Избранное
Н. И. Наумов






ФУРГОНЩИК



(РАССКАЗ)

В глубокую осень 186... года я ехал или, вернее, тащился на перекладных в город К. с отрадной мыслью отдохнуть неделю-две от беспрерывных разъездов по деревням, по просёлочным дорогам, причинявшим, особенно осенью, невыносимое мученье; до города оставалось уже менее тридцати вёрст, когда я получил известие об убийстве, случившемся в деревне Ур-е. Волей-неволей пришлось проститься с мечтой об отдыхе, поворотить назад и ехать почти безостановочно двести вёрст по таким путям, воспоминание о которых и теперь ещё нередко вызывает во мне дрожь. В глухой деревнюшке, имевшей не более пятнадцати дворов и заселённой наполовину инородцами, я должен был выжить более недели, не имея ни чаю, ни сахару, ни табаку, а главное – писчей бумаги, запас которой уже истощился у меня, вследствие чего остановилось и производство следствия; послать же за бумагой в ближайшую волость[127 - Волость – округ сёл и деревень, состоящих под управлением одного головы или волостного старшины; здесь – населённый пункт, центр волости.] нарочного было невозможно, так как реки сплошь были покрыты массами льда, а наступившая оттепель не обещала скорого рекостава. Так шёл день за днём. Горевал я и от бесполезной траты времени и скуки, горевали и крестьяне, желавшие поскорее отделаться от следствия, которое, по всем данным, обещало разрастись в объёмистое дело.

Как теперь помню, однажды вечером я сидел в отведённой мне избе у окошка, тоскливо поглядывая на поля, засыпанные снегом, и на чахлый обнажённый кустарник, тянувшийся неправильными линиями вдаль, подёрнутую густой синевой наступивших сумерек; в воздухе порошил снежок, лениво волнуясь и падая на землю; в деревеньке всё было тихо, точно в ней замерла всякая жизнь, и только однообразное карканье вороны, сидевшей где-нибудь на плетне и собиравшейся отлететь на ночлег, нарушало навевающую уныние тишину, как вдруг дверь отворилась, и в избу вошёл хозяин – пожилой, коренастый человек, на серьёзном лице которого просвечивало теперь что-то вроде улыбки, и объявил мне, что приехал фургонщик.

– Какой фургонщик? – с удивлением спросил я.

– Фургонщик! – повторил он. – Вот што с товаром ездит: у него всё, слышь, есть. Ты вот о бумаге скучаешь, што ль...

– Да... да...

– И бумага есть у него, сколько хошь этой бумаги найдёшь у него. Чего хошь, всё есть. Позвать, што ль? – спросил он.

– Зови, зови! – ответил я, обрадованный этим известием, на которое в другое время не обратил бы, вероятно, внимания. Мелочной торговец, разъезжающий по деревням со своими грошовыми товарами, или «фургонщик», как называл его хозяин отведённой мне квартиры, являлся теперь для меня избавителем, существом, посланным свыше. Действительно, положение моё было более чем печальное. За неимением бумаги я должен был сидеть сложа руки и держать под арестом людей, на которых падало подозрение в убийстве. Лица, призванные в качестве свидетелей, которым, может быть, необходимо было уехать куда-нибудь по делам, волей-неволей должны были отложить всякие занятия в ожидании допроса. А вдруг эта оттепель, отрезавшая нас от всего остального мира, продлится с месяц? – невольно задавал я себе вопрос. И это целый месяц я должен буду жить в глуши, без всякого дела, не имея под рукой никакой книги, и главное – томить людей, может быть, ни в чём не повинных. Да, фургонщик являлся для меня неоценённым человеком, и я благословлял судьбу, занёсшую его в эту глухую деревеньку.

Не прошло и десяти минут, как хозяин ввёл ко мне в комнату человека лет тридцати пяти на вид, высокого роста, с красивыми и симпатичными чертами лица, одетого в татарский бешмет[128 - Бешмет – стёганое татарское полукафтанье; стёганая или суконная поддёвка под тулуп, кафтан.] чёрного тонкого сукна, подбитый и опушённый белой мерлушкой[129 - Мерлушка – ягнячья шкурка или изделие из неё (шапка и др.).], в высоких смазанных сапогах, сверх которых надеты были глубокие резиновые галоши. Помолившись на иконы, он вежливо раскланялся со мной и спросил: «Желаете что купить?».

– Писчая бумага есть у вас? – спросил я, прервав его.

– Имеется всяких даже сортов, – ответил он, сопровождая по привычке, усвоенной приказчиками, каждое своё слово лёгким наклонением головы.

– А чай и сахар?

– Чаем, признаться, не торгуем-с, для себя-то в разъездах, конечно, имеем и в случае надобности полфунтика можем пожертвовать и сахаром снабдить, конечно, по малости, уж извините... – ответил он, кланяясь.

– А табак есть у вас?

– Самолучший, можно сказать, вакштаф держим.

– Так сделайте одолжение – принесите мне теперь ж бумаги, табаку и, если будете так добры, чаю и сахару.

– Слушаю-с, с великим даже удовольствием доставим-с, – ответил он, кланяясь. – А может, ещё чего не пожелаете ли купить? – спросил он.

– Больше-то мне ничего не нужно.

– Чернил, может, не потребуется ли, превосходнейшие есть; ализарин, перья и сургуч, карандаши, резина, буде изволите взять, ножи перочинные, завьяловские, первого качества, худых не продадим-с.

– Ну хорошо, принеси, посмотрю, – ответил я.

– Сичас доставим-с, полотна имеем голландские, фуфайки, может, не потребуется ли, перчатки пуховыя-с.

– Не нужно, вы бумаги-то несите поскорее.

– Сичас доставим-с, слушаю-с; товары у нас господские, сударь, первого качества, теперича муштучки-с для папирос янтарные-с, запонки перламутровыя, сапоги, буде надобность имеете, хорошие сапоги.

– Не нужно, не нужно!

– Мы их с аршавских магазинов имеем-с, цепочки золотыя-с, буде и часы желаете...

– Несите мне бумаги-то, чаю и табаку, – снова попросил я.

– Слушаю-с, доставим-с. Табак у нас господский, будете довольны-с, и ежели бы теперича полотна пожелали или чулков шерстяных, или чего касается какой надобности...

– Не нужно мне больше ничего, любезнейший. Слышите?

– Слышим-с... Покорнейше благодарим, ежели бы потребовались, то мы бы для вас первейших сортов могли отпустить. Сколько господ у нас берут по городам товару и очень даже похваляют, а уж для вашей милости мы бы супротив других очень уважили. Теперича если взять шапки, то мы бы вам крымских барашков могли шапку доставить, как пух, шерсть-то на ней. Прикажите-с.

– Я уж сказал вам, что мне больше ничего не нужно, – снова повторил я.

– Слушаю-с, доставим-с, будьте в эфтом спокойны-с. Так принести прикажете?

– Да, да, ведь я же об этом и прошу вас.

– Слушаю-с! Покорнейше благодарим-с. Сею даже минуту доставим, – произнёс он и, поклонившись, вышел в дверь, но затем снова притворил её и, не входя в комнату, спросил: – А то, сударь, у меня есть халатик беличий, мне-то он, признаться, по случаю попал, господская вещь, и вашей милости теперича бы даже в самую пору, не пожелаете ли-с? За ценой я бы не постоял-с.

– Несите, пожалуйста, бумаги и чаю, что просил я; более мне ничего не нужно, – ответил я, начиная терять терпение и невольно припоминая при этом сцену с халатами из повести «Тарантас» графа Соллогуба[130 - Сцена с халатами из повести “Тарантас” графа Соллогуба – имеется ввиду повесть “Тарантас. Путевые впечатления” (1840–1845) Владимира Александровича Соллогуба (1813–1882). В 19-й главе “Восток” герою повести на казанском базаре после долгого торга уступают восточный халат за 150 рублей. Позже выясняется, что халат сшит на фабрике в Москве и красная цена ему – тринадцать рублей с полтиною.].

– Как угодно-с, а что касается бумаги, сейчас же доставим! – ответил он, запирая дверь.

– От него, брат, не скоро отвяжешься, – произнёс хозяин, всё время нашего разговора стоявший молча. – Уж так и говоришь ему ино время: отвяжись, мол, ты, нечистая сила, не надость, мол, мне ничего, уходи, не-е-ет, наскажет тебе это с три короба и купишь, и не надоть бы вот тебе, совсем не надость, вещь-то хоть брось, а купишь... о-ох ты, ешь тебя пёс, – закончил он, выходя вслед почти за ним в дверь.

Через полчаса фургонщик снова явился ко мне, и следом за ним в избу вошёл молодой парень лет шестнадцати, неся на спине огромный ящик. Опустившись на колена, парень осторожно спустил ящик с плеч на лавку и, вздохнув всей грудью, снял шапку с головы и, вынув из неё клетчатый платок, отёр им вспотевшие лоб и лицо. Молча развязав ремни ящика, фургонщик открыл крышку, и глазам моим представился самый разнообразный склад товаров. Тут было несколько стоп писчей бумаги и коробки со стальными перьями, и сургуч, и завьяловские ножи, и две пары сапог, выписанных из аршавских магазинов, принесённых, видимо, для моего соблазна, и полупуховые перчатки, и только не было беличьего халатика, и то, по всей вероятности, потому, что объём ящика, наполненного всей этой мелочью, не вместил в себя такой крупной, сравнительно с другими, вещи.

Купив всё, что было необходимо для меня, я приобрёл, благодаря уже обязательности фургонщика, полфунта чаю и два фунта сахару, обязательности, впрочем, очень чувствительной, так как за полфунта чаю он взял почти втрое, чем бы стоит весь фунт, и заручился табаком Мусатовской фабрики, который хотя и считался, по словам фургонщика, самолучшим господским вакштафом, но аромат его, похожий на аромат, происходящий от жжёных тараканов, выдавал самое низменное качество его. В таком положении, в каком находился я в то время, разбирать было нечего, я был рад и этому табаку и чаю и скорее уже из чувства благодарности, чем по необходимости, купил полупуховые перчатки и завьяловский перочинный нож из первых качеств, сломавшийся через два дня. Когда я рассчитался с ним, и он, тщательно уложив товар, снова закрыл ящик и, перевязав его ремнями, помог парню взвалить его на плечи и пройти с ним в узенькую дверь избы, я спросил его, давно ли он ездит по деревням.

– Годов с десяток уж будет, – ответил он, вынув из бокового кармана бешмета шёлковый пёстрый фуляр[131 - Фуляр – тонкая шёлковая ткань или шейный и носовой платок из неё.], и отёр лоб и лицо.

– Вы российский уроженец или сибиряк?

– Российские.

– Давно выехали из России?

– Годов с пятнадцать, пожалуй, будет время, мы-то, собственно, не по своей охоте выехали, сударь, – продолжал он после непродолжительного молчания, – из ссыльных будем-с.

– Так вы ссыльнопоселенец?

– Так точно-с. А теперича приписались к мещанскому сословию города Б-а. Торгуем-с.

– За что же вы сосланы? – полюбопытствовал я.

– За поджог, собственно, судились-то, – вздохнув, отвечал он. – Оно так сказать надо, сударь, што по глупости более всё это дело стряслось. Человек-то молодой был, неопытный, в голове-то ветер свистел. Ну, при эфтаких качествах долго ль до греха, – снова глубоко вздохнув, ответил он, смотря в упор на меня большими серыми глазами, как бы желая подметить впечатление, производимое его словами.

– Садитесь, пожалуйста, – предложил я, заметив, что он не прочь побеседовать.

– Покорнейше благодарим-с!.. – ответил он, кланяясь. – Хоша, признаться, и не устали, могли бы постоять, а всё же день-то настанет – немного посидишь, – говорил он, присаживаясь на лавку, – то туда, то сюда надоть, без своего глазу ведь ничего не сделается. Счастье-то человека, сударь, не узнано, и сам не знаешь, где его найдёшь, где потеряешь, – заговорил он, снова вынув фуляр и обтирая им лицо, так как в избе было довольно жарко, да тёплый бешмет, по-видимому, давал себя чувствовать. – Когда ссылка-то нам по решению вышла, так сколько это слёз было, Господи! Отчаянности даже предавались: так и полагали в те поры, ну-у, сгиб, мол, теперь пропадай голова, Сибирь – што могила, всё одно. А теперича-то на поверку, сударь, вышло, что и очень даже довольны судьбой и благодарим Господа за все его милости, – набожно произнёс он, взглянув на икону и перекрестившись. – В Москве-то коли бы мы жили, что бы было? Трепались бы, в приказчиках из гроша в грош, да и то исшо слава бы Богу, а теперича – сами хозяева, живём без нужды, а так, даже сказать надоть, не таясь, в избытках: добрые люди честят нас. Живём безобидно, и слава тебе, Господи! Не урекнём Создателя.

– Вы с самого начала, как пришли в Сибирь, так и занялись подобной торговлей? – прервал я поток его набожных размышлений.

– Не-ет, сударь, как можно. Фортуны тоже сразу не найдёшь. Не она, сударь, за человеком-то ходит, а человек за ней! Ссамоначалу-то, по приходе, нам даже вот как солоно жить-то было. Ну, известно, посельщик, уж сами знаете какое звание, – все остерегались, не питали доверия, капиталов мы тоже не имели. Горя и слёз приняли немало, короче сказать вам. Пытались было и в сидельцы наниматься в кабаки. Ну, видим, не по нас линия. В прикащики к краснорядцам пытались идти, как дело, стало быть, знакомое, потому мы и в Москве при этом деле стояли, никто не примает, потому посельщик. Ну что делать, а пить-есть охота; и годы-то не ушли ещё, да и по себе-то смекаешь, что ничем мы ровно не хуже других. Как быть? Подумал-подумал и пошёл в чёрную работу на прииски. Ну, проходя по деревням-то, когды и примечал, сударь, и видел, где чего нет, и слишком два года проробил, сударь, на приисках-то: и в холоде, и в голоде, и во всякой нужде. Ну крепился, стро-о-ого держал себя, другие это в гульбу ударятся, в запой, бывало, а я баловство это откинул от себя, ни-и-ни, и вынес, сказать вам, за два-то года ни мало ни много, как восемьсот рублёв. С этих денег, сударь, и пошёл жить. Купил лошадку, товарцу, какой боле употребительней мужику, и поехал, да так вот и езжу до сей поры.

– И выгодна эта торговля?

– Колотимся... Больших выгод нет, сударь, да ведь курочка и по зёрнышку клюёт, да сыта бывает... Фатеры нам держать не требуется, куда ни приедешь, везде примают с полным даже удовольствием. Теперича мы держим четвёрку лошадей, содержание которых нам, почесть, ничего не стоит: и овсеца, и сена на каждой фатере дадут, да и платы ещё не примают ни за наши харчи, ни за ихние. Ну, уж так, будто из благодарности, в ином месте пожертвуешь хозяйке плат какой-нибудь; а коли она помоложе, то перстенёк али серёжки из простеньких, и очень даже довольны остаются, а боле всё лекарством снабдишь.

– Лекарством? – с удивлением прервал я. – Каким же?

– Александринского листу даём, ревеню, дорогой травы, шалфейцу. Уж это мы всегда про запас для мужиков держим. Поскучает иной животом, ну и дашь ему александринского листу. И очень благодарны бывают. Помогает, сказывают.

– Так вы ещё и лекарь?

– Нельзя-с, наше дело такое, что по малости всем промышляем, – с улыбкой произнёс он. – В городу бы, сударь, торговать не в пример убыточней, а здесь на всяком шагу копейка в карман бежит: кто напёрсточек, кто иголочку купит, а уж всё купят, всё копейка есть.

– И всегда на деньги?

– Дозволяем и кредит. Без кредита, сударь, торговли не бывает. Конечно, случает и пропадает за иными. Только малость эфтих случаев, не пожалуюсь. А главное требуется – по чести дело веди.

– То есть как это?

– Без обмеру, фальши чтобы этой не было, ну и товар чтоб качеством брал.

– И вы уж строго наблюдаете это?

– Блюдём-с!.. Можно сказать, даже в убыток себе. В нашем ремесле, сударь, первей всего требуется покупателя залучить, доверие внушить к себе. Энто первей всего-с. А мужик, сударь, такой человек: коли он вот узнал, что я, Игнат Петров Луковнин, торгую без фальшу, отпушаю товар лицом, то хоть тыщи народу с товарами наезжай к нему, не сменит тебя на них. Мы их норов тоже в тонкости постигли, ну и соблюдаем уж себя, что чести нашей не коснись; верьте-с, без обману говорю, – всё более и более одушевляясь, говорил он. – Ведь уж мы, сударь, по энтому делу, почитай, сызмальства наших дней навыкли-с. Примеры видали всякие-с.

– Где же это, в Москве?

– Так точно-с. Ведь мы, сударь, прикащиком были, можно сказать, возросли за прилавком, так уж нам все энти обычаи в чистоте привиты.

– Вы к какому же сословию принадлежали там? Мещанин были?..

– Не-е-ет-с. Мы – урождённые крестьяне.

– Как же вы за прилавок-то попали?

– А в наших местах, сударь, энто легчай всего бывает. Тятенька-то мой, покойная головушка, из крепостных был, ну и, значит, ещё до воли энтой откупился от господ. Человек был мастеровой, жили бы хорошо за ним, да вином загубился: как вышел это на волю и начал первей всего пить; пил, сударь, до того, что матушка-то покойница, бывало, замертво из кабаков выносила. Ну какие при таком раденьи достатки в дому? Старший-то брат мой также кузнечным делом занялся, а мне в ту пору десятой годок ещё шёл. А в энту пору и наедь к нам в село в побывку брат матушки – дядя мой; проживал он в Москве в дворниках, ну и приступи это к родителям: отпустите-де Игнашку со мной. Таким это манером я и попал в Москву-с, по десятому году. Спервоначатия-то он меня отдал в обученье в овощейную лавку, также к знакомому человеку. Там я, почесть, пять годов выжил. Горя энтова, слёз принял, сударь, и сказать даже невозможно... Только и слышишь, бывало: Игнашка, такой-сякой, и туды беги, и сюды беги, и в энто место поспей. Не знаешь, бывало, куды рвануться; а не туда коли нога ступила, то что есть у хозяина в руках, так тебя энтим и хряснет, бывало, по голове ль, по другому ли чему: уж энто твоё дело знать да щупать, а не его... Каторга, а не жизнь была. И диви бы, сударь, за жалованье всю эту муку терпел, а то единственно из-за хлеба да обуви. Ну уж тут-то как в возраст стал входить, я и сам начал помышлять, как бы, значит, устроиться половчей. Мало ли, много ли время прошло, только также чрез свояка, нашего деревенского же парня, устроился я в прислугу, сначала при лавке, к краснорядцу купцу Петрову. Хотя и тут спервоначалу-то, пока не обвык, несладко тоже было. Но уж побой энтих не видал, а уж коли и ковырнут, бывало, порой, то уж всё как будто легче сносилось. Ну здесь-то около молодцов я и грамоте приобвык будто; хоша оно и не так штобы бойко, а всё же читаю...

– И пишете? – прервал я.

– Пишем-то более для себя-с, будто для памяти, а так, штоб для посторонних людей – не решаемся, сударь. Ну тут уж года через два, мало-помальски, известно, уж неусыпно трудясь, попал я в очень даже большую милость к хозяину. Человек он был, сударь, сказать не тая, крутой; веры энтой строго держался. И добрый был, не похаю его, ну только в какую минуту угодишь... Бывало, сударь, покупатель пондравится ему, так ведь чего-с делывал старик? Товар примерно рублёв тридцать стоит, а он говорит: «Бери за пять»; только не торгуйся с ним – даром отдаст, только не сбивай его с цены, а едва ты разинул рот и сказал «дорого» – и беда... А-а, говорит, коли не хошь моей цены, так нет и товару, пошёл вон из лавки! И хошь ты ему втридорога давай опосля, не уважит: поди, говорит, вон – одно тебе слово. А то и но время в сердце впадёт; так верите ли, сударь, покупатели-то валят, бывало, в лавку – дверь не постоит, а он кричит: «Нет у меня товару, пошли вон»; да тут же это порой и расхохочется сам: ну, иди, иди, говорит, покупай, только допрежь кажи, сколько денег у тебя. Ну иные уж знали его, возьмут да и покажут какую ни на есть малость. «Э-э-эх ты, – говорит, – покупатель, горе на мотовиле[132 - Мотовило – приспособление для размотки пряжи в клубок с веретена.]. Чего с тебя и брать-то? Отрежь ему, ребята, пущай идёт с Богом». Много народу пользовалось это этим норовом. И не то чтобы статейный[133 - Статейный купец – знатный, с большим оборотом.] он был, а так, средственной руки человек, а слава-то про него по всей Москве шла. Сделал он меня первым прикащиком и даже ключи доверял. И жизнь мне пошла, што сказать, очень бы хорошая. Ну спутал грех, сударь. Пришлась мне уж очень по душе его дочь, Фелицата Яковлевна: девица была степенная, тельная из себя, и даже, так сказать, лик имела сладчайший; и стал я, сударь, примечать, что и она как будто не супротивна бы нашим чувствам... А по купечеству это, доложить вам, девиц строго содержут, с глазу это не спутают, и хошь мы жили в одном доме, а только словом перемолвиться и помышлять было нечего. Хорошо-с, идёт это время в эфтаких перемежках; настало лето-с. Дом-то у Петрова был деревянный, с пристройками кругом, сам-то он жил в большом доме, а мы, молодцы-то, во флигельке, низенький такой был флигелёк, во дворе стоял... При доме-то был садик, и угол-то его как раз, почесть, к флигельку подходил, но был этак отгорожен дощатым заборчиком. Однова это – в полдень дело – хозяин-то, Яков Анфимыч, был в лавке с молодцами, а меня пошли из лавки домой принести книги, куды вносился товар, принимаемый с фабрик... Прибёг я это домой, взял книги да и заверни во флигелёк-то к себе напиться, только глянул через заборчик-то в сад, а там Фелицата Яковлевна одна-одинёшенька обирает крыжовник на варенье... Ну, так это я в те поры дрогнул, как увидел её, ровно опустился весь и не помню уж, как это выговорил: «Фелицата Яковлевна»... Она это сначала тоже будто стеснилась, но увидала это меня, утихла, оглянулась кругом и говорит: «Это ты, Игната?», а сама это так ровно вот жаром подёрнулась...

– Я, – говорю, – Фелицата Яковлевна.

– Что, – говорит, – тебе надо? – А сама это в землю потупилась.

– Ах, – говорю, – Фелицата Яковлевна, ни орёл я, ни сокол, а мелкая пташка, но и мелкой пташке, – говорю, – не заказано в сердце любовь питать, особливо к экой девице, как вы.

– Полно, – говорит, – Игнаша, што ты это, как тебе не стыдно.

А сама так и пылает лицом-то и глаз не поднимает, словно вот врыла их в землю-то.

– Ах, – говорю, – Фелицата Яковлевна, жисть, – говорю, – отдам на терзание, но только усчастливьте, молвите, люб ли я вам?

– Што ты, – говорит, – это, Игнаша, как это можно, я, – говорит, – девица честная.

– И сумнения, – говорю, – не питаем, только усчастливьте, а то у-убьюсь, – говорю, – потому никак не можно взирать боле на красоту вашу, изныл, в неволю, – говорю, – пойду за вас, в терзание.

А сам-то тем временем перемахнул через заборчик-то, да к ней. И отколь это смелости взялось в те поры – уму непостижимо. Обнял это я её. Прижалась она ко мне. Я и раз поцеловал, и два. А она шепчет: «Любый ты мой, желанный мой!». Ну уж тут, сударь, я и не помню, как из саду выбрался и в лавку пришёл. Иду это, доложить вам, а земли под собой не слышу, и словно, сударь, на што ни гляну – всё-то это ухмыляется, всё-то это весёлый вид имеет... Вот прибёг в лавку, подал книги; ну, известно, за своё дело принимаюсь, и словно, сударь, кипит всё в моих руках, так бы вот, кажись, кабы подвернулось – и гору своротил. Вижу: и хозяин в духе ходит это по лавке, поглядывает на всех да посмеивается. Взглянул это на меня и говорит:

– Ты что, – говорит, – это, кобель, десны-то мне у зубов показываешь, а?

– Ничего, – говорю, – Яков Анфимыч, уж больно день-то, – говорю, – приятный!

– Женю, – говорит, – вот я тебя, подлеца, так засмеёшься другим голосом от приятства-то.

– Што ж, – говорю, – Яков Анфимыч, ежели судьба настоящая, так и очень бы даже рады...

– А-а! Рад, – говорит, – ну постой ужо, женю, так погляжу, на которую ногу запрыгаешь.

Всё время, значит, шутил он эфтаким манером. Заперли лавку к вечеру, он-то домой поехал на лошади, а мы-то пешком; иду я, да и раздумываю: Фелицате Яковлевне я люб, чувство всем сердцем ко мне питают, и Яков Анфимыч очень даже расположен и шутки шутит со мной, ровно бы в нашу линию, ровно бы намёки даёт. А што, думаю, ежели бы в ноги к нему: так и так, мол, век, мол, слуга ваш буду и из почитанья не выйду. Мало ли этих примеров, што статейные купцы дочерей своих за прикащиков выдают. Думал-думал это, сударь, да пришёл домой, оделся это почище, помолился, значит, пред иконой – и шасть к Якову Анфимычу. Прихожу, сидит, чай пьёт.

– Што, – говорит, – тебе надоть, Игнаш?

– К вашей милости, – говорю, – Яков Анфимыч, дозвольте слово сказать...

– Какое, – говорит, – слово?

– Чести, – говорю, – вашей не в поношенье, а единственно, – говорю, – как сердцем я очень преклонен к вам, и даже так скажу, что душу за вас и за ваше добро готов положить, то снизойдите: уж жизнь мне будет не в жизнь, ежели не судьба мне будет Фелицата Яковлевна.

А сам тое ж минуту на колени пал и стою, ну ни жив ни мёртв, сударь. Ну, вижу это, насупил он брови, сидит, да вдруг это и крикнет супругу свою: «Марья, подь-ка сюда. Видела, – говорит, – жениха к Фелицате, а-а? – и указывает на меня. – Примай, – говорит, – чествуй хлебом да солью... Экой-то ещё выищется ль по Москве?.. А-а-ах, ты, – говорит, – крепостное охвостье, а-а... Это я бы с тобой родниться стал, а-а?.. Это всякий лапотник, стаю быть, будет к моей дочери в мужья себя пригонять? Во-о-он, – говорит, – такой-сякой, штоб и духу твоего в доме не было, допреж, – говорит, – грязь да вшу с себя смой да уж потом свата-то шли... Во-о-он», – кричит и в истое бешенство впал, сударь... Не успел я в себя прийти и подпяться, а он налетел на меня, да как долбанёт в шею, а я так и вылетел на крыльцо... Сколько было сраму, сударь, и-и, Боже мой... Выскочил это он на крыльцо за мной, кричит: «Ва-а-аська, чествуй, говорит, жениха кнутовиной со двора, бей!». Кучер это Васька, наши-то молодцы высыпали на двор: срам, сущий срам был, сударь... Уж так-то мне было обидно в те поры, што и сказать вам не могу: и горе-то душит, и стыд на людей глаз не даёт поднять, и злобы этой отколь на сердце взялось – и сказать не могу. Ну с этой минуты, сударь, и потерял я себя...

– Как это потеряли?..

– Запил, горькую запил... Сосёт, сударь, горе и очнуться што есть не даёт; бывало, хочу это рассеяться, забыться, а не могу-с. Так вот ровно Фелицата Яковлевна и стоит предо мною: и тело её белое, и глаза лазоревые, и лик это сладчайший, словно бы вот въяве, ежесекундно, можно сказать, удручает меня... Горькими плакивал, бывало, верьте-с... Но кутить пришлось недолго-с, потому денег больших не было-с... Тут-то вот в отчаянности этой мне и впало в ум, сударь, в этом-то, можно сказать, растерянном положении выместить своё сердце и обиду Якову Анфимычу... И так это, сударь, засела мне в голову энта пагуба, што и сна, и пищи решился... Ну, знамо, парень был молодой, сердце-то кипит, рассудку-то этого в те поры ещё не нагулено было... А тут ещё, сударь, и смешки, што, почесть, повсюду посыпались на меня, словно подливали масло в огонь... Ну, выбрал это ночку потемней да и подпалил; другой бы, может, после энтого убёг – и ищи его, а я это не шелохнулся: на-де, гляди да и знай меня... Ну когда уже пошло пламя-то драть, охватило уж и службы, и флигель, народ это рвёт и мечет, спасают из дому, что можно, гляжу, и Яков Анфимыч тут стоит, убивается, увидал это меня и ко мне. Это ты, ты, говорит, поджёг, злодей, ты!.. Я, говорю, Яков Анфимыч, знай! И я тебя не забуду вовек, и ты меня до гроба попомнишь... Служил, говорю, я тебе верой и правдой, поношенья твоей части не нанёс, что полюбилась мне дочь твоя, а ты, говорю, меня навек обездолил. Хошь я и лапотник, говорю, и крепостное охвостье, а всё, говорю, человек, и порочить так меня не след было.

Ну что, сударь, дале-то рассказывать? Взяли меня – и в острог, пошло следствие да суд. Ну и попал в Сибирь, а после уж я, как в разум-то вошёл, и покаялся в горячности своей, да уж поздно: локтя-то не укусишь, – закончил он.

– А что же с Фелицатой Яковлевной вы так и не встречались с тех пор, как свиделись с ней в саду, – спросил я.

– Встретился, сударь.

– Где же?

– А уж здеся, в Сибири.

– В Сибири? – с удивлением прервал я его.

– Так точно-с. Пословица-то вправду говорит: гора с горою только не сходятся, а человек с человеком всегда-с. Нужно сказать вам, что уж после решенья, почесть, когда я ещё в остроге сидел, однова меня вызвали к воротам острога. Подхожу и вижу это, сударь, куфарку, что в доме Якова Анфимыча жила: добрющая была старушка. Подала она мне, сударь, калач и три рубля денег. Вот, говорит, тебе, злосчастный Игнатушка, Фелицата Яковлевна прислала, прими да не поминай её злом, ни в чём, говорит, она не повинна, и сказала, что век тебя будет помнить! И так мне энто доброе слово, сударь, впору пришло, што ровно даже жизнь мне дало. Истинно говорю. Ну поплакал я тогда вволю, поплакал и зашил энти три рубля в ладанку к кресту, словно ангельское благословенье, и в Сибирь их принёс. Как иной раз было горько, какой нужды не испытал, а не коснулся их: они и посейчас целы даже!.. Ну, пришёл, сударь, в Сибирь. Нужды, уж как докладывал вам, много вынес. Конечно, в предмете, можно сказать, завсегды мы Фелицату Яковлевну держали, да ведь уж против рожна не пойдёшь. От родины уж отрезанный ломоть – не вернёшься. Скучал, скучал, да всему время. Начал уж это расторговываться, и лета уж подходят... Стал подумывать, хорошо бы и домик свой иметь, и хозяюшкой обзавестись... Невесты, сударь, так сказать, сами навязывались, потому как урекнуть нас ни в чём невозможно... Жизнь ведём трудовую, степенную, капиталов больших, конечно, не имеем, но на наш век при уме да бережи хватит, а в эфто время нам и стали присватывать дочь одного купца в Б-е. Не из бедных и одна дочь, ну, дело, кажись, подходящее; только нет, поглядел я, поглядел: ликом не вышла, так и выкинул это баловство из ума... А тем временем – это в позапрошлом году было, сударь, – понадобился мне товар... Торговля-то моя уж пошире пошла. Товаров-то, што я в Б-е брал у купцов, недоставало, да и не всякой был у них... сам, думаю, съежу в Т. Так, по крайности, из первых рук возьму и коль потеряю на привозе, так зато, может, дешевше закуплю... Ну так и решил; приехал в Т., известно, прежде всего расспросил, где, как, што, приценился и тут, и там; вижу, што выгодней всех брать у Стифеева: и купец богатый – три лавки имеет, и товар из первых рук от московских фабрикантов получает... Ознакомился я с ним, человек уступчивый, ну и ударили по рукам... Закупил я у него тыщи на три... Стали уж это товар упаковывать, надоть расчёт свести... Он и говорит мне: «Приходи ужо ко мне на дом для знакомства, чайку попить, там, – говорит, – ужо и счёты сведём...». «Хорошо-с, благодарим покорно, – говорю, – прибудем...». Приоделся это почище, так как хорошее платье мы завсегда про запас держим... Ну и купец-то статейный, из первых, почесть, в городе: в бешмете не придёшь; вижу – дом богатеющий, и в дому, видать, полная чаша... Подали чаю нам, сударь, покончили, конечно, расчёт промеж себя, всё это благородно, чинно... Слово за слово, разговорились; смотрю – и закуска появилась. Только в это время, сударь, в комнату, где сидели мы, и входит дама, глянул я и, так даже сказать, растерялся, обомлел совсем – Фелицата Яковлевна. И она глянула на меня и словно вот холст побелела. Стоит, не шелохнётся... Муж-то этого, видать, не приметил. Смотрю я: куды ещё краше стала она, чем была... Ну, оправившись, села. Сначала это по малости речь повели... Я и говорю: ровно, мол, сударыня, я будто примечал вас в Москве, не дочка ли вы будете Якова Анфимыча Петрова? «А вы разве знали его?» – муж-то спрашивает. Очень, говорю, даже подробно... Ну и обсказываю, что проживал-де в Москве, по прикащикам, и его видал, о том, что промеж нам было, ни слова, политично держу себя, потому, приметил, что едва я речь повёл, так Фелицата Яковлевна ровно сполыхнулась. «Дочь, дочь», – муж-то говорит. Ну и обсказывает. А я и сужу по словам его, что вскоре, почесть, после моего решенья заехал он в Москву, ознакомился с Яковом Анфимычем и высватал дочку-то за себя. Помер, говорит, старик-то, года два уж, как помер... «Жаль, – говорю, добрый человек был...». «Ну, будьте знакомы, – говорит, – земляки ведь с женой-то будете, не обходите дома, коли здесь приведётся быть», – заговорил он, когда уже я прощаться начал. И она-то примолвила, Фелицата Яковлевна, и так, сударь, посмотрела на меня, что ровно дрожь по мне пошла, точь-в-точь как в саду тогды. Не забыла, голубушка... Хоть и не судьба выпала, а видать, сударь, что в сердце раз запало, так уж не выронишь из него.

– Что же вы часто видаетесь с ней?

– Не скажу, чтоб часто, сударь, время-то не допущает. А тянет в Т. и частенько потягивает, не потаюсь... И такая тоска иное время нападает, что жизни не рад... Кабы не характер только, давно бы, кажись, сызнова потерял себя... Ну, креплюсь... Супротив судьбы не пойдёшь!.. – закончил он, снова вынимая фуляр и отирая им вспотевшие лоб и лицо.

В это время мне подали самовар, и как я ни приглашал фургонщика напиться со мной чаю, он отозвался недосугом и, извинившись предо мной, что заговорился, вежливо раскланялся и вышел из комнаты.


* * *

Спустя два дня, когда все свидетели были спрошены и распущены по домам, мне оставалось только произвести «повальный обыск»[134 - Повальный обыск – этап процедуры дознания, состоящий в опросе большого числа лиц с целью выяснить о подозреваемом какие-либо сведения.] о поведении лиц, на которых падало подозрение в убийстве. Послав ещё с вечера нарочного за священником в ближайшее село, я сидел в ожидании его приезда. Подлежащий допросу народ давно был собран, и часть его толкалась на дворе, а большинство сидело в избе, у хозяина моей квартиры. Чрез узенькие тёмные сени, отделявшие мою комнату от избы, до меня поминутно долетали дружные взрывы хохота, происходившего, как объяснила мне хозяйка, растапливавшая в это время печь в моей комнате, от прибауток фургонщика. «Поди, потешься, батюшка!» – пригласила она и вызвалась провести меня в закуток, то есть в небольшой тёплый чулан вроде тёмной комнаты, отгороженной от избы дощатой перегородкой, откуда я мог всё видеть и слышать, оставаясь в то же время незамеченным и, следовательно, никого не стесняя своим присутствием. Услышанный мною разговор и рассказы фургонщика, каких, вероятно, мне никогда не удалось бы услышать в моём положении, вполне вознаградили меня за неудобство помещения в тёмном закутке, пропитанном каким-то особенным, затхлым запахом.

Небольшая изба была буквально набита народом, причём стоявшие сзади для того, чтобы лучше видеть и слышать, теснились на скамьях у приступок русской печи, а многие забились даже на печь и на полати, свесив вниз головы; у стола, на котором были разложены суздальской живописи иконы и различные литографированные картины, сидел фургонщик, бешмет его был расстёгнут, и из-под него виднелась красная кумачная рубаха, на шее был повязан жёлтый шёлковый платок; раскрасневшееся от духоты лицо его было оживлено, и пряди волос прилипли к вспотевшему лбу.

– Вы энтаго генерала покупайте, – уговаривал он стоявших перед ним крестьян, показывая им литографированный и раскрашенный портрет какого-то генерала. – Это, братцы, генерал-то, коли посказать вам всю подноготную про него, зве-е-ерь. Ну одним только брал – к вашему брату страсть был добер.

– А-а-а, к мужикам-то – будто! – раздались голоса среди окружающих его, и десятки рук потянулись за литографией, изображавшей генерала.

– Ну-ну, не гляди, братцы, што генерал, а к мужику даже очень был доступен; ну, ежели кольми паче попадал ему на зубы чиновник, и-и-и, Боже мой, какую острастку питал он к ним.

– А-а-а-ха! К чиновникам-то это? – снова прервали его несколько голосов.

– И-и-и, не доведи Господи, – всё более и более воодушевляясь, продолжал фургонщик. – Ежели чиновник да проштрафился перед ним – и не разговаривай...

– А-а-аха-ха-а! – разразились в толпе при картинном описании батальных подвигов изображённого на портрете генерала.

От взрыва смеха, мне показалось, даже дрогнули стены.

– Ну это, брат, видать, што форменный енерал.

– Кабы поболе, слышь, этих-то было, жить-е-еб! – понеслось в толпе, когда смех утих и только изредка слышался ещё где-нибудь на печи или на полатях.

– Вот к нам бы этого: и-и-и-и!

– Наши, брат, чиновники всякого енарала оплетут: здесь ведь Сиби-и-ирь, – крикнул какой-то скептик, слова которого были встречены не менее дружным хохотом.

– Покупайте и этот, ведь сибирского генерала-то графа Муравьёва-Амурского[135 - Муравьев-Амурский – Николай Николаевич Муравьев-Амурский (1809–1881), граф. Русский государственный деятель, дипломат. В 1847–1861 гг. – генерал-губернатор Восточной Сибири. Содействовал изучению и освоению края. Возглавлял экспедиции по Амуру в 1854–1855 гг. Подписал Айгунский договор с Китаем (1858). Родственник декабристов Муравьевых и Михаила Лунина. Поначалу пользовался поддержкой декабристов. Через 10 лет административной деятельности Муравьева отношение к нему декабристов стало резко отрицательным.] слыхали, может? – заговорил, возвышая голос, фургонщик. – По крайности, у вас память будет, хороший был генерал, и всего-то я с вас четвертак буду брать за него. А этого генерала, по правде-то сказать, и за рубь бы не грех продавать, потому мужику-то очень льстил.

– О-о, четвертак! И гривны-то много! – и снова прервали его.

– Гривну-то можно, и то за то будто, што до чиновников был лют.

– Ну, Микита, по пятаку с рыла на енерала спустим.

– Живё-ё-ём и без него.

– Сердешный, слышь, рассказывают, был; развязывай кошель-то.

– О-о, сердешный. Мало ль чего те Игнашка-то наскажет, слушай. «Сердешный»... в коем месте сердце-то у него было; спроси-ка вот.

– Говорю вам, к мужику всё сердце клал, – загорячился фургонщик. – Уж я, милые, всех генералов знаю: уж кто чего стоит – не утаю. Уж это был такой генерал, что коли ты чиновник званьем, то держи ухо востро, ей-богу. Здо-о-орово пробирал ихняго брата. Поэтому самому уж никак его за гривну-то невозможно продавать. На экого генерала исшо найдутся охотники, купят. А уж я вам по знакомству, на память будто, за четвертак его жертвую, потому коли экого генерала, што чиновников в трепете содержал, нашему брату не чтить, так уж это, милые, последнее дело. Я вон за гривну Бебутова[136 - Бебутов – Василий Осипович Бебутов (1791–1858), князь, генерал от инфантерии. В Крымской войне в 1853–1854 гг. командовал Кавказским корпусом. Одержал победы при Башкадыкларе и Кюрюк-Дара.] продаю, а уж графа Амурского никак невозможно за экую цену.

– А это у тебя исшо какие генералы? – снова прервали его окружающие.

– Всякие есть, каких хошь: и дорогие, и дешёвые.

– Кажи.

– Вот, к примеру, Паскевич[137 - Паскевич – Иван Федорович Паскевич (1782–1856), граф Эриванский, светлейший князь Варшавский, командир Отдельного Кавказского корпуса, генерал-фельдмаршал. Командовал войсками во время русско-персидской и русско-турецкой войн (1827–1829). После подавления польского восстания с 1832 года – наместник Царства Польского с особыми полномочиями. Пользовался особенным доверием и расположением императора Николая I.], князь, есть, – говорил он, вынимая из свёртка литографированный портрет его. – Сколько городов побрал, сколько этого народу уложил – и крещёного, и нехристей – страсть! Ну, как ты этого генерала дёшево продашь, разве можно? Али теперича если Кутузова взять: меньше семи гривен разве продам его? Он вот Росею спас.

– А-а-а... Кутузов-то? Покаж-ка, какой он, от турки, что ль, отбоярил нас? – со смехом говорили в толпе, по рукам которой пошли портреты Паскевича и Кутузова.

– От турок? Вы слушайте, а не гогочите, што кряква в камыше, – заговорил фургонщик. – Турки што-о-о, с туркой-то нам воевать с полугоря, а от француза. Француз-то этот в двенадцатом году с несметной силой-ратью на Росею-то навалил, в полон хотел её взять. Слышали, а-а?..

– Ишь, беззубый, Росею хотел сглонуть, – со смехом пронеслось в толпе.

– Ну-ну... И хитё-ё-ёр это был. Вы послушайте-ка, чего я вам скажу. Это исторья, каков он, Кутузов-то, генерал, да только мотрите, с портретом-то повежливей, не разорвите, – продолжал он, поглядывая искоса на портреты, переходившие из рук в руки. – Француз-то этот допрежь, чем в пушки-то по Росеи палить, Кутузова-то, энтого самого князя, в гости к себе зазвал, так это будто по-приятельски в конпанию. Ну и тот это, сказать вам, Кутузов-то, старичок этакий седенький, тоже себе на уме был, немощным прикинулся.

– Ах, екуня, тоже, видать, схитрил.

– Ну, ну, де-е-енный тоже был... Ладно. Вот француз-то перед ним так и сяк финтит, зачал, известно, нехристь, винами, закусками всякими потчивать, пьё-ё-ёт.

– Кутузов-то?

– Ну, пьёт да похваливает. А вина он этого страсть сколь взнять мог, утробистый был старичок, ну пьёт, дивует только француз, на него глядя: другого, стало быть, давно бы с ног свалило, а у него ни в глазу, а старичок.

– Аха-ха, как бы наш Сафрон, к слову: хошь ковш, хошь ведро поднеси – уж не оторвёшь! – прерывали слушатели.

– Ну, хорошо, только француз и говорит ему: так и так, ваше сиятельство, много, говорит, у меня силы-рати несметной, а казны и того боле, но теперь, говорит, как мне очень прискорбно кровь человечью лить, то позвольте, говорит, с вами разговор держать по-приятельски: продайте, говорит, мне Росею...

– А-а-а! – воскликнули удивлённые слушатели, окружившие его густой толпой и, видимо, сильно заинтересованные рассказом.

– Слушай! – с неудовольствием остановил их фургонщик. – Ну, продайте, говорит, мне Росею. Извольте, говорит, ваша милость, не постою, – Кутузов-то ответ ему держит.

– А-а-а! С одного слова в изменщики вдарился, – снова прервали рассказ его несколько голосов.

– Вы слушайте, чего далее-то будет, да молчите, – с сердцем остановил их фургонщик. – Ну, извольте, говорит, ваша милость, продам, если пожалуете мне пятьдесят возов серебра да пятьдесят возов кованого злата – и по рукам из полы в полу.

– Вот так казна-а-а! – прервали его неутерпевшие слушатели.

– Оно, говорит, признаться сказать, и дорогонько, француз-то в ответ ему держит на это, но если, говорит, теперь взять в пример, што земли под вас столь отвоёвано, што хошь десять лет верстой меряй – не обмеришь, а у меня, говорит, оной в самом маштане, а вторительное дело, говорит, у вас и народ смирению обучен, холод ли, голод ли – всё терпит, только в кулак подувает, не то што, говорит, мой – всё бунтуется, то я, говорит, без слова отсыплю эту казну – извольте. Ну и ударили по рукам. Только Кутузов теперича, старичок, и говорит ему: так и так, говорит, ваша милость, вы, говорит, теперича, стало быть, сам себе господин, а моё, говорит, дело подначальное, так чтоб мне, говорит, в ответ не впасть, мы учиним, говорит, промеж себя примерную баталию, так, штобы, говорит, ваша рать всю мою рать перебила и будто бы у меня силы не стало воевать с вами. Хорошо: как сказано, так и сделано – отвалил это француз серебра и злата, как требовалось, и хихикает, што оплёл старичка, задёшево Росею-матушку купил со всей землёй и народом. А Кутузов, этот самый старичок, скажу вам сейчас, это значит, принял казну всю счётом и предоставил к царю. Бью, говорит, Вашему Императорскому Величеству челом своим и казной супостатской. А царь ему и отписывает: благодарю, говорит, светлейший раб Кутузов. И Кутузов-старичок сейчас это, значит, с этого самого разрешения дал знать французу: ставь, говорит, свою рать насупротив моей рати и пали, говорит, што есть силы в моих солдат, а я, говорит, своим закажу не шелохнуться, будто бы, говорит, пороху нет. Поставил француз по его слову рать и пошёл жарить по русским солдатам: и в пушки, и в ружья жарить, што земля дрожит. Но только хвать-похвать: французы, што мухи, валятся, а у русских хошь бы один упал, а русские не палят, стоят, как пни, да в носу поковыривают.

– О-о!.. вот диво-то...

– Ди-и-иво!.. И так это, братцы, энта баталья французу солоно пришлась, што взвыл. Попалил, попалил, видит, неустойка, валятся солдаты, што мухи, а русские стоят да посвистывают, и вдарился в бег, наутё-ё-ёк, стало быть... да так, милые, бежал, што земля стонала; поэфтому и празднуется из веки в веков изгнание галлов и двунадесять язык в день Рождества Христова, слыхали, может...

– Тёмное дело-то, где слыхивать, от стариков-то был сказ, што француз-то Москву палил...

– Это уж он опосля, милые, жёг-то её, когда уж Кутузова-то смертный час постиг, потому Кутузов-то, старичок, слово этакое знал, што вражьи пули заговаривал. Француз-то, стало быть, пальнёт, а пуля-то от русского отскочит да во француза и шаркнет. Француз-то валится, а русский стоит себе и ухом не ведёт... Ну, при Кутузове-то он и не мог с Россией-то совладеть.

– Уж где экого генерала покорить...

– Не мог; это, братцы, такой генерал был, что ему из самоценного золота памятник в Сангштербурхе вылит...

– О-о, из золота...

– Из червонного... Потому Россию спас и казной французской снабдил; экого генерала, милые, надоть покупать, кабы не он, так мы, может, теперя во французской бы вере были и все бы бунтовались... А он вот не попустил, смирнёхонько живём по старым заветам – это тоже чего-нибудь стоит. Семь-то гривен – невелики деньги, а у вас все же память об нём будет... Покупайте, всего два портрета и осталось, экого-то героя и вскладчину бы можно.

Мне не довелось дослушать этой сцены до конца, так как в это время приехал священник, и после приведения к присяге крестьян я приступил к опросу их.


* * *

Вскоре после этой встречи с фургонщиком я был переведён на службу в другой округ, и с той поры потерял его из виду. Года три уже спустя мне пришлось заехать по делам службы в город Т. Я рассчитывал пробыть не более двух дней, но дела задержали меня почти целый месяц. В городе у меня не было никого знакомых, у кого бы я мог пользоваться книгами и газетами, так как не во всех сибирских городах существуют библиотеки, да и то эта роскошь начинает вводиться только в последнее время. От скуки я уходил обыкновенно с утра и обходил чуть не весь город и даже все окрестности его. Однажды, как теперь помню, в воскресенье, возвращаясь уже домой, усталый, я проходил мимо собора. Прилегавшая к нему узенькая улица была вся запружена каретами. Собор был ярко освещён, и из открытых дверей его до меня доносилось стройное пение. «Чья это свадьба?» – спросил я у одного из кучеров. «Купца Луковнина!» – отвечал он. Я вошёл в собор, с трудом протискавшись сквозь толпу, и прошёл к правому клиросу; взглянув на новобрачных, стоявших у налоя уже в венцах, я положительно не поверил своим глазам.

Под венцом стоял, одетый во фрак, сшитый по последней моде, в белом жилете и галстуке с изящным бантом знакомый мне фургонщик, когда-то выручивший меня из неприятного положения. Русая бородка его была расчёсана надвое, волосы на голове были завиты в мелкие кольца, он выглядывал положительно красавцем. Невеста – полная, весьма красивая женщина, хотя и не первой уже молодости, блистала бриллиантами и перстнями; густая толпа дам в пышных нарядах, увешанных драгоценностями, и мужчин с медалями, а некоторые и с орденами окружали их.

– Скажите, пожалуйста, кого это венчают? – спросил я стоявшего рядом со мной пожилого человека с седой окладистой бородой, тоже, по-видимому, купца. Мне ужасно хотелось узнать, кто невеста, и не конец ли это романа, приведшего фургонщика в Сибирь.

– А вы разве нездешний? – спросил тот в свою очередь, предварительно пристально осмотрев меня.

– Приезжий...

– Так-с, приезжий... Это Луковнин, купец, женится, невеста-то купчиха, вдова Стифеева. В прошлом году только ещё овдовела-с, ногам-то у мужа остыть не дала-с, а уж венчается. Вы откуда ж будете? – спросил он.

Я сказал ему.

– Кажется, и могилки-то у мужа ещё путём не оправила, креста-то никак нет на ней, а уж замуж вышла, – снова заговорил он. – О-ох, дела, дела! – полушёпотом произнёс он, глубоко вздохнув. – Муженёк-то капиталу-то оставил ей, слава тебе, Господи, есть чем помянуть, тысяч за двести считают наличными, дом каменный да три лавки с товаром. А вишь, кому всё досталось, кабы знал да ведал покойник-то, в чьи руки всё его добро пойдёт-с...

– А что, жених-то богатый?

– Из средственных-с, мелочной торговец был, по деревням всё с товаром ездил, ну, да тоже, говорят, тысяч за тридцать капиталу имеет, а теперь-то уж пойдё-ё-ёт в гору. Теперь-то уж до него и рукой не достанешь. Бога-те-е-ей... Вот наше-то купецкое дело, сударь, копи, копи, да чёрта и купи. Покойный-то муженёк её стра-асть был скупенёк. В жару стакана воды не выпросишь, бывало, испить. А кому копил, а? Да и умер-то он, сказывают, с грехом ровно.

– Как с грехом?

– Поговаривали, что не ладно что-то. Опоили будто. Ну, да Бог его знает, не узнавши дела, не будешь всего болтать.

– Кто его опоил?

– Жёнушка, сказывают, притравила. Женишок-то, сказывают, старая зазнобушка, ну, будто вместе и обделали это дельце.

– Да правда ли это?

– Поговаривали-с. За что купили, за то и продаём-с. О-ох, отпусти им, Господи, да и нас не суди! – снова вздохнув, произнёс он. – Сначала-то, как муж-то только помер, она тотчас же его в прикащики взяла к себе и всю торговлю доверила ему, а теперича вот и в супружество вступили, живи да красуйся, Игнат Петрович! На стифеевские денежки, хе-хе-е! – заключил он, обмерив новобрачного злобным взглядом.

В это время обряд венчания кончился, и новобрачные, приняв поздравления от окружающих, сопровождаемые священником с крестом и густой толпой зрителей, вышли из церкви. Пошёл и я вслед за ними, невольно припоминая когда-то сказанные мне фургонщиком слова: «Счастье-то человека не узнано, не знаешь, где его найдёшь, где потеряешь».



notes


Сноски





127


Волость – округ сёл и деревень, состоящих под управлением одного головы или волостного старшины; здесь – населённый пункт, центр волости.




128


Бешмет – стёганое татарское полукафтанье; стёганая или суконная поддёвка под тулуп, кафтан.




129


Мерлушка – ягнячья шкурка или изделие из неё (шапка и др.).




130


Сцена с халатами из повести “Тарантас” графа Соллогуба – имеется ввиду повесть “Тарантас. Путевые впечатления” (1840–1845) Владимира Александровича Соллогуба (1813–1882). В 19-й главе “Восток” герою повести на казанском базаре после долгого торга уступают восточный халат за 150 рублей. Позже выясняется, что халат сшит на фабрике в Москве и красная цена ему – тринадцать рублей с полтиною.




131


Фуляр – тонкая шёлковая ткань или шейный и носовой платок из неё.




132


Мотовило – приспособление для размотки пряжи в клубок с веретена.




133


Статейный купец – знатный, с большим оборотом.




134


Повальный обыск – этап процедуры дознания, состоящий в опросе большого числа лиц с целью выяснить о подозреваемом какие-либо сведения.




135


Муравьев-Амурский – Николай Николаевич Муравьев-Амурский (1809–1881), граф. Русский государственный деятель, дипломат. В 1847–1861 гг. – генерал-губернатор Восточной Сибири. Содействовал изучению и освоению края. Возглавлял экспедиции по Амуру в 1854–1855 гг. Подписал Айгунский договор с Китаем (1858). Родственник декабристов Муравьевых и Михаила Лунина. Поначалу пользовался поддержкой декабристов. Через 10 лет административной деятельности Муравьева отношение к нему декабристов стало резко отрицательным.




136


Бебутов – Василий Осипович Бебутов (1791–1858), князь, генерал от инфантерии. В Крымской войне в 1853–1854 гг. командовал Кавказским корпусом. Одержал победы при Башкадыкларе и Кюрюк-Дара.




137


Паскевич – Иван Федорович Паскевич (1782–1856), граф Эриванский, светлейший князь Варшавский, командир Отдельного Кавказского корпуса, генерал-фельдмаршал. Командовал войсками во время русско-персидской и русско-турецкой войн (1827–1829). После подавления польского восстания с 1832 года – наместник Царства Польского с особыми полномочиями. Пользовался особенным доверием и расположением императора Николая I.