НА РЕКЕ
ПОВЕСТЬ
1
Сашка еще не видел рыбины — на далеком конце лесы, упруго сопротивляясь, она маятником, из стороны в сторону, ходила под водой, но по тому, как струнно гудела леса и как больно врезалась в ладонь, он уже ликующе соображал — большая рыбина, заматерелая, быть может, такая, какую он еще никогда и не вылавливал. Потом вода разверзлась, и вся рыбина явилась взору. Прекрасная семга с женственно-белым сверкающим брюхом. Она поднялась на хвосте в воздух и, рванув на себя гудящую лесу, снова опрокинулась в воду. И Сашка вдруг не устоял в лодке, вылетел из нее будто легкое перышко.
Вода залила глаза, нос, уши, забила песком рот, а он все никак не мог высвободить запутавшуюся в леске руку и всплыть на поверхность. Его одолел жуткий страх. Тонет, тонет! Сашка из последних сил судорожно дернул рукой и пробудился.
Он лежал на берегу, головой к воде, и мелкие волны заплескивали ему в лицо.
Сашка оперся руками о мокрую гальку и со стоном поднялся сначала на колени, потом на ноги. Его пошатнуло — по жилам все еще бродил хмель. Во рту было вязко от песка. Он вывернул язык и сплюнул. Плевок шлепнулся рядом с собакой, сидевшей в сторонке. Собака вдруг вскочила, ощерила зубы и угрожающе рыкнула.
— Ты что, Кукла? — удивленно просипел Сашка, — Аль не признаешь? Ну-ка иди сюда, иди! — и поманил ее негнущимся пальцем.
Но собака и с места не сдвинулась, настороженно следила за хозяином. В кольцо свернутый хвост над спиной замер, закостенел, как перед зверем. А когда Сашка сам шагнул ей навстречу, она, пятясь, снова ощерила клыкастые зубы и тявкнула.
Сашке стало не по себе: такого еще с ним не бывало, чтобы собственная собака, вскормленная, вспоенная со щенячьих пор, не признавала его. Он поднял руку и ощупал лицо — огромное, рыхлое, чужое. Глаза упрятались под наплывами щек — пальцем не доберешься. В щетине — песок. Волосы на голове тоже все в песке — слиплись, свалялись.
— Ах, ты, мурцовка! — тоскливо пробормотал Сашка и, все еще пошатываясь, направился обратно к воде.
Слово это он услышал от проходивших мимо геологов, и называли они им сваренную из остатков какао, сухарных крошек и прогорклого масла густую тюрю. Но Сашке оно усвоилось как обозначение голодной, плохой, просто собачьей жизни.
— Мурцовка! — повторил Сашка, забредая в реку в своих резиновых сапогах с подвязанными к поясному ремню высокими голенищами. — Собачья жизнь! — и, наклонясь, окунул голову, а когда разогнулся, то увидел, что вода густо замутилась от смытых с волос и щетины песчинок.
Не закатав рукава, Сашка глубоко запускал в воду руки, плескал себе в лицо, на грудь, шею, насквозь промочил пиджак и полосатый тельник, и ему, наконец, полегчало.
Он огляделся. По убережью среди камней меловой белизны там и сям валялись опрокинутые набок бочки с: красными от ржавчины обручами; в маленькой бухточке, образованной двумя валунами, покачивалась на волне длинная просмоленная лодка с подвесным мотором; слышно было, как винт мотора скребся о донную гальку.
Воздух на реке дымился от испарений, тускло и жарко светило полуденное солнце, в спину из леса тянуло душным угарным теплом — парило на дождь…
Выходит, он провалялся весь вечер, всю ночь и еще утро. Кузьма наверняка уже побывал здесь, засолил улов, выспался и снова уехал… Даже от реки не оттащил пьяного. А вода прибывает, на Урале прошли дожди. Вон и лодка на плаву, а вчера, помнится, затаскивал ее на камни. Мог и в самом деле утонуть… Дал бог напарничка!
Как же это у него вышло? Сашка наморщил лоб, припомнил вертолет, парней в белых рубашках, рюкзак с водкой, и стало еще тошнее. Лучше бы уж не просыпаться, захлебнуться песком — не вспоминать!
— Мурцовка! — скрежетнул он зубами, выходя на берег.
Кукла уже не скалила зубы, не рычала, но еще и не решалась подойти поближе к хозяину, приласкаться.
Сбивая с камней насохшую меловую пленку, Сашка прошел мимо пустых опрокинутых бочек, мимо врытых в землю стола и скамеек, мимо низко натянутого тента, под которым висел на колышках грязный, в раздавленных комарах, марлевый полог, вступил в захламленный лес, спустился в ложбинку, некогда бывшую речной протокой, и влез в густые заросли узколистого тальника. В глубине этих зарослей замаскированная со всех сторон нагнутыми и подвязанными сверху талинами стояла точно такая же бочка, какие валялись на берегу, — побуревшая от времени, с ржавыми обручами. Сашка вытащил из кармана складень, разомкнул, поддел острым концом крышку и отвалил на землю.
Изнутри бочка была влажной, с желтыми крупинками соли на осклизлых стенках, вчера она еще наполовину была забита рыбой, а сегодня три или четыре семги, распластанные с головы до хвоста и вывернутые розовато-грязным нутром вверх, едва прикрывали дно.
— Так, так, — произнес Сашка, повернулся и полез из кустов, даже крышку не стал поднимать: пропадай все пропадом, протухай — не жалко!
…Вертолет летел низко вдоль реки. Он будто что-то выискивал, высматривал, как халей высматривает в воде рыбу. К стеклу кабины прильнуло молодое белое лицо. Сашку заметили, помахали за стеклом рукой, и тотчас же вертолет завис на месте, словно подвязанный за нитку, и стал тихо падать на песчаную косу.
Лопасти густо взрябили воду, и она сделалась черносиней, как перед грозой. Вертолет плотно сел на свои короткие лапы, обутые резиной. Лопасти, еще недолго побегав друг за другом, замерли, провисли, стало тихо. Потом щелкнула дверца, распахнулась пустым темнеющим овалом, и на белые прогретые камни спрыгнули двое парней: один повыше, другой — пониже, но оба худощавые, узкобедрые, в синих обуженных брюках, в одинаково белоснежных просвечивающих рубашках, при галстуках, заносимых на сторону ветром, в одинаково синих фуражках с золотистыми крылышками на высоких тульях — такие ухари, такие молодчики, что Сашка даже заробел перед ними.
Они шли рядышком, нога в ногу, поскрипывали по камням лакированными ботиночками, проваливались в мелкий песок. Тот, что был поменьше, нес полупустой рюкзак, а другой, повыше, еще издали поднял руку, открыл в улыбке все свои молодые зубы и крикнул:
— Здорово, рыбак!
Почему-то все, кто появлялся на реке из другого мира, — геологи, туристы, да хотя бы эти самые вертолетчики, — разговаривали с Сашкой нарочито грубовато, ненатурально.
— Здорово, коли не шутишь, — подлаживаясь под игривую интонацию вертолетчиков, ответил Сашка.
— Ну, как? Ловится рыбка?
— А куда ей подеваться?
— Большая или маленькая?
— Всякая-разная…
— И семга ловится?
— И семга.
— Мы вот тебе подарочек привезли, — высокий выдернул из рук товарища рюкзак, раскрыл его на весу и одну за другой выставил на облепленный чешуей стол три поллитровки. — Три огнетушителя, — входя в раж, расписывал он. — Самая что ни на есть московская! Слезиночка-росиночка! Сам бы пил, да себе дороже. По семужке за штуку. Ну как — по рукам?
Сашка прикинул: поллитровка — трешница, а семга по семь рублей за килограмм идет, да и нет у него килограммовых, на четыре, на пять да на восемь тянут, но и то сказать, сам он по семь рублей никогда не берет, а берет, кто сколько даст, и водку теперь не в магазине покупает, куда надо ехать да ехать, а прямо в лесу, прямо в руки — это тоже кое-чего стоит. Три поллитровки, три огнетушителя! Ого! Надолго хватит! Если по стаканчику в мокрые дни, почитай, до самой осени.
— Ладно, — сказал Сашка.
Он провел вертолетчиков в заросли тальника и вскрыл перед ними потаенную бочку.
— О! — вскликнули враз вертолетчики, глаза у них алчно загорелись, и, оттеснив Сашку, оба завороженно нависли над бочкой. Потом, опомнившись, торопливо засучили рукава прозрачных сорочек и, запустив руки в бочку, принялись лихорадочно ворошить рыбу, ища покрупнее. Высокий вытащил со дна самую большую рыбину.
— Вот эта стоит пол-литры! В рюкзак!
Сашке не жалко было семги: коли уж сам привел в тайник, пусть себе выбирают, но смотреть на то, как жадничают парни, как теснятся головами и плечами над бочкой, было обидно и неприятно. Длинные концы галстуков намокли в тузлуке, и, когда парни на минутку распрямлялись, галстуки липли к белоснежным рубашкам, оставляя на них кровянисто-желтые пятна.
— Послушай, — сказал меньший. — Нечетное число. Делить неудобно. Возьмем-ка мы еще одну. Как раз по паре и придется, — и, не дожидаясь Сашкиного согласия, он затолкал в рюкзак четвертую рыбину.
— Это мы женам привезем, — сказал другой. — Пусть жены полакомятся красной рыбкой. А себе на дорожку еще бы надо.
«Разыгрался аппетит! Взять бы их за худые шеи, да оттащить от бочки, может, и поунялись бы», — рассерженно подумал Сашка.
Однако он этого не сделал и не сказал ничего, только нахмурился и отвернулся, чтобы не глядеть на разгоряченные лица вертолетчиков; затылком чуял, как еще одна рыбина скользнула в рюкзак.
Потом парни ухватили рюкзак за ремни и поволокли его к реке. Со взмокших углов выжимались на траву мутные капли рассола.
Сашка закрыл бочку и тоже стал выбираться из кустов. Когда он вышел на берег, вертолетчики уже влезли в машину. В темном проеме коротко мелькнула белая рубашка, и тут же, металлически щелкнув, дверь захлопнулась.
Сашка чуть не взревел от обиды: нахватали, налапа- ли целый мешок и ни спасибо тебе, ни доброго словечка, сигаретой даже не угостили, будто не человек он, а дерьмо какое-то.
А вертолет уже раскручивал лопасти. Сашка не стал дожидаться, пока он взлетит, повернулся и подошел к столу, на котором стояли бутылки с водкой, вскрыл одну, опорожнил в большую алюминиевую кружку и в тот момент, когда вертолет рвал и комкал над рекой воздух, запрокинул голову и одним духом выпил…
Что же было дальше? Сашка вспомнил, что вскорости он таким же манером разделался и со второй бутылкой, а вот куда подевалась третья, он уже не мог упомнить. Может, припрятал, приберег на похмелку?
Он обошел вокруг стола и разыскал сначала одну бутылку — в траве, потом вторую — в кустах, а потом и третью, валявшуюся с отбитым горлышком между камней у самой воды.
«Вот ведь, дьявол! — мрачно подивился он. — Все вылакал! И не подох как-то!»
Парило еще сильнее. Даже от реки не тянуло прохладой. Насыщенный парами воздух блестел на солнце — больно было глазам. Сашку пробил пот. Дрожали руки, противно щекотало и покалывало под кожей, будто там не кровь двигалась вялыми толчками, а шишечки репья.
Подправить здоровье можно было только крепким чаем. Сашка насобирал хворосту, свалил на старое ко- стровище, но тут до его слуха донесся посторонний нелесной шумок — точно где-то в отдалении снова стрекотал вертолет. Сашка вытянул шею: стрекот то пропадал, то снова возникал, и доносился он с домашней стороны. Звук слишком медленно набирал силу, и Сашка наконец догадался, что никакой это не вертолет, а обыкновенная моторная лодка. Через минуту он еще раз уточнил: не лодка, а полуглиссер с десятисильным стационаром. Такой полуглиссер, цельносварной из дюраля и покрашенный в голубое, был один на всем Шугоре, и гонял на нем разлюбезный Сашкин дружок — ни дна ему, ни покрышки! — рыбнадзоровец Петька Дерябин.
«Как волка травит», — тоскливо подумал Сашка.
Сравнение с волком приходило на ум и раньше. В Сашкиной деревне все казенные дома — и клуб, и магазин, и правление колхоза, и пристанские постройки — оклеены пестрыми плакатами, призывающими к беспощадной борьбе с браконьерами. С одних кричат аршинные буквы: «Браконьер — враг природы!», с других таращит глаза и сам браконьер, насмерть перепуганный грязный мужичонка, поддетый на огромные зубастые вилы, олицетворяющие, верно, правосудие; на третьих, наконец, означена настигшая его кара — пятидесятирублевый штраф за каждую семужью голову. Плакаты были самых разных цветов — серые, желтые, голубые, зеленые, черные, но Сашке все они мерещились ярко- красными, будто флажки на снегу, которыми зимой обкладывают охотники выслеженного волка.
Позабыв о чае, Сашка напряженно слушал.
Шум мотора пропадал в те минуты, когда лодка обходила береговые скалы, глушившие звук, и возникал снова, когда она выскакивала на широкие звонкие плесы.
По этим перепадам в звуке Сашка мог точно определить местонахождение полуглиссера. Сейчас он подкатывал к высокой горе, бесплотной тенью проглядывавшей сквозь сверкающее серебристое марево. По прямой до горы было около двух километров, и в ясные дни ее вершина, похожая на колокол, с прямоугольным камнем на куполке — ушком для подвески, была видна, как на ладони.
«Неужели он и сегодня полезет? — сомневался Сашка. — Ведь ни черта не разглядеть. Даже в бинокль. Даже в подзорную трубу, если бы она у него была».
Однако под горой мотор смолк, наступила тишина, нарушаемая лишь плеском воды, с которым Сашка настолько свыкся, что в обычное время уже и не замечал.
В другие дни, опознав на слух полуглиссер, Сашка взбирался на стол, нахально выставлялся во весь рост и терпеливо ждал. Минут через двадцать на открытом буром склоне, близ макушки, показывалась черная точка, по-черепашьи медленно карабкающаяся вверх. На макушке, у камня, точка вытягивалась в черточку, в былинку, в которой, если приглядеться, можно было распознать человека, а если приглядеться еще и с зага- дом, то можно было представить, как человек этот тяжело отпыхивается после крутого подъема, как сняв с головы форменную с зеленым околышем фуражку, отирает платком взмокший лоб, как потом берется за болтающийся на груди бинокль, подносит к глазам и наводит его в Сашкину сторону, и по тому, как Сашке вдруг хотелось сползти со стола, забиться куда-нибудь в кусты, он догадывался, что бинокль его нашарил… Волк загнан в тупик. У волка единственный шанс на спасение — броситься на самого охотника… И Сашка вскидывал над головой кулак, грозился, изрыгал страшные ругательства, от которых даже Кукла поджимала хвост и опускала уши.
Сегодня представления не будет. Не та видимость. Казалось бы, можно спокойно заняться своим делом — разжечь костер и поставить чай, но куда там… Тишина пугала. И мнилось Сашке, что Дерябин не полез в гору — не такой уж он дурень, чтобы попусту лазать по кручам, надсажать грудь, а крадется тишочком по берегу или по лесу, срезая путь, и вот-вот объявится тут… «Встанет передо мною, как лист перед травою». А у него и бочка по-настоящему не укрыта и тропа к ней стала, что торная дорога, — вертолетчики натоптали, перекатить бы в другое место, да где теперь успеть! И такая тоска вдруг взяла его в оборот, какой он прежде и знать не знал. В руках громко прыгал коробок со спичками, ноги обмякли. Не с похмелья же это. Сломался, сломался!.. Ах, чертовы вертолетчики, вынули из него душу. Теперь, без души да без уверенности, проиграет он Дерябину. Выследит тот его, изловит, турнет за решетку, проглотит живьем и не поморщится.
— Та-та-та, — вдруг забил мотор.
Сашка обтер рукавом мокрый лоб и, перешагнув через костровище с хворостом, побрел на ватных ногах к тенту. Уже не хотелось никакого чаю, а хотелось упасть навзничь, вытянуть слабые ноги и забыть обо всем на свете — о вертолетчиках, о Дерябине, о своей незадавшейся жизни.
Постукивание мотора с каждой минутой слышалось все глуше и глуше, и скоро опять напоминало гудение вертолета. Сашка приподнял полог, залез с сапогами на вонючие свалявшиеся овчины, служившие ему постелью, вытянул ноги…
«Пока не поздно, надо мотать с реки, — думает он. Что его держит? Работа? Да какая же это к дьяволу работа — три месяца в году! — одна видимость, а не работа». В начале лета получает он от рыбзавода полтонны бензина, два куля соли, сухари, сахар, чай, крупы разные, макароны, молоко сгущенное — чего душа пожелает — и на своем моторе, разбитой «Москве», поднимается за двести верст вверх по Шугору, ловит на кораблик хариусов, засаливает в бочках, вытапливает из внутренностей жир, а осенью, подгоняемый снежком, скатывается обратно, рассчитывается добытым за сожженный бензин и съеденный харч: хариусы идут по тридцать копеек за килограмм, жир — по рубль с полтиной. Деньги! Кто видит их, так это Кузьма, который даже бензин ухитряется добывать где-то на стороне, задарма, а провиант весь возит домашнего изготовления: сухари из объедков, бруски свиного сала, масло, и так с ним жмется, что тошно смотреть… Зато осенью он уже и поплюет на пальцы, так и этак перебирая толстую пачку червонцев, а Сашке и счетом не потешить себя: почти весь заработок уходит за аванс. Вот и должен еще полагаться на семужку (хотя Кузьма тоже не промах: попадется — обратно в реку не выпустит). Летом семужка выручает, а зимой — лось. Зимой в их деревне уж и вовсе не заработаешь. В колхозе в эту пору своим делать нечего… Как-то пригнали из города тунеядца да тунеядку, так председательша Дуська Потоскуева наотрез отказалась их принять. «Своих хватает!» — заявила она, намекая и на Сашку, и на Кузьму, и еще на трех мужиков, промышлявших для рыбозавода.
Как ни крути, с какой стороны ни взглядывай, а права председательша — тунеядец он, браконьер, волк, не по закону живет, оттого и нет в его жизни никакой твердости, а есть только одна шаткость да неуверенность… Давно бы пора расписаться с Катей, ввести в избу, жить вместе. И люба она ему и жена уже, считай, а он все тянет, изворачивается, все боится — изловят, посадят, падет срам на Катину голову. Но он этого не может позволить. Лучше уж врозь. Пока врозь, все, что он делает, ее вроде бы не касается.
Нет, надо мотать, мотать! И есть куда. Старший брат приглашает в Воркуту: «С твоей-то силой по пятьсот будешь выколачивать в шахте». Средний зовет на нефтеразведки, тоже грозится большими деньгами. Оба они чуть ли не с малолетства разъезжают по стране, только он, меньший, все еще, как Иванушка-дурачок, сидит на отцовской печке. И отца уже нет, и матери нет, а он все сидит…
— Заколотить избу или продать на дрова, — наконец решает Сашка. — Катю с собой и айда. Куда глаза глядят. Хоть в шахту, хоть в разведку, хоть мешки таскать где-нибудь на пристани. Хуже не будет, а человеком станешь.
II
Напористо и слитно гремел по брезенту дождь. Влажный ветерок шевелил обсыпанные каплями марлевые стенки полога. Впервые за весь день легко дышалось.
Спать бы да спать в такую погоду, отлеживаться вволю со злого похмелья. Но сквозь сон Сашке показалось, будто он уловил вблизи чужие голоса. Тут и Кукла предостерегающе взлаяла на берегу. Значит, не ошибся, слышал-таки голоса. И Сашку точно кто в бок подтолкнул: неужели Дерябин?
Он проворно сел на овчинах, поднял полог и высунул наружу голову.
Нагоняя на землю сумрачь и холод, ворочались в небе тяжелые косматые тучи. Густо лил дождь. Потемнел лес на противоположном берегу. Потемнели камни. Только одна река светло и ясно кипела от дождевых струй.
А по реке, по вспененной быстрине, неслись, проплывали, стоя по щиколотку в воде, двое — насквозь промокшие парень и девка.
Сашка даже не сразу сообразил, на чем они плывут, на какой такой подводной лодке, и, только вглядевшись получше, разобрал — да на плоту же, на малюсеньком салике, полностью затонувшем под их тяжестью. «Туристы, — успокаиваясь, подумал он. — И, видать, неопытные».
Те двое отчаянно махали короткими оструганными шестами, гребли, толкались о дно, пытаясь направить плот к берегу, но быстрина не выпускала его, протаскивала вместе с пеной мимо Сашкиной стоянки. Наконец девка выбилась из сил, швырнула шест в воду и, оборотив к Сашке наполовину скрытое под капюшоном бледное личико, крикнула слабым обиженным голосом:
— Ну что вы смотрите? Помогите же!
Сашка уже был на ногах. Он взял из лодки моток веревки и запрыгал по камням вслед за плотом. Кукла, перестав лаять, бежала впереди хозяина.
— Сейчас милая, — бормотал на ходу Сашка, радуясь и тому, что это туристы, а не Дерябин, и тому, что целый вечер проведет среди людей, в разговорах, которые отвлекут его от самого себя.
Метрах в пятистах от стоянки река круто загибала вправо, течение било в левый берег, и плот так близко вынесло к камням, на которые успел выскочить Сашка, что ему даже не пришлось веревкой воспользоваться, — перехватил рукой. Туристы выбрели на берег. Плотик сразу же всплыл, показав все свои жалкие суковатые жердочки, связанные между собой чем попало — где гнилой веревкой, где ржавой проволокой, а в одном месте даже шелковой лентой; чудно было, что он еще держал, не рассыпался на перекатах; всплыли на поверхность и два тощих промокших рюкзака и подвязанная к ним сверху не то доска, не то что другое, плоское и широкое, тщательно завернутое в клеенку.
— Спасибо, друг! — парень торжественно протянул Сашке худую костлявую руку; сам он был тоже худ и костляв и его можно было бы признать за подростка, еще неокрепшего, еще тянущегося вверх, если бы узкое лицо не обросло рыжей христосовской бородкой; да и весь он своей прозрачностью, худобой, длинными волосами и этой бородкой походил на Исуса. Сашка тотчас подумал, что в деревне его так бы и прозвали — Исусик. — Спасибо, спасибо, — с жаром тряс он Сашкину руку, будто тот сотворил сейчас невесть какое благодеяние. — Унесло бы черт-те куда — и до стоянки твоей не добрести. Совсем до ручки дошли. Сверху вода, снизу вода. Спички промокли, обогреться нечем. Да что обогреться! Третий день крошки во рту не было, с ног от голода валимся. Вся надежда на тебя, брат. В накладе не останешься. Я, понимаешь ли, художник. Из Москвы. А это моя жена, — кивнул он на девушку, стоявшую молча за его спиной с растопыренными руками. — В клеенке — мои работы. Перестанет дождик — покажу.
Несмотря на бедственное положение, в какое они попали, художник говорил веско, уверенно, с сознанием собственного достоинства, словно наперед знал, что ему не откажут, помогут, выручат. Впрочем, почти все, кто время от времени приставал к Сашкиной стоянке, вели себя подобным образом — уверенно, требовательно, покровительственно, точно по какому-то неписаному закону он от рождения должен был им служить — и только.
— Пойдемте, — сказал Сашка.
— Ну, что я говорил! — воскликнул художник, обернувшись к своей подруге, застывшей позади все в той же неуклюжей позе. — Добраться бы только до человека или до охотничьей избушки. И мы будем сыты и обогреты! Таков закон тайги! Говорил я тебе? А ты все сомневалась, не верила… Избушка нас тоже спасла бы. Охотники оставляют в них спички, продукты, дрова. На тот случай, если забредет кто-нибудь вроде нас с тобой, голодный и продрогший. Правильно я говорю? Кстати, как вас зовут? — повернулся он снова к Сашке.
— Александр. Можно Сашкой.
— А я — Феликс, она — Вера. Ну, вот и познакомились.
Феликс взошел на плотик, и тот снова затонул под ним.
— Поклажа у нас невелика, — проговорил он, отвязывая рюкзаки. — Все съели или растеряли.
Рюкзаки и в самом деле были легкими, если что и тянули, то от воды, и Сашка оба их подвесил на левую руку, а в правую взял под мышку завернутые в клеенку работы художника.
Вера сразу же отстала. Она и шла с растопыренными руками — не гнулась затвердевшая, как железо, брезентовая куртка.
Феликс не отставал, хлюпал раскисшими сапогами рядом, рассказывал по дороге о себе, изливал душу, как бы заранее платя своей откровенностью за будущие хлеб- соль.
Он, собственно, еще не настоящий художник — учится. Вера тоже пока никто, школу только успела окончить. Поженились всего полтора месяца назад, и этот поход у них вроде свадебного путешествия. А сам он должен еще написать серию таежных пейзажей для дипломной выставки в институте. Конечно, легкомысленно было отправляться с Печоры на Урал по крупномасштабной карте, но другую в наше время где найдешь? В первые дни все было хорошо. Вдоволь продуктов, чудесная тропа. Шли по берегу быстрой холодной речки. Часто делали стоянки… Ах, эти стоянки! Еще минуту назад какая-нибудь поляна на берегу была им совершенно чужда, безразлична, как и множество других, по которым тащились, согнувшись под тяжестью рюкзаков, но вот они решают остановиться, и глаз уже с радостью примечает цветы на поляне, а по краям ее — молодые пушистые елочки, лапник с которых пойдет на лежанку, в центре — раскидистую березу, которая по утрам будет затенять палатку и не даст ей прокалиться, и эта, еще минуту назад совсем чужая, поляна вдруг становится привычной, родной, особенной, будто с детства на ней вырос. Когда же они совсем освоятся тут — поставят палатку, разожгут костер, протопчут в высокой траве тропинку к речке, то кажется обоим: лучшего места и в мире не найти… Так они влюблялись в каждую свою стоянку… Но вот речка кончилась, пропала в ржавом болоте, и все вдруг стало плохо. Ни полянок, ни березок. Марь и топь. Да еще гнус — спасу нет. И гор не видно. Тут где-то должны быть, близко, а не видно. Вскоре и совсем ориентировку потеряли. Заблудились, значит. И в рюкзаках уже легко, животы подтягивает. Феликс струхнул изрядно. Не за себя, за жену. К счастью, снова вышли на какую-то реку. Рубить настоящий плот уже сил не было, кое-как связал вот этот… А что за река и куда течет, он и теперь не имеет представления. Хорошо бы в домашнюю сторону. Досыта напутешествовались…
— Шугор, — сказал Сашка. — Впадает в Печору. До Печоры еще двести километров. Дня четыре проплывете.
— А до жилья?
— Тоже двести. Первая деревня в устье Шугора.
— Далековато, но теперь не пропадем.
Пока они шли до стоянки, дождь прекратился. В разгоняемых верховым ветром тучах появились разрывы, над рекой заметно посветлело.
Сашка разжег костер и ушел за продуктами. Гости встали у огня, вытянули перед собой красные озябшие руки и простояли в таких позах, окутанные паром и дымом, до тех пор, пока он не позвал их к столу. Там были навалены сухари, сахар, малосольная рыба. Попыхивал через носок горячим паром чайник.
— В рай попали, — воскликнул Феликс, набрасываясь на еду.
Вера откинула с головы обмякший капюшон. Лицо у нее было совсем еще юное, с детскими ямочками на зарозовевших у огня щеках.
— Нам, наверно, опасно сейчас есть? — застенчиво улыбнувшись, подняла она на Сашку большие синие глаза.
— Ничего, — поторопился он успокоить девушку. — Сухари да чай — пища легкая.
Он смотрел на супругов, удивлялся их резкой непохожести и с непонятной для себя завистью думал: рисково живут, уверенно, на хлеб еще, поди, сами не зарабатывают, а уже поженились, в тайгу вот вдвоем не побоялись отправиться… рисково.
Все трое сидели за столом, когда к стоянке подкатила желто-новенькая, изнутри только просмоленная лодка, и из нее вышел на берег легонький старик с козлиной седой бородкой на худом темном лице. Пиджак на нем был сухой — ливень, верно, пересидел где- нибудь в укрытии. Равнодушно глянув из глубоких черных впадин па гостей, он буркнул что-то вроде приветствия и тотчас занялся возле лодки своими делами.
— Кузьма. Мой напарник, — пояснил Сашка.
— Дедушка! — весело крикнул Феликс. — Рулите к столу. Пока чай не остыл.
Кузьма, пытавшийся вытащить из лодки тяжелую бочку с рыбой, даже головы не повернул.
Сашка спустился к реке помочь старику.
— Кто такие? — хмуро спросил тот.
— Художники, говорят. Из Москвы. Муж с женой.
— Врут, — убежденно прошипел Кузьма. — Он уже с бородищей, а ей, поди, и двадцати нет. Полюбовники. Жену свою он дома оставил.
«Вот ведь глазастый хрыч! — подивился Сашка. — Кажется, и не смотрел в ту сторону, а все разглядел».
— Ты, что ли, их потчуешь?
— Я. Свое в лесу поели.
— Наверно, у них деньжиц полные карманы?
— Откуда мне знать?
— А как не заплатят?
— Да перестань, Кузьма. Что мы, не люди с тобой?
— Ох, сердобольный! Ох, сердобольный! — в сердцах сплюнул старик. — У самого ни кола, ни двора, и все туда же — помогать. Ты о себе позаботься.
— Мне не много надо, — огрызнулся Сашка. — Я ведь на тот свет не коплю.
— Ладно, — примирительно буркнул старик. — Ты спроси-ка лучше, может, блесны у них есть али какая другая снасть. Променяю на рыбу.
— Сами наловят.
Пока они, переругиваясь, выкатывали на берег бочку, художник распаковал свои работы и приготовил их для обозрения.
— Я ведь тебе обещал, Александр. Ну вот, смотри, — показал он на подмокшие листы картона, расставленные вдоль скамеек.
На листах пенились меж камней голубые ручьи, пестрели яркими цветами лесные поляны, томились на жарком солнце пышные, с распущенными, как веера, хвойными лапами сосны; бывшему матросу-черноморцу чудно было, что сосны эти походили на южные пальмы.
— Ну, что скажешь? — теребил художник, и по голосу его слышалось, что он ждет похвалы.
Сашка не знал, что в таких случаях говорится, но художник все наседал, и он смущенно выдавил из себя — красиво, мол, потом, осмелясь, добавил критически, что сосны на листах походят на пальмы — как же это так?
— Да ты просто молодец! — радостно взмахнул руками художник и повернулся к сушившей перед костром мокрую палатку жене. — Вера, послушай, что он говорит. Мои сосны походят на пальмы. Точно! Я так их и вижу — северные пальмы. А тайга — джунгли… Вот что значит простой глаз!
Опасаясь, как бы художник не заставил его еще что- нибудь произнести, Сашка отошел к костру.
Вера клевала носом. От палатки валил пар. «Когда она еще просохнет, — подумал Сашка. — Девка с ног валится, да и время позднее, пусть-ка почуют под пологом. Сам я как-нибудь перебьюсь». Вера не заставила себя упрашивать, выпустила из рук палатку и поплелась под тент. Вскоре к ней присоединился и муж.
Воздух был крупинчато-серым, ночным. Река покрылась туманом. От мокрых камней тянуло промозглым холодом. Кузьма, забиравший по утрам в лодку все свое добро — и тент, и полог, и постель (как бы не разорили без догляда), теперь снова вытаскивал его на берег, готовясь ко сну.
Сашка подбросил в костер дров, завернулся в плащ и прилег рядом на землю. Потрескивали дрова. Плескалась вода. «Легко, рисково живут ребята, — снова думал он про гостей, спавших под пологом. — Пешком забрести в такую даль, без хлеба. А не встреться он им, что бы с ними было? Но зато хорошо вдвоем, тепло, не затоскуешь, как сам он каждую ночь тоскует по Кате». И, вспомнив про Катю, он уже ни о чем другом думать больше не мог.
Вот она стоит перед его глазами, рослая, сильная, под стать ему самому, такая, какой он увидел ее в первый раз среди деревенских девчат, столпившихся в ожидании танцев возле клубного крыльца. Он вернулся домой, угостился немножко, посидел у постели больной матери и, разодевшись в пух и прах — в клешах, матроске, тельняшке, в лентах с якорями, тоже явился в клуб. Окна в зале были завешаны черным толем (накануне показывали кино), танцевали при электрическом свете, баянист, верно, ради Сашкиных ленточек заиграл вальс «Амурские волны», и Сашка через весь зал прошел к приглянувшейся девушке, и она нисколько не удивилась, будто даже ждала его приглашения, оттолкнулась от стены и доверчиво положила свою руку ему на плечо, а когда танец подходил к концу, она лукаво блеснула глазами и сказала: «Я вас знаю». «Откуда же? — обрадовался разговору Сашка. — Меня тут давненько не было. Пять лет почти». — «Мы в одной школе учились. Только вы в десятом классе, а я в пятом или шестом». Сашка тотчас представил школу в соседнем селе, в которую он ходил за семнадцать верст из деревни, представил пыльные классы, коридоры с выбитыми до ям полами, черный, без единой травинки школьный двор, все живо восстановил в памяти, только эту девушку никак не мог вспомнить. Ну да, догадался он, в те времена она была совсем еще пигалицей, от горшка два вершка, он и внимания на таких не обращал, где же теперь вспомнить…
После танцев они провожались до утра… «Ты не поверишь, — говорила Катя. — Я о тебе еще со школьных времен думаю. И когда в армию ушел, тоже вспоминала. Только не чаяла дождаться. Ведь все ваши разбежались из деревни… А ты вон и приехал».
Обогрела его Катя, на всю жизнь обогрела, и ему бы надо с ней по-хорошему, по-людски, но разве мог он позволить, чтобы и она вместе с ним чувствовала себя обложенной охотниками.
Вот теперь, когда он решил уехать, все будет по-другому, по-настоящему. Не хуже, чем у этих ребят.
«Дождаться бы только осени», — думал с надеждой Сашка, но на сердце отчего-то было смутно и неловко, может оттого, что вот скоро уедет, а ни разу даже не свозил сюда Катю, не порыбачил с ней вместе, хотя она все время просила об этом.
III
На рассвете, разбуженный у остывшего костра холодом и сыростью, Сашка собрался на рыбалку. Перед тем как столкнуть лодку, он подошел к пологу и расшевелил Феликса.
— Продукты знаете где? В бочках. Ешьте вволю, не стесняйтесь. Если надумаете плыть дальше, то и на дорогу возьмите, сколь надо.
— На рыбалку? — заворочался под пологом художник. — Можно с тобой? Я никогда не видел, как ловят хариусов.
— Если охота… Только не мешкай…
Через десять минут оба уже были в лодке. Сашка сидел высоко на корме, управлял мотором, а художник, накрывшись с головой брезентовой курткой, забился в нос, дрожал всем своим худым телом, и под боком у него побрякивал плоский ящик с рисовальными принадлежностями — этюдник.
Лодка шла против течения. Над рекой стоял густой туман. То справа, то слева показывались похожие на грязные клубы дыма купины прибрежных кустов, но самих берегов не было видно. На обоих заволгла одежда, и от встречного воздуха, как от родниковой воды, поламывало зубы.
На перекатах туман не стоял на месте: подхваченный острым ознобным ветерком, который вздувала за собой разбежавшаяся вода, он тоже катился вниз… Они прошли один перекат, второй, а на третьем Сашка вывалил за борт стальное зубчатое колесо, заменявшее ему якорь, и остановил мотор. Лодка рванулась вспять, дернулась на привязи и, развернувшись носом в обратную сторону, вытянулась на туго натянутой веревке в струнку по течению.
Феликс, вспугнутый толчком, поднял голову.
— Приехали, — весело сказал Сашка. — Сейчас начнем…
Не хотелось Феликсу покидать свое уютное местечко в носу, но желание посмотреть на Сашкину работу вблизи взяло верх, и он переполз, держась за борт, на корму.
Сашка готовил к спуску свой кораблик. Это была полуметровая доска, темная, не новая, уже послужившая немало по другой части — либо тесиной в заборе, либо еще чем; один край у нее был скошен; в короткое ребро килем вделана железная скоба; Феликс тотчас догадался, что скоба эта предназначена для того, чтобы кораблик держался в воде стоймя; сбоку к кораблику за маленькие металлические ушки были подвязаны четыре коротких поводка, сходившихся, как у бумажного змея, в одном узелке; дальше от узелка шла крепкая миллиметровая леса — нить, на которой через каждые полтора-два метра висели на таких же крепких поводках трехжальные якорьки с пестрыми волосяными мушками, много якорьков, может, пятнадцать, может, двадцать, а может, и больше.
Все они перепутались между собой, и сейчас Сашка с привычным терпением разбирал их и развешивал один к одному вдоль борта.
Когда эта работа была закончена, Сашка выкинул кораблик на воду. Тот всплыл вверх длинным ребром и, натянутый на леске, встал против лодки. Метр за метром отпускал Сашка лесу, одну за другой скидывал с борта мушки, и кораблик уходил против лодки все дальше и дальше — в туман, в таинственную неизвестность — точь- в-точь бумажный змей улетал в заоблачную высь.
Еще не все мушки были скинуты с борта, а в тумане уже послышались резкие короткие всплески, совсем не похожие на равномерные, шелестящие шлепки волн. Чак- чак-чак! — бил кто-то там неведомый. Феликс удивленно и встревоженно посмотрел на Сашку, и тот, поняв его взгляд, сказал:
— Хариусы играют.
Феликс заволновался и не только забыл о холоде, но вроде бы даже почувствовал некоторый жар во всем теле.
Последняя мушка прыгала на волнах рядом с бортом. На глазах у Феликса на нее выскочил маленький харюзенок. Он захлопнул в воздухе узкий ротик и в тот же миг, поддетый за верхнюю губу, беспомощно завис над водой.
— Вытаскивай, вытаскивай! — при виде рыбы загорячился Феликс.
Сашка и сам чувствовал, что пора — леска напряглась в его руках, дергалась, ходила, и он потихоньку стал выбирать ее. Почти на каждой подвеске была рыбина. Первый харюзенок — самый маленький. Дальше пошли на полкилограмма и больше. Феликс упал на колени в мок- реть и снимал с якорей хариусов. Прохладные скользкие рыбины холодили руки, но теперь ему все было нипочем — ни туман, ни холод, ни сырость.
Впрочем, когда Феликс очувствовался от первой горячки, пришел в себя, тумана уже не было, исчез, растаял, точно по волшебству, над головою сияло чистое небо — ни вчерашних туч, ни дымки, сверкало солнце, высвечивая в полуметре под водой хрящеватое галечное дно (а каким глубоким оно казалось в тумане). Открылись берега: слева — низкий, песчаный, а справа — высокий, скалистый, и под самой скалой, глянцевито-влажной от осевшего тумана, качался их кораблик.
В берестяных коробках и по дну лодки, обдирая и разбрызгивая во все стороны серебристую чешую, прыгали хариусы. Феликс влюбленно смотрел на них и думал с восторгом: вот это работа, вот это жизнь, век бы не уезжать отсюда!
Но рыбы было так много, пропасть рыбы, что она вскоре как будто даже надоела Феликсу, да и возбужденные нервы требовали отдыха, и он снова перебрался в нос судна на сухое. Там выскреб из бороды чешую, обтер о штаны руки и, пристроив на коленях этюдник, попробовал запечатлеть в красках окружающее его бытие. Оп писал трепещущуюся блестками реку, голубых хариусов, скалу, ставшую на солнце сиреневой; и счастливый душевный подъем, который охватил художника при виде маленького харюзенка, теперь сопутствовал его работе. Никогда еще он так остро не видел, никогда еще так верно и чисто не ложились мазки. Потом художник переключил свое внимание на Сашку, писал его крупную голову с выгоревшими и вьющимися, как стружка, волосами, писал прокаленное на воздухе лицо со светлыми, будто тоже выгоревшими глазами, писал до пояса, писал во весь рост, и к полудню у него набралось порядочно Сашкиных портретов — Сашка с рыбой, Сашка за рулем, Сашка в профиль, Сашка в фас. Тут Феликса обожгла дерзкая идея: не пейзажи он представит на дипломную выставку, а целую картину «Рыбак» с монументальным Сашкой в центре композиции. Напишет такого рыбака, какого еще никогда и ни у кого не было. Так он и порешил.
В полдень, не выходя из лодки, они пообедали, высосали по банке сгущенки, пожевали сухарей, и хотели было уже снова разбрестись по своим местам, как вдруг услышали далеко внизу глухое урчание лодочного мотора. Кто бы это мог быть? Кузьма сейчас вверху, он прошел туда еще в тумане. И Феликс вопросительно посмотрел на Сашку.
— Один мой знакомец раскатывает, — принужденно усмехнулся тот. — Видишь гору? На колокол еще похожа. Сейчас он остановится под ней и полезет на вершину.
— Зачем?
— Ты у него спроси.
Теперь они уже не торопились вернуться к прерванным занятиям, сидели на скамейках посредине лодки, ждали. И через полчаса Феликс в самом деле различил на вершине горы, у квадратного камня, нечто вроде былинки, которой раньше как будто там не было.
— Что он все-таки делает? — недоумевал Феликс.
— В бинокль нас рассматривает.
— Вот чудак.
— Совсем не чудак, а рыбнадзоровец Петька Дерябин. Смотрит, не ловим ли мы с тобой семгу.
— Какую семгу?
— Есть такая рыба.
— Знаю, что есть. Когда водятся денежки, лакомлюсь в ресторане. Но я полагал, она в море живет.
— И в реке и в море. Рождается в реке и первые лет пять тоже здесь живет и зовут ее тогда не семгой, а тальмой. Чудно: почти у всех наших рыб по два имени, одно — для взрослых, другое — для поросли. Маленьких харюзов, вроде того, что ты первым снял с крючка, называют жиганами. Маленький осетр тоже не осетр, а лобарь… Тальма в пятилетнем возрасте в два пальца величиной. Такой она и скатывается в море, а там, говорят, всего лишь за три года вырастает в настоящую рыбу — метр длиною, полпуда весом. Приходит время нереститься, и она прет обратно. Тут уж для нее никаких преград нет, мели так мели, на брюхе проползет, всю чешую сдерет с себя, но не повернет обратно. Под самый Урал доходит… Тоже интересно, как икру они мечут. Разобьются на пары — самец и самка. Но сначала самцы передерутся между собой. Что ты, настоящая драка! За дорогу нижняя челюсть у них загибается в крутой крючок. Сцепятся этими крючками и давай таскать друг друга, пока который-нибудь из них не уступит. Шум, плеск, пальба по всей реке. Ну, а потом рыбы парами вырывают на быстрых перекатах в галечном дне ямы, выпрастывают в них икру и молоки и снова зарывают, да не только зарывают, но еще и бугры нагребают выше воды, далеко их видно — это чтоб другие рыбы не растащили раньше времени икринки… У самок еще хватает сил уйти обратно в море, а самцы, умаявшиеся в драках, почти все на месте и погибают; в конце лета плывет по реке мертвая рыба — лохвоина, как у нас называют. На нее много охотников: халеи всякие, орланы-белохвосты, сороки, вороны. Полуживую расклевывают…
— А живую, значит, нельзя ловить? — спросил Феликс, с интересом выслушавший про житие семги.
— Нельзя. Ни сетями, ни спиннингом, ни на дорожку. За голову — штраф пятьдесят рублей, а то и решетка. Здесь на каждого рыбака по охраннику.
— Как же она в ресторан-то попадает?
— Государство ловит. В низовьях вся Печора перегорожена сетями, там ее и вычерпывают, когда на нерест идет, а сюда, бают, по счету спускают.
— И всегда так было?
— Не. На моей памяти отец ловил еще свободно. Всю зиму, бывало, ели в пирогах да в ухе, а то и просто так, заместо закуски. Все мы тут на семужке выросли. Теперь худо. У баб в праздник и пирог не с чем испечь.
— Мда-а, — потеребил бородку художник. — Грустно. Грустно жить на рыбе и не есть ее.
— Ну, и не держится народ на реке. Разбегается кто куда. Сколько селений лебедой да крапивой поросло… Я вот тоже собрался рвать когти, на что уж, кажется, коренной-прекоренной. Даже деревня, в которой живу, по моей фамилии зовется — Гордеевка. Прадед мой основа ее — Гордей. Есть еще Гордеев перекат. Рассказывают, он потонул на нем. В тайге, под Уралом — Гордеев стан, где он охотился. Вон ведь как широко пустил мужик корни, а толку что — не держат они нас…
За разговором оба то и дело поглядывали на гору. Человека возле камня уже не было. Вскоре послышалось и урчание мотора — лодка уходила.
— Какая она из себя, эта семга? — спросил Феликс. — Я ее видел только в тонких ломтиках.
— Большая рыба.
— Красивая?
— У нас зовут ее красавкой.
— Вот бы посмотреть! — с заблестевшими глазами воскликнул художник.
Сашка вприщур посмотрел на него и ничего не сказал.
— Может быть, попытаемся поймать? — загорелся Феликс. — Всю ответственность беру на себя. Что он мне сделает, твой знакомый?
— Тебе-то ничего, вот мне…
— Да он и не увидит, вниз уплыл.
— Давайте-ка лучше займемся своими делами, — сказал Сашка, поднимаясь со скамейки.
После долгого сидения Феликс остыл к работе, да и не виделось уже вокруг ничего интересного, достойного изображения, и он снова принялся помогать Сашке — снимал с крючков хариусов, усыплял их ударом головы об лодку, чтобы не прыгали много, а сам все время раздумывал о семге-красавке, о том, как бы уговорить Сашку выловить одну; он не сомневался, что тот, несмотря на строгости, втихаря побалывается запрещенной рыбкой, «Может, меня остерегается? Надо бы показать как-то, что свой я человек». Но показывать ему ничего не пришлось. Сашка вдруг распрямился, посмотрел на солнце, обошедшие с утра полнеба, на берестяные короба, доверху забитые хариусами, и сказал:
— Хватит на сегодня. Сейчас самая пора брать семгу.
Желание Феликса сбывалось. В предчувствии чего-то
необычного у него быстрее заколотилось сердце.
Сашка, между тем, вынул из воды кораблик, смотал вокруг него лесу с поводками, сунул в ящик со снастью, а оттуда вытащил сухую рогатку с другой лесой, но уже без поводков и без мушек, зато с тяжелой, двухцветной блесной: сверху — золотистой, снизу — красной.
— Держи, — протянул он рогатку Феликсу. — Сядешь рядом со мной на корму. Когда я поведу лодку, распустишь всю леску. Походим с дорожкой.
Сашка поднял якорь, включил мотор, и лодка заскользила вниз по реке; Феликс, как и велено было, перебрался в корму, выкинул за борт блесну и стал распускать леску.
На тихом ходу лодка широкими кругами двигалась под перекатом. Сжав в обеих руках рогатку и затаив дыхание, Феликс ждал… Но чуда не было. Второй, третий, четвертый круг… Нет, не из удачливых он, не видать ему семги-красавки. Он устал ждать, нервное напряжение перешло в сонливость, потянуло на зевоту и тут вдруг дернуло, дернуло с такой силой, что он чуть не перевернулся прямо с раскрытым ртом за борт. «То-то бы нахлебался!» — мелькнуло в голове, а рогатка все рвалась из рук, обжигала ладонь. Он беспомощно оглянулся на Сашку. Тот выключил мотор и знаком потребовал рогатку себе, но Феликс теперь не расстался бы с ней ни за какие блага на свете.
Лодку несло по течению. Леска внезапно ослабла. «Неужели сорвалась, неужели ушла?» — в отчаянии думал Феликс, легко выбирая намокшую стилоновую нить. Он выбрал не меньше трети. И снова рвануло. В тот же миг показалась и сама рыба. Она встала на хвосте — большая, грозная и как бы разъяренная, ослепительно сверкнула на солнце белым брюхом — и опять бухнулась в воду, бухнулась с громовым, подобным пушечному выстрелу, звуком, и по воде во все стороны пошли крутые круги. И началось, и началось! Туго натянутая леса не ослабевала больше ни на секунду; струнно звенела, ходила из стороны в сторону, увлекая за собой лодку; рыба то заныривала вглубь, то показывалась у самой поверхности, переворачивалась вверх белым, будто эмалевым брюхом, и в воде представлялась совсем маленькой, не больше хариуса, и не верилось, что это она с такой силой и яростью рвет из рук крепкую стилоновую жилу.
Игра была древняя, первобытная, и первобытный восторг распалил художника, и сам он ощущал себя первобытным, готовым на все — хоть в воду… Однако полностью он не забылся, чувствовал под ложечкой неприятный холодок страха, умерявший его первобытность, — в самом ли деле сошел с горы Дерябин, не притаился ли там за камнем, не наводит ли сейчас на него бинокль? Может быть, прокрался по берегу и рассматривает в упор, фотографирует. Но что ему. может сделать Дерябин, снасть-то не его, Сашкина, и сам он тут с боку припека, проезжий, да и убрался Дерябин, убрался, они ведь оба слышали…
Феликс беспокойно оглядывался на Сашку, но тот не понимал его взгляда, ободряюще улыбался, кивал головой, как бы говоря, что все он делает правильно, и рыба никуда не уйдет от них.
Рыба умаялась вконец, уходилась, и последние метры дались легко. Сашка перегнулся через борт, схватил одной рукой за хвост, другую с привычной сноровкой запустил ей за жабры и тут же выхватил всю в лодку. Рыба даже и не билась, только водила тяжело сиреневыми, в крапинку, боками. Дальше было просто. Сашка вытащил из кармана складень, разомкнул, вонзил острие чуть пониже головы — одним взмахом развалил рыбину по брюху до хвоста. Брызнула алая кровь. Открылись в пленках два продолговатых жгута, плотно набитых золотисто-прозрачными зернами икры. Икра лежала в жгутах полукружьями, похожими на апельсиновые дольки.
Никогда еще у Феликса так высоко не взлетали чувства. Он во все глаза смотрел на мертвую, враз потускневшую и как бы завядшую рыбину, на крупную, как ягоды, икру в дольках, на Сашку, споласкивающего нож в реке, и воспламененно думал: вот о чем надо писать, вот о чем! К черту «Рыбака». Никакого рыбака он писать не станет — столько их писано-переписано, что и нового ничего не скажешь, — а напишет «Браконьера», и в нем будет все, что он сейчас увидел и пережил, — и красавица семга, и Сашка, и ощущение первобытности, и страх, звериный страх перед рекой, перед самой рыбиной, перед всем белым светом.
…Вечером Сашка, Феликс и Вера сидели на стану вокруг костра и хлебали из мисок очищенную от пленок свежую икру. Феликс еще не остыл после рыбалки, нервно дергался, закатывал глаза, тряс узкой христосовской бородой, вспоминал:
— Ах, какая была рыбина! Как на хвост вставала! Как леску рвала! Чудом в лодке усидел! А если бы вывалился, если бы не удержал в руках рогатку — ушла бы. О, я бы не пережил этого. Утопился!
— Далеко не ушла бы, — успокаивал разволновавшегося художника Сашка. — У нас иногда рогатку нарочно в воду бросают, дают рыбе самой умучиться.
Феликс, не вникая в Сашкины слова, уже перескакивал на другое:
— Ах, так и тает, так и тает! В Москве ведь не поверят, что мы ложками хлебали свежую икру. Да я и сам себе не поверю. Хоть не уезжай отсюда никуда.
— Живите до зимы. Мне повеселее будет, да и помощники из вас хорошие, — улыбнулся Сашка и кивнул головой на белопенный, без единого раздавленного комарика полог, висевший на молодой березке; рядом, на других березках, сушились его портки, рубашки, носки — все это перестирала в их отсутствие Вера; подле костра стоял в закопченных ведрах ею же приготовленный ужин — суп со свиной тушенкой и макаронами, компот из сухофруктов.
— Хозяйка! — похвалил Сашка.
— Это она харч отрабатывает, — подмигнул Феликс. — А дома не упросишь и носовой платок выстирать.
— Как тебе не стыдно! — вспыхнула Вера.
— Шучу, шучу… Я тоже время зря не терял. Не веришь? Сейчас покажу.
Он смахнул с колен вылизанную до блеска миску и убежал к лодке. Вернулся с этюдником.
— Теперь ты не скажешь, что мало работаю, — говорил он, вытаскивая из ящика толстую пачку этюдов. — Половину Александру, половину тебе. Смотрите.
— Да ведь это я! — удивился Сашка, разглядывая верхний картон.
— Узнаешь? — радостно отозвался художник.
— Ну, как не узнать… И это опять я, — уставился Сашка на другой рисунок.
— Ты, ты!
— Хм, — засмущался Сашка. — Разве я так уже интересен, чтобы столько трудов на меня положить.
— Еще как интересен! — загорячился Феликс. — Я, может, с тебя целую картину напишу.
— Да на нее и смотреть никто не будет!
— Будут смотреть. И радоваться будут, что живут еще на земле такие сильные, такие щедрые и душевно здоровые люди.
— Ну, какой же я душевно здоровый? — грустно усмехнулся Сашка. — Волк затравленный, которого не сегодня-завтра изловят охотники.
— Вот, вот! — обрадовался Феликс. — Тебя здесь затравили, затуркали, а я напишу человеком. Напишу так, чтобы каждый, кто увидит картину, проникся твоими болями, страхами, твоей неуверенностью и чтобы у него появилось желание помочь тебе.
— Не надо мне помогать, — недовольно буркнул Сашка.
Но Феликс, не обращая внимания на его слова, продолжал горячить свою мысль:
— В этом-то и наш долг художников — всеми силами поддерживать забитого маленького человека. Его со всех сторон утесняют, бьют, шпыняют, а мы поддерживаем, поддерживаем, чтобы вовсе не упал духом.
«Ах ты, Исусик! — не понравилось Сашке то, что его обозвали «маленьким человечком», — тоже мне крупный человек!».
Вера же смотрела на мужа с ласковой гордостью, будто тот черпал свои умные речи не откуда-нибудь, а прямо из ее сердца.
Феликс уже развивал новую мысль, только что пришедшую в голову:
— Да и почему же ты браконьер? Ведь ты не делаешь ничего такого, что бы не делали в свое время твои отцы, деды, прадеды. Как и они, ловишь семгу. Но им никто не запрещал. Тебе же вдруг запретили. Почему, по какому праву?.. Я представляю, как однажды приехал в вашу деревню районный деятель, собрал народ: «Отныне вы семгу ловить не будете, ибо она слишком хороша для вас, перебьетесь на мелкой рыбешке, семга пойдет более достойным людям». И в один час из честных работников вы превратились в браконьеров. Где справедливость? Это все равно, что манси или хантам вдруг запретить бить в тайге лосей, оленей, ловить ту же рыбу, то есть лишить их традиционной пищи. Вы на реке такие же коренные, как и они в тайге…
— На словах-то оно, может, и так, — сказал Сашка и поднялся. — Вы тут ешьте, а мне надо улов обработать, пока не испортился.
Он спустился к лодке, вытащил на берег короб с хариусами и, присев на корточки у воды, принялся потрошить их.
Солнце уже закатилось, река померкла, но было еще светло. Впрочем, по-настоящему тут летом и не темнеет. По ночам только как бы серые крупинки в воздухе появляются.
Художник своими речами снова разворошил Сашкины мысли…
Дед, прадед, отец… Это их кровь переливается в его жилах, их кровь волнуется при плеске хариусов, их кровь любит через его глаза весь здешний мир — и кипящую быстриной и перекатами реку, и темный лес по берегам, и белые туманы над водой, и беззвездное летнее небо вверху… Сашке вдруг вспомнилось, как осенью плывут по реке с верховий, из-под Урала, плоты с сеном, десятки плотов, сено на них туго умято и придавлено, как в возах, тяжелыми березовыми бастрыками; на глубоких и тихих местах плоты тащат на буксире моторные лодки; на перекатах толкают шестами мужики, повыскакивавшие из лодок; пройдут плоты, а потом еще долго стоит над рекой, кружа голову, густой и сладкий сенной настой.
Вспомнил Сашка про плоты и вдруг понял: не сможет он жить иной жизнью, никуда ему отсюда не уехать. Не видеть родной реки, не дышать привычным воздухом — все равно, что вынуть из него живую душу и вставить заместо нее другую, пластмассовую, как, говорят, вставляют пластмассовые клапаны в сердце. И никакие большие деньги уже не помогут ему.
Так как же тогда быть? Что делать?
На ум внезапно приходит трудное решение: оставить семгу в покое, забыть про нее, как будто ее и вовсе не существует в реке. Не обручен же он с ней. Да и не впрок она ему: или на пропой, как в случае с вертолетчиками, или совсем задарма. Краденое есть краденое…
То-то бы удивился художник, узнав, в какую сторону направил он своими речами ход Сашкиных мыслей, а сам Сашка впервые за последние дни почувствовал себя легко и уверенно и уже радостно прикидывал в уме, как он после промысла перекатает вместе с Катей свою избенку, как пойдет к председательше… Если с ней по- серьезному, без шуточек да прибауточек, то не откажет в работе, баба добрая, да и Кате теткой приходится. Надо бы и с Дерябиным поговорить по душам. Все, мол, завязал, брат. Да не поверит. Ну, теперь-то пусть половит.

IV
Спустя два дня гости отбывали.
Под берегом наготове стоял плот. Не тот «подводный», на котором они приплыли четыре дня назад, а другой, только что срубленный Сашкой из сухих еловых бревен. На толстых комлях зеленел свежий лапник — чтобы посидеть на сухом либо полежать. Тут же были пристроены рюкзаки, значительно огрузневшие по сравнению с их первоначальным видом, — гостеприимный хозяин не поскупился, отвалил на дорогу и сухарей, и сахару, и круп разных для варева.
На постройку плота ушло все утро. Теперь уже начинался день, пронзительно-ясный, свежий, какие бывают только на севере. Солнце отбеливало последние камни, потемневшие от ночной росы. Распрямлялись подсыхающие травинки.
Супруги стояли перед снаряженным плотом, поджидали хозяина, запропавшего где-то в лесу.
Наконец, появился и он, неся на вытянутых руках две большие, в крупинках соли и влажных от рассола рыбины.
— Есть во что-нибудь завернуть? — спросил он, отпыхиваясь.
— Это уж слишком, Саша! — запротестовала Вера. — Нам и того, что в рюкзаках, хватит.
— Ничего, съедим, — перебил Феликс. — Дорога до Москвы длинная. Давай сюда. Завернем во что-нибудь.
Взяв из Сашкиных рук рыбу, он взошел на плот, завернул ее в вытащенную из рюкзака измятую полиэтиленовую пленку.
— Под лапник ее, — посоветовал Сашка. — Рядом с водой лучше сохранится.
Феликс так и сделал, подтолкнул сверток под лапник, потом спрыгнул на берег и подошел с протянутой рукой к Сашке.
— А нам вот тебя отблагодарить нечем. Может, возьмешь наш московский адресок и в гости приедешь? Или напишешь? Вдруг понадобится что: запасные части к мотору, лески, блесны, крючки? У нас этого добра не выбрать. Сразу вышлю.
Не найдя в карманах пустой бумажки, Феликс поднял с земли желтую щепку, срубленную с плота, и нацарапал на ней свой адрес.
— Спасибо, — сказал Сашка.
— Еще спасибо будешь говорить, — возмутился Феликс. — Лучше скажи, сколько мы тебе должны.
— За что?
— За харч, за приют.
— Нисколько. Гостями жили.
— Какие же гости? Разве те, что хуже татарина.
— Пустые разговоры, — отрезал Сашка и повернулся к Вере.
— Ну, милая девушка, прощай.
Вера спрятала правую руку за спину, приподнялась на цыпочках и, сама вся зардевшись и Сашку приведя в крайнее смущение, поцеловала его в щетинистый подбородок.
— Спасибо за все, — благодарно произнесла она. — И в самом деле приезжайте…
— Гора с горой лишь не сходятся, — пробормотал Сашка.
Вера и Феликс на плоту; Сашка забрел в воду, уперся руками в намокшие бревна и столкнул его с прибрежных камней. Плот сразу же подхватило течение. Поплыли вспять щепки, кусты, деревья. Поплыли, быстро уменьшаясь в размерах, разбросанные меж белых камней ржавые бочки, лодка, тент, кострище, врытые в землю стол и скамейки. Уплывал, отдалялся сам Сашка, стоявший у воды с прощально поднятой рукой. Он еще узнавался по тельняшке, по взбитым, как стружка, волосам, но лица уже нельзя было распознать… Лишь одна Кукла никуда не уплывала — бежала по берегу за плотом.
Вера тоже махала и жалостливо думала: мы-то скоро будем среди друзей, а он до самой зимы один-одинешенек…
Река завернула вправо, и Сашка исчез из виду, скрылся за кустистым зеленым мысом. Потерялась и Кукла. Вера облегченно вздохнула, опустилась на лапник, и сразу же все то, чем она жила последние дни, ушло в прошлое, а настоящим стали мысли о доме, к которому теперь ее приближала каждая минута. Она представила, как залезет дома в горячую ванну, как переоденется во все чистое, легкое, красивое, как пойдет по подружкам, и на душе сразу стало легко, светло.
Феликс стоял в передней части плота, время от времени взмахивал шестом, не позволяя «судну» развернуться поперек течения, и предавался сладостным размышлениям о своей будущей картине. Он уже видел ее во всех подробностях: на переднем плане могучий исполин в обличии Сашки; он стоит во весь рост в длинной, похожей на пирогу, лодке, и остервенело борется с белотелой рыбиной; одна рука ушла глубоко под жабры, другая — сдавила хребет, лицо искажено первобытным азартом и… страхом, ибо он только что учуял близкую для себя опасность… А вдали, над черной кромкой леса, встает солнце, огромное, красное, словно раскаленная железная чашка; оно еще не светит и не греет, в воздухе крупинками держится ночной мрак, за приподнятый нос лодки прицепился клок тумана — ранний воровской час…
Художник наслаждался своим замыслом, смаковал подробности, и лишь одно его удручало — за все четыре дня, прожитые у Сашки, он ни разу не заприметил, не засек на его лице того выражения, какое ему хотелось изобразить, — смешение еще не угасшей охотничьей страсти и внезапного животного страха перед тем, кто ему сейчас помешал. Через миг что-то произойдет! Схватка? Убийство? Кровавая трагедия? Ах, дорого бы дал Феликс, чтобы хоть разочек, хоть краешком глаза увидеть Сашкино лицо таким, каким оно смутно мерещилось в его сознании.
А без этого вся картина может не получиться… Гениальный Леонардо да Винчи обладал могучим воображением, но и он на целый год прервал работу над «Тайной вечерей» (почти завершенной, осталось лишь написать голову Иуды) по той же простой причине: никак не мог найти натуру — «злодейское лицо», соответствующее его замыслу. Художника торопили заказчики, он отвечал им: «Как только такое лицо мне встретится, я в один день закончу работу».
…«Социальная картина!» — продолжал Феликс раздумывать о своем, не подозревая, что замысел его картины воодушевлен казенной мыслью и что он резко расходится с его недавними толками о назначении искусства — поддерживать «маленького забитого» человека; обо всем этом он не подозревал и не думал. Но не думать о том, что Сашка предстанет в его картине не совсем в благовидной роли, он, конечно, не, мог. Так ли расплачиваются порядочные люди за гостеприимство и радушие? Так ли благодарят за спасение?
Увлекающийся, неглубокий человек, лишенный к тому же определенных взглядов на жизнь, легко находит оправдание любым своим поступкам. Феликс недолго мучил себя размышлениями о порядочности. Выручили вспомнившиеся вдруг разговоры, которые не раз слышал в кругу своих друзей: истинное творчество аморально по своей сути, ибо художник, изображая даже самых близких людей: отца своего, или мать, или жену, должен писать только правду, одну только правду, какой бы порой неприглядной она ни была; хотя бы даже и не близкие люди, чужие, — все равно разве не аморально выворачивать наружу их потаенные мысли и страсти?
«Что поделаешь? — вздохнул Феликс. — Чувству благодарности в нашей работе нет места».
А солнце между тем поднялось в самую высшую точку, разогрело воздух и насквозь просветило реку. Под плотом мелькали то желтый песок, то пестрая галька, то валуны, поросшие вытянутыми по течению изумрудными водорослями. Берега дымились зеленью. Река все время катилась под уклон, заметный даже простым глазом, и сухой легонький плот несся вместе с нею; на падучих перекатах он еще наддавал, и тогда его нос зарывался в воду, через бревна перекатывались пенистые валы, летели брызги, посвистывал в ушах ветер, и у путешественников от жуткого восторга замирало сердце и холодело под ложечкой.
К вечеру по сторонам прямо из воды поднялись высокие серые скалы — надо было задирать голову, чтобы увидеть их вершины, редко утыканные игрушечными елочками, — дно провалилось, скрылось в черных потемках, течение пало, наступила глухая тишина, нарушаемая по временам звонкими ударами капель, соскальзывающих с береговых камней. Вся река была в белых лепестках пены, принесенных с кипящих перекатов. У скал пена сбилась в большие пышные сугробы.
Потом и впереди встали скалы, заключили реку в каменное кольцо. За одной из скал укрылось солнце. Было страшновато и необыкновенно красиво — будто в вымершем средневековом городе. Плот почти не двигался. Путешественники взялись за шесты, лежавшие до того без дела. Дна не было. Можно было только подгребаться. Через полчаса работы в скалах прорезалась узкая вертикальная щель, и через нее косо пала на цветущую воду желтенькая полоска света. С каждым взмахом шеста щель становилась все шире и шире, а свету все больше и больше — словно ворота какие раздвигались в совершенно иной солнечный мир. Впрочем, вспомнил Феликс, именно воротами и называл Сашка подобные места на Шугоре: Верхние ворота, Средние ворота, Нижние. Это, вероятно, были Верхние, потому что никакие другие пока на пути не встречались.
Наконец, гребцы миновали и сами ворота — узкий перехват между двумя одинаковыми розовато-серыми скалами с одинаково подмытыми боковинами внизу — и на них, как ливень, хлынул солнечный свет, а перед глазами снова открылись плоские зеленые берега, поросшие то травой, то кустами. За день они настолько свыклись со своей одинокостью, что, увидев вдруг на левом берегу, прямо под скалой, белую выцветшую палатку, дымок над костром, дюралевую лодку, над которой, склонясь, возились двое мужчин, от неожиданности даже шесты выронили из рук.
На скате палатки висели кожаная полевая сумка и старинный, в желто-медной оправе, морской бинокль. По этим предметам Феликс догадался, что повстречались они ни с кем иным, как с самим Дерябиным, хозяином реки. Он тут же вспомнил про семгу под лапником и ощутил во рту нехороший привкус. Черт подери, вот ведь не повезло!
Те двое, заприметив плот, распрямились.
Который же из них Дерябин? Конечно, тот, что стоит ближе к воде, — высокий, плечистый, в линялой гимнастерке и сбитой на затылок форменной фуражке. А другой, по уши перемазанный в машинном масле и в болтающейся на узкой груди грязной майке, вероятно, всего-навсего моторист.
Плот, как на грех, тащило к берегу. Уже можно было разглядеть лицо Дерябина: широкоскулое, азиатское, с маленькими, далеко расставленными друг от друга глазами… Феликс стряхнул с себя оцепенение и снова взялся за шест, чтобы вытолкнуться на середину реки. Но тут Дерябин поднял руку и молча поманил его пальцем. И Феликс, вопреки своей воле, словно под гипнозом, стал покорно подталкиваться к берегу.
— Кто такие? — спросил Дерябин, когда плот шабаркнул о дно и остановился.
— Туристы, — торопливо ответил Феликс.
Дерябин ступил на плот, придавив его своей тяжестью к галечному дну.
— Умеючи сделан, — постучал он каблуком по бревнам; потом прошелся туда-сюда и словно бы невзначай зацепил носком сапога за лапник; из-под него забелел облепленный мелкой чешуей кусочек полиэтиленовой пленки.
— Да вы, никак, с рыбкой едете, — весело подмигнул он косящим глазом. — Я уже хотел посочувствовать: с верховий спускаетесь, и без добычи. О, даже семга! — подивился он, разворачивая пленку. — Ну и ну! А вы разве не слышали, что ловить семгу на нашей реке запрещено? Нет? Странно. Где же у вас спиннинг или дорожка?
— Никакого спиннинга у нас нет, — с вызовом произнес Феликс, решив, наконец, показать, что он тоже не лыком шит и умеет постоять за себя. — Да и вообще это черт знает что! Взойти на чужой плот, рыться в чужих вещах…
— Да! Я же не представился, — ухмыльнулся Дерябин и, расстегнув нагрудный карман на гимнастерке, вытащил потертый бумажник, а из бумажника плоскую и зеленую, как околыш на его фуражке, книжечку. — Инспектор рыбнадзора… Прошу любить и жаловать.
— Все равно вы не имеете права, — повысил голос Феликс, отмахиваясь от книжечки.
— Права мои вы еще узнаете. Ну-ка, Федор, — кивнул Дерябин мотористу, откровенно наслаждавшемуся спектаклем, который сейчас разыгрывал его шеф. — Забери у них рыбу да принеси планшетку.
Худенький и, как оказалось вблизи, совсем еще молоденький моторист бегом бросился исполнять поручение.
— Рассчитываться когда будете? — приняв планшетку, снова заговорил Дерябин. — Сейчас или потом, через суд? По пятьдесят рублей за голову. Значит, всего сто рублей. Через суд подороже обойдется. Пошлину взыщут. Да и судебные издержки за ваш счет.
— Ничего я вам платить не буду. Ни сейчас, ни потом. Рыбу эту я не сам поймал. Купил.
— У кого же? — словно бы удивился Дерябин, хотя заранее предвидел подобный поворот в своем дознании.
Три дня назад, выслеживая в бинокль Сашку Гордеева, он разглядел на его стоянке какую-то женщину, а в лодке под перекатом незнакомого бородатого мужчину, занятого вместе с Сашкой рыбалкой. «Кто бы это могли быть? — задумался Дерябин. — Деревенские вверх не поднимались. Значит, кто-то спускается вниз. Геологи или туристы. Скорее всего туристы. Геологи не стали бы заниматься праздными делами. Через день-два туристы поплывут дальше и вполне возможно с рыбой. Не сами, конечно, наловят. Сашка оделит на дорогу. Или продаст. Вот тут-то он их и прищучит». Дерябин прежде никогда не проверял туристов, а этих решил во чтобы то ни стало укараулить и обыскать. Впрочем, сами они ему не нужны — ни этот высокомерный с рыжей бороденкой парень, ни перепуганная девчонка, не соизволившая даже подняться с лапника.
— Так у кого же все-таки купили? — переспросил Дерябин.
— У одного рыбака.
— Как его зовут?
— Не спрашивали.
— Ну, тогда я сам вам скажу. Сашкой его зовут. Сашка Гордеев.
— Нет, — замотал головой Феликс.
— Нет, нет, — дернулась Вера.
— Вот вы себя и выдали, — покосился в ее сторону Дерябин. — Все время молчали, молчали, а когда я назвал Сашку, вдруг подали голос. Да еще с таким сердцем.
— Ну и что? — грубо спросила Вера и тут же покраснела от своей дерзости.
— Ладно, хватит играть в прятки. Открою уж вам все свои карты. Я точно знаю, что вы прожили на Сашкиной стоянке не меньше четырех дней. Самолично наблюдал. И рыбу вы нигде не могли взять, кроме как у него. Да и по разделке видно, что не сами поймали. И снастей у вас никаких. Вот вам мой последний сказ: или вы сейчас свидетельствуете против Сашки, рассказываете, за сколько брали семгу и где она у него хранится, или сами выкладываете штраф. Без этого не отпущу. Мое слово железное.
— Никаких свидетельств, никакого штрафа! — злобно выкрикнул Феликс.
— Достаньте документы и приготовьте деньги.
— Ничего у нас при себе нет — ни документов, ни денег.
— Хорошо-с. Хоть и не верю. В таком случае вас придется отвезти в деревню. Там — под замок, до выяснения личности.
— Послушайте! — взмолился Феликс. — Да это же произвол! Да это же… Знаете, с кем хоть имеете дело? Я — художник. Она — моя жена. Из Москвы приехали. Намучились в болотах. С голоду чуть не погибли. И все из-за того, чтобы запечатлеть ваши края на полотне. А вы с нами вон как — штраф, под замок… Сейчас сами убедитесь, что я не какой-нибудь с улицы, а художник, художник.
Феликс метнулся к клеенчатому пакету, суетливо раздергал намотанную вокруг него тесьму, и один за другим стал совать в руки Дерябина размалеванные листы.
— Вот, смотрите, смотрите! — бормотал он, вороша пакет. Потом вдруг осекся, побледнел, обмяк — вспомнил с ужасом, что на всех верхних листах был изображен один Сашка.
Дерябин, взволнованный удачей, тоже слегка побледнел широкими скулами. Наконец-то браконьер номер один в его руках!
Вот он во весь рост стоит в лодке, держит на весу поддетую за жабры большую белотелую рыбину… Рыбина написана резкими мазками, походит на семгу. Да это и есть семга, потому что другой такой большой рыбы в реке не водится. Вот Сашка рядом с раскрытой бочкой, у ног его в зеленой траве опять рыба, опять семга. Вот натюрморт с одной лишь рыбой — на досках лежат три вспоротые нежно-розовые изнутри семги, а рядом, в толстых жгутах, апельсиновыми дольками, такая же нежно-розовая и словно бы просвечивающая насквозь икра… Молодец художник, не хуже фотоаппарата сработал!
«Вот и конец тебе, Сашка», — устало подумал Дерябин и вдруг поймал себя на том, что не чувствует к нему никакой вражды. Да ее и не было никогда. Был долг, была уязвленная инспекторская гордость. Семгу пола- вливал не один Сашка. Не брезговали ею и тихий Кузьма, и другие рыбаки. Но все они таились, помалкивали в тряпочку. Лишь Сашка один бахвалился в открытую: если, мол, я семужки не добуду, то бабоньки в престольный праздник и пирожка не откушают… Добахвалился… Теперь против этих свидетельств никуда не попрешь.
— Я их должен конфисковать, — произнес он вслух.
— Не отдам! — крикнул художник.
— Я могу их и не забирать, если вы сейчас сядете со мной в лодку, поедете к Сашке и там будете делать все, что я велю.
— Никуда я с вами не поеду!
— Не горячитесь, молодой человек. Вы художник. Такой же государственный человек, как и я. И делаем мы одно с вами дело — оберегаем общество от раззора и вредомыслия, вы одним способом, я — другим, несколько погрубее. Так надо ли артачиться?
Феликс, не слушая инспектора, лихорадочно соображал: что делать, как выкручиваться, как спасать этюды, без которых не будет никакой картины. Неужели придется ехать к Сашке и свидетельствовать против него? Нет, нет! После всего, что он сделал для них, предать?.. Ах, какая дурацкая история! Но Сашка все равно теперь пропал — поедет Феликс или не поедет, будет спасать свои этюды или не будет. Но если он поедет, то уж, конечно, увидит на Сашкином лице то выражение, какое ему нужно для своей картины. И не придется тогда, как Леонардо да Винчи, целый год искать новую натуру… Подленькая мысль! Но почему же подленькая? Творчество аморально…
Колебание, смятение, растерянность, отразившиеся на лице Феликса, были замечены одновременно и Верой и Дерябиным.
— Феликс, Феликс! — вскочив с лапника, закричала Вера. — Не бойся его. Он ничего нам не сделает.
Дерябин ухватил Феликса за руку, чуть повыше локтя, и подтолкнул его с плота на берег, говоря ласково:
— Так-то лучше будет. Мы с вами делаем одно дело…
— Да куда же вы его повели? — рванулась следом Вера.
— Вы, девушка, посидите тут, — остановил ее Дерябин. — Мы его вам скоро вернем… Федор, быстро в лодку ружье, бинокль и заводи мотор.
— Феликс, понимаешь ли ты, на что они тебя толкают?
— Верочка, успокойся, — Феликс высвободил локоть из дерябинской руки. — Так, наверно, мы скорее выпутаемся из этой истории. Да и мне надо…
— Что тебе надо? — широко раскрыв глаза, изумилась Вера; Дерябин тоже покосился на него удивленно.
— Это я тебе потом объясню.
— Потом не потребуется никаких объяснений. Если сейчас сядешь в лодку, ты меня больше никогда не увидишь.
— Не дури, — по-хозяйски строго сказал Феликс. — Увяжи мои работы и жди здесь.
Моторист и Дерябин были в лодке. Едва Феликс перекинул через борт ногу, как она, круто взревев, рва- нула задом от берега. На середине реки моторист переключил ход, и лодка уже носом полетела в узкий, закрытый тенью перехват между скалами. В следующий миг она скрылась за ними.
— Подлец, подонок! — глотая слезы, кричала Вера, но ее уже никто не мог услышать.
По бревнам прокатилась волна, разведенная полуглиссером, смыла несколько этюдов, но Вера даже и не подумала их ловить. Она соскочила в воду и уперлась руками в бревна. Плот подался. Тогда она снова запрыгнула на него, схватила шест и изо всех сил стала толкаться — быстрее, быстрее, чтобы никто и никогда не догнал ее.