В. И. ЕЛОВСКИХ
СТАРИННАЯ ШКАТУЛКА
РАССКАЗЫ И ПОВЕСТИ


Рассказ


НЮРИНЫ БУДНИ


А все же великое дело — радость. Говорят, от нее даже старики молодеют. Мать Нюрина говаривала когда-то: «Радость прямит, а кручина крючит». Нюра весь день была в состоянии какого-то радостного возбуждения, которое так и перло из нее, и ей хотелось смеяться, улыбаться и болтать, болтать, без конца болтать, как будто десять лет с себя сбросила; она пыталась успокоиться, стать такой же, как всегда, — ровной, безмятежной — и не могла: что ни говори, а эмоции не все время подчиняются нам, часто мы подчиняемся им, уж тут человек не всесилен.
Она проснулась, как и обычно, в начале седьмого и, чувствуя в душе что-то легкое, что-то неосознанно приятное, удивилась: «Отчего? Почему?» И тут же вспомнила: завтра — выходной, можно будет подольше поспать, понежиться в постели, сходить в кино, заглянуть на базар, искупаться в реке. Да мало ли что можно сделать за целый-то день. Вчера была получка — деньжонки есть. Но все это еще не то, не настоящая радость, настоящая пришла позже, уже на работе… А нет ли между ними — ранней и поздней радостями — какой- либо связи, которую Нюра так и не смогла понять? Что же произошло?
Она стояла за прилавком и привычно деловито отвешивала кому что — вермишели, сахару, перловки… Рябов появился вскоре после открытия магазина, здоровый, плечистый, улыбка до ушей.
— Привет, Нюрочка!
— Здравствуйте, Константин Федорович!
— Отвесьте-ка мне, пожалуйста, сахару с килограмм. Люблю, знаете ли, чайком побаловаться. И уж заодно килограмм перловки.
— Интересно, кто вам кашу варит?
— Да сам варю. Кто же будет? Ведь вот вы, к примеру, не придете ко мне кашу варить, правда? Так и другие.
Ей хотелось спросить у него: «А что вы не женитесь?» — уже на языке вертелось, но она постеснялась.
— А гречки нету? — Это проговорил пьяный мужичонка, угрюмый, неряшливо одетый, с осовелым лицом. Видать, крепко наклюкался и пошел людей посмотреть, себя показать.
— Гречки нету, — ответила Нюра и подумала, что мужичок, наверное, начнет сейчас хорохориться и придираться к ней. Такие всегда хорохорятся и придираются.
— А почему нету?
— Откуда же я знаю?
— А колбаса когда будет?
— Не знаю.
— А почему не знаешь?
— Мне же не сообщают об этом.
— Вот гадство! Стоит тут для мебели, елки-палки!
Константин Федорович встал перед мужичком, он
был почти вдвое выше его, и, наклонив голову, ласково сказал:
— Пойди-ка лучше домой, дорогуша. Баиньки-бай!
— А тебе-то чо тут надо? Ты-то чо лезешь со своей толстой ряшкой?
— Мне надо, милый, чтоб ты отсюдова убрался.
— А ты, собственно, кто таков?
— Да у меня тут такое дело… полюбовный разговор. Уезжаю — и вот… А при посторонних, сам понимаешь…
— Нашли тоже место, остолопы. Идите домой и милуйтесь тамока.
— Ну, добром прошу. Как друга. Ать-два!.. — Константин Федорович сделал три неторопливых шага, животом и грудью потеснив мужичонку.
И когда тот уплелся, недовольно ворча, Нюра сказала:
— У нас ведь здесь просто. Позвоним в милицию и — все!
— Да с вами не шибко похорохоришься. Вот хочу кое-что сказать, и аж поджилки трясутся.
— Да хватит уж вам! — заулыбалась Нюра.
— Ну, а если серьезно… Знаешь, я давно уже собираюсь поговорить с тобой. Ты сегодня дома будешь вечером?
Последние фразы он произнес тихо и как-то неуверенно. Впервые сказал ей «ты». Она слегка растерялась и ответила тоже неуверенным, натянутым голосом:
— Буду.
Она стеснялась его и чувствовала себя напряженно. Почему же нет покупателей, они отвлекли бы ее. Все утро шли вереницей, даже очередь была, а сейчас нету.
— У меня седни отгул. И хожу вот, не зная, куда притулиться. Ухайдакаешься за день-то. И хочется посидеть, с кем-то потолковать.
О, слава тебе господи, подошли две старушки. Нюра знала их, славные такие старушки, расторопные, разговорчивые, с такими не заскучаешь. Она уже уверенно и немного игриво взглянула на Константина Федоровича, но тот вдруг прощально закивал и, сказав: «Я приду», торопливо ушел.
И с каждым часом, с каждой минутой в ее душе росла радость, только какая-то необычная — тревожная, с неясным глухим беспокойством; Нюра была возбуждена, много и весело болтала с покупателями, и некоторые из них, наиболее наблюдательные, усмешливо поглядывали на нее, видимо, догадываясь кое о чем. Константин Федорович еще на прошлой неделе сказал ей, тут же вот в магазине, что хочет поговорить о чем-то «важном» для него, и, как показалось Нюре, немножко волновался или стеснялся — не поймешь. Это ничего, что волнуется и стесняется, это даже хорошо, значит, у человека серьезное на уме. Она знает его уже больше двух лет. Хотя как знает: Константин Федорович дружит с ее соседом по квартире Дмитрием, они оба слесарничают на заводе; каждый выходной болтается тут, и хочешь не хочешь, а встретишься, то в коридоре, то на кухне. Помнится, при первой встрече — Нюра тогда жарила пирожки с капустой — он сказал ей:
— Я ведь тоже один-одинешенек. А вот вечерами не скучаю. Поужинаю и весь вечер беседую. С кем? А сам с собой. Сам себе задаю вопросы и сам себе отвечаю. Приятно беседовать с умным человеком.
Это была, в общем-то, старая шутка, но она все равно развеселила Нюру. Потом, встречаясь с ней, он игриво похлопывал ее по спине: «Ты что тут рукосуйничаешь, а?» — расточал шуточки-прибауточки, рассказывал смешные истории и анекдоты, и в его похлопывании, в его голосе она чувствовала ласку, — ведь женщину не обманешь, она понимает, где ласка, а где ее нет. Уже далеко за сорок мужику, а все еще одинок; говорят, пожил с женой когда-то в молодости год ли, два ли и с тех пор холостяга. Женщина холостая — такое встречается, а немолодой холостяк в районном городке — штука редкая. Рябов плоховато, как-то даже по- казно небрежно одевается: пиджак дорогой, но измятый, будто он на нем и спит, и сидит, сорочка не первой свежести, к тому же верхняя пуговица у нее оторвана, на кирзачах засохшая грязь. Но это исправимо: с ласковой да работящей бабой все быстренько направится, и будет тогда Константин Федорович мужчиной на все сто. Она ясно представила его в ту, женатую пору: большой, чистенький, ладный…
Он, по всему видать, добряк. Не молод, правда, лет на пятнадцать старше ее, а может, и на все двадцать. Ну и что? Оно, может, и лучше. Недаром люди говорят: чем старее, тем правее, чем старее, тем мудрее. Или вот еще: годы не уроды… В глазах у него так и затаился смех, а пухловатые губы по-особому — насмешливо поджаты. Нюра все чаще и чаще думала о нем, вспоминала его широкую улыбку, его походку вразвалочку, его шутки. Проснется утром, и на душе радостно-радостно.
«Костюша!..»
Она ждала встреч с ним, точнее, искала этих встреч: услышав, что он пришел к соседям — голосина у него дай бог, — не хочешь, да услышишь, выбегала на кухню, ставила на плиту чайник или заходила к Дмитрию и Лизе что-нибудь попросить — ну, спичек, чернил или ниток, к примеру, и как-то внезапно вся оживлялась, голос становился фальшиво-веселым, приподнятым (сама чувствозала эту фальшивость), будто не своим становился, и можно было даже подумать, что она того… слегка выпивши. Вечером садилась у телевизора, но уж какой там телевизор, перед глазами были не диктор, не бойкие телевизионные герои, а он, Костюша: опять та же улыбка на пухловатых губах, те же глаза…
Все знакомые, а их у Нюры почти полгорода, любят ее, старые и малые зовут просто Нюрой или Нюркой («Нюрка-продавщица»), говорят, что она и мухи не обидит, со всеми проста и как-то по-особому, по-своему весело вежлива. Так оно, правду говорят. Но вот в последние дни происходит что-то даже ей самой непонятное: стараясь скрыть стеснительность и волнение, она грубит Константину Федоровичу, обрывает его: «Да оставьте меня в покое!», «Да хватит уж вам!» — или изображает из себя обиженную, даже разговаривать не хочет, говоря попросту — дуется и в то же время тянется к нему, бежит туда, где он, прилипает взглядом, ловит его взгляд, прислушивается к его неторопливому голосу, чувствуя, как у самой приятно холодеет сердце. Оборвет, нагрубит, а потом сидит у себя в комнате и страдает. Морщится и страдает. Позавчера на кухне он рассказал ей, как одна подслеповатая старушка вместо своей племянницы поцеловала ее жениха, и Нюра передернула плечом: «Ну, что вы пошлости говорите?» Уж очень хотелось показать ему, что она не терпит пошлостей. А потом, сидя у окошка, долго плакала втихомолку, вспоминая, как он, после этой ее фразы, жалко улыбнулся и опустил голову. Ей казалось, что она не столько влюблена, сколько хочет быть влюбленной, и это хотение — плод ее печального одиночества.
Она некрасива: тело, правда, еще по-молодому гибкое, но широкое, плоское, лицо тоже широкое, рыхлое, щеки опущены, нос картошкой. В общем, не стоит, пожалуй, и говорить, какая она. Одно слово — некрасивая. Почти уродина. И по-мужицки сильная. В то воскресенье привезла на поезде мешок картошки из деревни. Автобуса что-то не было, и — ничего, донесла на себе этот мешок от вокзала, хотя и упрела порядком и много раз отдыхала. На улице, слава богу, никто из знакомых ее не увидел, почти что полночь была. В коридоре стоял Дмитрий, курил. Слегка приподнял мешок, тут же опустил и вытаращил глаза:
— Ты чо это, не сама ли перла?
— Да не! Мужики тут… помогли.
Она чистюля. А готовит так, что гости нахвалиться не могут, и это ее радует. Дмитрий любит у нее угощаться: «Ну-ка посмотрим, что ты тут наготовила? А-а, вкусненько! Лиз, а Лиз, попробуй-ка. Вку-сно-та!» Лиза, конечно, втихую злится, и Нюра, чувствуя неловкость, старается готовить, когда нет соседей, а при них ест что попроще — кашу, паренки, яичко, пьет чай или молоко. «А я не могу так вот, всухомятку, — сказала вчера вечером Лиза, увидев, что Нюра ест колбасу с хлебом. — Уж лучше не полениться да что-то сготовить. — Это она мужу. И тут же повертывается к Нюре, подает ей шаль: — На-ка, хоть накинь на плечи. Вон как дует от окошка-то». Надо же: сперва вроде пинка под зад и тут же — конфетка. Нюра не сердится, она не умеет сердиться; к тому же понимает, что соседке охота вылезти в добрые перед муженьком.
Лиза — телефонистка и ночами часто дежурит. Но ей и в голову не приходит ревновать мужа к Нюрке, она ревнует его к какой-то рыжей Верке. Это, прямо скажем, немножко обидно, будто Нюра старая старуха или не баба вовсе. И тут уж не имеет никакого значения то обстоятельство, что Нюра никогда не стала бы отбивать у Лизы мужа, не стала бы любовницей соседа, она не такая.
За нее никто никогда не сватался, никто даже не намекнул ей об этом. Так вот!.. Но это, сколь ни странно, не шибко-то обижает Нюру; обижает и задевает самолюбивых, горделивых и красивых или думающих, что они красивые. А «думающих» — ох-хо-хо сколько много!
Но с мужчинами она все же встречалась.
…Та осень была просто на диво холодна. Не поймешь, осень ли, зима ли; леденистый снег, застывшая иглистая земля и совсем студеный декабрьский ветер. Она шла с работы домой по безлюдной улице, уставшая (намотаешься за день-то), ежась от холода, торопясь и ругая себя за то, что утром надела летнее пальтишко на рыбьем меху и летнюю шляпенку, которую все время приходилось придерживать рукой, чтобы не сдуло.
Возле старого купеческого дома сидел на лавочке, сгорбившись, мужик в зимнем пальто и шапке; неподвижная, какая-то пугающая поза. Она подумала даже: уж не застыл ли — и потрогала его за плечо.
Он приподнял голову:
— Чо тебе?
Нюра знала этого мужика, он привозил на грузовике товары в их магазин, был всегда неприступно угрюм и молчалив. Звали его Игорем Ивановичем.
— Что это вы сидите тут? Я даже испугалась, ей-бо!..
— А тебе-то что?
— Да ведь такой холодище.
— Ну, а тебе-то что?
Да он же наклюкался, голубчик. Как она сразу не заметила.
— Не обижайтесь на меня. Я ведь ничего плохого вам не хотела.
— Эт-то верно.
— Идите-ка домой. А то простынете.
— Ээ… все равно! — Он зло махнул рукой.
Она вспомнила: директор магазина говорил ей, что от Игоря Ивановича ушла жена, была какая-то шумиха, семейные скандалы и вскорости после того он заболел и лежал в больнице. Уж беды повалятся так повалятся, — так бывает.
— Ну, как это все равно?
— Если и сдохну, то люди только обрадуются.
— Вы шутите?
Он хмыкнул:
— Шутника нашла.
— Неправда. Вот уж это неправда!
— Иди-ка отсюда!
Ей стало жалко его: несчастный, в сущности, человек, одинокий, видимо незаслуженно обиженный, а оттого озлобленный.
— Ну, хватит, хватит, пошли домой.
— Mo-тай отсюдов!
— Да хватит, говорю. Поднимайтесь.
Она взяла его под руку и повела домой. Он недовольно сопел.
— Отоспитесь, и все будет ладненько. Ну, хорошо, хорошо, не хотите спать, не спите. Ио все же надо домой.
Квартира у него куда с добром: две комнатки, кухня, коридор, окошки светлые, потолки высокие. Только грязно и поразбросано, порасшвыряно все кругом; на. кухонном столе распочатая поллитровка, на тарелке картошка в мундире, пустая банка из-под консервов «Скумбрия», шелуха картофельная, хлебные корки и крошки, немытая посуда, сваленная в кучу, — срам глядеть. Ей опять стало жаль его. И что-то будто подтолкнуло ее, взбодрило, придало силы; сбросив пальтишко и шляпу, она стала быстро прибираться на кухне, помыла посуду и, уже окончательно почувствовав себя хозяйкой, достала из холодильника мясо, сварила гуляш и поставила его на стол, горяченький, аппетитный.
— Ну, я пойду. А вы не пейте больше. Ну, вот эту рюмку, ладно уж, выпейте, и — хватит. Хорошо?!
— Да подожди! — Он схватил ее за руку. — Ну, посиди хоть немножко. Мне хорошо с тобой. А то дико как-то одному-то.
— Нет, нет, уже поздно. А мне еще надо что-то сготовить. И на сегодня, и на завтра. Я ведь не привыкла как попало… — Мужик этот не нравился ей: видать, пьянчужка, неряха, жалкие, злые глаза, и чувствуется, что упрям, но она все же намеренно выделила последние слова: смотри, знай, какая я хозяйка!
— Подкрепись-ка давай, ядрена-матрена! Чо тебе еще дома готовить. Из этой бутылки я те наливать не буду, тут гольный спирт. А вот на-ка, выпей красненького. Ну, что ты блезирничаешь, елки-палки? Выпей хоть малехонько.
Игорь Иванович подставил ей стул, наложил гуляша в тарелку, схватил за руку, погладил по голове, и все это получилось у него как-то смешно, неловко и не понравилось Нюре: «Будто я ребеночек», — ей виделось в этом что-то унижающее ее.
— Да выпей, выпей! Тут же всего ничего.
Но что-то сдерживало Нюру, даже настораживало, пугало. А что — не могла понять. И она встала из-за стола.
— Значит, и ты пренебрегаешь мной?
— Да что вы, господи! Я не пью, понимаете?
— Да что тут пить-то, елки-палки!
— Ну, не могу я. И мне уже пора домой. До свидания!
— Никому я не нужен. Везет прямо, как утопленнику, едритвою налево! Ну и плевал я на всех! И на тебя тоже. Катись!
Последние слова он произнес каким-то отчаянным, со слезой голосом. Она почувствовала себя виноватой, жалко улыбнулась и снова села.
— Да что вы, что вы! Ну, хорошо, давайте, немножечко выпью. Чтоб только вы не обижались.
Но получилось так, что, уступая его просьбам, она осушила почти весь стакан. И сразу у нее отяжелели ноги, руки, голова наполнилась веселым хмельным туманом. Теперь уже ничего вроде бы не пугало ее и не настораживало, и Нюра казалась сама себе такой смелой, такой деловой, такой… Она начала глупо похохатывать и что-то говорить, говорить, радуясь тому, что помогает человеку, как бы опекает его. Она не знала, что в бутылку красного Игорь Иванович вылил стакашек «гольного» спирту. Они болтали, не поймешь о чем; она поджарила омлет (своим методом — с белым хлебцем, нарезанным тонкими ломтиками, и молоком, — вкусно получается), еще немножко выпили, и Игорь Иванович помаленьку развеселился, даже пытался рассказывать анекдоты.
Что было дальше, тяжело и противно вспоминать. Она ушла от него перед утром; его грубые, животные ласки вконец измучили ее. Она до сих пор помнит все, что происходило в ту дикую осеннюю ночь, хотя была совсем, совсем пьяна; женщина никогда не забывает своей первой любовной ночи, того страха, да и боли, это невозможно забыть. Ну, конечно же, потом она каялась, страшно ругала себя, дивилась, как с ней могло такое произойти. Теперь уже казалось, что она как бы привязана к Игорю Ивановичу чем-то, какими-то невидимыми и нерасторжимыми путами, хотя чувствовала к нему неприязнь, даже отвращение.
И все же она пришла к нему дня через три, уже совсем другая — обиженная, неуверенная, притихшая. Точнее сказать, не пришла, а подошла к его дому, до этого она долго ходила возле, дожидаясь Игоря Ивановича, он должен был прийти с работы, ей хотелось показать ему, что это неожиданная, совсем случайная встреча.
Он был трезв. Во взгляде снисходительность и сытость. Сидел за столом важный, как падишах. Курил. Сопел. Поджарила ему картошки, вскипятила чайник. И когда ставила все это на кухонный стол, увидела на клеенке засохшую грязь.
— Эх, бедняга ты, бедняга!
Но ее жалость разозлила его:
— Чего ты тут болтаешь?! Гляди-ка, еще шеперится что-то.
Прошлый раз он даже доволен был, что она его жалеет, заботится о нем, а сегодня вот злится; голос самоуверенный, слегка пренебрежительный, будто та пьяная ночь дала ему какое-то право на это.
Утром он сказал ей безразличным голосом, будто самому себе:
— Ну и физия у тебя, я те скажу. Только ты уж не обижайся.
— Что ж я сделаю. Уж какая уродилась.
— Да так, конечно. Мать с отцом надо ругать.
Она думала, что его обидели, что он несчастлив, ждет сочувствия, помощи, а он, по всему видать, глупый и злой. Главное — злой. И все у него от этого зла. И пьяный, и трезвый плетет какую-то чушь, без конца обижается и злится на кого-то. Она не увидела, когда надо было, его тупости, значит, сама, наверное, туповата. «Иначе не произошло бы то, что произошло». Последняя мысль — вот чудно! — несколько успокоила ее. И самобичевание бывает порою полезно. Теперь даже имя Игорь было неприятно Нюре, оно почему-то напоминало ей слово угорь. Странно!..
«Плохо, когда у мужика и бабы душа разная. Уж какая тут будет дружба». Нюра подумала об этом, шагая однажды вечером по улице и решая: зайти — не зайти, может, все же заговорит в нем совесть; только вчера она узнала, что в гараже им просто-таки нахвалиться не могут: куда ни пошли — поедет, сам неопрятный, а старая машинешка блестит как новенькая. Значит, что-то все же есть в человеке… Тяжело, неприятно встречаться с ним, но какая-то неведомая сила все же толкала и толкала ее сюда, к его квартире: «Тока погляжу, тока со стороны, издали…»; понимала, что может и не «со стороны», уж там как получится, и от этого была недовольна собой и злилась.
Дом двухэтажный с огромным двором и разбитой верандой; его квартира на первом этаже с двумя окошками на улицу (они занавешены), с одним окошком во двор (это не занавешено). Там, на кухне у газовой плиты, стояла толстая молодайка в цветастом платье, она то и дело поворачивалась к Игорю Ивановичу и, заискивающе улыбаясь, что-то такое говорила, говорила. А он сидел за столом в майке, важный, надутый, хлебал из тарелки, лениво поглядывая на женщину. Нюра, как воровка, таилась во тьме, всматриваясь в окна и сдерживая шумное дыхание. Откуда-то из коридора донеслись мужские голоса, много голосов, сердито скрипнула входная дверь, и Нюра, выскочив на улицу, торопко зашагала к своему дому, будто боялась, что ее вот-вот схватят как преступницу.
От встреч с Игорем Ивановичем у нее осталось тягостное чувство, как будто что-то грязное-прегрязное прилипло к ней и невозможно отмыть.
И еще было… Это уже в областном городе было, где- то на глухой окраинной улочке, весенней ночью, когда все кругом замерло, затихло, когда так свежо и грустно пахла подстывающая земля. Нюра тогда жила в областном городе, снимала частную комнатку и работала продавщицей. В районном городке ей было невыносимо тяжело, хотелось уехать куда-нибудь дальше, куда глаза глядят, где не будет Игоря Ивановича, старого купеческого дома с разбитой верандой и тех неприятных, унижающих ее воспоминаний. Но как это было наивно: разве от себя убежишь? — ведь память всегда с тобой, где бы ты ни жил, она противно услужлива, она равнодушна, даже безжалостна к человеку. Но правду говорят, что время — лекарь: тяжелые переживания
постепенно ослабли, и Нюра уже спокойно внушала себе: я ничего плохого не сделала, пускай стыдится он. И уже казались смешными прежние прилипчивые горести, а желание непременно куда-то бежать непонятным. Конечно, не следует думать, что все старое отсеклось начисто, и она обновленной, вступила в жизнь. Но она жила теперь с другими чувствами, с другим настроением. И радовалась этой перемене. Через год Нюра снова уедет к себе домой, обалдев от здешней жизни, от нескончаемого шума и сутолоки, устав от вечно недовольной и жадной квартирной хозяйки, соскучившись по тихим домашним улочкам райцентра, а тогда поначалу огромный город не только пугал, но и радовал, опьянял ее.
Так что же произошло в ту весеннюю ночь? Впрочем, начнем, пожалуй, с вечера. Был вечер. Богатый, сверкающий огнями ресторан, куда она зашла с подружкой и ее приятелем, чтобы поужинать, послушать оркестр, поглядеть, как там и что. Было шампанское, которое она первый раз в жизни пила, думая — вот уж провинциальная наивность, что от шампанского почти не пьянеют. Но опьянела, да еще как. Был сосед по столу, молодой, носатый человек в сером костюме и пестром галстуке (больше ничего не запомнилось из его внешности). Голос мягкий, дружеский, хотя и немножко манерный, «со значением». О чем они говорили? Да так… о пустяках каких-то. Примитивное ресторанное знакомство, как она теперь понимает.
Попрощавшись с подружкой и ее кавалером, который будто прилип к подружке так, что не оторвешь, она торопливо зашагала к себе, слушая нахально громкий стук каблучков и раздумывая над тем, что ей так уж шибко хотелось побывать в этом самом богатом ресторане города, ничего особенного — едят, болтают, курят, да пьют до одури. Издали все кажется лучше, чем есть на самом-то деле. Ишь как набралась, даже покачивает слегка. Нюра бессмысленно улыбалась.
Свернула в темный переулок и вздрогнула от громкого мужского голоса:
— Куда это вы устремляетесь с такой космической скоростью?
Это был он, ее ресторанный сосед в сером костюме и пестром галстуке. Примитивные слова. С претензией… Но они развеселили ее, пьяную. «Как много мы делаем глупостей, будучи пьяными», — подумает она поздним утром, проснувшись у себя в комнате. Совсем, совсем не новая мысль. Но трезвая. А тогда, ночью, она ни о чем таком не думала. Он разговаривал с ней так, будто они лет десять знакомы. И слова выбирал какие помудренее — хотел казаться интеллигентным. Хвалился, что «на руководящей работе». Но еще в ресторане она поняла, что он, видать, простой работяга — ладонь у него в жестких мозолях. Остановившись возле старого кирпичного забора на окраинной улочке, Нюра сказала:
— Ну, все! Дальше я пойду одна. Мне тут недалеко. Спасибо вам. До свидания! Ну, что вам еще?!
— Дерзить не полагается. Какая невоспитанность. Давай-ка, не тае. За это наказывают. — Он взял ее за ухо, мягко, но крепко взял и, притянув к себе, поцеловал в лоб.
Это рассмешило Нюру:
— Да я ребенок, что ли? Вы что?
Он становился все более нахальным, прилипчивым, грубым, чем-то напоминая Игоря Ивановича. Впрочем, это уже утром она решит, что он чем-то напоминает Игоря Ивановича. А ночью… Ночью был только пьяный дурман. Помнит: он лез и лез и невозможно было от него отвязаться.
— Мне надо домой.
— Ну, подожди! Давай поговорим.
— Слушайте, как вам не стыдно? — сердито сказала она.
— А за что стыдно-то? Ты мне нравишься.
— Ну да, так я и поверила.
— Честное слово!
— Хватит, идите домой. Нечего шататься по городу.
— Ну, уж это извини-подвинься. Скажите на милость, недотрога какая. — Он засмеялся нагловатым, недобрым смехом, и это насторожило ее.
На улице ни огонька, черные дыры-окна в старинных приземленных домах пугающе немо глядели на мир. Под ногами стеклянно похрустывал ледок. Мужчина обхватил ее за талию.
— Отойди, говорю, а то смажу.
— Что за дикие слова?
— Убери руку, — уже громче и грубее проговорила она.
— Ладно… последнее слово… Ты завтра что будешь…
Он шагнул к ней, обнял ее и поцеловал. Она удивилась: до чего же просто, привычно ловко и, главное, как- то незаметно, стремительно все это у него получилось. Отбросила его, сразу почувствовав, что он хотя и нахал, а слабак.
— Фу-ты ну-ты, елки гнуты! Чего-то еще корчит из себя. Выпендривается.
Она неторопливо зашагала по ледяной, иглистой дороге, зло настраивая себя: «Подойди-ка еще — получишь у меня», и, когда он вновь подскочил, с ухмылочкой (Нюра не видела этой ухмылочки — темновато все-таки, лишь догадывалась о ней), сказала устало, угрюмо: «Уйди, добром прошу» — и, почувствовав на своем плече тяжелую руку, отступила и ударила его кулаком в лицо. Увидев, что он упал и коротко простонал, испугалась: кажется, слишком крепко долбанула. Мужчина сказал удивленно:
— Ты мужик, а не баба.
— Помочь тебе?
— А ну тя к чёмору!
Потом она подружилась с немолодым вдовцом, который жил в одиночку, в собственной избе, приходила к нему по выходным, а то и в будни, после работы, помогала по хозяйству, вместе чаевничали. Он был добр, внимателен, но… ни разу не намекнул ей о женитьбе и вскоре сошелся с другой. Сперва она думала, что он интересуется ею как женщиной, а теперь вот убеждена: все проще простого — ему хотелось видеть ее в роли бесплатной домашней хозяйки.
Нюре казалось, что в любовных делах больше, чем где-либо, обмана, предательства и безнаказанных подлостей, чаще всего незаметных для общества. И еще ей казалось, что мир соткан из случайностей, они вершат наши судьбы. Она много размышляет о людях и о себе, мучительно раздумывает: права ли была в том случае, права ли в этом, — времени для этого куда как достаточно, и ей думается, что одиночество, если оно нормальное, без болезней и невзгод, не во вред человеку, оно может даже духовно обогащать, облагораживать. В какой-то степени ей даже нравится одиночество. Подобно многим трудягам и скромницам, Нюра как-то незаметна на работе, все у нее там идет чисто, гладко — будто исправное колесико в сложной машине.
Она страшно любит мечтать: завалится спать, закроет глаза и представляет себя… Кем только не представляет, чаще доброй феей, утешительницей честного, благородного, попавшего в беду мужчины (прямо как в старинных романах). Все последние вечера, перед тем как заснуть, она рисовала в своем воображении именно такого человека (рослый, кудрявый, веселый), он привязывается к ней, они страстно любят друг друга. Она настолько привыкла к этому надуманному образу, что, казалось, будто и в самом деле когда-то видела, знала кудрявого. Каждый вечер, лежа на кровати и закрыв глаза, Нюра мысленно встречалась с ним, и мечты эти, на диво яркие, похожие на воспоминания, начинали пугать ее. Пугающие мечты — что-то новое для нее.
Сегодня она то и дело вспоминала о Рябове; подойдут покупатели — отвлекут, забудется вроде бы, только чувствует какую-то смутную, неясную радость, и — опять… И хочется улыбаться, улыбаться. У него строгое, усталое лицо, кожа на щеках обветренная, от носа к губам — тяжелые морщины. Даже в веселых глазах есть что-то усталое (странное совмещение веселья с усталостью). «По всему видать, нелегко жил, — думает она. — Моложавые да изнеженные лица бывают чаще у людей пустоватых. Или, во всяком случае, у таких, кто не очень- то изнуряет себя тяжелым трудом и не шибко-то переживает». Нюре нравятся такие, как у Рябова, простые, мужественные лица, — мужчина должен выглядеть мужчиной.
Дома она торопливо прибралась, диву даваясь: откуда столько пыли берется, сделала винегрет, нажарила оладышек, сунула в вазочку свежих астр (она сама их выращивает, возле дома — огород, и там ее грядка со всякой всячиной — помидорами, огурчиками, морковью, свеклой, лучком, цветами), надела свое любимое платьице в горошинку, причесалась и воссела возле стола, накрытого новой, мягкого салатного цвета, скатертью, праздничная и взволнованная. Вспомнила, как торопилась с работы и недалеко от дома увидела двух девочек лет трех. Неотрывно глядя на нее, девочки начали мило лепетать, что — не поймешь, можно было разобрать только слова: «Собака убежала… Бо-оль- шая!..» — И Нюра, посмеиваясь, с непонятным восторгом стала вдруг обнимать их: «Ах вы, мошенницы! Милые вы мои девчушечки!» И девочки вдруг испугались, заплакали. Еще раз оглядела комнату и поморщилась, как от боли: возле дверного косяка потрескалась штукатурка, — кривая темная щель этак с метр длиной. Когда успела потрескаться?
Она боялась, не будет ли он свататься с обычными для него шуточками-прибауточками, ей хотелось, чтобы все проходило на полном серьезе. А уж потом — пожалуйста… Это даже лучше, когда мужчина веселый, с шуточками. Говорят, веселые люди меньше болеют. И дольше живут.
На улице вовсю расходился дождь; он начал накрапывать еще с утра, временами утихал вроде бы, потом опять накрапывал, а теперь вот ожесточенно долбит и долбит мокрую землю, накатываясь какими-то кривыми густыми полосами, странно похожими на снег; бревенчатые избы и амбарушки на другой стороне улицы почернели, стали выглядеть более приземистыми, угрюмыми, улица обезлюдела, и Нюра, не любившая ненастья, с тревогой подумала, что Константин Федорович, пожалуй, может и не прийти. Но он пришел. Она вздрогнула от резкого стука в дверь (лучше, если бы постучал деликатно).
Рябов был в сапогах, забрызганных грязью, в старом пиджаке, который уже узковат ему, в черной смятой рубахе, и Нюре это не понравилось: мог бы и приодеться.
— А дождик-то понужает да понужает, — проговорил он, посмеиваясь.
Его веселье показалось ей несколько наигранным.
— Да уж погодка, хуже б, да некуда. Проходите, пожалуйста, Константин Федорович. Садитесь.
Чудновато бывает порой: ждешь кого-то или чего-то и не можешь дождаться, а когда дождешься, то уже вроде бы сожалеешь, что дождался, и хотелось бы, чтобы все это произошло не сегодня. Вот и сейчас, почувствовав неловкость и смешную жалкую боязливость, она пожалела, что он пришел; взял да вдруг… сразу и пришел; уж лучше бы когда-нибудь потом, может быть, завтра или послезавтра. Она понимала, что это — проявление слабости, и тут же мысленно ругала себя.
Он снял кепку, тяжело, устало сел. Большой, простой, домашний.
— А ведь хорошо сидеть так вот. Ей-бо!.. Кругом чисто, тепло. И ты как барин. Сидишь, пузо выставил. И чайком балуешься.
— Так за чем же дело стало? Сейчас будет и чаек. Долго ли скипятить. А пока попробуйте, пожалуйста, мой винегрет. И вот еще оладышек. Митрий вон нахвалиться не может. Уж больно ему мои оладышки нравятся.
Сказала и пожалела: немножко хвастливо получилось. Когда шибко стесняешься, еще не то скажешь.
— Ну, это уж потом. А сперва я хотел бы о деле…
Она села напротив него, смирная, серьезная; без
конца дергала воротничок платья, будто поправляя его, и в теплых глазах ее можно было прочесть: «Я, конечно же, догадываюсь, зачем ты пришел. Говори, я жду».
— Не знаю, как ты на это посмотришь… Но, ей-богу, ты ничего не прогадаешь. Даже наоборот. Думаю, что это обоим нам пойдет на пользу. Я те предлагаю поменяться квартирами. Мне рядом с Митькой охота… Мы с ним с детства дружим. Да и завод отсюдов недалеко. Конечно, у вас тут водопровод. А у меня нетука. Но, во- первых, комната у меня вдвое больше. У тебя одно окошко, а у меня два. И больших. У тебя на север. А у меня на юг. Тоже значение имеет. У тебя на первом этаже, а у меня на втором. А это уже большая разница. Ведь у вас тут запросто могут квартирку обчистить. В тот понедельник у одного нашего заводского будильник свистнули. Прямо с окошка. Пришел домой, глянул: мать честная!.. Парового отопления и канализации у тебя тоже нету. Так что… А во-вторых… Я тебе могу доплатить.
Менять квартиру Нюра не собиралась. Она всеми силами старалась показать, что ей хорошо, весело. Он понял это по-своему и сказал:
— Ну, я вижу, ты согласная.
Рябов заулыбался, игриво прищурил глаза; ему хотелось понравиться ей, а почему хотелось, он и сам не знал.
— Так что ж… по рукам?
Нюра тоже улыбалась, но по-другому, чем он, — вяло, скованно. В глазах ее он уловил какую-то грусть, мольбу и… вину, в общем, нечто такое, что неожиданно насторожило его.
«Кажется, зря я приперся сюда».
— Ну, чего молчишь? — уже грубо сказал он.
Когда Рябов ушел, Нюра села к окошку и, глядя на
дождь, вспоминала о прошлом. Так… обо всем. И обо всех. Под дождь почему-то легко думается. Эти воспоминания, сколь ни странно, внесли в ее душу тихое успокоение, — значит, все идет как и обычно, как и год назад, и десять лет назад. И пусть так идет! Пусть! Все ясно.
А ясность, даже самая плохая, лучше радужной неясности. «Все как прежде, все та же гитара…» Откуда это, из какой песни? При чем тут гитара?
В дверь постучали. Это был Дмитрий.
— Слушай, Нюр! Ты не смогла бы с Вовкой понянчиться, а? Мне к свояку надо. И Лизка когда ишо с работы придет.
Вовка — полуторагодовалый глазастый толстячок. Он еще не понимает, что свое, а что чужое, и в комнату к Нюре приходит как к себе. Она часто нянчится с Вовкой. Он зовет ее «тетю» вместо «тетя». «Тетю… дай!» — «Ты куда пошел, Вовка!» — «Тетю ком» (в тетину комнату). Рано утром стучится в дверь: «Тетю!..» — и, увидев Нюру, аж подпрыгивает от радости. И Нюре тоже весело, не знаю как.
— Конечно, конечно! — бодро говорит она. — Только вот халат надену. Вовка, где ты?! Иди сюда, мошенник!
В дверях показывается улыбающаяся детская рожица:
— Тетю!!..
1980 г.