«Первый сибиряк, у кого прорвалось первое теплое чувство к краю, кому стала понятна его судьба, и рядом с этим у кого блеснула художественная струя, был Петр Андреевич Словцов», — писал известный исследователь Сибири и литератор Н. М. Ядринцев. Личность П. А. Словцова (1767–1843) замечательна, а деятельность многогранна. Он был не только историографом создателем знаменитого «Исторического обозрения Сибири», но также даровитым поэтом и своеобразным публицистом. Жизнь Словцова изобиловала многими потрясениями, но во всех испытаниях, которые посылала ему судьба, он сохранял душевное мужество и огромное трудолюбие. Имя Словцова тесно связано с Тобольском, где он провел большую часть жизни и создал свои основные работы.
Эта книга представляет собой краткий очерк о необычной жизни П. А. Словцова и его основных сочинениях.
Автор — доцент Тюменского университета Л. Г. Беспалова знакома читателям по книге «Тюменский край и писатели XIX века».


Лариса Беспалова. Сибирский просветитель



В ТОБОЛЬСКОЙ СЕМИНАРИИ

Петр Андреевич Словцов родился на Урале, а вот где — ответить на этот вопрос сразу не так-то просто. Сам он, будучи уже в преклонных годах, писал, что родился в 1767 году на Нижне-Сусанском заводе Пермской губернии. В сохранившихся архивных делах тоже говорится, что Словцов был «Алапаевского заказа Нижне-Сусанского завода священника сын». Как будто бы собственное указание на место рождения нужно считать бесспорным. Однако воспитанник и друг Словцова сибирский романист И. Т. Калашников говорил другое: «Словцов родился на Нижне-Сусанском железоделательном заводе Пермской губернии, как пишет он в «Историческом обозрении Сибири», но он сам лично всегда говорил мне, что родился на берегах Нейвы в Невьянском заводе, находящемся в Ирбитском уезде, лежащем по ту сторону Уральского хребта, следовательно, в Сибири».
А «Тобольские губернские ведомости» указали однажды на новую версию. Газета сообщила, что у И. Я. Словцова, правнука сибирского просветителя, хранятся грамоты митрополита Тобольского и Сибирского Антония. Согласно этим грамотам, отец Словцова в пору рождения сына был священником села Фоминского Усть-Ницынского ведомства.
Впрочем, все эти места — Нижне-Сусанский и Невьянский заводы, да и Фоминское расположены не так далеко друг от друга на восточных склонах Уральских гор, и, действительно, на границе с Сибирью. С детства они были хорошо знакомы Словцову.
Когда однажды шестидесятилетний Словцов побывал в этих краях, он, по собственному признанию, на берегах «быстрой Нейвы», «соседки детства», испытал «наслаждение родиною». Места около Алапаевска, деревни Останина, Синячиха, реки Ница, Нейва, Сусанка навсегда сохранили для него «тайну человеческого тяготения» к родине.
В Сусане он «с восторгом осмотрел» улицы и окрестности, испытал грустное чувство «при воспоминании имен земляков, при воззрении на развалины родительского дома, при опознании некоторых мест, строений и т. п.» То есть родина Словцова — Нижне-Сусанский завод.
Этот завод, один из многих уральских заводов, находился в Верхотурском уезде на берегу бойкой речушки Сусанки, у впадения ее в красивую Нейву. Завод окружали пологие предгорья Урала, покрытые сосновым лесом, смешанным с ельником, пихтой и березой.
Был Нижне-Сусанский завод подсобным для железоделательного Алапаевского, а потом, в XIX веке, его упразднили.
Как и на всех старых уральских заводах, в центре поселка располагались закоптелые заводские строения, дома управителя и надзирателя, небольшая церквушка, а вокруг тоскливо горбились темные избенки и домишки заводского люда.
«…Я иногда покушаюсь спрашивать у себя: не стук ли молотов, от колыбели поражавший мое слышание, оглушил меня надолго для кратких впечатлений самопознания?» — заметил как-то Словцов. Наверное, эти слова следует понимать как признание, что самые ранние детские впечатления в его памяти не сохранились. Первое, что он запомнил, был какой-то камин в доме деда в Верхневьянской. У огня этого камина его отогревали, когда вместе с матерью привезли сюда при грозном слухе о приближающемся отряде пугачевцев. Значит, мальчику Словцову было тогда уже около шести лет. «Этот огонь издавна горит в моей памяти, в моем самопознании, и далее сего дня я никогда и ничего не могу припомнить назади», — писал он впоследствии.
Некоторые считали, что дед или прадед Словцова был вогулом [1]. На это, по их рассуждениям, указывала внешность П. А. Словцова: «Судя по облику, отчасти и по характеру Петра Андреевича, также родственников его, которых только знаю, можно с вероятностью заключить, что они — потомки какого-либо вогула, принявшего крещение… Все г. Слопцовы — ныне Словцовы — брюнеты, с чрезвычайно умным, несколько задумчивым взглядом, поэтому кажутся сосредоточенными, необщительными…» — сообщал один из таких авторов. По его соображениям, о вогульском происхождении Словцова говорило и то, что фамилия его отца писалась «Слопцов», и была она якобы произведена от слова «слопец», то есть ловушка охотника- зверолова.
Другие же решительно не соглашались с мнением, что предки Словцова были вогулами, тем более, что сам он писал: «…Родина моих родителей и прадедов из Устюжской четверти переведенных по воле патриарха Иова…» То есть предки были выходцами с севера Европейской России, из-под Устюга Великого. Они появились на Урале в ту пору, когда патриарх Иов в XVII веке стал посылать туда духовенство, и, как писал Словцов, «за рубеж Урала первые перенесли русские письмена и евангельское просвещение». Что же касается фамилии, то, действительно, в ряде документов, относящихся к его юности, стоит «Слопцов».
Отец Словцова Андрей Васильевич принадлежал к потомственным духовным Ирбитского края. Сначала он был пономарем, потом дьяконом и, наконец, священником. Он познал бедность, а то и прямо тяжелую нужду деревенского духовенства. О нем сохранилось упоминание как о человеке малообразованном, однако он научил сына начаткам грамоты, а потом послал смышленого мальчика к наставнику школы на Нижнетагильский завод.
Нужда в «писчих» и «счетных» людях на уральских заводах была большая, и школы там завели уже в восемнадцатом столетии. Обычно они устраивались при церкви.
Жестокой была старинная учеба в заводских школах «словесной грамоты, цифири и пения». Усадит учитель детей за большой стол и велит читать псалтырь. Если кто ошибся — в воздухе раздается шипение гибкой розги или треххвостой плетки. Поэтому, видимо, и отец Словцова хотел, чтобы сын поучился непосредственно у наставника, очевидно, знакомого священника, надеясь, что тот будет относиться к мальчику помягче. К тому же он считал, что заводские ребятишки — не совсем подходящая компания для его сына.
Вскоре Андрей Васильевич умер. Когда Петру исполнилось 12 лет, матери удалось послать его в Тобольск, в духовную семинарию[2]Это учебное заведение имело довольно богатую историю.
В 1701 году Петр I издал указ об основании в Тобольске училища, и быстрый гонец доставил туда царскую грамоту. Кряжистыми, почти что полууставными буквами предписывалось: «Приказному человеку… из дворян Андрею Городецкому на Софийском дворе, или где прилично, построить училище поповских, диаконовских и церковни- ковых детей, робяток учить грамоте, а потом словенской грамматике и прочим на словенском языке книгам… и, удостояся в чин священства, народ учить и многочисленных в Сибири иноземцев…»
Предусмотрительный и любящий определенность, Петр распорядился и о том, как содержать учеников: «Тем детям, у которых отцы… люди нескудные, питаться и одежды на себя класть свои, а детям скудным давать на одежду две деньги на день, да пищу из домовых доходов».
Вскоре после указа царя в Тобольск прибыл митрополит Филофей — человек образованный, получивший воспитание в Киевской академии. Он нашел в Сибири «великое нестроение, какое нелеть и писанию предати» и «великую простоту» духовенства. Филофей деятельно принялся за осуществление царского указа об открытии школы.
Так появилось первое в Сибири учебное заведение — славяно-российская школа. Долгое время она одна была рассадником просвещения, посылая неяркий свет знания на громадные просторы от берегов Камы до Восточного океана, от жарких среднеазиатских пустынь до полярных стран.
Через сорок лет после своего основания школа была преобразована в среднее духовно-учебное заведение — семинарию. Она помещалась в Знаменском тобольском монастыре, в каменном двухэтажном корпусе и нескольких деревянных флигелях (которые потом сгорели).
В семинарии были открыты ординарные (то есть обязательные) семинарские классы с богословскими науками. Так что были здесь, как и в других семинариях, столь живописно описанные Н. В. Гоголем в «Вие» и грамматики, которые «бранились между собою самым тоненьким дискантом», и более солидные риторы, на лицах которых «всегда почти бывало какое-нибудь украшение… или один глаз уходил под самый лоб, или вместо губы целый пузырь, или какия-нибудь другая примета», и совсем солидные, коренастые, ходящие вразвалку философы и богословы.
Преподавались и светские науки: история, рисование, греческий, латинский и татарский языки (последний — для того, чтобы вести среди сибирских татар миссионерскую работу). В старших классах обучали даже математике, францускому языку, красноречию и сложению стихов. Некоторые предметы велись по заведенному в ту пору порядку на латинском языке. Это было старой традицией. Когда-то в средние века в Европе латынь была языком науки. По-латыни писались книги, латынь облегчала общение ученых разных стран, студенты, зная латынь, могли переходить из университета одной страны в университет другой.
Позднее этот язык утратил свое значение, но в учебных заведениях латынь осталась. Тоскливой казалась ученикам зубрежка латинских склонений, исключений, фрагментов из Саллюстия и Цицерона.
Науки в семинарии преподавались по устаревшим, скучным схоластическим учебникам, напечатанным на толстой синей бумаге. Некоторые преподаватели сами были не очень сведущими в своих предметах. Много ли пользы было от сухого, нудного разбора хрий и энтименов! Только самые способные могли почерпнуть кой-какие знания. Впрочем, были и наставники, в душе которых теплилось увлечение своей наукой, и ее семинаристы учили охотнее.
На содержание семинарии правительство отпускало небольшие деньги, а правление училища прилагало все старания, чтобы еще более уменьшить расходы. Экономили и на одежде и на еде. Казеннокоштным семинаристам выдавался зипун из грубого деревенского сукна, армяк с опояской, овчинная шуба, шапка и чирки на ноги. Позже стал выдаваться еще халат, в котором ученики ходили в классы. Все это часто изнашивалось до крайности, зипуны и халаты сквозили дырами, из стоптанных чирков высовывались пальцы. Один семинарист, оказавшийся почти голым, подал однажды начальству прошение о выдаче ему новой одежды «для того, чтобы не являться в глазах света в образе странном».
…Утро. На улицах Тобольска слышен частый топот ног. По торопливому звону семинарского колокола ученики шумными ватагами и стайками направляются в классы. В одной из них — Петр Словцов. Это высокий подросток со смуглым лицом в старом синем халате на манер подрясника. На плечи падают длинные темные волосы. У некоторых семинаристов они заплетены в косичку. Правда, недавно в семинарию стала проникать новая, неслыханная мода: один-два ученика взяли да и обрезали волосы.



Тобольск. XIX век.
Но это новшество встретило резкий отпор со стороны архиепископа.
— Сие обыкновение противно естеству, — сказал он однажды в архипастырском поучении. — Сам Христос и святые носили длинные волосы.
Архиепископ решительно пресек такую вольность, а модников наказал, чтобы и другим было неповадно.
В небольшой комнате два ряда столов. Недалеко от дверей громоздится печь, в переднем углу — икона, перед которой еле теплится бледный огонек лампадки. Ученики уже на местах. Входит дородный законоучитель в черной рясе, ученики поднимаются, и раздается нестройная молитва. После молитвы — опрос вчерашнего урока.
— Ну-ка ты… Тебе говорю… Скажи, что есть вера? Встает светловолосый ученик с бойкими глазами и
частит:
— Вера… Вера есть уверенность в невидимом, как бы в видимом… в желаемом и ожидаемом, как бы в настоящем…
— Не спеши, не на тройке скачешь, повтори внятно.
— Вера есть уверенность… как бы в невидимом…
Ученик сбился и замолчал.
— Не знаешь? Писания святых отец плохо учишь? А розги позабыл? Было сказано: учите слово в слово, как написано. Не извращайте, не переставляйте словес и умудритесь знанием.
На следующих уроках преподаватели спрашивали пение «на гласы», молитвы и псалмы, рассуждения писате- лей-богословов, и все наизусть.
После уроков в тесноватой учебной комнате — глухой гул от зубрежки вслух. Семинаристы наизусть зазубривают, что говорили апостол Павел, пророк Иеремия, митрополит Филарет и прочие.
— Уне есть тому человеку, как соблазнит единого от малых сих, да потонет в пучине морстей… — монотонно бубнил один.
— Человек есть дело божие, а прелесть есть дело бесовское, — отзывался другой.
— И бысть слышен глас с небесе, — несся откуда-то из угла, покрывая другие голоса, молодой крепнущий басок.
Вечер. В темную трапезную спешит толпа бурсаков. Голодные желудки давно просят пищи, в глазах нетерпеливое ожидание: какой ужин распорядился сделать сегодня отец эконом? Усевшись на скамьи за грубые, без скатертей столы, семинаристы затем встают и произносят молитву: «Очи всех на тя, господи, уповают». В голосах молящихся звучит заметное нетерпение. После молитвы они быстро расхватывают с деревянных подносов куски черного хлеба, причем каждый старается ухватить кусок побольше.
Вносят миски — и сразу на лицах разочарование: опять болтушка из толокна… А что бы да щи из мяса! Мясо-то было еще вон когда! А то все горошница или кисель из овсяной муки, а иногда даже из пшеничных отрубей! Когда еще будет праздник и отец эконом полакомит бурсаков белым хлебом, молоком и студнем! Быстро съев болтушку, встают полуголодные ученики из-за стола, пряча в карманы остатки хлеба, и неискренна благодарственная молитва, читаемая после еды: «Благодарим тя, Христе боже…»
После ужина семинаристы разбредаются на отдых. В спальнях и классных комнатах — везде лежат вповалку тела спящих. Койки и тюфяки для казеннокоштных считаются излишней роскошью, и ученики спят на полу или на классных столах и скамьях, подостлав шубу, зипун и укрывшись армяком.
Неохотно отдавали сыновей в семинарию малограмотные попы и дьяконы, несмотря на строгие указы епархиального начальства и даже штрафы и наказания. Многие всеми мерами старались уклониться от посылки детей в училище. Чаще всего ссылались на болезни, действительные и мнимые. В прошениях писалось: «Сын мой частовременно одержим болезнью, называемой золотухою… Сверх того нередко в животе бывает пресильная боль». Или, дескать, сын «имеет в голове ломоту, отчего из уха временно материя течет; природную грыжу в левом паху, отчего иногда высыпаются чрева». Другие писали о дальности расстояния, об опасностях пути, о недостатке средств для посылки сына в обучение. Но все-таки число учеников семинарии доходило до трехсот человек.
Многих из семинаристов начальство аттестовало как учеников «нрава доброго и похвального». Но встречались такие, о которых отзывалось иначе: «Беглец, вор и великий плут»; «обнаруживает буйственную непокорность правилам и учреждениям семинарским»; «продолжает заниматься и табашною трубкою и буянством».
В мерах исправления не было недостатка. На головы буянов сыпались увещевания, наставления, выговоры, перевод в низшие классы, наказание розгами, лишение казенного содержания и, наконец, отчисление. Были и такие, что находились в бегах. Трудно было иным одолеть латынь и другую семинарскую премудрость. А особенно тяжело было тому, кто за дальностью расстояния или отсутствием средств не мог поехать домой на каникулы.
Когда еще доберешься до какого-нибудь Енисейска! Да и денег на дорогу нет. Приходилось проводить все лето в тех же надоевших семинарских стенах. К тому же с теми, кто никуда не уезжал, продолжали заниматься уроками. Легко ли было вынести тяжелую науку, когда летний день так и манил поиграть в бабки или лапту, искупаться в Иртыше, сбегать на шумный базар.
«Эх, ударить бы сейчас палкой по кончику легкого чижика и смотреть, как он взлетит прямо в синее небо»! — думает семинарист на скучном уроке, тоскливо глядя в окно.
Петр Словцов на каникулы иногда отправлялся домой. Все-таки от Тобольска до Урала — не так далеко, да и дорога через Ирбит была оживленной. Где на попутных подводах, а где и пешком добирался он до своих мест, чтобы к осени отправиться обратно в семинарию.
Семинарские науки давались Петру довольно легко. Особенно преуспевал он в красноречии, философии, церковной и гражданской истории. Получалось у него и сложение стихов. Правда, в глазах начальства семинарии стихотворство не имело особой ценности, но вдруг и оно пригодилось.
Однажды ректор вызвал Петра к себе. Он сказал, что надо написать торжественные вирши о Сибири, хотя и умолчал пока, зачем они были нужны.
— Надо поторжественней, со славянскими речениями. Чтобы чувствовалось воспарение духа и слог был бы возвышенный.
Задание ректора обрадовало юношу. Он охотно засел за стихи, намереваясь достойно воспеть Сибирь. Его всегда восхищала необъятность края, громадность пространств, воображение пленялось сказочными сокровищами, сокрытыми в недрах. Нравился и добродушный, выносливый, смелый народ. Потрудившись над стихотворением, Петр показал его ректору, и оно было одобрено.
…30 августа 1782 года утренняя тишина в Тобольске была нарушена торжественным звоном всех церквей. «В сердце первоообитания русских в краю сибирском, в древнем славном граде Тобольске» в этот день пышно праздновалось открытие тобольского наместничества [3]. На это торжество прибыл хан средней киргизской орды с несколькими султанами, вогульские старшины, обдорцы Тайшин и Артанзиев, жалованные Екатериной II в княжеское достоинство.
В большом зале только что выстроенного дворца наместника, на возвышении, к которому вело несколько ступеней, гордо стояло обитое малиновым бархатом с золотым позументом императорское кресло. Задняя стенка его была украшена двуглавым орлом, а над креслом располагались императорские знаки: корона, скипетр и держава. Кресло-трон как бы символизировало незримое присутствие самодержицы, громадным портретом которой была украшена одна из стен зала.
Открытие наместничества началось торжественным молебном, который служил сам архиепископ с избранным тобольским духовенством. После окончания молебна на ступени трона важно поднялся назначенный на должность наместника генерал-поручик Евгений Петрович Кашкин, которому рескриптом Екатерины II предписывалось «открывать правление в наместничестве Тобольском… по образцу, от меня предписанному».
Ректор семинарии, обращаясь к наместнику, произнес пышную витиеватую речь. Потом он сказал, что воспитанник семинарии Петр Словцов в честь высокого торжества написал оду «К Сибири», и вызвал на середину зала темноволосого подростка. Видно было, что начальство семинарии приложило все старания, чтобы придать его облику как можно более пристойный вид.
Немного замешкавшись от смущения, воспитанник начал читать свою оду. 15-летний поэт несколько подражал торжественной витийственности ломоносовских од, в которых обычно воспевалась Россия, ее величие и мощь, ее природные богатства и просторы. Часто Ломоносов рисовал Россию в аллегорическом образе величественной женщины. И здесь Сибирь изображалась как величавая, дородная дева в богато украшенной одежде.
Размеренным певучим голосом, который иногда дрожал от волнения и поэтического пафоса, декламатор читал:

Дщерь Азии, богато наделенна!
По статным и дородным раменам
Бобровою порфирой облеченна,
С собольими хвостами по грудям!
Царевна, сребряный венец носяща
И пестрой насыпью камней блестяща!
Славян наперсница, орд грозных мать,
Сибирь — тебя мне любо вспоминать.


Конечно, Сибирь не была самодержицей, как ее изобразил юный поэт. Но аллегорическая фигура края олицетворяла богатство сибирских недр и лесов. Поэт восхищенно отозвался о раздольях Сибири и отверг суждения о ней как о бедной, холодной стране. Он даже приукрасил благоденствие сибирского крестьянина, который «судье… не ломает шапки», и «в тепле катается, как в масле сыр».
Несколько идиллически в оде было сказано и о сибирских племенах:

Хоть населяют разны дики орды
Кряжей и гор сибирских скаты горды,
Но от Туры до острова Ильи
Живут, как дети, мирные семьи.


Поэт упомянул также о Ермаке, о героических деяниях славного русского землепроходца, хотя и выразился несколько неуклюже:

Ермак, отродье богатырских душ!
Он палицей одной расчистил глушь.

Некоторая условность, а местами выспренность фраз не помешали выражению искренней любви поэта к Сибири:

Страна моя! Тебя я не забуду,
Когда и под сырой землею буду;
Велю, чтоб друг на гробе начертил
Пол-линии: И Я В СИБИРИ ЖИЛ.


После прочтения ода была поднесена генерал-поручику.
Так, на этом празднестве, под одобрительный шепот присутствующих, впервые раздался голос местной сибирской поэзии. Впервые прозвучали стихи о Сибири, к тому же написанные поэтом-сибиряком, хотя и столь юным.
Восемь лет провел Петр Словцов в стенах тобольской семинарии. Многое он претерпел и вынес: голод, зубрежку, страдания от холода в плохой одежде. Как один из лучших учеников, он, находясь в старших классах, уже вел преподавание в младших (что обычно практиковалось из-за недостатка преподавателей). Сам преосвященный Варлаам, коренастый старик с грубоватым лицом, как-то раз похвалил Петра за усердие в науках.
В 1788 году Екатерина II подписала указ об объединении Новгородской и Санкт-Петербургской семинарий в одну — Главную. «В сию семинарию могут присылаемы быть из других отдаленных, имеющих недостаток в исправных учителях», — было прибавлено в указе. И в декабре месяце этого года старших семинаристов Петра Словцова и Льва Земляницына неожиданно вызвали к архиепископу. Он сказал:
— Ныне получено высочайшее повеление: в Петербурге учреждается Главная семинария. Надобно послать туда двух учеников для образования их к учительской должности в высших классах. Велено избрать надежнейших в благонравии, поведении и учении, а также лучшего перед другими понятия.
Помолчав, Варлаам добавил:
— Отец ректор Геннадий указует на вас как достойных к сему назначению. Согласны ли вы поехать в Петербург для дальнейшего обучения в науках?
И Словцов и Земляницын выразили радостное желание отправиться в столицу. Варлаам велел собираться, чтобы через день уже быть в пути.
Получив несколько монет на дорогу и письмо архиепископа к петербургскому митрополиту Гавриилу, Словцов и Земляницын в морозный декабрьский день отправились в Петербург. Ехали они с оказией — попутным обозом, который вез в столицу серебро с казенных Колыванских заводов на Алтае.
Юноши взяли с собой аттестаты Тобольской семинарии. «Объявитель сего философии ученик Тобольской епархии священнический сын Петр Словцов, обучаясь в Тобольской семинарии, проходил пиитический, риторический и философский классы с отличным успехом и прилежанием… Понятия в учении изрядного и нравов честных…» — так аттестовался Словцов ректором семинарии. И вот уже в холодной дали растаяли купола Тобольска. И бесконечная дорога тянулась все дальше и дальше навстречу новой жизни.
Крутились в полях снежные вихри, сани с тяжелой поклажей ныряли в ухабы, звенели колокольчики мчавшихся навстречу редких троек. Вместе с усталыми солдатами-обозниками, сопровождавшими ценный груз, семинаристы шагали за санями, отворачивая лица от встречного резкого ветра, и лишь иногда присаживались на возы.
Лежа на полатях и медленно отогреваясь в душном тепле постоялых дворов, они размышляли, сколько еще осталось шагать до столицы. Из-за дальности пути тоболяки прибыли в Петербург только в начале января месяца 1789 года.



КРАМОЛЬНАЯ ПРОПОВЕДЬ

…Как прекрасен Невский проспект даже хмурым зимним днем! Величественны особняки вельмож, украшенные статуя ми и колоннами. Над каналами поднимаются нарядные мосты. Проезжают кареты, запряженные цугом. Спросив у прохожего, где духовная семинария, тоболяки узнали, что они направились не в ту сторону.
— Вам к Невскому монастырю надо, в митрополичьи сады. Во-он туда идите, обратно.
Александро-Невская Главная семинария состояла в ведении митрополита Гавриила, поэтому Словцов и Земляницын явились на следующий день к нему для представления. Гавриил принял тоболяков благосклонно. Бросилась в глаза роскошь его одеяния: на черной, дорогого шелка рясе сверкала драгоценная панагия — усыпанный алмазами круглый образок на золотой цепи. На плечи спускался тонкий белый креп клобука.

Софийский собор в Тобольске, в котором в ноябре 1793 года Словцов произнес проповедь.

Митрополит внимательно прочитал письмо архиепископа Варлаама (который был его родным братом) и пристально оглядел юношей зоркими серыми глазами. Он напомнил им о цели, для которой они были призваны, и напоследок сказал:
— Оправдайте добрым своим поведением и успехами в науках выбор, коего вы удостоены.
Благословив молодых людей заученно-плавным движением руки, Гавриил отпустил их «на делание».
В Петербург, в Главную семинарию, расположенную при Невском монастыре, были собраны из всех провинциальных семинарий по два-три студента, с тем чтобы после окончания учения отправить их обратно в те же училища, но уже учителями.
Внимание Словцова привлек живой, быстрый, слегка рыжеватый высокий блондин с бледным, какого-то молочного цвета лицом. Его звали Михаилом Сперанским, и появился он в семинарии годом позже. Заговорив с ним однажды, Словцов узнал, что Сперанский прибыл из Владимирской семинарии. Сын сельского священника из села Черкутино под Владимиром, он был так же беден, как и другие семинаристы. Быстро завоевав себе среди товарищей первенство в науках, Сперанский так и оставался все время на первом месте.
Словцову не по душе была в Сперанском какая-то вкрадчивая манера обращения с окружающими, не очень нравилось стремление говорить цветисто и красно, желание блеснуть знаниями перед учителями и товарищами. Сперанский не всегда был искренен, не любил простоты и непринужденности. Но он привлек Словцова умом, даровитостью, трудолюбием, любовью к знаниям, поэтому они стали друзьями. Имена Михаила Сперанского, «21 года, успехов преизрядных» и Петра Словцова «23 лет, успехов изрядных» стоят почти рядом в сохранившейся, хотя и пожелтевшей от времени, ведомости студентов Александро- Невской семинарии за 1790 год.


М. М. Сперанский в молодости.

В духовной среде не любили не особенно благозвучные фамилии. Их переменяли на произведенные или от названия церковных праздников, или от слов, обозначающих нравственные добродетели, а также от греческих и латинских слов. Вместо Кузнецовых, Сидоровых, Хинюниных появлялись Вознесенские, Добронравовы, Боголюбские. Выпускник Тобольской семинарии Григорий Мисюрев стал впоследствии обер-священником армии и флота Григорием Мансветовым. Настоящая фамилия Сперанского была не то Грамотин, не то Уткин. А когда он отправился в столичную семинарию, дядя записал его Сперанским.
Уже в Тобольске «Слопцов» стал зваться «Словцовым», но эта перемена закрепилась там не окончательно. В Александро-Невской семинарии фамилия «Слопцов» также фигурировала, но только в некоторых документах, а в повседневной жизни ее носитель звался «Словцовым», тем более что он проявил себя как способный составитель «слов» — проповедей.
Студенты семинарии обязывались произносить в церквях проповеди на религиозно-нравственные темы. Одни старались сочинять их цветисто, витиевато, а в произнесении, как и некоторые церковные проповедники, прибегали к театральным эффектам, подражая знаменитым актерам Дмитриевскому, Яковлеву — то выговаривали слова страстно, с пафосом, то доходили до шепота, то вздымали руки горе, то скрещивали их на груди. Другие, к которым принадлежал и Словцов, стремились к выражению глубины мыслей.
В аудитории столичной семинарии под сводами старинного здания Словцову часто бывало скучно. На занятиях многих преподавателей в воздухе висел густой туман схоластической рутины. На лекциях еще молодого ректора семинарии Иннокентия видны были большие, но чисто формальные богословские знания. Желание блеснуть ими так и сквозило в каждой его фразе, так и светилось в маленьких живых полузакрытых глазах. Другие прикрывали неглубокое владение предметом важностью сана, самодовольством и знанием латинского языка. Лишь немногие занятия, например по французскому языку, проходили живее.
— При тогдашнем состоянии Александро-Невского училища преподавание не удовлетворяло наши любознательные умы, — рассказывал впоследствии Словцов. — Поэтому мы вместе со Сперанским сами задавали себе программы занятий и исполняли их взаимною помощью. Взаимно разделяли мы и свои горести и недостатки: случалось, что попеременно носили одну рубашку.
К их содружеству примкнул и посланец Полтавской семинарии Иван Мартынов, будущий издатель ряда журналов, переводчик и академик.
В летнее время при Академии наук открывались публичные курсы по естественным знаниям. Словцов и его друзья часто посещали эти курсы, хотя для этого надо было ходить пешком с одного конца Петербурга на другой — от Невского монастыря на Васильевский остров.
Библиотека при семинарии состояла из книг в основном религиозного содержания. На полках, в потертых кожаных переплетах, теснились увесистые сборники житий святых, сочинения «отцов церкви», синодики, исторические хроники с религиозной окраской и т. д.
Молодая мысль пытливо искала другой пищи, и Словцов пользовался всеми возможностями, чтобы находить иные книги. Денег на их покупку не было, но иногда удавалось получить заказ на перевод какой-нибудь статьи с французского или латинского. «Тогдашние издатели студенческими переводами не брезгали, зная по опыту, что они дешевле всяких других, — вспоминал потом Мартынов. — Случалось и так, что перевод делал студент за какую-нибудь ничтожную плату, а на заглавном листе выставлялось имя какого-нибудь известного уже российского Клопштока». Но чаще всего семинаристы ради заработка рубили дрова, подметали дворы.
…Вот радость! В кармане весело звенят монеты, и Словцов пускается по лавкам петербургских продавцов книг. В некоторых из лавок уже приметили высокого семинариста, который время от времени перебирал и пересматривал книги.
В лавках можно было найти сочинения французских просветителей: «Кандида» Вольтера, «Персидские письма» Монтескье, «О разуме» Гельвеция. Если денег не хватало, Словцов пробегал страницы книги здесь же, у книжной полки.
Однажды ему попалась небольшая книжка, начало которой сразу обратило на себя внимание: «Человек родится свободным, а между тем он повсюду в оковах». Это был «Общественный договор» Руссо.
Конечно, все эти книжки надо было читать тайком от начальства семинарии. А на столе в комнате, где жил Словцов с несколькими товарищами, лежал раскрытый синодик или какой-нибудь подходящий том на случай, если заглянет кто-либо из начальства.
Словцову по душе были идеи французских просветителей о силе человеческого разума, их вера в силу знаний, уважение к людям «третьего сословия», критика неравенства и угнетения.
Некоторые книги своих, русских авторов тоже содержали подобные, а то и еще более острые мысли. Так, Я. Козельский в одном из трактатов высказал мнение о необходимости равенства всех сословий. А особенно острыми были те сочинения, которые появились во время бурных событий в Европе.
…Давно ли в России бушевало мощное восстание под руководством Емельяна Пугачева! Оно грозило сокрушить дворянскую монархию. И после его кровавого подавления снова время от времени появлялись слухи о волнующихся то здесь, то там крестьянах, не желавших мириться с жестокостями и угнетением господ.
Летом 1789 года газеты стали приносить известия о революции во Франции, вселившей тревогу в сердца русских дворян и императрицы. «Санкт-Петербургские ведомости» сообщили о событиях 13 июля в Париже: «Вчера во всю ночь били в набат в разных приходах и весь народ волновался беспрестанно, а сего дня… по всем улицам мотается чернь с оружием, и чем сие беспокойство окончится, одному богу известно».
Потом газета стала печатать известия о стремительном нарастании революции, о взятии и разрушении оплота королевской власти — крепости Бастилии: «Мятежники, взяв оную, освободили всех там содержащихся… и наконец принялись разрушать стены Бастилии, которая работа по сие время продолжается с великой поспешностью».
Революция клокотала, и со страниц «Ведомостей» веяло жаркими делами: образование Учредительного собрания… Отмена привилегий дворянства… Декларация прав человека, которая начиналась словами: «Все люди рождаются вольными и в совершенном в рассуждении прав равенства». А права человека — это «вольность, собственность, безопасность и противоборство угнетению». Могло ли все это не волновать читателей, особенно молодых разночинцев!
Почти в эту же пору, в один из дней, Екатерине II принесли книгу без имени автора, напечатанную в какой-то неизвестной типографии. Называлась она «Путешествие из Петербурга в Москву». Несмотря на свое невинное название, книга испортила императрице немало крови. Будто бы в ее процветающем государстве народ живет хуже скота и целиком находится во власти злодеев-помещиков. Вельможа Потемкин был выведен восточным деспотом, «утопавшим в роскоши и весельи». Сама она изображалась жестоким царем. Вокруг него все блестело и сверкало, а на самом деле этот блеск был грязью и кровью.
«Тут царям достается крупно», — написала Екатерина на одной из страниц книги.
Совершенно возмутительной была вставленная в одну из глав ода с крамольным названием «Вольность». «Ода совершенно явно и ясно бунтовская, где царям грозится плахою», — справедливо отметила царица.
Имя автора удалось быстро установить. Он оказался дворянином — чиновником Радищевым, который когда-то был пажем в ее дворце. Царица гневно запретила зловредную книгу, а дерзкий сочинитель после допроса и суда был сослан в Сибирь.
Хотя книгу Радищева изъяли, но часть экземпляров была продана, и они тайком передавались из рук в руки.
Однажды один из семинаристов наедине полушепотом сообщил Словцову, что у него есть «особая» книга. Он вытащил откуда-то из-под полы небольшую и на вид неброскую книжку с бледно-серыми корочками. Это было «Путешествие из Петербурга в Москву»…
Произведения французских просветителей, «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, бурное время революции во Франции и борьба с крепостничеством в России — все это оказало на Словцова большое воздействие. Недаром и реакционеры признавали, что «дух преобразования и общего равенства… вскружил голову всем тем, кто из мещан и из народа».
…Быстро пролетели четыре года в столице. И вот Петербург остался вдалеке. От станции к станции, от деревни к деревне снова бежала дальняя дорога. Окончив столичную семинарию, Словцов в 1792 году отправился домой, в Сибирь. Ехал обогащенный не только богословскими и другими знаниями, но и передовыми идеями своего бурного времени.
И вот — Тобольск, семинария, в которую Словцов вошел уже учителем, получившим столичное образование.
В «Ведомости об учителях Тобольской семинарии за 1793 год» на шероховатой, нелощеной бумаге, которой без малого две сотни лет, перечислены наставники тобольских семинаристов. Первым записан архимандрит и ректор Геннадий, затем идет префект[4] Лев Земляницын, а третьим числится «Петр Словцов, 25 лет, сибирской нации», то есть сибиряк. В графе «В настоящей должности с которого года находится» стоит: «С 1792 года октября 5 определен учителем математики и красноречия, а с 1793 года обучает философии».


Ведомость 1793 года об учителях Тобольской семинарии.

Ведомость называет еще восемь учителей, преимущественно молодых людей. Лишь немногие из них состояли в духовном сане диакона или священника: большинство были «бельцы», то есть люди светские, ходившие в сюртуках, а не в рясах.
В здании семинарии было несколько небольших комнат, где жили учителя, не имеющие квартир в городе. В одной из них был поселен и Словцов.
За годы, пока Словцов учился в Петербурге, в Тобольске произошли изменения: открылась типография купца Корнильева, появилось Главное народное училище, был даже открыт театр. Но все равно после столицы Тобольск показался ему небольшим и тихим. Первое время он скучал о шумных товарищах по учению, об оживленных улицах Петербурга. Но постепенно и здесь образовался круг друзей.
По вечерам после занятий у Словцова стали появляться молодые учителя семинарии Петр Галяховский, Матвей Бурдуков, Ефим Морковитин, Никифор Пономарев и другие. Приходили и учителя народного училища.
В комнате Словцова, где стояли только стол, кровать, несколько стульев да висела полка с книгами, все чувствовали себя очень свободно, непринужденно, располагаясь кто где хотел. Молодежь горячо обсуждала европейские события, книги французских просветителей, касалась и состояния дел в России.
— Вот, господа, у меня номер нашего тобольского журнала «Иртыш, превращающийся в Ипокрену», — говорил однажды молодой худощавый учитель народного училища в сером сюртуке, подняв книжку. — Коллега Прутковский поместил здесь статью «Нечто к состоянию людей относящееся». Он сегодня не пришел, болен. Давайте перечитаем некоторые страницы, они любопытны.
После прочтения строк о том, что к рабству ведут двоякие средства — физические, «как-то: кандалы, стража и проч., другие же — нравственные, как-то: обязательство, закон и проч.», заговорили о законе.
— Законы святы, да законники супостаты, — неожиданно произнес густым баритоном преподаватель риторики, доселе молчавший. Все громко засмеялись.
— А еще, господа, слыхал я, закон — что паутина: шмель проскочит, а муха увязнет, — вставил один из учителей.
— Что мне законы, были бы судьи знакомы, — опять проговорил тот же баритон.
Снова все засмеялись громче прежнего.
— Вот и выходит, господа, что законы различны, — сказал Словцов, который, как обычно, медленно ходил по комнате. — Одни для вельмож, другие для людей низших состояний. Хотелось бы желать для всех людей одних законов.
Молодое смуглое лицо Словцова, карие глаза, темные брови, сдвинувшиеся над переносьем, выражали сдержанную энергию.
— Комиссия по составлению уложений так и не собиралась государыней с давних пор, — проговорил учитель, принесший «Иртыш». — А что может быть лучше разумного закона!
— Да, это так, господа, но все-таки выше всего голос великого разума человеческого! — с живостью сказал Словцов, остановившись у стола и отбросив нависшую надо лбом прядь темных волос.
Такие беседы часто затягивались, и молодежь расходилась, когда весь город уже давно спал, и только где-то будочник изредка бил в чугунную доску.
Вскоре после прибытия на место Словцов не поладил с отцом-префектом и в домашней жизни вел себя слишком свободно, «по-студентски». Квартира его в здании семинарии сделалась сборным пунктом для учителей-бельцов. Беседы тут длились нередко за полночь, и шум молодежи долетал до ушей отца-префекта. Тщетно начальник требовал через нахлебников напомнить квартиранту и гостям о порядке: служители возвращались с ответами самого отрицательного свойства, иногда просто «выгоняемы были Словцовым в тыл», рассказывал потом тобольский протоиерей Серебренников.
Другой мемуарист тоже отметил, как зарекомендовал себя Словцов в Тобольске: «Во время преподавания им в Тобольской семинарии философии недоброжелатели его огласили, что он ревностный поклонник и последователь Вольтера и других, славившихся тогда в Европе, французских софистов; и что будучи заражен вольнодумством, может сделаться вредным юношеству, наставлениям его вверенному».
Даже одежда Словцова вызывала раздражение: «Выходя гулять, петербуржец одевался по моде и голову накрывал белой шляпой — вольность, претившая вкусу всей духовной братии. Дурил, очень дурил Петр Андреевич!» — вспоминал тот же Серебренников.
Преподаватели семинарий обычно произносили в церквях проповеди, и Словцов скоро стал известен в Тобольске как человек, обладающий даром слова. Начальство семинарии несколько раз поручало ему выступать с поучениями, пока это не привело к неожиданным событиям…
21 апреля 1793 года над Тобольском плыл колокольный звон: праздновался день рождения Екатерины II. Идя по чистеньким деревянным тротуарам в собор, Словцов думал, как произнесет свою проповедь, которую сочинял последние дни. Ректор семинарии поручил ему сказать подобающее событию слово. Вместе с тем молодому проповеднику очень хотелось выразить несколько волнующих его мыслей, и он размышлял, как это будет воспринято.


Тобольский наместник А. В. Алябьев.

Свою проповедь Словцов начал со вступления, отвечающего такому случаю, как рождение императрицы. А потом он неожиданно сурово заметил, «что свет… имеет привычку называть тех великими, кои счастьем рождения или проворством» достигают высоких мест.
Таких в царствование Екатерины II было много, особенно из числа ее фаворитов, которые яркими метеорами проносились по придворному небосклону, оставляя след в государственной казне.
Намекнув в проповеди на подобных «земных богов», Словцов горячо вопросил: «Разве суеверное наше обоготворение истукана довольно, чтобы сделать его божеством?.. Это суть светящиеся вдали явления, коих приятной и играющий вид исчезает по мере к оным приближения».
О знаках отличия, звездах, орденах, коими украшены те, которых считают великими, он отозвался очень пренебрежительно: «Эх! Мне кажется, что сии звезды и кресты суть искусственные насечки, доказывающие только то, что мы имеем художества».
За что же нужно чтить человека? За «прямые и блистательные заслуги». За то, если он «поддерживает упадающий народ или извлекает его из невольничества». Идеалом государя, героем русской истории в глазах проповедника явился Петр I. Его образ не отделим от побед, от забот о создании сильного русского государства. И, обращаясь к Петру, оратор воскликнул: «Отец отечества, Великий Петр! Твой образ… будет обитать в душе России!.. Потомки наши будут приводить своих детей к подножию твоей статуи и говорить: «Се мирный гражданин, научивший наших предков быть человеками; дети, поминайте его!» Так у Словцова, как у Ломоносова и Радищева, своеобразно преломилась характерная для народа крепостной эпохи вера в «доброго царя».
После проповеди духовое начальство сделало Словцо- ву внушение, что вопросы, не касающиеся темы, затрагивать не подобает. На конспекте проповеди кто-то из духовной цензуры поставил резолюцию: «Христианин! Не теряй на чтение поучений сих ни времени, ни труда! Кроме пустого мудрования, кроме двусмыслия и явного противления учению веры, не найдешь здесь ничего». Кроме того, на проповеди были и такие пометки: «Первое слово и первая ересь!», «Богато одними пустословиями и глупостями».
Несмотря на эти неприятности, Словцов решил продолжать высказывания истины, если для этого предоставятся возможности.
Хмурым холодным днем 10 ноября 1793 года пятиглавый Софийский собор в Тобольске был полон: совершалось торжественное молебствие по случаю бракосочетания цесаревича Александра Павловича с немецкой принцессой Елизаветой. Среди многих присутствующих в соборе находились главы светской и духовной власти Тобольского наместничества — А. В. Алябьев, сменивший Е. П. Кашкина, и архиепископ Варлаам.
После окончания службы полагалось произнести приличное празднованию поучение. На кафедру собора поднялся учитель семинарии Словцов. Хотя его прошлая проповедь вызвала неодобрение начальства, но кому же поручить слово по сегодняшнему важному событию, как не учителю со столичным образованием, владеющему даром витийства!
Так как служба затянулась, вместе с проповедью началось и причащение. В церкви послышался сдержанный шум, тем более что начало проповеди не содержало ничего особенного: оратор призвал «россов» благословлять монархиню и молодую царственную чету. Но вслед за этими призывами под гулкими сводами собора вдруг стали раздаваться совсем необычные слова.
Смуглое лицо проповедника стало суровым, брови сдвинулись, голос зазвучал резче. Он начал говорить о том, что тишина, царящая в государстве, еще не свидетельствует о народном счастии. Она может быть тишиной принужденной. И тогда она — явление временное. Такая тишина длится до тех пор, «пока неудовольствия, постепенно раздражая общественное терпение, не прервут оного».
Многие присутствующие, насторожившись, уловили в этих словах намек на недавние бурные события как в России, так и в Европе. В Тобольске хорошо знали о Пугачевском восстании, тем более что тогда и в самом городе возникли «беспорядки» среди городской бедноты и ссыльно-каторжных. О событиях революции во Франции тоболяки также были наслышаны. К тому же извержение революционного вулкана во Франции еще не завершилось: как раз в 1793 году был казнен король Людовик XVI.
Речь проповедника по стилю была довольно сложной, и говорил он не особенно громко, но присутствовавшие схватывали главное, и в соборе воцарилось напряженное внимание. С недоумением слушал, отогнув ладошкой ухо, глуховатый Алябьев. Испуг показался на лице ректора семинарии архимандрита Геннадия. Он заранее просмотрел текст проповеди, но сейчас проповедник говорил нечто такое, чего в написанном тексте не было. А проповедь продолжалась.
Оратор отметил ненормальность порядков, когда «не все граждане поставлены в одних и тех же законах; в руках одной части захвачены преимущества, отличия и удовольствия, тогда как прочим оставлены труды, тяжесть законов или несчастия…»
Было ясно, что произносящий проповедь имеет в виду порядки, царящие повсеместно. И в Тобольске была точно такая же картина, как и во всем самодержавном государстве: наместник жил в пышном трехэтажном дворце; богатели купцы — владельцы мануфактурных заведений; бесчинствовала полиция, преследуя горожан за «упущения» против предписаний и законов; тобольские ремесленники — кирпичники, шапошники, оружейники, пряниш- ники — платили большие подати.
Далее в проповеди было сказано, что монархии, в которых народ подвергается притеснению, — это «великие гробницы, замыкающие в себе несчастные стенящие трупы, и троны их — это пышные надгробия, тяжко гнетущие оные гробницы».
А разве нельзя обратиться к властителю с просьбой об утолении нужд, об облегчении жизни? «…Почто бы, собравшись к подножию престола, не молить… почивающего там божества?.. и почто бы с… жалобами не смешать горестных слез? Но монархи их не слышат…»
Слушатели почувствовали выпад и против войн, которые вело правительство. Проповедник сказал, что гром побед в чужих странах еще не свидетельствует о народном счастии. «К чему трофеи, когда омочены они слезами народов?» Опять-таки это било по царствованию государыни Екатерины II, ознаменованному «громами побед».
Закончив речь, оратор сошел с кафедры, и недоумевающая паства медленно разошлась, тихо переговариваясь о необычном слове.
Вернувшись из собора домой, Словцов положил листы с проповедью на стол и, подойдя к окну, задумался. Он был доволен, что сказал то, что желал, но в душе росло глухое чувство тревоги.
Неожиданно дверь открылась и вошедший семинарский служка произнес:
— Отец ректор требует к себе. Велит взять бумагу с сегодняшним словом.
На лице ректора все еще не прошло выражение испуга. Он торопливо шагнул по направлению к вошедшему и резко сказал:
— Как ты отважился сочинить столь дерзкий текст? И говорить при его преосвященстве, при господине наместнике!.. Все это от умственной пересыщенности, от пагубных заблуждений!
Отобрав у Словцова бумаги, ректор велел ему идти к себе.
— Сия проповедь может навлечь гнев властей на всю семинарию, не говоря о тебе, — сказал он в заключение.
Долго о проповеди судили и рядили в Тобольске, а наместник прикидывал, как ему быть. Наконец ровно через месяц, 10 декабря, Алябьев отправил в Петербург генерал- прокурору А. Н. Самойлову донос на Словцова.
«Милостивый государь Александр Николаевич! — писал Алябьев. — 10 числа ноября по случаю торжественного молебствия о бракосочетании его императорского высочества я был в соборе здешнего города, слышал проповедь, сказанную Тобольской семинарии учителем философии Словцовым… В оной проповеди, не взирая, что не все слова по положению места были мне внятно слышны, а равно и по крепости моего слуха, несмотря и на то, что слог проповеди был довольно запутан, я чаял заметить нечто непозволительное…»
Далее Алябьев сообщил, что, «дабы судить» о проповеди «безошибочно», он поручил «достать себе копию» и усмотрел в проповеди «многое… противное высшей власти и непозволительное говорить верноподанному ее императорского величества, а поэтому и счел долгом донесть о сем».
Наместник обещал провести по этому делу тайное расследование: «Приложу все возможное попечение разведать тайно, не имел ли оный Словцов какого скрытого, непозволительного с кем-либо сообщества и не ведет ли такой же переписки». К своему доносу Алябьев приложил каллиграфически переписанный текст проповеди.
Генерал-прокурор Самойлов, прочитав проповедь, увидел в ней прямую крамолу. Он передал ее советнику С. И. Шешковскому, который заведовал тайной канцелярией. Шешковский сделал заключение:
— В ней ни правил, ни связи той нет. Впрочем, она самая дерзкая и развратительная.
Придя к такому выводу, Шешковский переговорил о проповеди с митрополитом Гавриилом.
После того как наместник начал свое расследование, тобольский и сибирский архиепископ Варлаам также отправил список этой проповеди и письмо митрополиту. Напуганный Варлаам признавал, что в проповеди Словцова были «видны некоторые непристойные и дерзкие выражения в рассуждении монархической власти». В то же время он сделал попытку заступиться за проповедника: ему явно было неприятно, что в Тобольской епархии произошел такой случай, и он стремился несколько сгладить его. Варлаам отметил, что Словцов свою проповедь писал «скороспешно» и поэтому ни ему, ни ректору ее не показал; что проповедника нельзя было подозревать в подобных сочинениях, так как «он говорил раньше проповеди без всяких вредных и соблазнительных мыслей».
Обычно медлительный и важный в движениях, архиепископ, на этот раз торопливо оторвав половину листа, набросал еще «цидулку» брату и приложил ее к официальному письму. В ней содержалось полуоправдание, почему 10 ноября в соборе не были приняты какие-либо меры, чтобы или прервать проповедь, или каким-то образом дать ей другое направление: «Как не рано обедня для высокоторжественного дня отправлялась, то учитель говорил речь в причастие и потому я не слыхал, да и тихо сказывал…»
Архиепископ, опасливо связав мысли проповедника с влиянием революции во Франции, просил, чтобы двух тобольских студентов французскому языку в Главной семинарии не обучали: «Потому что нам в семинарии французский язык не нужен».
Эти бумаги, посланные в Петербург, прибыли туда почти одновремнно с доносом наместника и были переданы самой императрице Екатерине II.
Когда-то Екатерина II переписывалась с французскими философами Вольтером и Дидро. Она лицемерно сообщала им о том, что управляет по принципам просвещенного абсолютизма, что ее настольная книга — «Дух законов» Монтескье и что народ в России благоденствует. Правда, Екатерина очень произвольно толковала характер русского народа, изображая его таким, каким бы она хотела его видеть: послушным и ограниченным. «Хлеб, питающий народ, религия, которая его утешает — вот весь круг его идей», — писала императрица Дидро.
В былые дни Екатерина даже сочинила «Наказ» комиссии по составлению так называемого нового Уложения. Правда, этот «Наказ» был скроен из отрывков сочинений иностранных авторов (в чем признавалась и сама императрица). Он выражал самые туманные идеалы и не покушался на серьезные преобразования внутри государства.
Однако французские философы говорили и писали о Екатерине II как о просвещенной и мудрой монархине. «Вы больше приобрели себе подданных величием вашей души, чем другие могут покорить оружием», — восхищенно заметил ей однажды Вольтер.
Сейчас же бюст Вольтера, стоявший ранее в комнатах Екатерины, был убран и небрежно брошен в кладовую. Восстание Пугачева и революция во Франции очень напугали ее. Идеи французских мыслителей стали казаться весьма опасными.
Однако по-прежнему императрица старалась создавать видимость благополучия государства. Но снова кто-то, подобно Радищеву, осмелился проявить этот бунтовской зловредный дух!
И вот митрополит Гавриил пишет тобольскому архиепископу: «Полученная мною от вас проповедь, говоренная философии учителем Словцовым, подвергается критике; ея императорское величество повелела, чтоб ваше преосвященство отправили его ко мне, чтоб я, как он учился в моей семинарии, лучше мог узнать его мысли. Притом и бумаги его, кроме книг, запечатав, извольте прислать ко мне… Советую сие так исполнить, чтоб не дать никакого виду к разглашению».
Тобольские духовные и светские власти поспешили исполнить предписание императрицы. Ректор семинарии и наместник продумали план ареста Словцова и отправки его из Тобольска. Вечером 12 февраля 1794 года, через три месяца после произнесения проповеди, Словцов был приглашен к архиепископу. Неожиданно его вызвали из гостиной в переднюю, где находился какой-то незнакомый человек с круглой белой бляхой на левой стороне груди и с сумкой для пакетов на поясе. Он оказался курьером сената Тимофеевым, присланным из Петербурга, и объявил:
— По высочайшему велению вы арестованы. Бумаги ваши велено взять для рассмотрения.
Словцова тут же посадили в возок, который уже стоял наготове у парадного крыльца. Курьер подъехал ко дворцу наместника, где ему вручили подорожную до Петербурга и придали еще солдата из тобольской местной команды для охраны арестованного.
Алябьев дал курьеру на дорогу 48 рублей собственных денег.
— Чтобы требованием из казенной палаты не дать публике здешней поводу к излишним суждениям, — объяснил он потом этот поступок в письме к генерал-прокурору.
Наместник также снабдил курьера строгим наставлением, как везти арестованного.
— Отправлен с вами здешней семинарии учитель Словцов. В пути иметь вам за ним наиприлежнейшее смотрение. Под опасением строжайшего взыскания следите, чтобы оной Словцов с дороги не убежал и с собой вреда не сделал.
Это же Алябьев повторил курьеру и в письменном наставлении.
Словцову даже не разрешили зайти к себе и собраться в дальнюю дорогу. Курьер поскакал с арестованным в деревню Шишкину, стоящую на почтовом тракте, и там дожидался, пока в квартире Словцова производился обыск. Все бумаги арестованного были пересмотрены, запечатаны и доставлены в Шишкину. После этого начался длинный путь в Петербург.
«Поделом! Туда и дорога вольтерьянцу», — злорадствовали тобольские святоши.
Экипаж быстро несся по укатанной зимней дороге, оставляя за собой небольшой столб снежной пыли. В полузамерзшем маленьком оконце возка чаще всего виднелась темная стена леса, а изредка — белая снежная равнина.
Словцов, жестоко страдая от холода, сгорбившись, сидел в углу тесного возка, а в голове проносились тяжелые думы. Будущее представлялось неопределенным и мрачным. Иногда им овладевало безучастное, апатичное состоя- ние; казалось, что едет он уже давно-давно. Все, что осталось за пределами маленького возка, представлялось далеким и нереальным.
На больших почтовых станциях, когда экипаж подъезжал к станционному домику и быстро выпрягали лошадей, заменяя их свежими, Словцов продолжал сидеть в плотно закрытом возке. Даже пищу ему давали через окно возка.
Только на маленьких станциях, где останавливались на ночлег, ему разрешали выйти из экипажа. Да вдали от селений иногда прекращался надоевший скрип полозьев, и Словцов выходил, разминая затекшие, неповинующиеся ноги.
Более трех недель тянулось это тяжелое путешествие. Смертельно уставший, измученный, сильно простудившийся, Словцов наконец был доставлен в столицу.




ПОД ГНЕТОМ САМОВЛАСТЬЯ

Митрополиту Гавриилу Екатерина II доверяла. Императрице понравилось, как он на открытии первого заседания комиссии для составления законов сказал, что «Россия восходит на верх своего благополучия» и что этим она обязана ее императорскому величеству. Самолюбивая Екатерина была очень довольна. После этого она не раз видела также и другие доказательства преданности Гавриила и полагалась на его суждения.
Поэтому Словцова доставили сначала в Невский монастырь к главе духовной власти в России и блюстителю церковного порядка.
Гавриил был не в духе. Мятежные события во Франции все еще не затихали, а ему недавно доложили, что кое-кто из семинаристов читает французские книжки. Поэтому митрополит повелел прекратить преподавание французского языка в семинариях, тем более что и некоторые духовные пастыри просили об этом.
— Неблагонамеренные из учеников знанием сего языка злоупотребляют, — пояснил он свое запрещение.
В нормальном училище [5] тоже было неблагополучно: ученики плохо соблюдали посты.
— Сие есть вольномыслие, — строго выговорил митрополит попечителю училища. — Усиливается развращение нравов, и мы видим печальный и ужасный пример Франции. Надо запретить такие вольности делать.
А теперь еще неприятная история, о которой сообщил архиепископ Варлаам: выпускник Александро-Невской семинарии произносит в храме опасные речи. Стало быть, в стенах училища ему не внушили, что власть требует от подданных благонамеренности в мыслях и поступках. Митрополита очень заботило, как на это посмотрит императрица. Ведь Главная семинария состояла под его надзором и во всех бумагах именовалась «семинарией его высокопреосвященства».
Гавриил встретил Словцова сурово.
— С сокрушением узнал, что слова, рекомые в божьем храме, стремишься обратить во зло, — сказал он Словцову, указав на лежащие перед ним на столе бумаги. — Подобное лжеумствование основы трона оскорбляет и подает пример к соблазнам.
Словцов молчал, стремясь собраться с мыслями. От усталости и простуды он еле держался на ногах. Лицо осунулось, побледнело, глаза ввалились.
— Молчишь? Упорствуешь в заблуждениях?
— Ваше высокопреосвященство! Я не покушался оскорбить трон. Я имел в виду лишь тех, кто через праздность и роскошь не печется о счастии государственном.
— Не следует строго судить о мирском, — внушительно заметил Гавриил. — Господен суд творится через земных владык. А еще сказано: «Всяка душа властям предержащим да повинуется: несть бо власть, аще не от бога».
В голове Словцова туманилось, слова митрополита приходили, точно прорываясь через какую-то завесу.
— А о войнах тоже зачем с резким порицанием писал? — донеслось до него.
— Мыслил, что войны приносят тяготы народам, что пуще всего — мирное благоденствие.
— Армия умножает бранную славу государства, паче наше российское воинство. И через то слава России возносится, — назидательно заметил Гавриил.
Свой допрос Гавриил закончил словами:
— Иди и знай, что немало скорблю о тебе. Потом узнаешь, какое будет определение о твоих поступках.
При докладе императрице митрополит решил смягчить событие в Тобольске. Не следует, чтобы тень монаршего подозрения упала на Главную семинарию. Надо доложить, что опасного заблуждения нет, а дело лишь в неопытности и необдуманности.
Однако императрица вовсе не желала ограничиваться только этим архипастырским неофициальным допросом. Словцова потребовали к генерал-прокурору, а потом его доставили в Петропавловскую крепость, в Тайную экспедицию.
Зловещая Тайная экспедиция, учрежденная Екатериной вместо бывшей тайной канцелярии, занималась расследованием преступлений, которые считались особо важными. Во главе экспедиции стоял С. И. Шешковский. Возведенный в сан советника, этот мастер сыскных дел лично допрашивал попавших к нему. Екатерина ценила, что Шешковский, как она однажды сказала, «всегда весьма удачно разбирал и до точности доводил трудные разбирательства».
В частом ходу при допросах в Тайной экспедиции были плети и кнут. Комната, где Шешковский вел следствия, была вся увешана иконами. Во время стонов несчастных жертв этот ханжа-палач с умилением читал молитвы, то и дело взглядывая на изображения Христа, богородицы и святых. Свои допросы Шешковский часто начинал с того, что неожиданно ударял сидящего перед ним человека тяжелой тростью под подбородок с такой силой, что трещали, а иногда вылетали зубы. На все это бесстрастно смотрела Екатерина с большого портрета, под которым стояла надпись:
Сей портрет величества Есть вклад верного ея пса Степана Шешковского.
Многие в Петербурге бледнели при звуке колокольчика, с которым ездил фельдъегерь Тайной экспедиции. Отпущенным оттуда Шешковский говорил:
— Клянитесь, что о чем вы здесь спрашиваны были и что в допросе показали, того вы во всю свою жизнь ни под каким видом не разгласите.
И зловеще добавлял:
— А ежели кому объявите и в том изобличены будете, то поступлено будет с вами по всей строгости законов.
Через руки Шешковского прошел в свое время и Радищев. И вот тому, чье имя наводило ужас на всех, было передано и дело Словцова.
Шешковский имел такой вес и такое значение, что митрополит обратился к нему в связи с тобольскими событиями не только почтительно, но даже полуискательно. Гавриил явно хотел отклонить от себя какие-либо подозрения, что он в чем-то неискренен. Он послал Шешковскому и письмо, и «цидулку» Варлаама, оберегая от подозрений и брата, и доложил о принятых мерах в отношении французского языка.
В Тайную экспедицию Словцова доставили в глухой карете без окон и дверец по бокам. Только позади темнело небольшое квадратное отверстие с железной решеткой. В сводчатом каземате он увидел за столом, покрытым черным сукном, человека в мундире. У него было неприятное лицо. Это был Шешковский. Через небольшие окна, упрятанные в глубокие ниши, проникал серый свет.
Шешковский задал стоявшему перед ним истомленному человеку ряд «вопросных пунктов». Ответы он с усердием записывал в протокол.
После обычных вопросов об имени, вероисповедании, звании Словцову были предложены главные:
— Для чего ты известную проповедь, наполненную совершенным возмущением народа противу правительства, говорить в церкви осмелился?
— С кем имел знакомство в Тобольске?
— С кем совещался о сей проповеди? Сам ли или по согласию с другими сочинил оную?
Видно было, что правительство обеспокоено, нет ли в Тобольске какого злокозненного общества или союза, опасного для монархической власти.
Словцов отвечал, что проповедь говорил без всякого злого намерения. Знакомство имел с учителями нормальных школ и с тамошними купцами. О проповеди ни с кем никогда не совещался. И на всем продолжении допроса он продолжал стоять на своем.
Словцов обвинялся не только в выпадах против русского престола, но и в оскорблении… Александра Македонского.
Однажды в Тобольске он намеревался дать своим ученикам задание написать речь одного из полководцев Александра, который зашел в шатер к уже тяжело больному монарху. Полководец хотел уговорить Александра оставить дальнейшие военные предприятия и размышлял: «Чем бы убедить его? Чем сразить непобедимое честолюбие… Какой избрать язык перед самолюбивым… победителем?» И далее великий завоеватель характеризовался так: «Монарх, занятый только своим именем, завоеватель, разнесший опустошение по всей Азии, неутомимый честолюбец… мнимый великий Александр…»
Автор неодобрительно отнесся к полководцу, который как разрушитель прошел по многим странам мира, неся гибель народам. Видно было, что в глазах автора история — это наука, из которой самодержцы должны извлекать для себя уроки.
Когда Шешковский спросил допрашиваемого о назначении этого отрывка, найденного во время обыска, Словцов ответил, что это — перевод из древнего историка Квинта Курция и назначался он для работы с учениками в классе. На это Шешковский резко заметил:
— Напрасно ты такими мыслями, где делается монарху понижение, учеников своих отягощал.
Словцов сказал, что бумагу он написал, будучи больным, и хотел послать ее в классы, но не послал.
Следствие закончилось для Словцова все-таки благоприятно, могло быть и гораздо хуже. Следователи пришли к выводу, что у него не было преступных целей, что все «сие произошло от слабости его смысла, однако же не из злого намерения». Поэтому наказание было сравнительно мягким: Екатерина лично распорядилась, чтобы митрополит Гавриил отправил Словцова в монастырь на покаяние «на год или на сколько заблагорассудится… имея при том наблюдение за жизнью и поведением его и как он жребий свой сносить будет». Митрополит велел отослать Словцова на остров Валаам.
В архиве Тайной экспедиции, в папке с серыми корочками, осталось «Дело об учителе Тобольской семинарии Петре Словцове, произнесшем в Сибире подозрительную проповедь…»
В северной части Ладожского озера есть группа скалистых островов, издавна ставших обиталищем монахов. Вид этих островов красив и мрачен: синяя гладь озера, по которому часто гуляют белые барашки волн, дикие скалы, покрытые высокими соснами с красноватыми стволами и темно-зелеными вершинами, — все дышало какой-то суровостью.
На одном из этих островов — Валааме, по преданию, еще в X веке был основан мужской монастырь, названный потом Преображенским. «Удаление его от берегов приносит обитающим на нем совершенное уединение от молв житейских», — с удовлетворением писал Гавриил.
Этот «северный Афон» издавна отличался строгостью монашеского устава, аскетизмом. Здесь можно было найти и «молчальников», от которых никто не слыхивал ни единого слова, и «неусыпаемых братьев», и тех, что проводили свои дни в кельях без окон. Устав этой «твердыни русского иночества» был особенно строгим по отношению к «заблудшим» — к тем, кто посылался сюда с целью исправления, кто «нуждался» в духовных наставлениях.
Весной 1794 года, как только Ладожское озеро очистилось от льда, Словцов был отправлен на Валаам. Митрополит распорядился содержать его неотлучно в монастыре, посылать ежедневно в церковь на утреннюю и вечернюю литургии, заставлять исполнять все правила, обязательные для монахов и послушников. Помимо этого, Гавриил велел Словцову заняться переводом книги святого Кассиана с латинского языка на русский. Митрополит велел также «за жизнью и поведением Словцова примечать… И что будет усмотрено, каждые два месяца мне рапортовать». А по истечении года велено было доложить о Словцове генерал-прокурору для донесения самой Екатерине II.
По прибытии «заблудшего» на Валаам настоятель монастыря Назарий, худой и согнутый бременем лет, велел поместить его в одну из небольших каменных келий. Словцову выдали серый подрясник из грубого сукна, овчинную шубу, клобук: жившие в монастыре не имели права носить собственное платье.
Время текло однообразно: богослужения, общий обеденный и вечерний стол, во время которого сохранялось глубокое молчание, только один из монахов, по очереди, громко читал вслух какую-нибудь церковную книгу. Еда по тарелкам не разливалась, а все вместе черпали ее из больших деревянных чаш деревянными ложками. После еды расходились по кельям, где принимались за работу: кто вытачивал из клена ложки и четки, кто вырезал кипарисные кресты. В летнее время работали на огородах, пахали землю, жали хлеб, косили сено.
Работы на открытом воздухе были бы полезны для ослабленного тяжелыми невзгодами здоровья Словцова, но он, выполняя приказания Гавриила, неотлучно находился в своей мрачной келье, занимаясь переводом.
О том, в каких условиях жил Словцов в заточении, о думах, которые его одолевали, прекрасно говорит «Послание к М. М. Сперанскому», сочиненное на Валааме. Это стихотворное письмо (очень распространенный жанр в поэзии XVIII века) написано обычным тогда александрийским стихом. Оно замечательно своей искренностью, конкретностью и простотой.
Из стихотворения видно, что в холодной и темной келье страдальца даже не было окна:

Сижу в стенах, где нет полдневного луча,
Где тает вечная и тусклая свеча…

Сырость, плохое питание, недостаток света — все это довело Словцова до тяжелой болезни:

Я болен, весь опух и силы ослабели;
Сказал бы более, но слезы одолели…


Послание исполнено горячего протеста против общественной несправедливости. Словцов стоит на просветительской точке зрения о природном равенстве всех людей. Он вспоминает о простой, «естественной» жизни человеческого общества, когда все люди были, якобы, свободны и равны. Он верит в то, что когда-то существовал «золотой век» человечества. И автор стиха сожалеет, что эти времена — в прошлом:

Я часто жалуюсь, почто простой народ
Забыл естественный и дикий жизни род?
Почто он вымыслил гражданские законы
И утвердил почто правительства и троны?
Для счастья, говорят, для счастья только тех,
Которы рвут с нас дань для балов и потех.


Конечно, здесь видна идеализация былого «естественного состояния» людей и вместе с тем дается острая критика современных порядков. Как резко пишет Словцов о привилегированных слоях общества, которые «рвут дань» с народных низов ради беззаботной и веселой жизни!
С глубокой горечью автор послания говорит о гонениях, которым подвергаются в России люди, осмелившиеся мыслить и рассуждать:

Россия хоть давно читает вольнодумов,
Но рано ей своих отважить остроумов,
Она благодарит Монтениев, Руссов,
Но сын ее ей враг, когда он философ…


Словцов прозрачно намекнул на то, что Екатерина II, переписываясь с французскими просветителями, в то же время заточила в крепость Н. И. Новикова, сослала в Сибирь А. Н. Радищева, а его самого отправила на Валаам.
Стихотворение пронизано мыслью о ценности личности, к каким бы слоям она ни принадлежала. Автор утверждает ценность гражданина-человека, обладающего чувством собственного достоинства, стремящегося к деянию на общую пользу. Но увы! Гражданину суждено погибнуть под гнетом жестокого деспотизма:

Так меркнет гражданин, как слабый свет в тумане,
Потом теряется, как капля в океане…
Прозябнут былия над кучкою моей.
Вот здесь мой памятник! Вот весь мой мавзолей!


Трогательно, как в народных песнях, Словцов просит друга сообщить родителям о своей безвременной смерти. Он чувствовал себя настолько плохо, что был уверен в неизбежности скорой кончины:

Мой друг! Как хартия придет к тебе сия,
Скажи родителям моим, что умер я,
Что я отеческих по смерть держался правил,
Что добродетель, честь всего превыше ставил;
Напомни, что я здесь безвинно был гоним,
Проси прощения несчастиям моим…

А в конце стихотворения он, не сдержавшись, вдруг приподнял завесу над своей сердечной тайной.
…Видимо, когда-то они со Сперанским во время летних вакаций побывали в Черкутине, и молодого семинариста пленил скромный миловидный облик младшей сестры Сперанского Марфиньки. В мрачной келье на Валааме он вспоминал милый образ и заключил свое послание сердечным сожалением о несбывшихся надеждах:

О рок! Со всех сторон ты сердце мне пронзаешь,
Но только ль стрел твоих? Ты, друг мой, понимаешь!
Твоей… боюсь сказать, сестрице возвести,
Что льстился я… Любовь и дружество — прости!..


Прошло лето, наступила сырая осень, затем суровая зима. На острове неистовствовал холодный пронизывающий ветер. Словцов совсем расхворался и уже не мог даже ходить на общую трапезу.
Игумен отец Назарий однажды сообщил митрополиту Гавриилу, что присланный к ним мирянин очень плох: лежит, совсем не вставая. Одновременно Назарий писал, что «оной Словцов во все время жития его в монастыре вел себя честно, кротко и добропорядочно».
Гавриил распорядился доставить больного в Петербург, и в марте 1795 года Словцова перевезли в Невский монастырь. Там он еще долго болел, но молодая натура поборола недуг, и Словцов, наконец, стал медленно поправляться.
Митрополит написал генерал-прокурору Самойлову, что Словцов вел себя в монастыре на Валааме хорошо, а «ныне он от претерпенных им в пути и других местах многоразличных несчастий и скорбей, а особенно от долговременной простуды, сделался болен, и я его в конце минувшего марта… взял в Невский монастырь, где за ним ныне ничего предосудительного не усмотрено».
Так Словцов снова оказался в тех же стенах, которые покинул около трех лет назад, и встретился со Сперанским — теперь преподавателем Александро-Невской семи- нарии.
Невольный досуг в монастыре давал достаточно времени для размышлений, для чтения, и Словцов с жадностью набросился на книги. То в библиотеке монастыря вдруг попадалась интересная книга, то у какого-нибудь преподавателя семинарии, то где-то добывал Сперанский.
Интересы Словцова были разнообразны. Вновь и вновь он перечитывал и читал древних и новых мыслителей, работы иностранных и русских ученых по естественным наукам, по астрономии. Его волновали вопросы и жизни общества, и устройства вселенной, он стремился проникнуть в подлинный смысл многих фактов, подчас с таинственно ускользающим значением.
Но круг чтения Словцова не ограничивался только учеными трудами. Часто в его руках были сочинения Дмитриева, Богдановича, Карамзина, а особенно любил он оды Ломоносова и Державина, пленявшие глубиной и богатством мыслей, сверкающими красками и поэтическим накалом.
Как высоки и великолепны стихи Ломоносова о науке, о научном знании! Хотя бы вот этот его завет:

Пройдите землю и пучину,
И степи, и глубокий лес,
И нутр Рифейский, и вершину,
И саму высоту небес.
Везде расследуйте всечасно,
Что есть велико и прекрасно,
Чего еще не видел свет.



А как смелы державинские стихи «На знатность», «Вельможа», а особенно переложение 81-го псалма — грозная ода «Властителям и судиям»! С силой древнего пророка поэт обличает произвол и насилия властителей, призывая на них небесную кару:

Восстал всевышний бог, да судит
Земных богов во сонме их;
Доколе, рек, доколь вам будет
Щадить неправедных и злых?


Помнил Словцов и не очень приметную внешне бледно-серую книжку Радищева, которую когда-то столь внимательно прочитал, таясь от начальства семинарии.
Живое, творческое беспокойство, прилив духовных сил, желание развить в стихах волнующие темы и выразить тревожащие мысли часто овладевали Словцовым.
…Давно догорел неяркий закат, и за окном стояли светлые сумерки весеннего петербургского вечера. Откинувшись на спинку стула, Словцов сидел у стола в маленькой комнате-келье Невского монастыря. Взгляд карих неподвижных глаз, устремленных куда-то, сдвинутый разлет темных бровей говорили о глубокой думе. Он размышлял над задачей, которая недавно его пленила: написать стихотворение на естественно-научную, философскую тему, Духовно-теоретическое образование давно приучило к работе над отвлеченными понятиями, и захотелось попробовать в стихах воспеть то, что является основой всего сущего — материю.
Встав из-за стола, Словцов несколько раз прошелся по комнатке, делая по нескольку шагов в одну, а потом — в другую сторону. Затем он снова присел к столу и вывел на бумаге необычный для поэзии заголовок — «Материя»…
Удивительна и почти таинственна скорость поэтического роста Словцова, с такой силой проявившегося в этой оде. Она исполнена энергии и силы, в каждой ее строке сквозит пытливый ум и глубокая, проницательная мысль. Во многих суждениях поэт расходится с тем, о чем говорила и чему учила церковь.
Вслед за Ломоносовым и другими русскими материалистами Словцов поддерживает атомную теорию строения материи. Он справедливо видит в «тонком» атоме мельчайшую частицу вещества.
Воображение поэта поражается грандиозностью мироздания и тем, что все в мире является созданием вечной и бесконечной материи:

Она, в различны виды наряжаясь,
Живет и в насекомых и в слоне;
И в разноцветны краски изменяясь,
Сияет в ясной льдине и в огне,
В дожде играет алыми дугами,
А в Норде огненными облаками.


Правда, поэт склонен признавать нечто вроде первотолчка, наполнившего вселенную материей, тогда как она вечна и является причиной самой себя. Он же считает, что когда-то «недвижима чернелась пустота»,

Но лишь подвинулись времен колеса,
И чуть тронулась ось годин и лет,
Чуть потряслась творения завеса,
Вдруг хлынула материя в весь свет.


Поэт упорно и страстно задается вопросом о причине повсеместного и всеобъемлющего появления материи:

Какие умы, в стихиях просвещенны,
Откроют мне рожденье естества?
Какие хляби, древле сокровенны,
Отверзли океан сей вещества?
В какой до появления вселенной
Таился он пучине отдаленной?
Каким натура перешла путем
Между ничтожеством и бытием?


Сам этот вопрос уже является крамольным, так как церковь учила, что мир создал бог. Хотя поэт чувствует, что не в состоянии разрешить поставленную задачу, но о творце, о боге в стихотворении ничего не сказано.
Смелая мысль поэта охватывает просторы вселенной. Противоречит взглядам церкви и то, что в оде говорится о множественности миров и планет, о вечном движении бесконечной вселенной, хотя оно и выступает только как механическое:

Когда сих Солнцев взяв до миллиона
И приложив им вслед шары к шарам,
Когда и Сирия и Ориона,
Пхнув по параболическим дугам,
Велю ходить вкруг центра им другого,
Когда и центры центров двину снова
Вкруг центра, деспота эфирных тел,
И тут не весь материи предел.


Замечательна идея о всеобщем развитии мира от низших форм к высшим, которое выступает как результат непрекращающегося движения материи:

Движенье, сердце жизненных явлений,
Дает приметить бьющий пульс существ,
От шифера[6] до каменнорастений,
От сих до прозябаемых веществ [7],
От прозябаемых до мухоловки,
От мухоловки до сороконожки,
От рака до камчатского калан [8]
Велик ли шаг до индских обезьян?

Эта мысль о длительности исторического развития живой природы тоже не согласовывалась с воззрением церкви, которая учила, что бог создал все виды одновременно.
С большой приподнятостью, поэтическим одушевлением повествуется в оде о грандиозности материальной вселенной:

Животворя мир весь от колчедана,
Материя всему свой пульс дает
И, действуя от Солнца до Урана,
В себе катает миллион комет!


Ода «Материя» относится к научно-философской поэзии. Она ставит Словцова в славный ряд русских просветителей — материалистов второй половины XVIII века, последователей великого Ломоносова. Автор оды стоит на уровне материализма своего века, опираясь на успехи современных ему естественных наук.
Когда в 1796 году старый товарищ Словцова по семинарии Иван Мартынов задумал издавать альманах «Муза» и собирал материал для первого номера, Словцов отнес в сборник свою старую оду «К Сибири». Он с интересом смотрел на небольшой по формату, но довольно толстый томик альманаха, где на голубоватой бумаге увидел свое первое, хотя и несовершенное, поэтическое детище. Чуть позже там была напечатана и «Материя».
…Бьют в монастыре высокие старинные часы, отбивая время, убегают дни, уходят месяцы. Скоро канет в прошлое бурный XVIII век. Что он дал новым поколениям? Что оставил векам? В чем его главная ценность? Над этими и над другими острыми вопросами своего века Словцов размышлял очень много. Допрос в Тайной экспедиции и заточение на Валааме не смирили пытливый ум, жизнь продолжала наводить на беспокойные думы.
А век был ярким! Гремели победные походы, грохотали залпы пушек, шипели и рассыпались золотым каскадом ракеты. Иностранцы удивлялись необычайной пышности русского двора, особенно на дворцовых приемах — куртагах.
Блеск, роскошь вельмож, их самовластье и избалованность резко оттеняли бедность низших сословий, крепостной гнет и неустроенность многих сторон жизни государства. И свои размышления о том, в чем истинная ценность века, какое поприще и какие дела истинно полезны отечеству, Словцов выразил в оде «Древность».
Поэт обращается к неумолимо бегущему всепоглощающему времени. Перед его лицом он дает оценку покоящимся в гробницах монархам и вельможам уходящего века. Какие дела озаряют их гробницы? И вывод безотраден:

…Зрим пиры одни,
Тщетно, тщетно ждем небесной силы,
Тщетно ждем лучей вокруг могилы,
Где блудящи лишь горят огни.



Как и в проповеди, которую Словцов произнес когда-то в Тобольске, в оде он снова назвал гордых, надменных вельмож «истуканами». Для приобретения славы нужны личные заслуги. А полученные вельможами по наследству или по прихоти монарха титулы и звания, ордена и регалии — это только внешний блеск, мишура, искусные «насечки» (снова Словцов, как и в проповеди, употребил это полюбившееся ему выражение):

Пусть тебе природа даровала
В люльке князя, графа имена,
Пусть звезда сверху на грудь упала,
Разметав по плечам ордена;
Но поверь, что яркой сей феномен
Для твоих достоинств вероломен,
Все сии насечки вмиг спадут.
И гремящие без дел титулы,
Так же, как наследной славы гулы,
До горы потомства не дойдут.


Войны, завоевания автор оды тоже не признает. Превращение государств в руины, истребление людей — все это антигуманно и бессмысленно:

Должно ль царства превращать в могилы,
Чтоб гигантам свесить толщу силы
И исследовать порыв рамен?


Опять-таки эти размышления сродни оценке Александра Македонского и проповеди, произнесенной в ноябре 1793 года. Но если в проповеди Словцов рассуждал вообще об иге воинских завоеваний, которое ложится тяжелым бременем и на порабощенный народ, и народ государства- завоевателя, то в оде он дал конкретный пример. Поэт выразил сочувствие Польше, пережившей в 1794–1795 годах третий раздел. Ходила карикатура, на которой Екатерина II, австрийский император и прусский король раздирали между собой карту Польши. Польша рисуется в виде печальной окровавленной тени, скорбящей по утраченной свободе:

Но кака там тень среди тумана
Стелет по Карпатским остриям?..
Сбиты локоны по плечам веют,
А на ризе пятна сплошь багреют,
С рама обнаженный меч висит,
На руках лежат с короной стрелы,
На главе орел гнездится белый,
Это падшей Польши тень парит.


Поэт очень хотел бы, чтобы человеческая энергия была направлена на полезные дела, например на покорение природы:

Эх! почийте, грозны Марса други,
В просеках лавровых вдоль лесов!
Облеченны в панцирь и кольчуги,
Мчитесь вы против каких врагов!
Эх! почийте лучше, бранны ходы
Двиньте на стихии злой природы,
От потопа нас сдержи порой,
В трусе на зыбях сдержи руины,
В сопках пламенны залей пучины,
И тогда речем, что ты — Герой.


Выражение «эх!», конечно, не совсем отвечало одическому стилю, имея даже какой-то бытовой оттенок. Но оно, видимо, нравилось Словцову. Прибегнув к нему еще в апрельской проповеди 1793 года («Эх! Мне кажется, что сии звезды и кресты суть искусственные насечки…»), Словцов снова употребил его для выражения упрека и сожаления по поводу ложных представлений о героизме и славе.
Истинной ценностью поэт объявляет «разум просвещенный»; к настоящей славе ведет только один путь — путь служения человечеству полезной деятельностью и научными занятиями:

Знай — один лишь разум просвещенный
В поздних переломится веках!
Хоть над жизнью гениев почтенных
Тучи расстилались в облаках,
Тучи град и дождь на них лиющи,
А другой — в потомство оперлась.
Но по смерти их, над темной кущи,
Мирна радуга для них явилась,
Над которой буря пролилась,
Половиной в древность наклонилась,


Науки, труд, знания — вот что содействует благу человечества. Только деяния на общую пользу и пользу будущих поколений являются бессмертными. К людям, которые непременно заслужат благодарность потомства, поэт относит многих деятелей, ученых и поэтов XVIII века: участника борьбы за независимость Америки от Англии крупного физика Франклина, деятеля французского Просвещения Рейналя, поэта Г. Р. Державина.
Державин привлекал Словцова не только как стихотворец. Словцов слышал, что, находясь на государственной службе, он не пользовался расположеним вельмож из-за своей прямоты и независимости. Он не боялся говорить правду и самой Екатерине II.
Автор «Древности» выразил острое негодование против ряда сторон государственного строя, осудив их с точки зрения принципов просветительства. Эта идеология ясно выражена в мировоззрении Словцова.
В. И. Ленин указал, что русскому просвещению были свойственны следующие особенности: 1) вражда «…к крепостному праву и всем его порождениям в экономической, социальной и юридической области»; 2) «…защита просвещения, самоуправления, свободы, европейских форм жизнии…»; 3) «…отстаивание интересов народных масс, главным образом крестьян…»
Завершая характеристику русского просветительства, Ленин писал: «Есть не мало в России писателей, которые по своим взглядам подходят под указанные черты».
Выступив в проповедях и стихах против самодержавного произвола, Словцов отразил интересы широких народных масс. Разделил он и глубокую веру просветителей в науку, в то, что науки, разум могут развеять тьму невежества, раскрыть тайны общественного бытия и природы. Просветители считали, что науки могут изменить сознание людей, победить дух эгоизма и корыстолюбия у высших классов и способствовать улучшению жизни. Они были идеологами молодой, прогрессивной тогда буржуазии.
Просветительство в России то объединялось с борьбой крестьянских масс, то содействовало либеральным правительственным начинаниям. Деятели просвещения верили, что «просвещенный монарх» может преобразовать государство на основах наук и разума. Конечно, изменить самодержавно-крепостническое государство на этой основе было невозможно. Для преобразования страны одного просвещения было недостаточно, чего просветители не знали.
Митрополит Гавриил, конечно, не подозревал, что бывший затворник Преображенского монастыря пишет стихи, в которых, как в «Древности», повторяются темы его былых проповедей, но он помнил Словцова как одного из лучших студентов. И перевод книги, выполненный на Валааме, митрополиту понравился. Поэтому он назначил Словцова в Александрово-Невскую семинарию преподавателем красноречия. Однако Гавриил велел иметь за ним строгий надзор.
Бывшего узника Валаама постоянно контролировали: какие тексты старых и новых витий избирает на уроках для примеров? Какие темы для проповедей дает? Все это стесняло Словцова. Кроме того, должность преподавателя семинарии обязывала к принятию монашества.
— Благо, когда овца сопричислится к избранному стаду, — сказал однажды митрополит Словцову и Сперанскому, очевидно, уже забыв, как сам в свое время уклонялся от этого «сопричисления» и был пострижен чуть ли не насильно.
Но Словцов и Сперанский решительно не хотели вступать в число «избранных». Пение тропаря: «Объятия отча отверсти ми потщися», при котором совершался мрачный обряд, зыбкое мерцание лампад, ряса и камилавка казались им печатью отвержения от мира.
Впрочем, Сперанский иногда колебался, видимо, надеясь на большую духовную карьеру. И Словцов не имел духа твердо сказать Гавриилу о нежелании быть монахом, чувствуя себя в какой-то степени обязанным ему. Все-таки митрополит не дал ему умереть на Валааме и даже определил в семинарию. Но в душе Словцов твердо решил, что монахом никогда не станет.
Однажды после долгой, затянувшейся до полуночи беседы со Сперанским по поводу монашества он сочинил стихотворное «Дополнение к вчерашнему разговору». В живой полушутливой форме оно осуждает монашество, связанное с удалением от людей и нормальной человеческой жизни:

Лучше с светом в вихрь тебе пуститься
И крутиться по степям частей,
Чем в пустыню с Прологом забиться
И посохнуть с горя без людей…
Правильно ты весил света муку,
Тяжесть золотых его цепей;
Но ты взвесил ли монахов скуку
И сочел ли, сколько грузу в ней?


Стихотворение проникнуто влечением к жизни во всем ее многообразии. Некоторые места стиха заставляют вспомнить песни средневековых клириков-вагантов, воспевавших земные радости, любовь и веселье. Видно, что автор был хорошо знаком с веселыми песнями озорных бродячих монахов и школяров. Совсем в духе этих давних латинских песен он задорно вопрошает:

Пестра мантия с златыми рясны
Хоть покроют стать твою и ход,
Но закроют ли глаза невластны
От плутовок — набожных красот?..


Поэт дает шутливый совет порвать с церковной ученостью и выйти на широкий простор жизни:

Полно, друг мой, с мыслями ристаться,
Полно, сидя с книгой, ум копить;
Время, время с пристанью расстаться
И по ветру парус распустить!
Как гальот твой по зыбям помчится,
Так причаль за борт и мой челнок,
Если вал девятый не случится,
То удар мне сбоку, чай, легок.


В предвидении своей собственной судьбы Словцов оказался непрозорливым. Сперанский не смягчил «удара» «девятого вала», который снова впоследствии настиг его.
С жаром и увлечением писал Словцов стихи в эту пору, то и дело набрасывая новые поэтические строки. Если одни из них содержали рассуждения, над которыми он долго размышлял, то иные приходили в голову внезапно.
Однажды летним днем Словцов шел по шумному Невскому проспекту. Навстречу брели мастеровые, чиновники, мужики-разносчики с лотками, наполненными снедью. Вдруг он увидел человека необычного вида. Длинное черное полукафтанье и кофта с широкими рукавами, черная шапочка с кистью, коса на затылке, поднятые к вискам глаза — все было непривычно. Потом Словцов узнал, что это был китаец, прибывший в Петербург с торговой миссией.
Эта встреча как-то неожиданно подсказала стихотворение «Китаец в Петербурге». В нем Словцов в полушутливых интонациях, живо и непринужденно изобразил тягу русских людей к просвещению, искусствам, знаниям и удивление китайца по этому поводу.
В театрах на оживленной Адмиралтейской стороне царит Мельпомена — муза трагедии. Актеры
Машут так и сяк рукою,
В страсти топают ногою,
А в партерах — слезы льют.
Русский Орфей, как восхищенно назвал Словцов Державина, поет о Фелице; ученые рассуждают о строении Земли, «отводят тучи, громы». Алгебраисты спорят о научных проблемах, чтут Эйлера, так много сделавшего для развития русской математики и астрономии:

Слышно, что по млечной зоне
Звезды знал он наизусть,
Говорят, что он с квадрантом…
Примостившись в чердаке,
Замечал комет движенья,
Ворожил вперед затменья.
Видно, был ум в старике!


Сочетание большой мысли о любви соотечественников поэта к наукам с веселой шуткой звучало как-то по-державински. В стихе говорилось также о русской императрице, и в ее изображении ясно сказались державинские поэтические традиции. Обычно о царях, о властителях писали только в торжественных одах и прибегали к самому высокому слогу, рисуя государей земными божествами. Державин же в оде «Фелица» показал Екатерину II умным, деятельным и простым человеком.
И у Словцова говорится о непритязательных обыкновениях императрицы, о ее скромном быте:

Не солгу, что здесь царица
Не таится внутрь дворца.
Часто радостна столица
Видит матерь без венца.
Ханской не любя осанки,
Попросту садится в санки,
Без порфиры и гербов…


Вряд ли Словцов считал Екатерину II, ссылавшую его на Валаам, горячей покровительницей наук и искусств, к тому же такой простой. Он, как и Державин, изобразил желаемый образ доброго и «просвещенного» монарха; под скипетром которого процветало бы и благоденствовало государство.
Державинские традиции видны и в том, что стихотворение Словцова лишено четких жанровых признаков. В нем проступают элементы оды, когда пишется о царице, и звучит ирония, легкая насмешка, когда рисуется приехавший в Петербург китаец.
Все в русской столице кажется китайцу странным, по сравнению с китайскими порядками и обычаями. Он пишет другу в Пекин, что все здесь ему не по душе, все не по вкусу. Не нравятся ему в России и наука, и театр, и женщины, и русская речь:

Русски павы хоть и статны,
Хоть приманки деликатны
По грудям у них цветут,
Но, к несчастью сих касаток,
Не увидишь курьих лапок
И ногтей прелестных в фут.
Не найдешь здесь пухлых глазок,
Все не так как-то глядят,
В разговорах нет завязок,
Все по-русски говорят…


Автор добродушно смется над узостью и фанатизмом китайца, над его неспособностью понять порядка чужой страны.
Задорное, живое стихотворение, легкость и быстрота его строк, народно-поэтические обороты, вроде:

Блеск затмил мои глаза,
Словно выглянул пред нами
Ясный месяц со звездами;
С глазу канула слеза!..
Сердце билось, сердце ныло,

Но не знаю сам, о чем… — все это очень понравилось читателям, когда стихотворение стало ходить в списках. И это выгодно отличало его от распространенных тогда стихов эпигонов одической поэзии. В ту пору «все старались наперерыв надуваться, как лягушка, желавшая поравняться с волом, подбирали слова самые высокопарные и гремели кто во что был горазд», остроумно заметил И. Т. Калашников.
Стихотворение стало известно Г. Р. Державину, и Словцов узнал, что знаменитый бард изъявил желание лично с ним познакомиться.
Авторитет Державина как поэта, высокий государственный пост президента Коммерц-коллегии, который он занимал, его генеральский чин — все это было причиной того, что сердце Словцова билось не совсем спокойно, когда он подходил к невысокому дому на набережной реки Фонтанки у Измайловского моста. В сенях на стуле дремал лакей. Словцов спросил, дома ли его превосходительство и принимает ли сегодня.
— Пожалуйте-с, — отвечал лакей, указывая на деревянную лестницу, ведущую вверх.
В комнате за стеклянной дверью Словцов увидел уже немолодого худощавого человека довольно высокого роста. На нем был синий шелковый шлафрок, подпоясанный толстым шнурком с кистями, и колпак на голове. Он сидел в кресле за письменным столом, стоявшим почти посередине кабинета. При звуке скрипнувшей двери Державин поднял голову и, взглянув на вошедшего, спросил:
— Что вам угодно?
Когда Словцов назвал себя, Державин приветливо сказал:
— A-а, очень рад! Очень желал с вами познакомиться, садитесь! — и указал Словцову на кресло, стоявшее сбоку стола.
Когда Словцов сел, Державин стал спрашивать его, давно ли он занимается стихотворством, где служит, какие науки его влекут. Узнав, что Словцов приехал в Петербург из Сибири, Державин расспросил его об этом крае и сказал, что ему приятно видеть образованного человека из столь отдаленных мест.
Всегда охотно слушая других стихотворцев, Державин попросил Словцова прочесть «Китайца в Петербурге» и заметил, что хотя эти стихи он читал, но желал бы послушать еще.
Выслушав стихотворение, Державин, пылкий и увлекающийся, горячо похвалил его:
— Очень, очень хорошо написано! Стихи живые, плавные, так и льются. Ну право, превосходно!
Однако Гавриил Романович Державин был сыном XVIII века. Тогда в дворянских кругах стихотворство не считалось серьезным занятием, профессионалов-литераторов не было. И о себе Державин писал:
От должностей в часы свободны Пою моих я радость дней.
Примечательно, что в автобиографии, сочиненной на старости лет, Державин подробно рассказал о своем служебном пути, о должностях, которые он когда-либо занимал, о своих званиях. Он гордился, что, начав службу простым солдатом, поднялся до высших ступеней в государстве. Но о том, что по-настоящему составило его славу и славу целого века — о своей мощной и яркой поэзии, о знаменитых одах — он почти ничего не сказал. Поэтому и беседу со Словцовым Державин заключил так:
— Природа наградила вас примечательным даром к стихотворству. Но вы столько умны и вместе имеете такие разнородные познания, что я искренне пожалел бы, если б вы посвятили себя исключительно поэзии. Советую вам заниматься более делами по вашей должности. Это будет полезнее для вас самих и для службы.
Словцов на всю жизнь сохранил воспоминание о простоте и приветливости великого Державина, который так тепло принял его и так высоко оценил его способности.
В дальнейшей судьбе Словцова сыграли роль неожиданные обстоятельства. Поздней осенью 1796 года умерла Екатерина II и на престол вступил ее сын Павел I. При Екатерине он вынужден был жить вдали от двора, в Гатчинском дворце, где все свое время посвящал выучке на прусский образец мизерной гатчинской «армии» из нескольких батальонов. И вот теперь в столице загремели барабаны, по улицам замаршировали темно-зеленые гатчинцы с буклями и косами, вымазанными салом и посыпанными мукой.
Новому царю везде мерещились революции, заговоры, красные якобинские колпаки. К печатному слову он относился с большим подозрением. По его указу были закрыты все частные типографии. Цензура строго следила за тем, чтобы в немногочисленных издающихся книгах — боже упаси! — не встретились такие слова, как «гражданин», «общество», «мнение». Сам царь своим высочайшим повелением запретил их и предписал, например, заменять слово «гражданин» словами «житель», «обыватель».
На все государственные посты Павел I ставил людей, которых считал особо верными. Сперанский, служа в семинарии, одновременно исполнял обязанности домашнего секретаря вельможи А. Б. Куракина, который был очень доволен своим старательным служащим. Царь назначил Куракина на пост генерал-прокурора, и тот взял Сперанского в свою канцелярию, где бывший семинарист благодаря выдающемуся трудолюбию, ловкости, умению прекрасно говорить и писать стал быстро продвигаться по службе.
Словцов, которого духовная семинария очень тяготила, также обратился к генерал-прокурору с просьбой определить его к себе на службу. Куракин запросил у митрополита отзыв о Словцове, и Гавриил, отозвался о нем благоприятно: «Поныне живет честно, скромно, возлагаемые на него по семинарии должности исправляет рачительно».
Но митрополит все-таки не хотел выпускать из рук способного человека: церковь нуждалась в умных людях. Не совсем определенные ответы Словцова о монашестве Гавриил решил считать за согласие постричься и в отзыве Куракину добавил, что Словцов «подвержен припадкам желания иметь быть монахом».
Когда Словцов увидел, что перед ним встала угроза пострижения, он пришел в отчаяние и послал Куракину горячую просьбу «снять» с него «оковы», «поместить… в статскую службу». «Может быть, не совсем необходимо навсегда лишить меня свободы», — писал он, признаваясь, что его «сердце» всегда «отказывалось» «от монашеского состояния». Одновременно он подал митрополиту прошение об увольнении из Александро-Невской семинарии.
Генерал-прокурор не посмел взять на себя право самостоятельно решить судьбу Словцова и доложил о нем Павлу I. Царь узнал, что не так давно Тайная экспедиция вела следствие по делу Словцова. Но многое из того, что имело место при Екатерине II, вызывало в Павле раздражение. Ему хорошо было известно, что мать хотела устранить его от наследования престола за «нрав и неспособность». Став царем, он, как будто мстя ей, стремился во многом поступать наоборот. Поэтому он не посчитался с прошлым Словцова и распорядился: «Всемилостивейше освобождая учителя Словцова от настоящего положения, повелеваем: употребить его в гражданскую службу».
И Словцов стал служить в штате генерал-прокурора.
Избавление от рутины семинарии и угрозы монашества радует Словцова, жизнь кажется привлекательной и интересной. Но служить в канцелярии генерал-прокурора было трудно. Павел I стал вводить суровый военный режим и в гражданских учреждениях. Чиновники поднимались ни свет ни заря и отправлялись на службу к пяти часам утра. В шесть часов царь, сам всегда встававший очень рано, принимал генерал-прокурора и выслушивал его доклад. Генерал-прокуроры, которыми царь постоянно был недоволен, менялись: Куракин… Лопухин… Беклешов… Обольянинов… Канцелярию лихорадило, каждый новый начальник действовал по-своему, старых чиновников то и дело изгоняли, набирали новых, требования были неопределенными и часто бестолковыми. Однако снова наступили перемены.
Мартовской ночью 1801 года Павел I был убит гвардейскими офицерами. Он раздражал придворную аристократию своим самодурством, неуравновешенностью. Дело доходило до того, что офицеры являлись на военные парады с припасенными заранее деньгами, потому что можно было внезапно угодить в далекую ссылку. И политическим курсом царя дворянство было недовольно. Оно хотело торговать с Англией, а царь привел Россию на рубеж войны с этой державой. И хотя Павел жил в укрепленном, окруженном рвами, подобно замку, Михайловском дворце, заговорщики проникли туда.

Умолк рев Норда сиповатый,
Закрылся грозный, страшный взгляд, —


написал Державин о смерти царя. Той же ночью преемник Павла спешно переехал в Зимний дворец, и наутро все узнали, что в России уже новый царь.
Восшествие на престол Александра I было встречено всеобщим ликованием.
Люди радовались, что можно было не бояться неуравновешенного Павла I, и столица преобразилась в один день. Исчезли косички и букли, мужчины надели круглые, вместо треугольных, шляпы. На улицах вмиг появились экипажи с кучерами в традиционных зипунах со сборками и форейторами на передних лошадях, что при Павле было строго запрещено. Все надеялись на большие перемены, на благополучие и счастье при новом царе.
Александр хорошо уяснил, что деспотическое правление опасно. Об этом говорил печальный пример отца. И сразу же по воцарении он пообещал либеральные преобразования. Лучше сделать уступки, чем рисковать головой. Правда, в конце концов оказалось, что больших изменений в русской жизни не произошло, перемены во многом были внешними, но сначала все рассчитывали на лучшее.
Царь решил обновить старые государственные учреждения и образовать новые. Он создал при дворе Непременный совет для рассмотрения, как гласил указ, «важных государственных дел». При совете появилась канцелярия, в которую был определен деятельный и энергичный Сперанский. Туда же перешел и Словцов и скоро стал известен как способный и умный чиновник.
Затем Александр I издал манифест об образовании министерств, и вновь назначенные министры принялись за подыскивание чиновников для своих канцелярий. Слов- цова приглашают в Министерство коммерции, и немного времени спустя, в 1802 году, министр граф Н. П. Румянцев поручает ему описание черноморской торговли.
Словцов пересек Россию, проехал Новгородскую и Псковскую губернии, Белоруссию, Украину. Мягко катился по дороге возок, плыли по сторонам снежные степи. От Балтийского моря он спустился к Черному, к Одессе, а потом объехал приморские города и селения на северном побережье и в Крыму. Он побывал на берегах неширокого Салгира, видел в древнем Судаке развалины старинных генуэзских крепостей, взбирался на полуразрушившиеся башни.
Больше года пробыл Словцов на юге. Он успешно выполнил поручение, заслужил благодарность министра и был награжден бриллиантовым перстнем.
Энергичный и умный чиновник ревностно отдается службе, считая, что добросовестное исполнение обязанностей, рачительность, прилежание — это формы выполнения гражданского долга, принесение пользы отечеству на своем поприще. И Словцов стал быстро выдвигаться в канцелярском мире. Деловые бумаги, которые он писал, считались образцовыми, им подражали, их переписывали. Словцов — уже коллежский советник, а это чин не маленький, к тому же кавалер одного из орденов. О нем говорят, его ценят.
«…Дожидаясь выхода министерского в аудиенц-залу, я с любопытством рассматривал толпу окружавших меня чиновников, между которыми заметил директора графской канцелярии Ф. П. Львова, родственника Гавриила Романовича Державина, и экспедитора П. А. Словцова, известного своими необыкновенными способностями», — вспоминал один из чиновников, присутствовавший однажды на приеме у министра коммерции.
Граф Румянцев поручает ему написание многих важных бумаг. По всей вероятности, Словцов подготовил и царский «Манифест о дарованных купечеству новых выгодах, преимуществах и новых способах к распространению и усилению торговых предприятий». Этот манифест от 1 января 1807 года давал купцам известные льготы и способствовал развитию торговли в России.
Но столь блестящая служебная деятельность Словцова вдруг прервалась, над ним прогремела неожиданная гроза.
Царь Александр I задумал решительно бороться со «служебными доходами», то есть взятками. Это зло было так распространено, так въелось, что даже правительство решило в конце концов обратить на него внимание. Предпринятые меры ничего не дали, а Словцов неожиданно пострадал.
Однажды на стол императора легла бумага, написанная красивым, четким писарским почерком (писари царской канцелярии щеголяли красивыми почерками). Это был указ сибирскому генерал-губернатору И. Б. Пестелю: «Коммерческого советника Словцова, по явке его, определить во вверенном вам краю на первооткрывшуюся вакансию или по собственному усмотрению вашему к делам, особо вам порученным, возбранив при том ему выезд из краю, вами управляемого».
Указ был подписан Александром I. И обозначившаяся было стезя оборвалась, снова менялось все: занятия, место жительства, образ жизни, круг знакомых — все, все.
Вот как рассказывает о служебной катастрофе Словцова его родственник К. М. Голодников: «Находясь однажды в стеснительном финансовом положении, П. А. должен был прибегнуть к займу 600 руб. асс. у одного… лица, не зная, что у него с давних лет имеется в департаменте дело, по которому П. А. надлежало быть докладчиком. И вот. несмотря на известную всем честность и нелюбостяжательность его, этому обыкновенному займу придан был неблагонамеренными лицами вид лихоимства… 8 января 1808 г. П. А. заключен был под стражу, но, по неимению оснований к положительному завинению или оправданию, 18 февраля того же года отправлен был на службу в Тобольск в штат канцелярии сибирского генерал-губернатора».
Можно встретить и другое, на первый взгляд, несколько фантастическое, объяснение опалы, постигшей Словцова.
Когда Россия после заключения с Францией Тильзитского мира в 1807 году примкнула к Континентальной блокаде против Англии, то в Петербургском порту находились английские корабли с товарами. Согласно условиям блокады, эти товары должны были быть конфискованы.
Но вот кто-то предупредил английских купцов об опасности конфискации, и корабли благополучно покинули порт. Французский посол в России Коленкур заявил протест по этому поводу, и русское правительство покарало виновников. Этими виновниками якобы оказались Словцов и еще один чиновник.
А может быть, действительно Словцов явился жертвой, принесенной на алтарь русско-французских отношений в напряженный международный период. Он был фигурой достаточно видной и в то же время человеком неродовитым, не имевшим никакой поддержки и связей в высших кругах. Поэтому он и мог оказаться удобным для того, чтобы, подвергнув его репрессиям, удовлетворить Колен- кура и Францию.
Так или иначе Словцов не знал, где искать защиты, и был в отчаянии. Во время злоключений он, конечно, надеялся на поддержку Сперанского. Его бывший товарищ по семинарии в эту пору был уже первым советником царя, его статс-секретарем, докладчиком по всем государственным делам и работал над приведением в порядок российского законодательства. Но, видимо, Сперанский не хотел повредить себе заступничеством за Словцова. Время от времени он посылал ему осторожные и уклончивые письма, наполненные призывами уповать на милость высших сил и обильно уснащенные цитатами из священного писания.
Впрочем, через несколько лет Сперанский, как бы оправдываясь, писал: «Я имел некоторое участие в делах общественных и государственных, но зато никакого — в делах частных…»
Оказавшись в Тобольске, Словцов страстно желал вырваться из Сибири в северную столицу — центр общественной и духовной жизни. И однажды ему показалось, что судьба предоставляет для этого благоприятный случай.
…По гладкому зимнему пути ехал крытый дорожный возок, раскатываясь и стукаясь на поворотах о кромку плотного снега. Сидя в экипаже, Словцов с надеждой смотрел, как дорога разматывает бесконечные ленты верст. В январе 1809 года генерал-губернатор Пестель отправился в Петербург. Вместе с собой он взял свою канцелярию, при которой также находился и Словцов, хотя и не занимавший никакой определенной должности.
Пестель довез Словцова до Новгорода и велел ждать там, пока не выхлопочет ему прощение, а сам отправился в Петербург. «Нет сомнения, что… дружба Сперанского в то время столь близкого к престолу, невидимо поддерживала Словцова и располагала к нему Пестеля», — проницательно заметил Калашников.
Из Новгорода Словцов сообщил Сперанскому о своих надеждах на возвращение в столицу. Очевидно, Сперанский знал, что Словцов не получит этого разрешения, и потому ответил очень неопределенно: «Письмо ваше, любезный Петр Андреевич, с известием о возврате вашем сюда много меня обрадовало. Нельзя еще теперь определить ни надежд ваших, ни страхов: ибо все с вами случающееся не входит в обыкновенные человеческие расчеты…»
В новгородской гостинице Словцов с часу на час ожидал позволения прибыть в Петербург, нетерпеливо прислушиваясь, не раздастся ли звяканье курьерского колокольчика.
Эстафета от генерал-губернатора неожиданно пришла ночью. Словцов нетерпеливо развернул бумагу и — сердце упало: ему предписывалось немедленно оставить Новгород и возвратиться в Сибирь. Пестель направлял его в Иркутск, где он должен был дожидаться дальнейших распоряжений. Этой же ночью Словцов выехал обратно. От сильного душевного волнения он заболел и, больной, снова проехал тем же путем, по которому, полный надежд, еще так недавно спешил к Петербургу.
Вот показался единственный в Сибири кремль, вот уже близок застывший Иртыш и желтой глиняной стеной нависший над рекой Чувашский мыс, с которого свисали неровные белые фестоны снега. Тобольск… Прощай, Петербург!
В ответ на его горестное письмо Сперанский писал: «Сам ты видишь, любезный мой страдалец, что трудно против рожна прати, лучше покориться, бросить все замыслы и ни на что не надеяться, не желать и не мыслить, как токмо о едином…» И Словцов понял, что Сперанский никогда не поставил бы под угрозу свою карьеру заступничеством за опального друга.
Здоровье и нервы Словцова были очень расстроены. Ему было уже за сорок, и в этом возрасте даровитый человек оказался без определенных занятий и определенного положения. Одинокий, без нравственной помощи, он чувствовал себя особенно тяжело.
Словцов оставался в Тобольске, пока не почувствовал себя лучше. Окрепнув, он летом 1809 года поехал на Урал, где находились родные. Правда, отца и матери не было в живых, но оставались братья, сестры, племянники.
Несколько месяцев провел Словцов на Урале, то живя в Екатеринбурге, то объезжая уральские медеплавильные, чугуноплавильные и железоделательные заводы Турчаниновых, Демидовых и других владельцев: Богословский, Тавдинский, Невьянский, Златоустовский и другие. «Я странствую по высотам и дебрям Урала… Судьба привела теперь смотреть многолетние копи руд, огненные ручьи металлов… слушать стук молотов», — заметил Словцов в записках о своем путешествии. Возможно, он намеревался собрать материалы для истории уральских заводов.
Словцов побывал и на золотых приисках, и у славной горы Благодать, «из которой черпаются руды уже около 75 лет». Он смотрел, как залегает порода в горах, на увалах — и равнинах, как добывают золото, мрамор, руду, как плавят чугун, выделывают полосовое железо. Он любовался на Нижнетагильском заводе прекрасной зеркальной поверхностью расписных подносов, покрытых лаком, производство которого держалось мастерами в тайне. Словцову удалось узнать, что в состав этого лака входило маковое или льняное семя.
На Верхнеиргинском заводе ему очень понравились столовые ножи, вилки, по чистоте выделки и глянцу не уступавшие английским. Жители Невьянского завода привлекли внимание изготовлением сундуков, обитых узорчатой белой жестью.
Искусный мастер по камню на Горнощитском заводе, показывая Словцову мраморные куски, говорил:
— В этом куске спрятана урна, из этого обломка выйдет пирамида, этот мрамор даст камин, эта глыба назначена для ваз.
В Екатеринбургской гранильне Словцов восхищался игрой света, разнообразием неподражаемых красок уральских камней. Он видел, как делали колонны для Казанского собора, и любовался прекрасной вазой из яшмы, обвитой венком из дубовых листьев. Над этой вазой трудились уже четвертый год! А увидев мраморную голову Сократа, Словцов снова восхитился: «Голова Сократа в Сибири!»
Поражала роскошь жизни многих уральских заводчиков. У владельца Верхнеиргинского завода был домашний театр. «Партер и сцена так устроены, гардероб так достаточен, а в кулисах столько перемен, что по чести сей театр мог бы быть придворным для хана Бухарского».
Иначе жил рабочий люд Урала. На медных Турьинских рудниках даже на улицах поселка было множество небольших шахт, кучи руды, отвалы, и все жители поселка, и мужчины и женщины, на целый день спускались под землю на работу. Из всех частных заводов в одном только тагильском ведомстве были заведены школы для детей.
На Урале Словцов собрал большую коллекцию минералов. Здесь были узорчатые плитки малахита, многоцветный мрамор, звездчатые сапфиры, золотистые, самой природой отполированные кубики пирита, сверкающий зеленым огнем изумруд и много других чудес минерального царства Урала.
«Нет на земле другого места, где бы природа столь же щедро рассыпала перед людьми свои богатства», — думал Словцов, глядя на красоту каменной радуги. Заботливо упаковав камни, он не расставался потом с ними всю жизнь. Они для него как бы вмещали в себя и красоту земли, и красоту родных ему мест. Словцова глубоко пленил Урал.
Выехав с Богословского завода, он остановился в нескольких верстах, чтобы с горки Камешки оглянуться и полюбоваться прекрасным видом: на юге в тонкой синеве виднелась купа гор; на западе солнце, клонящееся к закату, бросало через излом Уральского хребта последние золотые лучи; блестели снега по нагорному скату, в вечерней тени белела маленькая церковь. «Боже мой, — вздохнул Словцов, — как прекрасно вокруг и как легко на душе!»
Он любил, поднявшись на гору, смотреть на могучие гребни зеленого моря и вдыхать терпкий запах хвои. Его успокаивало негромкое бульканье горного ручья и незатихающий спокойный шум сосен.
А когда, отправившись на Южный Урал, Словцов и его спутники «сели на шлюпки и поплыли Серебрянкою как новые аргонавты», он не переставал восторгаться: «Какие берега, какие удивительные берега начали тотчас нам открываться!»
Завершая свое путешествие по Уралу, Словцов с любовью и грустью записал: «Прощай, Урал! Прощай, всегда великолепный, хотя и дикий, угрюмый, но всегда красноречивый Урал, красноречивый особливо для меня, по первой странице бытия моего. Через 25 лет я возвратился поклониться тебе… Несравненная родина!.. Благословляю твои нивы, твои луга, твои березовые рощи и самую почву земли, потому что она усеяна перстию моих предков…»
В один из своих следующих приездов в Екатеринбург, весной 1812 года, Словцов узнал о падении Сперанского, который попал в немилость к царю, был обвинен в измене и выслан сначала в Нижний Новгород, а потом в Пермь. Его проекты умеренных государственных реформ показались опасными реакационному дворянству.
В ссылке Сперанский вспомнил, как Словцов когда-то побуждал его идти по светской, а не по духовной стезе. И послал ему свои стихи, сочиненные теперь, через много лет, как ответ на «Дополнение к вчерашнему разговору». Полушутя-полусерьезно Сперанский огорчался, что послушал тогда Словцова и не стал монахом:

Нельзя с фортуной не считаться,
Приятель бывший мой Словцов,
Теперь Сперанский разодраться
С такой изменницей готов…
Я слушался твоих советов,
Катило счастье, как на двор,
И без серьезных этикетов
Казал ей философский взор.
Тебя послушав, я пускался
 В опасны вихри бытия,
В зыбях честей обуревался,
Давал всем знать, что значу я…
Но знал ли я, что буря злая
 Нагрянет на мою главу,
Что зависти коса кривая
 Меня подрежет, как траву?..


Знаменитый государственный деятель, конечно, не очень искусно владел пером стихотворца. А в полушутливом сожалении он признавал, что духовная карьера была бы много безопасней.
Несмотря на то что Сперанского объявили врагом государства и немного находилось таких, которые осмеливались поддерживать общение с опальным, Словцов был с ним в переписке.



ПО ГОРОДАМ И ВЕСЯМ СИБИРИ

По дороге легко катилась крепкая повозка, подскакивая на неровностях и ухабах. Одетый по-дорожному, Словцов пустился в далекий путь. Около него лежал чемодан с небогатым имуществом да ящик с заботливо уложенными особо дорогими сердцу уральскими минералами. Сильно пахло дегтем, которым ямщик недавно смазал колеса. Был конец апреля 1814 года. По заданию генерал-губернатора Сибири Словцов отправился обозревать присутственные места в Забайкальском крае и уездах Нижнеудинском и Иркутском. Не спеша плыли навстречу полосатые верстовые столбы, далекий путь лежал на Иркутск. Мимо тарантаса тянулись то голые рощи, то поля, где между землей и голубым небом уже пели жаворонки. С трудом перебрался Словцов через разлившийся Иртыш, проехал бесконечную грязную Барабу и едва одолел весеннее половодье Оби.
Шли дни, и казалось, что дорога убегает к самому краю земли. По ее сторонам иногда стояли серые избы сибирских деревень и тихие деревянные города.
На остановках Словцов доставал тетрадь и заносил краткие заметки о виденном. Он записал, что Тара заселена кузнецами, староверами и татарами, что в Томске «в фасадах зданий не видно еще архитектурного ни размера, ни украшения», что в Нижнеудинске «вся громада города не превышает бедных 15 домиков».
Словцов обратил внимание на то, что в сибирских городах не было художественных промыслов. Только в Тобольске искусно вырезали коробочки и табакерки из березовой коры, украшая крышку видами Тобольского кремля и красивыми узорами. А в Енисейске он купил столь миниатюрные шахматы из кости, что все фигурки вкладывались в костяное яйцо величиной с кедровый орех.
Временами он обгонял партии арестантов. Сначала шли каторжники в ножных кандалах, потом — скованные ручной цепью по четыре человека, ссылавшиеся на поселение, дальше — женщины, тоже прикованные руками к цепи, а сзади тянулся обоз. Спереди, и по бокам, и позади партии шли конвойные солдаты, и верхом на лошадях ехали казаки.
Встречались большие обозы с грузами, которые через силу тянули уставшие лошади. Попадались и одиночные пешеходы, торопливо сворачивавшие с дороги в тайгу. Это — беглые, пытавшиеся пробраться в свои родные места.
В Иркутском уезде, в бурятском стойбище, Словцов увидел камланье шаманки. «В сумерках закурилось на улице огнище. Жрица… начала ударять по бубну, прислужники припевали. Она… наконец вскочила, чтобы крутиться около огня, поминутно уменьшая свой круг, наконец, бегала босыми ногами по каленым углям, а припевы между тем не умолкали…»
Наконец переправа на «карбазе» — плоскодонном судне — через стремительную, прозрачную, как стекло, Ангару, а на том берегу Иркутск — столица всего сибирского генерал-губернаторства.
Иркутск был гнездом разбойничьей сибирской администрации. «Нигде не было такой преклонности к самовластью и жестокостям над подчиненными, как в Сибири», — писал современник. Незаконные поборы и жестокие расправы с простым народом были обычными.
Иногда сибиряки слали жалобы правительству. Они думали, что царь и его окружающие не знают об их бедах.
Но на жалобы правительство обычно не обращало внимания, и еще при Екатерине II сибиряки считались «ябедниками».
В начале XIX столетия Сибирь разделялась только на три губернии — Тобольскую, Томскую и Иркутскую — с общим для всей громадной территории генерал-губернаторством.
Правительство предоставило генерал-губернатору очень большую власть. Он, например, имел право ссылать людей, без суда и следствия, в самые отдаленные места. Причем, ему велено было обратить внимание на искоренение у сибиряков «духа ябеды».
Сибирским генерал-губернатором с 1806 года был И. Б. Пестель, который, однажды обозрев Сибирь и проведя там некоторое время, уехал в Петербург и постоянно жил в столице. «Это дало повод графу Растопчину отпустить колкое слово насчет Пестеля, — пишет Герцен в мемуарах «Былое и думы». — Они оба обедали у государя. Государь спросил, стоя у окна: «Что это там на церкви… на кресте, черное)» — «Я не могу разглядеть, — заметил Растопчин, — это надобно спросить у Ивана Борисовича: у него чудесные глаза, он видит отсюда, что делается в Сибири». Пестеля часто иронически называли самым «дальновидным» из начальников.
В Сибири Пестель предоставил полную свободу действий иркутскому губернатору Н. И. Трескину. Бывший чиновник петербургского почтамта, человек энергичный и расторопный, Трескин, привыкнув к бесконтрольности, чувствовал себя маленьким царьком. При нем самовластье в Сибири проявлялось в самых бесцеремонных и жестоких формах.
Нижнеудинский исправник Лоскутов закупал по дешевке скот и насильно продавал его крестьянам по дорогой цене. Обычно он разъезжал по уезду с казаками, которые всегда возили с собой розги и плети. Были случаи, когда в некоторых деревнях пороли поголовно всех подряд: стариков, женщин, детей, тяжело больных. А Лоскутов, когда очередную несчастную жертву истязали, в азарте кричал: «Катай его, нечестивца!»
Следствием зверских расправ был целый ряд смертельных случаев.
Енисейский городничий однажды прокатился по городу на нескольких подчиненных, как на лошадях.
Пестель строго следил за тем, чтобы жалобы из Сибири в Петербург не просачивались. Однажды иркутские купцы послали туда письмо с нарочным. Пестеля об этом известили, и у Петербургской заставы посланец был схвачен, отправлен в Архангельск, а бумаги его были отобраны.
Мелкий чиновник Корсаков, заподозренный в написании жалобы, был выслан из Иркутска без права проживать где-либо в Сибири более нескольких дней. В то же время Пестель не велел его выпускать из края, и тот с семьей, без пристанища и средств, скитался некоторое время по Сибири…Словцов приехал в Иркутск незадолго до события, потрясшего, но не изменившего сибирские порядки.
Поднимаясь от взвоза по пересекающей весь город Заморской улице и глядя по сторонам на новое место своего обиталища, Словцов увидел, что Иркутск был довольно большим и многолюдным городом. Большинство домов, правда, были деревянными, с палисадниками и огородами. Привлекло внимание, что над многими домами поднимались очень высокие, вероятно, по вкусу местного архитектора, крыши. Порой они были выше самих домов.
Губернатор Трескин распорядился поселить Словцова в генерал-губернаторском доме. Было что-то мрачное в этом большом трехэтажном здании-дворце с парадным подъездом, украшенном колоннами. Много лет дом стоял пустым, не отапливался, не ремонтировался и постепенно приобретал нежилой вид. Словцову отвели две комнаты, а остальные тридцать продолжали пустовать. Только большой сад, окружавший дом с трех сторон, мирил Словцова с его отшельническим жильем. Впрочем, позже безлюдье стало очень тяготить его, и он предпочел перебраться на частную квартиру.
Вскоре Словцов отравился обозревать присутственные места в Забайкалье, вплоть до Нерчинска. Доехав до Байкала, он увидел чудесную картину взморья (так называли то место, где Ангара вытекает из Байкала). Прибыв в Листвяничное, где была почтовая станция, он переправился через великое озеро на казенном «гальоте», восхищаясь чудесными видами и прозрачностью байкальской воды. «Паруса размахнулись, гальот полетел, и мы любовались хребтами Забайкальского берега».
Могучие сибирские пейзажи были прекрасны. Кряжи гор, покрытые густой синеватой растительностью, цепи увалов, стремительные реки в красно-коричневых скальных берегах, трущобы хвойных лесов — все создавало впечатление воли, какого-то полудикого простора, богатырского размаха. Но за Байкалом Словцов увидел и бедные юрты кочующих бурят и убогие русские деревушки, где было много больных цингой и золотухой.
Словцов проехал Верхнеудинск, побывал в Кяхте, проехал живописную Кударинскую долину на берегах Чикоя, посетил бурятскую кумирню на краю Гусиного озера, при входе в которую был встречен «пронзительным ревом из духовых труб, металлических и раковинных…» Переправившись через реку Ону, Словцов спустился на восточную сторону Яблонового хребта.
Когда вместе с сопровождавшим его казаком Словцов пересекал Яблоновый хребет, разразилась страшная гроза. Почти целую ночь ослепляла молния, беспрерывно раздавался оглушительный грохот грома, усиленный горным эхом. При каждом новом ударе казалось, что горы наконец не выдержат и расколются. Целую ночь лил проливной дождь, вымочивший путников до нитки. Потом Словцов не раз вспоминал об этой грозе как о самой страшной, какую он только пережил.
Он доехал до Нерчинска, где, при своей любви к источнику просвещения — книге и рукописям, побывал в архиве. Однако, «развернув несколько свитков, больше ста лет хранящихся, был устрашен в своем археографическом любопытстве и пылью и старинною скорописью».
На обратном пути, возвращаясь в сентябре в Иркутск, он попал в большой лесной пожар. Ревущая и поднявшаяся до неба стена косматого огня была не так далека от дороги, сильно тянуло жаром, в колеблющемся воздухе мелькали сухие листья, полуобгоревшие ветки и пепел.
После небольшого отдыха в Иркутске, осенью, как только установился санный путь, он поехал в Иркутский и Нижиеудинский уезды. А в январе отправился в холодный Киренско-Якутский край. Снова пришлось переезжать через Байкал, который уже покрылся льдом. Правда, лед был еще непрочным и под тяжестью экипажа громко трескался, из щелей били фонтанчики, но смелые сибиряки беспечно пускались в путь, надеясь, что авось пронесет.
Поездка в далекую северную местность сначала несколько страшила Словцова. Рассматривая потертую на сгибах старую географическую карту, он вспоминал книги иностранных путешественников Гмелина и аббата Шаппа, побывавших там когда-то. Они писали о постоянных, захватывающих дух морозах до — 70°, которые стоят там якобы целую зиму.
Действительно, и путь, и пребывание в этом краю были особенно трудными. Нелегка была быстрая езда на морозе под угрюмыми скалами ленских берегов, утомляли оцепенелое сидение в санях и визжащий скрип полозьев. Нелегки были ночевки на холодных станках, где в окна были вставлены маленькие льдинки, а о бревенчатые стены билась колючая пурга. Днем свет показывался только в 11 часов, а через 3–4 часа снова становилось темно.
Но все-таки Словцов увидел, что Гмелин и Шапп преувеличивали трудности климата, сгущали краски, чтобы сильнее поразить читателей сибирской экзотикой. Потом Словцов с иронией писал: «Гмелин рассказывал, что за несколько лет до его приезда в Якутск один тамошний воевода, идучи в канцелярию, за 80 шагов стоящую, отморозил руки, ноги, нос, хотя и был одет в теплую шубу. Верно, воевода шел к должности в каком-нибудь глубоком раздумье, чтобы в минутном переходе дойти до таких крайностей».
Единственным и постоянным спутником Словцова в его разъездах был сметливый и расторопный казак Кривогорницын из отдаленнейшего Нижне-Колымска. Словцов заботился о развитии и образовании способного человека, обучил его чтению и письму, начаткам некоторых наук, и впоследствии Кривогорницын был произведен в офицеры.
«…Проехать из Петербурга в Тобольск, потом возвратиться в Новгород, затем отправиться назад до границ Сибири, оттуда спуститься в Иркутск, объехать Забайкальский край, обозреть отдаленный Нерчинский уезд, далее — объехать уезды Иркутский и Нижнеудинский, наконец, достичь Киренска, Якутска, почти коснуться пределов Полярного круга — по дорогам, большею частью, проселочным, едва проходимым, со всевозможными лишениями, при суровости климата… — совершить такие путешествия при таких неудобствах надо было иметь более сил духовных и телесных, нежели сколько мог тогда иметь Словцов, растерзанный грустью и болезнями», — писал Калашников. Но в непрестанных трудах и тяжелых разъездах душевные раны постепенно затягивались.
Во время коротких пребываний в Иркутске Словцов до глубокой ночи засиживался за столом. Стояла полная тишина. Только где-то вдали раздавался стук деревянной колотушки сторожа, да иногда по улице испуганно проносились запоздалые дрожки, быстро скрывавшиеся за чьими-нибудь воротами.
Оплывали и коптили свечи, бросая вокруг желтый колеблющийся свет. На подсвечнике застывали натеки растаявшего воска. Слегка поскрипывало перо, и на бумагу ложилось «Обозрение Иркутской губернии в 1814 году» об истории, населении, географических особенностях этой обширной губернии, простиравшейся на юге до Монголии, а на севере — до берегов Северного Ледовитого океана.
Потом один за другим начали отправляться в Казань запечатанные бурым сургучом пакеты со статьями, которые публиковать в Иркутске было негде. И на страницах небольших по формату «Казанских известий» то и дело стали появляться статьи Словцова. Только в 1816 году он поместил здесь 10 работ: «Замечания о реке Ангаре», «Общий взгляд на Иркутскую губернию», «Несколько слов о городе Нерчинске», «О состоянии поселений за Яблоновым хребтом»…
Часто обозревавший писал о печальном положении жителей. В статье «О состоянии Нерчинского уезда вообще» он отметил: «На деревенских жителях обоего пола редко видел я и рубахи. Если же и видел, то это была по большей части ветошь… малые дети многих вовсе наги…»
«О крестьянах заводского ведомства нельзя вспомнить без сердечного сокрушения. Дети их наги, главные же семьянины или вообще взрослые покрыты гнуснейшим рубищем. С открытием весны сарана… составляет здесь все пропитание многих жителей. С появлением же травы здесь собирают повсюду лебеду, дикий чеснок и полевой щавель и сими дарами весенних полей питается большая часть земских крестьян с своими семействами… Из 100 заводских крестьян едва ли найдется хоть один, который бы продовольствие свое получал иным каким образом».
Тяжело жилось ссыльным, о чем Словцов сказал в статье «О состоянии поселений за Яблоновым хребтом». У этих людей обычно не было никаких источников к существованию. Поселенцы, может быть, и хотели бы заняться земледелием, но не имели для этого ни опыта, ни знаний: «Из разговоров с поселенцами я неоднократно замечал, что многие из них, не зная, как обращаться с землею и чем удобрять ее… к несчастью, не имеют и сведущих наставников ни в своих товарищах, ни в соседях ленивых, ни в своих начальниках высшего и низшего разряда». Словцов отмечал неустроенность сибирских сел, частые неурожаи, плохое развитие ремесел, отсутствие промышленности в Сибири и т. д. Раскрывались отдельные страницы жизни далекого края, о котором существовало самое туманное представление.
Казанское общество любителей словесности избрало Словцова своим почетным членом. Позднее, в 1821 году, Санкт-Петербургское вольное общество любителей российской словесности почтило его избранием в почетные члены. Президент князь Салтыков писал Словцову, что общество избрало его, «уважая в полной мере отличные его познания в науках и трудах, подъятые для пользы отечественной словесности».
Образованный, серьезный, владеющий пером человек резко выделялся на общем фоне малокультурного иркутского чиновничества, и Словцов был назначен на должность совестного судьи. В 1815 году генерал-губернатор Пестель написал министру просвещения князю Голицыну: «В городе сем пребывает теперь коллежский советник Словцов… По моему мнению, если человек с сими способностями заехал в Иркутск, нет большего удобства занять место директора училищ, как только определив на оное Словцова». И в этом же году Словцов был назначен директором гимназии, а также уездного и приходского училищ с оставлением в должности судьи.
Высокого роста, худощавый, с сединой в черных редеющих волосах — таким увидели немногочисленные иркутские гимназисты своего директора. У него были темные внимательные глаза — глаза человека, который многое видел и многое понимает.
Словцов нашел Иркутскую гимназию в самом тяжелом состоянии. Губернатор Трескин не жаловал учебного ведомства. Слово «ученый» в его устах было бранным. Занятия науками он считал бесполезными, людей образованных не любил и боялся.
И не удивительно, что гимназия даже в центре генерал-губернаторства влачила самое жалкое существование. Дом, отведенный под нее, пришел в совершенное запустение. Многие стекла в окнах были выбиты и кое-как заклеены бумагой. Зимние рамы не вставлялись, печей зимой часто не топили, и ученики, как и учителя, сидели в шубах. Классные комнаты были грязными, мебель — поломанной. Преподавание велось кое-как, учителя часто пропускали занятия. Неплохая гимназическая библиотека без пользы пылилась в запустелой комнате.
Состояние других училищ было еще хуже. Везде царили скудость и заброшенность.
— Да… Великое дело — своя российская наука, — размышлял Словцов, осматривая убогие училища. — А вот попробуй-ка в таких условиях выучить «Платонов и быстрых разумом Невтонов». Ох как трудно!
«Определили меня быть директором, если смею так сказать, на развалинах гимназии в отношении дома и порядка», — писал он попечителю учебного округа.
Иркутские купцы и чиновники и вообще-то не очень ценили науки. Мальчики, едва научившись грамоте, принимались за аршин, за счеты или записывались на службу. Тем более, видя плачевное состояние гимназии, родители вообще перестали отдавать туда детей, и число учеников, все сокращаясь, дошло наконец до десяти человек.
Лучшие и наиболее образованные из учителей не хотели мириться с таким положением дел, но предпринять что-либо не могли. Ими овладевали чувства подавленности и безысходности, которые усугублялись бедностью. Один из учителей даже решил покончить самоубийством, уморив себя голодом. Правда, его спасли, но некоторое время спустя он исчез. Говорили, что учитель, не имея ни гроша в кармане, пешком отправился в Европейскую Россию и погиб где-то в дороге.
«В этом несчастном состоянии Иркутской гимназии, когда дом гимназический разрушался, учеников почти не было, учителя находились в отчаянии и гибли, жители смотрели на гимназию с отвращением, губернское начальство равнодушно взирало, как древо познания сохло и гнило», — писал бывший воспитанник Иркутской гимназии Калашников.
Словцов энергично взялся за возрождение гимназии. «Перебраны полы, переделаны печи, исправлены двери, ветхие оконные рамы заменены новыми, сделаны двойные рамы для зимы, улучшены учительские квартиры… классные комнаты получили другое, более удобное расположение, снабжены новой мебелью и необходимыми учебными пособиями: досками, картами и проч., отделен зал для публичных испытаний; музей и библиотека, где стояли книги не по содержанию, а по формату, приведены в должное устройство… Словом, в самое короткое время как в наружном, так и во внутреннем виде гимназии не осталось и следов прежнего запустения и беспорядка», — рассказывал тот же Калашников.
Новый директор очень заботился о преподавании наук, о подыскании хороших учителей. Из Петербургского педагогического института прибыли Кокорин и Щукин — бывшие выпускники Иркутской гимназии. Число учеников быстро возросло до 40 человек.
Благодаря хлопотам Словцова стали открываться новые училища не только в уездных городах, но и в селах. Всего при нем было открыто 16 приходских училищ, которые содержались за счет сельских обществ.
Губернатор на первых порах поддерживал открытие училищ, но скоро, очевидно, испугался, как на это дело посмотрит правительство. Кроме того, Трескин вообще считал, что ученье — дело ненужное, и начал чинить препятствия существованию училищ.
Однажды Словцова оповестили, что его хочет видеть начальник губернии.
— Вот-с они, господин Словцов, — провозгласил плешивый секретарь, открыв дверь губернаторского кабинета, когда директор гимназии вошел в приемную.
Губернатор, высокий господин с хмурым лицом, обрамленном бакенбардами, стоял в просторном кабинете за большим столом под портретом Александра I.
— Господин Словцов, хочу объявить Вам, что наши первоначальные намерения должны, к сожалению, перемениться, — сказал Трескин, сухо ответив на поклон Словцова. Указав посетителю на кожаное кресло, он также сел.
Словцов не понимал, что имеет в виду губернатор, но чувствовал, что последует какая-то неприятность.
— С училищами повременим, — продолжал начальник губернии. — Дома, кои строились под них, надобно обратить в волостные правления.
— Но, ваше превосходительство… — удивился Словцов, привстав и намереваясь что-то сказать,
— И сбор с сельских обществ в пользу училищ должен быть не обязательным, а добровольным, — твердо продолжал губернатор, перебивая Словцова. — Я дал необходимые указания.
— Но это же поставит под угрозу существование училищ! — воскликнул пораженный Словцов.
— Пока иных возможностей нет. Податной сбор нужен на более важные статьи, нежели училища, — сказал губернатор, вставая и тем самым давая знать, что разговор окончен.
Страшно огорченный, Словцов вышел из губернского правления с мыслью, что дело, которому он отдал столько сил, может рухнуть.
Словцова как человека с прямым, независимым характером мрачный и раздражительный Трескин невзлюбил. А так как вокруг губернатора царил дух раболепия и чиновники, как флюгера, следовали его настроению, то со Словцовым они вообще перестали общаться.
— Держится особняком, непокладист, все занимается чем-то взаперти, — неодобрительно говорили они о Словцове.
Аристократию Иркутска составляло купечество. Богатые купцы торговали с Китаем, отправляли товары на Иркутскую и даже Макарьевскую ярмарки. Они одевались по моде, носили фраки, брили бороды, но этот лоск был чисто внешним. Они с упоением предавались игре в карты, любили попойки, сопровождавшиеся непременными драками, и эта среда была Словцову совсем уж чужда.
Он жил уединенно, бедно, занимаясь науками и хлопотами о гимназии и училищах. В гимназической библиотеке он нашел исторические труды Миллера, Карамзина, Сегюра, историю литературы Шлегеля и много читал. Иногда он отправлялся на прогулку и с Кайской горы или с набережной Ангары любовался живописными окрестностями Иркутска.
Единственным человеком из числа чиновников Иркут- ска, с кем Словцов общался, был молоденький чиновник казенной экспедиции Иван Тимофеевич Калашников. Словцов очень полюбил способного, живого, остроумного юношу и привязался к нему, как к родному. Все тепло своей одинокой души он отдал Калашникову.
«Встречу в жизни моей с этим необыкновенным человеком я всегда считал за особенную милость провидения», — признавался впоследствии Калашников.
Словцов по-отечески заботился о юноше, руководил его занятиями, даже прочитал ему курс философии, помогал в изучении иностранных языков. Калашников имел склонность к литературе и писал стихи. Словцов посоветовал заняться на первых порах переводами поэтических произведений и выправлял его первые опыты. Сохранились «Ночные думы» Юнга, переведенные Калашниковым и исписанные замечаниями Словцова.
Резкое недоброжелательство по отношению к Словцову со стороны губернского начальства, игнорирование его иркутским чиновничеством длились до тех пор, пока не прошел слух, как гром поразивший чиновничью клику сибирской столицы. В марте 1819 года царь подписал указ о смещении Пестеля и Трескина и о назначении генерал-губернатором освобожденного из ссылки Сперанского.
В среде чиновников воцарилась невообразимая тревога: во всех ведомствах были беспорядки, у всех было много должностных грехов, все брали взятки. Волнение усугублялось темными слухами о страшных таинственных событиях, предвещавших недоброе: то вдруг узнавали, что в старом генерал-губернаторском дворце домовой давил часового, то показывался волк с пламенной пастью, то какой-то старик с тремя глазами. В разгар этих ужасных чиновничьих беспокойств помощник Трескина Белявский сошел с ума.
Как бы в довершение всего погибла отправившаяся на Верхнеудинские минеральные воды жена губернатора. Когда это известие дошло до Иркутска, чиновники стали совещаться, кто может более осторожно сообщить об этой тяжелой вести главе губернии. И, несмотря на свою неприязнь к Словцову, чиновники пришли к заключению, что самым деликатным и умным человеком в Иркутске является директор гимназии. Из-за их неотступных просьб Словцову пришлось взять на себя эту тяжелую миссию.
Когда стало известно о приближающемся приезде нового генерал-губернатора и изумленные чиновники узнали, что это — бывший товарищ директора гимназии, пренебрежение к Словцову сменилось заискиванием перед ним. «Убегая прежде Словцова, ныне стараются попадать ему на глаза», — писал очевидец.
В начале мая 1819 года Сперанский отправился с ревизией в Сибирь и один за другим проезжал расположенные по тракту сибирские города. Первым крупным городом была Тюмень, не понравившаяся ему. Правда, он оценил местоположение Тюмени и записал в путевых заметках: «Город печальный; вид на Туру значителен». Тюменское купечество поднесло Сперанскому хлеб-соль на серебряном блюде. Взяв хлеб, он возвратил блюдо назад, как бы подчеркнув, что даров и подношений новый генерал-губернатор не берет.
О Тобольске Сперанский писал дочери: «Жизнь в Тобольске весьма дешева; великое изобилие рыбы и прекрасной; но что значит сие местное изобилие, когда за двести верст, по недостатку или по невозможности сообщений, вдруг все изменяется, и в виду избытка можно умереть с голоду».
Доехав до Томской губернии, Сперанский о сибирском управлении и чиновниках заметил: «Если бы в Тобольске я отдал всех под суд… то здесь оставалось бы всех повесить. Злоупотребления вопиющие…»
Чиновники страшно боялись подачи жалоб новому генерал-губернатору. Исправник Лоскутов перед его приездом велел у всех отобрать бумагу и чернила и свезти в уездное правление.

М. М. Сперанский.

Когда Сперанский добрался до Нижнеудинского уезда, то увидел, каким был страх перед исправником: крестьяне, чтобы подать жалобу, выбегали перед его экипажем на дорогу из лесов, где тайком поджидали появления экипажа.
В конце августа высокий сановник добрался до Иркутска и был встречен очень пышно: с музыкой, иллюминацией, со стечением большой массы жителей. Сперанский помнил о Словцове. Доехав до назначенной ему квартиры, он послал за ним и обнял старого товарища по семинарии, с которым не виделся 11 лет. Но ему показалось, что Словцов очень изменился, и в письме к дочери он несправедливо сообщил: «Словцов — один здесь умный и некогда острый человек, болен и стар. Это потухающий огонек, который изредка только вспыхивает». Впрочем, он оценил энергию Словцова как директора гимназии.
На следующий день после приезда Сперанского все трепещущие чиновники Иркутска собрались в зале губернского правления для представления генерал-губернатору. Тут же были директор и учителя гимназии. Трескин заранее указал, на каких местах должны стоять чиновники различных ведомств, но об учителях умолчал. Словцов, подойдя к губернатору, спросил:
— Ваше превосходительство, где же должны расположиться гимназические чиновники?
— Где хотят; это не моего ведомства! — с раздражением ответил Трескин.
Одетые в парадные мундиры, со шпагами, чиновники по очереди подходили к генерал-губернатору и подобострастно кланялись, называя свое имя и чин. Словцов, глядя на их благоообразные, скромные физиономии, думал, как трудно распознать сейчас во многих из них продувных плутов и взяточников.
…Ревизия Сперанского наделала много шума, раскрыла массу злоупотреблений. Об управлении Сибирью Сперанский сказал, что оно «было личное, так сказать, домашнее и не имело определенных правил». Два губернатора (в том числе Трескин) и многие чиновники были отданы под суд, Пестеля отставили от службы. Вскоре Сибирь разделилась на два генерал-губернаторства: Западно- и Восточносибирское с центрами в Тобольске и Иркутске.
Но А. И. Герцен справедливо заметил: «Сперанский пробовал облегчить участь сибирского народа», но «года через три чиновники наживались по новым формам не хуже, как по старым».
Словцов многое ждал для Сибири от приезда Сперанского: иных порядков, развития просвещения, торжества справедливости. Постепенно он убеждался, что многие его надежды тщетны.
К тому же он видел, что Сперанский смотрел на пребывание в Сибири как на временный эпизод своей жизни. Сибирь осталась для него чужой.
— Отправление меня в Сибирь я причислял всегда к составу бедствий, постигавших меня, — сказал он однажды Словцову.
Было неприятно, что приезд в Сибирь Сперанский называл «путешествием»; что он стал еще более осторожен и уклончив в своих суждениях, чем раньше.
В Иркутске Сперанский вел себя подчеркнуто просто. Его часто видели прогуливающимся пешком и одетым очень скромно: в длинном сюртуке, пуховой шляпе или кожаной фуражке, а не в пышном алом с голубым мундире генерал-губернатора. Этот скромный вид важного сановника удивлял обывателей. Но Словцов чувствовал, что Сперанский опасался новых поворотов своей фортуны и даже своим обликом не хотел дать повода заподозрить его в гордости и самомнении: Александр I был очень мнительным.
Нередко Словцов проводил бессонные ночи в думах о судьбе открытых приходских училищ, висевших на волоске. Он очень рассчитывал на приезд Сперанского, и тот поддержал их существование, за что Словцов остался ему благодарен (правда, позже, после отъезда Словцова из Иркутска, они все равно закрылись).
Но училища — это только основа, начало.
В один из темных осенних вечеров, когда над Иркутском нависла тяжелая серая завеса и по окну зигзагами скатывались струйки дождя, Словцов, не зажигая свечи, медленно прохаживался по комнате.
— Училища… Гимназия… — размышлял он. — А если кто после гимназии тянется к науке? Где тому учиться? Чтобы определиться в Казанский университет, надо преодолеть громадные пространства. Велика Сибирь, а своего университета нет.
Когда стало совсем темно, он зажег свечу в бронзовом подсвечнике. Осветилось не очень уютное обиталище одинокого человека.
Присев к столу, Словцов машинально водил пером по бумаге. Но вот перо, как бы споткнувшись обо что-то невидимое, остановилось:
— А если составить проект своего, Сибирского университета?
Мысль об основании университета в Сибири Сперанский одобрил, и Словцов составил проект.
…Представлял ли Сперанский потом куда-нибудь этот проект, осталось неизвестным.
Новый генерал-губернатор Сибири дал лестный отзыв о Словцове на посту директора гимназии и училищ. А в письме к А. А. Столыпину он сообщил: «Я уже писал к вам, помнится, о Словцове. Он стал еще лучше и умнее, нежели был… Так же беден, так же студент, как и прежде, но еще менее желает и менее заботится о житейском… Гимназия его есть, может быть, одна в России, которая идет весьма правильно и с успехом…»
Министр народного просвещения и духовных дел (эти совершенно разные ведомства были в ту пору соединены в одно) князь А. Н. Голицын решил поручить Словцову осмотр училищ Казанского учебного округа.


Копия рескрипта Александра I о назначении П. А. Словцова для осмотра учебных заведений Казанского учебного округа.

Но, узнав, что он когда-то «покусился» на «противузаконные по должности поступки», осторожный Голицын обратился к Александру I.
Ответ царя был таков: «Князь Александр Николаевич! По представлению Вашему я дозволяю директора Иркутской гимназии коллежского советника Словцова употребить ныне для осмотра учебных заведений по губерниям Томской, Тобольской, Казанской, Пермской и Вятской, равным образом и впредь употреблять его на службу по учебной части». Все перечисленные царем громадные губернии входили в ту пору в Казанский учебный округ. Спустя некоторое время, в 1821 году, высочайшим именным указом Словцов был официально утвержден визитатором сибирских училищ.
Начался объезд учебных заведений, разбросанных по просторам этих губерний. Из Иркутской Словцов медленно продвигался к губерниям европейским. Енисейская… Томская… Тобольская… Вятская… Странническая жизнь тянулась месяцами.
Осматривая училища, он доехал до Казани, бывшей когда-то столицы татарского ханства, с ее древними стенами, башней Суюмбеки, университетом, и явился за инструкциями к попечителю учебного округа.
Попечитель М. Л. Магницкий встретил его довольно приветливо: они раньше встречались в Петербурге. Внук сочинителя первой русской арифметики, которую Ломоносов называл «вратами своей учености», Магницкий был когда-то одним из сотрудников Сперанского. Но либерализм его быстро выветрился, и он стал ревностным приспешником реакционеров Аракчеева и Голицына. И вот сейчас Словцов застал Магницкого за энергичным «преобразованием» Казанского университета:
— Вера, любезный Петр Андреевич, — это основа, — говорил каким-то постным голосом Магницкий, полуприкрыв тусклые глаза. — В основу всех наук надобно положить писание провозвестников божия откровения.
…Все началось с того, что однажды министр просвещения отправил Магницкого в Казань ревизовать университет. Вернувшись, ревизор обвинил университет в «безбожном направлении преподавания», «вольнодумстве и лжемудрии», и предложил его закрыть, а здание — торжественно разрушить… Даже царь был ошеломлен и наложил на докладе Магницкого резолюцию: «Зачем разрушать, можно исправить».
И вот Магницкого, назначенного попечителем Казанского учебного округа, отправили «исправлять» университет. Словцов со все возрастающим удивлением прочитал составленную при участии попечителя и утвержденную правительством инструкцию ректору университета. В ней, например, говорилось, что изучение философии должно опираться на писания апостола Павла. Основы политических наук надо извлекать из творений Моисея, Давида и Соломона. В истории следует показывать, как развилось человечество от Адама и Евы.
Жизнь студентов должна строиться по правилам монастырского быта. Для их дружеского общения надобно создавать «библейские сотоварищества». Провинившегося, «грешного» студента следовало поместить в «комнату уединения» с решетками на окнах. На одной стене этой комнаты должно висеть распятие, а на другой — картина с изображением страшного суда.
Словцов узнал, что Магницкий нашел анатомические препараты богопротивными. По его распоряжению они были положены в гробы и после панихиды захоронены.
— …Все должно питаться чистыми струями религии и высокой нравственности. Науки без веры не только бесплодны, но и вредны. Сказано в писании: возжелав мудрости, соблюди заповеди, — продолжал Магницкий.
Словцов подивился перемене человека, которого знавал бойким и веселым, и подумал, что вряд ли студенты за годы пребывания в университете продвинутся в науках. И вряд ли попечитель учебного округа даст дельные наставления, касающиеся развития училищ. Действительно, в конце он услыхал:
— Во всех предметах надлежит раскрывать божественный смысл бытия. Неподобающий образ мыслей и у наставников училищ, и у их подопечных надо строго пресекать.
Словцов промолчал, но в темной глубине его глаз мелькнул огонек усмешки.
Поездки, ревизии, отчеты… И везде мало утешительного. Учебные заведения редки. Пока доберешься от одного до другого, пробежит не одна сотня верст. Бедно учебное ведомство. Училища маленькие, в одну или две комнатки. И на всем приходится экономить: на бумаге, на книгах, на освещении. Бедны учителя, и не хватает их, мало учеников.
В отчете за 1822 год Словцов отметил: в Тобольской гимназии — 39 учеников, в Тобольском уездном училище — 39, в Знаменском тюменском приходском — 29…
Словцов обосновался в Тобольске и оттуда пускался в свои разъезды. Радость доставило то, что в 1822 году в Тобольск приехал единственный близкий Словцову человек — И. Т. Калашников. Но менее чем через год он уехал в Петербург, поступил там на службу, занялся литературой и остался навсегда.
Словцов не препятствовал его отъезду, даже советовал. Человеку со способностями лучше жить в столице: там больше умных людей, там легче проявить свои дарования, которые могут заглохнуть в провинции, там — центр умственной жизни России.
Но было очень горько не иметь подле себя ни одного близкого человека. Как тяжело жилось в иркутском одиночестве! Ведь это одиночество скрашивал только Калашников.
Словцов как-то признался ему в письме: «Брошенный… на краю света, в полную добычу самовластных… я придерживался вселенной за один волосок, и этот волосок вы были, любезный друг. Если бы тогда близ меня не было вас, я бы, наверное, сошел с ума».
Тяжело оставаться одиноким на старости лет. И Словцов с горечью высказал молодому другу свои несбывшиеся надежды: «Бедный, я остался в Сибири и думал, что со временем проведу старость до гроба подле вашего дома, а теперь и надежды нет на вас».
Время от времени он брал большой квадратный лист почтовой бумаги с золотым обрезом и писал «любезному другу Ивану Тимофеевичу» из Иркутска, Тобольска, Екатеринбурга…
Калашников часто выполнял поручения Словцова: то искал сочинения Гумбольдта, то «Анналы» римского историка Энния на латинском языке, то трагедии Шекспира, то стихотворения Лермонтова: Словцов, как и всегда, много читал. Иногда требовалось внести поправки в рукопись, уже отправленную в столичную типографию, иногда «заказать сшить из лучшего черного сукна фрак и панталоны, а жилет из белого пике», но только «чтобы сшить фрак по-стариковски, полы не узкие… и чтобы не видать запонки на рубашке».
Изредка Словцов переписывался и с другими своими знакомыми. Осенью 1824 года он ждал присылки «Илиады», переведенной с греческого на русский язык бывшим товарищем по Александро-Невской семинарии теперь уже академиком И. И. Мартыновым. Но вместо «Илиады» Словцов получил от Мартынова толстое письмо, а вслед за ним еще несколько. Из них он узнал о страшном бедствии, постигшем северную столицу — знаменитом наводнении 7 ноября 1824 года 9.
С утра в Петербурге дул сильнейший северо-западный ветер, и по городу начала разливаться невская вода. Она затопила низенькие дома на окраинах, поднялась до окон высоких в центре. «Волны вздымаются, как на море; брызги и как бы дым воды отрываются от валов… Несет водою, сорванный парник, сарай, хлев или домик с живыми или мертвыми придавленными людьми или животными, там плывут на бревнах, влезают на попадающиеся на дороге деревья».
Вода поднималась несколько часов. Благонамеренный Мартынов с благоговением сообщил, что «вдовствующая императрица… многократно во время наводнения изволила выходить на балкон и, то ломая, то поднимая к небу руки, рыдала неутешно».
Вода, продержавшись некоторое время на одном уровне, наконец, стала медленно убывать. Открывался страшный вид разрушений, особенно на окраинах: разбросанные бревна, снесенные заборы, полуразрушенные или совсем разрушенные дома. Погибло много людей. «К одному англичанину принесло водою гроб, из земли даже вырытый, его приятеля, которого похоронил он за два дня до наводнения… А бедные жители! Бедные жители!»
Письма были обстоятельными, подробными. Закрыв глаза, Словцов представлял знакомые места Петербурга, жуткую непогоду поздней осени и тонущих в ледяной воде людей.
Когда через несколько лет он прочитал «Медного всадника», то вспомнил и добросовестный рассказ Мартынова об этом наводнении.
В 1824 году Словцов отправился ревизовать училища, продвигаясь из Тобольска на восток.
Версты, версты, версты… Тобольская губерния. Томская. Затем он отправился на Алтай, в Бийский округ.
По пути Словцову попадались кочевья коренных обитателей края: теленгитов, алтайских калмыков. Их лучшие земли, рыбные и охотничьи угодья постепенно переходили в руки русских купцов. Эти «ясачные люди», как они именовались в правительственных указах, были очень бедны. Словцов увидел их убогие конические шалаши из жердей и войлочные юрты, где вместо дверей висели шкуры. Заглянув в одну из юрт, он рассмотрел посредине котел, поставленный на врытые в землю камни. В юрте было грязно и бедно.
В селении Улалы была маленькая миссионерская школа. В ней числилось лишь около десятка учеников. Начальник миссии ученый монах Макарий записал некоторые песни теленгитов и познакомил с ними Словцова.
Молодой лоншачок мой вырастет, конь будет,
Грива и хвост в полную силу придут.
Малое детище мое вырастет, человек будет,
Ради кого я беспокоился, будет моим приятелем, —

читал Словцов трогательные слова песни «Мечты отца», желающего, чтобы его сын вырос здоровым и крепким.
Потом Словцов проехал Енисейскую губернию, достиг Иркутска и снова увидел незамерзающие воды прозрачной Ангары.
Из Иркутска он направился в Якутск, а потом, отдохнув, спустился к Кяхте. Там было уездное училище, один из учеников которого потом вспоминал: «В Словцове меня поразило то, что он всегда ходил пешком, а коляска директора таможни Галяховского следовала за ним. Думал я тогда: вот чудак-то, отчего бы не сесть и не поехать? Ничтожное обстоятельство это в глазах жителей Кяхты казалось важным и значительно роняло авторитет Словцова».
Короткие периоды отдыха он жил в Иркутске «без связей, в спокойном уединении и занимаясь постоянно латинским языком и другим чтением», как сообщил он Калашникову. А кроме того, Словцов часто доставал тетради с путевыми заметками и до глубокой ночи писал. В душе возникали и прояснялись путевые картины, встречи, из- под пера выходили «Письма из Сибири». В «Азиатский вестник» — один из первых журналов, освещавших сибирские дела, Словцов послал описание своего давнего путешествия на Урал в 1809 году. Последующие «Письма» стал печатать в «Московском телеграфе».
Журнал «Московский телеграф» издавал Николай Полевой, сын иркутского купца, которого Словцов знал по Иркутску еще бойким и даровитым мальчиком. Он заходил тогда к Словцову то за книгой, то расспрашивал о том о сем.
Уехав потом из Сибири, Полевой всегда всей душой был привязан к ней. «Ты не забыта мной, моя далекая родина, Сибирь, богатая золотом, дремучими лесами, морозами и дивными явлениями природы», — горячо восклицал он.
Полевой поддерживал сибиряков и охотно печатал все, что было связано с Сибирью. В голубоватых книжках «Московского телеграфа» были напечатаны многие «Письма из Сибири» Словцова.
В Иркутске Словцову исполнилось 60 лет, и он, по его словам, «вступил в последнюю печальную седьмину».
В светлый майский день 1826 года Словцов оставлял Иркутск. В небе тянулись с юга последние косяки журавлей, возвращавшихся к родным гнездовьям. Ямщик тряхнул вожжами, и пара почтовых лошадей быстро взяла с места. Мимо поплыли иркутские улицы, на душе было грустно. Все-таки этому городу он отдал часть своей души. Сколько изъезжено здесь дорог, сколько было хлопот о гимназии, об училищах!
Прощай, Иркутск! Прощай, светлая Ангара!
А во время остановок на почтовых станциях к наброскам последующих «Писем из Сибири» прибавлялись все новые и новые.


СНОВА В ТОБОЛЬСКЕ

…Снова Тобольск. Издали он показался нарядным, праздничным, и сердце Словцова радостно сжалось. Чувствовалось что-то былинное в величавом силуэте кремля, раскинувшегося на Алафейской горе. И уже мягко зашуршала под колесами деревянная стлань улиц. Вот оживленный гостиный двор, шумный рыбный рынок, пересекающая город речка Курдюмка и мостики через нее. В душе зашевелились воспоминания о ранней молодости, шумных, драчливых семинарских годах и о том страшном дне, когда его усадили в наглухо закрытый возок и повезли в неведомое…
Но все-таки встреча с Тобольском была приятной. Этот город всегда казался Словцову родным. «Тобольск по части строений нашел я красивым городишком», — с удовлетворением отметил он по приезде в письме Калашникову.
После короткого отдыха — осмотр училища чуть ли не у самого Полярного круга — в Березове, затем — путь в Тюмень. По возвращении в Тобольск — отчеты, а потом работа над циклом очерков, объединенных в книгу «Письма из Сибири 1826 года».
Основой книги явился рассказ о путешествиях от Иркутска до Якутска, потом до Тобольска и оттуда до Березова и Тюмени. Книга построена как путевые заметки, о чем красноречиво говорят и названия глав: «Путевые замечания к Якутску», «Свидание на Барабе», «Поездка в Березов» и т. д.
В «Письмах» автор то дает «перечень беглых замечаний, какие случалось… сделать в продолжение дороги в Якутск, дороги самой скучной по утомительному единообразию берегов реки Лены и по такой же бедности видимого горизонта, отовсюду сжатого горами»; то характеризует местных жителей, их национальный состав и занятия. То он описывает Иркутск и Енисейск, их живописные окрестности, состояние промышленности и ремесел в этих городах. То переходит к большим историческим проблемам, например, к вопросу о «Ермаковой перекопи».
Историк Сибири Миллер считал, что дружина Ермака, продвигаясь в глубь Сибири, для сокращения пути по Иртышу прорыла канал длиною в версту, чтобы срезать кривую луку реки. Неугомонный Словцов обследовал на месте возможность этой «перекопи» и сделал вывод об ошибке Миллера: «Столь быстрая казачья гидротехника была бы чудесна, если бы можно увериться в действительности такой важной услуги для судоходства… Я как самовидец приглашаю вас в свидетели, что Иртыш постоянно катится по древнему ложу…»
В «Письмах» содержится и критика Сибирской (Строгановской) летописи, излагающей события похода удалой дружины Ермака. Автор доказывает, что в те быстрые сроки, какие даются в летописи, Ермак не мог бы проникнуть в Сибирь. Летопись порицается также за чрезмерное возвеличение роли купцов Строгановых в деле завоевания Сибири.
Автор «Писем из Сибири» горячо любит ее. Его восхищают живописные берега Бирюсы, радует «красивый и благословенный край» между Каном и Енисеем, он любуется многообразными цветами под Енисейском, собирая из них на последнем переезде к городу букет.
Но ближе всего его душе — Тобольск, он всегда чувствовал себя тоболяком и с большой теплотой вспоминал во время своих странствий об этом городе. Так, «физические окрестности», «порядочные деревеньки, пашни, луга, каменные там и сям церкви» у Енисейска вдруг напомнили ему о нем. И с очень приятным чувством он подъезжал к Тобольску после разлуки с ним: «В радостном воспоминании озираюсь на все стороны и вижу — там позолоченные маковицы Алабацкой обители… а тут перед глазами раскинулась чудесная панорама природы — широкая река, самоловы, заливы, деревни с угодьями, кладбища магометанские…»
В книге рассказывается о посещении холодного Березова. Там Словцов побывал на кладбище, расположенном на высоком мысу над рекой Сосьвой. Он увидел огороженную простой решеткой могилу, на которой стоял старый деревянный крест и которая считалась могилой Меншико- ва. Автора поражают бурные превратности жизни сподвижника Петра I, и он в изумлении восклицает: «Какое сближение славы и ничтожества!»
Он передает рассказы березовских жителей о ссыльном Меншикове, о том, как тот, живя в этом бедном северном селении, «своеручно пособлял строить деревянную церковь, которая уже сгорела. Ходил звонить в колокол, когда наступало время церковного служения. Пел и читал в церкви. По окончании служения любил… читать простолюдинам назидательные книги».
Вид Тюмени, расположенной на крутом высоком берегу реки Туры, Словцов нашел живописным: «Несколько каменных зданий выглядывают из-за крыш передовой линии, а по целой дуге городского берега белеются храмы…» Он упоминает о «священной твердыне» красивого Троицкого монастыря, о богатой резьбе монастырской церкви, о простом надгробии митрополита Филофея, который смиренно завещал «похоронить свой прах вне церкви, на пути, дабы мимоходящие попирали его своими ногами».
Шумная и пестрая тюменская ярмарка привлекла его внимание самыми разными изделиями народных умельцев и сырьем: «Мы увидим тут мочала… лен, пеньку со всеми их изделиями, шерсть и разноцветные ковры, разноименные кожи и щеголеватую конскую сбрую; увидим колеса, повозку, телегу, соху, кресла, скрипку и клетку с соловьем… Огромное скопление изделий при стечении волнующегося народа появляется каждую неделю в установленный день и в один день все исчезает с площади…»
Словцова радует всякое проявление сибирской инициативы, и он очень сожалеет, что промышленность и ремесла в Сибири находятся в зачаточном состоянии. «Мы начинаем только выходить из лесов, но на случай прогулки покупаем трости и тросточки московские. Берега многих озер завалены гусиными перьями, но перо, которым теперь пишу, заваривалось где-то в России. Ишимский уезд снабжает излишками своего сала финский и архангельский порты, но свечу, при которой читаю в Тобольске, заблаговременно выписываю из-за Урала», — такой огорчительный итог подводит он развитию сибирской промышленности в «Письмах из Сибири 1826 года».
Отсталость края Словцов связывал с его дурным управлением. Он хорошо видел, что положение дел в Сибири и после реформы Сперанского изменилось мало; бюрократическая система управления осталась прежней, корни произвола и злоупотреблений не были вырваны. И хотя Сперанский разработал проект нового устройства края, но «толстая книга, составленная для Сибири, лежит, — заметил как-то Словцов, — а Сибирь еще долго будет представлять меланхолическую картину для людей чувствительных».
Словцов утвердился в мысли о великой роли человеческого разума. Бороться с несправедливостью, темнотой, отсталостью надо не революционными действиями, а путем просвещения, путем распространения света наук и знаний. «…Превратится ли когда-нибудь бледный луч просвещения в светозарный светильник для моей отчизны?» — размышлял он.
Когда хмурым декабрьским днем 1825 года на Сенатскую площадь вышли мятежные войска и слух о восстании дошел до Словцова, он отрицательно отнесся к этому событию. Осуждающе он отозвался о декабристе Батенкове, которого знал лично, так как Батенков приезжал в Иркутск с комиссией Сперанского: «…Неприметно, чтобы Батенков… поступил как строгий математик. Выкладки его основывались на ложных данных».
Он решительно осудил республиканца Брута: «Как можно было умному римлянину не видеть, что обширная империя скоро превратится в хаос без единодержавия?» Конечно, на взглядах Словцова отразилось и то, что, живя в Сибири, он был оторван от передовых кругов и передового общественного движения.
Но картины повседневного произвола были очень тяжелы, и Словцов продолжал остро чувствовать пороки государственной системы управления, особенно в Сибири. Как- то он с горечью признался Калашникову: «…Я радуюсь, что Вы… уехали из Сибири, где ничтожные прихоти ничтожных начальников делают жизнь менее полезною».
Однажды правительство прислало в Тобольск для ревизии генерал-губернаторства сенаторов князя Куракина и Безродного. Словцов обратился к ним с прошением выхлопотать ему позволение уехать из Сибири.
И обманчиво приятный начальник III отделения сероголубой Бенкендорф как-то доложил Николаю I:
— Прошение, ваше величество, о статском советнике Словцове. О разрешении ему оставить Сибирь.
— Словцов… Словцов… — Царь, очень прямо держась в кресле, побарабанил пальцами по столу. — Не помню. Не из этих, что по делу 14 декабря?
— Нет, ваше величество. Я узнавал о нем. За должностные проступки отправлен по высочайшему указу в 1808 году в Сибирь. Служил там по министерству просвещения и, как отзывается министр, ревностно.
— В 1808-м… — Николай, глядя перед собой, снова постучал пальцами и помолчал. — Ну, и как полагаешь?
— Стар уже, ваше величество. Полагаю, что вреда не сделает. Сенаторы Безродный и Куракин, что были в Тобольске, просят за него. Говорят, спокойный старик.
Царь повернулся к Бенкендорфу. Тускло блеснуло золото эполет на широких плечах.
— Не сделает, говоришь?
В сизый мартовский день 1828 года, когда приветливо светило солнце и с крыш только-только начала падать первая робкая капель, слуга Полиевкт подал Словцову письмо. Из разорванного конверта выскользнули исписанные листки почтовой бумаги.
«Вследствие полученной нами от вас записки об обстоятельствах, обременяющих вашу судьбу, и лично с нашей стороны удостоверения…» — читал он послание Безродного и Куракина, торопливо пробегая строки и спеша дойти до главного. И наконец: «Его императорскому величеству благоугодно было собственноручно изъявить высочайшую волю свою тако — «Согласен»…
Словцов опустил руку с письмом и некоторое время сидел неподвижно. Наконец сбылось то, о чем он так долго и тщетно мечтал: царь позволил ему выехать из Сибири. Позволил служить там, где он пожелает.
Двадцать лет прошло с тех пор, как он покинул столицу! Как он желал вернуться туда! Но его просьба об этом к правительству в 1810 году встретила отказ. В ответ на хлопоты о том же в 1826 году получил через генерал- губернатора Западной Сибири такой ответ: «Его императорское величество повелеть изволил: оставить на прежнем месте службы».
И вот сейчас мечта осуществилась! День-два Словцов был взволнован. Но понемногу волнение улеглось и сменилось напряженными думами. Куда он отправится? В Петербург? Но зачем? Ведь ему идет уже седьмой десяток, начинать жизнь на новом месте поздно. И время и силы уходят. Не лучше ли на склоне лет остаться в Тобольске? Единственная родная душа — Калашников — в Петербурге. Но ведь и Сибирь — родная сторона, он сжился с ней, привязался всей душой, это близкий сердцу край. И ехать, пожалуй, никуда не следует, да и ехать, в сущности, некуда. Корни прочно вросли в сибирскую землю. Лучше до конца своих дней жить здесь. И все больше и больше укрепляясь в этой мысли, он понемногу успокоился.
Летом 1828 года Словцов совершил давно желанное путешествие на Урал и далее до Вятки. Собственно, Министерство просвещения отправило его с инспекцией пермских и вятских гимназий и училищ. Словцов нарочно пустился в путь дорогой, которая пролегала через места его детства.
Направляясь туда, он с теплой грустью писал родственнику в Стерлитамак: «Самолюбие порой насказывало мне: «Что ты там увидишь… где все кровное почивает в земле и где осталась дальняя незначущая родня?.. Ты увидишь тропинки, по которым резвился в ребячестве; увидишь Сусанку и Нейву, в тех же ли оне шумят берегах и по тем же ли камням?.. Какое удовольствие… воротиться в старости на следы юности и засохшую память вспрыснуть, так сказать, живою водою!»
В пути оживали знакомые в детстве места и картины: «Вот и Ирбит, город так давно обоим нам знакомый по вакацияльным путешествиям»; «Невьянская, родина ваша, где бывал я с своим родителем и без родителя в доме ваших родных, начала мечтаться от самой Ирбити… На белеющую церковь и колокольню я не переставал оглядываться до тех пор, пока опять пошли другие деревни по открытым косогорам Нейвы…»
В Верхневьянской Словцов опознал место, где когда-то стоял дом его деда. В среднем течении Нейвы, в деревне Останиной, он посидел на берегу, «вдоль которого… до Мурзина, рассеяны кости [нашего] рода на всяком распутии, где только есть церковь». В поселке Сусана, бывшем на месте Нижне-Сусанского завода, Словцов с грустью увидел развалины родительского дома…
Как 18 лет назад, он побывал на некоторых уральских заводах. Нижне- и Верхнеисетском, Уктусском, в Екатеринбурге осмотрел казначейство, гранильную мастерскую, монетный двор. «Но, к сожалению, нашел их в том же точно состоянии, в каком были они описаны за 18 лет».
В Соликамске увидел огромные ветшающие палаты некогда очень богатых заводчиков Турчаниновых, в Красном Селе — развалины дома Демидова.
Словцов пересек Уральский хребет и спустился по покатости Урала. Проехав Пермскую губернию, он горячо отозвался: «Слава богу! Я снова увидел всю почти губернию, губернию несравненную, из всех богатейшую!» Урал был столь же дорог его сердцу, как и Сибирь.
Неожиданным ударом для старого человека было то, что вскоре должность визитатора была упразднена, и он остался без средств к жизни. Правда, министр просвещения князь Ливен приглашал его переехать на службу в Петербург, но «по старости и расстроенному здоровью» Словцов отказался от этого приглашения и только лишь попросил о назначении ему пенсии.
Когда слух об отставке Словцова дошел до Иркутска, директор училищ Иркутской губернии В. Антропов в письме к попечителю Казанского учебного округа дал очень теплый отзыв о нем как о визитаторе. Он писал, что в деятельности Словцова «видели не простое исполнение» обязанностей, но «истинно отеческое попечение и сердечную привязанность к рассадникам просвещения в удаленной стране России». И к этому он добавил: «Чувства сии одушевляют не меня одного, но и всех чиновников гимназии».
Директор просил попечителя о разрешении поставить в зале Иркутской гимназии портрет бывшего визитатора П. А. Словцова «в ознаменование чувств глубочайшей признательности к его управлению». Попечитель сообщил об этой просьбе в Министерство народного просвещения, но министр ответил: «Я отдаю полную справедливость чувствам чиновников Иркутской гимназии к бывшему их начальнику, но нужным нахожу изъяснить, что в зале, как и комнате собраний, обыкновенно ставится только портрет государя».
Ответ министра народного просвещения на просьбу поставить в зале Иркутской гимназии портрет П. А. Словцова.

Действительный статский советник и кавалер нескольких орденов Петр Андреевич Словцов в 1829 году получил пенсию и навсегда остался в Тобольске. Он посвятил себя неустанным литературным и историческим занятиям. На приглашения Калашникова переехать в Петербург его старый друг отвечал неизменным отказом: «На убеждение к переезду моему в Петербург должен я отвечать, что потребна сила, а не красноречие, чтобы оторвать меня от почвы, к которой прирос».
Цель и смысл жизни он видел в служении своими трудами родному краю — Сибири.
Занятия и чтения Словцов чередовал с поездками в окрестности города и пешими прогулками. До последних лет жизни он был неутомимым ходоком.
Он любил в ясный апрельский день слушать на проталинах звонкие концерты чечеток, а в лесу — первое кукование кукушки. Его радовали в мае крики пролетавших над городом гусей, уток и журавлей. Радовало, как друг за другом цвели черемуха, тальник, шиповник, таволга, багульник, дикий хмель и земляника. Он любил теплую струю летнего вечера, неторопливое покачивание крон высоких сосен и колыхание тяжелой травы по сторонам дороги. Он находил красоту и в том времени года, когда ночи становились прохладнее, пустели поля, рыжели травы, теряли запах цветы.
Наблюдения, почерпнутые в окрестностях Тобольска, Словцов собрал в книгу «Прогулки вокруг Тобольска в 1830 году». Это повествование о виденном, соединенное с неторопливыми, вдумчивыми рассуждениями.
Автор признает, что Сибирь уже не раз посещали «знаменитые академики, да все ли видели?» Они были не в состоянии взглянуть «на микроскопические подробности» жизни Тобольска и его окрестностей. Так, в 1829 году тоболяки встречали Гумбольдта, «сего Зороастра, которого дух носился над водою и сушею обоих полушарий». Но разве этот «Зороастр» мог понять все особенности тобольской жизни? Они доступны лишь местному исследователю, его любящему и внимательному глазу. И Словцов бросает пытливый взгляд на многие стороны Тобольского уезда и самого Тобольска.
Книга представляет собой собрание семнадцати очерков, о содержании которых красноречиво говорят их названия: «Кто заселяет Тобольский уезд?», «Масленица», «Журнал весны тобольской» и т. д. Тем самым был положен «первый брус физического знания о Тобольске».
Кроме русских в Тобольском уезде жили татары и вымиравшие остяки и вогулы. Однажды в селе Кугаевском внимание автора привлекли два остяка, приезжавшие за хлебом в обмен на рыбу. Его сострадательный взгляд подметил на лицах этих людей тяжелую печать нужды и лишений: «Как лица их тощи и измождены от распространившихся ли острых болезней или от физических лишений. Смирные и кроткие, эти обитатели ельников всегда мне представляются какими-то сиротами на чужбине».
Потом не раз во время прогулок под Тобольском Словцов встречал болезненных голодных остяков в старых рваных халатах из оленьих шкур. Из-под спутанных длинных волос, которые прядями падали на лоб, они бросали сурово-пасмурные взгляды.
Нередко на берегах Иртыша попадались их зимние землянки с крышами из жердей, забросанных ветками, травой и землей. Летом остяки откочевывали от города и жили по берегам рек в летних шалашах. Гуманный автор выражает сожаление, что предприимчивые люди встречают остяков «не с другим чем, как с папушею табаку, с кирпичом чаю, и даже картами».
Очень заботит Словцова и положение крестьянства. В окрестных деревнях он видит много бедняков. В том же Кугаевском «недостаточные крестьяне… снискают свое продовольствие продажею в городе всех деревенских произведений и дичи… Поджаренный ячмень, воз сена, воз дров и т. п. — вот все, с чем едут на рынок в город» жители деревни Медянки Татарские и «чем приобретают пропитание на неделю».
И автор задумывается, почему сибирские крестьяне бедны, почему они не улучшают ведение хозяйства, не беспокоятся о том, чтобы земля давала больше хлеба? Причину этого он видит в общинных порядках, в том, что ежегодно бывают переделы земли. Зачем заботиться об уходе за наделом, если на будущий год он все равно отойдет другому!
Словцов считает, что надо передать крестьянам землю в личное пользование, а также образовать слободы ремесленников, чтобы развивались кустарные промыслы. Он искренне думает, что только с установлением частной собственности крестьян на землю «заведется травосеяние, хлебопашество и ращение лесов. Тогда только увидят рощи лип и пчел, сады яблоней и вишневых кустарников». Проект Словцова нереален, но он был вызван заботой о земле и о крестьянстве.
Автор «Прогулок вокруг Тобольска в 1830 году» делает острый выпад в адрес сибирского чиновничества. Он иронически замечает, что хотя в целом вокруг Тобольска «климат не щедрый», но «чиновники стекаются на службу в Тобольск из лучших климатов России и Малороссии. Стало, табель о рангах, великодушная покровительница чинов и не всегда достоинств, дает… чудесную приманку и силу идти против всех невыгод климата сурового».
Местами в повествование вклиниваются живые картинки тобольской жизни и быта. То мы узнаем, что в Тобольске было «веселое обыкновение наряжаться на святках до крещенского сочельника в маскированные костюмы, прохаживаться с фонарями по улицам… или ездить в шутливых нарядах». То описываются шеренги саней с катающимися на масленице тоболяками. Тщетно в церквах произносились поучительные притчи о «корыстолюбце, возвратившемся к человеколюбию», о «моте», «по уши от веселостей задолжавшем». Эти назидательные истории мало привлекали внимание беспечно веселящихся тоболяков.
Забавы простого люда милы сердцу Словцова. Но пустое времяпрепровождение чиновничества и местной интеллигенции, их ленивая и апатичная жизнь возмущали. Вот заседающие около карточных столиков «мыслители», которые в «пифагорийской задумчивости» изрекают «шесть пасс». А вот почтенный муж, «сидящий на первом стуле в своем месте». Этот муж однажды «пых» к автору и удивляется его «блажи» писать книгу о Тобольске. «Вам не по летам и не по чину заниматься бы пустяками. Надобно, сударь, уметь быть исправником, окружным начальником, советником, председателем, надо уметь управлять людьми, вот в чем важность. Прощайте!»
Некоторые места книги написаны в форме диалогов. Они содержат то рассуждения собеседников, то живые сценки. Эта манера письма напоминает диалоги Платона. Словцов читал многих греческих и римских классиков и в своей книге воспроизвел старую литературную форму. Примером такого диалога может служить самое начало книги. В один из вечеров, на святках, у автора неожиданно появилась какая-то странная фигура, которую можно было принять за ряженого тоболяка. Но она оказалась духом древнего жреца Трисмегиста. В беседе с автором дух осудил грубые увеселения и праздное препровождение времени.
Сцена появления Трисмегиста может показаться натянутой, но в диалоге Словцов высказал дорогую ему мысль: и развлечения развитых людей должны содействовать умственному и нравственному прогрессу, должны способствовать распространению «огня просвещения». Энергию просвещенных людей надо направить на полезные дела. К ним он относит также исследование своих родных мест и с увлечением восклицает: «Счастливые таланты Сибири! Около вас раскинуты широкие зрелища природы еще свежей… около вас носятся вековые воспоминания родины…»
Привлекателен в книге древний Тобольск, столица губернии с числом жителей в 20 тысяч человек. Нижняя часть города, правда, была «кучей деревянных домов», которые часто весной затоплялись половодьем, но среди этих домов возвышались и белокаменные здания. Ярко блестели на солнце купола тобольских церквей, улицы города были замощены, на Иртыше виднелись «купальни, перевозы, плывущие суда…» У городского садовника была теплица, где дышали «то базилики, то гвоздики розовые и малиновые, то герани душистые и левандулы». Существовал на горе и медицинский сад, где высаживались травы для аптеки: цикута, ромашка, донник…
По праздникам в помещении Собрания давались большие музыкальные и вокальные концерты, душой которых был ссыльный Алябьев — «тобольский Россини». В городе было пять больниц, пять богаделен и шесть училищ — гражданских, духовных и военных. Что касается промышленности города, то были развиты рыболовство, салотопление, мыловарение, кожевенное и бумажное производства, выделка канатов и стекла.
Большое место отведено рассказу о тобольском климате и природе окрестностей. Поэтическим воодушевлением дышат описания то весенних, то летних картин природы: «Вот и 10 мая! Оконницы домов распахнулись, нигде не возвышаются из труб волнующиеся цилиндры дыма, тепло… Теплый май сошел к нам с Зодиака, а за ним спешит и благодатный июнь с ягодами; оба без ночей, только с зорями, а зори, как две розовые ткани, алеют посменно…»
Тонкая грусть охватывает автора при виде осеннего увядания природы: «…Зелень все еще свежа, но нельзя не видеть, что мантия лесов вообще оказывается поношенною и в пятнах. На березах видны большие крапины желтизны. Листья на боярышнике порыжели. Осинник покрывается киноварью. Папоротник свернулся и побурел… Давно ли тьма тем кузнечников гремела по сторонам дороги… но теперь все смолкло…»
Во время прогулок в окрестностях Тобольска Словцов составлял гербарии и в книге дал описание постепенного увядания растений от ранних весенних до тех, что растут и поздней осенью. Свой большой гербарий он преподнес потом в дар Казанскому университету. А в приложении к «Прогулкам» любовно перечислены певчие птицы, обитавшие в окрестностях города.
Словцов зовет любить свою, родную, местную природу, зовет относиться к ней бережно и любовно: «Умейте уважать характер подлинности в природе, какова бы подлинность ни была!»
«Прогулки вокруг Тобольска в 1830 году» Словцов образно назвал «снопом», составленным из колосьев наблюдений и размышлений. «Небольшой свой сноп хочу украдкой положить в большую скирду сведений о Сибири», — так определил он задачу книги, положившей начало сибирскому краеведению.
Всю свою большую и бескорыстную любовь к Сибири Словцов вложил в создание двухтомного «Исторического обозрения Сибири». «Праздный в старости и свободный от сует», он писал этот труд последние 12 лет своей жизни, начав работу над ним в более чем шестидесятилетнем возрасте. Но творческие силы его не угасли, голова была полна мыслей, руки твердо держали перо.
Работа была очень трудной: источников и книг не хватало, библиотеки под рукой не было; за всеми справками приходилось обращаться в Москву и Петербург. С каким нетерпением Словцов ждал пакетов, обвязанных шнурами и усаженных круглыми коричневыми печатями!
«Получая книги из столиц для мелочных иногда справок через полгода и более, я нередко винил себя за предприятие историческое в таком краю, который глух и холоден для содействия подобному труду», — признавался историк.
Возможностей работать в архивах не было, поэтому исследователь часто собирал материалы через знакомых. Иногда требовалось заплатить довольно большие деньги, чтобы добыть те или иные сведения. Когда очень долго пришлось ждать данных сибирской переписи, Словцов пенял Калашникову: «Три года домогаюсь о переписи сибирских жителей в 1744 году, при Елизавете… Вы, как школьник, спрашиваете меня, где эту перепись взять…» И Словцов просит уплатить за его счет подьячему сенатского архива «50 или даже 100 рублей» за копию документа.
Тяжело было и оттого, что не с кем было посоветоваться, обменяться мнениями, выслушать замечание или одобрение. «Здесь нет библиотеки, ни человека, с которым можно посоветоваться», — печалился он.
Словцов совсем разучился отдыхать. Нечастые посетители обычно заставали его за столом, обложенного книгами и писавшего. «Образ жизни его был строго аккуратный, — рассказывает К. М. Голодников. — Вставал он утром часов в шесть, около часу молился богу и читал евангелие, потом, напившись чаю, садился за свой труд. В час пополудни, выпив рюмку красного столового вина, обедал за весьма неприхотливым столом… После этого около часу отдыхал, ходя по комнате или на дворе своей квартиры, потом опять продолжал свой труд, за исключением чайного времени, до 10 часов вечера, и затем отходил уже на покой… Костюм П. А. обыкновенно состоял из длиннополого серого цвета сюртука, застегнутого на все пуговицы…»
Внешность его хорошо описал И. Т. Калашников: «Рост Словцова был высокий… сложение крепкое от природы, но изнуренное обстоятельствами; он был брюнет, глаза у него были карие и волосы черные, при знакомстве со мною уже огорчения начинали убелять его сединою; лицо его было приятно; выражение лица всегда серьезное, задумчивое и печальное… До изгнания своего, по словам Сперанского, он любил блистать своим остроумием и отличался веселостью нрава, но несчастья успели изломать эту крепкую натуру!»
Это описание дополняется другим мемуаристом: «Роста он был высокого, худощав, черты лица имел неправильные, но исполненные ума и проницательности; нос немного вздернутый, физиономию важную, на которой изредка высказывалась улыбка иронии».
Отдавшись своему труду, Словцов все-таки по-прежнему находил время читать сочинения старых и новых литераторов. В его письмах можно найти упоминание о многих из них. «В прошлом году немало я восхищался Полтавою Пушкина», — сообщал он как-то. «Я люблю Дон Кишота, и спасибо Жуковскому за прекрасный перевод», — заметил он в другом письме. А писания реакционного литератора Булгарина он резко осудил: «Не стыдно ли Булгарину… досаждать уму и вкусу нелепыми, безвкусными книгами?»
Его всегда очень интересовали и сочинения тех, кто вышел из Сибири. «Сибирь и сибиряков любил он, можно сказать, страстно. Получал ли кто из числа их значительный чин или орденский знак, отличался ли кто на поприще словесности — он радовался благополучию и успехам их, как собственных детей», — вспоминал мемуарист.
Познакомившись с «Историей» Полевого, Словцов отозвался о ней одобрительно: «Я читал I том истории Полевого, и методу, с какою он принялся за нашу историю, нельзя не одобрить, как методу светлую и в Европе принятую». Словцов даже нашел, что исторический труд Полевого написан лучше, чем знаменитая «История» Карамзина, «прибегающего в повествовании к искусству красноречия».
А как он радовался, когда дорогой сердцу Иван Тимофеевич написал роман из сибирской жизни «Дочь купца Жолобова», восторженно встреченный читателями! И сколько радости доставила «Камчадалка» — второй роман Калашникова! Пожалуй, он отнесся к этому созданию даже пристрастно: «Вчера дочитал я «Камчадалку», а сегодня перечитал высокое очаровательное заключение… наставительное и вместе с тем трогательное. Я плакал… Сколько ума, сколько чувства, сколько вкуса в этой «Камчадалке», что не знаю, с чего начать и чем кончить похвалу…»
Из столиц шли и научные журналы, впрочем, некоторые приводили Словцова в недоумение, и однажды он спросил Калашникова: «Нет ли у вас в департаменте НП [народного просвещения] знакомца, которому бы можно было дать вопрос: для чего Академия наук издает свой бюллетень все на немецком языке, как будто в Германии и как будто не для чтения в России? Этот журнал весьма любопытен, но бесполезен для публики…»
Старого человека часто посещали инспектор гимназии И. П. Помаскин и учитель уездного училища Н. А. Абрамов. Иногда они читали ему вслух книги, нужные для труда о Сибири: зрение исследователя слабело, и работать становилось все труднее.
Бывали у него и некоторые учителя гимназии. «Я живу в привычном мне расположении, утро провожу в собственном чтении, редко прохаживаюсь, к вечеру приходят ко мне один или двое учителей гимназии, продолжают чтение на русском, вот и вся деятельность дня, не включая тут моих выездов за город…»
Вокруг Словцова сгруппировался маленький кружок людей, горячо заинтересовавшихся историей своего края. В этом кружке вырос неутомимый тобольский краевед Н. А. Абрамов.
Иногда к отставному действительному статскому советнику приходил губернатор М. В. Ладыженский, считавший своим долгом навещать его. Бывали и жившие на поселении в Тобольске декабристы А. Н. Муравьев и И. С. Повало-Швейковский. Впрочем, тобольский кружок ссыльных декабристов состоял главным образом из людей спокойных, умеренных, близких к чиновным кругам города.
Словцов был чуток к нужде и страданиям людей.
В Тобольске долго жило ссыльное семейство Пассеков, из которого вышел родившийся там будущий товарищ Герцена по университету, историк и этнограф В. В. Пассек. Семья эта терпела большие притеснения со стороны губернских властей, большую нужду и перебивалась чем могла: подросшие мальчики ходили на охоту, младшие дети собирали летом травы для аптеки. Словцов постоянно помогал бедствовавшей семье, облегчая ее тяжелую участь.
В 30-е годы в Тобольске некоторое время находился офицер В. Д. Соломирский, прибывший из Петербурга в артиллерийскую команду Тобольского гарнизона. Он состоял в переписке с А. С. Пушкиным (с которым однажды чуть не подрался на дуэли). По некоторым сообщениям, Пушкин просил его собирать сведения о Ермаке.
Однажды в письме к поэту Соломирский, знавший Словцова, отозвался о нем как о «старце знаменитом, сыне Сибири, богатом умом, познаниями, правдолюбием и не- счастиями».
Соломирский описал Пушкину обед, устроенный им для ряда тобольских особ, на который был приглашен и Словцов. И автор письма сообщил поэту отзыв о нем Словцова: «Сочинения Пушкина должно читать для роскоши ума; везде, где я встречаю произведения его пера, я пробегаю их с жадностью».
На обеде Соломирский провозгласил тост за здоровье Пушкина, и Словцов пророчески заметил: «Долгая жизнь великим умам не свойственна». Он пожелал Пушкину «благодарного потомства».
В феврале 1837 года Словцов получил письмо, немало его огорчившее. «Любезнейший благодетель и единственный друг!.. — писал Калашников. — В течение двух прошедших недель здесь все говорило, спорило, шумело о смерти Пушкина. Потеря этого человека без преувеличения — необыкновенного поразила сильно… Говорят, при теле его побывало 32 т. человек!..
Уж конечно, сам известно, что он дрался на поединке с французом Дантесом…»
Калашников довольно подробно рассказал об обстоятельствах дуэли, и это письмо в свое время было опубликовано пушкинистами как один из документов трагического происшествия.
Чувство глубокой горечи, которое испытывал Иван Тимофеевич Калашников, возможно, усугублялось тем, что он, по всей вероятности, был лично знаком с великим поэтом. Во всяком случае, он послал ему свой роман «Камчадалка», о котором Пушкин в письме к Калашникову отозвался очень тепло.
До конца своих дней Словцов жил одиноко, не имея семьи. «Он не был женат не потому, чтобы чуждался женщин, но превратность судьбы воспрепятствовала ему быть семьянином», — писал Абрамов. Словцов однажды сказал ему: «Ты видишь потухший вулкан и думаешь, что он всегда был покрыт льдом. В этом сердце перегорело много чувствований, много перекипело страстей; судьба одним разом их погасила, как мы гасим обгоревшую свечу».
…За окном хмурый зимний рассвет, а Петр Андреевич уже за столом. Кругом — книги, карты, исписанные листы бумаги. Места не хватает, и книги лежат на стульях, даже на полу. Слышно, как за стеной Полиевкт затапливает остывшую за ночь печь. Ее стенка, выходящая в кабинет, почти совсем холодная. На лице ученого — сосредоточенность и печать заботы: все-таки поздно он принялся за свой труд. Сумеет ли завершить его? Иногда он откидывается на спинку кресла и сидит задумавшись: то ли вспоминает о какой-нибудь из поездок и о виденном в пути, то ли прикидывает, как лучше приступить к изложению мысли.
Такой же труд и летом. Только зимой из окна виден садик, засыпанный снегом, а летом он — зеленый.
По одним сведениям, Словцов жил в здании семинарии, по другим — в обширном двухэтажном доме инспектора Тобольской гимназии И. П. Помаскина, что стоит сейчас на углу улиц Декабристов и Слесарной. Возможно, сначала он квартировал в семинарском корпусе, а потом переехал к Помаскину, неподалеку от которого жил купец Селиванов.
Летними утрами Словцов просыпался очень рано: «Бьет 4 часа ночи, и свободный голубь, свивший гнездо под карнизом… тотчас встревожится и с чувством застонет на ухо своей красотке у моей спальни. Мне уже послышались даже и раскаты томского соловья, наносимые из бельэтажа простодушного Селиванова».
Растут стопы исписанной бумаги, складываются в папки по разделам, по главам, по книгам.
Когда I том «Исторического обозрения Сибири» был написан, Словцов решил его издать. Но найти издателя не удалось, надо было самому оплатить типографские расходы, а денег не хватало. Не зная, окупится ли книга, вернутся ли деньги, Словцов решил выпустить свое детище в свет за свой счет. И малым тиражом — всего в 300 экземпляров, этот плод научного подвига был напечатан в Москве за счет автора. Задетый некоторыми недоброжелательными критическими выпадами, Словцов выписал весь тираж в Тобольск.
И опять такая же неусыпная привычная работа — над вторым томом. «Надо было видеть семидесятилетнего сочинителя, сидящего сгорбившись над грудами книг и рукописей и нередко ночью при свете огня… Не проходило дня, который бы он бросил в жертву праздности. Надо было подивиться примерному трудолюбию и терпению», — вспоминал Абрамов.
Здоровье заметно шло на убыль. «Зрение притупилось, и перебеливаю свою историю в очках, едва в два дня успеваю переписать две страницы, и при свечах уж не пишу и не читаю, — сетовал Словцов в письме к Калашникову. — Если бываю один, как всегда провожаю время — сижу или хожу по комнате без свеч. Вот моя жизнь, и другой, к счастью, не желаю».
…И второй том подошел к концу. Что же сказал о Сибири, о чем написал в своих двух толстых книгах ее сын — неутомимый труженик? По словам Н. М. Ядринцева, «в «Историческом обозрении Сибири» в первый раз в художественной форме и согласно с научными требованиями была передана повесть о прошлых судьбах сибирской окраины… Словцова… можно назвать сибирским Карамзиным…»
«Историческому обозрению Сибири» Словцов предпослал перечень основных использованных источников. Это — законы, государственные грамоты и договоры, статистические материалы, сочинения предшественников и т. д. Каждый из этих источников охарактеризован им кратко, но обычно очень эмоционально. «Полное собрание законов Российской империи. Бесценное сокровище для истории!» — так оценил он составленный Сперанским сборник из 45 громадных томов, каждый из которых можно поднять только с большим трудом.
«Собрание государственных грамот и договоров. Немаловажное пособие для истории сибирской!», «Сибирская история» Фишера, последователя и дополнителя Миллера, мужа ученого с методою странною» и т. д. Использовал он и свои личные впечатления хорошо знающего Сибирь человека, изъездившего ее вдоль и поперек.
Отметим лишь некоторые проблемы, поставленные в большом труде.
Прежде всего, зачем, по мнению Словцова, Сибирь была присоединена к России? Из-за ее богатств, золота, мягкой рухляди? Нет, считает он, русские проявили «государственную гордость» и перешагнули Камень (Уральские горы) не ради сибирской пушнины. Они, главным образом, желали обезопасить свои восточные границы от «покушения закаменных звероловов». И уже как следствие этого «древки знамен и рукояти бердышей обвились, так сказать, бобрами и соболями».
В труде очень кратко говорится о «возобладании Сибирью» — о походах Ермака и его славной дружины, о борьбе с Кучумом, о проникновении русских все дальше и дальше в Сибирь, к берегам Тихого океана. Зачем писать о том, что изложено другими историками? «Это сделано Миллером, светильником архивов, уже истребленных огнем и временем», — признает Словцов.



Титульный лист 1-го издания «Исторического обозрения Сибири».


Он повествует о другом — о внутренней жизни Сибири, о ее гражданском состоянии с XVI по первую четверть XIX веков. Исследование начинается с «1585 года, когда первый русский городок явился на Оби», а вслед за этим «русская держава вскоре перенеслась в Тюмень, потом в Тобольск, из которого она распространялась смело». И доводится повествование до 1823 года.
«…Цель моего труда состоит в том, чтобы следить за русским устройством в Сибири», — поясняет историк и рассказывает о постепенном «устроении» хозяйства Сибири, о появлении сибирских учреждений и мерах правительства, о «частной и общественной жизни», населенности Сибири, путях сообщения, о земледелии, торговле, промышленности и ремеслах, о сибирских городах и сибирской природе, о климате Сибири.
Во второй половине XIX века сибирские областники с их горячим, но узкосибирским патриотизмом видели в Словцове своего дорогого предшественника. Но для них история Сибири имела самостоятельное значение. Они искали в ней какие-то самобытные начала и считали, что «сибиряки» — отдельная группа русских. Словцов же не считал историю Сибири какой-то особенной. В его глазах она была «добавкой» к истории России. Больше того, по его мнению, до появления русских у Сибири вообще не было истории: «История Сибири до нас выходит из пелен самозабвения не ранее, как по падении ханской чалмы с головы Кучумовой».
И никаких особых черт у сибиряков, по сравнению с обычными русскими, нет: «Переселенец назывался сибиряком, сибиряк не преставал быть русским в том типе, в каком он расстался с родиной…»
Важное значение в заселении и освоении Сибири Словцов придавал простым смелым людям — охотникам, крестьянам, промышленникам. Особенно он выделил выходцев с русского Севера, главным образом устюжан, и отзывался о них очень любовно (в чем некоторые исследователи видели подтверждение, что предки самого Словцова также были устюжскими выходцами): «Сибирь обыскана, добыта, населена, обстроена, образована все устюжанами… Устюжане дали нам земледельцев, ямщиков, посадских, соорудили нам храмы и колокольни, завели ярмарки, установили праздники…»
Северорусский корень сибирского населения в глазах Словцова подтверждается и сибирским говором с выделением звука «о».
О том, что Сибирь — это часть России, «передвинувшаяся за Урал», что сибиряки — обычные русские люди, свидетельствуют, по убеждению историка, также их нравы, забавы и развлечения: «Кулачный бой между юношеством двух сторон, бег на иноходцах или рысаках, горы масленичные, качели, городки, свайка, игра мячом и живая пляска исстари были забавами сибирской колонии… Что же касается до забав женских, как-то капусток осенних, жмурок, гаданий и других святочных резвостей, они… одушевляли женский пол во всех состояниях Сибири».
Человеку, любящему Сибирь, не совсем приятно, что у нее нет громкого исторического прошлого. И он не раз делает попытки найти общее между событиями истории всемирной и сибирской историей. Он очень желает отыскать что-либо схожее между широко известными событиями и теми, которые имели место в его родном краю.
Он намекает на то, что история этого края не так уж и бедна: «Не замечательно ли, что в конце XV века, в то же время, когда Эммануил Португальский снарядил Васко де Гаму для обхода Африки на Восток, Иоанн III послал также на восток, за Югорский камень, своего сухопутного Васко де Гаму, в Обдорию…» А когда рассказывается об усилиях русского правительства по внедрению земледелия в Сибири, то упоминается древний Рим: «Рим в свое время, по одинаковому с Россией побуждению, учил покоряемых народов своему земледелию…»
В постепенном устройстве Сибири «среди завоеваний и утрат, среди бедствий и успехов» Словцов придает большое значение действиям правительства. По его мнению, русское государство и Сибирь осознали себя единым целым, особенно с 1650 года, когда и в Сибири было обнародовано Соборное уложение* царя Алексея Михайловича: «И русские и племена подвластные начинали считать себя принадлежащими к единой великой семье… Не радостно ли предусматривать сложение будущей съединенной жизни, жизни небывалой?»
Историк не склонен рассматривать Сибирь как колонию (какой она фактически была). Он трактует ее как отдаленную, но полноправную обширную часть русского государства, на которую также простирались заботы правительства. Оно, стремясь к освобождению и закреплению пространств, прежде всего принимало меры к внедрению и устройству земледелия. Еще в самом конце XVI века Борис Годунов объявил некоторые сибирские поселения около Тюмени пашенными. С тех пор число таких поселений постепенно росло, в Сибири появился свой, а не привозной хлеб.
Но удаленность и обширность Сибири являлись причиной того, что она исстари представляла «безгласную область». Бесконтрольные действия сибирской администрации, постоянное нарушение законов были для нее обычными. Здесь и «великолепное шутовство» — чрезмерная роскошь воевод и служилых людей, и притеснение русских поселенцев и городских жителей, и порабощение сибирских туземцев. И хотя правительство время от времени «гремело прещениями» против неправд и притеснений, однако дела шли своим заведенным чередом.
Словцов стоит за гуманное, справедливое отношение к коренным народностям Сибири. Он резко порицает корыстолюбивых взимателей ясака, которые своим хищничеством подрывали доверие к русской державе. Он против действий, последствием которых было «озлобление и мщение».
В «Историческом обозрении Сибири» ясно проступают буржуазно-либеральные позиции автора. Он является сторонником широкого свободного предпринимательства. С одобрением он пишет о древних торговых сношениях русских с коренными жителями Сибири, высказывает похвалу оживленной промысловой деятельности на Камчатке в XVIII веке, одобряет русско-китайские торговые отношения того же XVIII века, взаимовыгодные для обеих сторон. И выражает сожаление по поводу «внезапных своевольных» прекращений китайцами этой торговли «по случайностям маловажным, которые нарочно были преувеличиваемы…»
Решительно порицаются и действия русского правительства, когда оно неразумно препятствовало развитию торговой и промышленной инициативы. Словцов сожалеет, что многие торговые пути, «писанные то на воде, то на мхах, правительство силилось запретить и затоптать».
Исторический труд о Сибири проникнут искренним чувством патриотизма, исполнен национальной гордости за Россию и русского человека. Историк гордится неустрашимостью, смекалкой и трудолюбием русских людей, их живым умом: «Русский… пойдет без ландкарты, куда наслышка и глаз поведут. Придет время, когда русскому полюбится измерять вершины гор, искать растений в их расселинах и следить судьбы земного шара!» Автор горд славными русскими землепроходцами Гвоздевым, Берингом, Чириковым, которые первыми ступили на берега Тихого океана, достигли Курильских и Алеутских островов и американского берега.
Сибирь же Словцов любит особенно горячо. Любит её народ, исторических деятелей и тех, кто занимался изучением Сибири. Посвящая свой труд историку Миллеру, он пылко восклицает: «Сто лет в расходе у Сибири, как по рассеянным ее городам и слободам странствовал ты, достойный друг сибирской истории!.. Вечная тебе память! Без твоего прихода Клио Гиперборийская доныне перешептывалась бы с дьяком Есиповым и сыном боярским Ремезовым, потому что архивы наши сгорели, рукописные летописи редеют, а в обителях и благородных сословиях не заметно ни Нестора, ни Болтина».
Мила Словцову и природа Сибири. С поэтическим чувством повествуется, например, о тобольском климате и природе окрестностей города: «В мае прилетают ласточки, распускаются почки листные на черемухе, березе, боярышнике, золотарнике… Облака тонко-перистые развешиваются под вечер дугою, выше садящегося солнца, и сквозят пурпуром. Певчие птички перекликаются по нагорью в перелесках около Кучумова укрепления и курганов».
Словцова не напрасно упрекали в некоторой риторичности, а подчас и выспренности слога. Примером этого может служить начало его труда, где Словцов, придававший всегда огромное значение нравственности, подчеркнул высокие моральные качества Ермака и его дружины: «Наследство, какое нам досталось от Ермака, есть мраморная пирамида, да память благочестивого очувствования и воздержания… Да! Благоговейность и чистота суть преимущества вождей, свыше благословляемых…» Но совершенно справедливо замечание Н. А. Абрамова: «Чтобы вполне ценить слог и выражения Петра Андреевича, их должно рассматривать и применять не к настоящему, но к тому времени, в которое он жил в молодости и под влиянием которого был воспитан и образован, ибо человек всегда есть плод своего времени».
Впрочем, в «Историческом обозрении Сибири» мало высокопарных мест. Оно написано довольно просто, образно и ярко; некоторые его места представляют собой весьма живописные картинки. Таков, например, рассказ о первых казаках и промышленниках, проникших за Урал: «По следам сих покорителей, метавшихся направо и налево, по рекам и речкам в лодках, а по льду и тундре на собачьих или оленьих нартах… воеводы, снабженные наказами, назначали зимовья, остроги, после города…»
Картинен рассказ о том, как оживляется разнообразная жизнь далекого, холодного Якутска во время ежегодной ярмарки: «Жизнь Якутска одушевляется только тогда, когда солнце будет в раке, и с тем вместе наступит ярмарка. Жители городские и окольные стремятся то на большой базар с деньгами, то на пристань к Лене, более с глазами любопытными…Дела перестают на несколько часов, но гул на Лене не утихает целые сутки, как невечерний свет и овод неутомимый».
Некоторые страницы труда отмечены большой непосредственностью, искренностью тона и обаятельной простотой. Так, закончив первую книгу, автор в примечании отметил: «По написании сей книги я почувствовал, что правильнее было бы поместить главы V и VI тотчас после первой; но при таком перемещении потребовалось бы много переправок и здоровье, лучшее моего».
Обращает на себя внимание словарное богатство сочинения. Словцов стоит на высоте образованности и культуры своего времени, прекрасно владеет специальной исторической терминологией. Вместе с тем он часто опирается на речевой опыт народа, прибегает к просторечным выражениям, употребляя их естественно и к месту. На страницах сочинения встречаются такие слова, как «потворствовать», «шалить», «первоучка», «разнюхивать» и т. д. Или, например, читаем: «Помечталась казакам и промышленникам в Ледовитом океане земля… Мечта эта, как оптическое видение, мерещилась то тому, то другому…»
Иногда в повествовании появляются и отзвуки устнопоэтической манеры: «…дружины казаков и промышленников вместе с зырянами продолжали за Уралом жить да быть, да животы наживать…» Или: «Надобно взглянуть на пространство между Турою и Исетью… на эту живую трапецию с плодородною почвою, с текучими водами, с красивыми берегами, с веселыми местоположениями… чтобы понять, сколь много было побуждений для водворений, которые сперва, как говорится, клик кликали…»
На наш взгляд, конечно, правы те, кто считал, что у Словцова-историка нет четкой и стройной системы в изложении материала. Подчас автор переводит повествование из плана исторического в план географический. Но правильно отметил биограф Словцова К. М. Голодников: «Благодаря массе добросовестно обработанных данных и обилию исторических, географических и этнографических материалов, заключающихся в этом сочинении, оно долго будет служить источником, откуда будут черпать сведения о пережитых временах, для освещения как прошлых периодов жизни сибирского населения, так и текущих событий».
Теряя силы и зрение, Словцов сосредоточил все свои помыслы на окончательной отделке второго тома. И на прогулку он уже выходил только раз или два в неделю. «У меня одна забота — издать 2-ю книгу сибирского обозрения вовсе не для денег, а только для сибиряков, не знающих своей страны», — писал престарелый историк.
Он и завещание уже составил: свою большую библиотеку завещал Тобольской гимназии, материалы по истории, географии и статистике Сибири — частью Калашникову, частью Абрамову; коллекцию минералов — Казанскому университету; довольно значительную сумму денег, скопившуюся благодаря очень скромному образу жизни, — учебным заведениям.
Отдавая духовное завещение И. П. Помаскину, Петр Андреевич сказал: «Болезнь моя усиливается, ничто не связывает меня с землею; книга о Сибири кончена, следует только отослать в печать.» А уехавшему в Березов смотрителем березовских училищ Абрамову написал: «Желаю вам пользоваться долголетним здоровьем и благополучием. Что касается до меня, секира уже лежит при корени».
Февральское утро. В застывшие окна кабинета заглядывают ласковые солнечные лучи. Петр Андреевич — в кресле за столом. Холодновато, но слышно, как за стеной вразнобой застучали об пол дрова. Сейчас Полиевкт затопит печь, и понемногу станет теплее.
Стар Петр Андреевич, похудел, часто болеет, серый сюртук стал совсем просторным. Запавшие темные глаза давно оплетены сетью морщинок, хотя в их глубине еще светится огонек. Надо править рукопись. Надо торопиться с изданием второго тома. Уже и контракт со столичной типографией заключен.
Поработав, он берет квадратный лист любимой почтовой бумаги с золотым обрезом и неровным дрожащим почерком — видно, что руки стали слабыми, — пишет «любезному другу Ивану Тимофеевичу», как «в случае смерти» его поступить с рукописью, как отпечатать и куда отдать второй том.
И — в конце письма: «Я… за труды не ищу награды, желая только быть полезным для Сибири читающей… Поручая себя вашей дружбе, остаюсь к вам с любовью и благодарностью
Словцов.
23 февраля 1843 года.
Тобольск».
…А весной, когда в далеком Тобольске на проталинах уже звенели хоры голосистых чечеток, в петербургскую квартиру Ивана Тимофеевича Калашникова пришло письмо. Инспектор Тобольской гимназии И. П. Помаскин сообщил, что Петр Андреевич Словцов скончался 28 марта 1843 года «после продолжительной и изнурительной болезни, сохранив, однако ж, до самой кончины здравый ум и память».



Могила П. А. Словцова на тобольском кладбище.
Прибывший в Тобольск незадолго до его смерти архиепископ Владимир слышал о Петре Андреевиче от своего покойного родственника Сперанского и очень желал с ним познакомиться. Но тяжело больной Словцов принял его только один раз. При погребении Словцова Владимир растрогал присутствующих прочувствованной проповедью.
На тобольском кладбище, недалеко от главного входа, направо, находится последнее пристанище Петра Андреевича Словцова. Памятник на его могиле — серая гранитная плита, положенная на кирпичный пьедестал.
Второй том «Исторического обозрения Сибири» был напечатан в 1844 году, когда автора не могли уже волновать ни похвала, ни критика. Второе издание его труда пo истории Сибири вышло в 1886 году, и с тех пор ни этот труд, ни какие-либо другие работы Словцова, за самым немногим исключением, не издавались и являются библиографической редкостью.
«Жаль, что никто… не предпримет собрать и напечатать в одном издании все сочинения Словцова, с которыми так мало знакома наша читающая публика», — сожалел когда- то И. Т. Калашников. С тех пор, как было высказано это сожаление, прошло уже более века, но собрания сочинений первого сибирского поэта, публициста и историка все еще нет. А между тем его труды интересны и поныне.
«Блажен… кто службою и учеными трудами был полезен человечеству, наконец умными и нравоучительными советами укрепил благородные чувства во многих…» — писал Абрамов.
Деятельность Петра Андреевича Словцова является примером бескорыстного патриотического служения своему родному краю — Сибири.



Библиография
Сочинения П.А.Словцова


К СИБИРИ. — «Муза», ч. 1, Спб., 1796.
МАТЕРИЯ. — «Муза», ч. 3, Спб., 1796.
КИТАЕЦ В ПЕТЕРБУРГЕ. — «Пантеон русской поэзии», ч. 3, кн. 4, Спб., 1814.
ОБЩИЙ ВЗГЛЯД НА ИРКУТСКУЮ ГУБЕРНИЮ. — «Казанские известия», 1816, № 11–12.
О СОСТОЯНИИ ПОСЕЛЕНИЙ ЗА ЯБЛОНОВЫМ ХРЕБТОМ. — «Казанские известия», 1816, № 74.
ИЗ ЗАПИСОК О ЧИСЛЕ ПОСЕЛЕНЦЕВ, ВОДВОРЕННЫХ ЗА БАЙКАЛОМ. — «Казанские известия», 1816, № 86.
О ЗАБАЙКАЛЬСКИХ ДОСТОПРИМЕЧАТЕЛЬНОСТЯХ. — «Сибирский вестник», 1821, ч. 15.
ВОПРОСЫ ИРКУТСКА. — «Вестник Европы», 1822, № 17–18.
ПИСЬМА ИЗ СИБИРИ. — «Азиатский вестник», 1825, чч. 1, 2, 4, 5, 6, 7, 9, 10, 12.
ПИСЬМА ИЗ СИБИРИ. — «Московский телеграф», 1829, ч. 25, № 2; ч. 26, № 5.
ПИСЬМА К БРАТУ И. В. СЛОВЦОВУ В СТЕРЛИТАМАКЕ. — «Московский телеграф», 1830, ч. 31, № 3; ч. 32, № 5.
ПИСЬМА ИЗ ВЯТКИ. Из писем к брату по Вятской губернии. — «Московский телеграф», 1830, ч. 36, № 21.
ПИСЬМА ИЗ СИБИРИ 1826 ГОДА. М., 1828.
ЖУРНАЛ ВЕСНЫ ТОБОЛЬСКОЙ. — «Московский телеграф», 1830, ч. 34, № 14.
ПРОГУЛКИ ВОКРУГ ТОБОЛЬСКА В 1830 ГОДУ. М., 1834.
ТОБОЛЬСК В РАЗНЫХ ОТНОШЕНИЯХ. — «Московский телеграф», 1831, ч. 40, № 13–14.
ИСТОРИЧЕСКОЕ ОБОЗРЕНИЕ СИБИРИ, кн. 1 и 2. Изд. 2-е, Спб., 1886.
ДОПОЛНЕНИЕ К ВЧЕРАШНЕМУ РАЗГОВОРУ. — «Русская старина», 1872, т. V.
СОЧИНЕНИЯ П. А. СЛОВЦОВА
ТРИ ПРОПОВЕДИ П. А. СЛОВЦОВА. — В кн: «Чтения в императорском обществе истории и древностей российских при Московском университете», 1873, кн. 3.
ДРЕВНОСТЬ. «Литературное наследство» № 9—10. М., 1933.
ПОСЛАНИЕ К М. М. СПЕРАНСКОМУ. — «Избранные произведения русских мыслителей второй половины XVIII века». Т. I. Госполитиздат, 1952.
АРХИВНЫЕ МАТЕРИАЛЫ О П. А. СЛОВЦОВЕ
«Дело 1794 года об учителе Тобольской семинарии Петре Словцове, произнесшем в Сибири подозрительную проповедь». Центральный государственный архив древних актов, p. VII, № 2832, л. 43.
Документы о П. А. Словцове, хранящиеся в Центральном государственном историческом архиве СССР (в Ленинграде). СР. 796, № 71, 74; ф. 733, № 39.
Материалы о П. А. Словцове, хранящиеся в Рукописном отделе Института русской литературы (Пушкинском Доме) АН СССР. Фонд 120, № 5–7, 236, 238 и ряд других.
Материалы о П. А. Словцове, хранящиеся в Государственном архиве Тюменской области в Тобольске. Ф. 156, оп. 1, № 149, 182 и другие.
ЛИТЕРАТУРА О П. А. СЛОВЦОВЕ
Биографическое известие о Словцове. — «Москвитянин», 1844, № 10.
Сперанский М. М. Письма к П. А. Словцову. — «Москвитянин», 1844, ч. 2, № 3; ч. 5, № 9, 10.
Г. Спасский. Поправка и дополнение биографического известия о П. А. Словцове. — «Москвитянин», 1844, ч. 6, № 11.
..й…въ. О Словцове П. А. Письмо к издателю. — «Москвитянин», 1845, ч. V, № 10.
С. П. Ж — в. Дневник чиновника. — «Отечественные записки», 1855, ч. IV.
Н. Абрамов. П. А. Словцов. — «Тобольские губернские ведомости», 1858, № 34.
М. А. К о р ф. Жизнеописание графа Сперанского, Т. 1 и 2. Спб., 1861.
140
Ф. Фортунатов. Памятные записки вологжанина. — «Русский архив», 1867, № 12.
Письма М. М. Сперанского о Словцове. — «Русский архив», 1871, № 3.
Письма М. М. Сперанского к А. А. Столыпину. — «Русский архив», 1869, № 12.
Николай Абрамов. Петр Андреевич Словцов. — В кн.: «Чтения в императорском обществе истории и древностей российских при Московском университете». М., 1871, кн. 4.
Записки И. И. Мартынова. — В кн.: «Памятники новой русской истории». Сб. статей и материалов. Т. 2. Спб., 1872.
А. С у л о ц к и й. П. А. Словцов. — «Тобольские губернские ведомости», 1871, № 18–19.
Письма М. М. Сперанского к П. А. Словцову. — В сб.: «В память гр. Сперанского». Спб., 1872.
Письма И. И. Мартынова, П. А. Словцова. — В кн.: «Памятники новой русской истории». Т. 2. Спб., 1872.
А. С у л о ц к и й. П. А. Словцов. — В кн.: «Чтения Московского общества истории и древностей российских», 1873, № 3.
С. Черепанов. Воспоминания сибирского казака. — «Древняя и новая Россия», т. II, 1876.
К. Голодников. К биографии П. А. Словцова. — Сб. газеты «Сибирь». Т. 2, Спб., 1876.
К. Надеждин. Стихотворные послания Словцова к Сперанскому
и Сперанского к Словцову. — «Владимирские епархиальные ведомости», 1882, № 5.
Ф. А. Прядильщиков. Кое-что для биографии П. А. Словцова. — «Памятная книжка Пермской губернии на 1891 год». Пермь, 1890.
А. Н. П ы п и н. История русской этнографии. Т. 4, М., 1892.
С. И. К биографии Словцова. — «Тобольские губернские ведомости», 1893, № 16.
Н. А. Абрамов. Биографический очерк о Словцове. — «Тобольские губернские ведомости», 1893, № 12.
А. А. Дмитриев. К полувековой годовщине смерти Петра Андреевича Словцова. — «Пермский край». Т. 2. Пермь, 1893.
Н. А. Бирюков. Эпизод из жизни П. А. Словцова. — «Исторический вестник», 1904, № 9.
Г. Потанин. Областническая тенденция в Сибири. Томск, 1907.
И. Т. Калашников. Записки иркутского жителя. — «Русская старина», 1905, № 8–9.
Б. Модзалевский. Смерть Пушкина. Спб., 1908.
К. Дубровский. Сибирский Карамзин. — «Сибирский архив», 1914, кн. 5.
Н. Степанов. П. А. Словцов. Л., 1935.
Избранные произведения русских мыслителей второй половины
XVIII века. Т. I и II. М., 1952.
В. Утков. Книги и судьбы. М., 1967. История Сибири, т. 2. Л., 1968.
Межвузовская научная конференция литературоведов, посвященная 50-летию Октября. — «Русская литература», 1968, № 1.
3. Н. Трусова. Общественно-политические взгляды П. А. Слов- цова. Автореферат диссертации. Новосибирск, 1969.
В. Г. Мирзоев. Историография Сибири. М., 1970.
Ю. С. П о с т н о в. Русская литература Сибири первой половины
XIX в. Новосибирск, 1970.













Примечания
1
Вогулы — устаревшее название мансийской народности.
2
Пермская губерния относилась к Тобольской епархии.
3
В 1782 году в Сибири было учреждено два наместничества: Тобольское и Иркутское, во главе которых встали наместники — должностные лица, управлявшие от имени главы государства.
4
Префект — инспектор семинарии.
5
Так называлось учебное заведение для подготовки учителей. Впоследствии из Петербургского нормального училища образовался Главный педагогический институт.
6
Ш и ф е р — графит.
7
Прозябаемые вещества — растения.
8
Калан — камчатское название бобра.

9
Это наводнение описал А. С. Пушкин в поэме «Медный всадник».