился не о своей личной выгоде, а о выгоде государства. Однако он нигде и никогда не упирал на это, считая это само собой разумеющимся, всем и без того понятным. А вот Коломенков, и Панов тоже, все время бьют его словом «государственный», спекулируют им. Можно подумать, будто только они одни защищают интересы государства! И почему это так получается, что когда у иных людей не хватает логических или фактических доводов, они начинают спекулировать на дорогих всем понятиях? И почему им так легко прощают это?
Коломенков кончил, слегка, с достоинством, наклонил голову и повернулся спиной к залу, чтобы уйти с трибуны. Но, как метко пущенный аркан, его догнал и остановил брошенный из зала вопрос:
— А почему вы не выступали против, пока Ильин был начальником?
Коломенков обернулся и, кивнув в сторону президиума, развел руками.
— Я думал, все это согласовано с управляющим…
По залу прокатился смешок. Панов досадливо поморщился. Мазин сдержанно улыбнулся. Лицо Красилева осталось по-прежнему невозмутимо спокойным.
Ерохин, попросивший слово после Коломенкова, выглядел на трибуне как-то странно и смешно. Трибуна явно была слишком низка и слишком широка для его длинной, худой фигуры. И, наверно, оттого, что Ерохин чувствовал это, он вначале смущался и говорил отрывисто, даже не совсем связно. Потом он увлекся и, забыв про свое смущение, стал доказывать преимущества предложенного Ильиным порядка строительства, стал убеждать в том, что теперь, когда эти преимущества совершенно ясны, недопустимо строить по-старому.
Кончил он неожиданно яростными упреками по адресу Ильина. Он упрекал Ильина в том, что тот делал все сам, не советуясь с товарищами по работе, не доверяя им, не делясь с ними своими планами.
— Мы простили бы все товарищу Ильину, — Ерохин рубил воздух рукой, — если бы речь шла о его собственных хоромах. Но Ильин тут нашим общим делом рисковал. Он слишком много взял на себя одного. А если бы он с нами делился, если бы мы все вместе делали, мы бы его в обиду не дали. — Ерохин решительно качнул лысеющей головой и добавил: — Мы бы тогда, может, не Ильина обсуждали, а кого повыше!..
Он шагнул с низенькой сцены в зал, потом что-то вспомнил, звонко хлопнул себя ладонью по лбу, под общий смех поднялся обратно на сцену и громко произнес:
— А насчет литейного и других цехов у меня никаких сомнений нет. Сейчас и думать нечего их по-старому строить. Это курам на смех…
Ерохин не договорил, махнул рукой и снова шагнул длинными ногами со сцены в зал.
Костю Серьгина, бригадира каменщиков, который был по-детски застенчив и робок в приемной, у стола Нины, принимали в кандидаты на прошлом собрании, месяц назад. Ильину тогда показалось, что Костя с год, а то и больше будет сидеть на партийных собраниях молча, будет робеть, краснеть и ни за что не выступит. И вдруг Костя попросил слово сразу после Ерохина. Он вышел к трибуне взлохмаченный, с какой-то отчаянной решимостью на лице и, даже не успев заговорить, начал широко размахивать своими большими, тяжелыми рабочими руками.
Ему нравилась кладка кирпичными блоками, и он отстаивал ее просто и ясно, подтверждая каждый свой довод тяжелым ударом кулака по трибуне.
— Я только думаю, — говорил Костя, — что нам больше резону делать блоки не кирпичными, а силикатными или бетонными, может, даже железобетонными. Я про силикатные блоки читал, применяют их уже. Почему бы и нам не попробовать? Они ведь небось подешевле, чем кирпичные станут. И мороки с ними меньше… — Он снова взмахнул над трибуной кулаком. В зале засмеялись. Костя, остановив руку в воздухе, удивленно посмотрел на свой кулак, быстро спрятал его за спину и спрыгнул в зал.
…Собрание шло к концу. Против нового порядка строительства, кроме Коломенкова. никто не возражал.
Перед тем как выступить самому, Мазин наклонился к Панову и, видимо, предложил ему слово. Ильин видел, как тот отрицательно покачал головой и легким движением ладони показал: вы уж как-нибудь сами, мое дело сторона, я у вас тут гость.
Мазин неторопливо вышел на трибуну и заговорил о Коломенкове: может ли человек, упорно цепляющийся за старые методы труда, быть главным инженером участка?
— Ведь совершенно ясно, — негромко, но отчетливо говорил Мазин, — что Коломенков будет тормозить сооружение остальных цехов, потому что он не согласен с новыми методами строительства. Зачем ждать, пока от этого начнет страдать дело?
Ильин смотрел в президиум и видел, как Панов раздраженно, резкими, нервными движениями чертит что-то на бумаге. Лицо Красилева по-прежнему ничего не выражало. Его холодные серые глаза смотрели куда-то вдаль, поверх голов, как будто все, что происходит в зале, было ему совершенно безразлично. Но Ильин уже знал, что ему это не безразлично и что теперь, обеспечив себе поддержку коммунистов, он может завернуть на участке такие дела, какие Ильину и не снились.
Ильину теперь было ясно, почему Красилев не боялся вынести на обсуждение любой вопрос. Он просто очень доверял людям. И Ильин тут же решил на ближайшем общетрестовском партийном собрании сказать о том, что угольный склад на ТЭЦ не нужен. Если не удается убедить людей в кабинетах, надо убеждать их в залах.

8.

Подбирая полы расстегнутого плаща, Ильин перелезал через земляные насыпи, прыгал через траншеи, переходил кое-где по шатким узеньким дощечкам, перекинутым от одного края канавы до другого. Пробраться теперь от конторы участка к главному корпусу было нелегко — между ними лежала изрытая строительная площадка литейного цеха. На этой площадке трудилось сейчас больше половины рабочих участка. Красилев спешил использовать последние ясные дни сентября и закрыть до дождей подземные коммуникации. Тогда в октябре можно будет выложить фундаменты, залить пол и начать кладку стен блоками.
На главном корпусе, куда шел Ильин, устанавливали последние ряды блоков. Сооружение стен подходило к концу.
Задумавшись, Ильин оступился, комья сухой глины посыпались из-под его ног.
— Дмитрий! Димка! Ильин! Подожди! — раздалось сзади.
Ильин обернулся. От конторы участка спешил Сергей Перемыщев, невысокий, рано начавший полнеть, похожий в своем новом габардиновом пальто и серой шляпе на какого-то заезжего начальника. Он смешно размахивал руками — видно, боялся свалиться в траншею.
— Здорово, старик! — Сергей протянул измазанную в земле руку и, извиняясь, пояснил: — Не удержался все-таки, встал тут у вас в одном месте на четвереньки. Ты бы, брат, подвесную дорогу, что ли, устроил. Перемещаться-то надо!..
— Ничего. — Ильин хмыкнул. — Скоро закроем. Бездорожье тоже имеет свои достоинства — меньше начальства ходит. К нам-то ты чего?
— Да я шел мимо — к тебе завернул. Сказали, ты тут, вот я и отправился в это рискованное странствие. — Перемыщев кивнул на траншею. — Сегодня утром, понимаешь, у главного интересный разговор был. Меня Осинцев к десяти с материалами вызвал. Я точно в десять вхожу. А у него Красилев твой сидит. Похоже, они обо всем уже переговорили, кончают. Слышу, Красилев говорит: «Так я вас очень прошу, Григорий Матвеевич!.. Мы с ним участок лучшим в области сделаем…» Красилев ушел, а Осинцев меня спрашивает: «Вы, кажется, с Ильиным в одном институте учились?» — Ну я, сам понимаешь, разрисовал тебя, как рафаэлевскую мадонну. А потом спрашиваю: «О нем разговор был, Григорий Матвеич?» Осинцев-то и говорит: «Да, вот Красилев его главным к себе просит. И райком поддерживает». Ну, а часа через два после этого разговора узнаю, что Панова вызывают с отчетом. Завтра выезжает. Так что, можешь считать, твое дело решено. Осинцев, конечно, воспользуется… Да, может, Панов еще и не вернется. Хороших начальников среди года с отчетами не вызывают… Ну, пока!
Сергей пожал Ильину руку и, покачиваясь, стал перебираться через траншею.
Ильин посмотрел ему вслед и направился к главному корпусу.
Поднявшись на леса, он подошел к каменщикам бригады Серьгина, которые выкладывали карниз. Несколько дней назад Ильин предложил связать нижние ряды карниза тонкой железной арматурой. Она должна была предохранить карниз от трещин в сильные морозы первой зимы. Теперь он пошел посмотреть, как осуществляют его предложение.
— Эй, берегись!
От неожиданного окрика Ильин вздрогнул, но, подняв глаза, успокоился. Над головой проплыл контейнер с кирпичом. Солнце, отражаясь в окошечках башенного крана, било в глаза множеством ярких зайчиков.
— Бригадир где? — поинтересовался Ильин.
— Нету его сегодня, — ответил молодой каменщик. — Свадьба у него. Сегодня вечером все к нему пойдем.
— Свадьба? — переспросил Ильин. — На ком же он женится?
— На Нинке Козловой. Она еще у вас секретаршей когда работала, Костя все ходил, вздыхал. А теперь она на третьем, тоже в секретаршах…
— На Нине… — тихо повторил Ильин и вдруг заторопился. — Ну, ладно, пока. Передавайте от меня молодым самые лучшие пожелания. Пусть живут счастливо, дружно…
Ильин повернулся и медленно начал спускаться. Ноги соскальзывали с набитых на щиты планок, и Ильин хватался за поручни.
…«Так вот что!.. Значит они женятся… Ну что ж, это вполне естественно». И хотя для Ильина все давно уже было решено, новость, сказанная каменщиком, вызвала почему-то тоскливое, щемящее чувство. «Так вот что!.. — снова пронеслось в голове. — И наверняка Костя не думал столько, сколько я. Для него все это легче, проще. Но в конце концов, настоящее, видимо, и бывает тогда, когда уже не можешь ни о чем рассуждать, когда не можешь поступать иначе, чем поступаешь, когда все получается само собой, безо всяких усилий разума, может быть, даже вопреки ему. А если можно и так и этак, то уж лучше никак — честнее».
Ильин вздохнул. Дай бог ей счастья! Каждому — свое. Ему пока что — голая холостяцкая комната, борьба за право работать в полную силу, так, как требует совесть, и смутное ожидание большого, настоящего чувства, которое обязательно придет, которое приходит к каждому, кто умеет его терпеливо дожидаться.
Ильин спустился на землю и вышел из-под лесов. А вслед за ним по громыхающим деревянным щитам уже бежал один из каменщиков и кричал:
— Дмитрий Филиппыч! Дмитрий Филиппыч! Насчет арматуры позвоните! Кончается!..


СТАРЫЙ ПАПА

Бабушка Вера заходит вместе с Костей в аптеку, сажает его на широкую деревянную скамейку и говорит:
— Сиди здесь и никуда не уходи. Я закажу лекарства.
Она идет к очереди и спрашивает, кто последний.
Костя сидит на скамейке, болтает ногами и глядит на стоящую рядом с ним высокую полку, в которой очень много самых разных очков — прозрачных, синих, коричневых и даже черных. «Вот в синие очки, наверно, здорово интересно смотреть! — думает Костя. — Все-все синее. И почему это получается?»
Он уже не раз смотрел в мамины коричневые очки, через которые все кажется коричневым и желтым, в черные очки ему смотреть просто не хочется, а в синие еще ни разу не приходилось. Вот раздобыть бы где-нибудь синее стеклышко! Надо будет попросить у папы…
Неожиданно возле Кости останавливается лысый дядя в сером костюме, внимательно смотрит на него и спрашивает:
— Мальчик, ты — Костя?
— Да, — удивленно соглашается Костя. — А вы, дядя, откуда знаете?
— Я все знаю. — Дядя как-то очень грустно улыбается. — А фамилия твоя Башлыков?
— Да, Башлыков!
Костя удивлен и растерян. Он еще ни разу не встречал людей, которые бы вот так, с первого взгляда, отгадывали его имя и фамилию.
— А вы, дядя, фокусник из цирка, да? — спрашивает Костя.
— Нет, — Дядя качает головой. — Я не фокусник. А с кем ты здесь, Костик?
— С бабушкой. Вон она в очереди стоит.
Костя показывает рукой.
Дядя присаживается на скамейку возле Кости, внимательно глядит на него и спрашивает:
— А ты меня, Костик, совсем не помнишь?
Костя тоже внимательно смотрит на незнакомого дядю, и ему начинает казаться, что он уже когда-то видел такие же вот, как у дяди, грустные серые глаза. Он изо всех сил пытается припомнить, где и когда он видел их, но это ему не удается, и он говорит:
— Нет, дядя, я вас не помню.
Дядя опять как-то грустно, краешками губ, улыбается и неожиданно спрашивает:
— Чего бы ты, Костик, сейчас хотел больше всего?
Костя выпаливает сразу же, не раздумывая:
— Синие очки, вот эти!
И он показывает пальцем на полку.
— Зачем они тебе? — Дядя начинает смеяться уже не грустно, а весело.
— Чтобы в них смотреть и все было синим-синим.
Дядя молча отходит к прилавку, говорит с тетей в таком же белом халате, какие носят врачи в детской поликлинике, где Косте иногда делают больные уколы, тетя что-то пишет на бумажке, дядя берет эту бумажку и идет к кассе.
Пока дядя ходит, Костя снова пытается вспомнить, где он видел такие же, как у этого дяди, глаза. Он вспоминает с такими усилиями, что у него даже начинает болеть голова. И вдруг он видит себя лежащим в своей маленькой старой кроватке с высокими белыми сетками, а над кроваткой — улыбающееся лицо мамы и такие же вот грустные серые глаза, как у этого лысого дяди.
Теперь вспоминать легче. Костя видит, как он сидит за столом на коленях у мамы, а кто-то в полосатой пижаме и с грустными серыми глазами обрезает у яичницы весь белок и отдает ему, потому что Костя всегда ест у яичницы только белок, желтка не любит. И Костя уже знает, что в полосатой пижаме — это папа, хороший, родной, ласковый папа, который часто покупает разные игрушки и особенно заводные машины, но почему-то не тот папа, с которым Костя живет сейчас и которому бабушка Вера — мама, а какой-то другой папа, которого сейчас нет.
И еще само собой вспоминается: Костя сидит на руках у этого старого папы с грустными серыми глазами, целует его в щеку. А старый папа жалобно просит маму:
— Останься! Ну, хоть ради него останься! Ведь мы должны жить для него!
А мама смотрит в сторону и качает головой. Потом она забирает Костю и уходит с ним в вагон. Костя смотрит в окно. Поезд трогается, старый папа остается на станции, и по щекам у него текут слезы.
И больше старого папы совсем не было, а был новый папа, которого мама зовет Васей и глаза у которого коричневые, веселые, а волосы густые и черные, и за них очень хорошо держаться, когда сидишь у папы на шее.
Теперь Костя думает, как же это так получается: незнакомый лысый дядя с грустными серыми глазами — он что, старый папа, что ли? И откуда он сейчас взялся? И где он был до сих пор? И он это или не он прислал Косте на елку большой конструктор? Костя тогда видел в дверную щелку, как бабушка Вера вынимала на кухне этот конструктор из посылочного ящика. А потом Косте сказали, что конструктор принес Дед Мороз. Зачем же тогда посылочный ящик? Ведь Дед Мороз сам приносит подарки по ночам, когда дети спят, а не по почте их посылает… Может, это старый папа прислал, а вовсе не Дед Мороз?..
…Лысый дядя подходит к Косте тихо, незаметно и протягивает замечательные, новенькие синие очки.
— Вот, Костик, очки. А чего бы ты еще хотел?
Костя думает, что хорошо бы еще попросить у лысого дяди настоящий автомобиль с педалями, в который можно сесть и поехать по улице. Такой автомобиль есть у рыжего Славки, мальчишки с их двора. А папа на такой автомобиль никак не заработает. Однако вначале хорошо бы узнать у лысого дядя, кто он — старый папа или нет?
Костя надевает синие очки, глядит через них на лысого дядю, видит, что у него и костюм, и лицо, и газета в руке теперь синие, и спрашивает:
— Дядя, а вы мой старый папа или нет? Это вы зимой прислали мне конструктор?
Дядя молча кивает и садится на скамейку с Костей.
— Дядя, а вы можете купить мне настоящую машину с педалями, чтоб на ней можно было ездить?
Костя уже снял синие очки и глядит на дядю без них.
— Будет у тебя такая машина, — обещает дядя. — Обязательно будет!
— А когда вы ее купите?
— Сегодня, Костик.
К скамейке подходит бабушка Вера, пряча в сумку какие-то бумажки. Костя снова надевает синие очки и говорит:
— Бабушка, посмотри, какие у меня очки!
Бабушка Вера смотрит и сразу начинает сердиться:
— Отдай сейчас же дяде очки, а то разобьешь! — Она глядит на лысого дядю и добавляет: — Вы знаете, гражданин, он ужасный ребенок — где что увидит, обязательно подай.
Костя обижается на бабушку Веру и, надув губы, говорит:
— И совсем я у него не просил, а он сам мне подарил, потому что это мой старый папа.
— Какой еще старый папа? — сразу повышает голос бабушка Вера.
Лысый дядя встает со скамейки и тихо говорит бабушке:
— Я — Соснин.
Бабушка почему-то испуганно смотрит на него и тоже тихо спрашивает:
— Михаил?
— Да.
— Зачем же вы сюда приехали?
— Я в командировке. И вот случайно увидал Костика. Я ведь его давно уже знаю только по фотографиям…
Голос у лысого дяди почему-то прерывается, и ой опускает голову вниз. Потом произносит:
— А вы?
— Я мать Василия. — Бабушка закусывает губу, качает головой и спрашивает: — И вы что — обязательно хотите прийти к нам? Может быть, лучше без этого?
— Нет-нет, я не приду, — как-то испуганно говорит лысый дядя. — Я вот только… Посмотрел на Костика…
— Ну, нам пора. — Бабушка берет Костю за руку. — Попрощайся с дядей.
— Я не хочу с ним прощаться! — говорит Костя. — Пусть он пойдет с нами. Это же мой старый папа!
— Нет, дядя не может пойти с нами, — сердито говорит бабушка Вера. — Ему нужно на работу.
— Да, мне нужно на работу, Костик. — Лысый дядя, который был старым Костиным папой, кивает головой. — Мне нужно на работу…
Лысый дядя внимательно смотрит на Костю грустными серыми глазами, потом неожиданно поднимает его на руки и целует в щеку.
Костя думает, что старому папе, наверно, совсем не хочется идти на работу, а хочется гулять с ним, с Костей, и покупать ему разные игрушки. И Косте тоже не хочется идти домой, а хочется гулять со старым папой и рассказывать о том, как он играет и дерется с мальчишками в своем дворе и в детском саду, какие у него есть игрушки и какие игрушки есть у мальчишек.
Но бабушка снова берет Костю за руку и тянет его к дверям аптеки. Старый папа как-то быстро, торопливо гладит Костю по голове и говорит:
— Я сегодня же пришлю тебе машину, Костик, сегодня же.
И вот уже Костя на улице, и идет за бабушкой, которая крепко держит его руку в своей.
Костя чувствует, что в один сандалик у него попал острый камешек, который перекатывается от пятки к пальцам и обратно. Ему нужно остановиться и вытряхнуть этот камешек, но бабушка быстро тянет его вперед, как будто боится куда-то опоздать.
Косте очень хочется вернуться к старому папе, и он не понимает, почему старому папе лучше не приходить к ним домой.
— Бабушка, — спрашивает Костя, — а можно мне поехать туда, где живет старый папа?
Бабушка Вера ничего не отвечает.
— Ну, бабушка! — уже жалобно тянет Костя. Почему мне нельзя погулять со старым папой?
Бабушка Вера продолжает молча идти вперед.
Костя тащится за ней и думает: «Почему? Ну, почему?..»


МОЙ БЫВШИЙ ДРУГ

— Старик! Это колоссально!
Кто-то дернул меня за рукав, и я чуть не уронил поднос с кофе и двумя бутербродами, которые нес к свободному столику.
Поставив поднос, я обернулся. Возле меня стоял Юрка Аркалов, мой старый, школьный друг, стоял такой же стройный и густоволосый, каким был, когда мы кончали школу. Я невольно подумал, что сейчас я по крайней мере в полтора раза толще Юрки и что друзья и родные давно уже перестали смеяться над моей лысиной.
— Здравствуй, Юрка! Как это здорово, что мы встретились!
— Конечно! Я сейчас перетащу к тебе свой кефир, и мы позавтракаем вместе.
Через минуту Юрка сидел за моим столиком. Вытряхнув из бутылки остатки кефира, он спросил:
— Какой ветер занес тебя в эту скучную гостиницу?
— Командировочный. А тебя?
— Тоже. Ты где сейчас работаешь?
— В Нижне-Туринске. А ты?
— В Москве. Шефствую над здешней легкой промышленностью. Уже пятый день торчу в этой серой коробке, и впереди еще две недели с гаком. Тихий ужас! Ты в каком номере?
— В четырнадцатом.
— О! Так это же рядом! Я в одиннадцатом. Вечером поболтаем, ладно?
— Конечно, Юрка!
Время было уже рабочее, и каждый отправился по своим делам.
Весь день я вспоминал Юрку Аркалова таким, каким он был в нашей школе рабочей молодежи, пятнадцать лет назад, когда мы вместе зубрили теоремы, конспектировали учебники по истории и мечтали о большой, интересной жизни, в которой всегда есть место подвигам, и не просто подвигам вообще, а нашим — моим и Юркиным.
У Юрки были наполеоновские мечты — он собирался объездить все пять континентов, все посмотреть, все сравнить и всюду показать, какой есть он, Юрка Аркалов, простой московский парень, который вырос без отца, с тринадцати лет работал на заводе и в молодости черпал свою буйную энергию и неиссякаемый оптимизм из пятисот ежесуточных граммов черного хлеба, которые получал в годы войны по карточкам.
У меня тогда мечты были скромнее. Я собирался поступить на факультет журналистики, потом работать в газете и объездить за свою жизнь хотя бы одну только нашу страну. Мне казалось, что ездить по нашей стране журналистом интереснее, чем перемахивать с одного континента ка другой. За границей можно быть только наблюдателем. А на нашей земле журналист может вмешиваться в любое дело, помогать хорошим людям, мешать плохим и вообще чувствовать себя хозяином.
Мы с Юркой вместе сдали госэкзамены на золотую медаль. И еще трое ребят сдали всё на одни пятерки. Но у нашего директора были испорчены отношения с заведующим районо и, видимо, поэтому на школу дали только одну золотую и одну серебряную медаль. Когда я потом рассказывал об этом, мне никто не верил, но тем не менее все было именно так.
И вот единственную золотую медаль отдали Лене Колонкину, наверно, потому, что он был стахановцем, много говорил об этом и каждую четверть приносил в школу характеристики с завода, хотя их у нас никто не просил. Серебряную медаль вручили мне, снизив в моем аттестате отметку по алгебре, а остальным трем ребятам, сдавшим всё на пятерки, снизили отметки по русскому языку и выписали обычные аттестаты.
Узнали мы об этой несправедливости в самом начале выпускного вечера. Я помню, как побледнел Юрка и как тихо ушел он в какой-то пустой класс, даже не взглянув на Олю Тимохину, которую любил и которая так же, как и он, лишилась в этот вечер медали. Оля отправилась было за ним, но быстро вышла из класса с заплаканными глазами. Видно, Юрка, как и всякий сильный человек, хотел пережить свое горе один. Однако я еще тогда подумал, что горе ведь не только у него, но и у Оли. Может, ему нужно было бы позаботиться прежде всего о ней?
А потом Юрка читал нам Маяковского, читал громко, бодро, с таким чувством, с такими горящими глазами, каких я у него никогда не видал.
Получив аттестат, он горько улыбнулся и сказал, что если ему не удалось получить медаль в школе, то он обещает, именно обещает, что в институте получит диплом с отличием.
Я глядел на него и думал, что это настоящий, сильный человек, который не опустит в трудную минуту руки и не склонит голову. Я был горд, что этот человек — мой друг, и видел, как восхищенно глядела на него Оля Тимохина. Мне казалось, она переживает не столько за себя, сколько за него. Все мы переживали за Юрку, потому что знали, как много и яростно он занимался, как хорошо учился все те два года, которые существовал наш класс. У Юрки должна была быть медаль совсем не случайная, как у Лени Колонкина, а заслуженная, выстраданная.
А потом мы с Юркой встречались все реже и реже. Он учился в институте внешней торговли, я на факультете журналистики, и у каждого была куча своих забот. В последний раз он зашел ко мне перед практикой, когда учился на четвертом курсе.
— Уезжаю в Китай! — радостно произнес Юрка. — Привезти тебе какого-нибудь шелкового дракона?
— Зачем он мне? — Я пожал плечами. — Привези лучше несколько китайских газет.
Однако газет мне Юрка не привез. И вообще я его больше не видел вот до сегодняшнего дня. О том, что он вернулся с практики из Китая, я узнал от его сестры, которую как-то встретил на улице. Собирался все зайти к нему, расспросить, да так и не собрался. И теперь я даже не знал, получил он диплом с отличием или нет, и забыл спросить у него об этом за завтраком. Впрочем, какое значение это имело сейчас, если мы кончили институты почти девять лет назад?
Девять лет… Почему-то теперь я подумал, как в сущности давно я окончил институт. Раньше об этом не думалось. Все казалось, что совсем недавно был выпускной вечер, и подвыпивший Мишка Чудаков, высокий, кудрявый, с черными усиками, любимец наших институтских девчат, отбивал на столах чечетку. А теперь Мишка — заместитель редактора областной газеты и, даже подвыпив, не полезет плясать на стол…
У меня за эти девять лет вышло восемь книжек, и через несколько недель должна была выйти девятая… А что у Юрки?
Вечером Юрка сидел в моем номере и рассказывал. Он начал с того, что, действительно, получил диплом с отличием, и я порадовался за него — сильный парень! А потом он уехал на работу в Китай, уехал с женой. В Китае родился сынишка. Арсений… По деду…
— Прости, Юрка, — перебил я его. — А где сейчас Оля Тимохина?
— Не знаю. — Юрка махнул рукой. — Я не интересуюсь, что происходит с моими старыми привязанностями.
— Жаль… А я интересуюсь… Все-таки это не чужие люди…
— Видно, у тебя просто было мало привязанностей, — философски заметил Юрка. — И потом, старик, ты еще в школе был немного сентиментален…
— Возможно…
Я подумал, что дело тут все-таки не в сентиментальности. Дело в чем-то другом. Но мне почему-то не хотелось спорить.
Юрка продолжал рассказывать и у него выходило, что в Китае ему было очень хорошо прежде всего потому, что там много платили и можно было купить много шелковых покрывал, копров, халатов и костюмов.
— Скажи, старина, — перебил Юрка сам себя, — сколько у тебя костюмов?
— Три.
— Ха! У меня восемь. Я с тех пор, как приехал, ни одного нового костюма не покупал.
— Но зачем тебе столько? Ведь для нормальной жизни трех костюмов вполне достаточно.
— Чудак! Они ведь рвутся.
Я расхохотался.
— Юрка! Я перестаю тебя понимать. Ведь если порвется костюм, можно купить новый… Зачем гноить дома ненужные вещи? Ты же не носишь сразу все восемь…
Юрка не ответил. Он стал расспрашивать меня о том, что я успел за эти годы, и, услышав о книжках, насторожился.
— И сколько ты за них получил?
Мне никогда не приходилось подсчитывать, сколько я получил за все книжки вместе, но тут я уступил и очень примерно подсчитал.
— О! — воскликнул Юрка. — Тогда ты, конечно, можешь позволить себе обходиться только тремя костюмами. Видно, писать книги гораздо лучше, чем ездить за границу…
Это уже начинало раздражать меня. Мне не хотелось думать о Юрке плохо — ведь он мой старый школьный друг. Но сдержаться я не мог.
— Неужели ты ездил в Китай только за костюмами, Юрка? — спросил я. — Неужели ты всерьез думаешь, что я писал книжки тоже только ради костюмов?
— Брось кипятиться, старик! — Юрка снисходительно улыбнулся. — Зачем нам говорить друг Другу высокие слова? Ведь мы свои люди! Поверь, я мог бы наговорить тебе кучу всяких высоких слов, но, мне кажется, это было бы смешно.
— Да, конечно, — согласился я. — Дело не в высоких словах. — У меня снова пропало желание спорить. — Ну, как у тебя сейчас?
— Сейчас неважно. — Грустная улыбка заиграла на тонких красивых Юркиных губах. — Сижу в конторе. Получаю полтораста рублей. Женский оклад… Представь, жена зарабатывает столько же. Ну, и, конечно, не ладим. Теща говорит, что мужчина должен приносить больше. Таково уж, видно, железное правило мещанства.
— Вы живете с тещей?
— Да, к сожалению. Мещанка страшная. Деньги, деньги, деньги. Больше ее ничто не интересует. А мне до больших заработков еще далеко. Правда, начальник отдела относится ко мне хорошо, хвалит за выступления на совещаниях и даже называет просто Юрой. Но от него немного зависит. Ну, максимум, может сделать меня своим замом, если освободится место. Оклад всего на триста рублей больше. Тоже не Рио-де-Жанейро… Тут вот, в командировке, вместе со мной, одна наша сотрудница. Так у нее сто восемьдесят… А меня-то считают лучшим работником… Вообще, трудно мне сейчас достаются деньги. Книжки, наверно, писать легче. Сиди себе за столом и пиши…
Я подумал, что каждая моя книжка рождалась в муках, что каждая добавляла мне седых волос, приносила больше горя и неприятностей, чем радости, что после каждой книжки я зарекался писать следующую и все-таки писал. Просто я не мог их не писать — и в этом все дело. Но ничего этого я не стал говорить Юрке.
Я обещал Юрке показать хоть одну из своих книг, раскопал в местной библиотеке сразу две и на другой вечер постучал к нему в номер.
— Да, да, войдите, — услышал я и открыл дверь.
В комнате был полумрак. Горела лишь настольная лампа. Юрка в шикарной китайской пижаме сидел на кровати, поджав ноги, и курил. Возле стола, на тахте, сидела маленькая белокурая женщина и старательно раздавливала в пепельнице папиросу. Там уже лежало несколько окурков с красными полосками от губной помады.
Я смутился и хотел уйти, но Юрка удержал меня.
— Знакомься, Валя, — представил он меня. — Это мой школьный друг. А это, — он сделал жест в сторону женщины, — наша сотрудница.
Женщина встала, прошлепала по полу большими, видимо, Юркиными тапочками и крепко сжала маленькой рукой мою ладонь.
Я произнес несколько фраз, отдал книги и ушел. Закрывая дверь, я услыхал голос женщины:
— Юра, достань, пожалуйста, мои ботинки. У меня замерзли ноги…
Я подумал, что Юрка, наверно, ссорится с женой не только потому, что зарабатывает не больше ее…
Через час он зашел ко мне и снова стал жаловаться, что у него маленький оклад и что, хотя как работника его ценят, ему никак не удается занять хорошее, достойное его способностей положение. Видно он уже просто не понимал, что положение человека у нас определяется не тем, что ему удалось ухватить, взять от жизни, а тем, что он сумел дать другим людям. Брать легче, чем давать. Но зато то, что труднее, всегда больше ценится…


НА ЭКСКУРСИИ

Мы ехали на экскурсию в Сигулду — как говорили нам, самое красивое место в Латвии. Небольшой автобус нашего дома отдыха вез нас вначале по зеленым улицам курортных местечек Рижского взморья, потом въехал в Ригу и остановился недалеко от стройного серого здания центрального универмага.
— Стоим только пятнадцать минут, — предупредил шофер. — Не опаздывайте.
Мы разбрелись в разные стороны — кто в магазин, кто за газетами, кто за мороженым.
Когда мы вернулись в автобус, в нем оказался новый пассажир — молодая женщина в сереньком пластикатовом плаще. У женщины были темные волосы и большие, немного удивленные голубые глаза. Такие глаза редко бывают у темноволосых людей и, может быть, поэтому женщина казалась необычно, неестественно красивой.
Мы все уже знали друг друга, хотя и отдыхали вместе недолго — всего пять дней. Женщину эту не знал никто.
Мы рассматривали ее молча, и никто не решался спросить — кто она и зачем появилась в нашем автобусе. Моя соседка — худенькая пожилая женщина, которая в любую погоду всюду, даже в столовую, ходила с зонтиком, — тихонько высказала предположение, что это — «левая пассажирка», договорившаяся с нашим шофером.
— Непохоже, — так же тихо возразил ей я. — В Сигулду регулярно ходят и автобусы и поезда. Кто без нужды согласится быть «левым» пассажиром?
Последним в автобус вошел критик Корин, отдыхавший вместе с нами. Когда в первый день мы знакомились с ним в столовой, он так и представился: «Корин. Критик».
Мой сосед по столу Андрей, задорный чубатый парень, дерзко ответил на эту рекомендацию:
— Очень приятно. Не слыхал.
— В вашем возрасте уже полезно иногда заглядывать в газеты и журналы, — холодно заметил Корин.
Впрочем, неловкость первых минут рассеялась после обеда, когда Корин начал рассказывать свежие анекдоты. А еще через день Андрей показал мне солидный журнал, в котором была маленькая и, кажется, разгромная рецензия Корина на какую-то повесть молодого писателя.
Андрей не был скрытным парнем. Через три дня почти весь дом отдыха знал, что среди нас — настоящий критик, который знает уйму замечательных анекдотов. На Корина уже смотрели с уважением.
Полный, неторопливый, иронически поблескивающий двойными стеклами очков, Корин казался человеком общительным и веселым. Он рассказывал анекдоты и сегодня, пока мы ехали до Риги, и хотя не все его анекдоты были удачными, симпатии экскурсантов он завоевал. Каждому ведь приятнее ехать весело, и невольно чувствуешь благодарность тому, кто хоть как-то заботится об этом.
Видимо, сейчас, вернувшись в автобус, Корин уже чувствовал что-то вроде обязанности развлекать нас и дальше, а запас анекдотов у него, кажется, иссяк.
Может быть, поэтому, а может, и еще почему-либо он заговорил с красивой голубоглазой женщиной первым.
— Простите, вы случайно не экскурсовод?
— Случайно, экскурсовод, — вежливо улыбнувшись, ответила женщина.
— Значит, вы будете показывать нам Сигулду?
— Значит, я.
— Это очень приятно! — Корин, улыбаясь, галантным жестом прижал руку к сердцу. — Простите, а как вас зовут?
— Велта Петровна.
— Красивое имя! Я постараюсь запомнить… Велта Петровна… Вы знаете, мне очень трудно запоминать имена и отчества. Все время их путаю. Вот когда был в армии, все было легко и просто. Начальство величал только по званиям. А оно на погонах написано… Товарищ майор… Товарищ полковник… Подчиненных достаточно было знать по фамилиям. Да и мало их у меня было, подчиненных-то… Удобно! А как в гражданку вышел — бог мой! Сплошные имена и отчества! До сих пор привыкнуть не могу. Все путаюсь.
— Вы, наверно, недавно демобилизовались? — вежливо осведомилась Велта Петровна, окинув выразительным взглядом рыхлую, совершенно невоенную фигуру Корина.
— Что вы! — Корин махнул рукой. — Пятнадцать лет назад. Сразу после войны… Да, я же забыл вам представиться. Меня зовут Василий Николаевич. Фамилия Корин. Я критик.
— Мне очень приятно! — Велта Петровна протянула Корину руку. — Я впервые знакомлюсь с живым критиком.
— А до сих пор все знакомились с мертвыми?
Это было не смешно. Но все заулыбались — по инерции. Успели уже привыкнуть к тому, что Корин смешит.
Велта Петровна тоже вежливо улыбнулась и ничего не ответила.
Автобус по узким тенистым улочкам уже выбирался из Риги. За окнами мелькали аккуратные кремовые и голубоватые дачи с застекленными верандами. Дачи были различными. Архитектурные формы их повторялись редко. Зато все веранды были застеклены одинаково — с маленькими коричневыми ромбиками-витражами.
Наконец за окнами автобуса мелькнул громадный сетчатый щит с надписью — «Riga». Город остался позади. Дорога, обсаженная липами и кленами, шла теперь по полям.
— Ваши функции начинаются уже здесь, за чертой города, или только в Сигулде? — поинтересовался Корин у Велты Петровны.
— Как вам будет угодно. — Велта Петровна снова вежливо улыбнулась, но мне показалось, что глаза ее смотрели на Корина уже настороженно. — Если вас здесь что-нибудь интересует, я могу рассказать.
— Меня интересует все, — решительно заявил Корин. — Например, что это за поля?
— О! Это поля пригородного колхоза. На них выращиваются овощи для Риги.
— А чего-нибудь особенно примечательного в них нет?
— Я не замечала.
— Жаль. Я так надеялся, что вы откроете мне в них что-нибудь новое, неожиданное, романтическое…
— О! Романтического будет много в Сигулде, — успокоила его Велта Петровна. — Потерпите.
— Мне ничего больше не остается! — Корин беспомощно развел руками. — Вся наша романтика зависит теперь только от вас.
Многие из нас смотрели на Корина с заранее заготовленной улыбкой. От него ждали чего-то веселого, остроумного. В вежливой словесной дуэли, завязавшейся между ним и Велтой Петровной, почти все были на стороне Корина. Я хорошо чувствовал это, хотя мне не нравилось его поведение, не нравилась его брезгливо выпяченная нижняя губа, и вообще весь он не нравился. Но причина симпатий отдыхающих была мне ясна: Корин был относительно «свой», его уже знали, к нему как-то привыкли, а Велта Петровна была «чужая», ее не знал никто.
Видно, Корин чувствовал эти симпатии и ему хотелось поддерживать их. По-моему, только из-за этого он специально разговаривал с Велтой Петровной так громко, чтобы слышали все. И уж, конечно, только из-за этого он то и дело оглядывался на нас.
Через несколько минут он снова громко обратился к Велте Петровне:
— А скажите, пожалуйста, Вилма Петровна, как в Сигулде с согревающими напитками?
Я вздрогнул от этой фразы. Мне показалось вначале, что он специально перепутал имя Велты Петровны, чтобы как-то унизить ее. Видимо, она подумала то же самое, потому что на какое-то мгновенье в ее больших голубых глазах отразилось недоумение. Потом оно исчезло, и глаза стали нарочито вежливыми и холодными.
— А вы что — замерзаете? — участливо спросила она.
— Да! — Корин передернул плечами. — Особенна под ледяными взглядами.
— Ну, у вас будет возможность отогреться, — успокоила его Велта Петровна. — В Сигулде есть столь необходимые вам напитки. И возле пещеры Гутмана, и даже на тридцать восьмом километре есть ресторанчик. Мы будем проезжать его.
— Только проезжать? — трагическим голосом спросил Корин. — Вилма Петровна, вы убиваете меня!
Я сидел слишком далеко от Корина, чтобы что-то подсказать ему. Я мог только написать. И я сделал это, оторвав кусок обложки от «огоньковского» сборничка, который лежал у меня в кармане. Я написал ему ломаными от толчков автобуса буквами, что нашего экскурсовода зовут не Вилма, а Велта Петровна.
Получив мою записку, Корин достал очки, прочитал ее, улыбнулся и сунул в карман.
— Как на собрании, — сказал он. — Самому популярному оратору восторженные поклонники шлют записки… Так просветите меня, Велта Петровна, — снова обратился он к экскурсоводу. — Мы будем только проезжать эту тридцать восьмую параллель или остановимся на ней, так сказать, для заправки?
— Можно и остановиться. — Велта Петровна кивнула и осторожно повела глазами в мою сторону. Она, видимо, поняла, что было в записке. — Многие там останавливаются.
— Теперь я счастлив! — с театральным жестом воскликнул Корин. — Я счастлив, что смогу посетить эту тридцать восьмую параллель с вами…
Велта Петровна снова вежливо, холодно улыбнулась, но ничего не ответила Корину и, отвернувшись к шоферу, заговорила с ним по-латышски.
Однако Корин не оставлял ее в покое и до самой Сигулды задавал ей все новые и новые вопросы, многие из которых были нелепы, но тем не менее высказывались с явной претензией на остроумие. Уже минут через десять после моей записки он снова стал называть экскурсовода Вилмой Петровной.
И, как это ни странно, я видел, что многие в автобусе по-прежнему одобряют его, по-прежнему ему симпатизируют.
Не замедляя хода, автобус прошел поселок Сигулду и стал медленно пробираться по узкой, извилистой дороге, где ветки деревьев хлестали в окна, стучали по крыше, оставляли пучки зеленых листьев в уголках открытых верхних фрамуг.
— Мы въезжаем на Гору живописцев, — громко объявила Велта Петровна.
А через пять минут, выйдя из автобуса, мы уже стояли на этой горе и любовались необозримым морем зелени, которое открывалось вокруг, и серебристо-голубой речкой Гауей, извивавшейся далеко внизу.
Велта Петровна спокойно, с едва заметным акцентом, рассказывала нам об истории Сигулды, о значении Гауи в прошлом (когда-то она была судоходной рекой и связывала Рижский залив с Новогородом) и закончила красивой, поэтической легендой о девушке Гауе и ее маленькой сестре, которая стала ее притоком.
И когда она рассказывала эту легенду, я почему-то представлял себе благородную, самоотверженную девушку Гаую такой же голубоглазой и темноволосой, как Велта Петровна.
А потом мы ехали к Сигулдскому замку, и все в автобусе молчали, — видимо, находились еще под впечатлением этой легенды.
На развалинах Сигулдского замка мы снова слушали Велту Петровну, а потом раскупали пестрые сигулдские палки и путеводитель по Сигулде, у которого была яркая, заманчивая обложка, но в котором сказались скучные, одноцветные, сделанные без выдумки фотографии, не отражающие и десятой доли красоты этих мест.
Из замка по длиннейшей и красивейшей лестнице мы спустились к дороге, где нас уже ждал автобус.
Я видел, что Велта Петровна старается показать нам самое примечательное, самое прекрасное в этих местах и делает это без лишних слов, без ненужных восторгов, естественно, ненавязчиво. И в душе я был благодарен ей за это.
Еще несколько минут езды на автобусе, и мы снова выходим и идем через поле к песчаной пещере Гутмана. На стенах этой пещеры нет пустого места, так густо выбиты здесь имена людей, посетивших ее десять, двадцать, пятьдесят, сто и даже двести лет назад. И снова Велта Петровна рассказывает нам красивую легенду о возникновении этой пещеры, о ее роднике. И когда мы слушаем ее, нам как-то очень верится в то, что действительно, если умоешься водой этого родника или выпьешь ее, то никогда не узнаешь измены любимого человека.
И мы с шутками пьем воду из родника, моем в нем руки и лица, потому что никто из нас не хочет измены любимого или любимой. И только Корин почему-то стоит в стороне и брезгливо ковыряет пестрой сигулдской палкой камешки на дне ручейка.
Еще через полчаса мы поднимаемся по длинной, кажется, бесконечной деревянной лестнице к развалинам древнего Турайдского замка.
— Здесь я расскажу вам последнюю за сегодняшний день легенду. — Велта Петровна улыбается. — Это легенда о девушке Майе, которую народ прозвал Турайдской Розой.
Маленькую Майю, совсем еще крошку, нашел на поле боя, возле погибших родителей, служитель Турайдского замка. Это было больше трехсот лет назад. Он назвал девочку Майей, вырастил ее, и она стала редкой красавицей. Многие юноши любили ее, но она не обращала на них внимания. Она любила садовника Сигулдского замка Виктора, собиралась за него замуж и каждый вечер встречалась с ним в пещере Гутмана.
Один из ее отвергнутых поклонников, воин Якубовский, однажды днем обманом завлек Майю в пещеру Гутмана и решил насильно овладеть девушкой. Но она предпочла смерть измене своему любимому. Она тоже обманула Якубовского.
«Возьми мой шелковый платок, — предложила она воину. — Он волшебный. Он спасает от любого ранения. С ним ты будешь неуязвимым в бою. Возьми его и отпусти меня».
Якубовский заколебался.
«Ты не веришь? — спросила Майя. — Тогда смотри. — Она обвязала этот платок вокруг своей шеи и приказала Якубовскому: — Ударь саблей, и ты увидишь силу этого платка».
И Якубовский ударил. И убил Майю. А потом, замученный угрызениями совести, повесился в ближнем лесу.
Майю похоронили на холме, недалеко от замка. На ее могиле приемный отец посадил липу, которая растет до сих пор. Сейчас — это могучее старое дерево. Мы посмотрим его, когда пойдем отсюда.
А теперь я предложу желающим подняться на Турайдскую башню, — закончила свой рассказ Велта Петровна. — Поверьте, это очень интересно, хотя и очень высоко.
И мы поверили Велте Петровне и прошли все семь этажей Турайдской башни, связанных между собой темной, узенькой, извилистой лестницей со стертыми ступенями, пробитой в толстой, вечной кирпичной стене. И, действительно, это было очень интересно. И, действительно, с вершины Турайдской башни нам открылась такая. неоглядная красота, какую не часто приходится видеть в жизни человеку.
И мы были благодарны за это Велте Петровне, кажется, больше, чем можно быть благодарным только экскурсоводу. Мы понимали, что в обязанности экскурсовода входит изложение фактов, но не воспитание чувств. А она открыла нам великую красоту, которую мы не забудем никогда в жизни, она заставила нас полюбить эти места и стремиться сюда еще и еще.
И я уже знал, что когда буду рассказывать друзьям предание о Турайдской Розе, я буду представлять себе Майю с такими же большими голубыми глазами и темными волосами, как у Велты Петровны. Она стала для меня одновременно и Майей и Гауей. И я знал, что сколько раз мне ни пришлось бы потом бывать в Сигулде, она навсегда останется для меня связанной с этой женщиной, которую я уже, наверно, никогда не увижу, но которая впервые открыла мне красоту этих мест.
Видимо, не один только я чувствовал это, потому что когда мы снова сели в автобус и Корин, с кривой улыбочкой повернувшись к нашему экскурсоводу, стал задавать свои очередные «глубокомысленные» вопросы и снова величать ее «Вилмой Петровной», мы так дружно, в несколько голосов, крикнули: «Хватит, Корин!», что он растерялся, испуганно замолчал и не открывал больше рта до самого нашего дома отдыха.
В Риге, когда автобус подъезжал к бульвару Падомью, Велта Петровна накинула свой плащик и попрощалась с нами. Мы наперебой благодарили ее, а она смущенно улыбалась. Потом она протянула руку Корину и поблагодарила его за то, что он заботился о ней, не давал ей скучать и развлекал ее… в меру своих способностей.
Последние слова она отделила, и они прозвучали как пощечина Корину.
И Корин, еще сегодня утром казавшийся нам веселым, остроумным человеком, который не полезет за словом в карман, ничего не ответил ей, а лишь жалко, растерянно улыбнулся.


ВОЛШЕБНАЯ УДОЧКА

Костик проснулся рано-рано, сел на кровати и закричал:
— Бабушка! Дядя Саша приедет сегодня?
Бабушка заворочалась на своей постели, пробурчала:
— Сегодня… Спи! Рано еще.
— Я не хочу спать! — звонко ответил Костик. — Я уже выспался!
— Спи, говорю, — повторила бабушка. — И мне не мешай.
— Хорошо, бабушка. Я не буду мешать. Я тихо играть буду.
Костик спустил ноги на коврик, надел сандалики и прямо в ночной рубашке пошел в тот угол, где были игрушки.
Первым делом он размотал маленькую бамбуковую удочку и закинул за окно поплавок, привязанный на бечевке. Он нашел этот поплавок возле реки, принес домой и привязал к бамбуковой палке, чтобы получилась удочка. Он еще тогда спросил бабушку:
— Бабушка, а рыбка на один поплавок может ловиться?
Бабушка гладила простыни и, даже не взглянув на Костика, озабоченно ответила:
— Может, может, все может…
Костик тогда закинул поплавок за окно, в палисадник, и положил удочку на подоконник. На нее почему-то ничего не поймалось. Но Костик не отчаивался. Он знал, что настоящие рыболовы ждут рыбу очень долго. И он тоже готов был ждать долго.
Потом Костик открыл коробку с оловянными солдатиками и стал выстраивать их для боя. Впереди он поставил пулеметчиков, за ними пехоту, а позади всех — пушки. Раньше Костик ставил пушки впереди. Но папа однажды сказал, что пушки обычно стоят сзади.
Выстроив свою армию, Костик с гордостью оглядел ее. Это была большая армия. Ни у кого из соседских мальчишек не было такой. И в этой армии все слушались Костика — и стрелки, и пулеметчики, и горнисты. Все до единого! Даже заводной танк — и тот его слушался. Это была очень дисциплинированная армия. А папа часто говорил, что без дисциплины не может быть никакой армии.
Свою армию Костик собирался показать дяде Саше. Ведь он военный, даже моряк.
Костик знал, что дядя Саша — папин брат, что он служит где-то очень-преочень далеко, на Курильских островах, и поэтому не может приезжать часто. Последний раз он приезжал, когда Костик был совсем еще маленьким. Костик даже не помнит его, а только знает от мамы, папы и бабушки, что дядя Саша приезжал и катал Костика у себя на шее. И теперь, наверно, будет катать. Так говорит бабушка. И еще она говорит, что дядя Саша очень веселый. Это хорошо. Костик любит веселых людей. У него и папа веселый. И очень жаль, что папа с мамой сейчас уехали в санаторий, что у них оказалась путевка как раз на то время, когда дяде Саше дали отпуск. А как было бы хорошо, если бы они были дома! Прямо был бы праздник!..
Костик еще немного смотрит на свою армию, потом заводит танк и пускает его сбоку, как папа говорит, с фланга, на пулеметчиков. Танк подминает пулеметчиков под себя, мимоходом валит горниста и уходит в сторону.
Тогда Костик берет свой инерционный самолет, который он называет «ракетой», и, разогнав его, пускает на армию.
Самолет жужжит, неумолимо движется вперед и валит почти всех оставшихся солдат и даже пушки. Лишь по краям остаются стоять три стрелка и один знаменосец.
— Тра-та-та! — кричит Костик. — Ура! Белые разбиты!
Бабушка, кряхтя, поворачивается на своей кровати, открывает глаза и укоряюще смотрит на Костика.
Костик вдруг понимает, что разбудил бабушку и что он вообще сидит на полу в ночной рубашке и без трусов. А бабушка ругает за это.
И вот сейчас, пока бабушка еще не успела заругаться, Костик бросается к ней, обнимает ее за шею, стряхнув сандалики, забирается к ней на кровать и просит:
— Бабушка! Расскажи мне сказку про дядю Сашу!
Костик знает: бабушка любит рассказывать про дядю Сашу. Она часто рассказывает, как дядя Саша на каком-то Дальнем Востоке охотился на тигров и даже сам поймал живого тигра. Она рассказывает и о том, как дядя Саша плавает на катере по морю и даже по океану и ловит шпионов, которые на лодках пробираются в нашу страну. И еще бабушка любит рассказывать, как дядя Саша, когда он был мальчиком, помогал ей по хозяйству. Он всегда что-нибудь придумывал. Воду возил на тележке целыми баками, для дров сделал от сарая до крыльца подвесную дорогу и пускал по ней на какой-то маленькой тележке одно полено за другим, а чтобы пилить дрова, смастерил электрическую пилу и однажды этой пилой чуть не отпилил себе руку.
Эти рассказы бабушки про дядю Сашу были такими интересными, что Костик называл их сказками.
Однако сейчас бабушка про дядю Сашу рассказывать не стала. Она поцеловала Костика и сказала, что пора вставать, потому что скоро дядя Саша приедет, а у них и не прибрано.
Костик соскочил на пол, стал прыгать и кричать:
— Скоро дядя Саша приедет! Ура! Скоро дядя Са…
— Ты почему босиком на полу? — закричала бабушка. — Я тебе сколько раз говорила?!
Костик остановился, подобрал сандалики и пошел к своей кровати. Там, уже стоя на коврике, он недовольно пробурчал:
— А папа летом разрешает босиком… И сам ходит…
Бабушка не ответила, и Костик снова надел сандалики.
После завтрака Костик подошел к окну и поднял удочку. На ней опять ничего не оказалось. Видно, на один поплавок рыба ловится плохо. Но он снова закинул поплавок за окно и убежал во двор.
Дядя Саша появился неожиданно. Костик его сразу узнал, потому что на нем был черный пиджак с погонами и сбоку висел настоящий кортик. И еще у дяди Саши была морская фуражка с якорем и чемодан в руке. Как же тут не узнать?
Дядя Саша вошел во двор, тихонько закрыл калитку и на цыпочках пошел к двери. Он, наверно, думал, что его никто не видит и он сможет войти в дом неожиданно. Но Костик его видел. Он налетел на него сбоку, схватил его за брюки и за кортик, стал подпрыгивать и кричать:
— Дядя Саша приехал! Дядя Саша приехал!
Дядя Саша поставил чемодан на землю и поднял Костика.
— Ну, герой, — сказал он. — Здравствуй! Ты меня помнишь?
— Помню, помню, — ответил Костик. — Я все помню. И как ты на тигров охотился помню. И еще помню, как ты себе на электропиле чуть руку не отрезал…
— Ну, брат, память у тебя богатая! — удивился дядя Саша.
А из кухни, вытирая руки о передник, уже бежала бабушка и почему-то жалобно всхлипывала:
— Сашенька!.. Сашенька!.. Наконец-то… Сашенька!
Дядя Саша опустил Костика и пошел навстречу к бабушке. Они обнялись, и бабушка, уткнувшись в дядисашин пиджак, заплакала, а дядя Саша гладил ее волосы и говорил:
— Не надо, мама… Не надо…
Костик впервые видел, как строгая бабушка плачет, и очень растерялся. До сих пор ему казалось, что плакать могут только он сам и мама, когда кто-то ее обидит. А что бабушка может плакать, Костику даже и не приходило в голову.
Но бабушка быстро перестала плакать, вытерла глаза и сказала:
— Что ж мы тут стоим-то? Пойдем в дом.
Дядя Саша послушно, как все равно маленький, поднял свой чемодан и пошел за бабушкой в дом.
Костик тоже пошел в дом.
В столовой дядя Саша снял фуражку, повесил на стул пиджак, положил на шкаф кортик и открыл чемодан.
Из чемодана он вынул сверток в белой бумаге и отдал бабушке.
— Это тебе на халат, мама, — сказал он.
Затем он отдал бабушке еще один сверток.
— Это Ольге и Михаилу. Передашь, когда приедут. Жаль, что не придется их повидать.
Ольга и Михаил — это мама и папа Костика. Значит, и им дядя Саша привез подарок. А ему, Костику, привез?
Костик подошел поближе и заглянул в чемодан. И в это время дядя Саша вынул оттуда картонную коробку и протянул ее Костику.
— А это, брат, тебе! Пользуйся!
— Спасибо, — сказал Костик, открыл коробку и замер от счастья.
В коробке была беленькая лодка с гребцом и веслами. И, конечно, она была заводная, потому что на дне лежал ключик, а в середине лодки было для него отверстие и виднелись колесики.
— Спасибо, дядя Саша, — еще раз поблагодарил Костик и спросил: — А плавать она может?
— Конечно, может! — ответил дядя Саша. — Вот погоди — переоденусь, я тебе все устрою…
Дядя Саша снял рубашку, брюки, остался в трусах и полосатой тельняшке и ушел на кухню умываться.
Пока он умывался, Костик завел лодку и смотрел, как гребец двигает веслами. Он двигал ими, как взаправдашний человек — наклонялся, выпрямлялся, сгибал и разгибал руки. И весла тоже двигались, как взаправдашние.
Когда гребец стал двигать веслами медленнее, потому что кончался завод, в комнату вошел дядя Саша, вынул из чемодана спортивные штаны и надел их. А свой морской костюм повесил в шкаф. И чемодан под кровать убрал.
Потом он подошел к Костику и кивнул на лодку.
— Ну, что, брат, нравится?
— Нравится, — тихо ответил Костик. — У меня еще никогда такой лодки не было. У меня красный катер есть, но он совсем даже не заводной, а просто так плавает…
— А что у тебя еще есть?
— Удочка вот есть. — Костик подошел к окну и поднял с подоконника удочку. — Только на нее почему-то ничего не ловится…
Дядя Саша посмотрел на удочку, подержал на ладони поплавок и покачал головой.
— Как же на нее будет ловиться, когда нет крючка?
— А где мне взять крючок, дядя Саша?
— Сейчас сделаем.
Дядя Саша принес из кладовки коробку с гвоздями, плоскогубцы, выбрал длинный, тонкий гвоздь, ловко согнул его плоскогубцами в двух местах, и Костик увидел, что получился крючок.
Этот крючок дядя Саша привязал к бечевке рядом с поплавком, закинул их за окно и сказал:
— Вот теперь что-нибудь поймается.
— А скоро? — спросил Костик.
— После обеда поспишь, встанешь и смотри. Что-нибудь клюнет.
— Как клюнет? — не понял Костик.
— Ну, значит, попадется.
— Хорошо, — сказал Костик. — А еще у меня армия есть. И танк заводной. И инерционный самолет «Ракета». Вот… Хочешь покажу?
— Нет, брат, не сейчас. — Дядя Саша помотал головой, и от этого его желтые, как у папы, волосы, разлетелись в разные стороны.
— Сейчас идем во двор, я налью тебе в корыто воды, и будешь пускать свою лодку. А армией после сна займемся. Договорились?
И дядя Саша протянул Костику руку, как большому.
— Договорились!
Костик хлопнул своей ладошкой по твердой дядисашиной руке, схватил заводную лодку, ключик и побежал во двор.

* * *

К ужину бабушка жарила карасей, потому что дядя Саша очень их любил.
Еще утром усатый рыболов Яков Сергеевич, живший по соседству, принес бабушке полведра жирных карасей, и Костик долго стоял возле них и тыкал в них пальцем.
Сейчас, когда Костик проснулся, он сразу почувствовал запах жареных карасей. Этот запах плыл из кухни по всему дому.
Жареные караси пахли очень вкусно. Костик тоже любил их, но ему их давали мало, потому что в них много костей и бабушка боялась, что Костик подавится.
Потянувшись под одеялом, Костик вдруг вспомнил про удочку, вскочил с кровати, подбежал к окну и поднял ее.
На крючке болталась маленькая настоящая рыбка.
Костик даже вначале не поверил такому неожиданному счастью. Он опустил удочку на пол, взял рыбку в руки и ощупал ее.
Рыбка была самая настоящая — мягкая, мокрая, с чешуей, но только уже мертвая. Наверно, умерла, пока висела на крючке.
Костик схватил рыбку, удочку и кинулся на кухню.
— Бабушка! — еще из комнаты закричал он. — Бабушка! Я поймал рыбку! Настоящую рыбку! Бабушка!..
Он вбежал в кухню и протянул рыбку бабушке.
— Бабушка! Смотри! Я поймал настоящую рыбку! Зажарь мне ее!
Но бабушка посмотрела не на рыбку, а на ноги Костика.
— Опять ты босиком! Сколько раз тебе говорила…
— Я сейчас, бабушка!
Звонко шлепая босыми пятками по полу, Костик побежал в комнату, надел сандалики и снова вернулся на кухню.
— Бабушка, я надел сандалики! — заговорил он. — Бабушка, ты зажаришь мне рыбку? Бабушка, а как она поймалась? Ведь у нас за окном нет реки. У нас там палисадник.
— Да помолчи ты, тараторка! — Бабушка махнула на Костика рукой. — Ни минуты покою от тебя нет!
— Бабушка, а ты мне зажаришь рыбку? — не унимался Костик.
— Зажарю, зажарю! Покажи хоть ее. Что за рыба-то?
— Вот, смотри! Самая настоящая! Мокрая! И с чешуей!
Бабушка взяла рыбку в руки, посмотрела и покачала головой.
— Чудно!.. Карасик махонький… И откуда он у тебя взялся?
— Сам поймал! Закинул удочку в окно и поймал.
— Прямо в окне поймал?
— Прямо в окне. Мне дядя Саша сказал, что я после сна поймаю.
— Ах, дядя Са-аша сказал… — протянула бабушка. — Тогда, конечно, поймаешь… Ну, что ж, давай зажарю твоего карася…
Бабушка сняла с крючка карася, положила его на тарелку и пошла в комнату одевать Костика и убирать постель.
Едва бабушка застегнула на Костике штанишки, как он снова закинул удочку за окно. И сейчас же высунулся туда сам — не поймалось ли уже что-нибудь? Но пока ничего не поймалось. Пустой крючок болтался над землей и тихонько стукал по поплавку.
— А где дядя Саша? — спросил Костик бабушку.
— По делам пошел. Чай, у него друзей-то тут много.
— Он обещал после сна мою армию посмотреть.
— Раз обещал, значит, придет.
И, правда, дядя Саша скоро пришел, и не один, а с другим дядей, которого звали дядя Коля и который тоже был веселым, только совсем не моряком, а просто ходил в таком же костюме, как папа.
Дядя Саша сказал: «Ну, вы тут знакомьтесь, а я сейчас», — и убежал во двор, зачем-то прошел по палисаднику.
Вернулся он быстро, снял пиджак и сказал Костику:
— Теперь показывай свою армию.
Костик выстроил на полу всех солдат, пушки, заводной танк, инерционный самолет и сзади поставил все свои машины, потому что они тоже могли понадобиться армии.
Получилось очень внушительно.
Дяде Саше и дяде Коле армия понравилась.
— А ты кто в этой армии? — спросил Костика дядя Саша.
— Я — красный! — гордо ответил Костик.
— Ну, красный — это понятно, — сказал дядя Саша. — Мы все красные. А вот должность у тебя какая?
— Красный командир!
— Какой командир — лейтенант, или полковник, или генерал?
Костик задумался. Он не знал еще, кто из них главнее, но знал, что очень главным был Чапаев.
И он ответил:
— Я красный Чапаев!
Дядя Саша и дядя Коля рассмеялись.
— Ты, брат, в корень глядишь! — сказал дядя Саша. — Ну, что ж, будем считать тебя красным Чапаевым. А теперь вот что. Армию мы твою поглядели. Армия что надо. Только какой же ты Чапаев без ружья? Командиру необходимо ружье!
— У меня наган есть! Он из пистонов стреляет.
— Что ж, можно обойтись и наганом. Но ружье лучше. Учти.
— Ладно, учту, — ответил Костик. — Только где мне его взять?
— А это уж я не знаю. — Дядя Саша развел руками. — Чапаев оружия не просил. Он его сам доставал. Да, скажи-ка, на твою удочку что-нибудь клюнуло?
— Клюнуло! Клюнуло! — радостно ответил Костик. — Настоящая рыбка клюнула! Маленький карасик. Мне его бабушка на ужин зажарит.
— Это здорово! Поздравляю! — Дядя Саша, как взрослому, пожал Костику руку. — Видишь, брат, какая великая штука крючок! А после этого ты удочку закинул?
— Закинул! Она и сейчас лежит на окне закинутая! Вот смотри!
Костик подбежал к окну и хотел, как обычно, поднять удочку одной рукой. Но удочка не поднималась. Она стала очень тяжелой. Костик еле-еле поднял ее двумя руками. И тут он увидел, что на крючке висит совсем новенькая игрушечная двустволка.
Он схватил двустволку и растерянно протянул дяде Саше.
— Смотри, дядя Саша. Двустволка поймалась. Она теперь моя?
— Конечно, твоя!
— Моя! Моя! — Костик запрыгал от радости. — У меня двустволка клюнула! Ура! Бабушка! — Он побежал на кухню. — Бабушка, у меня двустволка клюнула!
Бабушка жарила рыбу и глядела в сковородку.
— Какая еще двустволка? — спросила она. — Чего ты тут мелешь?
— Настоящая игрушечная! Вот смотри! Видишь?
И Костик протянул бабушке новое ружье.
Бабушка посмотрела на двустволку и покачала головой.
— Как же она у тебя клюнула-то?
— На крючок, бабушка. Я удочку вынул, а там двустволка…
— Видать, у тебя удочка-то волшебная, — заметила бабушка.
— Конечно, волшебная, — подтвердил Костик.
И тут же побежал в комнату и закричал:
— Дядя Саша, у меня удочка волшебная! Правда?
Дядя Саша и дядя Коля согласились с этим.
— Это тебе, наверно, мальчик Летик помогает, — сказал дядя Саша.
— Какой еще мальчик Летик? — спросил Костик. — Я никакого мальчика не видел.
— А его никто из детишек не видит. Его видят только взрослые. И то редко.
— А почему?
— Потому что он добрый волшебник. Он летом приносит детишкам подарки, вешает вот ружья на волшебные удочки… Ты ведь знаешь, что зимой подарки приносят Дед Мороз и Снегурочка?
— Знаю…
— А летом их нет. Это ты знаешь?
— Знаю. Они в дремучем лесу спят и ждут зиму.
— Правильно, — подтвердил дядя Саша. — А подарки все равно летом разносить надо. У кого день рождения, у кого волшебная удочка, у кого еще там что-нибудь… А Снегурочки и Деда Мороза нет! Вот и делает это мальчик Летик. И очень устает, потому что Снегурочка и Дед Мороз вдвоем работают, а ему одному приходится.
— А где он живет, дядя Саша?
— Не знаю. И никто не знает. Он никому не говорит.
— Почему?
— А вот почему. Подумай сам, что получится, если все узнают, где он живет. Все ведь побегут к нему домой за подарками. Так?
— Так, — подтвердил Костик.
— Ну, вот… А народу много. Кому-нибудь ногу отдавят. Хулиганы прибегут и начнут лезть без очереди, обижать маленьких. А мальчик Летик этого не хочет. Он сам знает, кому надо подарок, а кому нет. Кто себя плохо ведет, бабушку не слушается или папу с мамой — тому он подарка не принесет.
— А мне принесет?
— Вот принес же! Ты себя сегодня хорошо вел, и мальчик Летик это сразу заметил. Ты хоть ему спасибо сказал?
— Нет еще, — растерянно пробормотал Костик. — Я сейчас.
Он высунул в окно голову и громко крикнул:
— Спасибо, мальчик Летик!
За палисадником беспокойно отозвался петух. Костик показал ему язык и вернулся к дяде Саше.
До самого ужина и даже после него Костик стрелял из своего нового ружья по курам, воробьям и кошке. Бабушка несколько раз выбегала на крыльцо и просила:
— Да уймись ты, ради бога! Помолчи хоть минутку!
Костик минутку молчал, а потом прикладывал ружье к плечу, закрывал один глаз и кричал:
— Тра-та-та-та-та! Тра-та-та-та-та!
Куры пугались и убегали. И воробьи улетали. Только кошка почему-то не боялась быть убитой.
В конце концов бабушка не выдержала и увела Костика в дом.
Костик плакал, говорил, что он еще не дострелял, но бабушка ничего не желала слушать, помыла его и уложила спать.
Засыпая, Костик пытался представить себе мальчика Летика, но он почему-то не представлялся, а вместо него Костик увидел усатого, на коне и с саблей Чапаева, такого, какого показывали по телевизору. Чапаев махал саблей, таращил глаза и кричал:
— Тра-та-та-та-та!
А потом и Чапаева не стало видно.

* * *

Утром, едва проснувшись, Костик вскочил с кровати и бросился к окну, на котором лежала удочка.
На этот раз на крючок попалась лучшая конфета — «Мишка».
Она была холодная и мокрая от росы.
Костик зажал конфету в руке, снова закинул удочку и крикнул:
— Спасибо, мальчик Летик!
И снова, как вчера вечером, за углом беспокойно отозвался петух.
Прямо в ночной рубашке Костик выбежал в комнату, где спал дядя Саша, разбудил его и показал конфету.
— Смотри, дядя Саша! Мне мальчик Летик конфету на крючок повесил. Можно, я ее прямо сейчас съем?
— Можно… — сонно проговорил дядя Саша. — Что мальчик Летик вешает, нужно сейчас же есть… А то он обидится…
Дядя Саша повернулся на другой бок и снова заснул. А Костик тихонько, на цыпочках, пошел к игрушкам, взял ружье, прицелился в воробья, которого увидел на заборчике палисадника, и застрочил:
Тра-та-та-та-та!
Он строчил до тех пор, пока из кухни не прибежала бабушка и не замахала на него руками.
— Да перестань ты, тарахтелка! Дядю Сашу разбудишь!
Костик перестал стрелять и начал выстраивать для боя свою армию.
За завтраком бабушка, как всегда, налила Костику ложку рыбьего жира. Но сегодня Костик не захотел его пить, раскапризничался, оттолкнул ложку, и рыбий жир пролился в хлебницу.
За это после завтрака бабушка поставила Костика в угол. Потом она его, правда, простила, и он до обеда играл во дворе, но все равно, когда он подбегал к своей удочке и поднимал ее, на крючке ничего не было. Видно, мальчик Летик узнал, что Костик за завтраком вел себя плохо.
Костик уже стал думать, что теперь мальчик Летик никогда ничего не принесет, и даже тихонько поплакал на своей кроватке. Но вдруг, перед самым обедом, поднимая удочку, Костик почувствовал, что на крючке что-то есть.
И на самом деле — на крючке висела крошечная бутылочка, закрытая резиновой пробкой. А в бутылочке было что-то желтое и густое.
Костик уселся на полу и стал открывать пробку.
В это время в комнату вошел дядя Саша и остановился у дверей.
Костик вынул пробку, поднес бутылочку к носу и почувствовал неприятный запах рыбьего жира.
— Рыбий жир… — огорченно произнес он и оглянулся на дядю Сашу. — Зачем мальчик Летик принес мне рыбий жир?
— Вот уж не знаю! — Дядя Саша развел руками. — Но, раз принес, надо выпить. А то обидится и ничего больше не принесет.
— Хорошо, я выпью, — покорно сказал Костик. — Только ты мне дашь чем-нибудь заесть?
— Пожалуйста!
И дядя Саша вынул из кармана конфету «Мишку» — точно такую же, какую утром Костик поймал на крючок.
Недовольно морщась, Костик выпил из бутылочки весь рыбий жир, заел его конфетой и снова закинул удочку за окно.
И на удочку снова стало клевать.
После обеда Костик вытащил из-за окна большое румяное яблоко, а после сна — печенье. Перед ужином снова клюнула конфета «Мишка», а после ужина, когда Костик поднял удочку в последний раз, к крючку был привязан крошечный плюшевый медвежонок. Он был коричневый, с блестящими глазками и зеленым бантиком на шее.
Костик тут же познакомил его с игрушками и отдельно — с армией и понес во двор — показывать ему кур, петуха и кошку Муську.
Потом Костик спорил с бабушкой и не хотел ложиться спать. Ему казалось, что он еще не все выловил волшебной удочкой. Но дядя Саша поднял удочку и показал Костику пустой крючок.
— Все, брат, — сказал дядя Саша. — Мальчик Летик спать ушел.
В постель Костик лег с медвежонком и уснул, не выпуская его из ладошки.
А на другое утро волшебная удочка снова дала Костику конфету, печенье, грушу и, перед обедом, бутылочку рыбьего жира, который Костик не выпил за завтраком. И снова Костику пришлось выпить рыбий жир из бутылочки, потому что обижать мальчика Летика не хотелось.
Однако в этот день Костик подумал, что, если он на другое утро выпьет за завтраком рыбий жир, то мальчик Летик может перед обедом прицепить на крючок что-нибудь другое. Ведь он справедливый и не заставит Костика пить рыбий жир два раза.
И, действительно, мальчик Летик оказался справедливым человеком и перед обедом прицепил на крючок не бутылочку с рыбьим жиром, а маленькую коричневую лодочку с сиденьями.
Костик тут же показал эту лодочку бабушке.
— Это из сосновой коры, — сказала бабушка. — Дядя Саша такие вырезал, когда мальчишкой был. Они плавают хорошо.
Костик побежал к бочке с водой, которая стояла во дворе, и пустил в нее лодочку. Лодочка на самом деле очень хорошо плавала и не тонула, даже если перевертывалась.
Каждый день волшебная удочка приносила теперь Костику что-нибудь новое. Кроме конфет, печенья и яблок, Костик вытаскивал из окна или новую книжку или игрушку — маленький паровозик, самосвальчик, маленькую вагонетку.
Все это было очень весело, очень интересно.
Но вот однажды дядя Саша вынул из-под кровати чемодан, стер с него пыль и стал укладывать вещи.
— Ты уезжаешь, да? — грустно спросил Костик.
— Да, Костя, уезжаю. Кончился мой отпуск.
— А когда ты еще приедешь?
— Не знаю, брат. Может, не скоро.
— А когда? Через месяц?
— Нет. Не раньше, чем через год. А может, и через два.
— А я сам вырасту большой и к тебе приеду.
— Давай, брат, приезжай! Там такие боевые хлопцы нужны.
Дядя Саша погладил Костика по голове и продолжал собираться.
И вот вечером, после ужина, он уехал.
Костик проводил его до угла и поцеловал на прощанье в щеку. А потом долго глядел, как дядя Саша шел по улице к вокзалу — высокий, в черном костюме, с чемоданом в руке. И Костику отчего-то стало очень скучно, очень захотелось к маме и папе.
Когда Костик вернулся в дом, он увидел, что на окне, как и обычно, лежит удочка.
Костик потянул ее, но удочка не поддавалась. Тогда Костик изо всех сил потянул ее двумя руками и вытащил на подоконник большой деревянный грузовик, в котором уместится вся его армия.
Однако играть грузовиком почему-то не хотелось.
Костик поставил его в угол, снова закинул удочку, пошел на кухню, уткнулся там бабушке в колени и долго стоял молча.
— Жалко, что дядя Саша уехал? — спросила бабушка.
Костик кивнул и буркнул ей в подол:
— Жалко.
Бабушка посмотрела в окно. За окном ветер нес большие желтые листья. Бабушка грустно сказала:
— Вот и лето кончилось…
Потом она прочитала Костику книжку, уложила его спать, и Костик не спорил, а только взял в постель плюшевого медвежонка и быстро уснул.
На другой день с утра лил дождь.
Костику было очень скучно. И на волшебную удочку в этот день почему-то ничего не поймалось. Костик пощупал холодный и мокрый крючок и снова закинул его за окно.
Перед обедом и после сна на удочке тоже ничего не было.
Вначале Костик думал, что это — из-за дождя, что мальчик Летик не хочет в дождь разносить подарки.
Но к вечеру дождь перестал, а крючок все был пустым и холодным.
На следующий день дождя не было, но не было и солнца. По небу медленно плыли тяжелые темные тучи. Костику почему-то было так же скучно, как и вчера, когда шел дождь.
На удочку в этот день опять ничего не ловилось, и Костик подумал, что она, наверно, перестала быть волшебной.
Бабушка ведь говорила, что лето кончилось. Видно, и мальчик Летик уехал в теплые места, и теперь остается только ждать зимы, когда проснутся в дремучем лесу Дед Мороз и Снегурочка и снова начнут приносить подарки.


МИНИАТЮРЫ


ДЕРЕВО ПЕРЕД ШКОЛОЙ

Каждый год, когда я за тысячи километров приезжаю к матери, я вижу из окна свою школу. И перед школой — дерево. То самое дерево, которое я сажал вместе со своим звеном сразу после вступления в пионеры.
Это дерево и тогда было выше нас. Но тогда оно было тоненькое, жалкое. И я казался себе богатырем по сравнению с ним.
Теперь же это дерево — могучее, тенистое, теперь оно выше нашей старенькой школы. А я все еще маленький, очень маленький человек и кажусь пигмеем рядом с этим посаженным мною деревом.
Может быть, это потому, что я не брал пример с него? Оно ведь ни на минуту не отрывалось от родной: земли…



КОГДА ОТХОДИТ ПОЕЗД

На перроне у отходящего поезда дальнего следования мне всегда грустно — даже тогда, когда я не провожаю, а уезжаю, даже когда я уезжаю домой. Грустно, потому что уходящий поезд — это всегда печаль, если не горе разлук, очень часто ненужных, но почему-либо неизбежных.
Дальние поезда часто отходят под музыку. Но, как бы ни была весела эта музыка, на перроне всегда многие плачут.
Мне тоже нередко приходилось видеть из окна отходящего поезда родные глаза на перроне — глаза в слезах. И чаще всего это были глаза матери. Так уж почему-то устроен мир, что горечь долгих разлук чаще всего выпадает на долю матерей.
Я не люблю уходящих поездов. Когда я вижу, как уходит поезд, а на перроне остаются слезы, я хочу, чтобы поезда больше не уходили.
Но тут я обычно вспоминаю, что поезда не только уходят, но и приходят. А каждый приходящий поезд — это радость, радость соединения родных, близких сердец, которые были в разлуке.
И я перестаю роптать на отправление поездов. Они ведь не только уходят, но и приходят…


ЧТО НАПИШУТ О НАС?

Мы смотрели с товарищем героическую комедию «Лиса и виноград». Эта комедия, написанная бразильцем Гильерме Фигейредо, отбрасывала нас в пятый век до нашей эры, ко временам Эзопа, и рассказывала об этих далеких временах. Это был спектакль больших чувств, больших страстей. Когда он окончился, товарищ мой сказал:
— Какие яркие люди жили в древней Греции! Прошли тысячелетия, а о них все пишут, их страсти до сих пор волнуют. А что могут написать о нас?.. Люди измельчали. Мой сосед, например, даже в ванную уносит свою сберкнижку. Кого взволнуют переживания таких людей?..
— Конечно, никого! — ответил я товарищу. — Но ведь и в древней Греции были мелкие люди. А что ты о них знаешь?..


СЕРДЦЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ

Я не знаю французского, мне трудно точно понять, о чем поет Монтан, но, когда я слушаю его «Опавшие листья», мне кажется, что поет он о самом замечательном и неповторимом, о самом красивом и чистом, о самом свободном и смелом из того, что создала природа за миллиарды лет, — о сердце человеческом.
Удивительно это сердце! Можно на многие годы сковать человеку руки, он ничего не сможет делать, но будет жить. Можно сковать человеку ноги, и со временем он даже способен примириться с этим. Можно надолго сковать и ограничить человеческую мысль — история не раз показывала, как такое происходило с целыми народами. Страх или долг могут на всю жизнь сковать уста человека, и он не решится сказать того, что чувствует и думает. Все можно сковать у человека, и он останется жив, останется человеком. И только нет на свете такой силы, которая могла вы сковать живое сердце человеческое, которая могла бы заставить его не любить или не ненавидеть. Только сердце человеческое не скуешь, только ему ничего нельзя запретить. Оно никого не боится и никого не слушается — даже того, у кого в груди бьется. Этому сердцу ничего нельзя приказать — его можно только убить.


«ТЫ СЛИШКОМ МНОГО КРИТИКУЕШЬ…»

Я работал тогда в районной газете. У нас был красивый седой редактор. В темных роговых очках, которые он надевал, когда читал материалы, он выглядел особенно солидно. Звали его Иван Федорович.
Меня редактор не любил. Он говорил об этом откровенно — мне лично и на летучках. Может быть, эта откровенность была рисовкой, но тогда это было единственное, за что я его уважал.
— Ты слишком много критикуешь, — не раз упрекал он меня.
— Я хочу помочь людям, — возражал я. — Критические материалы помогают им сильнее.
— Ты забываешь, что газета — не филантропическое общество.
— А вы забываете, что долг журналиста — бороться со всяким злом, которое он видит! — в запальчивости бросал я. — Вы обросли здесь мхом, боитесь портить отношения!
— Ты еще мальчишка! — Это был его «коронный» довод. — Ты не знаешь жизни! С твоими принципами ты не просидел бы редактором и недели! А я здесь просижу до пенсии!
— И это будет великое несчастье для нашего города! — резко говорил я и выходил из его кабинета, хлопнув дверью.
Честно говоря, я боялся, что он, действительно, может досидеть до пенсии. Он был очень осторожен…
Но он не досидел…
Уже потом, живя в другом городе, я узнал, что его сняли с работы и исключили из партии, когда стало известно, что в 1937 году он написал донос и погубил невинного человека.
Как говорили мне друзья, его донос начинался с того, что этот человек слишком много критикует…


В ОЧЕРЕДИ

Суббота. Возле кассы кинотеатра выстраивается извилистая лента людей — это за билетами на вечерние сеансы.
Пожилая морщинистая женщина с маленькими злыми глазками громко убеждает кого-то в том, что она терпеть не может скандалов и квартирных склок, что она всегда стоит за справедливость и за это ее любит весь дом, в котором она живет.
Когда подошла ее очередь, женщина долго ругалась с кассиршей, которая продала ей только четыре билета. Женщине непременно нужно было семь. Она обзывала кассиршу последними словами, обещала выцарапать ей глаза.
Кончилось тем, что пришел милиционер и под руку вывел женщину на улицу. И там женщина долго и громко убеждала милиционера в том, что она терпеть не может скандалов и за это ее любит весь дом, в котором она живет.


ИЗ-ЗА ПУСТЯКА…

Они шли со школьного вечера. Юноша — гордый, торжественный, полный сознания собственной неотразимости — провожал ее домой.
Они были знакомы давно — учились в одной школе. Но провожал он ее сегодня впервые. Раньше он просто не замечал ее. Она была всего лишь одной из многих девчонок. А сегодня, когда он, уже студент, пришел на вечер в свою школу, он вдруг заметил, что она красива, что она стройна, что она уже не девчонка, а девушка. И хотя он пришел сегодня на вечер просто так, безо всякой цели, от нечего делать, он сразу почувствовал, что его пребывание здесь не бесцельно. Рассказывая школьникам о студенческой жизни, собирая вокруг себя анекдотами хохочущих ребят, он не сводил с нее взгляда, шутил, острил и старался быть в центре внимания ради нее, и ему уже казалось, что и пришел-то он сюда именно ради нее.
Он танцевал только с ней и не замечал, что это вызывает недовольство и насмешки других десятиклассниц. Когда играли в неизменный и безмолвный школьный «ручеек», он выбирал только ее и с замиранием сердца ждал, что она тоже выберет его. И она на самом деле выбирала его и только один один раз выбрала другого юношу, и то, наверно, лишь для того, чтобы вызвать ревность у студента.
Он был просто счастлив, когда она позволила ему проводить себя. Он был уверен, что теперь-то уж все в порядке, что теперь они будут встречаться, ходить вместе в кино, в парки, на концерты, а зимой — на каток. И у него будет время доказать ей, что он — интересный, хороший человек, будет возможность завоевать ее любовь.
Они шли по тихой вечерней улице и, хотя на широких тротуарах было еще немало прохожих, им казалось, что они одни, что вокруг никого нет. Им просто никто не был нужен в этот вечер.
И вдруг юноша с ужасом почувствовал, как у него на ноге расстегнулась резинка.
«Ну, и черт с ней! — тут же подумал он. — Куплю завтра новые».
Но дело оказалось хуже, чем он ожидал. Расстегнувшаяся резинка никак не отстегивалась от носка и волочилась по асфальту, тихонько позвякивая.
Юноша попытался наступить на нее другой ногой и оторвать ее. Но это не удалось. Резинка продолжала волочиться и позвякивать.
Что делать? Извиниться и уйти в подъезд? Нет! Это невозможно! Пока он будет идти к подъезду, девушка будет с удивлением смотреть ему вслед и увидит проклятую резинку. Да и вообще это не дело — уходить в подъезды.
И он медленно шел рядом с девушкой и продолжал говорить о поэзии, читать на память Багрицкого, Блока, Есенина, а сам прислушивался к позвякиванию резинки и думал, как бы от нее отделаться.
Девушка тоже услыхала предательское позвякивание и, оглянувшись, спросила его:
— Что это звенит?
Он поднял голову как можно выше и недоуменно пожал плечами.
— Понятия не имею.
Он не знал, где она живет, и с ужасом думал, что эту пытку придется терпеть еще долго. Но, к счастью, она скоро остановилась возле одного из подъездов и протянула ему руку.
Сгорая от стыда, он увидал на ее лице улыбку. В полутьме подъезда эта улыбка показалась ему не просто насмешливой, а прямо-таки издевательской. «Заметила! — подумал он. — Смеется!»
Ему уже хотелось тут же повернуться и убежать от нее. Но он до боли сжал зубы и остался на месте. И даже больше — он как ни в чем не бывало спросил ее.
— Когда же мы теперь встретимся? Вы завтра вечером свободны?
— Свободна, — тихо ответила она.
— Тогда завтра я вас жду на Пушкинской, возле нового газетного киоска. Часов в восемь. Хорошо?
— Хорошо. Я приду. Спокойной ночи.
Она убежала, а он долго стоял и ждал, пока не заглохнет на лестнице стук ее тоненьких каблучков. Потом он тут же, в подъезде, застегнул злополучную резинку и пошел домой.
Он не спал почти всю ночь, со стыдом вспоминая, как нелепо выглядел со своей расстегнувшейся резинкой. К утру он уверил себя, что сегодня же на перемене девушка расскажет об этой проклятой резинке своим одноклассницам и они будут смеяться над ним и сегодня и потом, когда он снова придет в школу на вечер.
И он тут же решил не ходить больше на школьные вечера и не идти сегодня к новому газетному киоску на Пушкинской площади. Все равно она туда не придет, а если даже и придет, то только затем, чтобы посмеяться над ним.
А он был гордый, этот юноша. Он не хотел, чтобы над ним смеялись. И он не пошел в этот вечер к газетному киоску. Он уехал в самый далекий парк и до закрытия бродил там по самым далеким и пустым аллеям.
А она пришла на Пушкинскую. И ждала его долго и грустно. И никак не понимала, почему он не пришел. Она, конечно, догадалась вчера, что у него случилось. Но она не смеялась над ним даже в душе. Она посочувствовала ему — и только. Ведь он ей очень нравился. Она даже мечтательно подумала, что если когда-нибудь потом они поженятся, она будет покупать ему только короткие носки на резинке, чтобы с ним не случались подобные казусы.
Они больше так и не встретились.
Он скоро почти забыл о ней и помнил Лишь о том, что когда-то в неподходящий момент у него расстегнулась резинка. Он теперь тщательно проверял свои резинки каждый день.
А она вспоминала о нем часто и долго. И воспоминания эти были светлыми, не омраченными ничем. И она очень хотела встретиться с ним, очень надеялась, что эта случайная встреча может все исправить.
Но они не встретились. Они жили в очень большом городе, где знакомые люди случайно редко встречаются друг с другом.
Он был гордый юноша. Но он не знал девушек…


ТАК РОЖДАЕТСЯ ОБРАЗ

Как-то с очередной почтой в редакцию нашей районной газеты принесли статью о рационализаторах и консерваторах одного из заводов районного центра. Статья была написана блестящим публицистическим стилем, едко, остроумно, страстно. Чувствовалась в ней рука опытного, талантливого журналиста. Никто из нас, районных газетчиков, проработавших в печати не один год, так писать не умел.
Однако автором статьи оказался не какой-то опытный журналист, а сменный химик-лаборант этого завода Борис Кузнецов.
В редакции Кузнецова никто не знал. Ни одного материала, даже самого маленького, он до этого в газету не присылал.
Отложив все дела, я в тот же день поехал на завод проверять факты.
Кузнецова я нашел быстро. Это был высокий, худой, длинноногий парень в белом халате и белой медицинской шапочке. Его длинное добродушное лицо с очень толстыми губами доброго человека было немного растерянным. Видимо, он не ожидал, что корреспондент приедет так быстро и неожиданно.
Я сразу же спросил Кузнецова, работал ли он когда-нибудь в печати.
— Нет, никогда. — Кузнецов отрицательно покачал головой.
— И никогда не печатались в газетах и журналах?
— Нет.
— А какое у вас образование?
— Пищевой техникум.
«Удивительно!» — подумал я. — Значит, это умение писать у него просто от бога. Талант!»
Кузнецов спокойно, неторопливо водил меня по цехам, показывая изобретенные рационализаторами, но так и не пущенные в дело машины, знакомил с людьми, которые все силы отдавали усовершенствованию производства и годами ждали, пока их одобренные, принятые в принципе предложения будут проведены в жизнь. Чувствовалась на заводе чья-то холодная, тяжелая, равнодушная ко всему рука, которая подавляла инициативу, отбивала у людей желание работать творчески, вела дело по старинке, давным-давно заведенным порядком.
Все факты, которые приводил в своей статье Кузнецов, подтвердились.
Перед тем как уехать обратно в редакцию, я зашел к директору завода, чтобы получить некоторые объяснения.
Директор мне сразу же не понравился. Он был какой-то скользкий, изворотливый и приторно, до тошноты вежливый. Это впечатление скользкости и изворотливости усиливалось его лоснящимся от пота лицом и блестящими, набриолиненными волосами.
Когда я попросил его объяснить ряд фактов, он стал оправдываться, но очень неубедительно. По существу он старался уйти от объяснений и особенно упирал на то, что работает на этом заводе очень давно, что вывел его в число «благополучных» и что поэтому у него, как якобы и у всякого хорошего руководителя, много завистников и недоброжелателей.
После этого разговора мне многое стало понятно даже безо всяких объяснений.
В тот же день я подготовил статью, и она попала в ближайший номер нашей трехразовой газеты.
А на заводе сразу же после моего ухода произошло следующее.
Директор позвонил в цех и спросил:
— Кто водил корреспондента по заводу?
Ему ответили:
— Кузнецов.
— Ясно. Значит, он и сигнализировал.
Директор положил трубку и вызвал начальника отдела кадров.
— Подготовьте приказ об увольнении сменного химика Кузнецова «за недоверие».
— Но ведь он не является материально ответственным лицом, — попытался возразить кадровик. — А эта формулировка в других случаях не подходит.
— Я сам знаю, что подходит и что не подходит, — сказал директор. — Готовьте приказ.
И на другой день Борис Кузнецов был уволен.
Впоследствии суд, конечно, восстановил его, а директор был строго наказан за самодурство и еще позже снят с работы.
Но Кузнецов уже недолго оставался на заводе. Вскоре в нашей редакции освободилось место, и на это место взяли Кузнецова. А когда я уезжал из города, я передал ему дела промышленного отдела.
Борис Кузнецов до сих пор работает в этой газете и так же страстно, непримиримо и остроумно, как и в первой своей статье, борется с недостатками.
Нет в городе ни одного безобразного явления, мимо которого Кузнецов прошел бы спокойно, равнодушно. Он обязательно вмешается и, если не через газету, то хотя бы своими личными силами попытается исправить положение. А когда это ему не удается сразу, он, не переставая, упорно, всеми методами долбит в одну точку до тех пор, пока не добивается своей цели. Он хорошо усвоил старую истину, выраженную в мудрой латинской поговорке: «Iutta cavet lapidem non vi, sed saepe cadendo»[1]. — Газетчику никогда нельзя забывать об этом.
Люди с нечистыми руками и с нечистой совестью упрекают Кузнецова во всех смертных грехах, из кожи вон лезут, чтобы хоть как-нибудь скомпрометировать его, шумят, что он якобы использует газету в личных целях.
Кузнецов смеется.
— Пожалуй, в этом они правы. Я действительно использую газету в личных целях. Что ж поделаешь, если устранение безобразий, отступлений от норм нашей жизни — это моя кровная личная цель, которой я буду добиваться, пока жив… И они, значит, это чувствуют, понимают, что дойдет очередь и до них…
Кузнецов сейчас хорошо известен и в городе и в районе. И когда люди раскрывают свою районную газету, они. прежде всего ищут материалы с его подписью.
Я знаю, что любят его многие тысячи людей, не любят — десятки. Но почему-то получается так, что эти десятки шумят больше тысяч. И из-за этого Кузнецов очень рано начал седеть…
Я теперь редко вижу Бориса Кузнецова. Мы живем очень далеко друг от друга. Но когда я пишу рассказ, и особенно рассказ об инженерах-строителях, я все чаще и чаще ловлю себя на том, что думаю о Борисе и многое списываю с него.
Мне приходилось встречаться со многими инженерами-строителями. Я видел среди них и смелых, ничего не боящихся новаторов, и откровенных или скрытых перестраховщиков, и скромных, незаметных тружеников, которые молчаливо тянут на своих плечах тяжелое, трудное строительное дело, и скользких карьеристов, которые присваивают себе чужие идеи и, пользуясь ими, с ловкостью обезьян карабкаются вверх по служебной лестнице. И все же, когда я пишу о полюбившемся мне типе смелого и настойчивого инженера-строителя, я вижу перед собой почему-то не столько этих знакомых мне инженеров, сколько высокого, худого, добродушно улыбающегося районного газетчика Бориса Кузнецова, который никогда не был инженером-строителем и даже никогда не работал на стройке, но в котором, на мой взгляд, воплотились лучшие черты строителя коммунизма.


ЧТО ВИДЯТ ЛЮДИ

Сегодня я почему-то очень остро почувствовал, что люди видят в основном только внешнюю сторону явлений, и очень немногим дано сразу проникнуть в их суть, видеть то, что скрыто от глаз.
Вчера вечером я приехал в тихий зауральский город К. Сегодня утром я ходил по его улицам. Они все очень прямые, очень чистые, очень ровные. На центральных улицах асфальт и много новых домов. Боковые улицы, как близнецы, похожи одна на другую. Большинство старых домов — в полтора этажа, с белым каменным низом и коричневым деревянным верхом. И показалось мне почему-то, что все в этом городе очень чинно, очень спокойно, строго, правильно и… очень скучно. Я не помню, чтобы когда-нибудь какой-либо город навел на меня такую скуку, как К.
Зашел я в книжную редакцию областной газеты, познакомился с редактором Сухаревским, о котором слышал раньше. Ему скучно. Нечего редактировать. В производстве всего две книги. Не хватает рукописей. Я рассказывал ему о том, что в нашем городе редакторы завалены рукописями, не успевают их читать, задыхаются от недостатка времени. Он слушал меня с раскрытым ртом и завидовал. Вообще, он завидовал не только нашим редакторам. Он откровенно завидовал и мне:
— Вот вы еще совсем молодой, а уже пробились. А когда-то я пробьюсь?..
Сухаревскому около пятидесяти. Он обрюзг, у него землистые, небритые щеки. Пиджак на нем мятый, с обтрепанными петлями. Под пиджаком грязная рубаха. И это не от бедности. У него приличный оклад. Он сам говорил, что на книжке у него солидные сбережения. Только что вышла вторым изданием его историческая повесть. Видно, он просто опустился и уже не ждет от жизни серьезных перемен. Ведь бодрый, веселый человек даже в самом дешевом костюме может выглядеть щеголем.
На мне хороший костюм, я держусь спокойно, не жалуюсь на судьбу, и поэтому Сухаревский решает, что я преуспел в жизни. Он наверняка думает, что денег у меня больше, чем у него, а неприятностей меньше. А у меня только что, буквально несколько дней назад, было столько серьезных передряг — и личных, и служебных, и творческих, — что я измотан до предела и не могу нормально ни читать, ни писать, ни даже спать. Но Сухаревскому все это не видно. Он видит лишь внешнее благополучие, официальное положение.
Из книжной редакции я иду в редакцию комсомольской газеты и встречаю здесь здоровых, веселых парней, которые по горло заняты своими газетными делами и которым явно некогда скучать. У них свои радости, свои беды. Только что позвонили из района и сообщили, что наконец-то снят директор совхоза, против которого долго и упорно выступала газета. Это победа. Заведующему отделом сельской молодежи, худенькому вихрастому пареньку в очках, так жмут руки, что он морщится, кряхтит и потом долго трясет пальцами.
Не успевает утихнуть первая радость, как из отдела писем прибегает очень симпатичная девушка с черными кудрями и большими голубыми глазами и приносит сразу две неприятные новости. Одна из них бьет по самолюбию газетчиков — поступило опровержение и, на первый взгляд, очень убедительное. Надо будет снова ехать и разбираться. Вторая новость еще неприятнее — она бьет газету по карману. Автор научно-фантастической повести, которую газета перепечатывала из журнала, просит выслать ему гонорар. Для газеты это бедствие, потому что гонорара не хватает. Чтобы сэкономить его, и перепечатываются повести. Но не все авторы это понимают…
Молодые газетчики приуныли. Каждому ясно, что теперь придется выкраивать для автора повести тысячи, урезая и без того небольшие гонорары рабкоров и селькоров.
И тут же, прямо в пальто, в комнату влетает молодой веснушчатый парень с сияющим лицом и, еще не отдышавшись, рассказывает:
— Я только с механического… Обсуждали там… Шуму было!.. А Сухотин знаете что заявил? — «Я, говорит, старый солдат партии. Я поступаю, как мне подсказывает моя партийная совесть… Мне в конце концов своя шкура дороже вашей!..»
Все дружно хохочут.
Я смеюсь вместе со всеми и думаю, что этим ребятам их город, наверно, совсем не кажется скучным, так же, как мне — мой город. Видно, я просто судил об их городе, как Сухаревский судил обо мне, — по внешней стороне явлений.
К сожалению, мы часто судим так — поверхностно. И обычно это от торопливости, от нежелания, а иногда, чего греха таить, и от неумения заглянуть в суть явлений. И в таких случаях мы сами себя обкрадываем…


ЦЕПНАЯ РЕАКЦИЯ

Час ночи. Большой город засыпает после обычного трудового дня. Впрочем, этот день был не совсем обычным. Он был труднее обычного, потому что стоит невыносимая июльская жара — такая жара, что даже вечером на улицах тяжело, душно и хочется лишь одного — залезть по шею в реку, озеро или, на худой конец, в ванну и не вылезать из воды.
Однако влюбленным не страшны ни жара, ни духота. Их не пугают раскаленные за день улицы, которые сейчас начинают неумолимо, безжалостно отдавать свое никому не нужное и даже ненавистное в эти дни тепло. Влюбленные гуляют.
Вот идут по тихой улице юноша и девушка. Они стройны той счастливой двадцатилетней стройностью, когда человек еще не заботится о своей фигуре. Девушка — в легком, красивом ситцевом платье с пышной юбкой. Юноша — в самом модном, красивом и в то же время самом дешевом костюме — узких черных брюках и простой белой рубашке с закатанными выше локтей рукавами.
Юноша и девушка счастливы. Они так счастливы сегодня, что вряд ли найдется на земле разумный человек, который, поглядев на них, рискнул бы утверждать, что он счастливее.
В руках у девушки букетик гвоздик. Его принес ей юноша. Гвоздики дороги ей, как его подарок, и она любуется ими, украдкой целует их лепестки. Но ей мало быть счастливой самой. Ей хочется, чтобы и другие люди были счастливы, чтобы всем было радостно от того, что счастливы она и ее любимый.
Ей очень хочется поделиться с людьми своим счастьем, но она еще не знает, как это сделать. И вдруг ей в голову приходит неожиданно дерзкая мысль. Девушка отделяет от букетика гвоздику и бросает ее в первое же раскрытое окно.
Раскрытых окон много — жара. И девушка идет мимо них и кидает в них по одной гвоздике. И юноша не обижается и не останавливает ее. Он понимает — она делится с людьми своим счастьем. И он сам чувствует от этого себя еще счастливее, хотя ему казалось, что счастливее уже быть невозможно.
Влюбленные уходят. И, кажется, ничто уже не напомнит о том, что они недавно прошли по этой улице.
А наутро полтора десятка людей находят в своих комнатах — на подоконниках, столах или на полу — кроваво-красные цветки гвоздики.
Пожилой, усатый пенсионер бережно берет гвоздику со стола, разглядывает ее, понимающе улыбается и ставит в стакан с водой. Потом снова смотрит на нее и бормочет в усы:
— Ох уж эти влюбленные!
И вспоминает свою молодость.
Нервная морщинистая женщина, которая каждый день ругается со своими соседями сверху из-за того, что они поливают свои цветы и вода капает на ее подоконник, обнаружив на подоконнике гвоздику, удивляется, а потом вдруг решает, что это соседи специально кинули ей цветок, чтобы она на них не сердилась.
— Наконец-то совесть у людей заговорила, — удовлетворенно ворчит она.
Сегодня она не пойдет наверх ругаться. И завтра, видимо, тоже не пойдет. Как-то неудобно ругаться с людьми, которые дарят тебе цветы.
Старуха, всю жизнь больше всего на свете боявшаяся воров, увидев утром на полу цветок, в панике кричит: «Обокрали!», бросается к своему комоду, отпирает ящики, проверяет вещи, деньги. Все на месте, и посуда на месте. И сундук цел. Даже серебряные ложки в буфете не тронуты.
— Удивительно, — произносит старуха. — Были в комнате и ничего не взяли… Чудно как-то… Цветок только оставили… Может, и впрямь коммунизм скоро?
Восемнадцатилетняя девушка, увидев на подоконнике цветок, неудержимо краснеет, берет его и прижимает к груди.
— Это Коля! — закрыв глаза от счастья, шепчет она. — Это мог сделать только Коля…
И она тут же решает, что сегодня позволит ему себя поцеловать. Нельзя же мучить его бесконечно…
И она сегодня позволит ему себя поцеловать. И она поцелует его сама. И они будут сегодня счастливы. А не будь этой гвоздики, может, и не позволила бы, и не поцеловала, и не было бы сегодня счастья…
И, возможно, в этот вечер она тоже будет ходить со своим Колей по улицам и тоже бросать в окна цветы — делиться с людьми своим счастьем. И кто-нибудь тоже станет от этих цветов счастливее.
Так доброе счастье рождает другое счастье. Это как цепная реакция.


ОЧЕРКИ


КРАСИВ ЧЕЛОВЕК В ТРУДЕ!

…— У Велижаниной Вали тоже высокая выработка… И качество ничего, подходящее… — смущенно, скороговоркой произносил бригадир и на минуту задумывался, как бы выискивая в памяти, что можно сказать про Велижанину нелестного, чем бы можно было укорить ее. Но ничего нелестного в памяти почему-то не находилось. И под тихий смешок наиболее ехидных членов бригады Анатолий Ерамасов переходил к оценке работы других вязальщиц.
«Пятиминутка» продолжалась.
Валентина Ерамасова следила за бригадиром с застывшей на лице насмешливой улыбкой, которой пыталась прикрыть и свое смущение, и свою гордость мужем, и свою любовь к нему.
А потом, когда совещание кончалось, она подходила к Анатолию все с той же насмешливой улыбкой и вызывающе спрашивала:
— Что же это ты опять меня Велижаниной величаешь? Боишься перед людьми женой признать, что ли?
Невысокий белокурый Анатолий растерянно улыбался и оправдывался:
— Да, понимаешь, неудобно как-то… И не упомянуть тебя нельзя…
Но Валентина не признавала никаких «неудобно». Окинув мужа насмешливым взглядом, она с гордо поднятой головой уходила к своей машине и потом наблюдала, как Анатолий ходит по цеху какой-то виноватый, задумчивый, ушедший в себя. Видно было, что он переживает. Но Валентина его не успокаивала. Ничего, пусть переживает. Муж всегда должен быть немножко виноват…
В конце концов Анатолий не выдержал. Его жена была лучшей вязальщицей в бригаде, а говорить об этом он не мог. Неудобно — жена… Все это понимали, посмеивались, шутили. А Анатолию Ерамасову было не до шуток. И однажды он попросил начальника цеха, чтобы ему дали другую бригаду.
Валентина видела, что мужу это решение далось нелегко, жалела его и, вопреки всем своим правилам, чувствовала себя виноватой.
И это ощущение вины прошло лишь тогда, когда Анатолий, откликнувшись на призыв Тюменского горкома партии, ушел работать на строительство ТЭЦ. Там было трудно, и городская партийная организация направила туда многих своих членов.
Почему-то кажется, будто произошло это совсем недавно, чуть ли не несколько дней назад. По крайней мере, помнится все до мельчайших подробностей. А ведь Анатолий на стройке уже больше трех лет и работает не бригадиром слесарей, как в первое время, а председателем постройкома.
У Валентины Ерамасовой внешне все, казалось бы, идет по-прежнему. Она работает на той же сетевязальной машине, на которой начала работать еще в 1949 году. Работает все так же хорошо — одна из лучших вязальщиц Тюменской сетевязальной фабрики. И процентов у Валентины Ерамасовой всегда много, и качество сетей отличное. И по-прежнему почти ни одно общественное мероприятие в цехе не проходит без ее участия.
А годы идут. Дочери переходят в детском саду из младшей группы в среднюю, из средней в старшую… В сетевязальном цехе появляются новые молодые работницы, устанавливаются новые машины последних марок. Да что машины — цех-то сам новый! Просторный, светлый, веселый. В развивальном отделении хоть балы устраивай — столько места. А ведь многие молодые работницы даже не знают, что всего пять лет назад цех помещался в другом здании и в нем было намного-намного теснее и темнее.
Сейчас рядом с новым сетевязальным цехом строится еще один цех — прядильный. Пройдет не так уж много времени и в нем загудят прядильные машины, завертятся тысячи веретен. И многие десятки молодых прядильщиц, которые придут в этот цех, будут очень смутно представлять себе, как это раньше фабрика обходилась без собственной пряжи, получала ее издалека, из Ярославля. Да что молодые прядильщицы! Через несколько лет и сама Валентина Ерамасова наверняка будет удивляться, что когда-то фабрика могла работать без своей пряжи. Ведь удивляется сейчас эта вязальщица тому, что несколько лет назад она могла обходиться без светлого нового цеха, в котором так легко дышится. Человек вообще быстро привыкает к хорошему. И ничего особенного не видят советские люди в том, что это хорошее входит в нашу жизнь каждый день, входит прочно, по-хозяйски, навсегда.
Любой советский рабочий является хозяином на своем предприятии. Но не любой ведет себя как хозяин. Встречаются еще такие, что ходят по своей фабрике, по своему заводу, как ходят гости по чужой квартире — стыдливо отводя глаза, если заметят грязь в углах. Такие не ссорятся с начальством из-за неполадок в работе. Такие могут поссориться только из-за зарплаты. Такие считают, что дома — это «мое», а в цехе — это «ихнее». Чье «ихнее» — они обычно представляют себе очень смутно.
Валентина Ерамасова никогда не чувствовала себя в цехе гостем. Она никогда не отделяла свою судьбу от судьбы цеха, судьбы фабрики. Не зря всю свою жизнь эта женщина делит на то, что было до поступления на сетевязальную фабрику, и то, что было после. До — было беспокойное детство обычной девчонки из семьи железнодорожника. Отец без конца уезжал, приезжал, и из-за этого дома редко бывали спокойные дни и спокойные ночи, из-за этого квартира чем-то неуловимо напоминала вокзал. Однако это все-таки было детство, которое сейчас, сквозь розовую дымку десятилетий, кажется счастливым и беззаботным. Кончилось оно неожиданно, в пасмурный день, когда мать, получив маленькую бумажку, заплакала в голос, забилась в истерике. Маленькая сестренка тоже заплакала, но она ничего не понимала. Валентина заплакала, потому что понимала все. Смятая бумажка в руках у матери была похоронной…
Мать Валентины не имела дипломов. Она работала уборщицей. Семья жила так, как жили почти все семьи в тылу в годы войны — впроголодь. И все-таки Валентина училась. И все-таки она кончила семилетку. И лишь после этого мать позволила ей идти работать.
Валентина пришла на сетевязальную фабрику девчонкой. Здесь она выросла, здесь вступила в комсомол и вела хлопотный политико-воспитательный сектор в комсомольском комитете. Здесь она вступила и в партию, и четыре года подряд товарищи выбирали ее членом партийного бюро фабрики.
И ничего не было удивительного в том, что когда создавалась на сетевязальной фабрике комиссия партийного контроля, оказалась в этой комиссии и молодая коммунистка Валентина Ерамасова.
Вместе с председателем комиссии, старым большевиком, пенсионером Андреем Ивановичем Покальнетовым, Валентина Ерамасова провела первую проверку, которая обнаружила, что на фабрике не всегда правильно присуждаются премии, что на складе лежит на много тысяч рублей запасных частей к машинам, которые давно сданы в металлолом.
Однако директора фабрики Н. Лазарькова почему-то возмутили не те недостатки, которые обнаружила комиссия партийного контроля, а возмутило именно то, что она их обнаружила.
— Я не позволю вам вмешиваться в мои дела! — заявил он Покальнетову и Ерамасовой и запретил давать членам комиссии какие-либо сведения.
— Николай Иванович, так нельзя, — пытались убедить директора коммунисты. — Вы поступаете неправильно.
— С меня здесь спрашивают за все, — отвечал директор. — Значит, я тут хозяин!
— Не только вы, — возразили ему рабочие.
И вот в дело вмешалась областная печать. И вот уже нет на сетевязальной фабрике Н. Лазарькова, в его кабинете сидит новый директор, а рядовая работница Валентина Ерамасова по-прежнему продолжает исполнять свои обязанности члена комиссии партийного контроля.
Немало забот у Валентины Ерамасовой и в цехе. Она председатель цехкома. Достался ей самый трудный — производственный сектор. Очень часто Ерамасовой приходится задерживаться в цехе после окончания смены, чтобы проверить заправку машин у новых, неопытных вязальщиц. Когда же Валентина работает во вторую смену, она нередко приходит в цех утром или за два — три часа до начала своей смены и неторопливо проверяет машину за машиной, смотрит, как заправлены нити, перебирает медленно ползущую с валиков рыболовную сеть. Эта сеть через несколько дней уйдет к рыбакам Белого моря или Тихого океана, Атлантики или Обской губы. Эта сеть даст советским людям многие тысячи тонн самой различной рыбы. И поэтому надо, чтобы сеть была сделана прочно, на совесть, чтоб служила она долго, чтобы не ругали рыбаки тюменских сетевязальщиц.
В последние месяцы Валентина Ерамасова особенно придирчива. Сетевязальный цех борется за звание цеха коммунистического труда. Трем бригадам сетевязальщиков это звание уже присвоено. Присвоено звание ударника коммунистического труда и самой Ерамасовой. Однако этого мало. По-коммунистически должен трудиться каждый работник в цехе.
И вот стоит Валентина Ерамасова возле одной из машин и громко, стараясь перекричать шум цеха, стыдит новенькую вязальщицу. Эта вязальщица неверно заправила цветную нитку, по которой определяется, на какой машине, в какую смену делалась сеть и кем эта сеть проверялась. Казалось бы, мелочь — цветная нитка. Но дело в том, что с одной из двух машин, которые обслуживает вязальщица, сеть проверяет и чинит она сама, а с другой — «чинок», то есть работница, которая занимается только проверкой и чинкой сетей и тоже обслуживает, как правило, две — две с половиной машины.
Если отдел технического контроля обнаружит в сети разрыв, дыру, то отвечает за это не тот, кто делал сеть, а тот, кто ее проверял. Если проверяла сама вязальщица, то и отвечает она, если проверял «чинок», — то возвращается «чиноку». И вот эта новенькая вязальщица заправила цветную нитку так, что получается, будто проверяла сеть не она, а ее «чинок». Выработка идет вязальщице, а спрос с «чинока».
«Хитро сделано, — думает Валентина Ерамасова. — Хорошо, если тут только ошибка. А вдруг — это характер? Сколько тогда придется возиться с человеком!.. Ведь у нас так нельзя!»
Ерамасова права. Действительно, так нельзя. В сетевязальном цехе все основано на доверии, на взаимной помощи, взаимной выручке. Бригада Александра Семеновича Быкова, в которой работает Ерамасова, вообще сдает сети, минуя отдел технического контроля. Двадцать шесть человек в этой бригаде. И ни один не разу не подвел. Не было еще ни одного случая, чтобы бригада не оправдала доверия, которое ей оказали, сняв контроль с ее продукции.
А в бригаде Дмитрия Николаевича Викки, которой до начала 1960 года руководил Михаил Васильевич Трусов и которой еще в начале 1959 года одной из первых в Тюмени присвоили звание бригады коммунистического труда, вообще все дело организовано так, что почти не имеет значения, кто проверял сеть. Бригада проверяла. И бригада отвечает. И это — не потому, что все покрывают одного, а потому, что труд в бригаде стал по-настоящему коллективным. Освободились, например, подменщицы шпулей или меняльщицы бобин, выкроилось у девушек несколько свободных минут, и они не идут в уголок цеха, чтобы поболтать, а расходятся по машинам и помогают «чинокам» и вязальщицам, у которых скопилось много непроверенной, непочиненной сети, образовался, как говорят на фабрике, завал. И если ни у кого из членов своей бригады завала нет, девушки идут к членам других бригад и помогают им.
Все здесь основано на доверии. И наверняка ни одной работнице даже в голову не придет обманывать кого-то неверно заправленной сменной ниткой. А вот пришло же этой новенькой… Ну, да ничего. Может, теперь поймет сама. А не поймет — придется перевоспитывать. Ведь не отбросишь такую на пороге коммунизма, не оставишь где-то позади. В коммунизм надо идти всем вместе…
Расстроенная, Валентина Ерамасова отходит от машин новенькой вязальщицы и, чтобы немного успокоиться, подходит к машинам, которые обслуживает вязальщица Анна Зотова, член бригады коммунистического труда.
Валентина Ерамасова любит смотреть, как работает темноглазая, веселая Анна Зотова. Красиво она работает! Невысокая, стройная фигурка Зотовой все время в движении. Вот она быстро, почти неуловимо связывает оборвавшуюся нить. Вот она уже у другой машины быстро и точно выкидывает из гнезда челнок, заправляет в него новую круглую шпулю и ставит челнок обратно в гнездо. Вот, наконец, обе машины равномерно стучат, завязывая каждую минуту многие сотни узлов, а Зотова уже стоит возле перекладины, через которую перекинута готовая сеть, и проверяет ее, и чинит разрывы, быстро продергивая в ячеи сети остроносую иглицу с ниткой.
Ни одна секунда не пропадает у вязальщицы.
Валентина Ерамасова смотрит на нее и невольно думает о том, что скоро, видимо, и ей самой придется прощаться со своей привычной, но уже устаревшей сетевязальной машиной и переходить на две новые машины — такие же, какие сейчас обслуживает Зотова. Техника в цехе все время обновляется.
Ерамасова вспоминает, что в 1948 году, когда она пришла в сетевязальный цех, Зотова тоже только что появилась на фабрике и работала «чиноком». Два года она чинила сети. Ерамасова уже была опытной вязальщицей, а Зотова еще только приглядывалась и робко пробовала работать на сетевязальной машине. Зато когда Анна Зотова, наконец, перешла в вязальщицы, она быстро стала одной из лучших работниц в цехе, одной из первых взялась за освоение новых машин и обучила работе на них нескольких вязальщиц.
В прошлом году коммунисты фабрики принимали Анну Зотову в члены партии. Приняли единогласно. Ведь здесь, на фабрике, Анна Зотова выросла, фабрике отдала всю свою жизнь.
Сейчас Анна Зотова — депутат Тюменского городского Совета. Коммунистическая бригада Викки вообще, как говорят в цехе, «богата депутатами». Другой член этой бригады — работница Александра Павловна Пупышева — тоже депутат Тюменского городского Совета.
Задумавшись, Валентина Ерамасова уже не видит Зотову и лишь машинально следит за крючками нижнего гребня, которые методично вытягивают нитяную петлю и с веселым стуком сбрасывают ее под челноки. И вдруг вязальщица замечает, что шпулю в челноке меняют не маленькие и быстрые руки Зотовой, а чьи-то другие руки, медлительные и неуверенные.
Ерамасова поднимает глаза и видит у машины незнакомую девушку. Это не работница цеха. Всех работниц Валентина Ерамасова знает. Может, только что приняли новенькую? И Зотова куда-то ушла — не спросишь.
Возле второй машины Анны Зотовой стоит еще одна девушка, тоже незнакомая и тоже действующая неуверенно, робко. Вот она связывает оборвавшуюся нить — связывает долго, старательно, раз пять дольше, чем это делала бы Зотова. Неужели это тоже новенькая?
Подходит Зотова. Ерамасова останавливает ее и кивает на девушек:
— Кто это, Аня?
— Это девушки из школы. Девятиклассницы. У них здесь производственное обучение.
— А я думала, новенькие.
— Нет, что ты!..
Зотова окидывает быстрым взглядом машины, убеждается, что все в порядке, и берется за сеть.
«Всегда она кого-нибудь учит, — отмечает про себя Ерамасова. — Молодец! Может, и эти девчата со временем станут добрыми вязальщицами…»
Ерамасова прощается с Анной Зотовой кивком головы и уходит к своей машине. Пора ее принимать. Через несколько минут пересмена.
И вот уже худенькая женщина с гладкой прической и тяжелым узлом темно-русых волос на затылке ходит вдоль длинной сетевязальной машины старого образца. Женщина не суетится, она ходит спокойно, неторопливо, даже как будто медленно, но руки у нее все время движутся, и машина ее останавливается реже и стоит меньше, чем у многих других вязальщиц. И чувствуется, что эта неторопливость, это кажущаяся медлительность — следствие мастерства, которое позволяет не делать лишних движений. Так хороший теннисист не мечется по корту, а почти стоит на месте и свободно берет ракеткой любые мячи.
Приятно смотреть на такого теннисиста. Он красив, потому что является мастером в своем деле. И такую же особую, трудовую красоту видишь в тюменских сетевязальщицах Валентине Ерамасовой, Анне Зотовой и многих других, когда они работают у своих машин. Не думаешь в этот момент о том, что легкость, быстрота и точность их движений — это результат большого и нелегко доставшегося опыта. Смотришь на них и чувствуешь — до чего красив человек в труде!


ДЕСЯТЬ ПРОФЕССИЙ АНАТОЛИЯ СТРЕКАЛОВСКИХ

«Каргапольская трагедия»

Есть в Зауралье, в Курганской области, районное село Каргаполье. Расположено оно на нескольких холмах, и по его улицам ребятишки с визгом съезжают на санках. Сейчас это большое село с двухэтажной средней школой, с большим, просторным двухэтажным Домом культуры, с автобусами, курсирующими по улицам, и даже со своими промышленными предприятиями — ремонтно-тракторной станцией, кирпичным и спиртовым заводами, а также одним из цехов Шадринского автоагрегатного завода.
А до революции Каргаполье было селом маленьким и выделялось из окрестных деревень только церковью да школой. В 1916 году эту школу окончил писатель Яков Пантелеевич Власов, автор широко известной в Зауралье исторической повести «На берегах Исети».
В 1921 году в Каргаполье произошли события, которые позже получили название «Каргапольской трагедии». В это время во многих местах Зауралья и Западной Сибири почти одновременно вспыхнул организованный белогвардейцами кулацкий мятеж против Советской власти. Одна из кулацких банд неожиданным налетом захватила Каргаполье и зверски замучила здесь трех человек — каргапольского военкома коммуниста Назарина Харлампьевича Кетова, вожака каргапольских комсомольцев Вильгельма Костарца и бойца продовольственного отряда, который оказался в селе случайно и имя которого никто не запомнил. С этим бойцом озверевшие кулаки разделались особенно жестоко. Они вспороли ему живот, вынули внутренности и насыпали зерна. «Ты приехал за хлебом? — смеялись кулаки. — Получай! Ешь досыта».
Когда кулаков выбили из села, трех каргапольских героев похоронили на центральной площади, в братской могиле. Сейчас там стоит памятник, а на нем — фотографии Н. Кетова и В. Костарца. За могилой ухаживают школьники. Здесь всегда чисто, аккуратно, всегда цветы.
И хотя трагические события эти произошли очень давно, десятки лет назад, все каргапольские школьники знают о них, помнят имена героев, отдавших свою жизнь за их нынешнее счастье, и сами стараются жить и учиться так, чтобы быть достойными памяти своих погибших земляков. И может быть, именно поэтому Каргапольская средняя школа дала стране Героя Советского Союза Николая Федоровича Махова, погибшего смертью храбрых в боях с фашистами, воспитала многих других достойных советских людей, которые славят Родину трудовыми делами и ратными подвигами.
В Каргапольской школе чтут и поддерживают славные традиции. Со стен зала глядят на старшеклассников портреты героя Н. Махова, писателя Я. Власова, передовой станочницы Курганского завода «Уралсельмаш» Зои Суворовой и многих других настоящих советских людей, воспитанных школой.
И не удивительно, что когда партия потребовала от советской школы воспитывать подготовленных к труду людей, Каргапольская средняя школа быстро ответила на этот призыв практическими делами.

Хозяйство Якова Ивановича

Невысокий, спокойный, неторопливый Яков Иванович Черепанов, мастер производственного обучения Каргапольской средней школы, каждое утро обходит свое хозяйство. А хозяйство у него сейчас большое — не то, что три года назад, когда он, сельский механик, начинал свою работу в школе. Тогда мастерская ютилась в махоньком домике. В нем было так тесно, что не удавалось даже использовать для обучения ребят два токарных станка, которые имела школа.
Зато теперь — совсем другое дело. Теперь в распоряжении Якова Ивановича хорошая кузница и просторная, светлая шлакобетонная мастерская. В ней свободно разместились пять токарных станков по дереву и металлу, сверлильный станок, наждак, циркульная электропила и еще осталось достаточно места для верстаков и учебных столов. Есть где развернуться ребятам!
А сколько самого различного слесарного, токарного и столярного инструмента в кладовой, которую школьники шутливо именуют «кабинетом Якова Ивановича»! Здесь есть абсолютно все, что нужно для работ по дереву и металлу. И значительная часть инструментов сделана самими школьниками.
Вот Юрий Георгиевич Саблин, преподаватель труда в 5–7 классах, протягивает Якову Ивановичу новенькие, блестящие плоскогубцы.
— Смотрите. Вчера Тася Корчагина из седьмого класса кончила.
Яков Иванович уже не удивляется тому, что школьница сделала хороший инструмент. Он придирчиво осматривает плоскогубцы и возвращает их Саблину.
— Хороши. Прокалить только осталось. Эти у нас возьмут.
Школьная мастерская систематически сдает в магазины села самые различные изделия, изготовленные учениками на уроках труда. В продажу идут плоскогубцы, круглогубцы, ножницы для металла, молотки, ручные тисочки, а также различные изделия из дерева: вешалки, скалки, толкушки, цветочные подставки. В прошлом году мастерская сдала различных изделий больше чем на 3 тысячи рублей, и вырученные деньги были использованы на приобретение нового оборудования. Школа давно уже перестала покупать тяпки, лопаты, грабли и даже лучковые пилы. Все это изготовляется руками ребят.
В школьной мастерской все идет в дело. Дала, например, школе Каргапольская РТС два старых станка — токарный и копировальный. Токарный станок уже не годился в дело, а копировальный был приспособлен только для изготовления сапожных колодок, которые совсем не требовались школе в большом количестве.
Кое-кто уже хотел отказаться от этих станков. Зачем, мол, загромождать мастерскую?
Однако Яков Иванович, осмотрев станки, твердо сказал:
— Надо брать. Мы их очень даже хорошо приспособим.
И, действительно, приспособил. Убрав со станков все лишние части, Яков Иванович переоборудовал и токарный и копировальный станки в токарные станки по дереву. И сейчас они прекрасно работают — ничуть не хуже новенького токарного станка по дереву, который недавно приобрела школа.
…Обойдя утром мастерскую, Яков Иванович заходит и в другое крыло шлакобетонного здания. Тут уже не его хозяйство. Тут хозяйство преподавателя машиноведения Владимира Павловича Лобарешных. Владимир Павлович тоже не обижается на «жилищные условия». В его распоряжении просторный автокласс с моторами и самыми различными частями автомобиля и гараж на три грузовые машины. А когда-то и Владимир Павлович, в прошлом механик Каргапольской МТС, начинал свою работу в школе на пустом месте и рассказывал ребятам о моторе, пользуясь только картинками, которые развешивал на классной доске.
К тому, что Каргапольская школа имеет просторную мастерскую, кузницу, гараж и автокласс, все уже привыкли и не видят в этом ничего особенного. Есть и хорошо. И ничего особенного не видят каргапольцы также в том, что все это было построено за два года руками самих школьников, неопытных юношей и девушек, безо всякого участия кадровых строителей.

«Шипиловская стена»

Когда в Каргапольской школе заходит речь о строительстве мастерской, кузницы и автохозяйства, кто-нибудь обязательно вспомнит «шипиловскую стену» и даже покажет ее. Эта шлакобетонная стена, разделяющая мастерскую и кузницу, не примечательна ничем, кроме того, что один ее участок сделан очень небрежно, неровно, с пустотами. Пока еще эту стену не успели заштукатурить. Но через несколько месяцев слой штукатурки скроет пустоты и неровности, из школы уйдет виновник этого строительного брака десятиклассник Виктор Шипилов и про «Шипиловскую стену» наверняка забудут. Да и сейчас-то о ней вспоминают совсем не для того, чтобы укорить смешливого и остроумного, но и теперь ленивого Виктора Шипилова, а для того только, чтобы подчеркнуть, что это был единственный за всю стройку случай брака, единственный случай небрежного отношения ученика к строительному делу.
Правда, когда стройка только начиналась, не все верили в ее успех. Даже некоторым учителям казалось, что все дело ограничится лишь большим шумом да небольшой помощью. А многие ученики и вовсе воспринимали как игру затею комитета комсомола построить мастерскую своими руками.
На общешкольном собрании, которое состоялось осенью 1957 года и которое вел веселый, темноглазый секретарь комитета комсомола Юрий Жук, было много смеха. Ребята выбирали из своей среды начальника стройки, инженера, прораба, завхоза. То и дело раздавались шутки:
— Ишь, школу не успел окончить, а уже инженер!
— Эй, прораб, устрой на работу мою бабушку!
— Начальства-то, начальства сколько! И не подступись!
— Ребята! Секретаршу забыли выбрать! Какой же начальник без секретарши?
А через несколько дней после собрания в школьном дворе разметили строительную площадку и стали копать траншеи под фундамент мастерской. Проекта мастерской не было. Ребята делали все по указаниям Якова Ивановича Черепанова, и еще никто, кроме него, не представлял себе, какой будет школьная мастерская.
Траншеи копали всю осень, делали в них песчаную подушку, а потом, когда ударили морозы, ученики начали возить на школьный двор шлак, песок, щебень, цемент и другие строительные материалы. Классы работали после уроков, по очереди, по 4 часа в неделю. За зиму перевезли с железной дороги 80 кубометров шлака, много песка и щебня. Директор школы Ульяна Илларионовна Постовалова добилась того, что каргапольский колхоз имени Сталина выделил на строительство мастерской 18 тонн цемента.
Особенно трудно достался ребятам песок. Подъезды к карьеру были плохие. Возили песок в мороз. Верхний слой смерзся, и его приходилось долбить ломами. И нельзя было ждать до теплых дней, потому что брали песок с реки, а весной река разливалась и затопляла карьер. Именно поэтому ребята спешили, и даже девушки решили помочь юношам в их нелегком труде.
Все это была серьезная, солидная подготовка к широкому размаху строительных работ, которые начались на школьном дворе с первых же дней летних каникул.
Едва в старших классах кончились занятия, как из учеников была создана юношеская бригада плотников и две бригады бетонщиков, в которые наравне с юношами вошли и девушки. Бригадиром плотников выбрали высокого, черноволосого отличника — девятиклассника Геннадия Карлова. Бригадами бетонщиков руководил учитель географии Иван Иосифович Салазкин.
Закончив в несколько дней бетонирование фундамента, ребята стали изготовлять из теса опалубку для стен и заливать ее шлакобетоном, который приготовляли сами, тут же, в школьном дворе. Неожиданно для всех работа пошла настолько быстро, что за месяц производственной практики ученики полностью возвели стены мастерской.
За это время многие юноши научились работать плотниками, бетонщиками и даже каменщиками. Изучили основы бетонных работ и многие девушки.
На каникулы ребята разъезжались веселые, довольные. И уже через месяц многих снова потянуло на стройку, где Яков Иванович Черепанов, с помощью нескольких учителей, упорно продолжал сооружение здания.
А в конце сентября 1958 года мастерская была готова. Открывали ее на торжественном митинге, дрожащими от волнения руками перерезали ленточку и потом долго ходили по удивительно просторному и чистому помещению, осматривали стены, пол, потолок и не верили, что все это сделано своими руками.
Радости было много. Особенно приятно было ребятам то, что они занимаются в своей, в полном смысле этого слова, мастерской. И не успели они к этому привыкнуть, как все строительное дело началось снова. Снова возили на школьный двор шлак, песок и щебень, снова, на этот раз уже весной 1959 года, копали траншеи под фундаменты. Нужно было сооружать гараж, автокласс и кузницу.
На этот раз в стройку уже верили, игрой ее не считали. Но, как и в прошлый раз, выбирая начальника стройки, шутили и смеялись. Десятиклассники из школы уходили, и начальником выбрали ученика 9 класса Анатолия Стрекаловских — веснушчатого, белокурого, очень скромного и смешливого паренька.
На этот раз в строительстве принимал участие не только девятый, но и восьмой класс. Многое делать уже умели. И хотя опыт у школьных строителей был еще очень небольшой, но и он сказался — укладку стен кузницы, гаража и автокласса закончили не за месяц, как в прошлом году, а за две с половиной недели.
За успешную работу школа премировала лучших строителей. Премии ребята распределяли сами — строго и беспристрастно. Двоим строителям — Анатолию Стрекаловских и Михаилу Туринцеву — было решено оплатить экскурсионную поездку в Москву.
В августе работы на стройке возобновились. Однако отделочных работ на этот раз было больше, и они затянулись. Помещение сдавали уже поздней осенью по частям — сначала автокласс, затем гараж и только в декабре — кузницу.
В то же время как-то почти незаметно, без особого напряжения, ребята построили школьную ферму для кроликов, оборудовали ее клетками и потом бегали смотреть на важных, надутых крольчих и крошечных суетливых крольчат.
А когда стройка была закончена, всем стало ясно, что школа уже полностью готова к переходу на новую систему обучения, что она может выпускать людей, которые не только знают законы элементарной физики и бином Ньютона, но и умеют своими руками строить дома, водить машины, изготовлять детали и инструменты и делать много других полезных вещей.

Токарный факультет

За одним из станков токарного цеха в Каргапольской ремонтно-технической станции работает невысокий белокурый юноша с первым пушком на верхней губе. Зовут его Валерий Туринцев. Сейчас это уже добрый токарь, который выполняет до 170 процентов сменного задания и имеет почетную грамоту райкома комсомола за хорошую работу. А осенью 1957 года он впервые переступил порог токарного цеха МТС робким десятиклассником, который ничего не умел, но зато всему хотел научиться.
Вместе с ним сюда пришли в 1957 году еще 14 десятиклассников — юношей и девушек, которые добровольно решили изучать токарное дело.
В то время в Каргапольской школе еще не было своей мастерской, не было обязательных уроков труда в десятом классе, и обучение токарному делу велось на добровольных началах в машинно-тракторной станции. В школе эту затею окрестили «токарным факультетом». Над добровольными «слушателями» факультета вначале кое-кто из учеников посмеивался — мол, зачем брать на себя лишнюю обузу? Однако десять юношей и пять девушек, которые занимались токарным делом, не обращали внимания на насмешки, и скоро эти насмешки прекратились. А когда в школе стало известно, что всем слушателям факультета присвоили рабочий разряд и что вместе с аттестатом зрелости им выдадут свидетельство о профессии, — о них стали говорить с уважением. Многие десятиклассники им уже завидовали и жалели, что своевременно не последовали их примеру.
Вместе с Валерием Туринцевым закончил «токарный факультет» и десятиклассник Василий Данюков. Он хотел сразу же поступить на работу токарем, но его отговорили.
— Зачем тебе токарить? — убеждали Василия некоторые одноклассники. — Поступай лучше в педагогический. Ты ведь чемпион района по борьбе, лыжник, футболист. Будешь прекрасным учителем физкультуры.
— К машинам тянет, — объяснял Данюков.
— Подумаешь, машины! Машины от тебя никогда не уйдут. В институт поступать надо. Чем ты хуже нас?
«В самом деле, чем я хуже них?» — подумал Василий и поехал сдавать экзамены в Курган.
Экзамены Данюков сдал успешно и даже был зачислен в институт. Но вовремя одумался.
«Что же я делаю? — сообразил он. — Ведь я совсем не хочу быть учителем! Я хочу работать с машинами. А спортом можно заниматься, не делая из этого специальность…»
И забрав из института свои документы, Данюков уехал обратно в Каргаполье, пришел в РТС. А здесь уже не требовались токари. Здесь нужен был слесарь. Василий подумал и пошел работать слесарем.
Знание токарного дела помогло. В учениках Данюков ходил меньше месяца и быстро перешел на самостоятельную работу, получил разряд. В мае 1959 года молодого рабочего включили в бригаду слесарей-монтажников по механизации животноводческих ферм. Почти во всех колхозах Каргапольского района работал Данюков вместе со своей бригадой — монтировал систему автопоения, подвесные дороги, кормозапарники. И сейчас Василий настолько хорошо знает это новое для него дело, что, если пришлось бы, прекрасно справился бы с обязанностями колхозного механика по животноводческим фермам.
Нынешним летом комсомолец Данюков, токарь, слесарь, монтажник, поступает на заочное отделение машиностроительного института. Он приходит туда специалистом, твердо определившим свое призвание, человеком, который уже не передумает, не отступит, человеком, завоевавшим себе мозолистыми рабочими руками право добиваться инженерного диплома.
А школьный токарный факультет тем временем действует и готовит к трудовой жизни все новых и новых молодых каргапольцев. В 1959 году его окончили 24 десятиклассника, среди которых было несколько девушек. В нынешнем году его закончили 11 юношей из десятого класса. Комсомолец Михаил Туринцев закончил этот факультет и получил рабочий разряд по токарному и слесарному делу, будучи учеником 8 класса, а школьник Владислав Бабкин сдал экзамен и получил рабочие специальности токаря и слесаря, будучи учеником 6 класса.
С окончанием строительства и оснащением школьной мастерской обучение старшеклассников токарному делу значительно облегчилось и ускорилось. А в недалеком будущем, когда вступит в строй хозяйственный корпус строящегося по соседству со школой интерната, токарный факультет развернется еще шире, обучение в нем будет поставлено еще лучше, и он сможет готовить специалистов более высоких разрядов, чем сейчас.

Питомцы Лобарешных

— Раз-два, взяли!
— Еще раз, взяли!
Толстый березовый сук продет в кольцо на автомобильном моторе. Десяток ребят, взявшись за концы сука, пытаются поднять мотор с шасси разобранной старенькой полуторки. Но мотор не поднимается.
— Кишка у нас тонка! — смеется высокий худощавый Михаил Туринцев. — Слабаки!
— А может просто не все болты отвернули? — высказывает предположение рассудительный Валерий Моисеев.
— Ты, наверно, прав, — замечает преподаватель машиноведения Владимир Павлович Лобарешных и лезет с гаечным ключом под машину.
Действительно, два болта оказываются неотвернутыми, и Владимир Павлович возится с ними минут пять. А затем мотор дружно поднимают и укладывают в кузов стоящего рядом грузовика.
— Куда это вы его? — спрашивает подошедший в это время Яков Иванович Черепанов.
— Обратно, в колхоз, — отвечает запыхавшийся Лобарешных. — Машину вот дали нам списанную, только с условием, что мотор мы вернем.
— Жалко мотор отдавать, — произносит Яков Иванович.
— Что ж поделаешь, не мы хозяева. Ничего, этот газик нам и без мотора сгодится. Посмотрите, кабина на нем почти новая, колеса тоже хорошие. А у нас вон на первой машине кабина ни к черту не годится. Обтрепалась вся. Переставим — и то дело.
И Яков Иванович знает, что это не пустые слова, что действительно через несколько дней на школьной машине «ГАЗ-ММ» вместо старой, потрепанной кабины будет стоять целенькая кабина со списанного колхозом грузовика, что и колеса этого грузовика пойдут в дело, а может, и не только колеса, но и коробка передач, и карданный вал. Ни одна деталь списанной машины не пропадет у Лобарешных, все он сумеет использовать или для замены деталей школьных грузовиков или в качестве наглядного пособия на. уроках машиноведения.
Когда Владимир Павлович начинал свою работу в школе, у нее не было ни одной автомашины. Первую машину — полуторку «ГАЗ-ММ» — дала в 1957 году из числа списанных Каргапольская МТС. Вместе со школьниками Владимир Павлович перебрал тогда эту машину, заменил многие детали и с тех пор перебирает ее каждый год. И машина, на которой в МТС поставили крест, ходит, работает. Более двухсот рейсов совершила она только за период школьной стройки. На ней возили песок, цемент, щебень. К этой машине, школьному ветерану, все относятся с большим почтением.
Сейчас рядом с ней в гараже стоит еще одна полуторка, собранная из нескольких списанных машин, и новенький грузовик «ГАЗ-51», недавно приобретенный школой. А в умелых руках три грузовые машины — большая сила. Но и это еще далеко не все хозяйство Владимира Павловича Лобарешных. Недавно школа приобрела новенький трактор «Беларусь», и Владимир Павлович готовит своих учеников к тому, чтобы водить эту машину на полях.
В кабинете машиноведения и гараже занимаются сейчас в основном юноши из восьмых и девятого классов. Девятиклассники изучают автомашину и трактор, а восьмиклассники — сельскохозяйственные машины, на которых летом им доведется работать прицепщиками.
Все девятиклассники уже свободно водят автомашину, умеют ее ремонтировать, разбирать, собирать. Летом они будут водить в поле трактор, и не только «Беларусь», но и «ДТ-54», который они изучали в РТС. Впрочем, некоторые девятиклассники трактор уже водили. Михаил Туринцев, например, — почти готовый тракторист.
Многим своим ученикам Владимир Павлович на всю жизнь привил любовь к машине, к автоделу. Еще в период строительства мастерской и других помещений, когда единственная в то время школьная полуторка выносила на себе едва ли не основную тяжесть перевозки стройматериалов, у Лобарешных появились верные помощники, которые изучали управление машиной не на гладком школьном дворе, а на размытых или занесенных снегом дорогах района. Именно тогда научились водить машину Альберт Усольцев, Герман Сохарев, Александр Петров, Владимир Асташкин, Владислав Юрченко и другие ученики. Не все они впоследствии стали шоферами, но все полюбили машину. Владимир Асташкин позже получил права мотоциклиста, Александр Петров ушел работать в колхоз шофером и крутил баранку до тех пор, пока ему не пришла пора идти в армию. Герман Сохарев тоже после школы начинал работать в колхозе шофером, а сейчас водит машину в своей воинской части.
В Каргапольском колхозе имени Сталина шоферы нужны, шоферов не хватает, и руководители колхозного автохозяйства при встречах полушутя-полусерьезно спрашивают преподавателя Лобарешных:
— Когда же дождемся твоих питомцев, Владимир Павлович? Люди нужны!
— Дождетесь, — обещает Лобарешных. — Обязательно дождетесь.
И довольно улыбается.

Десять профессий Анатолия Стрекаловских

В полуподвальной конторке монтажного цеха Каргапольской РТС всегда горит свет. Иначе будет темно — от небольшого оконца под потолком мало толку.
Обычно здесь шумно, накурено. Тут часто спорят, порой даже ругаются. Работа есть работа. А сейчас здесь тихо. На простых деревянных скамейках, что стоят вдоль стен, чинно сидят четыре человека, трое из которых — в замасленных рабочих комбинезонах. Еще один человек — пожилой, сутулый, с коротким ежиком седых волос — сидит за столом.
Это — экзаменационная комиссия. За столом — заведующий машинно-тракторной мастерской Сергей Акимович Ерохин. На скамейках — Яков Иванович Черепанов, представитель месткома П. Колчеданцев, токари РТС В. Монаков и Н. Махов.
Идет экзамен по теории токарного и слесарного дела. Здесь, в Каргапольской РТС, проходили десятиклассники практику, работали на станках у опытных токарей Владимира Николаевича Монакова и Николая Павловича Махова, которые исполняют сейчас непривычную для них роль экзаминаторов. Эти токари хорошо знают каждого из ребят, их сильные и слабые стороны, знают, кто по-настоящему любит работать с металлом, а кто делает это по обязанности, только потому, что так положено.
Экзаменует комиссия строго, придирчиво. Подсказка или шпаргалка тут невозможны, потому что ученики входят в конторку только по одному и потому что времени для подготовки ответа им не дают. Отвечать надо сразу. И количество вопросов здесь не ограничено, как в билете. Вопросов задают много, их задают все члены комиссии. В общем, идет экзамен на совесть, экзамен на котором случайные взлеты и случайные падения невозможны.
Вот в конторку спускается худенький веснушчатый паренек и кивком головы откидывает назад спадающие на лоб пряди светлых волос.
— Садись. — Яков Иванович показывает ему на стул возле заведующего мастерской и представляет его комиссии: — Стрекаловских Анатолий.
И тут же, сам, задает свой первый, «коронный» вопрос:
— Давай о технике безопасности рассказывай.
Яков Иванович справедливо считает, что в любом деле техника безопасности — самое главное. Если запорол деталь — можно сделать другую. Это не трагедия. Если оторвал палец — другого уже не приставишь.
Анатолий отвечает уверенно, внешне даже очень спокойно. И только руки выдают его волнение. Они вертят то штангенциркуль, то резцы, лежащие на столе перед учеником.
Едва Анатолий кончает, как Яков Иванович спрашивает снова:
— Как удалять стружку?
— Руками нельзя, — отвечает Анатолий. — Надо крючком, щеткой.
Токарь Махов встает, выходит из конторки, через минуту приносит резец, кладет его перед Анатолием и спрашивает:
— Какой резец? Для какого металла заправлен?
— Проходной, — уверенно отвечает Анатолий. — Заправлен для твердого и хрупкого металла.
— Правильно, — замечает заведующий мастерской Ерохин и раскрывает перед Анатолием альбом. — Прочти-ка мне чертеж. Что это за деталь? Как ее обрабатывать?
Анатолий бойко читает чертеж.
Задаются еще вопросы, но ни один из них не застает Анатолия врасплох.
— Хватит с него, — подает голос токарь Монаков. — На практике он хорошо работал.
Анатолия отпускают.
— Вторушина позови, — говорит ему вслед Яков Иванович.
Экзамен продолжается.
В этот день, 28 марта 1960 года, Анатолий Стрекаловских получил третий рабочий разряд токаря и слесаря. Были присвоены рабочие разряды и остальным юношам десятого класса.
Анатолию Стрекаловских шестнадцать лет. С детства жизнь не баловала его. Рос без отца. Мать часто болела, и мальчику приходилось не только делать все, что нужно, дома, но и работать в колхозе и даже на кирпичном заводе. Может быть, именно поэтому Анатолия никогда не страшила никакая работа. Он знает, что если человек по-настоящему захочет, он может освоить любое дело.
В июне 1960 года Анатолий Стрекаловских получает аттестат зрелости и вместе с ним удостоверение о квалификации токаря и слесаря. Однако этот юноша знает не только токарное и слесарное дело. Он работал на школьной стройке и плотником и бетонщиком и сможет применить свои строительные знания на любой стройке. Анатолий хорошо знает автомашину и трактор и сумеет работать шофером и трактористом. Правда, у него нет пока что водительских прав, но, когда знаешь дело, получить их не так уж сложно.
Анатолию приходилось работать и на комбайне. Он неплохо знает эту машину и в любой момент готов работать помощником комбайнера, а может, и не только помощником.
В родной деревне Анатолия Стрекаловских — Володино, — а также и в школе его знают как неплохого киномеханика, у которого (почему-то) никогда не рвутся ленты и не «барахлит» киноаппарат. Многие односельчане даже считают, что Анатолию нужно было бы идти именно «по этой линии».
В учительской Каргапольской школы, в ее автоклассе и некоторых других помещениях есть несколько участков электропроводки, сделанных руками Анатолия Стрекаловских. А уж когда под новый год в школе устраивается иллюминация, Анатолий — непременный участник этого дела. И теоретически он неплохо «подкован» по электротехнике. Ведь не зря учитель физики Владимир Васильевич Махов каждую неделю занимается с десятиклассниками электротехникой, курс которой обязателен даже для девушек. В общем, уж кем-кем, а электромонтером Анатолий Стрекаловских работать сможет.
И есть у Анатолия еще одна специальность — десятая, — о которой он, да и другие юноши — десятиклассники — почему-то говорить стесняются. А специальность эта очень почетная и очень нужная — специальность дояра. Не раз приходилось нынешним десятиклассникам бывать на колхозной животноводческой ферме и вместе с девушками доить коров. Вначале «храбрые» юноши боялись коров, а коровы боялись юношей, и девушки звонко смеялись над незадачливыми животноводами. Потом постепенно все наладилось, и теперь любой юноша из десятого класса может доить коров не хуже любой десятиклассницы.
Вот так и выходит в большую жизнь современный десятиклассник комсомолец Анатолий Стрекаловских, имея к шестнадцати годам десять различных специальностей за плечами.
Впрочем, не у одного только Анатолия много специальностей. Вот его товарищ по классу комсомолец Валерий Кетов, серьезный, спокойный юноша со строгим взглядом. Он умеет делать то же, что умеет и Анатолий Стрекаловских, за исключением разве работы с киноаппаратом. Но зато на школьной стройке Валерий хорошо изучил правила кирпичной кладки и даже работал целый месяц каменщиком на строительстве интерната в Каргаполье. И на любой стройке этот юноша свободно сможет работать каменщиком четвертого-пятого разряда. А трактор и комбайн Валерий знает даже получше Анатолия. По крайней мере работал он на этих машинах дольше, и комбайн ему пришлось водить целую осень в самую напряженную пору уборки богатого урожая.
У высокого, застенчивого десятиклассника Петра Мишагина, заядлого шахматиста, который умудряется играть в шахматы даже на школьных вечерах танцев, за плечами семь специальностей, у Владимира Лузгина — восемь. Из них две — редкие в школе: электросварщик и кузнец. По пять специальностей имеют десятиклассники Николай Мокин, Сергей Вторушин, Валерий Пальковский. Даже у известного всей школе своей ленью Виктора Шипилова — восемь различных специальностей. И специальности эти не номинальные, а фактические. Это то, что Шипилов действительно умеет делать.
По пять-шесть специальностей имеет и любая девушка из десятого класса Каргапольской школы. Вот, например, комсомолка Вера Носкова, стройная, белокурая девушка, острый язычок которой играет немалую роль в классе. Вере приходилось работать на колхозных фермах дояркой, телятницей, птичницей, а на школьной стройке — бетонщицей. Правда, она еще не работала в швейной мастерской, но платья она себе шьет сама (как, впрочем, и почти все остальные девушки десятого класса). А когда Вера стряпает пироги или готовит что- нибудь другое к школьной вечеринке, то, по общему признанию, «пальчики оближешь». И разве после этого кто-нибудь усомниться в том, что Вера Носкова сможет работать швеей или кулинаром?
Комсомолка Маша Чистякова, по ее собственному признанию, в кулинары не годится. Но зато она, единственная из десятиклассников, хорошо знает штукатурное дело. И работать ей приходилось не только штукатуром, но и каменщиком-печником. А ведь, прямо скажем, немногим людям в семнадцать лет приходилось класть печи…
Каргапольские десятиклассники хорошо подготовились к вступлению в самостоятельную жизнь. Если бы судьба забросила этот класс даже в самые трудные условия, ребята бы наверняка не растерялись. Они быстро построили бы хорошие, теплые дома и сумели бы организовать жизнь правильную, полезную, по-настоящему трудовую.
Выпускники понимают, что со временем жизнь все равно разбросает их в разные стороны. Но пока что им хочется держаться вместе, и они решили сразу после окончания школы идти всем классом на работу в Каргапольский совхоз. Там найдется дело для всех, и все будут вместе. И туда же, по общему решению, должны вернуться те десятиклассники, которые уедут сдавать экзамены в институты и техникумы, но не пройдут по конкурсу.
Нынешний выпуск десятиклассников в Каргапольской школе последний. В будущем году выпуска не будет, потому что школа переходит на 11-летнее обучение. А потом из школы будут уже выходить не десятиклассники, а «одиннадцатиклассники». Слово это новое, в школе к нему еще не привыкли и произносят его с улыбкой. Однако скоро к этому слову придется привыкнуть, оно станет обычным, войдет в повседневный обиход.
Какими же будут выходить из Каргапольской школы одиннадцатиклассники? Что они будут уметь делать?

Михаил Туринцев и его товарищи

У школьного кабинета физики две двери. Одна выходит в зал. Другая — новая, с решеткой для стекол, но еще не застекленная — ведет в маленькую комнатку школьного радиоузла, в которой, так сказать, «по совместительству» хранятся многие физические приборы и препараты.
В классе пусто. Только двое мальчишек громко спорят:
…— Какой это механик? Скажешь тоже! Вот Мишка Туринцев из девятого класса — это механик!
— А чего он хорошего-то сделал, твой Мишка?
— Как чего? Он комнатный увлажнитель сделал, вот чего! Махонькая такая штучка, а захочет — и сразу в комнате воздух становится, как после дождя на улице. В журналах про него прочитал и сделал.
— Подумаешь, после дождя!.. Это и я могу — разлить ведро воды на полу — и будет тебе как после дождя…
— Чудило! Так ведь ты только на полу сырость разведешь, а он воздух, понимаешь, воздух влажным делает. Это ж машина! А ты — ведро воды…
— Ну, и что? Какая это машина? Я из клизмы тоже могу воздух влажным сделать. Только это долго…
— А терку механическую ты тоже можешь из клизмы сделать? Да? Скажи — можешь?
— Какую еще механическую терку?
— Ну, терку, чтоб картофель в крахмал растирать. Крутишь ручку, и из картофеля каша получается.
— Нет, это не могу. А где ты такую видал?
— У Мишки. Тоже он сам сделал. Для своей бабушки. И еще хотел электромоторчик приспособить, чтоб быстрей было и ручку не крутить, но потом не стал. Бабушка, говорит, в электротехнике ничего не понимает. Ей лучше с ручкой.
— А я даже не видал такую терку…
— Ты еще много чего не видал. А автомат лотерейный ты видал?
— Нет, не видал. Какой еще автомат?
— А такая машина специальная. В нее двадцать копеек опустишь, и она тебе лотерейный билет выкидывает.
— Это какой лотерейный — на который можно «Волгу» выиграть? Так он три рубля стоит.
— Да нет не этот. Это для школьной лотереи. На вечерах старшеклассники устраивают. Призы разные разыгрывают. Не все же им на вечерах танцевать. Я бы так ни в жизнь с девчонками танцевать не стал!..
— Да брось ты про девчонок! Ты про автомат расскажи. Где ты его видел?
— У Мишки тоже. Он давно с ним возится. Только не выходит никак…
— Вот видишь — не выходит! А ты говоришь — механик!
— А разве у настоящих механиков сразу все выходит? Может, по-твоему, и Черепанов сразу паровоз изобрел? Сел — раз-раз и готово… Так, брат, не бывает… У всех настоящих людей что-нибудь в жизни не ладится…
— Так уж и у всех?
— У всех! А если все дела человеку легко даются — значит, они пустяковые, дела эти. Мой батька так всегда говорит…
Мальчишки еще спорят долго. Они уже забыли о девятикласснике Михаиле Туринцеве и перешли к Циолковскому и межпланетным ракетам.
Учитель физики Владимир Васильевич Махов, который готовится в маленькой комнатке радиоузла к очередному уроку, невольно слушает спор мальчишек и довольно улыбается. Это хорошо, что о Михаиле Туринцеве спорят. Это хорошо, что шестиклассники берут с него пример. С такого парня стоит брать пример.
Туринцев еще только кончает девятый класс, а у него за плечами уже девять различных специальностей. Он токарь и слесарь (его удостоверение лежит у директора), он шофер и тракторист, он плотник и столяр, каменщик и бетонщик, и ко всему прочему еще киномеханик. И все, что он делает, он делает просто, легко, спокойно, как будто в этом нет ничего особенного.
А ведь учеба еще далеко не закончена. Туринцев будет кончать одиннадцать классов. Ему еще предстоит работать на прицепных машинах и на комбайне и, значит, специальности комбайнера и прицепщика ему обеспечены. Ему еще предстоит изучать на уроках у Владимира Васильевича электротехнику. И если Туринцев уже сейчас умеет делать проводку, ставить розетки и выключатели, то, изучив электротехнику, покопавшись в электромоторах, он наверняка будет готовым электромонтером. И ведь это уже двенадцатая верная специальность, которую Туринцев будет иметь к концу школы. А сколько полезных практических знаний он еще сможет получить сам за оставшиеся два года? Пожалуй, вряд ли Михаил Туринцев ограничится двенадцатью профессиями. Видно, их будет у него к концу одиннадцатого класса гораздо больше.
Владимир Васильевич доволен. Это хорошо, что в жизнь стали выходить такие ребята. Когда он кончал школу, у большинства десятиклассников не было ни одной профессии. Сдавали на пятерки физику и не умели сменить перегоревшую пробку у счетчика. Рассказывали на зубок про двигатель дизеля и не знали, где у автомашины включается зажигание. Сейчас это смешно, а тогда было грустно: не попадет человек в институт и идет на стройку землекопом, потому что больше ничего не умеет.
Конечно, Михаил Туринцев успел больше, чем многие девятиклассники, но и товарищи его по классу тоже не лыком шиты. Вот, например, Валерий Моисеев прекрасно водит машину, трактор, и каменщик он добрый. Даже на интернат его прораб приглашал работать вместе с Туринцевым. Или Валерий Уткин, который тоже хорошо знает машину, трактор, прицепные орудия, а на школьной стройке овладел еще специальностями плотника и каменщика. Пять специальностей у паренька. А он еще очень молод. Совсем мальчишка. И ведь прекрасно понимает значение всех этих знаний. Как-то на школьной стройке он несколько дней учился у бухгалтера отделывать стропила и потолочные балки. А потом, когда научился, заявил:
— Я сегодня к отцу с подарком приду!
— С каким подарком? — спросил его учитель географии Иван Иосифович Салазкин.
— Стропилить научился. Помогать буду.
Отец Уткина в это время перестраивал избу, и Валерий действительно многим помог ему.
Так с самого начала, еще даже не выйдя из школы, ребята начинают применять в жизни данные школой знания.
А когда занятия в школе будут окончены, аттестаты зрелости и рабочие свидетельства получены, перед бывшими школьниками тихого зауральского села Каргаполья откроется такой неограниченный простор для применения их знаний, какой им сейчас и не снится, какой они себе пока что и представить не могут.
Дороги семилетки ждут этих школьников, этих юных мастеров на все руки — великие дороги нашего замечательного времени, нашей могучей и прекрасной страны.





Примечания
1
Капля долбит камень не силой, но частым падением.