[image]
Annotation
Рассказы, публикуемые в настоящем сборнике, посвящены вопросам дружбы, любви и труда. В них повествуется о становлении характера советских людей, о борьбе с пошлостью, карьеризмом, ложью и другими пережитками прошлого.


В. ЕЛОВСКИХ


НИНА
Рассказы


ВОЗВРАЩЕНИЕ

Он приехал после обеда на поезде дальнего следования. По-старчески сутулясь, медленно, вразвалку прошел по перрону, глядя на веселых пассажиров мутными холодноватыми глазами. Вышел на привокзальную площадь, дошел до сквера, посмотрел на скульптуру оленей возле фонтана, сел на скамью и, достав из кармана смятый блокнот, стал в нем что-то рассматривать.
Ему было лет шестьдесят — шестьдесят пять, не меньше. Высокий, лысый и тонкий, как говорят в народе, кожа да кости, с седыми толстыми волосами на висках, морщинистый, как выжатый помидор, с чуть надменным выражением лица, он производил впечатление бывалого и интеллигентного человека. Но было в нем что-то жалкое. Это впечатление оставалось главным образом от его глаз, в которых чувствовалась не только холодность, но и неуверенность, подозрение, страх. Взгляд этих глаз беспокойно перескакивал с предмета на предмет.
Был конец августа. Дули легкие тревожные ветры, напоминающие, что скоро будет осень, сырая или золотая, но осень. В темно-зеленой листве кустов уже везде проглядывали желтые пятна засохших листьев — светлые и в то же время грустные, холодные пятна. Низко над городом неслись серые жирные тучи. Они гнались наперегонки, угрожая людям непогодой и холодом.
Несмотря на эти признаки осени, было тепло, не меньше двадцати градусов. Однако старик сидел в пальто, стареньком, похожем по цвету на тучи, и теплом. На голове у него такая же старая шляпа, но видно, что она мягкая, из дорогого велюра. Рубашка, малинового цвета в клетку, грязна, смята и без галстука. Из кармана пальто торчит белый платок. Возле старика лежит зимнее пальто с серым каракулевым воротником. Каракуль пообтерся, порыжел, порыжело и все пальто, которое, видимо, лет пятнадцать-двадцать назад выглядело очень элегантно. У ног старика — большой коричневый чемодан.
Полистав блокнот и положив его в карман, он стал что-то беззвучно шептать. Равнодушно оглядел цветы, которые огромным ярким разноцветным букетом распустились вокруг скульптуры оленей.
На площади, возле сквера, бродили голуби. Женщина и мальчик стали бросать им хлебные крошки. Голуби скучились, торопливо и неловко хватали хлеб. Вместе с голубями за хлебом бросались два юрких тощих воробья. Голуби оттесняли их своими крупными телами, и воробьи опасливо сторонились. Вот мальчик бросил крошку далеко в сторону. За ней ринулись несколько голубей. Но одному из воробьев удалось подбежать быстрее. Он схватил крошку, отскочил и взлетел, быстро-быстро махая крылышками. Старик, наблюдавший за птицами, открыл рот с гнилыми желтыми зубами и захихикал. В его мутных глазах на миг появился блеск.
Вот он встал, взял в одну руку чемодан, в другую — пальто и пошел через площадь к низкому деревянному зданию, на котором была вывеска: «Камера хранения». Он вышел минут через двадцать без чемодана и без обоих пальто. На нем был темно-синий шевиотовый костюм с длинным пиджаком и по-старинному очень широкими брюками.
Сейчас он шел бодрее и прямее. Миновав сквер, увидел подходивший к остановке автобус и заспешил. Но вдруг остановился, схватился за грудь, где сердце. Долго стоял неподвижно, наклонив голову, а мимо проходила говорливая равнодушная толпа.
Потом снова пошел. На автобусной остановке он спросил у пассажиров, как доехать до улицы Набережной.
Голос у старика басовитый, немного охрипший и вкрадчивый. Чувствовалось, что в пору молодости этот голос был богат интонациями и звучал внушительно.
Он сел в старый автобус с большой красной полосой на корпусе и доехал до главной улицы. В автобусе ему уступили место и сказали, где сойти. На Набережной старик подошел к киоску и попросил налить стакан вина. Продавщица отказала ему. Он несколько минут смотрел на нее сердитыми глазами, порываясь что-то сказать. Потом махнул рукой и, пробормотав: «Тоже мне, завели порядки…», отправился дальше. Он долго шел по Набережной, посматривая на номера домов. Недалеко от деревянного моста через речку старик остановился, оглядел новенький двухоконный домик с палисадником и резными наличниками на окнах и открыл ворота. Он боязливо переступал, видимо боясь, что на него может наброситься собака. Неуверенно открыл дверь и, пригнувшись, перешагнул порог.
Маленький домик был разделен дощатой перегородкой на три части — прихожую, переднюю и кухоньку. Из передней комнаты вышел молодой мужчина, высокий и тонкий, как и старик, и с таким же острым подбородком. Они несколько секунд молча смотрели друг на друга, молодой — вопросительно, старый — силясь улыбнуться и заметно волнуясь. Затем старик спросил еще более хрипло, чем на автобусной остановке:
— Ты меня, конечно, не узнаешь?
Молодой ответил:
— Нет, я вас не узнаю.
— Я твой отец.
Простое доброе лицо молодого мужчины мгновенно помрачнело, взгляд стал холодным. Он стоял и ждал, что еще скажет ему старик.
— Я сяду.
— Садитесь. Садись.
Старик положил шляпу на белье, которое просохло, но еще не было выглажено и лежало на сундуке. Сын поморщился, но ничего не сказал. Старик тяжело сел на табуретку и, вздохнув, заговорил:
— Ты не ожидал, что я к тебе приеду?
— Да, не ожидал.
— Ты думал, что я умру, ничего не написав тебе и не побывав у тебя?
— Да, я так думал.
— Не вспоминал обо мне, считая, что не стоит вспоминать о человеке, которого почти не видел и никогда не увидишь.
— Да, это так.
— Судьба все повернула по-другому, Фридрих. Наберись терпения и выслушай меня, я немного займу у тебя времени. Я хочу рассказать тебе обо всем по порядку. Мне страшно не везло последние годы. Просто ужасно как не везло. Собственно, фортуна изменила мне сразу же после того, как я разошелся с твоей матерью. Не будем разбирать, кто из нас прав, кто виноват. Это сложное дело. Легче обвинить, чем понять человека. Человеческие отношения вообще сложны, а в вопросах семьи и брака тем более. Я вижу, ты хмуришься. Я не буду больше говорить о нашем разводе с матерью. После ухода от вас я много лет жил один, совсем один. А это не просто — жить одному, когда тебе за тридцать. Разумеется, я был знаком с некоторыми женщинами, как, собственно, и… всякий в таком возрасте. Мать, конечно, тебе говорила об этом.
— Простите, — прервал его сын, — можете изворачиваться, но не клевещите на людей — «всякий в таком возрасте»…
— Ну, стоит ли к фразе придираться? — Старик для убедительности даже развел руками. — Ну, сказал неудачно. Всякое бывает. И с тобой случается.
Он схватился за грудь и сделал страдальческое лицо. Сын снова нахмурился. Он понимал, что у отца больное сердце, но и чувствовал, что тот немного играет,
— Я женился на Ирине Сергеевне Кузнецовой.
— А, это та самая женщина, которая на базаре обругала мою мать нецензурными словами. Это я помню. Был тогда с матерью. И вскоре вы уехали из нашего города,
— Не знаю… Впрочем, она всегда была эксцентрична, С ней могло статься. Я имел от Кузнецовой дочь. Я говорю имел, потому что сейчас у меня с дочерью и ее мужем нет ничего общего. Они не признают меня за отца, И я считаю, что у меня нет дочери. Была и нету.
— У меня тоже был отец и нету его, — в который уже раз прервал старика Фридрих.
— Она забыла меня.
— А ты меня бросил.
— Я тебя оставил с матерью. И платил алименты, Исправно платил.
— Да, исправно. Говорят, почти исправно. Ну, мы не судьи, не будем разбирать, точно ли взимались алименты. Не к чему, да и не доберемся до истины. Во всяком случае, получали мы их ежемесячно.
— Оставить с матерью — это совсем не то, что оставить больного отца.
— Ишь ты, какая философия! Подо всякую непорядочность при желании можно подобрать оправдательную философию.
— Я приехал к ним, — продолжал отец, будто и не видел раздраженного лица сына, — а они отказались меня приютить. Я сказал, что сейчас не могу быть один, Не могу жить один. Мне трудно. А они хоть бы что. Она, дочка то есть, ничего, она бы и не против. Но он, то есть муж ее, прямо сказал мне, что не хочет, чтобы я жил у них. А она не работает, она у него под сапогом, Она ничего не может против него сказать.
Все стало ясно сыну. Старик приехал, чтобы навсегда остаться здесь, чтобы жить с ним. Негодование, ненависть и горечь овладели Фридрихом. Снова вспомнилось тяжелое прошлое. Мать — нервная, болезненная, заботливая. Отец бросил ее, когда Фридриху было три года. Мать снимала комнатку в частном доме. Лет через пять она вышла замуж. Но второй муж вскоре умер. Они стали жить в маленькой коммунальной квартирке отчима. Мать больше не выходила замуж и до самой пенсии работала кассиром. Считала чужие деньги и мало имела своих. Об отце он почти ничего не слыхал. В молодые годы мать вспоминала о нем с озлоблением. И только незадолго перед смертью сказала сыну: «Красивый, как отец, и такой же упрямый». Видимо, в последние дни жизни она утеряла свою ненависть к нему. Но это, конечно, не сделало отца лучше.
Вот он сидит перед ним, дряхлый и жалкий. Сколько эти руки обнимали женщин. Мать говорила, что немало, У него даже в облике осталось что-то грязное, потрепанное — неприятно смотреть. Впрочем, может быть, мать ошибалась, в ревнивом озлоблении приписывала ему нескольких женщин вместо одной. Все это, пожалуй, не имеет уже значения. Главное то, что человек, который сидит перед ним, дал ему жизнь, но не был отцом.
У Фридриха тоже есть сын. И он не представляет, как можно бросить сына. Фридриху кажется, что ради сына он стал бы жить даже с ненавистной женщиной, чего, к счастью, не было. У него все честно и просто. А у этого все зигзагами и нечистоплотно. И имя Фридрих ему дано по требованию отца. Придумал тоже. Его, простого русского парня, надо было назвать Иваном, Петром или Сидором. Впрочем, дело не в имени. В конце концов, все равно, какое имя.
Будто откуда-то издалека он услышал голос отца:
— Ты не хочешь со мной разговаривать?
Фридрих вздрогнул.
— Нет, почему же, давай поговорим.
— Я не рассказал тебе всех причин, которые побудили меня приехать к тебе. Ирина Сергеевна умерла. Я женился на другой, неважно, какое у нее имя. Я даже не хочу называть ее имени. Скажу только… Пока я работал, она жила со мной. Когда я перешел на пенсию и стал получать только шестьсот рублей, она ушла от меня. И еще вышла замуж: она моложе меня лет на двенадцать… Я сейчас больной. У меня хронический катар, ревматизм и куча всяких других болезней, А главное — сердце пошаливает.
«Пошаливает». Это слово показалось Фридриху пошлым, неприятным, как мокрица.
— Мне когда-то говорили, что ты добрый, — продолжал старик.
— Смотря для кого.
— Видимо, я никому не нужен.
В словах старика было искреннее огорчение. Но сын ответил безжалостно:
— Наверное, никому.
— Стал старым, и потому все отказываются от меня. Старый, больной…
Почувствовав в последних словах рисовку, Фридрих снова сурово сдвинул брови.
— Ты, наверное, тоже отец?
— Да, у меня есть сын.
— Только один? А давно женат?
— Поговори о чем-нибудь другом.
— Хорошо, хорошо. Не сердись, пожалуйста. На старости люди болтливыми становятся. Впрочем, иногда бывает обратное явление — замыкаются в себе и живут молчком. Я, видимо, не отношусь к последней категории. Не знаю, к счастью это или к несчастью.
Он ненадолго замолчал, потом настороженно взглянул на сына и заговорил снова:
— Ты не беспокойся, на пропитание мне хватит пенсии. Ем я мало, мясо и сало так совсем не могу. Все больше молочное и овощи. Да чаек. К чайку на старости привык. Я вижу, ты не веришь мне? А вот, ей-богу, я правду сказал. Только, конечно, за мной женский глаз нужен.
Старик оглядел простенький стол, покрытый прожженной клеенкой, кровать с поблекшим никелем, старые венские стулья, пестрые домотканные половики и сказал:
— У меня была хорошая обстановка, но я ее продал. Нужны были деньги для поездки на курорт. Курорт помог мне поправить здоровье. У тебя бедно, но мне ничего не надо. Я могу и в такой обстановке.
Он остановился, увидев озлобленное лицо сына, и забормотал пришибленным голосом:
— Я хотел, это самое, сказать, что у тебя совсем неплохо, это самое…
— Хватит! — крикнул Фридрих. — Я не нуждаюсь в твоих характеристиках. Как есть, так и ладно. Тоже мне!.. Лучше бы спросил, была ли у меня возможность учиться. Мать последние годы больше болела. Ей нужны были питание и отдых. Я мальчишкой начал работать. Да что говорить! Про судьбу какую-то чепуху плетешь. «Не будем разбирать, кто прав, кто виноват». А почему не будем? Почему? И пришел-то как. «Ты меня не узнаешь?» Да откуда я тебя узнаю? Ты и сам знаешь, что я тебя не узнаю. Мясо и сало не ешь… Думаешь, у меня такая же копеечная душа, как у тебя?
Он глянул на старика и осекся. Отец сидел, низко наклонившись над столом, прижав ладонями виски. Фридриху были видны только седые волосы, лысина, морщинистые руки и согнутая спина. Страдальческая поза жалкого старого человека. В ней не было никакой рисовки.
И Фридрих заговорил спокойнее:
— Бежать бы тебе подальше от этих мест. Что ты здесь найдешь?
Он помедлил и снова заговорил с ожесточением:
— Участие и теплоту найдешь?! Сочувствующих найдешь? Думаешь, что все дураки?
Старик вздрогнул, поежился и замер. А сын, с искаженным от злости лицом, выскочил на кухню, уронив по пути ухват, и, заложив назад руки, встал напротив окна, за которым виднелся куст рябины, облепленный крупными ягодами. Ягоды показались ему сейчас неестественно красными. «Почему такие?» — подумал он.
Рябина загораживала правую половину окна, а в левой был виден почерневший забор с гнилыми, дырчатыми досками. На заборе прыгал воробей, дергая хвостиком, «Починить бы забор, а то, чего доброго, свалится», — подумал Фридрих и удивился, что в такую минуту может думать о чем-то другом, а не о визите нежданного гостя.
Скоро должна была прийти жена. Она работала на заводе во вторую смену. Ему самому надо было идти сегодня в ночную смену. Их сын Саша — в детском садике.
Жена. Что-то скажет она, увидев этого человека? Он, Фридрих, всегда говорил ей об отце с неприязнью и даже с ненавистью. Она знала о нем все, что знал и Фридрих. Он. отец и свекор, умер для них. Он жил где-то далеко, в неизвестности, а это значило, что он почти не жил. Они не желали с ним встречаться, не ждали его, даже не думали о нем. И вот он явился. Он тут, за стеной, ждет, что ему скажут. Как это все нелепо и… скверно.
На изгороди сидели уже два воробья. Они подпрыгивали друг возле друга и, казалось, переговаривались а чем-то. Рябина покачивалась из стороны в сторону, ветки ее постукивали по стеклу. Видимо, начинался ветер, может быть, приближалась гроза, одна из последних в это лето, холодная и угрюмая, будто сделанная по заказу сухих, казенных людей. Таких гроз было много за последние дни. Вон и дождик пошел, редкий, правда. Если на небо смотришь, капель не видно, а если на забор — видно: дождинки светлые, забор темный. Фридрих любил буйные, веселые грозы, с оглушающим громом, с коротким, но густым ливнем, сквозь который просвечивает смеющееся розовое солнце. Хорошо тогда! Хочется, как мальчику, побегать по стеклянным лужам, побить ногами о холодную блестящую воду.
Да. А он там сидит, склонившись над столом. Эх, горе-горе! Входить в комнату не хочется. Опять надо говорить с ним. А что говорить, зачем говорить? Фридрих не привык ругаться. Только когда его доводили до крайности, он на несколько минут мог потерять самообладание.
У кого-то он читал, кажется, у Чехова, что истинно культурный человек в любых условиях бывает выдержанным. А вот у него выдержки не хватило…
Но к чему эти рассуждения о грозах? К чему сейчас Чехов?
Надо побольше хладнокровия и поменьше участия к таким, как этот пришелец. Ничего особенного не случилось. Все в конечном счете зависит от восприятия, и если оно не притуплено, то хуже! Хотя ведь все равно свое горе горше. Сколько на этот счет существует народных пословиц…
Он стоял постаревший за эти минуты и думал, тревожно думал, все больше и больше понимая, что не сможет отказать старику: тяжелая судьба, выпавшая
ему на долю по вине этого человека, научила его гуманности.
Фридрих неподвижно глядел в мокрое окно, прислушиваясь к далекому глухому грому, к шуму ветра, дождя и беспокойной рябины, надоедливо ударяющей по стеклу, стараясь не слушать, как в комнате рядом тяжело, болезненно дышит родной и в то же время чужой ему человек.