ПАНТЫ
РАССКАЗ
Памяти друга Гриши Бабакова


Летели над Саянами, вернее, сквозь Саяны, потому что четырехместный ЯК-18 не добирал до гольцов — упестренных снежными беляками пустынных вершин, а, вихляясь подобно слаломисту, тащился перевалами, распадами, а то и совсем узкими ущельями.
Андрей сидел рядом с летчиком, по правую руку. Сзади были еще два места, но они пустовали.
…В полдень он прилетел в Абакан. И тут выяснилось, что дальше, в мараловодческий совхоз, куда он рвался с яростным нетерпением, самолеты отправляются лишь от случая к случаю — когда в порту набирается полный комплект пассажиров. Сегодня же вообще никого не было, ни одного человечка — как назло! Андрей сбился с ног, ища средства выбраться из Абакана: то кидался на тракт в надежде поймать попутную машину, то снова возвращался на аэродром, ходил по пятам за начальником порта, упрашивал, настаивал, канючил, и к исходу дня тот, наконец, внял его мольбам и согласился организовать в совхоз спецрейс, с условием, разумеется, что надоедливый пассажир полностью оплатит его из своего кармана. Андрей это воспринял как божью милость.
В маленьком самолете раскачивало, будто в люльке. Откуда-то спереди прямо в щеку била тонкая лезвистая струя воздуха. Щека занемела от холода. Кабину который раз накрывало тенью — опять летели ущельем. Правое крыло едва не задевало камней, закоростевших в серых лишайниках. Почудилась вдруг на одном из камней треугольная головка ящерицы, приподнявшейся на растопыренных передних лапках. «До чего же медленно ползем, коли ящерицу можно разглядеть, — все еще потрепывало Андрея нетерпение, но он тут же попытался унять свое возбуждение. — Откуда на такой высоте и в таком холоде ящерица? И не ящерица то вовсе, а чешуйки лишайника, покоробленные ветром».
Кабину снова окатило солнцем — теперь внизу был перевал. Он весь полыхал огненными маками. Цвет их был настолько интенсивным, что подавлял все другие краски — и зелень, и синь, и возможную пестроту. И по этим пламенеющим макам бесшумно и вкрадчиво тащилась скособоченная тень самолета: одно крыло — длинное и заостренное, точно шило, другое — куцый, тупой обрубок.
«Ох, и медленно!» — глядя на тень, вздыхал Андрей и трогал нагрудный карман. Письмо было там.
«Милый Андрюша! Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе! За три года ни разу не вспомнил о моем существовании, не написал ни строчки — не гора ли ты, у которой каменное сердце?
Я — храбрее, не только вот пишу, н, о и почти приехала к тебе. Да, да, не удивляйся, я тут, рядом, в Саянском мараловодческом совхозе. Приехала весной дособрать материалы для своей диссертации, а в совхозе не оказалось зоотехника, ну и застряла. Разумеется, ненадолго. Осенью защита и прочее, к тому же зимовать не в чем — налегке, без теплых вещей прилетела.
А как ты живешь? Кое-что я знаю. Во-первых, читала в «Трудах» твою прекрасную работу по сибирским бобрам, в институте у нас она всем понравилась, говорят, можно дотянуть до диссертации. Во-вторых… Это уже сюрприз для меня! И очень приятный! Вчера я зашла в общежитие к своим рабочим, чтобы попросить что-нибудь почитать. Вечерами тут такая скучища — хоть волком вой! Передо мной навалили гору всякой чепухи, и я уже собиралась не солоно хлебавши уходить, как вдруг откуда-то подбросили еще одну книжонку — тощенькую, в зеленой бумажной обложке: «На таежных тропах». Узнаешь? Я рассмеялась: нашли, что предлагать! Про тайгу да про зверье в институте до чертиков надоело. Хотела было уже вежливо отказаться, как вдруг на глаза попала фамилия автора: Скорняков. Боже мой, уж не наш ли это Андрюша?! Заглянула в справку в конце книжки… Скорняков Андрей Терентьевич. Ну, конечно же, это ты! У кого другого еще в наше время может быть такое почтенное, такое торжественное отчество?
Прочитала залпом! Неужели все так и было, когда тебя чуть не задрал медведь? Бедный Андрюша! Будь, пожалуйста, осторожней, береги себя.
Совхозный поселок стоит у тракта. По нему день и ночь идут машины — в Туву и обратно, много разных машин и разных людей, и, представляешь, один шофер из окна кабины влюбился в меня, через каждые три-четыре дня, как только проезжает мимо, одаривает цветами. Сначала это были подснежники, потом жарки, а сейчас — горные маки. Я пишу тебе, а они, эти маки, стоят на столе в перекаленной ноздреватой кринке — крупные, прохладные, алые, и мне почему-то ужасно грустно на них смотреть, может, потому грустно, что завтра они завянут, и я их вместе с прокисшей водой выплесну за окно. Вот так-то, Андрюша.
Случится командировка в эти края, загляни в совхоз,
развей мою тоску-печаль, то бишь скуку волчью.
Жму твою мужественную руку.
Марина».
II

Сколько помнит Андрей, в Марину всегда кто-нибудь был влюблен. Да и не по одному и не по двое, а целыми пачками. Придя впервые к ней в дом — на день рождения, он был буквально потрясен: за именинным столом, кроме самой Марины и ее наперсницы Тони Бугровой, сидели одни парни. Раз, два, три, четыре… восемнадцать парней, и все незнакомые, все из чужих институтов, и все, точно по команде, крутили вслед за Мариной своими умащенными пробористыми головами. Да и Тоня Бугрова, широкоскулая, некрасивая, прозванная в институте Чапаем за то, что вечно ходила в перетянутой ремнем гимнастерке, суконной юбке, сапогах, с коричневой офицерской сумкой через плечо, пожалуй, больше походила на парня, чем на девушку. Она и в гости явилась в неизменном своем облачении. В чем-то другом ее невозможно было и представить.
Марина тоже не была совершенною красавицей, но неожиданный контраст белокурых, почти соломенных волос со смуглою кожей и коричневыми глазами привлекал внимание. Брала же она своим нравом — живым, дерзким, ребячливым. Ей ничего не стоило снять под дождем туфли и шлепать по лужам прямо в чулках. Или на комсомольском собрании затолкать два пальца в рот и освистать какого-нибудь путаного оратора. Или разжечь любопытство и увести с занятий полкурса в кино. Каждый день — новые коленца. Сокурсницы сторонились ее, считали притворой и ломакой, зато парни единодушно возвели в сан самой лучшей девчонки института.
Эта молва прибавляла ей новых поклонников. Среди них был и Андрей. Про себя он наивно полагал, что выбор сделал вполне самостоятельно, хотя какая в девятнадцать лет могла быть самостоятельность: что нажужжат в уши приятели, то и глаза видят.
Позже, когда они сблизились, Андрей с удивлением обнаружил за Марининой ребячливостью бездну порядка и рационализма: боже упаси, чтобы она не записала лекцию, коли уж на ней присутствует, в пору экзаменов позабывала о всяких развлечениях, от корки до корки долбила учебники, не признавала никаких авось, на которые редкий студент не надеется.
Время от времени кто-нибудь из тех восемнадцати, что были на дне рождения, объяснялся ей в своих чувствах, и она умела дело повернуть так, что обожатель, ровным счетом не получив ничего, все-таки не терял надежд и надолго еще оставался при ней.
— Зачем ты ему морочишь голову? — бесился от ревности Андрей. — Почему не прогонишь? Знаешь ведь — не нужен.
— Как раз ничего не знаю, — дурашливо смеялась Марина.
— Приберегаешь на всякий случай?
— Хотя бы, — не переставала она дразнить Андрея. — Надо во всех вас еще разобраться — кто какого сорта. Только недосуг. Может, самый-то лучший он и есть.
Эти сентенции о сортах, о том, чтобы разобраться, Андрей, конечно, всерьез не воспринимал, относил их на счет игривого характера подруги, и очень быстро успокаивался — что с такою поделаешь?
…Теперь вот прибился к ней еще один простак — шофер с тракта. Цветы возит. Впрочем, это ему ничего не стоит. На перевалах целые плантации маков. Остановит машину, напластает охапку — нате, пожалуйста. И не столько, может, женщине на радость, сколько себе — вон ведь какой предупредительный и щедрый. А разминутся их пути, ни разу и не вспомнит о ней!
С шофером легкий случай. Не то что с Андреем.
У Андрея же за все три года не было дня, чтобы он не думал о Марине… Возвращается из командировки, трясется на вагонной полке, а перед глазами она, смуглокожая, смеющаяся, увертливая… Или опалит вдруг мысль, что дома дожидается письмо либо телеграмма срочная, и в ней всего два слова: приезжай, люблю. С сердечным замиранием бредил он дальше — как сейчас же, сломя голову, бежит обратно на вокзал или в аэропорт, а билетов там нет, и вот он кого-то упрашивает, умаливает, то есть мысленно уже много раз пережил весь свой сегодняшний день. Совпадало даже то, что письмо пришло в его отсутствие.
…В свой город он приехал сегодня в пятом часу утра. На недавно омытой и еще не просохшей привокзальной площади — ни автобусов, ни такси. Стояла в отдалении закончившая работу рогатая поливальная машина — но какой в ней прок? Андрей снял рюкзак, поставил на асфальт и устроился на нем дожидаться транспортного часа.
Вдруг перед Андреем вырос широкогрудый здоровяк в мятом пиджаке на голом теле.
— Подбросить? Куда?
— На чем же это? — подивился Андрей и показал глазами на площадь, где по-прежнему, кроме рогатой поливальной машины с голубой цистерной, ничего не было.
— А вот на ней и подвезу, — кивнул здоровяк на машину. — Дело свое сделал, в гараж успеется.
— Мне через весь город.
— Рубль дадите — и через весь город прокачу.
Андрей взвалил на спину рюкзак и пошагал по лужам вслед за шофером.
В кабине сушилась распластанная на руле черная рубаха. Шофер скомкал ее и затолкал под сиденье.
Кабина в этой поливальной машине была непривычно высокой, а дельное округлое стекло — большим и чистым, и пустынные улицы, по которым они беспрепятственно летели, распахивались перед ними во всю ширь и даль.
Андрей уехал из города при снеге, при позднем апрельском отзимке; деревья тогда были нагими, земля пятнисто-грязной; а теперь и тополя, и клены, и липы стояли в тяжелой непроницаемой зелени, тротуары сине блестели, а там, где они были тускло-серыми от вчерашней пыли, копошились дворники с остроголовыми брандспойтами в руках. И то ли оттого, что Андрей сам не видел, как ушла здесь зима и как деревья эти постепенно одевались, или оттого, что на побережье Карского моря, откуда он возвращался, до самого последнего дня выпадали свои отзимки, в его сознании долгое командировочное время — два месяца с лишком — уплотнилось вдруг в одни короткие сутки, даже в одну ночь — будто вчера вечером отбыл и вот уже опять тут — и вся эта зелень, и тепло, и чистота улиц показались на миг нереальным фантастическим чудом.
Миновали центр с большими казенными домами, проехали длинную окраинную улицу, и справа потянулся плотный, в два теса, забор, за которым на возвышении, на склоне холма, стояли вразброс среди сосен белые здания: два жилых, одно учрежденческое и слепой, без окон, гараж — Сибирский филиал пушно-мехового института, где и работал Андрей. Выше по холму, за домами, деревья сплачивались, и начинался настоящий сосновый бор. Андрей не в первый раз порадовался, что живет именно здесь, а не где-нибудь в другом месте: почти в лесу, почти в деревне и в то же время в городе, ибо стоит сесть на автобус или троллейбус и через двадцать минут — в центре.
Окна в его квартире на втором этаже были распахнуты настежь. Пузырились внутрь белые занавески.
Андрей знал, что сейчас там Настенька — дочка его коллеги Николая Ивановича. Нынче она заканчивала десятилетку, и Андрей, уезжая в командировку, предложил ей заниматься в его квартире. Школьные экзамены она должна сдать, и теперь вволю спит при раскрытых окнах. А может, встала ни свет ни заря и готовится к приемным в институт?
Калитка в заборе была заперта изнутри на палку. На уровне глаз чернела кнопка звонка. Можно было нажать, разбудить институтскую уборщицу, и та бы тотчас отворила, но Андрей пожалел старушку и решил перелезть через забор. После командировки, где в основном приходилось заниматься физической работой, это было плевым делом. Через минуту он шагал мимо цветочных клумб к своему подъезду.
Он был еще на середине лестницы, когда в его квартире вдруг скрипнула дверь, и на пороге встала Настенька. И Андрей в это раннее утро должен был второй раз пережить впечатление чуда. Два месяца назад Настенька была угловатой девчонкой, заморенной школьницей, а теперь перед ним стояла налившаяся неведомо какими соками барышня, девушка, невеста, стояла в расшитом по груди полотняном сарафане, босоногая; по правой обнаженной руке струились длинные густые волосы, раньше бы она застеснялась своей распущенной косы, а сейчас и бровью не повела, словно хвасталась ею. И веснушки между глаз куда-то исчезли. Опять время для Андрея немыслимо уплотнилось, опять показалось, что это волшебное превращение произошло всего лишь за какие-то сутки, за одну ночь — разве это не было чудом?
— Я по шагам вас узнала, — произнесла Настенька новым, уверенным голосом, и тугое зарумянившееся лицо ее озарилось радостной улыбкой.
— Зато я тебя с трудом узнаю, — не скрывая изумления, сказал Андрей и вошел в квартиру.
— Да и я вас только по шагам определила, — смело ответила она.
— Ага! На медведя похож? Борода? — засмеялся Андрей, скидывая в коридоре рюкзак.
— Немножко похожи.
— Ну, мы сейчас с ней расправимся. Чтобы не пугать школьниц. А пока я бреюсь да моюсь, ты свари кофе. Потом и подарки покажу. Угадай, что я тебе привез. Не угадаешь! Ладно, томить не стану. Клык белого медведя! Каково? А? Северяне носят его на себе, как талисман, гарантирующий успех в любом деле. Вденешь в него цепочку, повесишь на грудь и — не страшен никакой экзамен. И еще… Может, все-таки угадаешь? Нет?.. Голубого песца. Две шкурки. Такой воротник сделаешь — все твои будущие сокурсницы ахнут.
— Это уже лишнее.
— Как раз не лишнее. На мой взгляд, песец теперь нужнее, чем даже талисман.
— В кабинете на столе вся ваша почта, — переводя разговор на другое, сказала Настенька.
— Потом, потом. Сейчас бриться, мыться и пить кофе.
Однако, сказав это, Андрей все-таки протопал в сапогах в кабинет. Там царили чистота и порядок, чего при нем никогда не было. Книги обтерты, на столе — ни пылинки. С одного края в стопке — газеты, с другого — письма. На подоконнике — Настенькины учебники и тетрадки. Андрей взял пачку писем и, не вскрывая, перебрал их одно за другим: из издательства, от отца, от кол- лег-однокашников — привычные адресаты.
— Вот еще одно письмо, — сказала Настенька, протягивая конверт с красно-голубой каемкой авиапочты, который почему-то лежал не в пачке, а отдельно, на книжной полке, причем Настенька, когда подавала конверт, еще больше покраснела, отвела взгляд в сторону.
Андрей глянул на почерк, признал, и у него перехватило дыхание. Торопливо надорвал конверт, отхватил кусочек от самого письма, вынул исписанный с обеих сторон листок, заглянул в начало, в конец, где его снова обожгло подписью, и жадно, лихорадочно, как голодный, набросился на текст.
Когда он оторвался от письма и поднял глаза, Настенька стояла в дверях, с учебниками и тетрадками под мышкой, и лицо у нее было бледное, а серые глаза потемнели от недетской печали.
— Куда же ты, Настенька? — нерешительно спросил Андрей. — Сейчас кофе будем пить.
— Не хочу я кофе, — отчеканивая каждое слово, ответила Настенька. — И подарков мне ваших не надо. Ни талисманов, ни песцов. И еще я вам запрещаю разговаривать со мной покровительственным тоном — будто с девочкой. Я уже не девочка. Я взрослая. И все понимаю. И никакая я вам не Настенька, а Анастасия или, на худой конец, Настя. Вот!
И, круто повернувшись, выскочила из кабинета. Стукнула входная дверь. Прошлепали босые ноги по лестнице.
«С чего это она вдруг? — смущенно подумал Андрей, в глубине души догадываясь о причинах столь странного поведения Настеньки, но не желая теперь о них размышлять. — Потом разберусь», — решил он и сразу же позабыл о девушке.
Начался переполох, какой он тоже не раз переживал в своих грезах. Сначала бросился в ванную, потом в комнату, к шкафу, вытряхнул на кровать костюм, рубашку, ботинки, затем снова в ванную — снимать рыжую мужицкую бороду.
После командировки он всегда с особым удовольствием влезал в свежую сорочку, неторопливо облекался в отглаженный костюм, обувался в легкие ботинки, но сейчас, в спешке, было не до сибаритских наслаждений. Кое- как переоделся, сунул в карман документы, деньги, под мышку плащ и — на улицу, даже дверь на ключ не успел запереть, ну да ничего, в доме все свои, и, может, Настенька еще сменит гнев на милость и закроет.
III
Хотя тогда, на именинах, Андрей и упал духом, насчитав около Марины восемнадцать незнакомых парней, однако не ретировался, не отошел в сторонку, остался в ее свите, и в конце концов случилось так, что счастье улыбнулось не кому-то другому, а именно Андрею. Возможно, ему помогло то обстоятельство, что все его главные соперники учились в других вузах, редко могли видеть Марину; он же каждый божий день торчал перед ее глазами.
Потом наступил день, который должен был сделать победу Андрея полной и окончательной. День распределения.
Будущие охотоведы, зоотехники, каракулеводы, биологи толклись перед обитой черным дерматином дверью деканата, и у большинства в глазах затаилась тревога, ожидание, страх — что-то будет, куда-то направят? Направляли в основном подальше от Москвы, почти на край света, в какие-то безвестные деревушки, где на окраинах ютились или охотничье хозяйство, или ферма черно-бурых лисиц, насквозь пропахшая бурдой, которую день и ночь варили для прожорливых зверьков. Кое-кто в свое время поступил в этот безвестный институт лишь потому, что в него легче было попасть, нежели в иные громкие вузы, и для них распределение было чем-то вроде страшного суда.
День стоял щемяще-пасмурный. За раскрытыми в коридорах окнами кропил мелкий дождик. Люди на улицах прятались под разноцветными зонтами. Хотя на газонах уже пробилась трава и на деревьях зазеленел молодой лист, пахло почему-то одной прошлогодней прелью.
Через каждые пять-шесть минут из-за черной двери выскакивал очередной распределенец и с ошалелыми глазами бежал к большой карте державы, предусмотрительно вывешанной тут же в коридоре.
Пока всех, кто побывал за дверью, направляли в Сибирь. Уже около десятка коренных и некоренных москвичей превратились в сибиряков. Прежде многие из них едва были знакомы, едва при встречах кивали друг другу головами, теперь же заделались такими друзьями — водой не разольешь. Обособившись от остальных, ходили в обнимку, говорили о чем-то своем, недоступном для непосвященных.
— Смотрите, смотрите! — в нервном возбуждении кричала Чапай, размахивая возле карты своей армейской сумкой. — Мы же все будем рядом: Томск, Новосибирск, Барнаул, Абакан. И пяти сантиметров нет между ними!
— А ты взгляни-ка на масштаб, — оборвал ее скептический голос.
— В одном сантиметре сто километров. Ну и что? Не велико расстояние. Можно ездить в гости друг к другу.
Ближайший праздник у нас какой? Седьмое ноября. Приглашаю вас всех к себе. Ребята, слышите? Чтоб седьмого ноября быть всем у меня в Барнауле!
Андрей и Марина стояли у раскрытого окна, поодаль от гомонившей толпы, спинами к мокрой улице. Если еще недавно на людях Марина старалась держать Андрея подальше от себя, как бы стесняясь своей близости с ним, то сейчас, у окна, она напротив демонстрировала всем эту близость: то прижималась смуглой щекой к его плечу, то брала в свои сухие маленькие ладошки его большую руку… Однако на все ее ухищрения, кажется, никто, кроме Андрея, и не обращал внимания — не до них было, а если кто и замечал что-нибудь, то воспринимал это как должное: их отношения давно уже не были секретом.
Андрея же ее ласковость волновала до того, что туманилось в глазах. «Неужели это правда? — не веря своему счастью, думал он. — Неужели она уедет со мной — на край земли, в бревенчатую избу?»
Марина, словно подслушав его сомнения, еще теснее прижалась к нему и прошептала:
— Кого бы первого не вызвали, зайдем вместе.
Андрей кивнул головой.
Само распределение его нисколько не тревожило. Он был заранее согласен на все, что бы ему ни предложили. Сибирь или Восток. Сахалин — еще лучше, иначе он вряд ли когда-нибудь увидит этот далекий остров. Неплохо бы попасть и на Печору, в свою деревню, где на первых порах ему бы здорово помог отец, охотник и следопыт. Но если не попадет туда — не беда, значит, попадет в другое место, где тоже будут и реки, и леса, и горы, и милые его сердцу охотные люди. Без рек, гор, лесов он не представлял свою жизнь.
В его памяти хранилось давнее воспоминание, в котором, как в семени, была заложена вся суть его будущей работы.
Где-то гремела война. Андрею было лет пять или шесть. В их подтаежную деревню пришли разбродным строем — кто с чемоданом в руках, кто с котомкой на спине — пожилые, в зеленых поношенных бушлатах солдаты. Услышалось новое слово — трудармия. Сразу же почему-то запомнился один трудармеец, телесно-тяжелый, огромный, краснолицый. Вечером мальчик снова увидел его на улице. Тот стоял с двумя солдатами-заморышами и, оглаживая выпяченную грудь, похвалялся густым басом:
— Ни черта со мной не сделается! Переживу. Как бык здоров.
Для убедительности он расстегнул бушлат, левой рукой задрал вместе с гимнастеркой грязную исподнюю рубаху… «Вот это да! — ахнул про себя Андрей. — Силушки-то сколько!»
Трудармейцы в одну неделю поставили за околицей казармы, огородили их высоким желто-тесовым забором, и не стало их видно в деревне: раным-рано уйдут строем на лесосеку, обратно — затемно. Если кто из солдат появится на улице средь бела дня, все знают — больной, из лазарета.
Шестилетний Андрюха с утра до вечера пропадал на реке, ловил окуней, чебаков, ершишек, подкармливал оставшуюся без отца семью, иной раз, при удаче, — и соседей, у которых главные кормильцы тоже ушли на войну.
Сидит он однажды на бережку помахивает самодельной удочкой (вместо удилища — тупая палка, леска нитяная, крючок выгнут из гвоздика, поплавок вырезан из сосновой коры) и видит, как неподалеку, на коряге, пристраивается худющий длинный солдат, тоже разматывает удочку — какую удочку! — гибкую, бамбуковую, с волосянок леской, настоящим фабричным крючком, с красивым оранжево-белым поплавком из гусиного пера.
Андрюха искоса поглядывает на солдата, чудится в нем что-то знакомое. Неужто это тот, здоровый, краснолицый, который несколько месяцев назад похвалялся своей телесной мощью? Тот, тот! — узнает потрясенный Андрюха. Но словно кто обглодал его: худ, ломок, одряблевшая кожа повисла на лице иссиня-бурыми мешками.
Андрюха своей тупой палкой все вытаскивает и вытаскивает — то окунька, то чебачишку, илистый песок вокруг него весь усыпан пестрыми рыбками, одни уже подсохли на солнце, скрючились, другие еще живы, трепыхаются, водят жабрами, подпрыгивают. А у солдата на его фабричный крючок ни разу даже не клюнуло. Он сполз с коряги, придвинулся поближе к Андрюхе. Теперь поплавки их покачиваются совсем рядом: грубо-шершавый, неуклюжий откорок и тоненькое оранжево-белое перо. Но сосновый откорок беспрерывно дергается, за- ныривает вглубь, а перо и не пошевелится. Андрюха по- старому все вытаскивал рыбешку, а солдат, как воткнул в песок удилище, так ни разу больше до него не дотронулся. Сидел, понуро опустив голову, смотрел равнодушно на мутную печорскую воду. Наконец, вытащил удилище, вяло смотал леску, со стоном распрямился и протянул снасть Андрюхе.
— На, рыбачь, раз у тебя получается, — и голос теперь у него был другой, надтреснутый.
Андрюха взял протянутую удочку. Но бесценный дар не доставил ему никакой радости.
— Спасибо, дяденька, — сдавленно пробормотал он.
— Не дашь ли в обмен немножко рыбки?
— Да хоть все заберите! — воспрянул Андрюха: теперь он мог деревенским объяснить, откуда у него взялась такая прекрасная удочка — выменял на рыбу.
На следующий день солдата на берегу не было. Андрюха ловил новой удочкой. С фабричного крючка рыба почти не срывалась. Когда он отрыбачил, собрал в холщовую сумку улов, то направился не домой, а к лагерю. Зачем — он еще сам не знал. У проходной, за воротами, он увидел «своего» солдата. Тот как бы ждал его. С ним были еще два солдата, такие же пожилые, с седой щетиной на запавших щеках. Андрюха передал им рыбу.
Теперь мальчик каждый день вставал вместе с солнышком и, будто на срочную работу, торопился к реке.
Да это и была работа. Пусть веселая, необременительная, похожая на игру, но она внушала Андрюхе неизведанное прежде чувство сопричастности всем трудовым людям державы — и тем, кто в поте лица пахал землю или варил сталь на оружие, и тем, кто выполнял главную работу времени — бил врага. Близ осени, придя к проходной, Андрюха не увидел солдата, хотя приятели его были на месте. Один из них хмуро молвил:
— Помер Никифорович-то…
…Тогда Андрей как бы не доделал свою работу, не спас солдата. Теперь, после долгого перерыва, он снова возвращался к ней, мечтая положить всю свою жизнь на то, чтобы никогда в русских реках не переводились рыбы, в лесах — звери и птицы. Для Андрея, в отличие от некоторых его сокурсников, самые торжественные слова о природе никогда не были пустым звуком. Он по опыту знал, что она не только украшает жизнь, но и кормит, поит, одевает человека. И еще знал, что будущая работа никогда не потеряет для него своего высокого смысла. Этой убежденностью он в какой-то мере был обязан давнему воспоминанию детства.
…Андрей и Марина все еще стояли у окна, когда к ним, протиснувшись сквозь неутихавшую толпу выпускников, подошла деловито-сухопарая женщина в черном костюме — секретарша ректора. Кивнув Марине, как старой знакомой, она спросила у Андрея:
— Скорняков?
— Да.
— Вас просит зайти ректор.
Марину это приглашение взволновало почему-то даже больше, чем Андрея. Она напутствовала его:
— Иди, иди. Будь умницей. Я подожду здесь.
В приемной ректора, где деловитая секретарша уже заняла свое место за пишущей машинкой, Андрей носом к носу столкнулся с Марининым отцом, Михаилом Дмитриевичем, читавшим в институте лекции по лесоводству. Тот, как всегда, был в шелковой косоворотке, перетянутой узорчатым пояском с кистями, свешивающимися одна над другой из-под пиджака; в правой руке держал большой «ученый» портфель, а левой рассеянно и словно бы сконфуженно теребил ухоженную чеховскую бородку. За свой несовременный облик да еще за то, что каждое лето отправлялся в какую- нибудь таежную экспедицию, студенты звали его за глаза «народником».
Несмотря на разницу в возрасте, с Андреем они были друзьями или почти друзьями и обязаны этим были не столько Марине, сколько общей страсти к охоте. Но и на ухаживания Андрея за его дочерью он тоже смотрел более чем благосклонно. Бывало, после вечерней или утренней зорьки выберутся из своих скрадков, сойдутся у костерка, выпьют по рюмочке для обогрева, и Михаил Дмитриевич, как бы забывшись, невзначай, повеличает его зятьком, и этот зятек тогда не знает, куда деть себя от радостного смущения.
Столкнувшись с Андреем, Михаил Дмитриевич еще больше сконфузился и, не отнимая от бороды руки, пробормотал:
— А, это ты?
— Я, — подтвердил Андрей.
— Ну, как там у вас? Еще не распределили? — машинально задавал он вопросы и глядел в сторону, будто встреча тяготила его.
— Нет еще. Вот к ректору зачем-то вызвали.
— Ну, иди, иди, — теми же словами, что Марина, понукнул он Андрея и торопливо пошел прочь.
«Что бы все это значило?» — наморщил лоб Андрей и, не найдя ответа, толкнул дверь.
Ректор лет десять назад сам сидел на студенческой скамье. Он не забыл еще этого и студентам не давал забывать: рзговаривал с ними насмешливо-демократичным тоном, как разговаривает, скажем, пятикурсник с первокурсником.
Он жестом пригласил Андрея сесть и, оглядев его с добродушной улыбкой, произнес:
— Сейчас тут у меня сидел Михаил Дмитриевич… Уверяет, что вы — необыкновенный талант, самородок, что институт много потеряет, если выпустит вас из своих стен, в аспирантуре не оставит. Вот я и позвал вас, чтобы посоветоваться, так ли это?
Кровь прихлынула к лицу Андрея. Только теперь понял он, в чем дело: отчего так взволнована была Марина, почему конфузился, прятал глаза ее отец.
— Если вы подтвердите, что это так, — продолжал ректор все тем же насмешливо-демократичным тоном, — то можно будет и оставить. Разумеется, в порядке общего конкурса. Я позвоню в комиссию, — он потянулся рукой к телефону.
— Не надо, — остановил Андрей.
— Раздумали?
— И не собирался.
— Вот как! — ректор надвинулся на стол, в упор уставился на Андрея, и в его черных проницательных глазах уже не было. насмешки. — Где бы вы хотели работать?
— На своем месте. В лесу где-нибудь.
— Часом, уж не охотник ли?
— Охотник.
— Наверно, вместе с Михаилом Дмитриевичем постреливали?
— Было дело.
— Ну, тогда все понятно, — расхохотался ректор, откидываясь на спинку кресла. — Напарника он себе еще найдет. В лесу нам тоже нужны талантливые парни. Наша наука делается не здесь, а там. В добрый час, Скорняков.
«Почему же ты тогда здесь?» — чуть не сорвалось с языка у Андрея.
— В добрый час, — повторил ректор, давая понять, что разговор окончен.
Людей в коридоре нисколько не убыло. Те, кто получил направление, тоже торчали здесь: удерживало любопытство — куда других пошлют? Андрей воротился вовремя. Вызывали как раз Марину. Она схватила его за руку, увлекла за собой, спрашивая на ходу:
— Что-нибудь предлагали?
Андрей смолчал.
Посредине квадратной комнаты стоял длинный стол, покрытый мягким зеленым сукном; за ним сидели члены комиссии: парторг, проректор, преподаватели — люди все знакомые, кроме одного, с шаровидной блестящей головой, в очках, сквозь которые светлые глаза его казались большими и страшноватыми. Этот был из министерства. Он и председательствовал в комиссии. Кто-то настороженно спросил:
— Почему двое?
— Мы хотим распределиться в одно место, — с вызовом заявила Марина.
Члены комиссии, догадавшись, в чем дело, одобрительно закивали головами, заулыбались. Лишь на председательствующего Маринино заявление не произвело никакого впечатления. Он уткнулся в разложенный перед ним лист бумаги, похожий на платежную ведомость, и недовольно осведомился:
— А у юноши как фамилия?
Андрей назвался. Председательствующий, поводив над ведомостью головой, снова спросил:
— Как вас понимать? Свидетельство о браке принесли?
— Нет, — потеряла вдруг уверенность Марина.
— Тогда ваша просьба не понятна. Вряд ли мы ее сможем удовлетворить. На девушку есть заявка в аспирантуру из института. А Скорнякова вот тут у нас намечено послать в К., — он назвал далекий сибирский город. — Впрочем, там еще есть одно место. Если… Словом, решайте сами.
И другие за столом по примеру важного председателя вдруг стали деловитыми, озабоченными.
Андрей покосился на Марину — решать ведь, собственно, ей. Она стояла вся красная, пристыженная, гневная и, сцепив руки, ожесточенно ломала пальцы.
— Если вам надо подумать, — по-отечески мягко произнес председатель, — мы не возражаем. Пожалуйста, подумайте, погуляйте, а позже зайдете. Мы тут долго просидим.
— Нет, нет, — встрепенулась Марина, краска отлила от ее лица. — Я не возражаю.
— В аспирантуру? — словно бы удивился председатель.
— Да, — вызывающе подтвердила она.
Андрей вздрогнул. А за столом нагнули головы, спрятали лица, как бы застыдившись чего-то.
— В таком случае распишитесь…
Ведомость была подвинута на край стола. Марина обмакнула в чернильницу перо и вписала свою фамилию туда, куда указывал толстый короткий палец. Потом, опустив голову, вышла за дверь.
— Ну-с, а вы как? — донеслось до Андрея.
— Согласен и я.
В коридоре он сразу же попал в объятия «сибиряков». Его по-братски тормошили, мяли, хлопали по плечу, поддавали в бок, и сам он, несмотря на все свое смятение, чувствовал к ним теперь какую-то новую, почти родственную близость. Поверх голов он поискал глазами Марину. Ее нигде не было. Тогда он осторожно, чтобы не обидеть кого, выбрался из толпы, бросился к выходу; Чапай вслед ему прокричала, что все «сибиряки» вечером собираются у нее и чтобы они с Мариной тоже приходили.
На улице все еще сыпался теплый парной дождик. Мелкая листва на акациях отяжелела от капель. На асфальт выползли бледные дождевые черви. После затхлого институтского воздуха до головокружения остро пахло сырой землей.
Марина уходила в сторону автобусной остановки. Гневно хлопали за ее спиной полы расстегнутого плаща.
Андрей догнал ее, пошел рядом. Она даже головы не поворотила в его сторону.
— Марина, — робко позвал он.
Тогда она остановилась и трясущимися от бешенства губами проговорила:
— Ты зачем здесь? Кто тебя звал?
Андрей молчал, а Марина сыпала новыми вопросами:
— Как все это называется? То, что сейчас произошло?..
«Предательством», — подумал про себя Андрей, но язык не повернулся произнести это тяжелое слово.
— Предательством! — выпалила Марина.
— Кто кого предал? — слабо улыбнулся Андрей, догадываясь, что виноватым, конечно, окажется он.
— Еще спрашивает! Зачем тебя вызывали к ректору? Чтобы предложить аспирантуру? Да? И ты взбрыкнул?
— Тебе не откажешь в проницательности.
— К чему тогда была вся болтовня о совместном будущем?
— Но я ведь и прежде говорил, что аспирантура не по мне. Даже если бы пошел в нее, то не через черный ход.
— Черным ходом ты называешь то, что тебя порекомендовал мой отец? Очень мило! Спасибо!
— А почему бы тебе не поехать со мной? — тихо спросил Андрей.
— Ха-ха-ха, — грубо рассмеялась Марина, словно он сморозил бог весть какую чепуху.
Неподалеку остановились две девочки-подростка и со жгучим любопытством, точно приобщаясь к некой страшной тайне, вслушивались в их перебранку. На Марину они поглядывали с явным обожанием, Андрея норовили сразить глазами. Конечно, права во всем она, эта симпатичная разгневанная женщина, виноват — мужчина. Что она с ним еще разговаривает? Плюнула бы и ушла!
Марина, в общем, так и поступила — ушла.
Она шагала, не разбирая луж, как бы ослепшая от отчаяния; Андрею же подумалось, что делает она это специально для тех девчонок, а может, для него, но тут же устыдился своей мысли, повернулся и побрел обратно в институт.
Больше он ее не видел.
…Внизу среди темной лесной зелени открылся поселок — полтора десятка деревянных изб, похожих на детские кубики. Справа его обегала извилистая горная река, слева — такая же извилистая горная дорога, отличавшаяся от реки лишь плавностью своих поворотов да равномерной повсюду шириной.
Сразу же за дорогой начиналась зигзагообразная и, судя до длинной тени от нее, высокая изгородь. Она пересекала большую открытую поляну и исчезала в густом хвойном лесу.
На высвеченной солнцем поляне Андрей заприметил три серых непонятных пятна. Он вгляделся в них и распознал — маралы! Все трое лежали.
«Значит, прилетел», — подумал он, и у него стеснилось дыхание.
IV
Гнедой конь с черной гривой и с таким же черным хвостом все время баловался: то, изогнув шею, шел боком, то поднимался на дыбки. Впрочем, безо всяких коварных намерений. Марина понимала это и не пресекала его шалостей. А может, просто хотела порисоваться перед гостем своим умением сидеть в седле. Упершись каблуками белых босоножек в стремена и поворотив к Андрею радостное лицо, она с удовольствием говорила:
— Здорово, что приехал не когда-нибудь, а именно вчера. Увидишь самое интересное в нашей работе: съемку пантов. Если помнишь, снимают их каждый год только в дни, когда они уже закончили рост, но еще наполнены кровью. Такие панты обладают самыми целебными свойствами… Операция болезненная, но ничего не поделаешь…
Андрей ехал рядом на старой смирной лошади, тоже в седле, и не спускал с Марины глаз. У нее была новая прическа — светлая челка на лбу, чуть не до самых бровей, сзади длинный хвост, перехваченный у шеи белой ленточкой. Прежде волосы стриглись короче и зачесывались за уши. Из-за этой новой прически вначале Марина показалась ему сильно переменившейся, и лишь сегодня он разглядел, что с ней, в общем-то, ничего не сделалось. Все те же горячие коричневые глаза. Те же смуглые щеки. И те же неожиданные для ее тонкой фигуры крепкие сильные ноги. Сейчас они были обтянуты узкими серыми брюками и уверенно жались к лоснящимся от чистоты бокам гнедого. Вот такую он и любил когда-то. И сейчас любит. Ах, каким слюнтяем он был три года назад. Оскорбился, видите ли, что в аспирантуру его устраивал не кто-то другой — ее отец. Даже если и сам не захотел оставаться в аспирантуре, то это вовсе не значило, что он должен был потерять Марину. Надо было как-то убедить ее, настоять на своем. В конце концов, силой увезти. Так бы поступил настоящий мужчина. А он вел себя, как теленок. Ну, уж теперь без нее никуда…
Вчера при встрече Марина взяла его лицо в свои ладони, притянула близко к повлажневшим глазам и долго-долго разглядывала, поворачивая в разные стороны.
— Ни капельки не изменился!.. Консервируют вас, что ли, в Сибири?
Потом они ушли на берег реки.
Марина вела Андрея под руку, ласково и как бы несколько свысока расспрашивала про житье, работу и вообще держала себя так, словно по-прежнему сохраняла над ним те особые права, какие дает женщине любовь мужчины. А разве не так было? Разве в мыслях своих он хоть раз лишал ее этих прав?
По всему берегу валялись безнадзорно длинные хариусные удочки — с крючками и лесками. Верно, правы в поселке были простые.
Стемнело. В реке плескались хариусы, глухо постукивала по дну протаскиваемая быстрым течением галька.
Они пристроились на прогретом за день плоском камне. Утихнув, Марина куталась с руками в жакет. И в Андрее прорвалось — обнял ее за плечи, притянул к себе, и она рванулась ему навстречу. Лицо ее было солоновато от слез.
Близко в кустах что-то хрустнуло.
— Следят, — встрепенулась Марина и резко отстранила Андрея. — Делать им, дуракам, в поселке нечего. Выслеживают, чтобы посудачить.
Марина встала и, снова взяв Андрея под руку, повела обратно в поселок. Там в рабочем общежитии ему была приготовлена постель.
Так он вчера ей ничего и не сказал — что все три года ждал каждый день, измучился весь, что он, верно, из породы однолюбов и согласен теперь на все, только бы с ней. Может, она сама захочет приехать к нему, тогда незачем тянуть. Пусть сегодня же собирается, а завтра поутру они улетят. Сейчас он и скажет ей это.
— Марина…
— Подожди, — остановила она его и, привстав на стременах и заслонив ладонью глаза от солнца, засмотрелась вперед.
Они уже переехали асфальтовую дорогу и были на зеленой просторной поляне, по которой зигзагами тянулась высокая — едва рукой достанешь — ограда, сложенная из толстых бурых бревен.
За оградой, куда смотрела Марина, бесшумно, как на немом экране, металось стадо маралов. Его преследовали четыре всадника на прекрасных беговых конях. В стаде были комолые самки и коронованные огромными ветвистыми рогами быки.
Андрей догадался, что всадники пытаются отделить рогачей от самок.
— Даже с этим не могут справиться, — с начальственной досадой сказала Марина. — Мне надо съездить к ним, а ты поезжай прямо к станку.
Она ударила каблуками босоножек в бока гнедого. Тот недовольно мотнул головой и пошел ровной нетряской рысью. За спиной всадницы надулась белая капроновая кофточка.
Андрей видел, как Марина подскакала к тяжелым воротам в ограде, как, не слезая с коня, открыла их, проехала внутрь. Гнедой, встревоженный близким присутствием зверей, начал кружиться: рвать узду, мешая Марине затворить ворота; наконец, это ей все-таки удалось, и, парусиня кофтой, она полетела дальше.
Андрей направил свою смирную лошадь, бесстрастно отмахивающуюся жестким хвостом от слепней, к почерневшей от времени деревянной постройке на столбах, похожей несколько на коновальный станок. Да это и был станок, только пантосъемный.
Солнце стояло еще низко над лесом, но уже было жарко. Трава сохла на корню, источала медвяные запахи. К ним примешивался запах хвои, навевавшийся от недалекого елового леса. С покоробившихся цветов кашки и жарков перепархивали яркие большекрылые бабочки. Жестяными голосами трещали кузнечики.
Андрей был счастлив. Сняв пиджак и повесив его на луку седла, он следил за тем, что происходило за оградой. Всадники, наконец, отбили быков и загнали их в длинный, постепенно сужающийся коридор. Рогачи по этому коридору влетели в тесный пригончик, примыкавший к станку, и за ними тотчас захлопнулась дверь. Золотистые и гладкие бока их жарко ходили, сизые бархатистые рога торчали выше двухметровой изгороди.
Подскакала Марина. От быстрой езды лицо ее раскраснелось, на верхней губе блестели зернышки дота.
— Сейчас им надо дать отдохнуть, успокоиться, — пояснила она. — Тогда срезы меньше будут кровоточить.
А возле станка неизвестно откуда появились какие- то старички, старушки, болезненного вида мужчины и женщины. У всех в руках была какая-нибудь посуда: стеклянные банки, кружки, чашки. А маленькая усохшая старушка с выцветшими глазками держала в руках расписную деревянную плошку.
Старушка, несмотря на преклонные годы, была необыкновенно проворной: перескакивала с места на место, любопытничала, со всеми вступала в разговор. Заприметив Андрея, она подошла к нему и ласково спросила:
— Видать, не здешний?
— Не здешний, бабушка.
Обрадовавшись, что догадка ее подтвердилась, старушка принялась бойко рассказывать:
— В старые-то времена тут у каждого богатея свои маралы были. В конце июня у всех праздник — срезка пантов. Народу тьма-тьмущая собиралось. Все с плошками — горячей крови испить. Пользительна она больно. От всех болезней. Я с малолетства ее пью и вон какая проворная. Сами панты еще полезнее, но их в Китай отвозили… С большущими деньгами оттуда возвращались…
Словоохотливая старушка, возможно, продолжала бы свой рассказ, но ее оборвал Маринин голос:
— Пора начинать! — сказала Марина, обращаясь к рабочим, дымившим в сторонке самосадом.
Рабочие побросали окурки, замяли их каблуками, разошлись по своим местам.
Широкоскулый парень-хакас распахнул в пригончике ворота, не те, через которые загнали маралов, а другие — в станок, и перед напуганными маралами вдруг открылась зеленая, манящая, вся в солнечных пятнах даль, и один из них, покрупнее, отчаянно рванулся вперед — навстречу сладкой свободе.
Но морда марала тут же оказывается в ярме, сомкнувшемся вокруг его шеи, а сам он стиснут между двух наклонных щитов, обитых войлоком и парусиной, неверный пол уходит куда-то вниз, и, беспомощный, он повисает между этими щитами.
Марал дрожит, шелковистая кожа ходит текучей рябью. Его волнение передается и парню-хакасу и другому рабочему, пожилому и рослому, и они никак не могут прикрутить ремнями к ярму остромордую голову, украшенную могучей ветвью рогов.
Марал из последних сил напружинивает шею, и ремни вылетают из рук рабочего. Рога со стуком ударяются о столб. Бархатная ворсистая кожа на них сбита. Из раны густо прет кровь. И на нее сразу же слетаются большие синие мухи.
— Неумехи! Такие панты испортили! Разогнать вас всех мало! — кричит Марина, и этот крик неприятно поражает Андрея: не видит она разве, что все волнуются.
— Исправимся, Марина Михайловна, — виновато улыбается хакас и, навалившись на шею марала, ласково треплет его дрожащей рукой. Другой рабочий, изловчившись, наконец, накидывает ремень на основание рогов и приматывает голову к ярму.
— Ну, вот и умница, вот и хорошо, — любовно бормочет он, поднимает с земли пилу и примеривается к рогу, чуть повыше ремня.
Пила окрашивается в красное. Марал молча дрожит, тяжело дышит, в уголках его фиолетовых глаз собираются слезы.
Пант с мягким стуком падает в траву. Из пенька на голове упругим фонтанчиком бьет сверкающая на солнце кровь.
Проворная старушка первой подставляет под фонтанчик свою деревянную плошку, и ее муравленые стенки обрызгиваются красными росинками.
Падает в траву второй пант. Взвиваются еще фонтанчики крови. К ним тоже тянутся с посудой.
Хакас посыпает пеньки квасцами. Фонтанчики пресекаются, перестают бить, и кровь свертывается в коричневые лепешки.
Старушка, перекрестясь, подносит плошку ко рту, медленно пьет, и по ее сухому подбородку тянется загустевшая жилка крови.
Движения хакаса и старухи строго-торжественны, значительны, словно каждый из них творит некий языческий обряд. Да и остальные люди, сгрудившиеся возле станка, своими взволнованно-напряженными лицами и приглушенными голосами тоже походят на идолопоклонников.
Андрея от волнения и жалости к зверям прошиб пот.
Лишь одна Марина деловито-холодна, озабочена и как бы чем-то рассержена. Вот она кончиками пальцев ухватила в траве мертвый пант, подняла к лицу, критически прищурившись, оглядела со всех сторон и резко, так что даже кое-кто вздрогнул, сказала:
— Могли бы пойти первым сортом, а теперь за второй вряд ли примут.
Ее слова снова поражают Андрея. Что она такое говорит? До расценок, до выгоды ли в эту минуту, когда даже кадровые рабочие забыли о ней? Он вспомнил, что словечко «сорт» Марина некогда употребляла и по отношению к своим вздыхателям. Неужели это не шутка была, неужели она и к ним приценивалась?
Праздничный солнечный день вдруг померк для Андрея. В душе возникла гнетущая пустота.
Он пытался оправдать, защитить от самого себя Марину: ничего ведь страшного не произошло, они, охотоведы, привычны к крови, надо ли при виде ее всякий раз волноваться?
С глаз словно спала пелена. Смотреть по-другому на Марину он уже был не в силах… Все у нее по сортам — и панты, и поступки, и люди. Ко всему приценивается. И к нему приценивалась. И тогда, в институте, и вчера, когда расспрашивала про писательство и перспективы. Тогда он был оценен вторым сортом, а вчера, возможно, сошел и за первый. А может в первый сорт он цопал еще раньше — когда она увидела его книжку, только потому и письмо написала, раньше ведь не писала.
…Пол под маралом снова подняли, щиты раздвинули, ярмо убрали, и он, почуяв свободу, одним прыжком вымахнул из станка и тут же упал — то ли споткнулся о что-то, то ли силы отказали. Поднявшись, зачем-то обернулся к станку. Его тоскующие глаза глянули на Марину, на панты, которые она все еще держала кончиками пальцев. Потом, неловко встряхнув обезображенной головой, он побежал дальше.
Марина, не подозревая о том, что творится в душе Андрея, подошла к нему и протянула склянку с кровью.
— Попробуй. Полезно, говорят. И совсем не Противно.
Андрей отказался.
Потом в станке забился другой марал. Все стали смотреть на него. А Андрей тихо повернул свою послушную лошадь и поехал в поселок. Все в нем было выжжено, вытоптано, опустошено. Даже в тот злополучный день распределения он не был так угнетен, как теперь. Тогда он еще на что-то надеялся, а теперь наверняка знал, что потерял Марину навсегда.
В поселке Андрей сдал конюху лошадь, зашел в общежитие, взял плащ и отправился на шоссе. Спешить теперь было не к кому, он мог уехать и на попутной машине.