Борис Галязимов
Когда поет железо
Зис и Фома Протопоповы


Говорят, что железо бездыханно. Это для тех оно такое, кто с железом имеет деликатные стычки: где вилкой пластик мяса подденет, где гвоздь в гнилой косяк зашлет. И то даже при этом случае железо свое слово скажет.
А если кусок железа перевести в деталь, а из больших да малых деталей собрать машину… Эко, брат, сколько слов тогда у железа найдется!..
О себе скажу… Была у меня машина — ЗИС. Машина, а — видишь как? — мужского рода. ЗИС. Он, стало быть, а не она. Так вот, этот ЗИС для меня дороже самого дорогого друга и собеседника был.
Бывало, утречком по морозцу привожу его в чувство, а он на меня серчает: «Чих, пых, тых!» На железном, машинном языке это надо понимать так: «Ты, я корил бы тебя, всю ночь под стеганым одеялом спасался, а мне вот под звездами зябнуть пришлось. Как тут сразу придешь в себя?..»
Накручиваю рукоятку что есть моченьки, в суставах хруст стоит, лицо все в пене, а мотор то выстрелит, то шпыкнет на меня: «Крути, дьявол, сильнее! Еще чуток продержишься и заработаю».
Заведется он, поднагреется и ласково заговорит, заворкует: «Вот сейчас хорошо мне, вот сейчас я — человек!»
Особенно в дороге приятно с таким собеседником. Пока едешь, машина тебе, а ты ей всю душу наизнанку вывернешь. К примеру, дорога накатанная — мотор радехонек, поет, и ты, глядишь, нет-нет да и в хористы подался. Ни одной песни, правда, я до конца не знаю, но ничего, при настроении куплет можно на сто верст развести. Один раз его по узаконенному споешь, другой — с добавкой отсебятинки — все время быстрее летит…
Когда дороги зальет дождями, расквасит, машина тогда и себе и тебе всю душу вымотает. Столько жалоб, столько обид выслушаешь! «Тяжко мне, ох и тяжко! — тужится, выбивается из сил мотор. — Дай бог, еще метр протяну, а там гашу свечи».
Тут уж ты нажимаешь на сцепление, чтоб дать мотору отдышаться. Остудится он чуток, придет в себя — и опять в дорогу. «Давай-ка, милок, как- нибудь уж тяни до места».
Поначалу-то от меня восковой зеленью шибало. Как теперь думаю, не шофер я был, а так себе, держатель за баранку. То и дело меня в кюветы приглашало. Что ни кювет — тот и мой, где яма — и я тут. Сижу, красуюсь на раме. Бывало, по молодости лет, пойду наломаю веток и сую под колеса. А ветками, известно, машину не накормишь. Жует она их, а идти не хочет. Воет, отбрыкивается…
Вот ведь какое дело, брат. Железо, а у него тоже и душа, и сердце, и голосовые связки имеются. Только все это надо почувствовать, познать, услышать. А такое дается не враз — с годами.
Самого-то меня судьба, можно сказать, в историю вписала, и все по той простой причине, что первая машина, которая пришла к нам, в Армизонье, была моей. Пикапушкой я ее навеличивал, потому как марка такая у машины была — «пикап». Ходила она по нынешним-то временам не очень борзо, но я души в ней не чаял.
После рейса обмою, обласкаю ее и свернусь клубочком опять же в кабине. Опасался, как бы какой любитель сувениров в потемках фару или, того чище, колеса не унес. Дивом были машины.
— Помню, пожаловал я первый раз в Армизон. Народ обступил «пикап», как нынче автолавку с дефицитным товаром. Один подкрылки щупает, другой норовит утолкать руку подальше в глушитель. Старики судачат:
— Ишь ты, железо, а ходит!
— Бес в ей, в этой «пикапе», видать. Что она, от одного вонючего дыму носится?
Каких только чудес, бывало, не наслушаешься! Время было не моторное. Телега царствовала.
А на нас, шоферов, в те годы смотрели, как вот нынче на космонавтов. Парнишки вокруг крутятся, умоляют:
— Дяинька Фома, чуток прокати — бобов нарвем али калеги надергам. Ну, прокати…
Увезешь их от села верст за десять, а назад они уж пешком лупят. И все из-за начального удовольствия. Лишь бы ты их протрес.
От девок никакого отбою нет. Бери любую — играй свадьбу. Старики Фомой Федоровичем окликают, а Фома Федорович — от горшка с два вершка, еще полотенцем бреется. Но грудь колесом — возьми меня голыми руками!
Заехал я, кажется, в лес. Ехал на ЗИСе, а пересел на «пикап». Так вот, опять к своему ЗИСу вернусь.
Получил я его перед самой войной. Завидная машина была, и к тому же как есть одушевленная. Набухаешь, бывало, в ее кузов всякой твари по паре — ворчит, а волокет. Наш брат, шофера, тешились:
— Хоть половину частей на ухабах оставь — все равно до избы доскребешься.
Вызывают меня однажды в военкомат. Военком вытянулся в струнку, говорит:
— Все, Протопопов, кончилась твоя мирная трасса. Настраивай теперь свою машину на военный маневр.
С военкомами, известно, не спорят. Каблук о каблук и — айда.
— Ну, брат, — говорю я ЗИСу. — С этого часа, как мне доложили, ты уже не гражданская единица, а, считай, военная. Веди себя, стало быть, строже, не подводи рядового Фому Протопопова.
Затянул я потуже все сомнительные суставы, укомплектовал «бардачок» да окатил кузов водой, чтоб в дороге там пыль не клубилась, и простился с Орловской МТС. Вместе со мной из Армизона в Тюмень отправились еще девять парней. Все — кровь с молоком, все с трудовыми мозолями, и все на эмтээсовских машинах.
Так вот и докатили мы с ЗИСком до Харькова. До самого адова пекла докатили.
Бывало, везешь раненых или снаряды, а смерть и над головой верещит, и сбоку тявкает, и где-то под рамой возится — дым изрыгает. Порой не знаешь, на том ты или же на этом свете. Пощупаешь себя, успокоишься: на этом! Опять покатил.
Помню, осадили фашисты какой-то городок под Валуйками, а мне — приказ: вывезти из городка продукты. Их уже, дескать, приготовили к эвакуации. Только тебя там не хватает.
Ночь была — кошка возле носа мышь не заметит. Сплошная невидимость. И фары не включишь: лучшей мишени фрицу не отыскать. Ехал я, можно сказать, как слепой, на ощупь. Где из машины выйдешь, потопчешься, где просто так, наугад «пилишь». О такой «бойкой» езде шофера говорят: «Едешь третий день десятую версту — только кустики мелькают». Да еще и «асфальт» жидкий попался. Одну «ногу» вытащишь, другая завязла.
С горем пополам доскребся я до городка. Свалили мне в кузов целый гастроном — рессоры в обратную сторону коромыслом выгнуло. Не дай бог, где посильнее тряхнет — и вся купейность пропала. А тут вдруг фашист фонарей, этих самых ракет, в воздухе понавешал. То ли что почуял, то ли ему скучно стало.
Вывез-таки я продукцию. Командир сказал:
— Отныне ты у нас, рядовой Протопопов, только в ночных рейсах будешь участвовать. Зоркий ты, как филин. Днем валяй, отлеживайся…
Сказал это он так, ради шутки. Воевать — не в пожарной команде служить. Не больно-то разоспишься. Да и в то время колеса моего ЗИСка закрутились в обратную сторону: немец начал двигать нас к Сталинграду. Так двигал, что я едва успевал заправляться да «галоши» машине менять.
Сейчас уж в моей голове — сплошная окрошка. Все смешалось, все переплелось. Помню лишь: мелькали какие-то села, какие-то города. А машина моя все с грузом да с грузом. То сухарями кузов набит, то снарядами. От «зайцев»-солдат отбою нет. Только на коленях они у меня да на колесах места не находили, а так везде: и в кузове, и на кабине, и на капоте. Посмотришь со стороны — ну точно цыганский табор в путь двинулся. Одного медведя на поводке не хватает.
А тут еще немец в воздухе кордебалеты начал устраивать. Охотились самолеты за машиной чуть ли не каждый день. Попервости-то я и в этом деле зелень зеленью был. Как самолет занудит, норовил машину куда-нибудь под елку-сосенку упрятать или к какому-нибудь ярку приткнуть.
Но однажды, как сейчас помню, нагнал меня фашист на чистине. Вокруг — голым-голо, ни единой березки, ни одного пупка-бугорка.
«Ну, — думаю, — здесь нам с тобой, милый, по могилке выкопают, а может, общую братскую отроют». Только начал самолет на нас падать, а я руль — в сторону, да с дороги, да по полю, по полю… Где колеса, где мотор…
Получилось. Объегорили мы с ЗИСком фашиста. Добрую часть боезапаса он в дорогу убухал.
Думал я, что на этом концерт закончен, опускай занавес. Ан нет, сделал стервятник разворот и снова кинулся на машину. По гулу чувствую: рассвирепел летун, небось, зубы крошит, ногами скет. Морда его звериная, хоть я ее сроду не видывал, до сих пор стоит перед моими глазами.
Решил я на этот раз улепетывать по прямой. Жму на полную «железку», машина меньше по земле бежит — больше летит по воздуху. По зазору чую. А сам нет-нет да в заднее стекло взгляд брошу. Все жду, вот-вот настанет минута, когда можно будет схитрить.
Настала. На полном ходу «сбросил» газ, надавил на тормоз. Смотрю: впереди, чуть ли не у самого радиатора, начала волдыриться земля, и пошла, закипела дымной строчкой.
Намаял меня в тот день фриц. Но и я ему добрую парильню устроил. Вылез из кабины, осмотрел, ощупал своего ЗИСка — ни одной ранки, ни одной царапинки. Бинтов не надо.
С той поры до того я наловчился от самолетов увиливать, что иные разы даже фокусы выкидывал. Знай, мол, фашист наших, армизонских…
Так вот и докатили, доехали мы до Сталинграда. Больно было, что фашист такой ломоть земли нашей отхватил. До того больно, что и не выскажешь. Решили мы тогда с ЗИСком так: будем вкалывать и день и ночь. На сон жесткий режим себе устроили. Спали, когда уж вконец подопрет.
Тот, кто всю войну в окопах провел, знает, что в ту пору выходила газета «Фронтовая иллюстрация». О ней я побольше скажу чуть позже. Но тут вот, наперед забегая, сообщу. Писала газета, что я на своем ЗИСке за время Сталинградской операции доставил войскам Донского фронта 526 тонн боеприпасов и продовольствия. Сам-то я такого бухгалтерского подсчета не вел. Недосуг было. Журналист Морозов эти цифры взял у нашего командования, а потом тиснул их в газете. Вот, дескать, какой он, Фома Протопопов!
Что там, в Сталинграде, было, сегодня иному смышленому грудничку известно. Зимой без тулупа жарко было. Особенно нашему брату, шоферам. Машина, известное дело, — не игрушка, мишень хорошая. А ты по понтонному мосту за день раз пять на другой берег реки сползаешь. Одна болванка прилетит — ухнет, другая… Все гадаешь, которая из них твоя.
Вот с таким музыкальным сопровождением и ездили. Ничего не поделаешь, брат, война! А фронт поедом ел снаряды: только успевай подвози. И еще слышишь: «Вы что там, мух ловите?»
Зато уж после Сталинграда дорожка наша с ЗИСком хоть вкривь-вкось, но пошла на Берлин. По улицам десятка больших и малых городов довелось нам проехать. Судите сами: Камышин, Поворино, Воронеж, Курск. После Курска был Гомель. Здесь мы несколько рейсов сделали севернее — в Рыловичи, а потом что-то долго таскало нас по маршруту Чернигов — Конотоп, Чернигов — Киев. Из Киева катились в Житомир, Коростень, Прилуки и даже в Сумы. Иному туристу такого счастья за всю жизнь не выпадало. Вот только значка мне не выдали. При случае напишу. Так, мол, и так. Иной бодрячок доберется до первого колка, а вы уж его туристским значком спешите отблагодарить. Но это, опять же, так, для разрядки. Конечно, никуда не напишу.
В Садлеце, когда уж запахло чужими землями, как раз и свела меня судьба с тем самым журналистом, о котором я тут вскользь упоминал. Потешный был журналист. Поизучал он мою машину и расплылся в улыбке:
— Никак не могу догадаться, какой же это марки твой броневик? Из какой такой новой секретной серии?
Поначалу я не понял такого плоского юмора. Ишь ты, думаю, какой веселый красавец выискался. Броневик! Потом отмахал с десяток шагов от машины, бросил на нее вроде бы чужой взгляд.
Ясное дело, юмор! От былой моей машины осталось одно название. Кабина — что тебе голубятня. Одна доска — горбом, другая — сучок на сучке. Мало ли в кабину осколков угораздило, поисщепало всю заводскую обшивку. Вот и приходилось прямо в дороге латать свою кочевую домину.
Кинул взгляд на капот, а он весь во вмятинах, словно через него на полном ходу танкетка перескочила. Фары — одна от трактора, другая — от «виллиса», подкрылки от американского «студебеккера». Колесные покрышки — заплата на заплате и еще латки просят. За такую машину иной теперешний изобретатель зараз бы патент отхватил.
— Что ж, — говорю я журналисту, — все по уму. Все так и должно быть. Не по асфальтам раскатываем — по каленому железу, по огню…
Стал обходить журналист мою машину. То подойдет, то попятится, какую-то заметку в блокнот занесет. Наконец, заскребся в кабину, на спидометр взгляд бросил.
— Ого-го! — подал голос. — Богато! Сто девяносто девять тысяч километров «намотал»! Это начиная откуда?
— От Армизона, — отвечаю. — Есть такое хлебное, мясное да рыбное село за Уралом.
Журналист и вовсе на меня, как на музейный экспонат, уставился. Ветхость какую-то во мне узрел. Говорит:
— Давай-ка, братец, тогда уж все по порядку. Как фамилия-то хоть твоя?
— Если книгу в двух или скольких томах писать метите, — говорю ему, — то не с меня начинайте. Нас как-никак двое. Записывайте каждую букву имени моего напарника с самой как есть заглавной буквы. Так вот и пишите: ЗИС Протопопов! А меня Фомой Протопоповым всегда писали. Мы с ЗИСом-то, выходит, кровные братья. Только он меня намного младше. За два года до войны объявился. А я с тысячу девятьсот не нашего века.
Улыбается журналист, все строчит и строчит. Капелька пота на лбу выступила. Потом фотоаппарат достал, давай из меня спортсмена делать. То шею ему вытяни, то нос из кабины, как дятел из дупла, высунь, то встань нарасшарагу. И машину со всех сторон «обстрелял», «общелкал».
Вот так и угодили мы с ЗИСком во «Фронтовую иллюстрацию». Не поскупился журналист, на двух страницах наши личности возвеличил. Спидометр отдельно. Номер ЗИСка тоже отдельно. До сих пор в памяти он у меня — Р 7-09—54.
Но покатили дальше. Из Седлеца колеса наши закрутились уже на Познань. Дороги там, что и говорить, хорошие. Фашисту удобно было по ним ногами стричь. Тут уж я только успевал заправляться. Где бензину в бачок под завязку набухаешь, где спирту. Бывало, и модные духи в ход шли. Едешь и нюхаешь. И васильки тебе тут, и резеда. Как в нашей парикмахерской…
Но это так, ради шутки. На самом деле палениной в кабине пахло вплоть до квартиры Гитлера. А «допилил» я, братцы, прямо до нее. Чудо, но на одной машине «допилил». Иной шофер за годы войны нескольким машинам гроб сколотил. Одну, глядишь, фугасный снаряд раскидает на запчасти, другая где-нибудь с понтона сиганет к деду Нептуну, а третья в акт угодит по случаю окончательного износа.
У меня такого не бывало. «Похоронок» на моего боевого ЗИСка никто не составлял. Видно, судьба миловала. Но главное, берег я своего ЗИСка пуще зеницы ока. Известное дело: всякая машина любит ласку — чистоту да смазку. А я на дню семь раз под нее по-пластунски сползаю. Где какой суставчик солидольчиком смажу, где гаечку на одну «нитку» доверну — вот тебе и опять машина как машина. Ходит, поет, и моей душе весело.
Забегу вперед и скажу, что у самого-то у меня шесть гвардейцев. Бог любит троицу, а вот мы с женой на шестерых обзарились. И еще у нас с ней одна странность случилась. Двух сынов мы с какой-то стати нарекли Иванами. Так и зовем: Иван-старший да Иван-младший.
Но дело тут даже не в том. Все мои сыновья как-то враз шоферами стали. Не толкал я их на это, нет. У меня спросите. Видать, по крови передалось. Шоферская кровь она такая… Попала в тебя — все, считай, что ты шофер, или же к железу тебя потянет.
Так вот, сынам своим я сразу, еще на пороге, наказал: «Не будешь железо любить, и оно тебя никогда не полюбит. И у самого жизнь будет — чистая мука, и железо под муку поставишь. Подходить надо к нему ласково, по-сердечному. Чтоб не получилось как в одной из шоферских песен-прибауток:
Не заводится машина, не работает стартер.
Из кабины вылезает весь издерганный шофер…
Но опять я тут крюк сделал. Все куда-то от главного нет-нет да и в сторону меня занесет…
Короче говоря, живые и невредимые въехали мы с ЗИСком в Берлин, У нас — улицы, а у них там — штрассе. Никогда я еще по таким «штрассам» не раскатывал, а вот довелось. Еду порой, а сам не верю, что меня в такие вот дали-дальние, аж в самую германскую столицу судьба забросила. Еду, а в груди не сердце маки полыхают. Машина моя, чую, тоже вся от радости так и трепещет. То ли сон, то ли явь…
Но вот и мир настал. Принялся я незаметно так, исподволь готовиться к отъезду в Армизон. Скатали мы с ЗИСком к рейхстагу. Тогда у нашего брата, солдата, такая мода была. Раз уж занесло тебя в Берлин, то будь мил, оставь о себе памятную расписку. Взял я зубильце и выцарапал на не «отвоеванном» еще месте: «ЗИС Протопопов». А чуть ниже свою фамилию вывел и указал адрес, откуда мы такие-сякие аж в самый Берлинград пожаловали.
Первое дело сделано. Второе надо начинать. Стал я полуночником. Как ночь, так начинаю прибарахляться. Ключишки подсобирываю, набиваю, напичкиваю ими подсумки. В потайном месте складишко себе оборудовал, чтоб какой-нибудь шофер из наших же, деревенских, на него не натокался. Только стемнеет, волоку туда, словно ишак, то рессору, то вал. Тонны три доброго железа насобирал. Аж руки от счастья трясутся.
— Вот уж, — говорю я ЗИСку, — обрадуются наши эмтээсовцы, когда мы с таким вот золотишком в знакомые ворота вкатим. Митинг нам устроят. Речи начнут сочинять… А как время на пенсию придет, вкатим мы тебя, дружище, на самое обзорное место. К буферу приварим пластинку из нержавеющей стали и вырубим на ней, к примеру, такие слова: «Машина эта военная. Дошла она от Армизона до Берлина и вернулась назад своим ходом». А рядом «Фронтовую иллюстрацию» для наглядности под стекло подведем. Пусть знают, в каких передрягах с тобой, брат, побывали.
В те дни мы с ЗИСком из Берлина делали рейсы в Эгерсдорф. Возили для местного населения продукты. Хлеб, чай, махорку… И вот однажды — как сейчас помню — вызывают меня к командиру, и он мне говорит:
— Ну, Протопопов, пляши! Демобилизуем тебя…
Засветился я весь, голова от счастья колесом пошла, но отвечаю:
— Готов хоть в день, хоть в ночь. Машина у меня всегда на боевом взводе. Только путевой бы лист мне до Армизона выписать.
— Какая машина? Какой путевой лист? — уставился на меня командир.
— Р7-07-54! — отвечаю. — Я на ней, на этой машине аж от самого домашнего крылечка сюда вот четыре года добирался, а назад, поди, за месячишко-то доскребусь…
— Ну и чудак же ты, Протопопов! — всхохотнул командир. — Давай-ка оформляй все документы да сдавай свою Р7 и в путь-дорогу. Никаких указаний, чтоб шофера разъезжались по домам на персональных машинах, мне пока не поступало…
Как сказал он эти слова, все в моих глазах померкло. Слеза-чертовка на глаза накатилась.
— Как же это так? — хлопаю я глазами. — Машина-то наша, армизонская. Она у нас в МТС до войны на балансе числилась. Да и за войну окончательно сдружился я с ней. Как же?..
Болтал я долго, а проку — никакого. Уперся командир да еще и пристращал:
— Если ты, Протопопов, и дальше будешь разводить свою антимонию, то я возьму и продлю срок твоей службы. Это вот как раз в моих силах!
Прощались мы с ЗИСком, как родные братья. Обошел я его, обнюхал. Домашние, эмтээсовские запахи в нем вроде бы еще сбереглись. И порохом от него пахло, и ветрами всех наших неуютных странствий. Все я тут возле него припомнил. Что было и что не было.
К вечеру что-то прохладно стало, и стекла у ЗИСка отпотели. А мне так и кажется, что он, одушевленная его душа, плачет. Ну и я тут, ясное дело, не вытерпел, дал волю слезам. Потом на цыпочках прошел к заднему борту, чтоб он, стало быть, меня не видел, и не слышно, как самый последний трус, скрылся…
Сейчас порой измотаюсь весь, все думаю: не так
надо было дела мои устроить. Написал бы Сталину или Ворошилову, обсказал бы, что и как, и домой бы на ЗИСке том вернулся.
Но, что вот поделаешь, сплоховал я тогда. Как есть сплоховал…
С тех пор немало я разных машин сменил. И старых, и новых. После войны ведь побывал еще и в Монголии. Помогал я нашим бойцам, возвращавшимся с фронта, перегонять технику. Потом эмтээсовских да совхозных машин, поди, автовзвод прошел через мои руки.
Но ни одна из них так вот близко, как ЗИСок, не лежала к сердцу. По сей день порой, как сомкну глаза, вижу его. Летим будто это мы с ним куда-то далеко-далеко. И дорога наша плывет, не кончается…