Василий Еловских


СПЕЦПЕРЕСЕЛЕНЦЫ
Повесть, рассказы


Книга издается за счет средств автора.



МИНУТЫ РАЗДУМИЙ

Весь день он пребывал в необычном для него, всегда уравновешенного человека, состоянии радостной и в то же время несколько тревожной напряженности, легкого возбуждения, которое ближе к вечеру, когда он, закончив работу и сняв больничный халат, шагал по улицам старого сибирского города и особенно дома, где он был один, — жена обещала прийти часов в девять — десять вечера (у нее профсоюзное собрание) — стало терять свою легкость, превращаясь в какое-то неприятное, даже тягостное волнение, и он думал не без иронии по отношению к себе: у любовников, видимо, должен быть особый характер, легкий, беззаботный и бездумный. «Я встречусь с ней. Пойду, что бы после этого ни случилось». На улице пел свою извечную песню осенний ветер — посвистывал, шебаршил и погромыхивал; голые кусты за окном жалко бились из стороны в сторону, создавая странное представление, будто огоньки в пятиэтажном доме напротив непрерывно и нахально подмигивают.
Он работает невропатологом. Больница располагалась в районе, где были вузы, проектный институт, различные конторы, — народ все торопливый и нервный, в общем, лечиться было кому; Петр Степанович приходил домой уставший донельзя и после ужина обычно сидел на диване или на стуле, не шевелясь, час, два и подремывал; телевизор, как всегда, был включен, по Петр Степанович смотрел и не смотрел его, только перед сном, отдохнув, приходил в себя — читал и помогал жене по кухне. Оп почему-то плохо помнил лица своих больных и, когда встречался с больными на улицах, одетыми не в больничные пижамы, а в свою одежду, то и вовсе не узнавал их, отчего бывали маленькие неприятности — женщины обижались, что их не замечают: кто-кто, а нервнобольные особо восприимчивы, мнительны, но вот их голоса помнил лучше — и женские, и мужские. А еще лучше помнил все, что было связано с болезнью человека: итоги анализов, лекарства, прописываемые больному, как шло выздоровление и многое другое.
Галина Ивановна была, пожалуй, единственным человеком, устало красивое, слегка напряженное лицо которой он запомнил как-то сразу и, видимо, навсегда. Ее привезла «Скорая помощь»; врач, совсем еще молоденький, не в меру бойковатый и суетливый, сказал с неприятной уверенностью, что у женщины нарушение мозгового кровообращения и несомненно ярко выраженный церебральный, попросту говоря, мозговой атеросклероз, против чего хорошо действуют (это было сказано уже торопливо, как бы между прочим, но с определенным намерением, — знай наших!) такие-то уколы и такие-то лекарства. Петр Степанович смолчал, только насмешливо нахмурился, как бы говоря этим: возможно и так, а возможно и не так; ведь даже после того, как будут готовы все анализы, рентгеновские снимки и с больным не раз побеседуют, не всегда хорошо поймешь, а что же с ним? И, бывает, не сразу установишь, как и чем лечить; ведь еще лет полтораста назад один замечательный русский терапевт сказал: надо лечить не болезнь, а больного; уверенность хороша в беседе с больным, а в разговоре врача с врачом или врача с самим собой она превращается в самоуверенность и даже в глупость.
А как же было тогда?.. Еe подняли на третий этаж на лифте, она лежала на носилках, затем внесли в палату, вернее, не внесли, а подкатили, — носилки особые — на колесах, и осторожно переложили па койку. Еще на квартире eй сделали три укола, один из них в вену. Врач «Скорой» был не очень ловок, и кожа на сгибе руки болезненно покраснела, значит, не сразу попал в вену.
Он не осмелился задать eй стереотипный вопрос «На что жалуетесь?», это было бы совсем некстати, не то, а спросил запросто, не «по-больничному»: «Ну, как, лучше?», и она ответила тоже запросто, полушепотом, не поворачивая головы, только скосив глаза: «Сейчас лучше». Он с первых минут понял: она терпелива и тактична, по-хорошему предупредительна — ненавязчива и не показушна, и сразу проникся к ней симпатией, поскольку у врачей тоже ведь бывают свои симпатии и антипатии, хотя, конечно, лечить надо всех одинаково старательно и показывать, что каждого в равной мере уважаешь и любишь.
Он нетерпеливо, сам дивясь этой нетерпеливости, ждал, что покажут лабораторные анализы и рентгенологические исследования и потом, когда все было готово, долго раздумывал: что же делать с этой Галиной Ивановной?.. Атеросклероз мозговых сосудов. Рановато, конечно, женщине нет еще и сорока, но в наше время, время сложных машин, ускорений и нервного напряжения, атеросклероз заметно омолодился. Каких-либо патологических изменений в сосудах ее мозга нет, простой атеросклероз, он есть и у Петра Степановича и сплошь у пожилых; головокружение, тяжесть в голове, ослабление памяти, — не это настораживало врача, а редкие жестокие приступы, от которых больная валилась с ног: рвало, будто свинцом наливалась голова, палата кружилась перед глазами, сердце «замирало», и она впадала в мучительное состояние крайней подавленности, беспричинной смертельной тоски, называемой мудреным, не по-русски звучащим, словом депрессия.
Она лечилась уже несколько лет, лежала в больницах и не раз слышала удивленные (это удивление обижало ее) голоса врачей: «У вас нет ничего плохого. Не думайте!..» Но просто сказать: не думай… Она не раз говорила себе: «Не думай…»
Петр Степанович установил безошибочный, как ему казалось, диагноз: атеросклероз у тревожно-мнительной личности. Не в атеросклерозе была главная беда; он знал, чувствовал, что женщина живет ненужно усложненной внутренней жизнью, анализируя каждый свой поступок, почти каждую фразу, полная сомнений, опасений, неуверенности, не жизнь — мука, ничем не оправданная, глупая мука, и глупость эту, конечно, понимает и сама больная, но ничего поделать не может, — болезнь есть болезнь.
Люди по-разному относятся к своим болезням: один стыдятся, скрывают их, другие вроде бы даже выставляют напоказ: смотрите, какой я особенный, как много переживаю и чувствую, как терпелив, какая глубина в моей психологии и, бывает, пытаются даже извлечь какую-то выгоду из этого — требуют от сослуживцев и от домашних особого к себе отношения и разных преимуществ. У Галины Ивановны не было ни того, ни другого; на болезнь она смотрела серьезно и просто, не капризничала, не стонала и, когда проходил приступ, тихо улыбалась, будто извиняясь. Он понимал, как ей тяжело и ценил ее сдержанность, еще в детстве усвоив известную истину, что человек лучше всего познается в трудностях и беде.
У нее тонкие черты лица, тихие голубые глаза, светлые волосы; все это говорило за то, что ее родители, а может быть она сама, приехали из европейской России, в здешнем краю, по соседству с Средней Азией и рядом с коренными сибирскими народностями, люди были все больше чернявые, скуластые, с темными волосами и темными огненными глазами. Как он и предполагал, она происходила из семьи интеллигентов — отец и мать — инженеры, дед и бабка — учителя, прадеды тоже не из простых; такие люди, как доказывала вся его врачебная практика, имели все же более уязвимую нервную систему, среди них куда чаще, чем среди рабочих и крестьян, встречались неврастеники, шизофреники, они тяжелее переносили житейские неприятности и уж вовсе оказывались беспомощными перед мощными стрессами. Вот и эта… Чем только не болеет: неврастения, невроз сердца, мнительность, навязчивые состояния, боязнь высоты, плохой сон… Ее красивое лицо было крайне усталым, как у изнуренного и смирившегося с тяжелыми обстоятельствами человека, но и девственно чистым, непорочным; особенно чисты и по-детски открыты глаза, хотя есть в них какая-то, чуть заметная, тоже детская, опасливость и незащищенность. Он лечил разных людей и понимал: женщина эта не блудлива, не любвеобильна, у тех другие глаза — скользкие, глубинные, с нехорошим темным блеском и все лицо измызгано и как бы помято. Во всяком случае на нервную систему Галины Ивановны воздействовал не секс, не чувственность. Она была улыбчива, весела и, хотя веселые живут дольше, он был убежден: век Галине Ивановне отведен не долгий; для долголетия надо много чего и в том числе спокойный, а еще лучше беззаботный, равнодушный ко всему характер, — судьбы людские в общем-то не очень справедливы, оказывая предпочтение людям беспечным.
Не сразу, но он уловил, где самое уязвимое место в ее болезни, — больную мучили постоянное нервное напряжение, ощущение легкого беспричинного не то страха, не то беспокойства, и любая тревожная, неотогнанная мысль могла привести к приступу, нервной крапивнице или бешеному сердцебиению. Ее лечили больше от атеросклероза, Петр Степанович начал лечить в основном от невроза, прописав, кроме лекарств, лечебную гимнастику, особую диету, пешие прогулки, разнообразные лечебные процедуры — все в неразрывном единстве и, как оказалось, был прав: женщина выздоровела. Нельзя сказать, что от болезни не осталось следа, но приступы ее уже не мучили, голова не наполнялась свинцом и не шатало как пьяную; Галина Ивановна снова стала работать (она была бухгалтером на заводе).
И вот сегодня утром вновь заявилась к нему, тихо улыбающаяся, в изящном, хорошо подогнанном — она это умеет — платье, красивая и настороженная, как серна. Сказала, что понимает: надо не к нему, в больницу, а в поликлинику, но… — замялась, вспыхнула… — она верит Петру Степановичу больше, чем кому-либо другому и просит помочь.
Он был рад ей. И сам поразился, что так обрадовался ее приходу. В первые дни их больничного знакомства она ничего не вызывала в нем, кроме сострадания, он жалел ее, как слабое, мало приспособленное к жизни, существо, но постепенно все слабое, жалкое, мелкое и ее характере и во внешности как-то незаметно стушевалось, и она предстала перед ним уже в ином виде, в сплаве беспомощности и мужества, нерешительности и воли и только скромность, великое терпение, душевная чистота были у нее без какого-либо сплава. Проявляла во всем аккуратность и опрятность, а ведь больные обычно неряшливы и не очень-то чистоплотны.
Видимо, есть и какие-то постоянные внешние раздражители; он пытался выяснить, что они собой представляют, но Галина Ивановна была непонятно сдержанна, стыдлива, и ему удалось уяснить лишь одно: раздражители эти за пределами бухгалтерии, где она работала. Но ведь на заводе не только бухгалтерия и кругом нас немало грубых, хамовитых людей. Слова могут ранить и убивать, как пули, и «словесных» убийц пока не судят, им все вроде бы сходит, разве что пожурят… Впрочем, бывает и обратное — мягко стелют, да жестко спать. И не сразу скажешь, что страшнее. Что надо, он уже говорил и советовал Галине Ивановне, ей остается одно: сменить работу.
— Спасибо! — произнесла она неторопливым, грудным голосом, который он легко отличит из сотен других. — Переходить куда-то, я думаю, не нужно. Скоро у нас будет другой директор. В общем, на заводе ожидаются большие изменения.
«Ясно!» — подумал он и постукал карандашом по столу. Она уловила это движение, как-то жалко улыбнулась и что-то тихо и быстро проговорила.
— Простите, я не расслышал.
Молчит.
— Что вы сказали? — уже нетерпеливо спросил он.
— Извините… Я тут вторгаюсь… посоветуйте… Опять с головой. Она тяжелая и несвежая, будто от угара. И, знаете, какое-то тягостное напряжение во всем теле, будто в предчувствии большой беды, хотя знаю — ничего плохого не предвидится, наоборот. Вы… — Замялась, нервно давит пальцами ручку сумочки. — Вы не смогли бы зайти ко мне на квартиру… после работы… на полчаса… Только на полчаса, — повторила она торопливо. — С семи вечера я буду дома. Мне так легко с вами, так хорошо… Посмотрите, как я живу… Может быть, у меня что-то не так. Посоветуйте… Пожалуйста… Ведь вы ходите к больным.
Она смотрела на него, неподвижная, вся напряженная, ожидая, что он ответит.
— У других не получалось. А вы хорошо помогли.
Он молчал, и она покраснела.
— Посмотрите. Может быть, что-то в быту моем не так…
Это был обратный ход, наивный ход.
— И как с лекарствами?.. Напотона в аптеках нет. Чем его можно заменить?
Смотрела не на него, а куда-то в сторону; повернула голову, и он увидел ее по-детски чистые глаза, в которых была опять же по-детски откровенная, говорящая грусть: «Вот такая я, что поделаешь!» Она чувствовала, что он ее понимает, и, видать, страдала от того, что приходится наивно хитрить, возможно, даже желала в эту минуту услышать от него отказ и не потому, что передумала, а от того, что сцена эта была для нее стыдной и тягостной. Он представлял, как не просто и не скоро решилась она высказать все это, вероятно, долго обдумывала каждую фразу, а в последний момент — это часто бывает с нервнобольными — все забыла, все перепутала, говорила не то и не так.
Она хотела встретиться с ним; он чувствовал, более того, он твердо знал, что нравится eй. Сперва, в первые дни ее пребывания в больнице, все шло обычно: он смотрел на нее только как на больную, она — только как на врача, потом стал подмечать: при его появлении Галина Ивановна слегка тушуется, испытывает неловкость, — так ведет себя напроказивший совестливый ребенок. Она, конечно же, чувствовала свое замешательство и от того еще больше смущалась, почти до слез. Это его удивляло, смешило и даже раздражало — когда как, и он, щадя самолюбие женщины, не показывал виду, что замечает ее неловкость. Когда ее выписывали из больницы, он спешил на совещание и говорил с ней кратко и суховато. Потом, через неделю или две, она звонила, спрашивала что-то о лекарствах, он уже не помнит что, просилась на прием, и он вежливо отказал, — надо в поликлинику, а не в больницу. И вот опять…
Он пытался показать, будто плохо понимает, что к чему, будто это просто наивные разговоры: приди, посмотри… И фраза, произнесенная им натужным, фальшиво-официальным голосом, в конце беседы, была тоже такой же:
— К пяти часам дня я вместе (он назвал фамилию молодого невропатолога) пойду в горздравотдел. И, если будет возможность, мы зайдем к вам, Я предварительно позвоню вам.
Ему и и самом деле надо было в горздравотдел. Но шел он туда один. Соврал! Он никогда не врал, а тут соврал, сам не знает зачем.
Она что-то сказала при прощании. А что — он сейчас не мог вспомнить. Да и не все ли равно… У двери обернулась, взгляд ее был странен: неподвижный, тоскливый.
«Пойду. Нет, я все же пойду! Не пора? Нет еще».
Он в сотый раз представлял ее лицо, детские глаза, фигуру, ее мягкие движения, всю ее какую-то необычную, как бы не от мира сего, тихую и — если со стороны глядеть — полусонную, несколько странную для этого сурового края, где говорят чаще всего с грубоватой доброжелательностью и отличаются простотой и резкостью движений. Оп мысленно обнимал ее, целовал, чувствуя при этом радостную дрожь, но вовсе не думал и, кажется, не желал более близкого сближения; она пробуждала в нем не чувственность, а только нежность, ласковость, привязанность и это удивляло и озадачивало Петра Степановича.
Скоро ему исполнится сорок девять — не мало уже; молодость, выпавшая на военное время, и нелегкая работа врача на обском севере, куда послали после института, быстро поостудили его, духовно состарили. Петр Степанович всегда относился к женщинам с особым, почти рыцарским уважением и это даже мешало его работе, поскольку среди медиков все-таки больше женщин и не каждая из них так уж понятлива и исполнительна. Он знал: это будет последнее в его жизни свидание, если только оно будет. Вспомнилось к чему-то… Лет десять назад так же вот… Впрочем, нет, не так, куда увереннее и определеннее, совсем просто, без смущения, будто речь шла о чем-то самом заурядном, медсестра из терапевтического отделения, еще не старая, не очень красивая, но и отнюдь не безобразная, вдруг предложила ему свою любовь, а проще говоря, сожительство, и когда он отказался, точнее — уклонился, не говоря «да», не говоря «нет», стараясь не обидеть ее и в то же время с определенностью показывая, что не хочет, не может принять ее предложения, она через какое-то время буквально возненавидела его: грубила, злословила, проходила с упрямой гордостью подняв голову, и Петр Степанович понимал: согласись он сейчас на ее предложение — будет отказ, уже с ее стороны.
И вот — Галина Ивановна… Счастье выпало ему или не было никакого счастья? В преклонные годы он стал понимать под счастьем спокойный отдых, ничем не омрачаемый, без каких- либо треволнений; любил музыку, стихи и приключенческие романы. Любил, чтобы в произведениях искусства была динамика, крутые повороты, храбрые герои, а сам в жизни был в общем-то тих, сдержан, — он как бы заряжался и разряжался искусством.
Беспокойно курил и ждал: вот позвонит жена Мария, та часто звонит после работы: «Ты встретишь меня?», и тогда не надо будет идти «туда».
Жена!.. Как она не похожа на Галину Ивановну, хотя тоже бухгалтер и тоже из интеллигентов — отец был ветеринарным врачом. Нет, он вовсе не хочет сказать, что Мария плоха, в ней много по-настоящему обаятельных черт: честна, ни минуты без дела — все копошится на кухне, вяжет, шьет… У нее и мысли нет, что они могут когда-нибудь разойтись или даже крупно поссориться. И все же, все же!.. Не понимает, не хочет понять всей сложности его профессии: «Я думаю, Петя, это от дури. Хотят, чтоб все плясали под их дудку, вот и изображают слишком нервных» и, слушая возражения мужа, иронически улыбается. Дома почему-то всегда неряшливо одета, взлохмачена, за квартирой следит, а за собой — нет.
Опять вспомнилось… Знакомый врач говорил: «Я воспитал жену по своему образу и подобию. У нас — единство душ». Ничего себе единство — по его «образу и подобию». Конечно, годы совместной жизни в какой-то степени сблизили духовно Петра Степановича с женой, даже внешне сделали похожими, — их принимают за брата и сестру, но все же… И взгляды разные, и увлечения, и вкусы (а, собственно, почему они должны быть одинаковыми?). И будь оба самолюбивее, упрямее, не миновать бы им крупных ссор и даже развода. Но все шло в общем-то мирно, гладко и… серо, месяц за месяцем, год за годом — всю жизнь. Он подумал об этом и тут же стал осуждать себя за такие мысли о Марии.
К Галине Ивановне, к этой странной женщине, Петр Степанович чувствовал ему самому непонятную духовную близость; это чувство его удивляло и озадачивало, и он спрашивал себя не без ехидства: «Уж не потому ли, что Галина Ивановна кажется странной и не совсем понятной?»
На лестничной площадке приглушенные женские голоса, — жена?!. Он облегченно вздохнул. Позвонили. Нет, не жена, у нeй есть ключ. Это была соседка, попросила на время орфографический справочник. Когда соседка ушла, он подумал с удивлением, что, кажется, не рад свиданию, зачем бы тогда облегченно вздыхать.
«Пойду!..»
Сколько же времени? Полседьмого. До ее квартиры минут десять ходу. И надо еще подняться на пятый этаж…
Как все же он стал уставать к вечеру: не только вялость, по и слабость, будто прошагал километров этак тридцать, все сидел бы, лежал да дремал, но, превозмогая себя, каждый вечер что-то все же делал, а в выходные обегал магазины, закупая продукты, и мыл полы. «А эти мысли к чему?..»
Как быть: идти на свидание… он понимал, конечно, что это… будет обычное тайное свидание, какое бывает между мужчиной и женщиной… или остаться дома? Что склоняло его ко второму, он не смог бы твердо сказать, вероятно, чувство какой-то неловкости и стыда, стыда прежде всего перед самим собой; наиболее страшным его судьей был он сам: и в молодости, и теперь боялся потерять уважение к самому себе. Возможно, в давние годы это было в какой-то степени и самолюбованием, стремлением отделить себя от проходимцев, лжецов и распутников и тем возвыситься в собственных глазах. Но это когда- то, а не теперь. «У крестьян более крепкие семейные устои», — любил он говорить сам себе, хотя и понимал, какой уж он крестьянин, только по рождению, последний раз был в деревнях лет двадцать назад.
Представил себе на миг лицо жены, ее удивленные глаза и самонадеянный голос: «Что за глупость у тебя в голове, Петр?» Бывали, хотя и редко, минуты, когда у пего появлялось глухое, глубинное недовольство: почему-то ей всегда все ясно, все понятно, никаких сомнений и колебаний. И тут же вспомнилось… Ему вырезали аппендикс — болезнь, в сущности, пустяковая, если не запущена. А что было с Марией? Придет в больницу и от слез сказать ничего не может, надоедает с наивными, порою смешными советами, полагая, что она, конечно же, во многом разберется лучше докторов. Тогда она даже слегка раздражала его, хотя он и сдерживался, а сейчас вот вспомнил об этом с удовольствием,
Начался дождь, обычный в эту суровую осень — жесткий, острый; дождинки нетерпеливо постукивали в стекла окошек.
«Старый волокита, — подумал он о себе с усмешкой, как о постороннем, — седовласый донжуан». Часы показывали три минуты восьмого. Уже пора, если только… Оп колебался; в нем была тягостная раздвоенность, как бы два человека, то, что многие в наше время считают чем-то скверным, даже патологическим, — один желал одного, другой — другого. «Уж не трус ли я? — усмехнулся он. — Глупость». А, может, тут больше любопытства, чем желания быть с нею рядом, — профессия врача приучила его к разносторонней любознательности. «Любознательности!» — он опять усмехнулся.
Поправив галстук и посмотрев в зеркало на свое слегка морщинистое лицо, он пошел к телефону, чтобы позвонить Галине Ивановне, но его опередили: неожиданно громко, требовательно зазвонил телефон (бывают же такие совпадения).
— Петр Степанович! — услышал он обеспокоенный голос дежурной сестры. — Опять с Тарасовым…
Инженеру Тарасову было под восемьдесят, он лежал в палате уже третий месяц и был совсем плох. В больнице оставался дежурный врач, но как-то так получалось, что в особо трудных случаях все же звонили Петру Степановичу, и он всегда что-то советовал, а, бывало, и выезжал.
«А дождь почему-то белый», — подумал он. Раскрыл балконную дверь и в комнату с неожиданной силой ворвался мокрый ветер: студено, неуютно, добрый хозяин даже собаку не выпустит на улицу. Оказывается, шел не дождь, а мокрый снег, шел косо, густо, нелюдимо.
Через сколько-то минут он говорил Галине Ивановне по телефону своим обычным — спокойным, немного суховатым, докторским голосом, что должен срочно ехать в больницу.
— Я попрошу… — Петр Степанович назвал фамилию врача-невропатолога… — чтобы он заехал к вам. Это хороший врач. А потом мы решим, что с вами делать, как вас дальше лечить.
Он сводил на нет всю их интимность, рушил все, что начинало сближать их, и, чувствовал, что в общем доволен этим и снова безмятежен, спокоен.
На столе оставил записку: «Маша, я — в больнице». Рядом с запиской лежала книжка стихов, она была раскрыта:
Ну, целуй меня, целуй,
Хоть до крови, хоть до боли.
Не в ладу с холодной волей Кипяток сердечных струй.
Петр Степанович любил страстные, бушующие стихи: искусство как бы разряжало его.
1974.