Аркадий ЗАХАРОВ
РЕЗЮМЕ


ДЕЛО В ТЕХ, КТО НАМИ ПРАВИТ

Быль

Когда моему деду Рябкову Федору Варламовичу было столько же лет, сколько мне сейчас, забрел он ко мне в гости по случаю праздника — Дня Советской армии. За столом, разогревшись, он поднял рюмку «за Красную Армию». Я удивился: «Ты же, кажется, не служил?» Всегда немногословный, дед вынужден был разговориться: «Служил внучек, служил. Только совсем недолго и неудачно». «Как так?» — не отставал я. И вытянул, таки, из деда историю, которую, к сожалению, сразу тогда легкомысленно не записал, а потому излагаю теперь, по памяти. Не исключено, что по давности лет что-нибудь подзабыл. Так что уж извините.
Кармак — у рыбаков так называется снасть, а у сибирских аборигенов означает «веселый малый». Что как нельзя более подходит этой чистой речушке, которая рождается в лесах у Ирбитского тракта и бежит среди сосновых и березовых лесов, ромашковых и васильковых лугов и хлебных полей. Крутит колеса водяных мельниц и пересекая старый Московский тракт вливается в задумчивую Пышму. Кармак — красавец. И люди на берегах его живут под стать. С давних времен, еще до столыпинской реформы, обживали Кармак выходцы из Вятки и Вологды, люди предприимчивые, трудолюбивые и талантливые. А потому Кармацкая округа считалась всегда зажиточной. В деревнях кармацких Мальцевой, Кокшаровой, Гилевой, Скородуме, Рябовой, Сажиной, Верховиной, Зырянке и Успенке поселились замечательные умельцы — мастера по дереву: плотники, столяры. А главным образом красильщики — редкие для Сибири кустари, те, что принесли в Сибирь со своей далекой родины обычай украшать свое жилье веселыми росписями из невиданных цветов, райских жар-птиц и завитушек-орнаментов. На радость себе и своим близким, а так же и всем соседям. Чтобы серое небо на душу не давило и жизнь светлее казалась. И несли красильщики эту радость по всему Зауралью каждое лето. Как только закончится посевная, а до покоса еще остается месяц с хвостиком, отправляются кармацкие красильщики на промысел — разрисовывать избы там, где еще не украшено. Красильщик — значит умеющий красить серые стены, украшать однообразные будни, веселить душу яркими цветами. У кармацких «красильщик» звучит гордо. Ремесло это не всякому дается — не каждому даже и по наследству. Даже если наваришь олифы из собственного льняного и конопляного семени, арендуешь у купца Пушникова краскотерку, натрешь на ней в зиму красок из охры, лазуритовой и малахитовой крошки — то это еще не все. К ним еще обязательно талант нужен. Такие талантливые широко славились и ездили на промысел далеким-далеко, на восток аж до самого Алтая, на юг — до самой Орды, на Урал — до Челябы, Нижней Салды, Верхотурья, Тавды и Алапаевска. Ну а Тюмень и Тобольск — само собой. У каждого большого мастера свой путик, свой годами накатанный маршрут и заказчики на многие сезоны вперед. Да не каждый сезон удачу несет.
В начале лета восемнадцатого года выкатилась на Московский тракт по направлению к Тюмени телега, запряженная в одну лошаденку. Лошадка сытая, справная, бежит бодро. Над ней дуга расписная, в голубых незабудках, оглобли — в оранжевом сурике, спицы на колесах желтые, а сама телега зеленая. Это чтобы все вокруг видели, что на ней красильщики едут, не кто попало. Но едет на телеге только один — мастер-красильщик первой руки Егор Трофимович Федюнинский. Рядом с ним поклажа: краски, кисти — все, что требует ремесло красильщика. А еще харч на первое время для всей артели, пока не сыщется заказчик. Тогда уж прокорм за его счет.
Молоденькие подмастерья Федя и Федюня покидали свои сапоги в телегу и топают босиком следом, чуть приотстав, чтобы мастер не очень слышал их разговоры. Подмастерья с детства друзья, в школе на одной парте сидели, а потом вместе по вечоркам бегали зазноб себе приглядывали. Вот и сейчас между ними об этом речь. Опасается Федя, что надолго отъехав, потеряет золотоволосую Ольгу Меньшикову, расположения которой добился наконец, отличившись на масляничном гулянии в Гилево, когда из множества удальцов только он один смог забраться по натертому воском столбу и сорвать приз — новенькие яловые сапоги. Они и сейчас лежат в телеге. Однако главным призом стали не сапоги, а внимание Ольги, которая на плясках встала с ним рядом в круг, а вечером пообещала встретиться. Это для Феди была большая удача. Многие парни хотели бы добиться внимания Ольги, среди деревенских девиц отличавшейся и нарядами и поведением, вплоть до походки, не испорченной крестьянскими тяготами. Ей повезло с детства попасть в услужение к купцу Пущникову, сначала нянчиться с ребятишками, а после прислуживать на кухне и по двору. Пушников из всех сил стремился «держать форс» перед другими торговцами. Дом отстроил двухэтажный, лавку напротив кирпичную, на тройке выезжал с колокольчиками, а всю прислугу одевал по городской моде, чтобы деревенские при встрече кланялись. «Кто моей прислуге поклонится, передо мной пополам согнется». Однако Ольга не зазнавалась, со всеми была приветлива и характер имела легкий. А потому воздыхателей вокруг нее всегда было предостаточно. Особенно прилипал Пашка Сухорукий, который батрачил на Пушникова, всегда был при его дворе и возле Ольги тоже. Не чета Федору, который видел Ольгу не часто, поскольку ремесло красильщика обязывало к разъездам. Известно: с глаз долой — из сердца вон. В разлуке и встречи и обещания перед Пашкиной назойливостью забудутся.
Вот эти свои опасения и высказывал Федя закадычному другу Федюне: «Красить еду в последний раз. При такой цыганской жизни и невесту упустить запросто можно. Не успеешь оглянуться, как Пашка ее окрутит. Займусь-ка я столяркой: рамы, столы, табуретки. У меня это хорошо получается. Еще можно туеса расписывать. Денег, конечно, будет поменьше. Зато всегда на месте и Ольга поблизости.» Федюня не соглашался: «Неправильно это! Пашке мы вторую руку сломаем, чтобы от Ольги отлип. А ты наследственный красильщик, сын лучшего мастера, с детства от него умение перенявший и вдруг решил молотком стучать. Я — другое дело, к рисованию не расположен и из подмастерьев мне не подняться. А тебе отцом и богом талант расписывать дан. Грешно и глупо его закапывать.»
Надо заметить, что Федюня вовсе не имя, а школьное прозвище, происходящее от фамилии Федюнинский. А настоящее имя его Иван, как и отца его, тоже Ивана. Наследственного красильщика, приучавшего сына Ванюшку к своему ремеслу, но не успевшего вывести его в мастера ни второй, ни третьей руки из-за прицепившейся чахотки. Лихоманка не пускала отца Ванюши в отъезды на заработки и в последние годы тот стал подрабатывать со своим дядей Егором. Впрочем, секретов мастерства племяннику передавать Егор не спешил и потому интерес к мастерству Ванюшка постепенно утратил. Зато любил петь и песен знал великое множество. Что и делал в долгой дороге. А Егор так привык к его песням, что перестал понимать, как без них в пути можно обходиться.
У его друга Федора судьба сложилась похуже. С малых лет он мечтал, что когда закончит школу, то будет ездить с отцом Варламом Кононовичем за Ирбит под Алапаевск и расписывать в тамошних деревнях и стены в избах, и наличники и всякую домовую утварь. Учился у отца давить масло из льняного семени, ладить щетинные кисти, растирать краски и даже расписывать короба и туеса. Пару раз даже выезжал как подмастерье с отцом на заработки. Но нежданно пришла беда и именно потому, что Варлам Рябков слыл как известный мастер по росписи, заполучить которого на подряд желали многие.
Славился мастер Рябков тем, что работал «с изюминкой», никогда не допускал «шахран» и за работу не просил лишнего. Наоборот, чтобы заполучить мастера на роспись своей горницы, хозяйки тайком пытались всучить ему дополнительно какую-нибудь ценную скатерть или ткань. И Рябков старался на удивление: серые избы преображались.
Подмастерья поверхность стен перед росписью грунтовали меловой шпаклевкой, при необходимости затыкая куделью щели, затем ошкуривали и «набивали землю», «наводили глянец», то есть красили фон, для чего пользовались местными колерами — белым, желтым, красным, синим, которые растирали на олифе собственного приготовления. Получавшиеся покрытия отличались большой прочностью и сильным блеском.
Фон окрашивали несколько раз; если расписывали по белой земле — то четыре: сначала грунтом из белил с твореным мелом, а затем три раза белилами.
Любил Рябков писать на светлом фоне, с обилием голубых, розовых, золотистых тонов и почти не применял красного. Считалось, что это цвет злобы и жилье не применим. Другое дело зеленый, спокойный и земледельцу приятный. На работу Рябкова приходили специально смотреть. Среди диковинных цветов и узоров порхали южные райские птицы, фламинго, фазаны, павлины, на Урале никогда не виданные. И конечно же привычные совы и петухи.
А в деревне Мезень, под Алапаевском мастер отпустил по домам подмастерьев загрунтовавших добросовестно в доме кержака-старовера большую белую горницу и в одиночку разрисовал ее диковинными цветами. И еще изобразил верблюда, станцию железной дороги и паровоз с тремя вагонами. Чем привел в изумление ничего такого не видавших селян и хозяина избы и горницы. Хозяин не поскупился и отвалил за работу аж 15 рублей, сумму для тех лет значительную. Корова стоила немногим меньше. Впрочем, именно эта щедрость и привела к беде: в глухом лесу на Ирбитском тракте, у мостика через речку Канырку, Варлама подстерегли разбойники и убили ударом кистеня. Ни лошадь, ни приметную телегу, ни краски в ней не взяли — одни только деньги за весь сезон унесли. И никто разбойников искать не стал.
Так и остался Федя Рябков сиротой в отцовском доме. Ни мастер, ни подмастерье: серединка на половинку. Заказчики в юного мастера пока не верят: еще сотворит шахран. Вот и приходится Федору до возмужания батрачить подмастерьем на именитых мастеров. Правда еще не бедствовал — одному денег вполне хватает. Опять же земля имеется. Нынче вот Егор Федюнинский по просьбе друга Ивана согласился его к себе взять.
На мостике через Кармак возле села Успенки наших красильщиков остановила застава: человек восемь с винтовками и двое с нагана- ми-начальники.
— «Стой, кто такие! Куда едете, что везете?»
— «Да красильщики мы из Гилево. На заработки направляемся»
— «А вот сейчас мы посмотрим, что за красильщики.» — один из тех, что с наганом привычно и опытно переворошил содержимое телеги. -
А вот и сапоги на продажу — какие же вы красильщики. Торговцы вы бродячие. А сапоги мы конфискуем на нужды революции.» Он вцепился в новые сапоги Федора и было заметно, что выпускать из рук их не намерен. Только и Федор расставаться с ними не собирался: схватил и потянул на себя. Так бы и тягались, да второй с наганом эти перетяги остановил твердо и уверенно: «Оставь сапоги, Удод. Это же маляры-петушатники, из тех, что избы петухами разрисовывают. Никакие они не торговцы, а такие же мастеровые, как и мы. Пусть себе едут. Пропустите их, товарищи».
«И чего ты заступаешься, Журавлев. Я им взамен свои бы отдал». - проворчал Удод. Но сапоги отпустил. Видно Журавлев был главнее.
Егор, не дожидаясь конца их спора, хлестнул кобылку, она понесла, парни припустили за ней и вскоре скрылись за бугром. До самой Тюмени других происшествий с ними не случилось. К вечеру пересекли железнодорожный переезд, повернули налево и за другим переездом, напротив тюрьмы, отыскали дом на подозрительно пустынной Второй Запольной улице, в котором всегда останавливались красильщики на ночевку. Его хозяин имел от этого прибыток в виде платы за постой и за то, что весь год за небольшую мзду принимал от желающих заказы на роспись. К немалому удобству и подрядчиков и заказчиков и своему собственному.
Долго стучали в закрытые ставни и ворота, пока хозяин не опознал приезжих и не открыл. Повозку закатили во двор, лошаденку распрягли, напоили, поставили в стойло и, задав ей охапку сена, только тогда подумали, что можно пройти к столу, на который хозяин уже выставил самовар, чуть дымящий углями и посвистывающий парком. «Будьте здравы Степан Михайлович!» — потер руки Егор. «Здравия и вам со всеми родными, Егор Трофимович! Прошу всех чайку отведать. Шаньги вот утрешние с картошечкой» — пригласил хозяин.
Душистый чай, обжигаясь, пили из блюдец. «Фамильный чаек Колокольникова, — нахваливал его Степан, — с личных плантаций на Цейлоне. Это еще из старых запасов, больше такого не будет».
«Да куда же он денется! У Колокольникова весь склад на Царской чаем забит и в магазине его полно.» — попробовал усомниться Егор.
«Да туда же куда и сам Колокольников — к пролетариям. Так вы, я вижу, ничего о нашей жизни не знаете? — изумился Степан — И что Тюмень на военном положении, и что хождение и езда после восьми вечера запрещены, и за каждое нарушение расстрел, как они говорят «в два счета». А тут еще и вы со своими красками, ладно, что до восьми успели. После запретного часа нипочем бы ни открыл ворота. Красные каратели поблизости, на железке в вагонах квартируют и мы у них на самом виду. Того и гляди нагрянут.»
— «Да откуда нам про такое знать? — заволновались Егор с подмастерьями. — В деревнях у нас все спокойно — живем, как и жили, потихонечку. Вот отсеялись, да и на работы наладились. Может заробим какую ни будь копеечку. А политика нам ни к чему, мы люди мастеровые. За это нас и Удод с Журавлевым отпустили.»
— «Удивительно, что вас Удод не пограбил — это же знаменитый ворюга с Тычковки. А Журавлев — бывший литейщик с завода Машарова. Теперь в городе их власть. Так что при встрече им кланяйтесь, а лучше бегите прочь сломя голову».
— «Ну и чего же они в крестьянскую Успенскую волость воровать подались? В городе несравненно больше похитить можно. К примеру, у Яши Шайчика и других зажиточных.» — Егор даже про чай забыл и блюдце от себя отставил.
— «А куда им больше было податься. В городе воровать и грабить стало страх как опасно. После Рождества нагрянул на нашу беду в город целый эшелон матросов. Все в черном, с оружием и злые как черти. Северный карательный отряд. Во главе какой-то инородец, по имени Зап- кус, с оловянным блеском в глазах и с постоянным с наганом в руке. Он заявил, что у него мандат, советскую власть в городе под себя подмял и давай наводить порядки. Первым делом наложил на город контрибуцию в два миллиона рублей и, чтобы вернее взыскать, взял в залог и засадил в тюрьму самых богатых и знаменитых буржуев и кровососов, по его мнению: Шайчика, Брандта, Плотникова, Машарова, Колокольникова и других множество. Даже адвоката Беседных прихватили. Да вскоре выпустили — он доказал, что не буржуй и не кровосос, а наоборот, защитник бедноты перед судебным произволом царизма. А по богатым домам матросы пошли с повальными обысками: изымали в счет контрибуции дорогую посуду, серебро, золото, женские побрякушки и, конечно-же деньги подчистую. А чтобы никто его в грабежах не опережал, издал, распечатал и на лобных местах вывесил указ всем ворам и грабителям ремесло свое оставить, безобразия прекратить под угрозой расстрела на месте революционными матросами «в два счета». В доказательство своих полномочий и серьезности намерений, забрал из тюрьмы шесть самых знаменитых в Тюмени воров и расстрелял прилюдно у железнодорожной водокачки. В их числе и Любку-воровку, сидевшую за кражу шубы у богача Яши Шайчика. Могли бы и пожалеть, но разбираться не стали. Украла — вставай к стенке и — раз, два. Все грабежи и разбои в городе разом прекратились: умирать никому не охота. Матросы долго разбираться не будут: украл ты или еще собираешься. Однако жить сарайской шпане на что-то надо, а денег не заработаешь. Кирпич стал никому не нужен — заводы стоят, пристани опустели — пароходы угнали красные, торговля встала и грузчики нигде не нужны. А на другое сарайские и не способны. Вопрос: куда голытьбе податься, где прокорм сыскать? От безысходности одни придумали в Красную армию вступать — там и оденут и прокормят и винтовку дадут. Ружье всегда пригодится грабить награбленное. А Удод и Сашка Рылов на Тычковке, Угрюмовке и в Кузницах из своих корешей-подельников по разбоям собрали большой отряд и отправились от матросов подальше: будто бы в Успенской волости советскую власть утверждать. Там, вдалеке от железки им Запкус в делах не помеха. Вот на них вы и наскочили, да легко отделались».
— «Худо дело — огорчился Егор. — Пошли мы по шерсть, а не вернуться бы стриженными. Будут ли заказы на нашу работу в такой-то передряге. Чем порадуешь, Степан Михайлович?»
— «Порадовать особенно нечем. Из Тавды, правда, заказ имеется. Не шибко большой для твоей артели, но, как говорится, на безрыбье и рак рыба. Утречком растолкую куда и к кому. Доживем если…».
Договорить ему помешал настойчивый стук в ворота и ставни на окнах: «Открывайте хозяева, именем революции, облава! Да поскорее, а не то всю твою избу разнесем в клочки по закоулочкам! Мы знаем, что у тебя контра прячется!» Степан перекрестился на иконы в красном углу и пошел открывать, причитая: «О господи, твоя сила! Спаси и сохрани!»
В избу ввалились трое: матрос и двое красноармейцев. Еще четверо окружили двор. На хозяев и их гостей наставили винтовки: «Кто такие? Зачем? Куда? Откуда? Где разрешение? На стол все деньги, золото и оружие! Живо, пока я добрый и не расстроился!» Хозяин и приезжие наперебой принялись доказывать, что никакая они не контра, а наоборот, свои мастеровые и их сам Журавлев проверил и отпустил. Со двора матросу доложили, что в повозке оружия не имеется, а одни только краски, кисти и немного картошки. Выслушав всех по очереди, матрос смягчился, без приглашения сел к столу, взял шаньгу и налил себе чаю: «Ладно, если не контра, а мастеровые. А то нам донесли, что подозрительные на вид люди заехали. И в новых сапогах оба. Мы — проверять. Оказалось, что рабочий класс. И сколько же вам, молодцы, полных лет исполнилось?»
— «Мне уже восемнадцать», — гордо и поспешно заявил Федор.
— «А мне еще нету. Но скоро будет», — как бы оправдываясь, сказал Иван.
— «Вот когда будет, еще раз встретимся. — пообещал матрос. — И, обращаясь непосредственно уже к Федору, продолжил: А ты почему еще не в Красной армии? Дезертируешь? По законам военного времени за это знаешь, что полагается? Читать умеешь?»
— «Грамотный я. Только мы из деревни, — стал оправдываться Федор, — там у нас ничего не слышно про военное время. Чередуются весна-лето, посевная, покос и уборка. И в армию никого не кличут, да никто и не прячется. Живем себе попросту, в незнании. Воевать вроде бы не с кем и не за что. С германцем вышло замирение».
— «Ну так я тебе коротко объясняю: Совнарком издал Декрет о создании регулярной Красной Армии и мобилизации в нее всех боеспособных от восемнадцати до сорока лет. Кто уклоняется — тот дезертир и враг трудового народа. Со всеми последствиями. Белые со стороны Омска и Тобольска на нашу рабочее-крестьянскую власть напирают, уже под Вагаем остановлены. А вы по лесам прячетесь, вместо того чтобы защищаться. Но мы это изменим железной рукой. Короче, собирайся, ты мобилизован в Красную Армию. Братишки, проводите его до штаба на станцию».
— «А я? — дернулся за Федором Иван.
— «Подрасти до восемнадцати, тогда прошу к нам», — осадил его матрос.
— «Молодой еще, успеешь — осадил Егор племянника — И помолчи пока. Ты единственный сын у матери».
Выходя в окружении солдат, Федор успел услышать, как Иван грозится от товарища не отстать. Однако больше с тех пор судьба их вместе уже не сводила.
Поутру, прямо из вокзального пакгауза, Федора доставили в штабной вагон, где комиссар летучего морского отряда приказал ему написать рапорт о добровольном вступлении в ряды Красной армии. Хочешь — не хочешь, а пришлось написать. Комиссар прочитал заявление раз и второй, потом поднес к свету и рассмотрел еще. «Ты что — гимназист? — спросил он с подозрением. — Красиво и грамотно пишешь, я такое первый раз получаю». «Да нет, я красильщик, избы цветами расписываю». «А людей рисовать не пробовал?». «Пробовал, но не очень похоже получается». «А нам и не надо, чтобы похоже — надо чтобы зажигало, чтобы искры из глаз. Сам Усиевич приказал нашему бронепоезду борта так расписать, чтобы белая сволочь от одного вида его шарахалась и бежала как угорелая. Главный лозунг «Смерть буржуям», а остальное сам придумаешь. Но заруби себе на носу: работу сам Усиевич смотреть прибудет. Сможешь?». «А почему не смочь, — согласился Федор — Кисть не винтовка, руке привычнее. Однако и кисти и краски понадобятся в большом количестве». «Об этом не думай, — заверил комиссар, — краски и кисти в городе достать теперь проще, чем винтовку с патронами. Додумались — отправили два вагона оружия в Екатеринбург, а теперь сами бедствуем. Но ты об этом не думай — сегодня кисть твое оружие. А чтобы ты не ленился или не сбежал, мы тебе помощником назначим латыша Юриса. Размещайся пока в кубрике бронепоезда.
Там тебя и на довольствие поставят. С мундиром придется подождать, у нас с этим пока недостача — ходи в своем.
«Помощник — это не плохо — подумал Федор. — А винтовка мне вроде и не к чему. Надо еще стрелять научиться по таким же, как я сам. Для этого дела ожесточенность нужна, а во мне ее вовсе нет. В душе одна любовь к Оленьке и ничего более».
Бронепоезд стоял на запасных путях тут же, на станции. Экипаж — почти сплошь из моряков, а потому порядки на бронепоезде установились флотские. И словечки между ними бытовали привычные: бронепоезд — коробка, орудие, боевые отсеки, жилой кубрик. И отсеки и кубрик еще недавно были обычными двухосными вагонами. Наскоро их обшили котельным железом, в двух крайних вагонах установили по четыре пулемета, а в среднем-кубрике прорезали для стрелков по десятку бойниц с каждого борта. Единственное орудие — спереди, на платформе за мешками с песком. Для стрельбы не очень удобное: только вперед и немного в бока по ходу. Но смотрится грозно. Паровоз — задом-наперед позади состава и для связи с ним у комиссара лишь мегафон и флажной семафор: вперед-назад, полный, малый и стоп. В кубрике Федору отвели койку и велели ждать, когда доставят краски. Ждать особенно не пришлось: моряки прошлись по скобяным лавкам и заодно разорили иконописную артель Караваева — этот дурман революции не нужен.
Рисование свое Федор начал с бортов кубрика — они без пулеметных гнезд, ровнее и удобнее. Строители бронепоезда не забыли загрунтовать железо желтой охрой и можно было немедленно приступать к работе. С помощью подручного соорудили передвижные подмости и Федор, строго наказав Юрису не мешать и отгонять зевак и советчиков, взялся за кисти. Рисовать он решил то же самое, чему с детства учили, но применительно к новой революционной ситуации. Погода стояла ясная, летние дни — длинные. Через двое суток на борту проявилась первая часть творения: тощий и задиристый красный петух топчет и нещадно треплет жирную белую курицу в ожерелье из георгиевских крестиков. Из боков курицы летят пух и перья а из глаз — слезы. «Правильно, — похвалил комиссар Федора. — Пустим буржуям красного петуха — не наплачутся. Но надо еще и лозунг добавить, для ясности». И Федор взялся добавлять «Смерть буржуям!» Но едва успел написать черной сажей одно только слово «смерть» как его работу прервали.
Из штаба скомандовали боевую тревогу и приказали бронепоезду сниматься и держать курс на станцию Подъем. Матросы заняли места в отсеках и у орудия, а кубрик заполнили десантники-латыши, ребята суровые и немногословные. Безоружный Федор между ними выглядел как помеха. И комиссар бронепоезда, из ему одному только ведомых соображений, приказал Федору немедленно перебираться на паровоз для связи и в помощь кочегару — подавать дрова из тендера. От паровозной бригады Федор узнал что на Тюмень, со стороны Кургана движется большой отряд белых партизан подполковника Смолина, который с двумя пушками, через леса и болота вышел в тыл Красной Армии и не встречая отпора оказался близ железной дороги Тюмень — Екатеринбург и вступил в село Успенское и деревню Ушакова на Московском тракте, а 15 июля его подразделения вышли к станции Подъем. Оттуда, по железнодорожной связи успели сообщить, что заняв без труда станцию, белогвардейцы разрушают железнодорожное полотно, рвут телеграфную связь, портят стрелки, чтобы окончательно лишить связи с Екатеринбургом Военно-революционный штаб Тюмени. Над красной Тюменью нависла страшная опасность быть отрезанной со всех сторон: и от Тобольска и от Екатеринбурга. А со стороны Вагая белые безостановочно напирают. Сообщение с рабочим Уралом требуется восстановить незамедлительно. На это дело, против партизан Смолина и спешат теперь братишки на своей коробочке. Березовые дрова-швырок жарко пылают в паровозной топке и в кабине духота, в раскаленных солнцем стальных отсеках и того хуже — не продохнуть. На передней платформе у орудия ветерок, дышится легче, но на лицах прислуги холодный пот, напряжение и ожидание смерти. Им, не защищенным, первая пуля. А потому заряд уже ждет в стволе. Вот и Подъем. На станции тишина и безлюдие. Коробочка вкатывает на самом малом ходу и упирается в завал на путях. Носовое орудие немедленно реагирует и лупит куда попало, для острастки и провокации. В ответ из-за построек, из канав и кустов, с водокачки и не понять откуда захлопали винтовки и затарахтели пулеметы. А с закрытой от глаз позиции ухнула пушка и накрыла красный орудийный расчет. Пули часто застучали и по паровозному тендеру, и машинист дядя Вася, не дожидаясь команды, двинул состав назад. Поезд дернулся и покатился, но недалеко: беляки перевели стрелку в тупик и заклинили ее механизм. Под пулями ничего не выправить. «Вляпались навсегда! Сейчас нас накроют! Прыгайте парнишки, может и уцелеете. А я пар стравлю.» — Дядя Вася повернул рукоятку, отчего паровоз окутался густыми клубами пара и следом за помощниками скатился в кювет. За их спинами еще раз ухнула пушка и паровозный котел лопнул как яичная скорлупа. Высоко взлетели осколки металла. «Приехали!» — только и успел подумать дядя Вася перед тем как обломок сухопарника впечатал его в землю.
Федору повезло уцелеть. По огородам, молодой крапиве и лопухам он выбрался подальше от станции и стрельбы и залег в зарослях придорожного тальника, чтобы переждать до темного времени. Места вокруг были с детства знакомые. Федор лежал на теплой земле, слушал, как вдалеке на станции бухают гранаты и трещат выстрелы и сам не заметил, как уснул. Проснулся он уже ночью, от тележного скрипа на дороге. Осторожно выглянув, он узнал на телеге Фому Тихомирова из деревни Рябово. «Фу ты, леший, напугал, — замахнулся кнутом на Федора Фома. — Куда ты в такую темень?» «Да на станцию, узнать, что там с бронепоездом». «А ты что — оттуда?» — догадался Фома. «Ну да, я на нем борта красил». «Тогда не спеши, все твои товарищи там мертвые лежат. А кто еще не умер, жалеют об этом: так их солдаты терзают. Сам не знаю, как я целым ушел, не попал за компанию. Садись-ка рядом в телегу, да домой поедем».
И решил Федор скорей возвращаться, пока в другую заваруху не закрутило. Но сначала навестить свою Ольгу. И правильно сделал. Потому, что и она оказалась как бы на распутье. Пока он путешествовал, Удод со своими товарищами растащили хозяйство купца Пушникова и нарушили всю коммерцию. Пушников распродал остатки имущества, рассчитал всех работников и уехал на Курганскую сторону. Ольга осталась на время без дел и проживала в доме родителей в Успенке. А Пашка Сухорукий, тому и рад: ошивается поблизости от нее, на глазах вертится, не дает прохода, зовет замуж и сватать обещается. И при Ольгиной безысходности добился бы своего, окрутил, заморочил голову девушке. Так что Федор на свое счастье вовремя объявился. Так Ольга и заявила Пашке: «Федя вернулся и я за него пойду. А ты отстань, не тебе я сужена». «Ну, это мы еще поглядим, кому ты сужена. Только не Федьке» — пригрозил на прощание Пашка, и как бы отступил.
Тем временем Федор жил у знакомых, встречался вечерами со своей Олей, планировал сватовство и был по-настоящему счастлив. И беды ниоткуда не ждал. А по окрестным деревням поползли слухи о его службе в Красной Армии, бое у станции Подъем и счастливом спасении с бронепоезда. Как всегда молвой преувеличенные и извращенные. В числе прочих, и слушок, что Федор не просто дезертировал, а своих товарищей на смерть предал, потому и живой. На этом особенно настаивал Пашка Сухорукий. Находились и такие, что Пашке верили. Это в хорошеет трудно верится, а в плохое — всегда пожалуйста.
Белобандитам Смолина на станции Подъем тоже не поздоровилось. С уральской стороны от станции Поклевская на них напал вызванный на подмогу «Петроградской хлебный отряд», сплошь состоящий из закаленных в битвах питерских рабочих. После сурового боя белые партизаны отошли от станции Подъем к селу Успенское и попытались в нем закрепиться. Попутно занялись реквизициями и расправами. Ужас навис над Успенкой.
Вечером, в переулке, Пашка Сухорукий заступил дорогу Федору и пригрозил: «А ты не боишься, что смолинцы про твое красноармейство прознают и тебя к стенке?» Бояться следовало — белые разбираться не любили. Тем же вечером Федор сговорил Ольгу и увез к себе в Рябово. И вовремя. Сухорукий не зря грозил: Федора все-же пытались найти, но не успели. Питерцы выдавили их из Успенки за Пышму на Чаплык и дальше.
Когда в округе поуспокоилось, Федор и Ольга сыграли скромную свадьбу и стали потихонечку крестьянствовать. Хозяйство развели не бедное, но и не богатое — так себе, как у всех. Между полевыми работами Федор взялся столярничать и преуспел в этом деле. Без заказов на лавки, табуретки и прочую утварь не обходилось. Не говоря уже про оконные рамы, двери и даже мельницы. Мечта у него имелась — ветряную мельницу построить, чтобы она могла не только молоть, но и молотить и веять. Веялку Федор сумел из всего дерева соорудить. Соседи приходили, дивились: «Богатый ты, Федор, свою машину имеешь.» А то, как он ее ночами обдумывал, да вечерами без отдыха ладил, никому невдомек. Впрочем — имеет право. На то и НЭП.
Через год красные вернулись и Федора призвали дослуживать еще год. Вместе с ним призвали и Федюнинского. Ивану в армии понравилось и он в ней остался.
Пашка же Сухорукий так и не женился. Никто за него не шел: знали, что без хозяина и начальника Пашка не работник. Привык работать только из-под палки. И если над ним никто не стоит, не принуждает — работать даже на себя никогда не соберется. Будет лежать, да поплевывать. Потому и хозяйства никакого не нажил. В новой власти он нашел себе новых хозяев и служил ей так же старательно, как раньше Пушникову — не щадя сил: вступил в Комитет бедноты, искал по чужим дворам зерно для продразверстки и сколачивал Коммуну из таких же как, и сам, шалопаев. По всякому поводу они ходили с красными флагами и заунывно распевали: «Средь частых разрывов гремучих гранат, отряд коммунаров сражался. Растративши силы от жарких атак, в расправу жестоку попался.» Как будто именно он, Пашка, попал в эту расправу на Подъеме. Однако в мирской памяти именно так и укрепилось: Пашка Сухорукий — красный коммунар и трудящийся. А Федор Рябков — жмот, единоличник и непонятный элемент. Еще и газеты читает. А там неизвестно — что. Может против советской власти. И не проверишь, если сам почти неграмотный. Злоба на Федора в Пашкиной груди не угасала никогда, а только тлела в ожидании, когда ее раздует благоприятный ветерок.
Жили Федор и Ольга в постоянном труде, на тяготы не жаловались, народили ребятишек Витю и Валю, старались их растить и одевать не хуже соседей, которые тоже в роскоши не купались и не стеснялись одежды с заплатами. В общем — беды никакой не ждали. А она вдруг пришла.
В 1928 году проехал по Сибири сам Сталин и лично убедился, что сибирская деревня вопреки ожиданиям вполне еще жива, трудолюбивый сибиряк с голоду не пухнет, хотя и не жирует. К власти относится инертно и не забыл еще грандиозного восстания против нее в двадцать первом. А значит, в сибирской деревне есть что изъять на нужды пролетарской России. И пустили по деревням продовольственные отряды из красных пролетариев. Которые, не особо разбираясь в средствах принялись выгребать зерно из сусеков у всех подряд, порой подчистую. А чтобы самоуверенный сибирский мужик не поднялся как в двадцать первом, объявили борьбу с кулачеством, на которую подняли всякую шваль, вчерашних лодырей и бездельников. Оказавшись востребованы и вооружены властью, они торопились выслужиться и отплатить ей за доверие, не забывая при этом и себя. Естественно, что Пашка Сухорукий вступил в такой летучий отряд, в хлебозаготовках отличился и стал в отряде лицом, слово которого считалось весомым.
Федор газеты иногда читал, замашки большевиков понимал, а потому за свою семью почти не опасался: хозяйства красноармейцев под раскулачивание не попадали. Да и раскулачивать у него вроде бы нечего: рабочая лошадь одна, коровы, как и у всех, — две, овечек десяток и кур пяток. Зерно уже выгребли. Есть еще самодельная веялка — так забирайте. Все равно провеивать нечего. Столярное умение кормит.
Убранства в избе Рябковых — одни кросны да прялка. У ребятишек даже кровати нет — спят на кошме под тулупом. Старший Витя долго мечтал о новых валенках. Нынче собрались, заказали их пимокату с расчетом на вырост. Так Витя им так обрадовался, что на ночь кладет под подушку. Наверное во сне видит, как будет по первому снегу бегать.
В комитете бедноты насчет раскулачивания Рябкова сильно засомневались: в Красной армии служил, наемных работников не имеет, богатства — тоже, кормится ремеслом: столярничает, давит на самодельном прессе конопляное масло, варит олифу и растирает охру для краски. В крайнем случае, предлагалось раскулачить по третьей категории: пресс и веялку отобрать, одну корову свести на колхозный двор, половину овечек прирезать и сдать в счет мясопоставок. Да на том и закончить: столяр в деревне человек нужный. Но Пашка Сухорукий неожиданно заупрямился и призвал заседающих пролетариев к классовой сознательности: «Красноармейство Рябкова ничем не доказано. Справки о службе у него не имеется. Других доказательств тоже. И вообще подозрительно, как это он один из всего бронепоезда жив остался: не пахнет ли здесь предательством? Газеты он, видите ли, читает и свои мнения высказывает. А кто он такой, чтобы о политике Партии мнения высказывать? Не иначе, как сомневающийся, а значит вероятная контра и скрытый враг советской власти. Опять же машина у него имеется: веялка. И пресс масляный. Ну и что, что самодельные: а почему ни у меня, ни у вас таких нет? Олифу варил и в город продавал? Продавал. Вот вам и торговля. А когда перекрывал на своем доме крышу, помощников нанимал? Нанимал. Вот вам и наемный труд. Революционная бдительность взывает нас раскулачить Рябкова по первой категории: все имущество отобрать, а самого сдать в ОГПУ. Там с ним быстро разберутся».
Однако за раскулачивание по первой категории комбедовцы голосовать поостереглись: все вокруг знали, что Пашка на Федора огромный зуб имеет, за то, что тот у него зазнобу из под носа увел. Но и за третью категорию голосовать не стали: побоялись перечить Пашке Сухорукому. Тот при случае, еще им же и припомнит и неизвестно какой стороной такое голосование вывернет. Коварство его кругом известно. Вот и решили раскулачить Рябковых по второй категории с отселением на Север. Чтобы и Пашку не разозлить и разнарядку на раскулачивание исполнить.
Снег выпал, и маленький Витя Рябков собрался обновить, наконец, новые валенки. Он достал их с теплой печки и не успел надеть, как двери с треском растворились и сквозь клубы морозного пара в избу ввалилась толпа горластых мужиков и баб. Витя забился в угол, прижал к груди валенки и с испугом смотрел, как одни хватают за грудки его отца, другие — тащат посуду, подушки и одеяла, третьи лезут в подполье и шарят по кладовым. А одна лохматая баба увидела в руках у мальчика новые чесанки и вырвала их из слабых детских рук: «Обойдешься! Походи, как мы, в рваных пимах». Витя конечно же в крик, но мама остановила: «Молчи, сынок, ничего не воротишь. Слезами грабителей не проймешь, им и кровь не в диковинку».
Когда тащить из избы осталось нечего, Пашка, красуясь перед самим собой и упиваясь своим всевластием, объявил: «Срок вам на сборы — до утра. Запрягайте свою лошаденку и все что в сани поместится — то ваше. А остальное колхозу достанется. Утром целый обоз, таких, как вы врагов советской власти, отправляется. На Тобольск и дальше, к черту на кулички».
Много ли поместится в сани: самое нужное в дальней дороге, немного еды и Ольга с ребятишками. От мороза укутала детишек Ольга половиками — все остальное комбедовцы растащили. Только половики — не одеяла и не тулупы: тепла не держат. Как ни мало в санях места, но инструменты столярные Федор с собой все забрал. Они всегда пригодятся и прокормиться помогут. А вот иконы материнские Ольге велел оставить: «Бог наше несчастье видеть не хочет, и я на его лик тоже смотреть не буду.» Может от этого, а может от рваных валенок, Витя в долгом пути по зимнику застудился, долго и тяжело болел, зиму в землянке не пережил и по весне умер. Его положили в мерзлую землю среди свежих могил спецпереселенцев на берегу урманной речки, которую весной ссыльные назовут Крестовкой.
Дальше рассказывать Федор Варламович устал. Да и время было позднее. Но я все таки выспросил на прощание не встречался ли он впоследствии с Пашкой.
«Встречался, как же. Когда в пятьдесят шестом нас полностью реабилитировали, вернулся я на родину, выкупил бывший купца Пушникова дом, и стал поживать на пенсии. Сижу однажды, на лавочке у ворот, вижу: Пашка на велосипеде катит. Я его остановил, поздоровался. Спросил: откуда у него велосипед старинный, каких в магазинах давно уж нет. Пашка глаза прячет, отвечать стесняется. Видно, что я ему неприятен, да не знает, как отделаться. Тогда пригласил я его на двор, а там у меня новенький мотоцикл с коляской. Мне его за ударную работу на прощание с севером продали. Поглядел Пашка на мое хозяйство и перекосился от зависти: «Как ты был кулаком, так им и остался. И ссылка тебя не выправила». Я на его злобствование не обиделся, только ответил: «А ты Пашка, как был крохобор, пустобрех и лоботряс, так им и остался. Не болтать, а работать следует — тогда все появится. Впрочем, тебе этого уже не понять. И могила тебя исправит». Ничего не ответил мне Пашка и поспешил со двора. А я ему даже вслед не глянул. Нечего на прошлое оглядываться, надо вперед смотреть».
«Дед, а ведь я никогда не слышал, чтобы ты советскую власть ругал».
«А за что ее мне ругать? Работать при любой власти надо. Дело не в том, какая власть, а в тех людях, что к ней присосались и от ее имени властвуют. Все зло в тех, кто правит. Мне еще здорово повезло, что в тридцатом только выслали. В тридцать седьмом могли сгоряча расстрелять, без всякой моей вины, а с целью выполнения плана по борьбе с врагами народа и для отчетности».