Последний волчатник
А. П. Мищенко





БАТЛЫМСКИЕ ТРОПЫ







С неба летит и летит сыпуха — мелкий и влажный снег. Одежда у нас отяжелела. Не зря Картыков пророчил:

— Мокрые будем, как утята.

Я едва поспеваю за ним. Куница петляет, и охотник, идя по следу, лавирует между стволами, ныряет под ветки. Куница, сбивая след, идет верхом и низом. Собаки неизвестно где. Удивляюсь, как держит зверька охотник, неужели чутьем? Картыков движется мягко, стремительно, энергично втягивая носом воздух. Я потерял всякую ориентировку и полагаюсь на ведущего. Хотя предчувствие такое, что гонка добром не кончится…





Вот уже полмесяца я на промысле у профессионального охотника. Когда уходили мы в тайгу из рыбацкого селения Батлыма, в природе царила торжественность. Светлым хребтом вздымался над поймой Оби туман. Таежные дали искрились в чистом сиянии солнца,

— Эх и побелку-у-уем, — блаженно предвкушал Картыков, — сейчас самое золотое время.

Путь до избушки промерен охотником сотни раз. Дорога шла берегом рыбной речки Батльшки, жемчужины всего Ханты-Мансийского округа. В нее впадает ручей со странным названием Промкомбинат, доставшийся ему от районного промкомбината, который когда-то вел здесь заготовку леса.

Возле дороги висят на сучке котелок и консервная банка с аккуратно подбитыми краями.

— Тут Иван отдыхает, когда за продуктами в Батлым ходит, — говорит Картыков. — В молодости по шестьдесят верст без остановок проскакивал. А теперь слабеть стал. Здесь чай пьет,

Иван — это дальний родственник Картыкова. Он живет выше по реке, где когда-то располагался национальный рыболовецкий колхоз. Все давно переехали в благоустроенный Батлым, но Иван со старухой не покинули насиженного места.

Выходим на Крутые лога: волнами вздымаются кругом дремучие гривы. Их сменяет подъем на Семинский перевал.

Вывалился тут из саней плотник Семен.

— А здесь, — знакомит Картыков с памятными ему местами, — Ульянкина мать нарты сломала. Так и назвали местность — Нарты.

Потом Картыков, не сбавляя хода, заговорил об Ульянке.

— Лучшая охотница у нас. Живет в старом Моиме, это километров сто отсюда. Древний хантыйский стан был там. Семья у нее в Моиме — мать и девочка-сиротка. Взяла ее Ульянка на воспитание. Брат, инвалид, переселился туда. В Батлым она приходит ка отдых, пушнину сдавать. Два годовых плана за сезон выполняет. Лес знает отменно…

Вдруг Картыков резко остановил меня. Мы замерли. Явственно слышно, как где-то далеко впереди залились лаем собаки.

— Загнали на дерево.

Картыков легкими скачками вырывается вперед…

Куний след исчез у огромной наклонной лиственницы. Видно, когда-то рвануло ее в грозу под корень. Дерево не рухнуло, а зависло, напружинив тетивой соседнюю лесину. В вершинной части ствола лиственницы зияет дупло.

— Там куница, — хлопотливо обегая дерево, оценивает ситуацию Картыков.

Я взял ружье на изготовку, а он осторожно постукивает топором по комлю. Вершинка дрожит, осыпая со ствола рыжие чешуйки. Куница не подает никаких признаков жизни.

Картыков, покачивая головой, смотрит на комель. Толщина его с метр. Неужели рубить? Взгляд у охотника страдальческий. Но надо решаться. И он затюкал топором. Железо раз за разом все глубже впивается в древесную плоть.

— Хоть бы трухлявый, хоть бы трухлявый, — стонет Картыков.

А ствол, как нарочно, цельный и крепкий. Но лиственница, медленно потрескивая, все же клонится ниже и ниже. Потом начинает с хрустом оседать и вдруг замирает, зацепившись ветвями за соседнее дерево. Я держу на мушке дупло. Картыков напряженно вглядывается в темный провал его, прикидывает высоту. Надо подрубить дерево, это ясно. Но под лиственницей опасно находиться: вдруг да не успеешь выскочить.

Картыков в раздумье. Тяжело выдохнул, Потом решительно махнул рукой: будь что будет. Осторожно ступая, охотник приблизился к подпорной лесине.

Эхо делает гулкими размеренные сильные удары. Картыков прыгает, как фехтовальщик, Разгулявшаяся охотничья страсть побеждает страх,

— Хоть бы счастье, хоть бы в дупле была, хоть бы удача, хоть бы повезло, — постанывает он.

Но вдруг Картыкова словно выбросило из-под падающих стволов, Лиственница глухо стегнула землю.

Неудача. Куница, видимо, ушла по верхам деревьев, и собаки не смогли больше поймать ее след. Дупла на лиственнице не оказалось. Это была всего лишь небольшая выемка. Лицо у Картыкова потемнело, и я не осмелился спросить, какому зверю понадобилось грызть ствол.

Картыков снова снует между деревьями в поисках пропавшего следа куницы. Снег еще слабый, а на болотах и мочажинах в наших следах появляется вода. Выручают резиновые сапоги — бродни. На случай морозов у нас запасены сохни — хантыйские чуни и меховые носки, называемые по-местному чижами.

Прояснилось. Идем по свежему снегу. Он сыпал беспрерывно с ночи и почти до полудня. Картыков удовлетворенно оглядывает все вокруг.

— Вот это снежок, перенова.

Перепева — значит «переновило землю». Замело все старые следы. А новые теперь четкие, свежие. Движемся быстро, держать след куницы легко. Хорошо видно, где выволочен и всколыхнут ею дымчато-белый воздушный снег. По перенове самая охота…

Батлымские жители не любят, или, как принято здесь говорить, не обожают пушной промысел. Настоящий профессиональный охотник в поселке один Картыков. Остальные мужчины предпочитают рыбалку.

— Изменчиво рыбацкое счастье, но на уху всегда поймаешь, — говорят батлымцы. И в сезон лова из заводей Берестяной стан, Лорба и знаменитой на весь округ Шкатулки плывут лодки, доверху груженные рыбой.

Однако Картыкова тут не считают каким-то чудаком. Им откровенно восхищаются. Многие ребятишки мечтают стать такими же охотниками, как «дядя Володя». Картыков — охотник молодей, новье, как он шутит. Был когда-то колхозником, работал ка животноводческой ферме, а охотился по увлечению. Но охотник в конце концов пересилил в нем животновода, порвал Картыков с оседлой жизнью. Перешел на работу в промыслово-охотничье хозяйство и несколько лет уже трудится там.

Его охотничьи угодья занимают сотни квадратных километров. Граница настоящей охоты начинается от лесной избушки. Когда позже мы наконец добрались до нее, она напоминала сказочный домик. С крыш почти до земли свисали сосульки, в которых горело, переливалось ярким розовым светом предзакатное солнце. Но пока мы шли по следу неуловимой куницы. И вдруг:

— Соболек! — вскричал Картыков, показывая на тропу. — С полчаса назад прошел. Вишь, валик воздушный, нежный какой на передней стенке следа! Слышал, пропастина, как мы шарашились, прямо от нас и ушел. Гнать будем. И черт с ней, с куницей! — махнул рукой охотник и рванулся за соболем, срезая петли и углы, оставленные на снегу хитроумным зверьком.

Легко движется охотник. Я едва поспеваю за ним. Начинаю помаленьку усваивать, что такое гнать соболя. Вечереет, свету стало меньше-Снег стал мглисто-свинцовым, и след почти не виден, но Картыков идет безошибочно.

Собаки далеко впереди. Загонят соболя на дерево — мы услышим, я уже могу различать их по голосам. Затявкает Шарик, забасит Дружок. Зло будет рявкать Верный, зальется мелким лаем Белка.

У нас четыре собаки. Это четыре судьбы, четыре характера. Балка — черная молодая собачонка с желтой сердцевидной меткой и белым пятнышком на лбу, легкомысленно невестится со всеми в нашем собачьем отряде. Ищет белку и глухаря. Верный — крупный костистый пес. Его промысловая дичь — лось, медведь, соболь. Пятнистого черно-белого Шарика охотник взял по просьбе товарища поднатаскать. Это рослая, но трусоватая собака. Боится даже лося. Все лают, а она подожмет хвост и сидит в кустах, Встреча с медведем сулит ей, по шутливому замечанию Картыкова, обморок. Но положение Шарика не безнадежно, может, еще и излечит недуг. Самые интересные по характеру — Верный и Дружок. Охотник говорил мне:

— Верного можно ударить — не обидится, а Дружок самолюбивый.

Как-то на моих глазах разыгралась такая сцена, Картыков убил белку. Облаял ее первым Верный. Зверек был еще теплый, из грудки сочилась кровь. По обыкновению, охотник дал лизнуть ее отличившемуся на сей раз Верному. В этот момент к Картыкову подскочил, облизываясь, и Дружок. Охотник нервничал: до обеда не убил ни одной белки и вот сорвал зло на собаке — пнул ее. Удар был резким и пришелся прямо под бок. Дружок взвизгнул и мешком упал на снег, Потом с трудом поднялся. В глазах собаки слезный наплыв и боль. Опустив хвост, не оборачиваясь, она пошла от Картыкова.

— Однако, зашиб, — буркнул хозяин,

Несколько километров мы двигались без Дружка.

— Может и в Батлым уйти, — обеспокоенно сказал Картыков.

— За сто километров?

— Это его не испугает.

Потом мы увидели Дружка. Он шел следом. Остановился метрах в двадцати от Картыкова.

— Дружок, Дружок, — обрадованно позвал собаку охотник.

Собака, не мигая, смотрела на хозяина, словно взвешивая, согласиться на перемирие или нет.

— Дружок, Дружок, — упрашивал Картыков. Пес медленно двинулся к охотнику. Тот ласково потрепал ее. Собака лизнула руку хозяина, глаза ее потеплели. Колечком вскинулся хвост, и Дружок весело рванулся догонять своих четвероногих собратьев.

Верный — безродный пес. Случайно прибился однажды к Картыкову и, не отставая, ходил за ним по пятам. Охотник гнал его от себя — бесполезно: собака будто прилипла к нему. Наверное, настолько несладкой была собачья жизнь, что пес решил выдержать любые унижения, лишь бы обрести хозяина. За это он и приглянулся Картыкову. Охотник сжалился над собакой, и она на всю жизнь осталась благодарна хозяину, безропотно сносит любую несправедливость с его стороны.

Тайга уже наложила свой отпечаток на Картыкова. По натуре общительный, он становится год от года менее разговорчивым, стал замыкаться в себе. Можно полдня пробыть с ним рядом и не услышать ни слова, особенно если удача охотнику не сопутствует. Часов шесть проходили с ним как-то — и ни одной белки. Картыков все время молчал.

— О чем ты хоть думал? — спросил я потом.

— Собак ругал: следов много, а белку не ищут, не чутьистые на нее.

Он поднял сосновую шишку и с силой пульнул к вершине дерева. Повернулся боком к солнцу, и оно неожиданно ярко высветило седеющую прядь на его виске. Картыков перехватил мой взгляд и посмотрел, в свою очередь, на меня.

— А ты отчего белый? Много думаешь? У меня тоже вот забот по макушку. Будет удача или нет? Добуду пушнины или нет? Детей ведь кормить надо, а собаки этого не понимают.

…Первая наша вылазка в тайгу из охотничьей избушки оказалась неудачной. Картыкова уже охватило волнение от милого его сердцу белкования. И вдруг главный его следопыт Дружок позорно сбежал с промысла: охотничий сезон начинается в самую пору собачьих свадеб. Мы вернулись за собакой в Батлым. Теперь хозяин вел ее в тайгу на веревочке. Несколько дней еще он привязывал Дружка на ночь, а собака ходила по тайге с ничего не видящими глазами.

— Тоскует, пропастина, невеселый, — мрачно цедил Картыков.

Охоты на белок, о какой он мечтал, не получалось. Но наконец-то тоска по «даме» у Дружка начала проходить, и мы чаше стали слышать его басовитый голос.

Вот и сейчас, прислушиваясь к лаю собак, Картыков петляет по следу. Я же иду напрямую и, однако, едва поспеваю за ним. В голове у меня крутится неотступный вопрос: «Как же удается Картыкову разобраться в хитросплетениях собольего следа?» Четкая стежка двоеточий, оставленных удивительно широкими лапами соболя, кружит, вьется меж кустов и деревьев, потом обрывается вдруг и вновь появляется. Немыслимо сложные петли, наброды, как иероглифы. Для меня это китайская рукопись, в которой не разобраться без знания языка. Я могу только представить себе волнообразные движения соболя, крутые дуги-изгибы спины его в скачущем куньем галопе, каким он уходит от нас.

Позднее Картыков приоткроет завесу над тайнами соболевания, загадками, откровениями жизни «короля пушнины», и я буду знать, почему на следу соболя остаются отпечатки только двух задних лап. Их он, оказывается, на глубоком снегу ставит в отпечатки передних, что значительно облегчает бег. Чем длиннее прыжок, тем дальше выставляет он одну лапу. А смысл — чтобы не переворачиваться через голову после каждого большого прыжка. Прыгает зверек по валежинам, наклонным лесинам — тут легче двигаться. Много снега намерзло под следом (палкой его ковыряют) — старый, вечерний или вчерашний, мало — охотился утром, совсем нет — «парник», след свежий. Таким мы сейчас и гоним за соболем.

— Стой-ка! — останавливается охотник. — Послышалось — лают. Показалось. Ладно, передохнем. Устаешь, вижу, привычки нет.

«Однако и тебе, братец, нелегко», — подумал я, всматриваясь в охотника. Едва уловимая бледность на щеках, капельки пота на лбу.

Минутная остановка, отдышались стоя — и снова гонка. Я пытался было считать, сколько гребней мы проскочили, сколько логов пересекли, да сбился со счета. Качалось перед глазами фиолетовое небо, растворялся в темноте лес. Наступала ночь»

— Хоть бы успеть, хоть бы успеть нагнать, — опять застонал Картыков и вдруг словно споткнулся на ходу. — Мишкин след, сегодня ходил. Не спит, шатается. Надо быть осторожнее.

Да, это был след шатуна.

Мне уже случалось встречаться с «хозяином тайги»…

Не открыв для себя Ильехана, я вряд ли увидел бы медведя так, как мне довелось.

Ильехан — говорливый ручей. Вертлявый, полуметровой ширины колеей несет он между кочек воды в Батлымку. Ильехан для Картыкова — самое заветное урочище, где он появляется раз в год. Несколько дней обходит охотник свои владения и возвращается с богатой добычей.

Ни приметы, ни предчувствия, ни сны охотника не предвещали нам в тот день неожиданностей. Мы встали еще при звездах по крику ворона, что обитал в окрестностях нашего лесного домика.

— Ворон что петух в тайге: залает — добрый охотник уже идет, — просвещал меня Картыков,

Впервые я узнал, что у ворона широкий диапазон голоса. Льется с неба бульканье — ворон, крякает уткой, скрипит сухим деревом — ворон. Он и каркает и лает. Лай у ворона скромный, учтивый. Утренняя его песня, например, — глухое размеренное тявканье. Ворон — санитар леса, убирает всякую падаль. Сторожко живет он в тайге. Появился человек в угодье — держит его на замете, следит с высот, сопровождает, зная, что тут можно ждать и поживы.

Начав день с побудки ворона, мы закончили переход в сумерках. По обыкновению, Картыков в Ильехане меняет стоянки на ночь каждый вечер. А нынче надумал переночевать у старого костровища. До предполагаемого места его оставалось несколько сот метров. Собаки были где-то впереди. За день ©ни устали и далеко не отрывались от нас. Собаки уже выработали чутьем тот интервал, который позволял им вести себя независимо от хозяина и в то же время в любой момент быть готовыми исполнить его приказ.

Нас остановил голосистый лай. Собаки захлебывались. Верный признак: крупный зверь, возможно, лось.

Картыков быстро перебросил мне свою поклажу.

— Стой, я один пока, а то шороху много.

Он зарядил стволы пулями и мягко, по-кошачьи бросился по следу.

И до этого случалось уже несколько раз, что собаки вызывали на нас лося, но обычно таежный красавец недолго стоял в сужающемся кольце собак. Он прорывал злобное окружение и, высоко вскидывая ноги, стрелой улетал в тайгу. Собаки не выдерживали бешеного кросса — возвращались с высунутыми языками.

На этот раз лай собак не удалялся. Я услышал выстрел, потом еще один. Жду почему-то следующего. А его нет. Может, случилось что-нибудь? Оставил груз и побежал по следу Картыкова. Выскочил к логу. Картыков стоял на противоположной бровке его метрах в двухстах. Между нами в кустарнике клубком перекатывался какой-то большой зверь. Волна шквального злого лая надвигалась на меня. Взвел курки своей двустволки.

— Медведь! — крикнул Картыков.

«Его только не хватало», — промелькнуло у меня в голове, и по спине пробежали мурашки. Но всплеск испуга, пересиленный охотничьим азартом, схлынул, я вскинул и навел стволы в направлении треска от подминаемых зверем кустов. Вдруг шум прекратился, зверь затих.

Картыков кивнул головой, и мы стали сходиться, держа ружья наизготове: раненый зверь опасней здорового. Предосторожность, однако, оказалась напрасной. Медведь лежал на боку. Лоснящаяся туша медведя была недвижной, маленькие подслеповатые глазки его погасли. По снегу расходилось темнее пятно.

Картыков начал свежевать тушу. Собаки жадно смотрели на хозяина, ожидая лакомого куска, Были они взъерошенные, нехорошо, по-звериному горели в сумерках их глаза.

— Медвежонка возьми! — скомандовал хозяин.

Малыш лежал под елью, уткнувшись мордочкой в снег. Он был как игрушечный: мягкий, пушистый, чистый. Шубка, украшенная белым «ошейником», казалась сделанной из плюша.

— Такие медведи, с «ошейником», — самые злые, — сказал Картыков.

И все-таки мне трудно было примириться, что медвежонок убит. Даже невозмутимый внешне Картыков смотрел на него виноватым взглядом.

Не переставая орудовать широким охотничьим ножом, он рассказывал:

— Подбегаю к ельнику, слышу, кто-то урчит, думал, росомаху собаки загнали. Потом запыхтело что-то, запыхтело, и вылезает вдруг из кустов мишка. Тряхнул лохматым своим горбом, встал на задние лапы, буравя меня глазками, рявкнул. Я. выстрелил, Он на болото побежал. Только выстрелил, слышу, за спиной на дереве шум. Оглянулся, а это медвежонок слазит. Оказывается, медведица вышла на меня. Глянул на медвежонка — мал еще, но за штаны, однако, рвать может, а тут раненая медведица впереди. Пришлось выстрелить.

Неподалеку на бровке лога, вдоль которого выбили тропу лоси, над холмиком земли виднелись широкие лопатовидные рога. Здесь с неделю назад, как определил Картыков, медведица задрала лося. Все вокруг было изрыто и переломано. Клочья шерсти, мясо и кровь красноречиво говорили о недавней драме. Наверное, лось был больной, ослабел, вот медведице и удалось справиться с ним. Из-за лося, очевидно, медведица и не залегла вовремя в берлогу.

От сохатого осталась уже одна грудина. Недоеденная туша была забросана мхом. Медвежонок после вкусного ужина решил, видимо, пошалить, а медведица любовалась чадом. И в эту мирную идиллию ворвался собачий лай…

Мы развели костер и пошли с Картыковым на тропу. Останки лося уже припахивали. Картыков выбирал места, где еще осталось мясо, и отрезал его небольшими пластами, готовя приманку на лисиц.

— Мишка ведь не такой опасный, — делился со мной лесной «наукой» Картыков немного погодя у костра. — Крикнешь; «Куда, пропастина, прешь!» — остановится. Бывало у меня так. А бот лось без разумения, он истопчет.

— Страшно было, Володя, когда медведь вышел? — задал я наивный вопрос.

Картыков недоуменно глянул на меня.

— А сам как думаешь? Тебе-то страшно было. И я живой человек.

За три года Картыков убил восемь медведей, восемь шатунов. Придерживаясь местного обычая, он никогда сам не ищет медведя. Все восемь раз он встречался один на один с ним и всегда со старым ружьишком, цевье которого перевязано для крепости тугой тесемкой.

— Почему новое не купишь? — спросил я.

— Да жаль расставаться со старым, — ответил он, поглаживая ладонью приклад ружья, — Родное оно…

Картыков не верит ни в какие божества, но тем не менее не расстается в тайге с талисманом — кожаным ремешком с медвежьим зубом.

Когда мы сварили на костре свежей медвежатины, я с нетерпением схватился за ложку, чтоб попробовать мясо. Охотник недовольно поморщился:

— Куда торопишься? Поровать еще будем.

Он зажег спичку и три раза обнес огонь вокруг чашки.

— За удачную охоту! Старики так делали, — сказал Картыков.

Оказывается, старики еще произносили и своеобразную молитву — речь, обращенную к медведю, этому дикому человеку, который, по легендам, не смог якобы ужиться с людьми. Покрошат хлеба возле чашки с мясом, поставят плошку каши и говорят: приходи, мол, батюшка, откушай с нами.

После ужина охотник продолжил хлопоты с мясом, складывая отдельно куски сала.

— Медвежий жир — это лекарство от простуды.

Мы поздно угомонились в тот вечер, Нарубили веток и стали сооружать из них постель. Затем уложили три громадные сырые лесины одна на другую, закрепив их с боков колышками. Распалили два костра на концах. И нодья, как ее называют здесь, заработала.

— На полночи хватит этой печки, — устало произнес Картыков, и мы стали укладываться на лапнике…

Утром Картыков распорядился:

— Рубим домик мишке!

Мы заготовили несколько ровных лесин. Потом Картыков уложил поудобнее одну из них. Легонько стукнул с комлевой стороны топором, Вбил деревянный клин и с одного удара развалил бревно. Затем стал разделывать обе его половинки, и получились доски толщиной в три-четыре пальца каждая. Они пошли на пол. Быстро выросли стенки сруба. В него и попрятали мясо медведя. Сверху заложили домик толстыми бревнами.

— Росомаха на пятнадцать сантиметров горбыль прогрызть может, — предупредил меня Картыков. — Одна бревна со сруба поднимает. Медвежья сила, недаром на мишку похожа. Это ж зверь разве? Первый пропастина, вор…

Он долго ругал росомах. Видно, здорово они его дозлили грабежами.

Мы уже отчаялись догнать соболя и вдруг услышали глухой лай собак. Картыков встрепенулся и помчался вперед. Я не отставал: усталости как не бывало.

Лес на косогоре был густой, небо едва белело, ветки ели вались с темнотой. Могучий кедр распластал в вышине свою крону. Там наверху и спрятался соболь.

Я стучу по стволу топором. Картыков прицелился и ждет, не метнется ли зверек. Но соболь притаился, и все-таки охотник выследил, как он прыгнул в проталине неба с одной ветки на другую. Раздался выстрел, и сбитый зверек полетел на землю. Картыков прыгнул к нему, обороняя ценную шкурку от укуса собак.

— Баргузинский! Вот это удача! — радостно урчал охотник, — поглаживая пушистый комочек, хранящий еще тепло жизни. — Наш-то, тобольский, соболь желтенький, как песок, или коричневый. Темнеет в урожайные на кедровую шишку года. Но таким не бывает.

Баргузинского соболя завезли сюда с Байкала. Это самая ценная порода. Я зажег спичку. Мне впервые пришлось видеть такой чудесный, смолисто-черный, с золотым антрацитным отливом мех.

Теперь можно и возвращаться. Мы спустились в распадок и вышли на болото. На чистом от снега месте еще светло. Пытаемся определить, куда же идти. Картыков сокрушенно проговорил:

— Заблудились, парень.

Посоветовались и решили двигаться наугад вдоль болота, может, выйдем логами к Ильехану.

Заметно похолодало. Брюки и телогрейки заледенели и стали как жестяные. Хорошо, хоть нет ветра. Охотник движется ровно, я же едва удерживаюсь на ногах, спотыкаюсь о невидимые кочки и валежины.

— Тропа! — зовет меня Картыков.

По лосиному следу идти безопаснее, но труднее. Ноги съезжают в узкий желобок. Равновесие удерживать трудно, приходится балансировать, будто идешь по канату, хвататься за ветки колючего можжевельника.

Такие тропы пролегают здесь вдоль всех логов. В низинах много корма — кустарниковой березы, осинок, мха, багульника, елочных болотных трав, вот лоси и приходят сюда. Редко кому удается увидеть их здесь: зверь очень чуток. Охотник настигает его только благодаря собакам.

…Когда мы с Картыковым тронулись в первый поход по дальнему урочищу, он заявил:

— Может, лося добудем сегодня, одну лицензию я оправдал в том году. На второго лося петлю поставил. Решил испробовать, есть ли толк в такой охоте. Дней десять назад прибегал сюда с тросом. Долго уж без проверки, а тут Дружок еще задержал!

На тропе между соснами увидели мы тогда только рога лося в стальной петле да обглоданный скелет. Картыков сразу определил, что это дело росомах и медведя. Он стоял растерянный и подавленный, как на похоронах.

— Теперь я вроде и браконьер… Все! Не ловил раньше петлей, теперь и сыну закажу. Убийство это ведь. А был бы транспорт, слетал и проверил. Худо без него, совсем худо… Пришел к председателю колхоза за лошадью однажды — мясо лосиное из тайги привезти, — не дал, корма, мол не успеваем завозить, скот голодный. Гусек суконный, балахон этот — на себя и подался к скрадку своему. Погрузил там мясо на карточки, впряг собак, сам коренником стал в упряжку. Трое суток ушло на обратную дорогу.

А декабрь, холод страшный, лед на ручьях трещал, кора берез и сосен лопалась, будто стреляли, — описывал этот путь Картыков. — Днем-то с морозом можно бороться, а ночью, как выяснит, он прожигал до костей. Вот меня и прихватило. Домой добрался — кых да кых! Истаял весь, как свечка стал. Курить бросил да жир медвежий, не переставая, пил. И-оклемался, вишь, выздоровел.

Вечером у костра Картыков долго молчал. И вдруг его словно прорвало» Опять выплеснулась наружу горечь неудачи с охотой на лося. Охотник бичевал себя, и для меня это было несколько неожиданным. Он говорил о природе, которая живет вечно, об охоте, о человеке, о том, что жестокость можно оправдать, когда она разумна. «Охотник ведь не мясник, скотобоец какой-то, — заканчивал Картыков на тихой и грустной нотке. — Мы со зверем живем вместе в тайге. Я и его душу, беды знаю лучше других. Жалко бывает красавцев лесных…

Далеко завел нас соболек. Полночи мы плутали в поисках Ильехана и лишь на рассвете вышли к пойме ручья. Отоспались у костра, и вновь пошли таежные будни.

Утром небо затянуло белесой хмарью. Воздух морозный. До обеда мы проходили впустую. Белки как вымерли. Не было и боровой дичи.

— Не пойму отчего, — ломал голову охотник. — Может, мало-водица повлияла? Два года уже мелкая Обь, рыбе нереститься и пастись негде. Несколько десятков лет такого не бывало. А пусто в реках — пусто и в тайге. Всегда такая «арифметика» выходит…

Зашли в густой ельник и обнаружили вскоре, что снова заблудились. По полуденным кронам стали выходить к Ильехану.

— Видишь, ветки густые, — подсказывал мне Картыков, — полуденная сторона дерева. В полдень солнце здесь самую жизнь ему дает.

— А компас у тебя есть, Володя?

— Был школьный, разбил.

— Карту, выкопировку бы тебе хорошую заиметь, чуть что, и сориентировался, — заговорило во мне топографическое прошлое.

— Да где ж ее взять? Не слышал, чтобы охотники в наших местах имели карты. Мы ж не геологи.

У Ильехана остановились. Пора было обедать. Картыков взял котелок и пошел долбить лунку. Я стал выкладывать куски вареного мяса, хлеб, сахар.

Быстро развели костер. Картыков следил, как закипает вода.

— Наливай, — говорю я ему.

— Погоди, перекат на чаю появится, белым ключом закипит — тогда.

— Дошел, самый чай сейчас будет, — улыбается охотник и снимает котелок.

Растираем над кружками комки плиточного чая. Настой получается ароматным и живительным. Чувствуешь, как разливается по телу блаженный напиток.

И опять мы в пути. Попали на куртину сухостоя. Я услышал треск за спиной. Оглянулся — никого. Картыков рассеял недоумение:

— Сухие деревья трещат, к теплу, значит.

Словно в подтверждение его слов ветром разнесло хмарь, выглянуло солнце, и веселою стала тайга, заискрилась.

Картыков легонько трогает топорищем беличьи следы. Вмятины мерзлые.

— Старые, — определяет охотник.

В нескольких местах находим посорку чешуи с сосен, скорлупу кедровых орехов. Это белка расщелкивала их, добираясь острыми зубами до ядрышек. Я нашел свежий след. Картыков быстро наклонился, дунул в него. Радостно глянул на меня снизу, выкатив голубоватые белки глаз.

— Вишь, сдвинулись средние и крупные комочки снега, десяток минут назад белка была здесь.

Собаки взяли след белки и быстро загнали зверька на сосну. Дружный и радостный лай огласил округу. Белка прыгала с ветки на ветку, пугливо зыркала вниз широко расставленными главами и нервно подергивала распущенным хвостом.

Прицеливался Картыков не торопясь. Выстрел. Мимо. Снова белка на прицеле.

Меня это уже не удивляет: не так-то легко промышлять белку, тут есть свои сложности. Охотник прицеливается в голову вверь к у так, чтобы основной заряд прошел мимо и не повредил шкурку. Весь расчет на одну-две крайние дробины.

Еще выстрел — и белка, кувыркаясь, летит к ногам охотника. И вскоре занимает свое место в связке у пояса. Картыков любуется ее голубовато-серым мехом. Лицо у него, как и после каждой удачи, большой или маленькой, просветленное. А тут особая радость: Картыков наслаждается белкованием — торжественной тишиной, в которую вслушивается до звона в ушах, урканьем застигнутой на дереве белки, шорохом полевок, шебуршанием поползней.

Впереди заманчиво синеют горы. Пойма Ильехана смыкается, и ручей тесниной проходит к Тор-Ежу. Это приток Батлымки, Поразительно красивое место! Куполообразные вершины, живописные увалы, ступеньками спускающиеся в глубокие лога. Кажется, будто все породы деревьев района собраны здесь, как в заповеднике. На северных сторонах острова кедрач, ельник, на солнечных косогорах — сосна, в ложбинах — мелкий осинник с обглоданными стволами искусанными ветками. Корой и молодыми побегами осины питались в период осенних гульбищ лоси. Некоторые деревца сломаны — это буянили взъерошенные в период гона, с налитыми кровью глазами и раздутой шеей самцы.

И впервые в своей жизни я увидел здесь рощу корабельного леса. Глянешь вверх — голова кружится, легкими облачками плывут высоко в небе зеленые кроны сосен. И, словно золоченые, горят в лучах солнца струны стволов. Стеной стоит могучий лес, дереву тут и упасть нельзя.

— Видел, как одиночки-сосны растут? — спрашивает Картыков и сам себе отвечает: — Кривые. А эти, вишь, к солнцу как тянутся. Недаром старики говорят: «Не гонитесь в одиночку за счастьем, а идите за ним гуртом, дружно».

С опушки соснового бора мы увидели залитую солнцем долину Ильехана. Плавно спускались к нему лесистые увалы, за которыми виднелись синие горы, и через всю чащу — ослепительно голубая дымка. Мне вспомнилось слышанное об одном художнике, как он однажды открыл такую же картину в тайге, но с собой у него не оказалось красок. А пошел позже с мольбертом и не нашел поразившей его воображение лесной панорамы и всю жизнь потом искал ее, рисовал и писал полотна, которые стали после его смерти шедеврами. Загляделся на открывшийся вид и Картыков. От избытка чувств вдохнул полной грудью ароматного смолистого воздуха.

— Раздолье, — услышал я. — Вот бы полететь, как птица, Картыков был необычайно выразителен в эту минуту. Густая поросль щетины скрывала скулы и круглила лицо мягким овалом. Большие черные глаза и разлетистые брови делали его похожим на обаятельного джигита. Охотник весь светился. Я никогда не видел, чтобы Картыков любовался тайгой, природой. Обычно все его мысли, чувства, эмоции были связаны непосредственно с охотой, с азартом таежного промысла.

Зачарованный голубыми далями Ильехана, стоял и я, не шелохнувшись, Казалось, пошевелись, отойди в сторону — исчезнет эта картина, как видение, цветной сон.

Над нами раскинулось небо, высокое, ясное, с какой-то звонкой голубизной. Здесь удивительная природная акустика. Где-то в логу дятел принялся с упоением долбить ствол. Гулкие и мелодичные ноты, словно дятел бил по пластинкам ксилофона, долетали до нас. Так можно было стоять, любоваться, впитывать в себя эту красоту бесконечно, но нас ждали охотничьи дела. И мы углубились в тайгу.

На исходе дня собаки напали на росомаху и быстро загнали ее на дерево. Я легко сбил этого медвежистого темно-бурого зверя с грубым, лохматым мехом. Картыков замешкался и едва отобрал росомаху у собак, отшвыривая их руками и ногами. Это немного охладило их пыл. Да и интерес к убитой росомахе уже пропадал, хотя они горели еще охотничьим азартом. Собаки стояли поодаль, надеясь, что хозяин их обласкает. И услышали устную благодарность Картыкова:

— Молодцы, собачки!

Мера поощрения дошла до собак, они завиляли хвостами, продолжая поглядывать на росомаху, которую охотник держал в руке. Росомаха вдруг шевельнулась. Оказывается, она была только ранена. Картыков перехватил росомаху на загривке покрепче и невозмутимо бросил каждой собаке по кусочку хлеба.

— А это материальный стимул, — улыбнулся охотник. — Теперь можно приступить к учебе.

Он опустил раненую росомаху на землю. Зверек затравленно вертел острой мордочкой, вспыхивали зеленым огнем его блестящие глазки, мелко подрагивали бока с белыми разводами.

— У-усь! — закричал охотник. Собаки прыгнули к росомахе, хищно оскалив зубы, но охотник успел выдернуть ее прямо у них из-под коса и поднять вверх. Росомаха словно вдохнула новых сил и с бесноватостью затрепетала в руках охотника, выбросила веера сильных когтей.

— Поймался, вор, поймался, пропастина, — с ненавистью чеканит Картыков похитителю добычи в капканах охотника, в продовольственных скрадках.

Зверек шипит и фыркает, показывая собакам острые зубы. Охотник продолжает урок, собаки бесятся от злости, готовке разорвать росомаху. Это жестокая учеба, но собак нужно натаскивать.

К ночи мы снова вышли к Ильехану. Широкая долина, обрамленная по обеим сторонам лесистыми гребнями увалов, была залита щедрым светом круглого шара луны. От деревьев падали голубые тени. Фосфоресцирующе сверкал снег. Будто завороженный колдовским лунным сиянием, Картыков смотрел на долину и удивленно, слоено он видел все это впервые, прошептал:

— Да ведь это ж Ильехан! — и тихо, дыханием одним смеялся.

Когда мы в тот вечер отдыхали у костра на густой пихтовой подстилке, я спросил:

— Володя, не страшно бывает в тайге оттого, что один и один все время? — спросил я,

— Привык бирючить.

— А если ногу, положим, сломаешь? — допытывался я.

— Случится что — доползу, — ответил Картыков.

Лицо его было задумчивым, в глазах бились отсветы огня. Он словно забыл обо мне и с отрешенностью проговорил после сиплого вздоха:

— Живем — не люди, умрем — не покойники. Загнешься где-нибудь, и никто не узнает.

— На пятьдесят километров сил хватит?! — воскликнул я, ошеломленный его решимостью,

— Зубами буду землю грызть, а доберусь до зимовья. Ладно, что это мы о мрачном заговорили? — оборвал Картыков. — Давай-ка лучше песню споем, а то все некогда было.

Насчет песни у меня пролетело мимо ушей, и я пытал Картыкова о своем:

— А если не хватит мочи ползти?

— Не хватило бы — не ходил на охоту бы, — жестко отрезал Картыков. — Лет пять еще можно не беспокоиться…

Меня потрясли мрачное спокойствие и решимость Картыкова, и перед глазами встали картины возможного события. Вот охотник ползет по снегу, волочит сломанную ногу, она распухла, одеревенела. А он хватается за кочки, за корни и ветки, вспахивает телом снег, пальцы рук побелели, из уголков искореженного болью рта сочится сукровица…

А Картыков начинал в это время несколько песен, но они как-то не шли. Может, оттого, что искусственно взбодрил себя. Но задумчивость Картыкова постепенно рассеялась, и он легко и с раздольностью запел песню, предварив ее замечанием: «Рыбаки ее у нас очень любят». В песне говорилось о лесной фее, которая жила над рекой и, купаясь в Дунае, попала в рыбацкие сети. Ее увидел юноша Марко и полюбил. Наутро красавица фея исчезла. В поисках ее Марко бросился в Дунай. Он утонул, а песня о нем осталась. Пение захватило глубинное в Картыкове, и он закончил на пронзительной грусти:

А вы на земле проживете,

Как черви слепые живут,

И сказок про вас не расскажут,

И песен про вас не споют.

С первых же куплетов я понял, что это «Валашская легенда» молодого Горького.

— Как и когда попала эта песня в Батлым? — спросил я охотника.

— Ее наши отцы и деды пели еще.

— А русский язык от кого ты узнал?

Картыков с удивлением вскинул брови:

— От них же.

С самого начала нашего знакомства я внимательно вслушивался в речь Картыкова. Родной язык народа ханты в чем-то схож с клекотом птиц. Фразы Картыкова очень музыкальные. Чувствуется, что они наполнены богатыми народными речениями и оборотами. Образным оказалось у него и русское слово. И по журналистской привычке я все время полню свою записную книжку.

«Светогон» — так называет Картыков электрика. «Сундук на закрытом замке» — о скряге; «прискребчивый» — о вредном соседе; «захребетник» — о тунеядце; «и поилица и кормилица» — реке. «Кто любит шти наварные, а кто жену нарядную», «Как хозяин, так и гость, вешай рюмочку на гвоздь», «Милости просим, с кого гривен восемь, а с вас ничего», «Хозяин — барин: хочешь ешь, хочешь задавись» — присказки. «Не зря меня вчера целый день даром давило» — по поводу перемены погоды. «Портянкой нашего брата не сметешь», то есть нас много. «В сердце лета» — в середине лета.

Язык помогает глянуть в седое прошлое, и мне думается о тех временах, когда россияне только-только начали осваивать Сибирь и несли сюда свою культуру, привычки, знание ремесел, весь свой трудовой опыт, и зарождалась крепкая дружба между первопроходцами и местными людьми. И понятнее, ближе становилось мне читанное у исследователя Тобольского Севера конца прошлого века Дунина-Горкавича о том, что в домах ханты и манси водился «скусный» фамильный чай (по-нынешнему мелкий, байховый), нередко звучали звуки гармоники… А легенду о Марко и красавице фее, по-видимому, занесли на Север либо политические ссыльные, которых немало бедовало на здешних берегах, беглые или самоходы, как их называли здесь, бежавшие от царского гнета, либо энтузиасты-учителя.

Еще одну ночь провели мы на ногах: далеко ушли, увлекшись промыслом. Вот уж истинно, что охота пуще неволи.

К утру только добрели мы до своего заиндевелого костровища, Почти сутки прошли с того часа, как загасили мы огонь, отправляясь на промысел.

Шатаясь словно пьяные, разводим костер, перетрясаем от снега лапник, сушимся, утоляем голод и валимся спать. В лицо — жар огня, в спину — лед стужи, Завернуло свирепо, мороз градусов тридцать,

Это был нелегкий сон, казалось, что тело прокалывают десятки острых металлических игл, Разбудил меня Картыков. Я лежал, разметав руки, одной пятерней доставал до снега. Мороз успел прихватить три пальца, они начали уже белеть. Охотник стал растирать их.

— Домой! — сказал Картыков. — Дорога знакомая, не собьемся: ночь светлая,

Мы надели сохни — брезентовые чуни с кожаными головками, устелив их внутри сухой травой. Вскинули на плечи ношу и отправились в ночной поход. У меня в рюкзаке — ~ хозяйственное снаряжение. Сверху навязаны бродни и пальто (его я превращал в матрац). У Картыкова за спиной медвежье сало, кусками утрамбованное в кужемку, большой берестяной короб, с боков которого аккуратно увязаны топоры,

Кужемки — проверенная веками хозяйственная утварь ханты, и меня не удивляет, что Картыков любит их, В них ничего не сомнешь, к такому коробу легко приладить любую поклажу. Хорошо и отдыхать с ним, сидя на земле: откидываешься, как в кресле. Как и многие батлымцы, Картыков почитает белую тайгу — чистые высокие березовые леса. В ходу у него береста. Ею охотник покрыл крышу таежного зимовья, и водоустойчивой она стала. Наделал чумашек черпать воду из лодки. Изготовил из бересты две люльки дочкам, сняв верхний слой ее по рисунку, украсил национальными узорами и орнаментами.

Бывая на Севере, я не раз убеждался в художественной одаренности детей ханты, манси и ненцев. Талантливо рисуют они птиц и зверей, тайгу и тундру. Это передалось им из веков. Ни социальный гнет и беспросветная нужда, ни метели, морозы и другие невзгоды не могли убить, задушить поэзию у народностей Севера.

Много поэтичного открылось мне в Картыкове за месяц. В избушке у охотника делают всегда остановки рыбаки, направляясь в верховья Батлымки. И однажды они оставили у него нарс-юх, национальную пятиструнную балалайку, напоминающую по форме лодочку. Ее называют еще играющим деревом и делают из ели или кедра.

— Пусть лежит у тебя, — сказали рыбаки, — на остановках будем играть.

Через несколько месяцев, в Тюмени уже, я узнал, что Картыков смастерил к этому нарс-юху приставку — «сцену», напоминающую барабан с цветными боками. На ней красовались две куклы в национальных костюмах — парень с девушкой. Внутри барабана была система блоков, соединяющих кукол с нитками, выходящими наружу: Картыков цеплял их к пальцам и, умело «дирижируя», начинал наигрывать плясовую мелодию. И куклы пускались в пляс. И для задубевших от ветров и ледяной работы друзей его это был самый лучший в мире концерт.

Дома у Картыкова я видел еще торопыт-юх — это национальные гусли, по-местному — кричащее дерево. Торопыт-юх очень мелодичный инструмент из елового корня, в его голосе много от курлыканья журавлей. И поэтому торопыт-юх называют также журавлиным деревом. С ним Картыков тосковал обычно в одиночку, когда находило на него такое настроение.

На рассвете мы пришли к избушке. С ближней лиственницы деликатно протявкал ворон. На этот раз его призыв послужил нам не побудкой, а сигналом ко сну.

Мы проспали целые сутки. Встали, Картыков начал перебирать мешок с пушниной, поглаживая шкурки:

— Мя-я-ягкое золото… В общем, ничего добыли, даже хорошо.

В трофеях у нас были соболь, росомахи, беличьи, заячьи шкурки. Одна лиса в капкан попалась.

— Попробуем сегодня порыбачить, — сказал Картыков.

Погрузили на нарточки колья и спустились к Батлымке. Речку крепко сковало льдом. Было солнечно. Искрился розовый, в косых лучах солнца снег. Далеко у поворота курилась полынья.

— Мороз сейчас на Обь давит, вода там крепче, чем спирт, пожалуй, — говорит Картыков. Станет река, тепло будет. Всегда так. Скачала малый рекостав. Схватит все протоки, тепло наступает. Потом опять холод. Это уже на большой рекостав. Мороз с передышками работает.

Сейчас разрежем пешней всю речку, — продолжает Картыков, показывая на лед. — Наставим в стену кольев, между ними натолкаем до дна елочных веток, а у берега майку вырубим и морду поставим. Понял?

Иду рубить ветки, а Картыков делает майну. Я натаскал целую гору лапника и стал долбить лед. Беру пешню поудобнее: одной рукой на уровне груди, другой — на уровне пояса. Трудновато колоть лед. А Картыков, оказывается, наблюдал за мной и вдруг объявляет:

— Так лентяи лед колют. Учись!

Берусь руками в одном месте. Дело пошло веселее… Все готово. Картыков погружает в майну морду.

— Ну, ловись рыбка маленькая и большая!

В чистых струях воды видны прутья ловушки. Сделать морду не так-то просто. Жала ее из лиственницы. Скреплены они кольцами из черемухи, а обвязаны ременными заготовками из кореньев кедра или сосны.

Собаки крутятся вокруг майны, ждут рыбки. Верный и Шарик начали валяться на снегу.

— Буран ворожат, — замечает Картыков. — Ну, смотрим!

Вытаскиваем морду. Внутри прутяной ловушки трепещут крутобокие чебаки, красноглазые сороги. Высыпаем улов на лед, сверкает, переливаясь под солнцем, серебряная горка. Мороз быстро сковывает рыбешку. Картыков бросает собакам чебаков. Они ловко, на лету схватывают их и с жадностью разрывают.

Я направился в избушку готовить уху. Только стал взбираться на берег, как услышал за спиной вскрик. Картыков, неестественно запрокинув руки, навзничь падал в майну. Он успел-таки схватиться рукой за шест, который крепился к морде, и выпрыгнул на лед.

Я подбежал к нему. Он сидел, не поднимаясь, и забористо, тяжело дышал.

— Голова закружилась, — объяснил он, когда я привел его в избушку. — Простыл, наверное, когда блудили после соболька. А может, у костра тогда просвистело,

У Картыкова поднялась температура. Я укрыл его шубой, раскочегарил печку так, что она стала малиновой и гудела, как дизель. А охотник все бесился и постанывал:

— Морозит, словно щипками все тело щиплет.

Натопил ему медвежьего жира, он выпил его.

Спал Картыков тревожно, со вскриками, Всю ночь шумел над избушкой, выл по-волчьи, скребся в дверь колючий, злой ветер — наворожили-таки собаки. Я беспокоился за Картыкова и несколько раз просыпался. Часов после пяти дерганого сна дрема прошла окончательно, и, вперив взгляд в темень избушки, я раздумался о спутнике своем по батлымским тропам. Толчок мысли дали наплывающие на меня в воображении ночные виды Западно-Сибирской низменности с самолета, море огней нынешней тюменской земли — искрящиеся громады домов в новых городах и поселках, нервные сполохи электросварки на трассах трубопроводов, парадные, розовые зарницы в облаках от газовых факелов, маячки проносящихся встречными курсами самолетов и вертолетов, извивы рубиновых цепочек огней стоп-сигналов автомашин, идущих по бетонкам вечерней отливной волной с месторождений в базовые города и поселки.

Цивилизация, индустрия этой земли, увиденная мной в теме ни таежного зимовья, выкованы были из дикой природы, которая теснится, сокращается под натиском человека шагреневой кожей. Редкими становятся здесь теперь представители охотничьей профессии. Исчезают охотники-промысловики мало-помалу, как птицы и звери, на которых они охотятся. Я не пессимист по натуре, и думалось мне в дальнем зимовье на Батлымке, что на смену древнему промыслу придут искусственное разведение, интенсивное управление дикими животными, птицей, охотники нового склада мышления. Пройдут столетия, наука шагнет далеко вперед, и, может быть, для изучения и поиска зверей изобретут неслыханные чудо-приборы, но и древнее как мир тропление следов зверя по снегу, лежащее на грани науки и искусства, не будет утрачено и забыто, и очень важным казалось мне запечатлеть в записках своих с таежной тропы «последнего из могикан» в Батлыме, человека, кому лесная его работа дает светлое ощущение сопричастности таинствам жизни сибирской тайги, ее удивительного и непостижимого никогда до конца, как вселенная, мира. Как никогда остро почувствовал я, что очень важно для нас не растерять ценное, что передается от охотника к охотнику из века в век.

Наутро мы устроили выходной день. Охотник отлеживался. К полудню выглянуло солнце. А после обеда к нам заехали два рыбака с верховьев. Они отправлялись в Батлым за продуктами.

— У нас тоже все на исходе, — озабоченно проговорил Картыков. — И мы с вами едем. Продуктами запасемся, передохнем немного.

Я быстро собрал рюкзак, и мы сели в розвальни. Дорога была еще ненаезженная (рыбаки неделю назад проложили первую колею), но каурая лошаденка резво бежала по просеке. Лоснились на солнце ее упитанные бока.

— Сейчас у ней силы как у буйвола, — повернулся ко мне Картыков. — Здесь ведь лошадь как корова в Индии. Словно священное животное. На все лето их в пойму, в полуденную сторону отпускают, и ходят они стадами, едят, дичают. И только в зиму собирают лошадей и в работу впрягают. В сезон, правда, дела им много. Ио северные лошади выносливые, все выдерживают.

Рыбак-возница озорно махнул кнутом и легонько стегнул лошадь по крупу.

— Веселей ты, Шурогайка!

Лошаденка стала чаще перебирать ногами. Через лес тянуло легким ветерком. Пахнуло смолистым ароматом сосны и снегом.

Выбрались наконец из лесу. По пойме лошадь пошла еще быстрее. Солнечные лучи уже скользили по равнине, слепили глаза. На крутом берегу вдали показался Батлым с косами вечерних дымов над крышами. Под горой, у крайнего порядка домов, Картыков увидал черные точки. Его воспалившиеся губы тронула улыбка.

— Мои короеды шастают…»