Иван Ермаков. Стоит меж лесов деревенька
Порченые солдаты

Немало деньков у красного лета, да только один какой-нибудь душа твоя сберегает. Метели повьют, морозы ударят, а вспомнишь его, этот денек, и потеплеет в груди. Так и человека…
Многих я на своем веку перевидал, не поле перейдено — жизнь прожита, а Ивана Николаевича нe с кем мне поравнять. Гляжу вот на его портрет и памятью сличаю… А она, хоть и старая, память-то моя, да не вовсе проржавела. Есть там такие уголочки, где прожитое ровно зеркальцем отражается. Как про такое не рассказать!
На любви да на славе ходил у солдатской братии фельдфебель Коршунов. За веру, за царя живот сложить — это еще и подумать и погодить можно, а за него — рисковали. Прост был с солдатом, ровен, человека в нем искал. Не зря, когда начальства близко не толклось, не фельдфебелем его, а Иван Николаевичем рота звала. Мы за ним, как за отцом родным, жили. Одеты, обуты по ноге, по мерочке, убоинка в котле не переводилась, в баньку — и мыло тебе, и веничек. Одним словом, правильно пас в полку «румяной» ротой звали.
Лих да брав, весел да удал по земле ходил наш фельдфебель. Всегда до отсверка выбритый, усы в два тонких жальца сведены, глаза серые, крутой, громкоголосый — пружина человек! С ним и служба веселей шла. А веселей — всегда легче. Посильна, говорят, беда со смехами. И не зря говорят. Кому служить довелось, тот помнит, какие они первые-то месяцы… Затоскует человек. Мамонька с тятенькой на ум падут, зазнобушка, пес Валетко тут же, как живой, предстанет. И в ночное съездишь, и на деревенском кругу побываешь, и черт-те куда ни заплетешься. Осоловеешь даже. Сам в строю, а мечта — в раю… Иван Николаевич мигом таких-то в солдатское естество приводил. Сейчас побасеночку. Тут тебе и как служивый человек сатану к присяге приводил, и как роту чертей ученьем замучил, и как в табакерку смерть свою засадил. За вечер так, бывало, ухохочешься, подвздохи колет. Осоловелого тоже проберет: что годовалый жеребенок ржет. За это самое нас, кроме «румяной», еще и «веселой» ротой прозывали.
Солдаты из других рот, в шутку не в шутку, а выскажутся:
— Дайте нам своего фельдфебеля хоть на недельку? Вша со скуки заела…
Пустяки вроде — солдатская байка, а Иван Николаевич со смыслом ею солдата пользовал, с загадкой. И сам он был человек с загадкой…
Как-то перед отправкой в Маньчжурию купил Иван Николаевич где-то козла. Здоровенный козел, пегий, в три масти — Захаркой звался. Копытца, рожки ему вызолотил, бородку подровнял, на шею поясок шелковый с лентами повязал. Изукрасил, одним словом, как циркача какого, и стоит любуется.
Мы, понятное дело, интересуемся: ежели в котел, то к чему золотые рога, ежели на позицию… Тут уж вовсе в тупик зайдем.
— В том-то и дело, что на позицию, — поясняет нам Иван Николаевич. — Знайте, — говорит, — что козел в бою удачу приносит. Во французской армии в каждом полку, почитай, окромя командира, попа-капеллана, знамени, денежного ящика, еще и козел имеется. Издавна у них так-то заведено.
— Значит, и мы на французский манер?
— На французский не на французский, а все солдату веселей. ежели какое дыханье рядом, пусть бы и козлячье даже…
Видал, с какой он думкой!
А так оно и выходило. Солдат кругом казенный. Окромя винтовки, шинели да котелка, родни нет. Тут любой животинке рад будешь…
Стал наш Захарушко ротным любимцем. Ласкать его да играть с ним в драку любителей насобиралось. И кусочек ему несут, и капустную кочерыжку, и сахарком балуют, а другая добычливая душа рюмочку принять сговаривает:
— Откушай, Захарыч! Один раз живем!..
Когда тронулись эшелоном — вовсе Захарко дорогим подарочком оказался. Всех-то в вагоне он обойдет, у каждого мяконькими губами в ладонях пошарится, хлеба-соли отведает да еще и сладенького выклянчит. Целый день цыганит. Заиграют на балалайке — Захарка тут как тут: уставится на музыканта и вертит башкой. То так, та эдак ее склонит, вроде как лады запоминает. А как песню заведем: «Шел солдатик из похода…» — и подкозлоголосит. Уморушка. Уж и петь перестанут, а он все мемекает. Растревожился, значит.
Потешались с ним так-то до поры, а пришла она — довелось нашему Захарке другим делом заняться, хоть бы и не козлу впору.
Был в нашем взводе Петров Семен, рядовой. Ничего особого в нем не замечалось, кроме разве того, что грамоте хорошо он знал. Днями, бывало, просиживал — книжки читал да письма нам на родину строчил. Однако себе на уме паренек. Мы едем, песни поем да по уголкам «короля за бородку» тянем, в «двадцать одно» то есть дуемся, а он все заботный какой-то. Под вечер темно станет — про японца разговор зайдет:
— У них, братцы, вся держава морская. Он, японец, нырять, сказывают, ловок, а на земле, на сухопутьи то ись, его раскачка берет. Ну, стало быть, мушку-то у винтовки ему и не словить… Палит куда попадя…
Петров возьмет да и осадит:
— Испробуете, как жареный петух клюется…
Мы с малого ума на него:
— Гляди-ка чем застращал! Да нешто он, желтопупик, может против русского устоять?! Мы аржанушники, небось, а он — рисоед. С птичьих-то харчей немного с русским навоюешь.
А кто еще и такое выскажет:
— Они, япошки, поголовно все больные… Хворость такая по ним ходит — сонная чума зовется. Ходит он, работает, вроде как и здоровый, а как двенадцать часов дня пробьет — кого где застигло, тот там и засыпает. Вся Япония спит. А храпят — острова, говорят, колыбаюгся. Тут ты, значит, и подбирайся к нему, к куриной слепоте, наподвид хоря, и свертывай, значит, башки по очереди…
Петров опять остудит:
— Смотри, паря, как бы тебе без очереди не свернули.
Ну и прочее так. Все больше намеки подкидывал.
И вот один раз на поверке кого нет? Петрова нет. На нары заглянули, из-под нар повыкликивали, мешки разбросали — исчез Петров. Наказал нам Иван Николаевич молчать пока, а сам по эшелону отправился. Не загулял ли, мол, где у дружков. Прошел весь эшелон — нету. Порешили так, что отстал где.
Докладывать про этот случай Иван Николаевич повременил в надежде, что через денек-другой догонит нас Петров. Ну и догнал!.. Только не Петров, а сам командир дивизии. И взбреди ему в стратегический ум прицепить свой вагон к нашему эшелону. Перед сражением, дескать, солдат должен видеть своих начальников, один бравый вид которых саму победу являет.
На другой день на каком-то разъезде смотр нам назначен был. Иван Николаевич не в себе ходит: Петрова-то нет. Мы тоже притихли. Знаем, что за дезертира его по головке не погладят. Строго взыскивали. Не иначе идти ротному докладывать.
Выслушал ротный Ивана Николаевича и говорит:
— Знаешь что. Фельдфебель, который солдата потерял, еще фельдфебель, а вот который его не найдет — это уж полфельдфебеля. Так что смекай, выкручивайся на смотру-то. На всякий случай знай, что генерал наш с пяти шагов архиерея от погорельца не отличит. Может, и не заметит, что ряд неполный. Близорукий он. Ему бы гусей пасти белых, а не дивизией командывать. За славой едет, за крестами, немецкая колбаса…
На остановке заходит к нам Иван Николаевич.
— Ну как? Нет Петрова?
— Никак нет!
Поймал он тогда Захарку за шелковый ошейник и говорит:
— Примай, когда так, Захар, присягу. С нынешнего дня ты больше не козел, а четвертой роты нижний чин под фамилией Петров Семен. Разыщи-ка, ребята, шинель, папаху да сапожнишки — обмундировать надо рекрута. Да вот что. Сейчас смеяться — кто сколько продышит, а в строю — ни гу-гу!
Поставили мы Захарку на дыбки, шинелку, папаху, сапоги на него надели, ремешком подчембарили, смотрим — солдат из козлиной образины получается. Кабы в тот момент кто заглянул к нам в вагон, не иначе бы подумал, что умом тронутых или контуженых везут, впокат все начисто перевалялись. Я с измалетства смешливый, не одну шишку от тятиной ложки на лбу износил — не фыркай за столом, а так разу не хохатывал. А он… он, скотина, стоит, сурьезным взглядом на всех поглядывает да еще губами своими чего-то шевелит.
Иван Николаевич оглядел сыздаля — тоже усами заповодил.
— Сойдет, — говорит. — Раздевай его, ребята. А в случае команды на смотр, снарядить таким же манером и на место Петрова в строй поставить.
Потом к Захарке обратился.
— Извиняй, — говорит, — Захарушко. Бородку тебе снять придется. Нам это не в масть.
Наказал он еще на случай переклички отгаркнуться за козла и по своим делам заспешил.
До этого мы все полагали, что он шутки шутит, а тут засомневало нас. Вернули его, спрашиваем:
— Неужели, Иван Николаевич, и вправду козла в строй поведем?
— Да, — говорит, — поведем.
— А ну, как заметит генерал?
— Не может того быть, — говорит, — чтобы целая рота солдат одного генерала не провела.
— Ну, а… ежели?..
— А ежели… Вы вот спрашиваете, откуда я солдатские байки добываю, — вот вам и будет байка про козла Захария да фельдфебеля Коршунова. Только не помирать раньше смерти. За добрую выдумку с солдата полвины скидывается, а другой командир и всю прощает. Так-то, братцы.
Ну, на первый раз все благополучно сошло. Стоял Захарко третьим в ряду, передними ногами Ваське Ложкину в спину упирался, с боков его локотками стерегли, а больше всего винтовка к строю его понуждала. Ремнем-то он с ней заодно запоясан был. Падать доведись — вместе с винтовкой пришлось бы, а так — не падешь. На штык сзади петельку изготовили. Оттяжку. Заслоняли его кто плечом, кто папахой от чужого глаза. Пронесло.
Едем дальше. Петрова все нет и нет. Опять генерал к нам пожаловал. Любил он перед строем гоголем пройтись. Чудной какой-то был. Шлюмпельплюнь или Шлюмпеньхлюст его фамилия была — запамятовал. В приметы всякие, как баба на сносях, верил, сны по книжкам растолмачивал, высокие речи произносить любил.
— Братцы! Не устрашимся смерти за государя-императора нашего, за веру православную!
Норовит так-то кадровым чертом перед сгроем пройтись, а где уж там, когда нога за грудью не поспевает.
Поздоровался с нами:
— Здравствуй, четвертая!!!
Мы не остереглись да во всю дурнинушку:
— Зззддррра-а-а!!!
Захарку-то и переполохали… Забился он, замемекал, из-под шинелки шрапнелем стрелил! Братец ты мой!.. У Шлюмпельплюня нос клюквой наспевать начал, бровями замахал:
— Эт-та што?!
Ротного той же секундой кашель схватил, а Иван Николаевич тут как тут.
— Не извольте беспокоиться, ваше превосходительство… Это рядовой Петров, порченый он у нас. Порча на него напущена. Это она в нем таким манером взбебекивает.
— Как же он через комиссию пропущен, порченый? Мне порченых солдат не надо.
— Должно быть, фершала недоглядели… Да вы, ваше превосходительство, не извольте тревожиться!.. С ним редко так- то. В строю первый раз случилось.
— Больше его в строй не ставить! Что получается? Вся рота командира здравствует, а он козлом ревет… А случись государь или великий князь?..
Иван Николаич позвонки в струнку.
— Слушаюсь, — кричит, — ваше превосходительство!
Отмякнул Шлюмпельплюнь. Отпустил солдат. Когда разошлись, ротный хохотать начал:
— Как это ты про порчу-то сообразил? — у Ивана Николаевича спрашивает.
— Надо же было как-то вызволяться, вот и сморозил.
С тех пор у нас и повелось: не хватает в строю человека. «Кого нет?» — «Порченого»! Ну и ладно. Захарку все-таки, на случай, если по вагонам проверка пойдет, обмундировали да к нарам в лежку привязывали. «Родимец, мол, бьет его».
Так он с нами до самого места и доехал. Потом пешком четверо суток шли. Захар от своей роты ни днем ни ночью не отстает. Приказывают нам рыть окопы. Слух явился, что где- то обошел японец наших и сюда направляется. Тут уж не до потех стало. За день до того земле накланяешься, что не ты лопату или кирку водишь — она тобой руководит.
Вот ребята и придумали Захарку с собой за окопы выводить — веселей, мол, с ним в секрете и сон не так одолевает. Больше, конечно, для отговорки эта речь велась, насчет сна-то. Все равно подремывали. Японец неизвестно где, ну и особо не остерегались. Захарко же этим моментом соберется и пошел на китайские огороды пропитанье себе добывать. Черт-те куда заберется. Китайцев повыселили которых, которые сами поубегали, ему и волюшка.
Там-то одной ночью он. и повстречался с японцами. Отряд разведки ихней шел. Увидели Захарку, вот, думают, и шашлык-махан на закуску. Стрелять поостереглись — изловим, мол, да прирежем. Захарка чует — нерусский дух, занюхтил сопаткой, зафыркал, да наутек. Японцы вдогон. Кто-то ему беговую жилку на задней ноге штыком тронул. Взревел Захарушко и на трех ногах в свою сторону скачет. В секрете услышали: нещадно козел ревет — на всякий случай тревогу сделали. Сгрудились мы в окопах, глядим в сумрак. Скачет Захарушко, ревет диким голосом, а японцы за ним по пятам. Саженей семьдесят до нас осталось. Окружили они его, кольцом сжимают. Офицеров в окопах с нами не было, они по фанзам ночевали, один Иван Николаич тут.
— Ну-ка, — говорит, — братцы, изготовьсь! Бери их врукопашную. Легким шагом — за мной!
В это время самураи Захарку на штыках подняли. Гогочут! Тут мы и взяли их… Збанзайкать не успели, «уру» свою скричать…
Услышали шум офицеры, набежали.
— В чем дело?
— Глядите в чем!..
Японской полуроты как не бывало. Три человека, верно, плену запросили, ну их шагом-мигом в штаб. А мы давай подбирать своих, которые пораненные штыками оказались. Захарушку тоже в окоп спустили. Прикрыли шинелкой — лежит сердешный, ни у кого уж сахару не попросит.
На восходе солнца прибыл к нам Шлюмпельплюнь. Ему о деле доложено было. Поблагодарствовал он нас за службу, потом спрашивает у ротного:
— Кто отличился?
— Фельдфебель Коршунов, ваше превосходительство. Он водил рогу и в рукопашной уложил троих неприятелей.
Шлюмпельплюнь подманил адъютанта, взял у него шкатулку, достал оттуда Георгиевский крест и сам приколол его к шинелке Ивана Николаевича. После спросил про нашу потерю. Ротный докладывает:
— Четыре нижних чина, ваше превосходительство.
«Как, — думаем, — четыре? Три только…»
Потом уж смекнули, что Петрова Семена, «Порченого», тоже в покойники определяют. Не числился чтобы, значит, по спискам. Так их и батюшка отпел.
С того самого дня началось у нас с японцем боедействие. Попервости удивлялись мы: как так получается? Что ни бой, японец нам вложит да вложит! Кажись, и храбрости русскому солдату не занимать, и за смекалкой не в люди идти, да и Россия за спиной громадная. А без толку все. У японца пулеметов, что у богатого мужика собак. С каждой сопочки на нас погавкивают да покусывают. Артиллерия — орудьев не перечесть. У нас же больше штык да «ура». Не раз про «жареного петуха» вспомнить пришлось. Видно, неспроста Петров говорил… Его правда.
Дальше такое пошло, что мы и веру в себя всякую потеряли. Это не к тому сказано, что наш солдат над собой японского поставил — он, мол, способней к бою, — а к тому, что неладное наш солдат почуял. Про измену разговоры пошли, про грызню генеральскую, про скудоумье ихнее. Теперь уж Микаду реже вспоминали, больше своего чехвостили. Нашу дивизию пополняли, пополняли, а все равно так растребушили к концу войны, что пришлось ее в тыл отвести.
Тут и объявился Петров Семен. Он, оказывается, в то время, пока мы за царскую дурость расплачивались, натуральным подпольщиком сделался, революционером.
Попервости украдкой с нами встречался. Стал нам листки тайные передавать, растолковывать многое.
— Вы, — говорит, — льете свою кровь, калечитесь, а за какой интерес? Нужна вам китайская земля? Из вашей крови царь с компаньей новые миллиончики себе составляет. Вас гонят на убой, продают, сиротят семьи, и такой вот разбой прикрывают Отечеством. А в Отечестве, братцы, идет Революция. Народ восстал. Здесь опять царю ваши штыки нужны. Нужны солдаты-братоубийцы…
До войны заведи-ка он такие разговорчики! Сдуру руки бы завернули да к ротному доставили. А сейчас — молчок. Даже сберегаем его. Сам не знаю, как вышло: то ли потому, что с Захаркой его судьба перемешалась, то ли для тайности, а только стали его промеж себя «Порченым» звать. Ивану Николаевичу тоже известно стало, что Петров объявился, но он и ухом не повел.
— Мало ли, — говорит, — Петровых на свете. Своего мы в Маньчжурии схоронили, знаете, поди-ка, а до других Петровых нам дела нет. — Вроде намека давал: лишний, мол, это разговор.
Воевать нам больше не пришлось. Замирились с Микадой. А как — все, поди, знаете. На своем позоре замирились. Да и Миколашке не до Восходящего солнца стало — такие зорьки по России заполыхали. Помню, мы в Чите стояли. Вдруг прошел слух, будто хотят нас послать бунт на железной дороге усмирять. Петров этот слух подтвердил. Листков дал, митинг велел собрать. Загудело, затревожилось серое улье:
— Не пойдем против свово народа! И так спустили русской кровушки…
— С японцем не совладали — бей своих?!
— Пусть дура-гвардия едет да усмиряет!
— Ежель штаны сухие…
— Здесь им не Петербург! Не с безоружными…
Петров выступил, от забастовщиков делегат, потом слово взял Иван Николаич.
— Братцы! — говорит. — Вы меня знаете. Вместе прошли одну судьбу, сражались с неприятелем, хоронили своих товарищей… Вот мои руки! Они чистые. Вражья кровь простой водой отмывается, а братнюю вовек ничем не смыть. И пусть мне их завтра отсекет палач — не подниму ружья против своих! Мы на каинство присяги не давали.
Порешили на митинге из казарм никуда не выходить, винтовки в пирамиды не складывать, с рабочими держать связь.
Шлюмпельплюню кто-то, видно, доложил, что мы митингуем, — прикатывает в казармы. Офицеры повыскакивали из штаба, повытянулись, а он на них как затрясет кулачком. «Сукины сыны!» — кричит. Потом построить нас приказал.
— Вы что же, — спрашивает, — бунтовать?! Присягу рушить вздумали?!
Сзади кто-то и крикни:
— Мы присягу не давали со своим, русским, народом воевать!
— Бунтовщики не русский народ. Они враги государя и Отечества, и поступать с ними должно, как с неприятелями.
Опять голос:
— Дак их откуда хоть завезли столько, анафемов?! Какой же они нации, ежель не русские?
Шлюмпельплюнь на это промолчал. Только зачинщиков стал требовать.
— Нету зачинщиков! — отвечаем.
— То есть как нету?
— Так, что все мы зачинщики!
В это время в строю кто-то по-козлиному заблеял. Шлюмпельплюнь насторожился:
— Эт-та кто? Порченый опять?! Я же приказывал в строй его не ставить!
А кто-то, звонкоголосый, на весь плац:
— Не волнуйся, твое превосходительство! Мы здесь все порченые! Разве не видишь: подхватит нас!
— То есть как подхватит?
— А так подхватит, что тебе небо с овчинку покажется.
И пошло:
— Бэ-ээ!!! Мэ-э-э!!!
— Долой самодержавие!!!
— Кукареку-у-у!!!
— Забыли «Потемкина»?!
Шлюмпельплюнь взапятки, потом повернулся да бежать.
С тем и уехал.
Мы к той поре и верно крепко «подпортились». Красным душком от нас попахивало. Дружней бы всем взяться — сколупнули бы Николая. Быть бы бычку на веревочке. Ну да урок впрок был. В семнадцатом за милую душу сгодился.
Иван Николаевич внедолге тут распрощался с нами.
— До свиданья, — говорит, — братцы. Не поминайте лихом фельдфебеля Коршунова.
— Дак тебя как, — спрашиваем, — командование что ли куда переводит?
Помолчал он маленько, потом вполголоса:
— У меня, ребята, теперь другое командованье…
И тоже, значит, как Петров, исчезнул. В подпольщики ушел.
Вскорости и нас по домам рассортировали. Рисково стало таких-то при оружии держать. «Порченые»… В четырнадцатом только затребовали.
К девятнадцатому году дома я уже был. Раны от Деникина изнашивал. И вот вступил в нашу деревню красный полк. Вызывают меня к командиру. Знал бы к кому иду — быть бы моему костылю орловским рысаком. Иван Николаевич командовал полком! А комиссаром у него — Петров Семен. За революцию бились «порченые» солдаты! Ну и я к ним же, недолеченный.
Сейчас вот гляжу на ихние портреты, и шевелится пух на моей лысой голове. Гордый ознобчик ее покалывает. «Здравствуйте, боевые други! Еще не все старые «манжуры» на тот свет откочевали. Есть которые былое вспоминают да сказы сказывают».