Василий Еловских


СПЕЦПЕРЕСЕЛЕНЦЫ
Повесть, рассказы


Книга издается за счет средств автора.



МИТИНЫ РОССКАЗНИ


Это была не поездка, а какое-то сплошное мучение. Митю давным-давно звала к себе сестренка Валюха; закончив в городе медицинское училище, она как-то неожиданно быстро выскочила замуж за приезжего и укатила с ним бог знает куда — в одно из сел на Смоленщине. Никогда еще Митя не ездил так далеко. Оп вообще боялся дальних дорог; собираясь в областной город (это случалось раз в пять — семь лет), страсть как тревожился, казалось ему, что его ожидают всевозможные трудности и напасти и все думалось: не забыл ли чего? А тут вон куда махнул — через саму Москву, с пересадками. Но — вот чудно! — тяжелее всего было, когда пробирался по тайге и своя деревня была почти что рядышком. Даже тошнехонько вспоминать. Мела пурга, и узенькую таежную дорогу так перемело, так завалило снегом, что временами казалось, будто и нет се вовсе, дороги-то, сугробы одни да сосны плешивые, березы да кустарник иглистый, а вверху какая-то рыхлая снежная каша, которая сыпалась и сыпалась, и ветер гнал ее, не поймешь куда; трещали от мороза и постанывали от ветра вековые деревья; было что-то прилипчиво тревожное и настораживающее в воздухе и на земле.
Такой дороги от железнодорожной станции до Митиной деревни без малого двести верст, — еще в старину вымеряли. Маленький автобус храбро пустился в путь, но где-то на двадцатой или тридцатой версте намертво сел, и дальше Митя добирался на попутном грузовике, потом на чьих-то санях, а верст десять — просто пехом, только свои колеса-ноги могли еще продвигаться по нелепым снежным завалам.
Приплелся домой еле живехонек и долго еще звенело у него в голове и чудилось, что он все еще едет, идет, и дом слегка покачивается, подергивается. Когда пришел в себя, бухнул на стол поллитровку красного, купленную в Москве, недалеко от вокзала, в большом зеркальном гастрономе и сказал матери:
— Гони закуску, мам. Что-нибудь, знаешь… поплотнее.
С этой поллитровкой совсем смешно получилось, думал: везет московское винцо, а вчера, обогреваясь и чаевничая с шофером где-то по дороге, в сельской столовой, Митя заметил в буфете бутылку с такой же этикеткой. И стало до слез обидно. Вот тебе и московская!
Пропустил стакашек и подумал: как все же славно дома — тепло, спокойно, кот Васька трется о ноги и тихо мурлычет, куры сытно квокчут на кухне в курятнике.
За столом сидели Митина мать Мария Степановна, еще не шибко старая старуха, с добрым измученным лицом и их соседка Егоровна, эта постарше, с ехидцей в глазах и притворной жалостью в голосе. Выпили, крякнули, как по команде, и закусили солеными грибками и пельмешками с капустой, загодя приготовленными Марией Степановной.
— Ну, как тама Валюха-то? — спросила Егоровна.
Митя повторил то, что уже рассказывал матери: ничего, в ладу с мужем живет, дочурку ростит, свой дом пятистенный, огород и садик, — что еще надо.
— А мужик-то у нее кем там?
— Шофером. Он знаешь, какой шофер? Уу!.. А хорошего шофера везде с лапочками возьмут.
— Скучает, поди?
— Да как те сказать… Выспрашивала, конечно, обо всех.
В избу ввалился еще один соседушка — Хмырин, мрачноватый, носатый мужик, ростом под потолок. Митя нервно передернул плечами и жалко улыбнулся — он не любил и боялся этого мужика. Хмырин держался с достоинством, говорил всегда мало, с расстановочкой и заметной упрямцей, видать, был убежден, что каждое его слово нужно людям и должно расцениваться на вес золота. Никто в деревне не помнит, чтобы он когда-либо смеялся. Первым здоровался только с начальством. А работал так… ни шатко, ни валко, но почему-то считал необходимым и по работе давать всем советы и наставления. Вот такой он был мужик. Не простой. Его все в деревне звали Петром Ивановичем. А вот Митя для всех был Митей, хотя по годам они ровни — обоим за сорок. Даже ребятишки и те: «Вон Митя идет», «Спроси-ка у Мити». Это был робкий, безобидный человек, над которым многие любили подсмеиваться и потешаться. У него и внешность какая-то жалкая: коротконог, нос
кривой, рот от уха до уха. Костюм — как на корове седло. Он все чему-то улыбается, и улыбка не то испуганная, не то глупая — не поймешь. Лет десять назад Митя надумал жениться на бойкой соломенной вдовушке. Жена недели через две сбежала. Говорила бабам: «Не мужик, а горе одно. Мокрая курица какая-то. Квашня! Тьфу!..» И сдавленно хихикала.
У него никогда не было друзей. Всегда один. Охотно слушала Митю только мать, а другие непонятно как слушали — с ухмылочкой или угрюмо, будто с похмелья, дескать, что ты там такое болтаешь-то. Как многие одиночки, он был страшным мечтателем. Представлял себя то летчиком, то капитаном морского парохода, то еще Бог знает кем. Сидит, молча и на губах улыбка — витает между небом и землей. Егоровна, встретив Митю, сочувственно покачала головой, жалела его, но как то странно жалела: «Какой-то ты не такой стал, Митряй. — Она одна звала его Митряем. — Спал с лица-то. Почернел чо-то». А Хмырин так и вовсе… Поучал, обрывал, уходил, не дослушав, и даже по спине было видно, сколь много в нем упрямой важности. Митя не обижался, — обижайся, не обижайся, что проку, только коротко улыбнется плотной спине Хмыринской, махнет рукой и — забудет. Он вообще никогда ни на кого не обижался.
Хмырин зашел, чтобы попросить у Марин Степановны пилу, своя попортилась, но, увидев на столе бутылку и закусон, ухмыльнулся обычной своей нагловатой ухмылкой и, когда ему предложили пропустить стакашек, поломался малость и сел. Пришлось выставить бутылку водки, которую хозяйка дома хранила про запас, — что Хмырину красное.
После винца Митя осмелел и начал рассказывать:
— Ну, значит, чешу я по улице. Гляжу по сторонам. Посмотрели б, что делается там. Тыщи машин. Всяких! Туда-сюда, туда-сюда несутся. Хоть бы на секунду остановились. Улица не улица — не поймешь. Едет улица-то.
— На то она и Москва! — внушительно пробасил Хмырин.
— А если мне потребовалося на другу сторону улицы, то-да как? — спросила Егоровна. В ее голосе удивление. Старуха за всю жизнь дальше областного города никуда не ездила. Да и в областном-то городе была лет двадцать назад. — Я в ден-ет, наверно, разов пять туды да сюды сбегаю.
Все засмеялись.
— А там под землей ходют.
— Как это?
— Метро называется, — солидненько пояснил Хмырин и, опрокинув еще один стакашек, сунул в рот большой соленый груздь. Он три раза был в Москве, но давно был и теперь помнит только эскалаторы, Красную площадь и ГУМ.
— Да не! — замахал рукой Митя. — Не метро. Там ишо есть ходы под землей. Для пешеходов. Но такие, что и машина проедет. Так все сделано, что уди тебе! Блестит все, едритвою. Как в зеркале.
— Иди ты! — не поверила Егоровна.
— Ну, ей Богу, не вру! — Митя дважды стукнул себя по груди. Он был довольнешенек, что все его слушают, аж в рот глядят и продолжал с пьяным восторгом. — Над тобой машины где-то вверху бегут, погромыхивают, а ты идешь себе и хоть бы хны.
— Руки в брюки, нос в карман и идешь, как атаман, — опять так же солидно проговорил Хмырин.
— А как провалится? — Егоровна тяжело, хрипло хихикнула. — У деверя мово Тимофеича нонче вон в подполе завалилось. Так и молоко, и сметана, и масло — все с землей смеша- лося. А он ить и копейку не упустит. И начал сметану-то и масло-то собирать большой ложкой. Да ково уж там!
— Ну, чо ты плетешь-то. Как это вдруг провалится? Я ж говорю, там все прямо блестит… как в театре. Идешь себе и посвистываешь.
Митя приврал маленько. Где уж посвистываешь… Он два дня и две ночи провел в Москве, на самом людном Казанском вокзале, спал сидя, держась за чемодан, чтобы не свистнули, с трудом достал билет, и до того ослаб и растерялся, что голос у него стал жалкий, просящий, как у нищего, а глаза испуганные, бегающие, — видик — не приведи Бог. Милиционеры подозрительно косили глаза на него, а многие прохожие так просто шарахались от Мити. Подземный переход он и в самом деле видел, устало прошагал по нему со своим старомодным чемоданом и неуклюжим узлом, то и дело на кого-нибудь натыкаясь.
— Наро-оду!.. Тыщи на каждом проспекте. — Митя впервые употребил слово «проспект» (слышал в столице и запомнил) — знай наших! — И везде денежки плати. Захотел, к примеру, воды напиться. Опусти денежку в машину-автомат, и она нальет тебе в стакашек. А так проси, не проси…
Хмырин хохотнул:
— У машины, у той чо просить.
— В ресторане мужик стоит у вешалки. Дубина дубиной. Ручищи о толщиной!.. — Мнтя отмерил руками с полметра. — Морда важная-преважная. На генерала смахивает. С каждого пальто сымает, а потом надевает. И руку протягивает — давай денежку. Вот гадство, думаю!
Он и видеть не видел там ресторана, по слышал, как пьяные пассажиры во всю честили ресторанного гардеробщика.
— Да это чо тако? — удивилась Егоровна.
— У парней волосья, как у баб.
— Э-э! — махнула рукой Егоровна. — У нас тоже. Вон у Саньки Кузина волосы как у попа.
Мите ужас как хочется, чтобы его подольше послушали. Послушали и подивились, разинув рты, поохали. Ему кажется, что он давным-давно ждал этого часа. Но рассказывать вроде бы уже и нечего, все рассказано, и Митя начинает выдумывать:
— В магазине винном… огромадный такой, на весь квартал есть магазин… вин всяких — тьма-тьмущая. Наверное, сортов с полтыщи, не мене. Из разных держав.
Оглядел всех троих. Никакого впечатления — постные лица.
— А на баб поглядели б. Старух там, к примеру, нетука.
— А… куды они подевалися? — не удержалась, молчавшая до этих пор, Мария Степановна.
— Старухи там по обличью, как молодые. Ходит-то вроде б тяжело. Даже с палкой ковыляет. А на морду глянешь — ну, чисто девка. Я раз даже обмишулился. Грю: «Деушка, где у вас тут постоловаться можно?» А она мне: «Вон туды иди, сынок». У их там институт есть такой, где стариков омолаживают. Походишь туда сколько-то и морщин будто не бывало.
— Мос-ква!.. — неторопливо и многозначительно проговорил Хмырин.
— Лицо омолаживают, а само тело нет. Тело, грит, трудно. До этого покудов ишо не дошли.
— Дой-дут! — усмехнулся Хмырин. — Наука, она свое возьмет. Ну, давайте ишо по стакашку трахнем.
Чокнулись. Выпили. Крякнули. Митя был довольнешенек.
В избу вошла… нет, точнее будет сказать, вломилась, по- хозяйски отбросив ногой лежавшие у порога пимы, баба Хмы- рина, толстая, мрачная, такая же носастая, как муж. Вломилась и зашумела:
— И как те только не стыдно? Ушел на пять минут и пропал. Даже зла на тебя не хватает.
— Ну, чего ты раскрыла хлебало-то? — Слова грубые, неприятные, а произносил их Хмырин почти нежно. — На-ка, опрокинь стакашек. Да, выпей, выпей.
— Вставай, давай, пьяная морда!
— Да ты чего, в самом деле, напустилась? — Хмырин фальшиво удивленно развел руками. — Сижу… как мышь. Никому даже наплевать не сказал.
— Вставай, говорю, пьяная образина!
— Ну, хватит уж!
— Ходит тут… собирает рюмки. Ни стыда, ни совести.
И Хмырин встал.
— Напустилась, как тигра.
Митя знал, конечно, что жена у Хмырина злая и упрямая, но никак не думал, что она держит муженька в ежовых рукавицах. Правда, бабы давно поговаривали об этом, а бабы, те чего только не знают, но Митя не верил. Такого, как Хмырин, разве кто-нибудь охомутает. А она вон как круто с ним… От таких мыслей Мите стало совсем весело. И он уже дивился сейчас: почему раньше побаивался этого носастого мужика, настораживался при его появлении, даже голос напрягался и появлялось унизительное желаньице куда-нибудь улизнуть? Хмырин — мужик как мужик. По-ду-маешь!.. Митя довольно смеется. Но где-то в мозгу покалывает мыслишка: так он думает только сейчас, пьяненький, а потом… Бог знает, что будет потом.
После ухода Хмырина Митя еще долго рассказывал о Москве, о длинной дороге, о пурге и сугробах, торопясь, размахивая руками и привирая, а вернее, фантазируя. Старухи пытались перебить его, сказать что-то свое — молча-то сидеть не больно охота даже старухам, но он умоляюще разводил руками, улыбка от уха до уха.
— Ну, подождите, еще расскажу!.. Ехал в одном вагоне со мной профессор один. С юга. Ва-ажный такой старичок. В золотых очках. И я с им разговаривал, ну, как вот с вами. Он какими-то большими делами учеными заправляет. Опыты проводит по сельскому хозяйству. Так, грит, они там уже по сто двадцать центнеров пшеницы получают с гектара. Вот до чего наука дошла! И о ферме рассказывал. У их совсем не так, как у нас. Там сидит у машины человек в халате. Один одинешенек. И машины, те, ну, чисто все сами делают. И кормят скотину, и поят ее, и навоз убирают и все такое прочее… А человек кнопки тока нажимает. Нажал кнопку и сено само к коровам поехало. Нажал другую — вода потекла. Вот до чо техника дошла!
Митя слышал, как на вокзале двое интеллигентных мужчин с портфелями говорили что-то о пшенице, о коровах, о сене. Он хотел было послушать и уже придвинулся с чемоданом и узлом, но мужчины недоверчиво блеснули стеколками очков, и Митя поспешно отступил.
Мария Степановна молчала, потупясь. А Егоровна удивленно хлопала себя по тощим ляжкам:
— Это ж надо, чо делатса!
Вечером Митя долго и сердито возился возле умывальника,
плескал и плескал на покрасневшее от вина лицо ледяную воду, мочил голову. Никогда еще не напивался он до такого свинского состояния и не болтал, не врал столь много. Поташнивало. На душе было так скверно, так гадко, что хоть вешайся.
Ночью встал, попил ядреного квасу из старинной бутыли и, вздыхая, подошел к окну. Чуть-чуть проглядывали контуры низеньких изб и амбарушек. Пурга не утихала уже которые сутки, ее извечный вой казался в ночной мгле особо тоскливым и напористым.
Митя вспомнил, как мучился па вокзале, нервничая и тревожась, мерз в кузове грузовика, накрывшись брезентом (зуб на зуб не сходился), уже не чая, что увидит родную деревню, и ему стало мучительно стыдно от того, что он вчера так много болтал тут, брехал и выламывался.
Мария Степановна тоже пробудилась и долго прислушивалась к тяжелому, все еще пьяному дыханию сына, к его редким виноватым вздохам. Ей было жаль его. Дочку она не жалела, та уродилась бойкой, ловкой, черт-та с ней сделается. А этого жаль. Прошлепала голыми ногами по холодному полу. Встала сзади Мити.
— Да уж не убивайся-ка. Это… ничо… Бывает… Ложися давай. Голова-то болит, поди?
Снежинки тревожно бились о стекла. Деревня спала.
1976.