Борис Галязимов. Когда поет железо
Масленка


Сено у скотных дворов заметно убывало, и Прохор настроил себя еще с вечера, чтоб утром, спозаранку, пойти запустить трактор да подтянуть к заплоту свежий стожок.
Сено-то было раннего укоса. Прохор с женской половиной деревни накосил его у Солового озерка, где перла сочная травина.
Прохор выпростался из-под стеганого одеяла осторожно, чтоб не побеспокоить жену, нащупал на табуретке вечерний окурок, шаркнул спичкой о коробок — пламя выхватило из сумрака Ваняткину кровать, две рамки с фотографиями на стене и ходики с безголосой кукушкой. Прохор с хрустом разломил спину, поласкал ручищами крутые бока, гусиным шагом прокрался на кухню, где жадным залпом выдул ковш перебродившего хлебного кваса, оделся и вышел во двор, под звезды, которые уже принялись таять.
Обдало освежающим душу морозцем, запахами нигрола и керосина, глубоко затесавшимися в телогрейку. Хорошо стало, даже как-то празднично, хотя о чем-то праздничном вспоминать было грешно, потому что время стояло совсем невеселое: второй год шла война.
Прохор, проламывая молодой ледок, миновал несколько изб, уткнувшихся мутными глазницами окон в ленивую кривизну улицы, обогнул штабелек побуревших лесин, сброшенных рядом с дорогой, прошагал мимо озябшей кузни, а затем уж подался чистиной, где молодь до войны устраивала гульбища, и, наконец, оказался у сбитой из горбыля сараюхи.
Здесь вот и проводил свои ночи его трактор — не совсем обычный колесник, потому что многое в нем, в этом колеснике, из-за нехватки болтов да гаек держалось на «честном слове», где проволокой стянуто, где деревянным клинышком подстопорено. Но чумазое «сердце» трактора было здоровее некуда, и колесник на диво самому Прохору еще таскался по кочкаристым болотинам, без заметной натуги волок за собой то плуг, а то под «завязку» груженные сани.
Откинув задвижку, Прохор распахнул грустно пропевшие двери сараюхи, спросил темноту: «Ну-как, голуба, ночевалось?» На голос его как есть никто не ответил, и Прохор принялся хлопотать у трактора, замерять тягучее, как мед, масло. Заглянул он еще и в кадку, где у него стояла вода, ткнул туда пальцем. Ледок образовался слабый, и палец его пробил. Такую воду можно смело заливать в радиатор, только следует дать мотору капельку прогреться. На все хлопоты ушло какое-то время, и уж совсем помучнело вокруг, и сквозь неровные щели сараюхи потянули вызывающие озноб сквозняки.
— Ну-ка, давай, брат, погреемся, — опять сказал Прохор, скинул с себя блестящую, точно начищенный сапог, телогрейку, взял в руку тряпье, на языке трактористов именуемое ветошью, и крутанул. Мотор даже не «чихнул», и Прохор налег сильнее. Ладонь от частых рывков, с которыми он брал на себя рукоятку, саднило, и ветошь была кстати: она уменьшала трение.
Мотор ни «троил», ни «двоил». Когда Прохор дергал вверх «паровой стартер» — эту самую рукоятку, в карбюраторе с грустью взбулькивало топливо, да по-холостому всхлипывали поизносившиеся «поршня». И как ни крутился, ни вертелся он вокруг своей «голубы» — никак не мог взять в толк, почему это мотор ничуть не «схватывает». Свечи не «закидало», и зажигание вроде бы высекало добрую искру…
В конце концов Прохор решил, что пока трактор находился без дела, в бачок с горючкой попала вода, а такой раствор не даст вспышки, хоть плещи им на горячие угли. Только шип да пар — вся отдача.
Чтобы не поостыть, накинул Прохор на взмокшие плечи телогрейку и опустился на щербатый чурак. На чураке том, как на наковальне, мужики, когда они еще водились в деревне, прямили разное железо. И потому он, этот чурак, был весь в корявых иссечинах.
Поудобнее разместившись на чураке, достал Прохор из кармана телогрейки батистовый кисет, в котором держал мелко рубленный самосад, и, спеленав козью ножку, отвел душу жадной затяжкой.
Ветер хулиганил, посвистывал в тесных щелях сараюхи. Брал он разбег где-то за поскотиной, за редким выводком молодых берез. Золотые, как монеты, листья, сорванные с деревьев, тащило прямо на сарай, и даже на земляном полу, под ногами Прохора, все было устлано ими. При каждом новом набеге ветра листья поднимало и с тоскливым шорохом переносило с места на место.
— Ну, чего вот ты лбом уперся? — беззлобно проговорил Прохор и осуждающе покосился на латаный-перелатаный радиатор колесника. Потом подумал и снова сказал:
— Старик ты уже, едрена копоть. Пора бы тебе в вечные отпуска, да вот замены не дают. Война, слышь, идет…
При этих словах Прохор тяжко вздохнул и почему-то вспомнил тот день, когда гнал сверкающий новизной колесник из Исетского. Вспомнил разгоряченную толпу, ждавшую его верстах в трех от деревни, возле Микиткинского урочища. И долговязого, как жердь, председателя колхоза Зосима Корнеевича Толкунова вспомнил. Залез тогда председатель на трактор и доораторствовался до того, что сбил голос, а потом склонил Прохора подцепить двухлемешный плуг и пройтись дерниной: «Как-то оно себя покажет…»
Началось с пробы, а пропахал Прохор всю ночь, и до самых петухов ходила за плугом деревня во главе с Зосимом Корнеевичем, совала ладони в глубокие борозды, гладила глянцевые, отдающие теплом пласты, принюхивалась, спорила и смеялась.
Потом вспомнил еще Прохор про свое горе, которое было, правда, недолгим, но все же потрясшим его не на шутку.
Ванятка, сын Прохора, как-то под пасху, когда в деревне готовили тесто на куличи, додумался запустить трактор. Парню еще десятый шел — мокро до губы, а хватило силенок совладать с пружиной и завести конец рукоятки в «червяк». Мотор, видать, был как есть на самом взводе, потому что схватил легко, сразу, но, схватив, тут же отработал назад, и Ванятку шибануло рукояткой в зубы.
Отыскал его Прохор под радиатором чуть живехонького. У Ванятки вместо зубов чернел страшный провал и кровь изо рта лилась без удержу.
Прохор не помнил, как впряг кобылу в ходок, как домахал до фельдшера.
Зубы у Ванятки отросли новые и ровнехонькие, словно по их закрайкам провели бархатным подпилком. Но осело в памяти Прохора все же неприятное воспоминание об этом вроде бы никчемном случае. Как вспоминал, так казалось, что рукояткой в этот день ему самому по зубам звездануло.
Развоспоминался что-то Прохор, сидя на чураке, и невольно подловил себя на мысли, что все примеры из его жизни, и радостные, и горестные, крутились вокруг одного трактора. Вроде бы не будь этого колесника, и вся жизнь Прохора — сплошная серость.
— Вот видишь, — с едва заметным укором сказал он, вновь покосившись на слезящийся радиатор трактора. — Выходит, мы с тобой — не разлей вода. А ты, едрена копоть, молчишь, как рыба какая…
— Папка, ты это с кем? — узнал Прохор голос сына.
Ванятка стоял рядом. Прохор за разговорами и не расслышал, как подоспел сын.
— С кем еще вот, как не с ним, — Прохор виновато мотнул подбородком в сторону трактора. — Ума не приложу, что с ним. Жизни — козел его забодай — не подает.
Только сейчас Прохор разглядел Ванятку. Собачья шапка на его голове сбилась на ухо, фуфайчонка не застегнута, и в валенки оголец вырядился, хотя снегом еще не пахло. Хотел Прохор сказать Ванятке, что не по поре он валенки натянул, да увидел в его руке серенькую бумажку.
— Это что еще? — напрягся, наструнился он, и цигарка скользнула меж пальцев.
— Повестка, — печально выдавил Ванятка. — Тебе почтальонша принесла…
— Как так… повестка? — неопределенно спросил Прохор и начал медленно отрываться от нагретого чурака.
В деревне кроме Прохора, если не держать на примете хворых стариков, оставались как есть одни женщины. Мужиков всех до единого еще на первом году войны в шинели одели. По иным уж из них пролилась не одна горькая слезинка. И если Прохора до поры до времени в военкомат не звали, то тут была важная причина: знал он толк в технике. Впотьмах на ощупь мог разобрать и собрать любой узел. А без такого человека в деревне, известное дело, совсем как без рук.
Прохор ничуть этой самой повестки не испугался. Чего там ее пугаться-то? Война идет, а стало быть, мужику неловко бабьи юбки обнюхивать. Броня тебе хоть и самим государством дана, а все равно чувствуешь себя не в своей тарелке, вроде бы как от ружья- винтовки отлыниваешь. Ходишь, от баб глаза в сторону воротишь. Неловко!
Затревожило Прохора, что бабы с такой вот сложной машиной, как трактор, совладать не смогут. Или мотор запорют, или же растрясут все части на колдобинах. И сеялку на глубину высева не настроят, и плуг на глубину вспашки. Бабье ли дело… А в хозяйстве еще сушилка, две молотилки, сенокосилок хватает, да и коней надо бы подковать. У Игреньки вон все четыре копыта начисто съело. Идет, ноги, кап у пьяного, ползут в разные стороны света.
— Когда надо-то? — потерянно спросил Прохор.
— Сегодня уж надо, — угрюмо ответил Ванятка. Стоял, нервно теребя серенькую бумажку, а у самого по бледной щеке катилась слеза-горошина.
— Ты чего? — недовольно буркнул Прохор.
— Убьют тебя, — твердо сказал Ванятка. — Зараз убьют.
— Типун тебе на язык! — насупил кудлатые брови Прохор. — Отца заживо хоронишь…
— Это точно, что убьют, — уже швыркнул носом Ванятка. — Сколько похоронок-то почтальонша наприносила. У нее одно: все носит и носит. Худая она на руку, почтальонша.
Прохор дальше перепираться не стал, сам не зная зачем, подошел к трактору, пощупал еще раз ледяные свечи, скинул со ржавого колесного шипа тугой ошметок грязи, потом с какой-то стати взял масленку, завернул ее в ветошь и, дойдя до двери, глубоко утолкал за бровку.
Масленка небольшая по емкости, с длинным и тонким рожком-шильцем всегда лежала у него в этом потайном месте. Лежала, замотанная во влажную ветошь. Так-то оно было куда лучше. Масло в ней держалось и не убывало даже в жару. Прохладно за бровкой, да и волглая ветошь как бы одну и ту же температуру в масленке поддерживала.
— Пойдем, нето, — сказал Прохор. — Валенки-то с какой стати по земле натянул? Мать тут одна на тебя, небось, не напасется.
Но слова эти он произнес без строгости, как-то так, чтобы что-нибудь да сказать.
Провожали Прохора в тот же день, провожали, как уж положено, всей деревней. Набухали ему в фанерный чемодан наспех сварганенных творожных да картофельных шанег, репчатого луку и чесноку, наложили немножко холодного отварного мяса, немножко сотового медку. Кто-то даже притащил в дом Ламбиных кулагу, и ее спровадили в чемодан, ухитрившись разлить по тесным горлышкам бутылок.
Пока бабы крутились возле чемодана, Прохор все держал возле себя соседку Василису Кретову. Как-никак оставалась она за него и должна была держать ответ чисто за всю деревенскую технику. Так уж Прохор порешил сам, потому что никаких подходящих кандидатур на его примете больше не было. Не сторожу же Платону все железное хозяйство передоверить. Он и себя при двух ногах еле носит.
Василиса, высоченная дородная женщина с волосами, свитыми на затылке в кулак, прав не имела, но рычагами дергала лихо. Натаскал ее Прохор еще в первые месяцы войны, когда деревня сразу на десять мужиков поубавилась. Уходили мужики и позднее, оставляли вакантные места, и все они по понятной причине доставались Прохору да Василисе.
Выбор Прохора пал на нее не с бухты-барахты. Была Василиса крепкой на руку и на характер. Длань у нее была мужицкой, широкой да задубелой. В поры глубоко и, видать, навечно въелись земля, мазут и железная окалина. Снаряжали одно время Василису по ее доброй воле на разные работы: то литовкой махать, то бревна разваливать на чураки, а то и вилами-тройчатками ворочать. А последние два года перед войной что-то случилось с ней — пошла она в кузню молотобойцем. Кузнец Данила Лампетов, всю свою жизнь продежуривший у горна, при случае говаривал: «Дуги гнет, гужи рвет баба! Лучшего помощника на своем веку, сколь силюсь, не припомню». Ясное дело, не шутки ради говорил Лампе- тов. Человек он был крайне серьезный.
А если про Василисин характер сказать, то выдался он у нее, как говорили мужики, сварным. Своего мужа Проню держала она в крепкой узде, да и другим мужикам с ней не было сладу: что затеяла — постановит.
Проню Василиса проводила в конце июля, когда уж поля зеленой щетиной покрыло. Проводила как-то неладно, сухо. Но когда зашла в избу, дала волю слезам. Бабы едва с ней отводились. А потом поползли по деревне слухи, что Проню прибили. Дескать, похоронку на него почтальонша приносила. Только держит все это Василиса при себе. Или не. хочет, чтобы ей сочувствовали, или на чудо надеется…
— Вот что, — на этот раз сказал ей Прохор. — Как привезут свежей горючки, старую слей и попробуй еще раз крутануть. Сердце чует, что схватит. Никакого механического изъяна в моторе не вижу. А ключи я в подсумок сложил. Разводной там же. Береги этот ключ. Он ко всем гайкам подходит…
Плакала, изводила себя жена. Ванятка цепко держался за рукав отцова шевиотового пиджака. А Прохор по-виноватому морщил лоб и все вспоминал, что бы еще наказать Василисе — столько техники на ее руках остается! — но память у него на этот раз, как на грех, отшибло, и тогда он принялся в мыслях своих перебирать трактор по мелким частям: «Выхлопная труба — еще износу ей нет, а прогорит где, и с дыркой можно кататься. Ремень вентилятора, хоть на торцах и потрепался, но сезон ничего, продюжит, а там новый, небось, дадут…»
Странно, но вроде бы не трактор у него был, а мозеровские часы.
Уж приторочил Прохор к луке седла чемодан да поудобнее сам разместился, только тогда вдруг вспомнил про проволоку и, чуть пригнувшись, сказал Василисе:
— Проволока, если понадобится, в углу, под навесом. Больно-то ее не транжирь. Моток всего остался. А кто знает, когда еще разбогатеем…
И хлестанул коня. Поскакал, даже не оглянулся.
…После усиленной, скороспелой подготовки угодил Прохор, как свежее пополнение, в стрелковый полк. Держал полк оборону у безымянной речушки. Речушка, надо прямо сказать, широкая, но такая мелкотная, что курица вброд перейдет — пера не замочит. И все же до прибытия Прохора в полк из-за этой вот «водной преграды» как с той, так и с другой стороны голов положили знатно.
— Стреляет поганец? — спросил Прохор первого же подвернувшегося солдата.
— Нет, — сощурился тот. — Потчует. Особливо новобранцев.
— Так оно, — согласился Прохор. — Война как- никак тут у вас идет. А стало быть, конечно…
Он долго присматривался к новой для него жизни. Земля у берега и дальше была перекопана, перепахана снарядами, и Прохор сразу отметил, что после всей военной катавасии крестьянину, чтобы заровнять все выбоины, придется изрядно покорпеть. А так плуг пускать — дело, конечно, бесполезное. Поле все равно пойдет буграми, и комбайну с хлебами потом не пособиться. Разве вот только серпом или литовкой, как в старину…
Чуть ли не всю первую ночь Прохор провзмахивал саперной лопаткой, ладил себе окоп. Лопатка то и дело натыкалась на железо. Прохор ради любопытства шарил рукой, находил острые, как жало, а порой и скрученные осколки. Были они не только в дернине. Много железа ушло вглубь, пожалуй, на метр, и то и больше. Землю, видать, «долбили» не только артиллерией, но и с воздуха.
Когда Прохор довел окоп до нормы, то тут уж вконец разуверился, что здешняя земля, даже если ее и выровнять «под гребенку», в первый же высев порадует крестьянина добрым хлебом. Когда он брал в руки горсть земли, то чувствовал в ней холод железного крошева. От земли к тому же шибало тяжелым, удушливым смрадом. Зерну в такой земле не продохнуть. Омертвела она надолго.
И вспомнилась Прохору Ламбину совсем иная землица, та, что широко и привольно раскинулась под родным Исетском. Была она маслянистой, — хоть на ломоть хлеба мажь, — и такой теплой, словно чья-то жизнь в ней затаилась и дышит. В такую землю битое зерно зарони — оно тут же с треском выкинет упругий росточек…
Так проторчал Прохор на передовой, пожалуй, с месяц. На чужом берегу вели себя по-домашнему, лишь изредка, для страховки, постреливали. Фрицу так же скупо посылали ответы, и никаких потерь на этом отрезке войны не случилось.
Прохор за месяц такой безработицы вконец извелся, и однажды боязнь его охватила, что под конец войны он совсем обленится, а потом и для пустяшной работы в колхозе будет не годен. Забоялся он и начал придумывать себе всякое заделье.
Для начала устроил в окопе приполочку: кисет можно положить, патроны всегда под рукой. Потом, после недолгих раздумий, чуть раздал окоп к тылу и соорудил земляную лавку. Все-таки руки находятся не без дела…
Посидит, отбавит из батистового кисета на экономную цигарку, подумает. Вроде бы о войне надо думать, а его все, как худую лошадь, к дому воротит.
Если судить по срокам, то Ванятка свои катанки уж до дыр довел. Был бы в эти часы Прохор дома, нарезал из старых голенищ добрых подошв, обсоюзил бы кожицей мальчонкину обувку. Бегай, пострел, хоть сутками. А сейчас, небось, коротает дни дома. Если дрова есть — еще ничего.
И опять думы перескакивали на другое. Виделась Прохору деревня в морозном тумане. Дома в пазах промерзли, и иней развесило по всем горницам. Коровы в стойлах от бескормицы истошно ревут. Трактор в такую лютую пору Василисе не запустить, и корм, как на грех, весь в поле. На руках не натаскаешь.
Ругал, проклинал себя Прохор, что не наказал Василисе, как надо вести себя с трактором зимой. Воду для него следует непременно таскать горячую. Да не так вот — взять и просто залить. Краники для начала требуется подержать открытыми. Одно ведро кипятку пропустить сквозь «рубашку» и другое тоже — пока мотор теплым не станет. Потом уж закрывай краники и — заводи на здоровье.
Можно еще погреть масло в картере. Палку для этого надо найти у сараюхи, конец ветошью опутать. Сунешь ее в керосин и подпалишь. Води потом огнем под картером, пока масло чуток не запотрескивает. Легко тогда мотор схватывает.
«И какого лешего все эти уроки Василисе не выложил, — маялся в завидно обустроенном окопчике Прохор. — Похоже не на войну, а в гости со своим чемоданом собрался. Вот все так и получается. Разморозит Василиса трактор, если уже вконец не разморозила».
При этих мыслях вдруг принимался Прохор суетиться, хвататься за все, что подвернется под руку, лишь бы не думать о самом плохом. То на черенок лопатки снарядным осколком наводил ослепительный глянец, то рылся в изученном до каждого шва рюкзаке.
Но эти заделья мысли ничуть не перестраивали. В голову опять же лез трактор, у которого пробило слабые соты радиатора. И Василису как наяву видел Прохор. Сует она по незнанию в разорванное место ветошь, когда надо это ущербное место осторожно обрезать и трубки заглушить оловом.
Измотали, извели Прохора думы, и начал он соображать, как бы отпроситься на побывку. Пусть не на неделю, а хоть бы на день-другой. Надо было бы, конечно, раньше до такого дойти. Все равно никакого проку здесь на войне от него, рядового Ламбина, еще не было. Как загнал патрон в патронник, так он там и сидит, — что без дела-то народные деньги переводить? А в колхозе Прохор за это затишье успел бы навести все порядки.
С недельку примерялся Прохор к взводному Костромину. Внимательно рассматривал его оплывшее от бессонницы лицо, изучал повадки, прислушивался к слову и в конце концов уверился, что Костромин не из города, но и в деревне не плугом ворочал. Руки у взводного были слабые, и носил он очки. «Может, к зерновому складу был где приставлен? — строил догадки Прохор. — В таком разе все ближе к земле. Понять должен…»
— Вы, премного меня извините, по какой части в гражданских-то делах участвовали? — однажды заговорил со взводным Прохор.
Костромин протер под дутым стеклом очков красный глаз, сказал:
— Из-под Барнаула я. Счеты там у меня на вооружении находились.
— Я так и смекнул, что вы из деревенских и у грамоты были, — виновато улыбнулся Прохор. — У меня вот под Исетском тоже на примете несколько счетоводов имелось. Только сейчас все, видать, во взводных ходят. Опустела деревня: одни бабы там и в конторах, и у тракторов околачиваются. А я на их руки как есть всю технику кинул. На днях сон видел, что трактор они, неумехи, у меня вконец разморозили. Домой бы вот сейчас смотаться на недельку…
Прохор сказал эти слова и обругал себя, что поторопился распахнуть перед взводным душу. Надо было бы к главному подойти исподволь и чуть позднее, когда Костромин на деревенскую жизнь настроится и свои думы обо всем выложит.
— Это верно, не мешало бы домой заглянуть, — к удивлению Прохора, согласился с ним Костромин. — Но сейчас, видно, не время. Всем нам, мужикам, надо быть тут. Вот уж Гитлеру крест схлопочем, тогда и по деревням…
— Так оно, — согласился Прохор, а на уме у него было совсем другое: «Костромин — он счетовод. Ему отпуск не так нужен. Перекидывать костяшки на счетах и баба при тренировке наловчится. А вот с трактором даже не каждый мужик управится».
Подумал Прохор еще и окончательно решил по вопросу отпуска с Костроминым никаких разговоров больше не заводить, а при случае излить свою боль ротному. Тот ближе к высокому начальству, да и, может, сам в силах все устроить. Неделю-то фронт без него, без Прохора, обойдется…
А месяцы все шли и шли, и уже время потянуло на новую весну. В Сибири, ясное дело, еще трещали, буйствовали холода, а здесь днями воцарялось тепло, лишь утренники зарождались свежие, и тогда озноб прошивал Прохора от головы до пяток.
Были утренники ленивые и затяжные. В робком, болезненном свете отсюда, где были накопаны солдатские норы, просматривалась свинцовая змейка речушки, а за ней, чуть повыше, на рыжем от суглинка взгорье — частое дреколье, напрочь стянутое колючей проволокой. И так, и сяк, и наперекосяк. На проволоке, как для смеха, болтались порожние консервные банки. Много банок. Казалось, целый германский завод только и делал что закатывал их для фронта. По ночам, когда в проволоке путались ветры, банки бередили душу тревожными концертами, и тогда в небе над речушкой зависали ракеты.
Обидно было Прохору, что люди столько добра в побрякушки ухлопали. Сколько можно было бы разных разностей намастерить — болтов, гаек, ключей, да и тракторов, небось, немало можно было бы понаделать. Кругом, куда ни ткни, железо.
…В то утро, оно только лишь затевалось, взводный Костромин еще раз передал, но уже по цепи, что сразу после артобстрела, как только над леском поднимется красная ракета, пойдет рота в наступление. И еще каждому бойцу строго-настрого наказал Костромин написать домой по письму — кто знает, каким концом бой обернется…
У Прохора в нагрудном кармане хранился листок бумаги. Там же держал он крошечный огрызок химического карандаша. Все хотел отписать домой, как тащился в теплушке до места формировки, как дырявил набитые опилом чучела, а то зарывался по самый хохол в землю. Но как-то все не хватало духу на писанину. Правду говоря, не любил он заниматься «бумагомарательством». Еще в деревне иной раз заявление ему на вырубку двух-трех лесин надо написать, а он по месяцу себя настраивает…
Но тут вдруг, как наказал Костромин, чтобы написали по письму домой, обложил себя Прохор в душе трехэтажным нехудожественным словом. Вспомнилась ему масленка. Та самая, которую он в горячке сборов сунул за бровку двери и о которой, как на грех, никому не сказал. Хорошо вот, если Ванятка видел, куда он ее… Но если прохлопал глазами, то бабам и днем с огнем ту масленку не отыскать. А без нее трактор, известное дело, — скрип да бряк. Только успевай подбирать детали. Потом по миру пойдешь — никто не подаст. На войну все государство работает.
Суетно, словно боясь, что до начала шумихи его уже и на два слова не хватит, вытащил Прохор из бокового кармана гимнастерки вчетверо сложенный лист, ребром ладони разгладил его на плоском штыке саперной лопатки и, помуслив кончик карандаша, к удивлению своему, как-то ловко и быстро вывел: «Здравствуй жена Пелагея Андросовна. И Ванятка мой сын здравствуй. Передайте мой фронтовой привет…»
На этом месте Прохор споткнулся. Хотел он непременно передать свой привет всем-всем, кого знал. И Василисе Кретовой, и сторожу Платону. Но опять же подумал Прохор, если будет он писать имена всех деревенских, то на листке бумаги ему никак не уложиться, и он добавил к слову «привет» всего лишь: «Всем, кто меня помнит».
Огрызок карандаша прыгал на неровностях лопатки, и от этого буквы у Прохора получались совсем неладные. То их вытягивало, а то они ползли в разные стороны, как ноги у неподкованного Игреньки. Но Прохор торопился, сухо царапал букву за буквой: «Забыл я когда уезжал от вас на лошади отдать масленку Василисе, сунул ее второпях-то за бровку двери что у навеса. Лежит та масленка ближе к столбу, из которого выдался нестесанный сук. Ты Ванятка поставь под ноги чурак а так-то небось не дотянешься. А лучше всего пусть Василиса пошарит за бровкой. Она долговязая — ей будет сподручно. А как найдете масленку, то враз отпишите мне — только не мешкайте. Если не ответите, то маяться буду, что не нашли».
На этом почти весь запас бумаги у Прохора кончился. Он с трудом перечитал написанное, поломал голову и сделал по нечаянно сбереженному полю тесную приписку: «О тракторе все как есть выложить не забудьте…»
Он и эту приписку перечитал и, оглядев разом всю писанину, бережно свернул лист треугольником, придавил его с краев шершавыми, как рашпиль, пальцами, чтоб конверт в пути до деревни не разошелся, и враз сунулся головой в стенку окопа.
Все вокруг затряслось, заходило, заухало. У Прохора тут же наглухо запечатало уши. Впереди, за речушкой, начало раскидывать дреколье. В воздух полетела путаная проволока. Засверкали консервные банки. Высоко над клубком дыма распласталось какое-то серое тряпье. Артиллерия ошалело прорубала дорогу пехоте, а стало быть, и ему, Прохору, который в таком деле, как наступление, делал только почин.
Он прижимался к земле и думал, что вот скоро увидит фрицев, может быть, будет смотреть им прямо в глаза и, наверное, поймет, почему у них нет никакой тяги ни к пашне, ни к технике, а есть только одна тяга кого-то калечить, кого-то убивать…
Артиллерия долбила чужой берег, может, час, а возможно, чуть дольше. Но потом Прохора оглушило снова. На этот раз виной тому была тишина. И все- таки призывный голос взводного он уловил.
Прохор сунул треугольник письма в узкую щель кармана шинели, где у него лежал батистовый кисет с мелко рубленным самосадом, подумал еще, что отошлет письмо домой после наступления, выбрался из окопа и помчался к свинцовой речушке.
Бежал он куда-то в дымный, крутящийся вал, перепоясанный кровавыми ремнями огня. Бежал, не чувствуя под собой ног. Ему даже казалось, что он не бежит, а стелется над исполосованным шрамами берегом. По широким голяшкам кирзовых сапог хлестала пыль, смешанная с железным крошевом, а потом занастегивало по ним тугими ледяными струями. Сквозь шумную неразбериху боя услышал Прохор нарастающее «ура» и тоже закричал, хотя голоса своего не услышал: все в его ушах слилось в протяжный гул.
Когда Прохора вынесло на другой берег и он уже по сухому отмерил саженей десять, ударило ему грудь, под сумятное сердце чем-то непреодолимо тяжелым — словно дикий конь саданул копытом.
Прохор остановился. Он еще ничего не сознавал и в мыслях продолжал бежать вместе с теми, с кем по первому зову взводного Костромина поднялся в свое первое наступление. И даже когда ноги Прохора начали терять силу, он и тогда еще не думал, что жизнь его отсчитывает последние удары.
Но когда земля, огромная, с кроваво-рыжими подпалинами, кинулась к нему в объятия, Прохор все понял, и в его воспаленном мозгу успело мелькнуть: «Хорошо, что письмо написал… В кармане оно… Найдут…»