Иван Ермаков. Стоит меж лесов деревенька
Соколкова бригада

Фамилия-то ихняя не Соколковы — Елкины они. А «Соколками» — это уж по отцу зовут. Отец был «Соколок»…
Вот, говорят, что человек делами красен. Верно говорят. Только я бы к делам-то и детей еще добавил. Другого по делам впору на божницу посадить, а детки с конфузом получаются. Бывают и от здоровой яблони с изъяном яблочки. А Соколки!.. Ну, да про молодых сказывать — со старых начинать. А старый Соколок — о-ох! — сокол был! На смешинке, видно, парня замесили, да чуток переквасили. Ухарь был, покойная головушка! Скажи в те поры кто-нибудь, что из него плотник будет, — засмеяли бы начисто: «Андрейко-Соколок плотник? Вот спеть, сплясать, на гармошке сыграть, словцом кого огреть, отчебучить чего посмешнее — это его дело».
Чуб смоляной. На ветру из кольца в кольцо завивается. Глаза, что два вертучих беса, а зубы вечно наголе. Идет, бывало, по деревне — не одна занавесочка на окнах заколышется. И цветы- то у девушек не политы, и иголки куда-то запропастились… Удалой был! Так его Соколком и прозвали. Оно известно — молодозелено, кровушка-то бродит, силушка-то играет… Кому этакие годочки не красными были? Гуляй пока. Жизнь — она тебя на свою точку определит.
Так и с Соколком случилось.
По порядку сказывать, то и именитых покойников потревожить придется. Колчак еще тогда у нас по Сибири толокся. Верховный правитель — кость ему в горло, куриному адмиралу. Ну и правил! Мобилизовал всех подчистую. И молодняк по семнадцатому-восемнадцатому году, других уж в годах, грыжа на виду, все едино — примай присягу. Только мало охотников находилось… Богатенькие — те, верно, шли и сынов вели, а насчет прочих — сегодня присягу, а завтра — тягу.
Твердого фронту не было. Наша деревня раз семь из рук в руки переходила. Красные займут, день-два постоят — дальше. Глядишь, колчаковцы налетают. А там опять… Чуть не каждый день власть менялась. Да и два раза на дню когда. А старостой все меня назначают. Я так-то три раза белым старостой был и четыре — красным. Раза два, верно, меня вгорячах чуть ли не к стенке ставили — ну, да народ не выдавал. Да и сам я — не ухо от лоханки… Белые придут — я при всех «Георгиях», красные — я им, пожалуйста, человек пяток колчаковских дезертиров приведу. Принимай, мол, пополнение… Ну, а все же стерегся! Кто его знает — какая наутро власть? Попадешь еще как кур во щи. Вот я и наказываю Никишке — звонарь он при церкви был:
— Ты вот что… Глядеть у меня в оба! Красные будут идти — давай звон этакой, с подголосками, а белые — бей редко, да гулко. Да веревку с колокола до земли опусти, не лазить бы тебе за каждым разом на колокольню. С твоей-то прытью, пока до колокола доберешься, и власть переменится.
Так и повелось.
Ударит Никишка на колокольне — в другой избе какой нынче день, середа или пятница, не знают, а какая власть на деревне — известно. Благодать! Только однажды под утро такой звон раздался, такой шальной да бестолковый, ровно три власти враз нагрянуло. Чисто — пожар. Повскакал народ, огляделся — нет, не горим. А звон того тошнее. Давай это мы, всем скопом, осторожненько к церкви подвигаться. Идем — а шаг у нас все короче, короче делается. Хоть бы и совсем остановиться.
А звон — ну чисто сбесился кто! Церковь-то па пригорке стояла, а все равно не видать, что там деется. Не рассвело еще как следует. Обменялись мы мнениями, да человек шесть, которые побоевитей, решили идти. Была не была!.. За нами и остальные любопытствуют. Подходим — тю!.. К веревке, которая с колокола спущена, конец нарощен, а к этому концу бабки Марфин козел Борька за рога привязан. И сколько ему свободы есть от веревки — носится да трезвонит. Разбежится в один конец, как бахнет в колокол, перевернется — да вдругорядь.
К этому моменту Никишка на звон прибежал. По морде видать — со здоровой похмелюги. Заслонил я от него козла — спрашиваю:
— Про какую власть звон идет?
Он у меня рваться.
— Я, — кричит, — сейчас разберусь! У меня поозоруют!
Пустил я его, скакнул он шага три и поджилки зашлись…
Чего-то горлом забулькотал, закрестился и взадпятки. Смотрю, а он к натуральному бегу изготовился. Схватил я его за скуфейку, удержал.
— Чего ты? — говорю. — Опомнись!
А на нем лица нет. Заика напала. Еле-еле он с языком совладал.
— А-а-анчихрист… анчихристова власть… пришло число шестьсот шестьдесят шесть!..
Тут и бабенки закрестились, и старики…
— Да какой, — говорю, — тебе анчихрист мерещится? Не видишь — козел Марфин!
А он свое:
— Пришло его царствие!.. В козлином образе явился…
— Не мути, — говорю, — народ, глиста такая. Бабка Марфа! Где ты! Иди, вызволяй свою скотинку!
Та за спины прячется и, подумай-ка, от козла отрекается.
— Провались он, — говорит, — сквозь тартарары, когда так! Я его с рожочка вспоила, а он нечистиком оказался.
Тут Михайло Громов говорит мне:
— Иди сам, Пантелей. На георгиевских кавалеров чертям меньше власти отпущено. К тому же — староста…
Быть — идти… Боязно, слушай-ко! Анчихрист не анчихрист, а козел-то возмужалый!.. И рога, что стоговые вилы. А тут еще Ни- кишка под руку орет:
— Не опущай, Пантелей! Не бери греха на душу! Видишь, ему святая церковь воли не дает. Господень аркан ему на рога накинула.
Стал я все-таки его ловить. А у него глаза кровью налились, по бороде пена и мемекает не по-домашнему. Изловчился я, резанул по веревке складнем, вызволил козла. Взрявкал он от радости и, как был — к народу мордой, так и закопотил в улицу. Народ от него во все подворотни щемится. Никишка на тополь полез. Заметил оттуда, что поп наш, отец Гавриил, калитку открывает — ревет ему с тополя:
— Упасись, владыко! Анчихриста спустили!
Тот на ухо сильно тугой был, почему и на трезвон опоздал, ладошку насторожил да на середину улицы подвигается. Козел как двинул его под седалко, так батя и кувыркнулся. А тут собаки налетели… За Борькой гнались… Вовсе свалка пошла. Не поймешь, где собачья шерсть, где козлиная, а где от попа клок.
Я поспешать на свару. Разогнал собак, гляжу, батя навалился на Бориса и сует ему под дыхало. Бьет да приговаривает:
— Скотина бесовская! На кого рога поднял?! На кого рога поднял? — А у самого из носу юшка каплет. Ну, я тут ввязываться не стал. Домой пошел.
А там гостенек. Андрейко Соколок сидит. Разодет — во всю колчаковскую! Мундир английский, погон нет, табаку — тоже.
— Или сдезертировал? — спрашиваю.
— Так точно, Пантелей Ильич! Прибыл на твое довольствие и в полное твое распоряжение. Где прикажешь красных дожидаться?
— Ну, это, — говорю, — определим. А ты вот что… С козлом ты напрокудил?
Смеется.
— Я, — говорит, — дядя Пантелей. Опасно было в деревню заходить, не знамши, что у вас за власть, пришлось Борьке разведку сделать. Я с мельницы глядел… Колчаков нет — тихонечко задами к тебе. Живой он хоть — козел-то?
— Живой, если батя его не ухристосует, — говорю.
С полчаса мы с ним не перемешкали — глядь, вступают в деревню красные. Командир к моему дому подъезжает.
— Ну, вот, — говорю, — Андрюха… Видал, как ловко? И прятать мне тебя не придется. Сдам с рук на руки.
Доложил я командиру про деревню, а после про Соколка.
— Конь есть? — командир спрашивает.
— Нет, коня нету. Гармошка есть, — отвечает Соколок.
— Что ж нам с тобой делать, с безлошадным… Отряд-то ведь у нас конный. Опять же гармошка… — задумался командир. Потом позвал кого-то, посоветовался и говорит:
— Вот что, парень, забирай свою гармошку да прихвати какой ни то топоришко. Будешь пока при кашеваре состоять, а там видно будет. — Вижу, не по ноздре Андрюшке такая должность. Последнее дело дрова рубить да кашевару подтаскивать. Выбирать, однако, не из чего. Отзывает он меня в сторону и говорит:
— Дядя Пантелей, ты мне дашь топор?
— Неужто, — спрашиваю, — у тебя дома не найдется?
— Дома как не найтись… Найдется. Да зазорно мне с ним через всю деревню тащиться. Смеяться ведь будут. «Андрейка Соколок под кашеваровым началом». Проскулят на все лады. А я, может, в первом же бою и коня, и оружье добуду. Ты, дядя Пантелей, уж пожалуйста, не говори никому про кашевара-то. А то на всю жизнь присохнет…
— Ладно, — говорю, — беги за гармошкой, а топор найдем. — Ну, дал я ему топор да, можно сказать, на топоре и женил. Колчака тут вскорости кончили, а действительную Соколку пришлось в саперах служить. Там он и вник… И домой с топором явился. Только уж не с моим. Черен такой легонький, фасонистый, с загогулинкой на конце. Лезвие аж горит — да звонкое, звонкое.
Мать у него к той поре умерла — один парень остался. Насчет земли не тревожится, насчет покоса — тоже.
— Куда мне, — говорит, — с землей? Лошаденки нет. Так перебедую. Один топор, один сапер — не пропадем.
Минеич, который сейчас за Соколками приглядывает, тогда в самой силе мужик был. Дока по плотницкой части. Одна беда — молчун несусветный. Баба попервости уходить от него собиралась из-за этого.
Вот Андрейко и вступил с этим Минеичем в компанию. Кому домишко, кому амбарушку срубят. Внедолге школу затеяли строить, а тут колхоз организовался — вовсе дела хватает. Так они с топора и кормились. Что и говорить — мастера отменные, да и дело свое любили.
Я нет-нет да и напомню Андрейке про кашевара. Смеется. Не бывает, говорит, дядя, худа без добра. А сам ноготком лезвие топора пробует. Женился он, дом себе сгрохал пятистенный, ребятишки пошли. Живет полной чашей. На народе ему уважение, на гулянье первый запевала, гармонист — самый компанейский мужик, одним словом. Шутки свои не забывал. Так и жил с задиринкой.
Помню, до колхоза это еще было… Завел себе Тихон Огнев — кулачок он у нас был — орловского рысака. Гоняет по деревне из конца в конец, гикает, ухает, кур, поросят топчет — любуйся, мол, православные, как я свою натуру распотешиваю. Андрейко с ним и заспорь:
— Твой, — говорит, — орловский ни за что так не побежит, как я побегу. Меня, — говорит, — в армии ни один конь не мог обогнать, а твой — тьфу!
Тихона заело, хоть и посмеивается. А Андрейко свое толмит:
— Ноги у него еще не так вставлены, чтоб меня обогнать…
Как раз воскресенье. Народу тут порядочно набралось.
Неужто, думаю, и верно рысака обгонит? А Андрейко зудит:
— Двухколодешных обгонял, а этого…
Поспорили на четверть вина. Бежать от Тихонова дома до молоканки.
Оседлал Тихон рысака.
— Ну, — говорит, — захлебывай ветерку, Андрюха!..
Прочертили черту — стали перед ней. Раз, два, три!.. — скомандовали.
Тихон как даст шпоры — конь змеем взвился, из милости земли копытом касается, а Андрейко повернулся да задом к молоканке трусит.
Тут народ и грохнул… Сообразили, почему он говорил: «Твой конь так не побежит, как я побегу». Поставил в дураки Тихона. Тот после от досады да от смеху людского и рысака куда-то сбыл. «Нечистых кровей», — говорит. Андрейка и тут ему подпустил:
— Точно, дядя Тихон! Разве это кровя? Чистокровные хвостом вперед бегают!
Мда-а… Так все было бы ладно… Жили люди, радовались, а тут бац — война! Пришел черед Соколку идти. Жена, известное дело, ревет, ребятишкам тоже мало веселого… Три сына у него осталось. Сам-то, хоть и сумно на душе, однако крепится:
— Брось, — говорит, — Аленушка, сырость разводить, а то я, до военкомата не доехавши, заржавею.
Отшучивал ее от слез Соколок.
Служил он опять в саперах. Года три писал — все в порядке было. За границей уж случилось… Рассказывал это его сослуживец, сапер же, из одного с ним взвода. После войны специально Андрееву семью разыскал… Стала молодежь у них во взводе роптать. Чертова, дескать, служба… Славы тебе никакой. Оружье за плечами таскаешь, а топор да пилу в руках. Воюешь холодным способом с чурбаками да со сваями… А фриц как за- секет, где саперы копошатся, — всей нормой выдает. То артиллерией пугнет, то самолетов нашлет, а то и из пулемета обгавкает. Сверли, сапер, пупом землю!
Служба эта, что и говорить, опасная. Переправы-то под огнем другой раз наводили. Опять же мины… Сапер их ставит, сапер их снимает. Оплошает рука, да что там рука, палец — и найдут от сапера одну пуговку да хлястик. Но больше всего собственные погоны молодежи не нравились. Топор на них обозначен. Расскажи-ка спробуй какой кареглазой, что ты на «ура» ходил! Сапер, верно, что крот. Молчком да ощупью работает. Но случается и «ура». А какое этому подтверждение топор может дать? «Натеши-ка щепочек», — скажет кареглазая.
Андрей в ту пору командиром отделения у них был. Слушал он, слушал эти разговоры да и не вытерпел.
— Раскукарекались, — говорит, — петушата, раскудахтались… А того не соображаете, что нет оружия сильнее да ловчее, чем топор в руках у человека. Он, топор, — наместник бога на земле.
Вон он куда им закинул! Так и сказал. Ну, тут и молодые и бывалые уши навострили. Как так — наместник бога?.. Наместником, дескать, папа римский числится, а ты — топор…
— Папа это так, — продолжает Андрей. — А настоящий наместник — топор и больше никто!
Ну, зацепил за интересинку… Как, да что, да почему — пристают. И повел им Соколок рассказ из Ветхого Завета:
— Первый человек, прародитель наш, Адамом звался. И была ему дадена жена — Ева. Поселил их бог в раю — живите на полном довольствии. Ну, Адам был мужик степенный — непьющий, некурящий и прочее, а Ева со змеем шашни завела. Попользовалась яблочком — сама оконфузилась и Адама в конфуз ввела. Бог видит такое дело. «А ну-ка, — говорит, — шагом марш из рая! Блюсти себя не умеете. Я на вас как на себя надеялся, а вы семейственность в раю разводить?! Ать-два отседова!» И вытурил их на землю.
— И вот представь, — обращается Андрей к одному молоденькому саперчику, — что ты тот Адам. Как бы ты жил на земле, не будь у тебя топора? Избенку какую-нибудь срубить надо? Загоны для скота загородить надо? Соху сделать надо, кнутовище вырубить надо? Еву пристращать надо? А чем? Без топора, дружок, человек как. без рук… А с топором — бог! И все, что на земле построено — города, деревни, мосты, кресты, коробок спичек, сапожная колодка, приклад винтовки, — все это от топора свое начало ведет. Недаром ученые определяют, что первый инструмент был у человека — топор. Пушка — дура, на войне голосит, а топор, что птичий звон, никогда на земле не смолкает. Самый способный инструмент! Я им дерево свалю, и обделаю его, и гвоздь забью-вытащу, и колодец выкопать могу, и фашиста раздолбаю, и твоему сыну люльку смастерю, и даже, если командованье дозволит, Гитлеру гроб спроворю. Топор, можно сказать, сынок, человека в люди вывел. Вот и получается: бог землю сотворил, а топор — все остальное. А раз так, то и выходит, что он наместник богов…
Ну, посмеялись. А молодежь дальше любопытствует:
— Товарищ сержант, бог Адама с топором выгнал или Адам его сам изобрел?
— Надо думать, сам.
— А пилу?
— Пилу?.. Пилу, должно, Ева сконструировала…
— Неужели баба дойти могла?
— А вот женишься — узнаешь!
— Да! Тут пока до женитьбы доживешь, пять раз туда попадешь, откуда Адама вытурили.
— А ты не унывай! Случится — дак топор не забывай. С ним и в раю надежней… Я свой, в случае чего, обязательно захвачу. Посмотреть, как там мосты-дороги…
Все шутил…
А наутро наводила саперная рота мост. Семь осколков пронзили Соколка.
Пал он на белые бревна и залил их алой кровью. Подскочили к нему и, должно, первый раз тут не пошутил:
— Топорик-то мой сынам отвезете. Пусть помнят…
После войны вспомнили это Андреево завещание. Сапера командировали, сослуживца. Привез он топор, подарки семье от командования и рассказал, как сложил свою удалую головушку наш Соколок.
Ребята Андреевы уж большенькие стали. Петьке — пятнадцать, Володьке — двенадцать, а младшенькому, Егорке, седьмой пошел. Ребята славные росли. Учились неплохо… Мамке помогали. Петька с Володькой летом в колхозе работали. Волокуши там возить, картошку полоть-копать, веники овцам ломать — да мало ли что! Глядишь, за лето трудодней двести набежит. Подспорье матери.
Егорка — тот больше с коршунами все воевал. Оборужится рогаткой, сядет середь колхозных цыплят и стережет. Поглядеть — сам чисто цыпленок. Головка белая, пушистая, шея тонкая, носик востренький, голосенок писклявый.
Кто мимо идет, возьмет пошутит:
— Доглядывай, Алена, как бы твоего караульщика коршуны не унесли.
Алена-то птичницей работала.
Старших с годами к машинам потянуло. Петька еще до армии на трактор сел, Володька об том вздыхал. Егорка рогатку бросил, в школу пошел. Тоже при исполненье обязанностей оказался. Только нет-нет да и к матери:
— Мама, я возьму тятин топор построгать?
У той слезы на глаза. Погладит она ему головушку, заглянет в личико, а оно у него все капельки отцовы подобрало. Только взгляд строгий какой-то, без озорства.
— Возьми, — говорит, — сынок. Только не оставь… — Сама опять на работу. Ласкать-то некогда было. А Егорушка за топор да к плотникам на стройку. Другие ребятишки сладкий луб с берез скоблят, а он все норовит потесать чего-нибудь. Обрезок какой-нибудь ошкуряет, досочку ровняет. Приметит его Минеич и начнет за ним наблюдать. Глаза поволгнут, не заметит, как на усы слезинка скатится. Напоминал ему Егорка Андрея. И стал Минеич его отличать. То отпилить его позовет, то по доске прочертит, потесать даст, то покажет, как с удара гвоздь забить, — полюбился ему Егорка.
Как-то обчертил он выем в бревне:
— Ну-ка, — говорит, — Егорушка, выбери это топориком.
А сам куда-то отлучился, Егорка сперва с одного боку за черту ушел, а потом и с другого стал так же направлять. Когда расчухал, чего натворил, носишко-то и свесил. Минеич приходит, видит мальчонка вне себя сидит. В чем дело? Разглядел когда — хлоп Егорку по плечу:
— Не горюй, — говорит, — когда б не клин да не мох, дак и плотник бы сдох! Дело поправимое.
И тут же показал, как исправить. Одним словом, исподволь стал приучать парнишку к отцову ремеслу. А тот и рад. Так и пропадал в плотницкой бригаде.
Когда кончил семилетку, по-настоящему стал там работать. Минеич на что молчун, на что скупой на слова был, а тут разговорился:
— Ты, слышишь, Егорка, брось силой баловать… В нашем деле взмах да глаз нужен. Глаз соврет — не в ту чатинку попадешь, взмах соврет — то перерубишь, то недорубишь. Вот ты и лови… Замечай, когда у тебя взмах и точный, и в силу. Тут и добывай привычку. И к дереву привыкай, приглядывайся. Оно, сказать, хоть и бревно, а тоже свой секрет имеет. Есть прямослойное, есть свилеватое, а то и с заворотом. Станешь сколок делать, не доглядишь и напортишь. Где сук попал — тут и разговор другой… Тут добавь удара. На вершину идет полсилы, на комель — полторы… Вот оно и равно, вот оно и славно!
А то тешет-тешет, остановится вдруг и спросит:
— Чуешь, Егорка, какой дух от дерева растворяется?
Нюхнет Егорка.
— Хороший! — говорит.
— То-то — хороший! Славный дух! Природой пахнет. Ну-ка, закрой глаза.
Егорка защурится, а Минеич насбирает щепочек и заставляет его носом угадывать, какого дерева щепка. Сосна там, или береза, или осина…
— Ох и люблю же я, Егорка, этот дух! Такой он тревожный да здоровый. Слыхал я, что плотники да столяры дольше всех на этом свете живут. Потому — деревянным духом дышут. Душа, значит, размягчается и сосуды всякие. Жить задорит он, этот дух!
Ну, и всякое. Про любимое дело любой молчун столько наговорит — в рукавицах не унесешь. Идут деревней с работы — Минеич Егорке дома показывает, которые вместе с Андреем рубили.
— Видишь, Егорушка. Стоят! Нет Андрея, а они стоят… В них сила его живет, мастерство его. Нет Соколка, а сила его па тепло да на радость людям жить оставлена. Да на добрую память еще. Мастерству, Егорушка, смерти нет. Два глаза, две руки да десять пальцев на них человеку дадено, а если к этому еще и мастерство — другой вечно у людей на памяти останется.
Я вот, видно, на спокой скоро пойду, а охота напоследок для памяти себе чего-нибудь потесать. Клуб вам, молодым, что ли… Вы дольше помнить будете. Да и дети ваши… Ты, Егорка, затрави-ко холостяжник! Теребите правление, председателя — давай, мол, клуб. Мне уж по годам неудобно, да и не мастак я разговаривать. Самое ваше дело…
И провернули, слушай-ко! Председатель сперва было ни в какую. А молодежь чего удумала… Соберутся напротив председателева дома, да до вторых кочетов — гулянку. Гармошек натащут, пляс учинят, песни опять же — разлюлюшеньки-люли! Тот было им выговаривать, а они в голос:
— Давайте клуб! Иначе до утра плясать будем. Посменно.
Председателю они, верно, не так уж досаждали. Намается за
день — до подушки бы добраться. Да и спать здоров. А у супруги неврозы врачи подозревать стали. Не знаю через чего, а только клуб построили. Егорка с Минеичем отличались. До темного темна на лесах, бывало, торчат.
Так-то вот, года через два получился из Егорки плотник. На отличку по колхозному обиходу.
Старший-то, Петька, в ту пору как раз отслужился. Домой пришел. Перво-наперво женился. Зазнобушка его тут ждала. Потом строиться задумал. А топор в руках держал, когда кол тесал да отцу табак мельчил. Егорке повиниться зазорным ему показалось. Пошел к Минеичу.
А тот ему:
— Чего я у тебя оставил? В плотницкой семье — чужой топор ни к чему.
Он, видишь, недовольный был, что старшие Соколки отцово ремесло обошли. Ну так и ответил. Петьке быть — идти к Егорке. А тот без слова:
— Ну-к, что, братка… Сегодня после работы и начнем.
Рубят. У Егорки горит дело! Петька глазом косит, пыхтит,
тоже присноравливается. Смелеть начал. Один день даже самосильно простенок собирать принялся. Егорка пришел, поглядел и говорит:
— Напортил, братка…
Заскреб тот затылок.
А Егорка ему:
— Ничего, братка! Когда бы не клин, да не мох, дак и плотник бы сдох. Поправим.
Петька глядит да дивится: «Вот тебе и меньшенький».
И заразился. Присох к топору… Тоже плотничать пошел. А тут Володька из флоту подоспел. Исполнил присягу. Морскими лентами с месяц девкам мозги позаплетал и тоже к братьям подался. Где двое — там и третий.
Которые ребята смотрят: «А мы чем хуже!» И тоже к ним. Так она и образовалась Соколкова бригада. За бригадира — Минеич. Сам не работает, правда, сил нет, а догляд нужен. Да и учить ребят кому, как не ему.
Другие колхозы телятник там, свинарник ли построить, на стороне плотников ищут, «дикими бригадами» не гнушаются, ну и бедствуют. Рубли длиной с топорище выкладывают, а построечку получают тяп-ляп. Глаза замазать… А у нас — Соколки. Соколки! Заметьте!
Вот я и говорю… Дети красят человека не меньше, чем его славные дела. За что помнит народ Андрея Соколка? За шутку веселую, за ремесло доброе, за службу верную, за смерть праведную, а пуще того, что у всех на глазах отцову славу несут дети его — Соколки.
Как ударят, как ударят в топоры — перестуки-стуки-стуки!
Щепа брызжет, дерево поет — перезвяки-звяки-звяки!
Весело в деревне: шумит Соколкова бригада!
У Егорки в руках искрит, гудит, звенит, зайчиками играет отцов топор — боевое благословенье Андрея Соколка. «Пушка- дура, на войне голосит, а топор, что птичий щебеток, — никогда на земле не смолкает», — говорит он.
Крепче держи его, Егорушка, и, может, не придется тебе менять топорище на приклад.