В. И. ЕЛОВСКИХ
СТАРИННАЯ ШКАТУЛКА
РАССКАЗЫ И ПОВЕСТИ


Рассказ




СТАРИННАЯ ШКАТУЛКА

1

О Тане рассказывали на заводе… Какой-то мужчина, появившийся зимой в их сибирском городе невесть откуда, влюбился в нее и предложил ей, как в старину говорили, свою руку и сердце. Таня с опасливым удивлением смотрела на этого почти не знакомого ей долговязого с плутоватой физиономией человека, который без всякого якова взял да и заявился к ним в воскресный день, когда девушка была одна. Она жила вместе с матерью в маленькой квартирке на втором этаже бывшего купеческого особняка.
— Но я же вас совсем, совсем не знаю.
— А я не тороплюсь с загсом. Это потом…
На его пухлых губах появилась непонятная усмешка, которая неприятно удивила Таню.
— Когда потом? — машинально спросила Таня. И тут же обругала себя: к чему этот дурацкий вопрос. — Нет… все это, право, странно. — Она говорила, как всегда, мягким, приятно уважительным голосом, по которому трудно узнать, что думает девушка, какое у нее настроение.
— Ну что ж… Давайте познакомимся поближе. Завтра в филармонии трио баянистов выступает. Вы, конечно же, любите баян. Да или нет?
— Я не смогу. Я занята. Извините, пожалуйста.
Он ее напугал. Она и видела-то его раза три, не больше: ходила покупать картошку к его квартирной хозяйке. Помнится, он вяло глянул на нее, когда она вошла в дом, и тут же вытаращил глаза. Оценивающий и оголенно восторженный взгляд мужчины показался ей неприличным и неприятным. Вскоре он пришел к ним на квартиру: «Хозяйка моя захворала. Гриппует. Нет ли у вас какого лекарства?» До чего же навязчив и нахален: караулит ее у подъезда дома, названивает по телефону. Липнет как репей. Вновь заявился к ним на квартиру: «Если не пойдешь за меня замуж, я тебя убью». Глаза его при этом были оловянно тяжелыми, неживыми. Тут уж Таня не на шутку перепугалась. Аж ноги задрожали. Рассказала матери, та — соседям. И один из соседей, военкоматовский майор, мужик, по всему видать, лихой и решительный, пошел к нахальному жениху: «Она — моя невеста. И ты не трогай ее». А когда пришлый заартачился, майор будто бы незаметно вытянул пистолет, не из кобуры, а из кармана почему-то, и бах-бах: пули пролетели над правым и левым ухом долговязого. А майор продолжал нарочито вежливо: «Ну, пожалуйста. Очень, очень прошу».
Вспомнив об этой, уже давней теперь истории, шофер Костя Бородулин спросил у Тани, так ли все было, как толкуют заводские.
— Да, майор помог мне. Но все, конечно, обошлось без стрельбы. — Она тихо, сдержанно засмеялась. — Ну, какая могла быть стрельба.
Дружки говорили Косте, что Таня была неравнодушна к майору, но, узнав, что у того есть невеста, постаралась подавить в себе это чувство.
«Газик» робко, послушно бежал по кривой, ухабистой дороге, сдавленно урча, дергаясь и дрожа. Костя опасливо вглядывался в серый ледок, покрывавший бесконечные лужи. Ледок с треском рушился под тяжестью машины. Небо было густо забито перистыми облаками, из них сыпалось что-то вроде манной крупы, на диво мелкое, — пройдет сквозь любое сито. Заметно теплело. Значит, скоро и вовсе развезет.
Они выехали из города еще перед рассветом. Костя, Таня и инженер Новиков, щеголеватый мужчина лет тридцати пяти со спокойно-уверенными манерами. По застывшей за ночь иглоледяной дороге как-то незаметно проскочили более ста километров до районного села Покровское, где Новиков вышел из машины — у него тут какие-то служебные дела, а Костя с девушкой, отдохнув малость, махнули к Михайловскому шпалозаводу, где работал техником Танин брат — Григорий. На Таниных губах едва приметная беззаботная полуулыбка. Он часто видел у нее такую полуулыбку. В Михайловке так развезло, что и дороги не видно, улица походила на болото. На пригорке петушино высился новый двухквартирный дом.
— Здесь, — сказала Таня.
В окнах замелькали лица. Таня открыла калитку, и Костя удивился, как много у Григория всяких надворных построек: амбарушка, сарай для сена, два хлева, крыльцо, сени, старомодный чулан. Одних дверей с десяток наберется.
«Совсем не похож на Таню», — подумал Костя, глядя на краснощекого мордастого мужчину в аккуратном, хотя и потертом пиджачке и в галстуке.
— Здравствуй, Танечка, здравствуй, детка! — сказал Григорий басом и повернулся к Косте: — Раздевайтесь. Проходите. Жена моя на работе. А это теща, Евдокия Андреевна. — Он показал на старуху в длинном и черном, как у монашки, платье. — Так сказать, гроза нашего дома. Знакомьтесь.
— Да хватит тебе! — бойко проговорила старуха и засмеялась. Голос молодой, а лицо землистое, сплошь в тяжелых морщинах. Совсем старое лицо.
На обеденном столе, за который они вскоре сели, чего только не было: густые щи с мясом, квашеная капуста, ядреная, хрустящая, будто только-только засолили ее, груздочки и рыжики соленые, паренки, тертая морковь со сметаной, земляничное и малиновое варенье (ягодка к ягодке), пирожки с картошкой, шаньги, бублики. Все мягкое такое, аппетитное. Костя только диву давался, ведь сам он жил впроголодь. Ему все время хотелось есть…
— Свое у нас, — сказал Григорий, глядя на Костю. — Только мука купленая. Корову держим, овечек и куриц.
Огородишко есть. И садик есть небольшой. За главного зоотехника, огородника и садовода у нас, конечно, Евдокия Андреевна. Это наша поилица и кормилица.
— Плети, плети, язык, он без костей, — опять весело махнула на него рукой старуха. И повернулась к Тане: — Я тебе тут кое-что подготовила. Вон… в мешке и корзине. Огородного. И мясца.
— Нет, нет, что вы!.. — засмущалась Таня.
— Сестренка!.. — фальшиво строго проговорил Григорий.
Что-то простое, доброе, милое было в этом семействе. Косте нравилось, что все они говорят ему «вы».
— У нас, слава богу, всего хватает, — уверенно проговорила старуха. — А то ить прямо скажу, голодуют люди. Так ведь? Хотя сколько уж вон… почти что два года прошло после войны-то.
— И опасные же у тебя разговорчики, Евдокия Андреевна, — сказал Григорий. — Ну, как там мама?.. — Это уже сестре вопрос.
— Да вот вчера упала. Шла по двору и поскользнулась.
— Ойя! — На лице Григория испуг.
— Да ничего. Только поцарапалась немножко. А как вы себя чувствуете, Евдокия Андреевна?
— Я-то? А чего я? Гляну в зеркало: господи, ну совсем старуха. Старая старуха. А в душе-то вроде б молоденька ишо. Самой смешно.
— И никогда ничем не болели? — спросил Костя.
— А зачем? — улыбается. — Моя бабка, Марья Степанна, та сто два года прожила. И хоть бы ойкнула когда. Уснула и не проснулась. Всю жись в деревне. Даже поезда никогда не видела. Братан мой, Митрей, он в сорок четвертом погиб, полковник… Так он скока раз звал ее в гости. Не!..
«Так уж и полковник, — не без иронии подумал Костя. — Ефрейтор какой-нибудь».
Таня принесла откуда-то фотокарточку, на которой был заснят плечистый мрачноватый мужчина с погонами полковника:
— Вот он, брат Евдокии Андреевны.
«Как она поняла, о чем я думал?»
— Километрах в сорока отсюда есть деревушка Комаровка, — снова заговорил Григорий. — В тайге, в самой такой. Я проезжал там летом и разговаривал с двумя девушками. Так они говорили, что ни разу не видели поезда. И никогда не бывали в городе. А Валюша, жена моя, — он повернулся к Косте, — до свадьбы тоже не ездила на поездах, хотя и бывала в городе. А знаете, как мы познакомились? Она на вокзал шла. Просто так… посмотреть. А я гриппом болел тогда. Шел к врачу. И чихать чего-то начал. Слезы текут и все такое… Ну… остановился, платком утираюсь. А Валя подходит и спрашивает: «Вам плохо?» С этого у нас и началось. Если б не чихнул тогда, так не было бы и жены у меня. Не было бы и тещи Евдокии Андреевны.
— А куда бы я подевалася?
— И я бы и сейчас еще парнем был.
— Да, да! — уже совсем весело усмехается старуха.
«А все же хорошо у них», — подумал Костя. Он
представил себя на миг мужем Татьяны и от радости у него захватило дыхание.
— Как у тебя с работой, Гриша? — спросила Таня.
— Да ничего.
— У нашего Гриши все ничего, — опять усмехнулась старуха.
— Недавно вот сделали новый универсальный агрегат по выпуску шпал. Это штука очень сложная. Включает в себя ряд машин и устройств, соединенных воедино. Его мы запустили прямо на лесосеке. Агрегат этот спиливает сосны, очищает от сучьев, трелюет и тут же, на лесовозной дороге, режет на шпалы.
— Ты забыл сказать, Гришенька, что к шпалам тут же на лесосеке прикрепляются и рельсы, — добавляет Таня.
Григорий засмеялся, тихо, сдержанно, коротко.
«Точно так же смеется, как и сестра», — удивился Бородулин.
Костя незаметно вглядывается в Таню, она сидит напротив него. По-сибирски полнотела, с ярко-голубыми глазами, какие бывают только у северянок. Он втайне любил эту девушку. Впрочем, так ли уж втайне? Да, он никогда не говорил ей о своей любви, не лез, не пожирал глазами, наоборот, отводил глаза, будто был виноват в чем-то. Но Таня, конечно же, все понимала. Он чувствовал это. Дружок шофер, с которым Костя немножко пооткровенничал, сказал ему: «И что ты нашел в ней? Фигура как доска. Ни спереди, ни сзади. И в морде ничего такого…» Поначалу она и Косте не приглянулась. Но прошло какое-то время, и он начал понимать, что ошибся: у девушки есть и внешняя красота, робкая, мягкая, не видная сразу, и притягательная женственность, и доброта, и деликатность…
Один раз, насмелившись, он спросил у нее: «Вы любите кататься на лыжах? Не любите? Жаль. А я хотел пригласить вас покататься». Она как-то слишком быстро добавила: «Нет, нет, я не могу».
Сейчас он думал: «Какие у нее костистые пальцы. Ведь это, наверное, некрасиво. А мне нравятся». В голову совсем некстати лезли непонятные, нелепые на его взгляд пословицы: «Влюбился, как мышь в короб ввалился», «Держи деньги в темноте, а девку в тесноте». Их он вычитал когда-то в старинной книге и запомнил потому только, что они непонятны.
Обратная дорога была тяжелее. Косил дождь, частый и по-весеннему теплый: все окрест побелело, сизо затушевалось и стало как в тумане. Дорога окончательно раскисла, и «газик» пьяно мотался в непролазной грязи, гудя, урча и завывая. Порой машину так кидало вправо, влево, что она становилась боком к дороге. Тане казалось, что они вот-вот ухнут куда-то в пучину. Двигались почти со скоростью пешехода. Костя свернул с тракта и поехал поблизости от него. Так лучше, хотя и тут машина без конца дергалась, шарахалась куда-то, то и дело застревая.
Возле мостика через речку дорога вдруг резко врезалась в землю, образовав берега, облепленные кустарником. Машина попятилась, бойко вильнула на тракт и завалилась задними колесами в яму, покрытую густой, как тесто, грязью. И затихла.
Костя плюнул с досады. Он понял: сели прочно, надолго.
С прежним усердием хлестал дождь. Лужи и грязь, грязь. Сыто булькала опухшая от половодья речушка.
— А мы в речку не сползем? — спросила Таня, зябко поеживаясь в своем модном, узком пальто: — Как же это так получилось?..
— Не сползем, — фальшиво-бодро проговорил Костя. — Замерзли? Возьмите мой полушубок.
— Да что вы, что вы! Не надо.
— Берите, говорю. — Он с армейской быстротой стянул с себя полушубок и накинул ей на плечи. Ему было приятно дотрагиваться до ее рук и плеч.
— А вы?..
— Мне и в фуфайке ничего, — соврал он. — А сейчас еще и поробить придется. Пойду, веток нарублю. Под колеса набросаю. Иначе придется нам загорать тут до самого лета. Ох и влопались мы!
— Посоветуйтесь с Федором Васильевичем. Он ведь хорошо разбирается в шоферских делах.
Она говорила, как всегда, вежливо, располагающе. Но ее слова о инженере Новикове не понравились Косте. Значит, считает, что он шофер так себе, недоучка.
— А что мне Новиков?..
— Зря вы… он очень способный человек.
Недовольно засопев, Костя начал вылезать из машины.
Они часа два провозились у моста. Уморились. В сапогах у Кости приглушенно хлюпало. Сапожонки у него старые-престарые. Один уже каши просит, а во втором вылезают гвозди, пальцы ранят. Вчера подладил- подремонтировал, ничего было, а сейчас опять… Обогревая дыханием заледенелые руки, он думал о Тане: «Беззащитная какая-то». Но ее беззащитность была ему приятна.
Садясь в машину, он увидел у Тани на правой щеке грязь — длинную кривую полоску, что удивило его. Оказывается, к ней, как и ко всем, так же вот просто пристает грязь. Он понимал: иначе и быть не может. И в то же время это удивляло и было почему-то неприятно.
В Таниных глазах тихая, непонятная грусть. Костя пытался заговаривать с девушкой. Она отвечала мягко, вежливо и вместе с тем отчужденно.
Когда они наконец-то добрались до села Покровское и разыскали Новикова (он был в райисполкоме), Таня вдруг оживилась и, рассказывая инженеру о дорожных злоключениях, как бы между прочим, случайно дотрагивалась до его руки.
Новиков курил толстую папиросу. И делал это он так, будто курение — неприятная для него работа: хмурился, кривился. Искоса и затаенно-недоброжелательно посматривая на него, Костя думал: «А здоровый мужик. Энергичный. Таких бабы любят».
2
И еще была одна поездка с Таней. Девушка позвонила ему:
— Константин Иванович, мне надо привезти телевизор из универмага. Вам говорили обо мне?
— Да, да! — торопливо и с радостной напряженностью отозвался он. — Когда вы хотели бы?
Был стылый, нежно-прозрачный вечер, которые так часты осенью в сибирских городах. Машина, казалось, летела над гладким, заледенелым асфальтом. Девушка, кутаясь в пальто, улыбчиво поглядывала на дорогу, ее глаза в темной машине, на сумеречной улице были странно светлы.
На днях Костя узнал, что Таня «живет с инженером Новиковым». Об этом ему сообщила шепотком счетовод Ниночка, дочка знакомого шофера. И Ниночкины слова как ножом резанули Костю. Ревность, горечь и обида на Татьяну враз обрушились на него. Никогда в жизни не чувствовал он такой обиды. Костя, как бы между прочим, начал выспрашивать у Ниночки, от кого она узнала про это и когда.
Сейчас он незаметно приглядывался к Тане. Она не может усидеть на месте. На лице боевитая усталость и радость. Почему раньше усталость и радость казались ему несовместимыми? Так и рвется из нее эта радость. Глаза изменились: стали какими-то глубокими, говорящими. Глаза в себе. А ведь совсем недавно были чистыми, ясными, как у малышки. Ее теперешние глаза не нравятся Косте. Больше всего он чувствует недоверие и ревность именно к ним.
Таня везет телевизор. Черно-белый. С большим экраном. Но Костя чувствует: не это радует ее.
Он намеренно поехал по главной улице, хотя дорога здесь куда длиннее. Тут он схитрил — хотел показать Тане свою вечернюю школу.
— Вот здесь я учусь, — сказал он, сбавив скорость.
— Учитесь?
В ее голосе равнодушие. Точнее, безразличная вежливость. А он-то думал, что это приятно удивит ее.
— Хорошо, — добавила она тем же голосом.
— В девятом классе. Закончу десятилетку и дальше пойду.
В вечернюю школу он поступил прошлой осенью. Из-за Тани. Она такая культурная. А он такой лопух. Лопух лопухом. С грехом пополам семь классов закончил. Дрянно шла у него в детстве учеба, что уж говорить. Баклуши бил. Лентяйничал. И с армией неладно получилось. Повезли на фронт. Где-то в пути налетели немецкие бомбардировщики и разбили их эшелон в пух и прах. Костя долго лежал в госпитале. И теперь вот как считать: фронтовик он или не фронтовик? Боялся, что будет плохо учиться в вечерней школе. Казался сам себе тупым, неуклюжим и некрасивым. Башка большая, как ведерный котел. Руки длинные, как у обезьяны. Толстые губы и нос картошкой. Он страдал от того, что некрасив. Медведь в посудной лавке. Всегда таким казался. А теперь особенно. Но учиться стал неожиданно для себя хорошо. Наверное, потому, что старался. Это воодушевило его. Значит, он не так уж и глуп. Чудно, но факт, постоянные думы о девушке все же мешали Косте: смотрит в учебник, а видит Таню, ее едва приметную беззаботную полуулыбку.
Говорят, будто женщинам нравится в мужчинах не столько внешность, сколько ум и высокие душевные качества. Об этом Костя узнал с неделю назад, случайно услышав разговор молоденьких конторских женщин. Удивился. Рассказал матери. Та с недоумением уставилась на него: «Дак как ишо. С морды воду не пить».
Он чувствовал обиду на Таню. И неприязнь к Новикову. К Новикову, пожалуй, даже больше, чем неприязнь. Он его терпеть не мог. И видел в нем теперь даже то, что раньше вроде бы и не видел: легкое позерство, насмешку в глазах.
— Мне сказали, что на той неделе у вас будет день рождения. Я могу достать красивые цветы.
Его голос деревянно напряжен. Костя старается сбить напряжение и, подобно Новикову, говорить душевно, игриво, но от этого еще более напрягается. Он хочет понять… Нет, начнем, пожалуй, с другого. В это лето Костя почти каждую неделю приносил в контору по букету цветов. Чаще лесных. От которых так и пахнет тайгой. И просил уборщицу мордастую тетю Маню класть букеты на Танин бухгалтерский стол. «Обо мне не говори. А если спросит, кто передал, скажи, что какой-то незнакомый мужик. Кудрявый. В очках». Костя втайне надеялся, что добрая болтушка тетя Маня когда-нибудь да проговорится. Будет скромно и романтично. На этой неделе он цветы не приносил.
— Не надо, — ответила Таня.
Голос вежливый и отчужденный. Чувствовалось, что она мысленно где-то далеко-далеко отсюда, в ином, беспокойном и в то же время приятном для нее мире.
Костя путано говорил ей о погоде, о ночных заморозках и еще о чем-то, теша себя мыслью, что, может, врут люди и ничего серьезного у Тани с Новиковым не было.
— Вы чем-то обижены на меня, Константин Иванович?
— Нет, нет, что вы!
Костя занес к ним на квартиру тяжелый телевизор. Их встретила сухонькая старушка с ласковыми глазами и дряблой шеей, чем-то похожая на Таню. Засуетилась:
— Проходите, пожалуйста. Садитесь, пожалуйста. Не хотите ли чашечку кофе?
Нигде он не видывал столько старинных вещей. Потускневшие от времени, мрачного вида резные шкафы, горка, толстый комод, настенные часы с боем.
— Интересная у вас шкатулка, — сказал Костя.
— А!.. Это еще от мамы, — ответила старушка. — Единственная вещица, которая досталась от мамы. — Она подала Косте лакированную (лак потрескался от старости) шкатулку с замочком; на крышке нарисована русская тройка в позолоченной сбруе, кучер в ярко-синем кафтане и две красавицы в красных шубках.
На диване лежала большая черно-белая кошка. От нее так и отдавало уютом и домашностью.
— Танечка, звонил Федор Васильевич, — сказала старушка. — Он заедет вечером.
— Потом, потом!.. — необычно для нее торопливо проговорила Таня.
«Да, она живет с ним». Опять стало тяжело, погано на душе. И Костя снова казался сам себе жалким и неловким, неумным и некрасивым. Отпил два глотка из маленькой с позолоченным ободком чашечки и встал:
— Спасибо. Мне пора.
Какое безразличие ко всему. Чувство опустошенности. Ехал медленно. Руки как автоматы. И в голове — слова, слова, слова. Все к ней: «Я встаю и думаю о тебе. Засыпаю и думаю о тебе. Я рвусь тебя увидеть. Бегу к бухгалтерии и бесстыдно подглядываю. Как мальчишка. Я не трус. Но почему-то боюсь сказать тебе о своей любви. Даже намекнуть об этом боюсь. Только мечтаю. Попусту. И в мечтах моих нет чувственности. Я слышал, что женщины не уважают тех, кто несмел. И это по- моему очень несправедливо. Ты, конечно же, понимаешь, что я тебя люблю. Моя любовь пугает тебя, я чувствую. Говорят, что любовь, даже неудачная, — это счастье. У меня нет счастья. Скорее, мученье. Я не преувеличиваю. Я вижу и понимаю, что ты тянешься к тому человеку. К задаваке. К женатику. Что ему ты? Так, временная утеха. Он же не любит тебя. И, думаю, никогда никого не любил. Конечно, морда у него красивая для баб. Строгая. Строгость по отношению к другим. А по отношению к себе строгостей нет.
А сейчас… Сейчас мне кажется, что я не только люблю тебя, но и ненавижу. Никогда не думал, что может быть такое. Любовь и ненависть вместе. Я ненавижу даже эти липучие мысли о тебе. И это пугает меня. Значит, я могу быть и злым. Хотя и думал, что могу быть только добрым. Какое я имею право судить тебя и Новикова? Хотя бы так вот, в мыслях. Какой же я подлец! Завистник. Мелкий эгоист. Я стал нервным. И теперь даже хуже работаю. Меня начинают поругивать. За неряшливость. Виновата любовь. Я не знаю, как избавиться от нее. Я хотел бы избавиться. Как от болезни. Как от бремени. У тебя изменились глаза. Ты вся изменилась. Но особенно глаза. Вот видишь, мне уже жаль тебя. И я опять чувствую к тебе что-то бесконечно нежное, теплое. Тут и тревога, и радость. Мне хочется смотреть на тебя. И говорить с тобой. Говорить, говорить…»
3
Третья поездка с Таней была тоже осенью. Костя отвозил инженера Новикова на вокзал. Тот вышел из заводоуправления в поношенном дорожном плаще с пузатым портфелем и новеньким модным чемоданчиком. На лице обычная деловитость и строгость. Даже в вылинявшем пиджаке, в потертой сорочке и стареньком галстучке человек этот выглядел солидно. Фетровая шляпа высокая, прямая, напыщенная, под стать характеру ее хозяина. Бородулин слышал, как молодая конторская женщина говорила о Новикове: «Этот что ни наденет, все как с иголочки». И добавила с усмешливым довольством: «И голова кверху». Косте вспомнилась фраза: спелый колос голову клонит, пустой — поднимает кверху. Он недавно услышал ее от старичка-соседа, и она удивила его пронзительной правдой.
Из конторы выскочила Таня, как-то по-особому грустная и озабоченно-оживленная.
— Федор Васильевич, я хотела с вами поговорить.
— Неужели ты не понимаешь, что сейчас не время. — Голос вежливый, но в нем какое-то легкое пренебрежение.
— Я поеду с вами.
Она быстро и аккуратно села в машину.
— Ну, куда ты поедешь?
— В магазине у вокзала продают скрепки.
— В субботу приеду. Тогда и поговорим… Поезжайте, Константин Иванович.
Было холодно и пасмурно. Воздух густ, сыр и затхл. Мокрый асфальт неприятно поблескивал.
— Вы перестали приезжать к нам. — В ее тихом голосе заметная обида.
— Ну, ты же знаешь, что я был очень занят.
— А в воскресенье?..
— Я постараюсь.
— Что постараетесь?
— Давай поговорим потом, Танечка. Я тебе позвоню.
«Она уже надоела ему».
— Вы обижаете меня.
Таня не стеснялась Кости. Будто его и нет. Бывалые мужики говорили Бородулину: если женщины по-настоящему любят, они не боятся огласки.
— Грешно говорить такое, Танечка. Аллах все видит, все слышит и накажет тебя.
— Как на ходулях хожу.
— Земля любит людей серьезных, которые твердо ступают на нее, а не таких, которые вытанцовывают, — дружески насмешливо сказал Новиков. — Отвлекись. Я тебе задам загадку: две стоящих, две ходящих и два минующих. Что это такое? А?! Земля и небо. Солнце и луна. День и ночь.
— К чему вы это? — Она незнакомо, как-то нехорошо засмеялась.
Костю удивлял не только смех, но и внешний вид девушки: накрасила губы и подчернила ресницы, чего не делала раньше. Костя на днях видел жену Новикова. Высокая, красивая и тоже накрашенная. Вышагивает с твердостью офицера-строевика.
— И не хмурься. А то будут морщины. Советую заняться волевой гимнастикой лица. Дурное настроение действует и на сердце. А оно у нас одно. У человека многое сдвоено. Ноги, руки, легкие, почки. Головной мозг, и тот из двух частей-полушарий. А вот сердце, главный мотор наш, почему-то одно. Кто в радости ликует — время мчится, в тоске же час один как десять длится. Это еще Шекспир сказал. Похмурься маленько, если уж так охота, и, недохмурившись, а точнее, отхмурившись и ни в коем случае не допуская перехмуривания, снова улыбайся.
— Смеетесь.
Костя делал вид, будто не слушает их разговоры. А на самом деле… Каждое слово Новикова било его будто палкой по голове. Костя всегда недолюбливал этого инженера. А сейчас просто-таки не терпел его. Было жаль Таню. И в то же время в мозгу копошилась гаденькая мыслишка: «Ну, что ж… Ты получила свое». Он никогда не был таким вот злым. И это пугало его. Он едва сдерживался, чтобы не крикнуть девушке: «Зачем ты унижаешься? Выходи из машины. Выходи!» Хотелось нагрубить Новикову.
Обратно ехал медленно. И было у него такое чувство, будто его крепко обидели и унизили. Таня сходила в магазин. И теперь сидела, понурившись. Молчала.
— Зря вы с ним так… — тихо сказал он деревянным голосом.
— Как?
— Да вот… как слышал. — Он не знал, что говорить.
— А вам-то какое дело?!
Голос злой. И глаза уже не голубые, а какие-то синие. Костя впервые видел ее такой злой. Она и вроде бы не она.
— Не обижайтесь, пожалуйста. Ведь я хотел, как лучше.
— Кому лучше? Какое вам всем до этого дело? Что вы все лезете? — Кажется, вот-вот заплачет.
— Ну, ей-богу, зря вы на меня, Татьяна Петровна. Я не хотел… ничего плохого.
— Остановите машину. Я выйду.
— Да вы что?!
— Остановите, говорю!
Она с сердитой быстротой выскочила из машины. Все это так не походило на нее.
Он не спал до глубокой ночи. Вспоминал, что и как было, ему казалось, — он отчетливо слышит Танин обиженный голос: «Ну, кому какое дело?..»
Остроугольная половинка месяца усмешливо глядела на него через кривую оконную раму. Было пусто. Одиноко. И погано на душе. В какое-то мгновение ему вдруг захотелось покончить с собой. Это наплыло внезапно, как сердечный приступ. Но он тут же испугался этих мыслей и обругал себя.
«Такое мгновенное настроение, наверное, и толкает людей к концу. Надо сдержать себя, выждать…»
Все, конечно же, знали о связи Новикова с Таней. И, как обычно бывает, ничего не знала, не ведала только жена инженера. Костя видел, как она снисходительно командовала мужем, видать, считала, что он весь у нее в руках. Потом вездесущие конторские женщины стали болтать, что Новиков «бросил Таню». Будто это вещь, которую можно бросить. Костя подробно расспрашивал у счетовода Ниночки, как там у них идут дела в бухгалтерии, задавал наводящие вопросы, стараясь что-нибудь да выведать о Тане. Однако простодушная Ниночка все это поняла по-своему. И начала кокетничать. Видать, не против пофлиртовать. Его все время тянуло на второй этаж, туда, где бухгалтерия. В субботу под вечер пошел к ним и заговорил. Так, о пустяках: на базаре продают карасей. А матушка Танина, как он слышал, любит рыбу. Таня ответила с отчужденной вежливостью: «Спасибо», — и уткнулась в бумаги. Чувство радости у Кости, в который уж раз, сменилось горечью. Иногда он ходил за девушкой как тень, проклиная в эти минуты самого себя.
И однажды, встретив его в пугающе звучном коридоре, Таня сказала вполголоса, виновато глядя на него:
— Я понимаю вас, Константин Иванович. Не обижайтесь на меня, пожалуйста. Вы добрый, хороший. Но… ничего у нас с вами не получится.
Нет, в нем жила все же какая-то затаенная страсть, неясная даже ему самому. Он это понял, когда стал учиться в вечерней школе, а потом в институте. Учеба исподволь и властно захватывала его.
4
— Слушаю, — сказал Константин Иванович утомленным хрипловатым голосом.
В трубке послышался секундный приглушенный вздох. И мелодичный протяжный женский голос проговорил с уверенной неторопливостью:
— Мне главного инженера товарища Бородулина.
— Я слушаю вас.
— Это вы, Константин Иванович? Здравствуйте! Добрый день! Как у вас изменился голос. Я ни за что не узнала бы. Это — Сыромятникова Татьяна Петровна.
— Что вы хотели?
— Неужели вы не помните меня, Константин Иванович. — В ее голосе неприкрытая досада. — После войны вы на литейно-механическом работали. А я в бухгалтерии. И когда-то мы ездили с вами в Михайловку.
Вспомнил! Все враз вспомнил.
— Я вам не мешаю?
— Нет. Говорите.
Трубка молчала. Опять сверхкороткий, чуть слышный вздох.
— Мне очень хотелось бы встретиться с вами, Константин Иванович. Не смогли бы вы приехать ко мне, а? Посидели бы, поговорили. Хотя бы минут на десять.
— Хорошо, постараюсь.
Ее голос не взволновал его. Было только любопытство.
— Я как-то утеряла вас из виду. Я, конечно же, знала, что вы стали инженером. А тут вдруг читаю в газете: «Главный инженер приборостроительного завода Константин Иванович Бородулин». — Она сдержанно засмеялась.
«Почему вдруг?» — удивился Бородулин. Главным инженером он работает уже шестой год. В местной газете о нем упоминали не раз и не два.
— А где работает ваша жена, Константин Иванович? И есть ли у вас дети?
— Моя жена умерла. Еще в позапрошлом году. От лейкоза. Со мной живут моя дочь, зять и внук.
— Моя мама тоже померла. Еще лет пятнадцать назад.
Разговор никчемушно затягивался. А в кабинете у Бородулина сидели люди из цеха. И он категорично проговорил:
— Ну, всего доброго!
Константин Иванович не думал ехать к этой женщине. Столько лет прошло-пролетело. Мало ли кого он знал и с кем встречался когда-то.
Под Новый год пришла поздравительная открытка от Сыромятниковой. Четкий, каллиграфический почерк. Обычные, в сущности, банальные праздничные слова. И в конце мелкими буковками: «Вы обещали заехать. Я очень жду».
И Бородулин решил съездить. Зачем? Он бы и сам на этот вопрос не ответил. Странно, что он, бывший шофер, давным-давно не брался за руль. И нет у него собственной машины, хотя денег достаточно, чтобы купить ее. Константин Иванович уже не помнит, когда был в Заречье, где проживала Сыромятникова и где в былые времена сам он с матерью снимал комнатушку в ветхом домике у ветхой одинокой старушки. Приборостроительный на другой окраине города. Архаичный деревянный мост, появившийся еще при царе Горохе, много лет назад осел, прогнулся, его сломали, выше по течению реки построили железобетонный мост — этот десятки машин выдержит, и зареченский поселок оказался как бы в стороне от города, пригородной деревушкой.
— Где-то здесь было так называемое Блудное поле, — сказал он пареньку-шоферу, который вел себя с начальством излишне сдержанно и, по своему обыкновению, молчал.
— Не знаю, Константин Иванович. Какое-то чудное название. — Шофер ухмыльнулся.
— За той вон горой был когда-то монастырь женский. Там только церквушка одна осталась. Порушенная. Бывал когда-нибудь в той стороне? Так вот, какие-то монашки из того монастыря бегали сюда, на поле. К кустам. В темноте, конечно. Тут они с мужиками встречались. С какими мужиками, я уж не знаю. И поле это люди назвали Блудным. В войну на этом поле были огороды. И мы с матерью картошку садили. Капусту выращивали. Свеклу, репу. Ну, в общем, всякую всячину. Не будь огорода, так и не выжить бы, наверное.
Он много раз собирался съездить на Блудное, на землю-кормилицу посмотреть, но так и не собрался.
Справа угрюмилась яма, чудной клиновидной формы, на дне грязь, мусор, автомобильная шина, старое ведерко, палки, проволока. Когда-то здесь поблескивало озеро, клинообразная форма которого всякий раз дивила шофера Костю. Озеро было сразу же за Блудным полем. Костя бегал сюда за водой для огорода. Вода была, конечно, грязная, но для полива годилась. Значит, вот оно где, Блудное поле! Монашеское греховное место. Теперь здесь дома, обычные сборные пятиэтажки.
А у дома Сыромятниковых все как и прежде: живучая кудрявая травка конотоп, шоколадная вода в колеях. Он отпустил шофера, обратно пройдет пешком. Так же жалобно скрипнула калитка и тяжело, пугающе ухнула входная дверь. Он помнит и эту калитку, и эту дверь.
Таня… Да уж какая Таня, Татьяна Петровна была в том же праздничном платье, которое он видел на ней в давние времена, — темно-синее, с вышитым воротничком, тесноватое ей теперь, располневшей, и изумился тому, что платье это все еще живо, крепкое, старомодное, какое-то наивно-кокетливое. Чего она хотела, облачаясь в такую одежду? Напомнить ему о молодости? Волосы, еще не седые, гладко зачесаны, как бы прилизаны. Он не мог вспомнить, как они выглядели у нее раньше. Легкие морщинки на лбу и щеках, потускневшая голубизна в глазах. А в общем-то, она совсем мало изменилась. Законсервировалась. И тот же молодой, сдержанный, короткий смех.
На стене та же картина в тяжелой рамке: море, виллы и кипарисы. Что-то сладенькое, сверх меры идиллическое в этом полотне. Тот же полированный, хозяйского вида комод; он как бы говорил: «Всем тут заправляю я». На комоде знакомая Косте потрескавшаяся лакированная шкатулка, на которой нарисована русская тройка в позолоченной толстой сбруе. На стене те же часы с резным обрамлением. Бородулину было неприятно от того, что он все здесь воспринимает критически.
— Ходят? — зачем-то спросил он, указывая на часы.
— Нет. Уже два раза отдавала в ремонт. Походят немножко и опять останавливаются.
Татьяна Петровна глядела легко, улыбчиво, но он чувствовал: она изучает его.
— Изменился? — улыбнулся он.
— Да. Вы стали очень представительным.
— Ну, годы всякому придают представительности. Седой. Все лицо в морщинах.
— Нет, нет! Вы выглядите очень интеллигентно. И я бы не узнала вас, если бы встретила где-то на улице. Я так рада, что вижу вас. Одна вот живу.
— А где ваш брат? И интересно, где сейчас инженер Новиков? — Он тут же пожалел, что спросил о Новикове.
— Ну… Гриша там же, в Михайловке. На пенсии теперь, конечно. Все болеет чего-то. А где Новиков, я не знаю. — Последнюю фразу она произнесла неохотно, небрежно.
Вспоминали то одно, то другое…
— Тогда я почти каждую неделю приносил вам цветы, — сказал он с грустью. — Уборщица тетя Маня, конечно же, говорила, что цветы от меня?
— От вас? Нет. Она говорила, что цветы приносит какой-то… Да, вспоминаю… какой-то незнакомый ей кудрявый мужчина. В очках. И я все дивилась: откуда взялся этот кудрявый? Так, значит, это были вы? Вот уж не думала! Спасибо! Запоздалое спасибо, к сожалению. — На ее усохших губах знакомая беззаботная полуулыбка. Сообщение о цветах заметно обрадовало ее. — Я очень одинока, Константин Иванович. Родственников вроде бы много. И в городе, и в районах. Но ведь у каждого свои дела. И чтобы не было скучно, я стала изучать французский язык. И уже читаю немножко по- французски. Книги у меня есть. И еще изучаю историю.
— Историю?
— Да. Знаете, очень интересно.
«У тебя все «очень»».
— Хотите послушать? — Она с ненужной медлительной серьезностью подошла к шкафу, взяла школьную тетрадь, раскрыла ее. — Ну, вот к примеру. Гм!.. В Тобольской губернии выпускалась когда-то «Сибирская торговая газета». И в январе тринадцатого года эта газета сообщила о смерти купца Балашова. — Говорит размеренно, четко произносит каждое слово. — Богатейший был купчина. Москвич. Миллионер. И чудак великий. Подойдет, бывало, к театру, наймет там всех извозчиков, какие стоят поблизости, и посмеивается себе, глядя, как театралы после спектакля бегают туда да сюда. Ищут, на чем бы им уехать. А потом, измерзнув, плетутся пешком. Купец этот выписывал много разных газет и журналов. Но не читал их. А только смотрел, есть ли на бандеролях фраза «Его высокородию». И если, не дай бог, не было, то злился и писал в редакцию ругательные письма. Или так еще было. Залезет в собачью будку и, как написано в газете, начинает «художественно лаять на прохожих». Потом заболел чем-то и ему ампутировали обе ноги. Так он, понимаете ли, приказал зарыть их и поставить памятник с надписью: «Здесь покоятся в мире ноги Балашова». Ничего себе! И даже мертвый чудачил. Похоронили его в гробу в самом таком… В общем, в гробу для нищих. А за гробом шел лучший московский хор. И каждый певчий получил по сто рублей. Так захотел сам Балашов. Или вот интересный факт. В тысяча девятьсот двенадцатом году Сибирь выпила более шести с половиной миллионов ведер водки.
Потом она рассказывала о гербах Тобольска, о знахарях и колдунах, «которым не было числа» в старой Сибири.
— А зачем вы все это записываете, Татьяна Петровна? — улыбчиво и осторожно, чтобы не обидеть женщину, проговорил он.
— Ну… просто интересно. — Эту фразу она произнесла каким-то странным игривым и вместе с тем извинительным голосом. — Мама моя работала в архиве. Она очень любила историю. И, видимо, что-то и мне от нее передалось. Между прочим, мама была из дворян. А папа, тот из простых рабочих. Значит, сколько-то дворянской крови есть и во мне. Раньше я боялась говорить об этом. А теперь-то что… Видите, какая у меня длинная шея. Это бывает только у дворянок. — Говорит как бы между прочим. Шутя как бы. На губах та же беззаботная полуулыбка. И тот же мелодично-протяжный голос. Во всяком случае, ничего в ней нет интересного. И как он мог любить эту женщину? Да еще как любил. Что за дьявольское наваждение наплывало тогда на него? Было жаль себя.
— Я очень одинока. Вы будете хотя бы изредка приезжать ко мне, правда? — Ее поблекшие голубые глаза глядят почти влюбленно.
Он извинился, сказал, что спешит на совещание. Соврал. Он не терпел вранья, случайно соврал.
Константин Иванович чувствовал, что она смотрит на него в окно. Но ни разу не обернулся.
Прощально-жалобно скрипнула калитка.
Вот и все! Он знал, что больше сюда не придет.
1986 г.