Василий Еловских


СПЕЦПЕРЕСЕЛЕНЦЫ
Повесть, рассказы


Книга издается за счет средств автора.



ДЫМ НАД РЕЧКОЙ


Всю ночь нещадно хлестал дождь, стеклянно булькая и подозрительно шурша; утро выдалось сырое, тяжелое. Землистые липы во дворе будто окостенели, растопырившись.
Угрюма и комната, длинная и узкая, как коридор, с пузатым, старинной работы книжным шкафом, солдатской койкой и обоями коричневого цвета с грязно-желтыми полосками. Зато сам хозяин комнаты Николай Николаевич Зотов выглядел на этом мрачном фоне светлым пятном: желтоватая плешь во всю бугристую голову, седая щетина на щеках и подбородке, огромные седые брови, копешками нависшие над глазами. И светло-серая рубаха.
Старик печатал на машинке. Руки у него слегка тряслись и темные наработанные пальцы были как деревянные. Машинка грубо, неловко постукивала.
Николай Николаевич заканчивал роман. Он писал его года три. Или даже больше. Это была книга о его детстве и его отрочестве. Он жил тогда с отцом и матерью в спецпоселках для раскулаченных. В тайге. Где-то далеко на севере. У черта на куличках.
Стучит старая машинка, знак за знаком, фраза за фразой. И Зотову опять вспоминается то давнее, страшное…
Тайга кругом, глухая, мертвая. Уже которую неделю шпарит и шпарит дождик и, кажется, вся земля промокла насквозь. Проселочная дорога робко виляет между деревьями, боясь задеть какую-нибудь мокрую сосну или кустик. На длинной, как река, поляне бревенчатые бараки, тяжелые, неласковые. В них сыро, душно и пахнет болотом.
Вечером привезли на телеге двух искалеченных мужчин. Колька не сразу понял, что один из них его отец. А мать еще издали закричала истошно:
— Коля!!!
Их придавило лесиной. Отец был еще жив, а второй скончался по дороге. Отец всю ночь сдавленно стонал, дышал хрипло, с натугой и на рассвете помер. Перед кончиной он произнес слова, которые Николаю Николаевичу запомнились навечно:
— По-ми-раю. Только зря весь хлеб ваш съел. Не надо было есть.
Кусок хлеба, который оставался у них, мать скормила отцу.
— Господи, прости меня. Господи, прости меня…
Наверное, раз двадцать произнес он эти слова, сперва разборчиво, виноватым голосом, потом невнятно. Как-то странно дернулся и затих.
Отца вместе с другими раскулаченными крестьянами-степня- ками заставляли валить и трелевать лес. А откуда он знал, как это делают. Конечно, «вольные» десятники учили их уму-разуму. Орали. И матерились. Только от матершин лесины легче не становились. Дома, в степях отец любил лес, каждую дощечку и каждое бревешко, бывало, обласкает глазами. А вот в спецпоселках он ненавидел лес, это было заметно.
Днем Колина сестренка робко попросила:
— Мам, дай хлебушка.
— У нас нету хлебушка, дочка. На вот репку.
Репу она выменяла в ближней деревне на юбку.
Ранее Николай Николаевич написал книгу о том, как сидел в тюрьме и концлагере за политику. Почти десять лет отсидел. Вместо окошка зарешеченная скважина. Зэков в камере, как сельдей в бочке, но пройдешь, не протиснешься. Быстро и незаметно умирали там люди. Даже в самом вонючем воздухе камеры ощущались страх, забитость и безысходность.
Это было как луч света в темном царстве… Слева от Пуртова сидел на полу старый казах, которому тоже приписывали «антисоветчину». Его втиснули в камеру сегодня утром. Казах все время молчал, только кряхтел, согнувшись. И вдруг тихо, совсем, совсем тихо запел. Это было так неожиданно. Какая монотонная и вместе с тем экзотическая мелодия.
— Ты что? — удивился Зотов.
— Молитва.
Да, казах молился своему аллаху. Николай Николаевич с удовольствием слушал его. А кто-то сзади злобно проговорил:
— Заткнись, не стони!
И еще Зотов написал книгу о своем пребывании в ссылке. Есть у него и рассказы, тоже о спецпереселенцах, тюрьмах, лагерях и ссылке.
Он отстукивал па машинке последние страницы романа, чувствуя, что совсем уже выдыхается, вот вот упадет со стула. Его мучили многие болезни, он знал, что проживет недолго и торопился закончить работу.
Зотов издал около десятка больших и маленьких книг и был членом Союза писателей. Но он не любил эти свои книги, в них не было настоящей Жизни, и они умрут вместе с ним. А в новых, еще не изданных книгах была чистая правда, страшная, жестокая.
Отпечатал последнюю страницу и вложил в чехол пишущую машинку. Все его рукописи, сложенные в папки, лежали теперь на столе — аккуратно, одна рядом с другой. Он долго глядел на них, устало и любовно.
Да, он скоро уйдет из этого мира. Но его новые книги будут жить. У далеких потомков. Зотову казалось, что он видит их: солидные однотомники, двухтомники и трехтомники, изданные массовыми тиражами. Они поражают читателей страшной жизненной правдой. О них пишут в газетах и журналах. Книги эти зрят на него из далекого будущего. И бесконечно радуют.
Когда-то у него была однокомнатная квартира в центре города. А у племянника Петра с женой — квартира на окраине и без удобств. Обе квартиры они поменяли на одну двухкомнатную. И в меньшей комнатке жил теперь Николай Николаевич.
Племянник — бригадир па заводе, человек не шибко грамотный, но участливый и покладистый. Сегодня он пришел с работы уже в темноте и долго плескался в ванной, отфыркиваясь и что-то бормоча. Зашел к Зотову.
— Дядь Коль, Зинуля оладышек нажарила. И таких, что пальчики оближешь. Пошли!..
— Спасибо. Я уже поел маленько.
— Ну, зачем же маленько?
— Нет, нет, я не хочу. Ты, Петя, зайди потом ко мне. Нам надо поговорить.
И вот Петр сидит напротив дяди. Николай Николаевич как- то по особому — тихо и просяще глядит на него:
— Эти рукописи готовы к изданию. Я работал над ними почти десять лет. И последние два года в этой квартире. На твоих глазах. Здесь самое ценное, что я написал за всю жизнь.
— Будешь посылать в издательства. — В голосе племянника утверждение.
— Нет. Это особые произведения. Здесь я написал о спец- переселенцах, о тюрьме и лагере для заключенных.
— Да, ты мне как-то говорил об этом.
— Все это я испытал на своей собственной шкуре, как тебе известно. И эти произведения сейчас печатать никто не будет. Во всяком случае, пока у власти такие, как Брежнев. Я долго не проживу. Я чувствую это. И я прошу тебя, Петя… Я заклинаю тебя: сохрани мои рукописи. И в будущем, когда будет подходящее время, отошли их в издательства и журналы. Первые экземпляры в издательства, а вторые в журналы. Ты молодой и доживешь до лучших времен, когда все можно будет печатать. Положи их куда-нибудь подальше. Ты понимаешь меня?
Они говорили долго. Николай Николаевич устал даже от разговоров, ему стало плохо и он лег на кровать. Казалось, каждая клеточка его тела свинцом наполнена. И шум в голове. Теперь он не смог бы написать даже страницы.
Зотов помер недели через три, когда на улице уже стало подстывать, подул студеный северяк и запахло зимой.
Петр дивился: до чего же мало вещей у дяди и никаких ценностей — пишущая машинка, старомодный шкаф с книжками, простенький стол, стул, ну еще поношенная одежонка, вот — и все. Пришлось истратить немало денег, чтобы достойно похоронить дядюшку.
Прошло еще сколько-то дней и Петр решил посмотреть рукописи Николая Николаевича. Он был на бюллетене, грипповал, уже выздоравливал и от нечего делать начал читать рукопись. Читал днем, читал вечером. Даже ночью читал. И на его простоватом курносом лице расли испуг и тревога. Он без конца ворочался на кровати — не мог уснуть. Утром окликнул жену:
— Зин, мне надо те что-то сказать.
— Ну, дык говори.
— Да это разговор длинный. Иди сюда.
— Давай прежде позавтракаем. А то все остынет.
Ел он вяло, без аппетита и все чего-то вздыхал. Торопливо встал:
— Пойдем. Пойдем, пойдем!
Они вошли в комнату Николая Николаевича. Петр взял одну из рукописей:
— Ты понимаешь, какая штука. Я вот тут кое-что прочитал. Ужас что понаписано, слушай. Как люди сидели в тюрьмах. Да и не просто сидели, а как их там били и пытали. И зазря расстреливали. Или вот эта рукопись. О кулаках и спецпосел- ках. О том, как ссылали крестьян. И как они там мерли на севере, в тайге. Тоже никакого просвету. Книжки эти никто никогда не будет печатать.
— Дык что… прямо так уж?
— Ну, прямо или косо, а так. И я думать не думал, что он понапишет такое. И как эти бумаги оставлять у нас. Мало ли… Увидят и тогда капут нам с тобой. Я тебя вижу, ты меня нет. А то вон Санька Логинов уже спрашивал: «Что это дядя твой все печатает? О чем oн пишет?» Рукописи эти лучше бы уничтожить, так я думаю. Тока два рассказа разве что оставить. Они о детях. В них тоже и голод и смерти. В спецпоселке. Но все же… Это оставим.
— А, может, куда-нибудь отдать? В архив, например. Может, возьмут.
— Да ты чо городишь-то? Там же читать будут. Уж во всяком случае будут просматривать. Конечно, неудобно вроде бы перед дядей. Но что делать? Я вот эту ночь совсем плохо спал. И в голову лезло черт знает что. Это же антисоветщина. Самая такая, знаешь. Пытки, расстрелы… Ужас! Я не могу. Я боюсь, Зина. Мы все время будем с тобой, как на пороховой бочке.
— А куда мы их.
— Не знаю. В контейнер не бросишь. А вот на старой нашей квартире в печке сожгли бы. Как раз было бы. А если тут вот сжечь, то, представляешь, скока пеплу будет. Надо подумать. А счас я тебе почитаю кое-что из этих рукописей. Послушай…
В субботу Петр с женой выехали на мотоцикле за город. За плечами у них были огромные рюкзаки. С тракта они вскоре свернули на колесную дорогу и неслись по ней несколько верст, пока среди деревьев не заблестела мрачной чернотой быстротекущая овражная речка. Спустились к воде. Петр закурил и огляделся. Мертво кругом. Лишь слегка шелестят от ветра засохшие листья.
Они разожгли у речки костерок. Вынули из рюкзаков рукописи и стали с деловитой торопливостью сжигать их. Бумаг было много. И горели они так это весело. Пепла образовалась — гора. Петр сапогами сбрасывал его в воду. Как казалось Пе- тру, речка упрямо и зло несла свои воды и пепел куда-то далеко-далеко, на север.
Они походили по лесу, пособирали грибов. Мало их нынче и одни сыроежки. А на грибницу все же хватит.
— Надо будет оградку у его могилки покрасить, — сказала Зина.
— Ну, это уж летом.
— И цветов надо бы посадить.
— Да, сделаем.
Обратно ехали неторопко. Отдыхающе. Из-за туч выплыло солнышко и было оно молодое, умытое.
1989.