И. ДАВЫДОВ
СЕНТИМЕНТАЛЬНЫЙ ВАЛЬС

ТЮМЕНСКОЕ КНИЖНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО 1958

Рассказы


ЧУЖИЕ ПИСЬМА
После защиты диплома моя жена Ксана заболела, и на место работы — в Средне-Добринск — мы попали уже в октябре.
Здесь, в далеком сибирском городе, я совершенно случайно узнал об одной семейной истории, которая произошла в Москве, в том самом доме, где прошли все двадцать три года моей жизни. Только действующие лица этой истории жили в другом подъезде.
Впрочем, рассказывать надо все по порядку.
Директор завода, на котором нам с Ксаной предстояло работать, был очень приветлив. Он не стал разговаривать с нами официально, через стол, а усадил рядом с собой на диван и подробно расспросил о семье, об институте, о том, куда разъехались ребята нашего выпуска.
Потом рассказал о работе. Она обещала быть интересной.
— В одном только придется вас огорчить, — сказал директор. — Квартиры у нас пока нет. Сейчас-то строят немало. Но за прошлые годы мы отстали, а людей в город приезжает все больше. Вот и получается… несоответствие… Поговорите в бухгалтерии с Марией Тихоновной Максимовой. Она вам отыщет приличную частную квартиру. Она тут всех знает… Когда устроитесь — приходите. Скажу снабженцам, чтоб вам привезли дров. У нас Сибирь… Уже топить надо…
Квартиру нам Мария Тихоновна, действительно, отыскала быстро — и удобную, и близко от завода. Дней пять назад уехала отсюда в Москву заводская лаборантка, которая проработала в Средне-Добринске три года и не захотела больше оставаться.
…Начали мы устраиваться. Директор, как и обещал, снабдил нас дровами. Когда громоздкий среди одноэтажных домиков самосвал ссыпал их во дворе, квартирная хозяйка ахала и восхищалась хозяйственностью москвичей.
Как только я взялся растапливать печку, хозяйка принесла и поставила рядом со мной большой посылочный ящик с бумагами.
— Это вам растопка, — сказала она. — Тамара, когда уезжала, покидала сюда все.
Тамарой звали уехавшую лаборантку.
Я поблагодарил хозяйку и с готовностью сунул в топку пачку старых, пожелтевших лабораторных анализов, которые попались мне в руки.
Дрова разгорались плохо. За анализами в печку пошли старые газеты, пригласительные билеты на какие-то вечера и совещания, театральные программы и прочие реликвии, которые нам жалко выбрасывать, пока мы живем на одном месте, но которые никогда не повезем с собой.
Вытащив из ящика картонный футляр от пятнадцатого тома сочинений Горького, я обрадовался — картон был плотный, может, хоть теперь дрова разгорятся… Когда я разорвал футляр, из него выпала перевязанная тонкой бечевкой пачка писем. Я поднял их. На верхнем пухлом конверте мелким почерком был написан адрес дома, где мы сейчас жили. И была указана фамилия Тамары. Но меня заинтересовало не это. Меня заинтересовал обратный адрес — он во всем, кроме номера квартиры, совпадал с моим московским адресом. Именно поэтому я и не кинул письма в печку, как собирался сделать вначале, а стал их читать. И они рассказали мне о семейной истории, какие иногда происходят рядом с нами, порой даже на наших глазах, и вмешиваться в которые мы почему-то считаем неприличным.
Первое письмо было целой тетрадкой, исписанной убористым, мелким почерком.
Вот оно:
«Здравствуйте, моя дорогуся Тома!
Неделю назад послала в Средне-Добринск письмо для Ваших родителей. Но теперь знаю, что оно их не застало. В субботу Ваши были уже в Москве, папа звонил нам и разговаривал с Володей. Доехали они, кажется, неплохо и, как всегда, зовут нас к себе.
Теперь, Томочка, я могу написать Вам о том, что меня сейчас волнует. Раньше я этого делать не могла — ждала, когда у Вашего папы кончится отпуск и они с мамой вернутся домой. Мне бы не хотелось, чтобы они знали о том, что я Вам напишу.
Вы, Тома, по возрасту годитесь мне в дочери. Но, хотя Вы почти вдвое моложе, Вы, наверно, вдвое опытнее меня. Мама говорила мне о Вашем неудачном романе. Он, видно, многому научил Вас. А у меня не было неудачных романов. И поэтому у меня нет никакого иммунитета, я совершенно беззащитна и не знаю, что делать.
Вы — умница. Я надеюсь, Вы посоветуете мне что-нибудь дельное. Мне ведь не с кем больше поделиться, не с кем посоветоваться. За столом с вином и закуской друзей много, а вот о беде рассказать некому.
И, кроме всего прочего, Томочка, я, конечно, рассчитываю на Вашу скромность.
Беда у меня большая. Покой потерян. Иногда мне кажется, что навсегда. Четыре месяца уже я плачу — и столько, сколько не плакала за все двадцать пять лет замужней жизни.
Последние годы мы жили с Володей спокойно. Правда, я часто была им недовольна, и казалось, не любила его. Но мы не ссорились. Просто жили скучно и серо, как вообще живут семьи, где нет детей.
Вы, наверно, знаете от мамы, что очень давно, еще когда Володя был студентом, мне сделали неудачную операцию. Тогда дети могли помешать Володе получить диплом, и он уговорил меня. А кончилось это тем, что мы остались совсем без детей. Учтите, милая, мой печальный опыт и на всю жизнь зарекитесь от этого. Лучше — куча детей, чем совсем без них.
В войну, когда Володя был на фронте, я взяла из детдома маленького больного мальчика, выходила, душу в него вложила. А потом отыскалась его мать, и пришлось с ним расстаться.
Так вот и жизнь прошла — бесследно. Но в последние годы я была спокойна, жила Володиным хорошим отношением, его вниманием, считала, что он только мой — мой слуга, мой защитник, мой муж. Была уверена, что он ценит жертву, которую я ему принесла.
И вот недавно я узнала, что он уже два года встречается с другой женщиной. Как я этого не замечала раньше, — понять не могу. Наверно, потому, что я вообще мало его замечала.
В последнее лето он вел себя по отношению ко мне безобразно. Посадил меня на даче караулить дом и скучать с дачниками, а сам приезжал все реже и реже. А когда приедет, то с утра уйдет за грибами, потом спит, моется, бреется и часами гладит свой костюм, чего раньше с ним никогда не случалось. По вечерам выстукивает с Вашим папой и дачниками в «козла». Мне же — ни минуты внимания.
Как-то Ваша мама сказала мне, что он жаловался на меня папе, говорил, что он устал от моего равнодушия, от моих родных. (Я тогда оставила на лето у нас в Москве своего брата, который приехал на курсы).
Я сейчас же поехала в Москву. Прихожу домой, а он куда-то собирается. Говорит — в кино, от скуки. Увидал меня и сразу расшумелся. Упрекал за то, что я о нем не забочусь, что он не может уснуть по ночам, так как брат храпит, ну, и дальше в том же духе. Кончил тем, что снимет себе комнату у старушки на Таганке, будет жить один, а мне давать столько денег, чтобы я могла по-прежнему не работать. Договорился даже до того, что осенью надо продать дачу и разделить деньги пополам.
Я была уверена, что это лишь очередная вспышка, какие у него бывали уже не раз. Постаралась его успокоить, обещала больше заботиться о нем, не дала ему никуда уезжать и на другой же день выпроводила брата в гостиницу.
Я еще спросила его тогда:
— Володя, нет ли тут женщины?
А он усмехнулся:
— Что ты! Зачем они мне? Я стар. Мне покой нужен.
После этого я стала часто приезжать к нему с дачи, ко он, кажется, был этому не особенно рад. Иногда ему звонила какая-то особа, и он разговаривал с ней сердито и коротко: «да, нет, ничего подобного, после, попозже, завтра».
Я его спросила, кто это ему звонил, а он неожиданно рассердился:
— Вечно ты суешь нос, куда тебя не просят? Это новая сотрудница. Работает вечерами, и у нее много вопросов. Уж не ревнуешь ли? С чего бы это вдруг? Ты же меня не любишь…
Как-то эта женщина снова позвонила, я сняла трубку и спросила, кто говорит.
Она отвечает:
— С работы Владимира Сергеевича.
— А кто?
— Какое вам дело?
Володю я позвала, но потом попросила его, чтобы эта особа больше не смела нам звонить, иначе я ей скажу что-нибудь резкое.
— Ты не имеешь права, — говорит он. — Представь себе, какой поднимется в институте шум, если жена заместителя директора нагрубит по телефону. Я лучше скажу этой женщине, чтоб она больше не звонила.
Особы этой, действительно, месяца два не было слышно. А в сентябре, когда Володя болел и я жила в Москве, она опять стала звонить.
Телефон у нас висит в коридоре, и соседи все слышат. Как-то соседка мне сказала:
— Это она Владимиру Сергеевичу свидание назначает. Она без вас ему каждый вечер звонит.
Я попыталась с Володей объясниться, да где там! Он раскричался:
— Ты мне даже больному покоя не даешь! Звонит — ну, и черт с ней! Пусть звонит! Мне от этого ни жарко ни холодно! Мало ли кто мне звонит? Ты мне только нервы не трепли!
Так все время и говорит: «Я, мне, меня». Как будто нервы только у него одного.
Вы, наверно, помните мою племянницу Дусю. Раза два или три Вы встречались с ней у нас.
Вот эту Дусю Володя все лето ругал самыми последними словами, говорил, что она безобразно ведет себя на работе. (Она работает в типографии «Стройиздата», где Володя раньше был директором). Ему-де об этом говорят при встречах работники типографии.
В конце-концов я решила выбраться к ней и узнать, в чем дело.
Дуси дома не было — она уехала в колхоз на уборку. Я немного поболтала с ее мачехой и уже совсем собралась уходить. Мачеха сказала мне, что ничего худого за Дусей не замечала.
В это время зашли за какими-то книгами три девушки, которые работают с Дусей в типографии.
Я их спросила:
— Девочки, как Дуся ведет себя на работе?
— Обыкновенно… Как все…
— А почему же на нее жалуются?
— Кто?
— Владимир Сергеевич Перетонов.
— А!.. Тогда понятно… Это Полька ему нашептывает. Она учетчицей у нас работала. А месяц назад Владимир Сергеевич ее к себе в институт забрал.
— Почему же она ему нашептывает? — спрашиваю я.
— Известно, почему. Симпатия!.. Они вместе еще
в опытной типографии работали, а потом Владимир Сергеевич ее к нам перетащил…
Я поняла: Владимир боится, что Дуся мне расскажет, и заранее позорит ее…
Представляете себе, Томочка, что со мной творилось? Я готова была тут же разреветься от горя, провалиться сквозь землю от стыда. В другое время я бы и слушать таких вещей не стала. Но после этого лета я не могла не слушать. Я как-то сразу почувствовала, что все это правда, что счастье и покой кончились, и мне стало страшно.
Домой я почти бежала, а потом два часа ходила из угла в угол.
Когда пришел Володя, я ему сразу сказала:
— Володя! Я узнала, что звонит тебе Поля, твоя учетчица из типографии «Стройиздата». И мне сказали, что ты устроил ее к себе в институт. Почему ты это скрыл?
— А что мне скрывать? — пожал он плечами. — Были места, и я взял шесть человек из типографии. А Полину эту как раз не я устраивал. Она сама пришла. И звонила мне не она. Она даже телефона не знает…
— Ну, хорошо, Володя, — согласилась я. — Скажи мне её фамилию, я с ней поговорю, и мы покончим с этим. А то мне уже сообщают вот такие новости.
И я повторила ему то, что говорили мне Дусины подруги.
Володя со злостью стукнул стаканом по столу:
— Это все Дуська, дрянь, сплетничает! Пусть только появится — я ей голову оторву! И ты веришь этим пакостям?..
— Я не верю, Володя, — говорю ему. — Поэтому и хочу убедиться, что все это выеденного яйца не стоит. Скажи ее фамилию!
— Леонтьева, черт побери, ее фамилия! — закричал он. — Только если ты к ней пойдешь, — моей ноги больше дома не будет!
— Тем более пойду! — пообещала я. — Раз ты так волнуешься, значит, не зря.
На другой день к концу работы я пришла в институт, вызвала Леонтьеву. И вот, Томочка, вышла ко мне очень интересная молодая женщина лет 26—28-ми. У нее прямой носик, большие карие глаза, румяные щеки, черные локоны и очень ярко накрашенные губы. Одета с иголочки. Рядом с ней я почувствовала себя безнадежной старухой. А ведь многие и сейчас еще считают меня привлекательной.
Да… Так вот, значит, выходит она и спрашивает:
— Кто меня вызывал?
— Я. Вы Поля Леонтьева?
— Да.
— А я Перетонова. Хочу с вами поговорить. Вы сможете мне уделить несколько минут?
Она сразу вспыхнула.
— Хорошо. Я только оденусь.
Пошли мы по улице к метро.
Я говорю:
— Мне надо с вами объясниться серьезно, без шума и неприятностей. Уже два года я знаю, что есть Поля, которая работает с моим мужем то в одной типографии, то в другой, то, наконец, в институте. Понятно, я хочу знать, какие у вас с Владимиром Сергеевичем отношения, и почему эти отношения вызвали нехорошие толки в двух типографиях. Если это сплетня — давайте ее прекратим Если что-то серьезное, — давайте решим, как быть дальше. Только скажите правду.
Смотрю, Томочка, на нее, а она глаза в сторону отводит. И чувствую, что не скажет она мне правды, что просила я ее зря.
Так и есть! Начала все отрицать:
— Ничего у нас не было. Иногда ходили вместе с работы — и все. Я знаю, это вам Дуся наговорила… Так мы с ней просто не ладили. А она злопамятная…
— Как раз, — говорю, — мне это сказала не Дуся, а другие девушки…
— Ну, мало ли сплетниц!
— Вас, — спрашиваю, — в институт Владимир Сергеевич устроил?
— Да. Я и сижу с ним в одном кабинете.
Томочка, а ведь он мне говорил, что как заместитель директора имеет отдельный кабинет, и ему не нужны никакие секретари!
— Простите, Поля, — спрашиваю, — вы ему летом звонили?
— Звонила, — отвечает. — Производственные вопросы тогда были.
Врала она, Томочка. Я после узнала, что поступила она в институт восьмого августа, а звонила в июле.
— Значит, — говорю, — когда я спросила, кто его беспокоит, это вы мне ответили: «Какое вам дело?»
Молчит.
— Мне не понятно, — говорю, — почему Владимир Сергеевич скрывает, что он устроил вас на работу? Почему он отрицает, что звонили ему вы?
Она подняла свой тонкий носик и обиженно произнесла:
— Я не знаю. Поговорю с ним завтра. Я понимаю вас, Валентина Ивановна, у вас такой возраст… В сорок пять лет мужчинами надо дорожить… (Бог мой! Она уже знает, как меня зовут и сколько мне лет!) Только, поверьте, мне он не нужен — у меня есть муж и ребенок.
— Странно, — говорю. — По вашим словам, он вам не нужен. По его словам, — вы ему не нужны. А когда я ему сказала, что хочу объясниться с вами, он заявил, что не придет домой.
Она резко повернулась ко мне:
— А я его не приму!
Верите, Томочка, у меня похолодело все внутри.
— Разве, — спрашиваю, — у вас такие отношения, что, уйдя из дома, он может пойти к вам?
Она покраснела и буркнула:
— Вы придираетесь к словам!
Идет и ногами камешек по асфальту толкает. И вдруг снова поворачивается ко мне. Лицо злое, ноздри раздуваются:
— Чего вы от меня хотите? Не нужен мне ваш муж! Ничего у меня с ним не было! И что это вы два года молчали, а на третий вдруг заговорили?
Я чувствую, что беседовать нам больше не о чем, и протягиваю ей руку:
— До свидания, Поля. Наш разговор превращается в скандал, а я этого не хочу. Надеюсь, вы никому не скажете, что мы с вами встречались?
— Конечно!..
И я сейчас же ушла в метро.
Тома, милая! Я ей гожусь в матери, и пошла с ней объясняться! Никогда не думала, что дойду до такого унижения. Я много раз слышала, что жены ходят объясняться к любовницам своих мужей, и мне всегда это казалось невероятной дикостью. Если муж не любит, если у него есть другая, — так чего тут объясняться? Рвать надо, а не говорить! А когда я сама оказалась в таком положении, то почувствовала, что рвать не так-то легко. И захотелось от самой этой женщины услышать серьезное опровержение, убедиться, что Володька — только мой, а не еще чей-то, что ему нужна только я. К сожалению, разговор с Полей меня в этом не убедил — он убедил меня в обратном.
На другой день Володя пришел домой совершенно расстроенный и стал шуметь:
— Что ты наделала? Что выясняла? По институту уже пошли слухи… За спиной шепчутся… Ты же знаешь: дай только повод!.. И как я теперь ей буду в глаза смотреть? Ведь у нас обыкновенные товарищеские отношения. Я просто не хотел тебя волновать… Ты и так кипятишься: «Это она звонила? Это ты ее устроил в институт?» А я буду тебя дразнить что ли: да, она, да, я…
И вот знаете, Томочка, он говорит, а я ни одному его слову не верю. Впервые в жизни не верю ему. И от этого у меня такая невероятная усталость, будто я вся свинцовая. И совершенно не знаю, что делать.
К ноябрьским праздникам Дуся вернулась из колхоза и заехала ко мне. Я не выдержала и попросила рассказать все, что она знает об отношениях Володи с этой Полей.
Вот что она рассказала.
Когда Володя поступил в опытную типографию техноруком и устроил туда Дусю, Полька там уже работала и, как говорят, крутила с прежним техноруком. Потом, видно, переключилась на Володю. Она тогда еще была не замужем, жила с матерью и ребенком.
Как только Володя ушел в типографию «Стройиздата», Полька заявила, что не может работать, так как опытная типография не имеет яслей. Ее отпустили.
Месяца через три Володя по моей просьбе перевел в свою типографию Дусю, так как в его типографии были выше заработки.
Приходит Дуся туда и встречает там Польку. И сидит она не в цехе, не в бухгалтерии, как положено учетчику, а в Володином кабинете. Правда, там сидела еще одна пожилая бухгалтерша, Анна Адамовна. Но в типографии уже говорили, что у директора с учетчицей отношения особые, и поэтому ссориться с ней не стоит — накапает начальству.
Днем Полька часами читала книжки или вышивала, а как вечер — так у нее работа. Володя задерживается из-за второй смены, и она там же сидит. А Анна Адамовна в пять часов аккуратно уходила домой.
Цех был наверху, кабинет директора — внизу. С ним рядом только Дусина машина работала. И по вечерам целыми часами в кабинет никто не заходил.
— Иногда вечером, — рассказывает Дуся, — я работаю, а сверху печатники спускаются покурить и говорят: «Пошли смотреть, как Перетон с Полькой любезничает».
И целой ватагой идут во двор, курят там на пожарной лестнице и смотрят в окна директорского кабинета. А потом возвращаются и хохочут: «Иди, Евдокия, погляди,
что твой дядька делает!»
Дуся тогда плакала, а мне говорить боялась, потому что у меня больное сердце…
В январе Володя перешел в научно-исследовательский институт, и вся вечерняя работа у этой Поли прекратилась. Тогда она и замуж вышла за какого-то геолога, который все время в командировках.
Весной Поля стала поговаривать, что уволится, так как у типографии нет яслей. И, действительно, подготовила себе замену и уволилась. Говорила даже, что совсем не будет работать, что муж получает достаточно для этого.
А потом Анна Адамовна уволилась и ушла к Володе в институт. Прощаясь, она сказала, что Поля уже там. И больше Володя никого из типографии к себе не перевел. А мне, Томочка, говорил, что перевел шесть человек.
Дуся сказала еще, что Анна Адамовна живет на Таганке, и, видно, у нее Володя встречается с Полей, так как их не раз видели вместе в том районе.
Видно, эту старушку Володя и имел ввиду, когда говорил мне, что снимет на Таганке комнату и будет там жить.
Вечером, когда Володя приехал, на мне, наверно, лица не было, потому что он сразу испугался:
— Милая, что с тобой? Что случилось?
— Какая же, — говорю, — я тебе милая? Ты меня два года обманываешь!
Я разрыдалась. Он успокаивал меня — боялся, что услышат соседи.
Я немного пришла в себя и рассказала то, что узнала от Дуси.
Он стал оправдываться и ругать ее:
— Дрянь она! Пусть только появится! Я ей голову оторву! Все выдумала! Не было этого! Ну, иногда ходили по улице под руку — подумаешь, какого я слона водил… Ты со всеми знакомыми под руку ходишь. Ну, иногда руки ей целовал — так, дурачился. От скуки просто… Она женщина приятная, а от тебя — ни тепла ни ласки. Поневоле начнешь с кем-нибудь дурачиться. Я ж не камень! Конечно, это необдуманно, по-мальчишески… Прости меня, не гони… Я без тебя сопьюсь… пропаду… Обещаю — завтра же ее не будет в институте.
Томочка, он становился на колени, плакал — кажется, впервые за всю нашу совместную жизнь. Ну, как я могла его выгнать? Кошку — и то жалко выгнать, а это муж, двадцать пять лет вместе прожили. Но до сих пор мучаюсь. И простить его не могу, и прогнать не могу, и самой уйти некуда.
А самое главное — я вдруг почувствовала, что не могу без него жить ни одного дня, что он мне дороже всех и всего на свете. Что это со мной? Ведь я его не любила, он мне надоел, а теперь — ни минуты покоя. И днем и ночью плачу.
Дня через четыре после этого разговора он мне сказал, что Поля уволилась из института «по семейным обстоятельствам». А еще дней через десять он пришел домой очень поздно, и какой-то необычный, чужой. Я сразу почувствовала, что он был с ней, и прямо об этом спросила. Он говорит, что неожиданно вызвали на совещание в министерство, а в глаза мне не смотрит.
Я поняла, что он думает о ней и сравнивает меня с ней — молодой, красивой… А я показалась себе такой жалкой и ничтожной, что прямо жить не хочется.
Знаете, Томочка, возможно даже, что он про себя решает с ней покончить, а когда видит ее, — не может удержаться, потому что красота и молодость, а теперь уже и привычка, тянут его. Это может быть любовь, или слабоволие, или и то и другое вместе. Но мне от этого не легче.
То ли Володя это почувствовал, то ли совесть у него заговорила, только он в последнее время относится ко мне очень хорошо, необычно внимателен и никуда от меня не отходит.
— Смирись, Валя, — успокаивает он меня. — Чего себя терзать? Надо думать, как жить дальше. В наши ли годы говорить о чувствах? Мы ведь все равно так привыкли друг к другу, что жить порознь не сможем.
— А если она позовет? — спрашиваю. — Пойдешь?
— Никуда я не пойду! Она мне совершенно безразлична.
А иногда вдруг говорит, что ему ее жаль, что она пострадала ни за что.
Томочка, вижу я, что он ее все-таки любит, мучается. Иной раз, когда я заговариваю о ней, у него даже начинаются сердечные припадки.
Месяца три мы не спали нормально почти ни одной ночи. Я хоть потом днем отсыпаюсь, а он же работает… С какой головой?..
Хотя внешне он очень внимателен, тепла я не чувствую. Даже хуже — он, кажется, стал зверем. Ему надоело, что я плачу, и с месяц назад он заявил:
— Хватит реветь! Сколько можно? Уже три месяца прошло!
Он, видите ли, когда-то ревновал меня к главврачу больницы. Длилось это ровно три месяца, и теперь он считает это стандартным сроком.
Недавно ругал меня как никогда в жизни. Кричал на всю квартиру, забыв о соседях. Я боялась, начнет меня бить. Кончилось тем, что он ушел и не ночевал дома. А потом пришел, плакал, извинялся и говорил, что это я его довожу.
И себя я не понимаю, Томочка. Где же мое самолюбие, коя гордость? Уйти надо. Жизнь не наладится. Я ведь никогда не думала, что он может мне лгать. Глядит тебе прямо в глаза и говорит: нет, нет. А потом узнаешь: да, да…
Есть мужчины-бабники, которые бегают за каждой юбкой и смазливой мордочкой. Володя никогда не был таким. И если он себе все-таки что-то позволил, то, видно, было такое большое чувство, что он уже ничего не понимал.
Иногда, видя мои слезы, Володя заговаривает об этом сам:
— Успокойся, Валя. Ну, я виноват. Я себя ломаю. Мне нужен покой, нужно, чтобы ты не напоминала мне. Мне и без твоих напоминаний тошно. Я, наверно, сопьюсь.
То говорил, сопьется без меня, то, наоборот, при мне сопьется.
Разговоры — разговорами, но выпивать он стал почти каждый день. С работы приходит, а от него уже пахнет водкой.
— Зачем ты, — спрашиваю, — это делаешь?
— Не могу, Валя, не могу.
Ох, Томочка, если бы хоть кто-нибудь вмешался? Пусть местком, пусть соседи — все равно! Лишь бы только вмешались, взяли Володю за шиворот и встряхнули его так, как я этого сделать никогда не смогу. Может, тогда бы все наладилось. Ведь я сама никогда и никуда не пойду на него жаловаться. Стыдно. Да и на что жаловаться — что разлюбил?
Но почему-то никто не вмешивается. Соседи, наверно, догадываются о том, что у нас происходит, но молчат, ни о чем меня не спрашивают. В институте тоже догадываются — ведь разговоры там были, и Поля после этого ушла, — но тоже пока молчат. Может, и сделают что, да как бы уже поздно не было…
Я себе места не нахожу. Ведь вот есть муж, лежит, смотрит в потолок и о чем-то думает. О ней думает, ей-богу, о ней! И нет его по существу.
Иногда кажется, что стоит уйти. В конце концов я медсестра и прокормить себя сумею. Но, видно, Томочка, я все-таки слабый, очень слабый человек — как представлю себе одиночество, пустую комнату, тоскливые вечера — так руки опускаются. Ведь это уже не молодость, когда все впереди. И детей нет…
Как-то Володя пришел возбужденный и стал просить, чтобы я ничего не говорила мужу Поли, а то он придет объясняться, и у Володи будут крупные неприятности.
Я-то и не собиралась никому ничего говорить. У меня и мысли такой не было. Но он опять разволновал меня: если, как он говорит, ничего не было — почему же неприятности?
А потом весь этот разговор — явное свидетельство того, что он виделся с ней. Иначе — с чего бы вдруг?
Дней десять назад ни с того ни с сего начал ругать Дусю и тех рабочих, которые говорят о его отношениях с Полей. Лежит на диване, курит, стряхивает пепел на мои вышивки, которые висят на спинке, и грозит:
— Я им дам перцу!.. Завтра же съезжу в типографию! Пусть в глаза скажут, — когда я позволял себе лишнее?
На другой день я ждала скандала. Думаю: приедет
из типографии возбужденный — на мне сорвет. Но он приехал с работы вовремя, спокойный, веселый. Я даже залюбовалась им: он, когда веселый, красив.
Спрашиваю:
— Был в типографии?
— А провались они все к чертовой бабушке! Говорят, скоро эту типографию отдадут нам. Я им тогда покажу!
Меня взорвало: сейчас трусит, а когда они будут ему подчинены, хочет отыграться.
— Я тебе этого не позволю, — говорю ему, — Если тебя оклеветали, — доказывай сейчас. А если потом начнешь им мстить, я пойду в партком.
Он швырнул вилку, не доел ужин и лег спать.
Вчера мы ездили на дачу счищать снег с крыши. В поселке тихо, бело и почти нет людей. Как на кладбище. Почему-то именно там я особенно остро почувствовала, что жизнь кончилась.
Что делать? — Ничего не знаю. Со стороны многое виднее. Поэтому я с нетерпением жду Вашего письма.
Целую Вас.
В. И.».
Первое письмо было самым большим. Остальные конверты были тонкие, и письма в них лежали небольшие — обыкновенные по величине письма.
Я читал их, не обращая внимания на даты, и поэтому вначале прочитал последнее письмо. Но сейчас я приведу их в хронологическом порядке.
«31 марта.
Милая моя Томочка!
Умница Вы, успокоитель мой! Как я Вам благодарна за Ваше письмо! После него стало как-то легче дышать.
То, что Вы пишете о работе, — совершенно правильно. Я и сама не раз так же думала. Конечно, если бы я работала, все это переносилось бы легче. Самое главное — я не была бы так безнадежно одинока. Каждый день рядом со мной были бы люди. Я бы знала, что есть какая-то организация, какой-то коллектив, который в трудную минуту меня поддержит. А так сидишь одна в четырех стенах и разговариваешь в основном с кошками.
Кажется, лишь сейчас я по-настоящему поняла, что работа — это не только средство добыть себе хлеб. Это то, что дает человеку прочное место в жизни, дает ему право требовать к себе внимания общества. А какое у меня на это право? Чем я его заслужила? Что я для общества сделала?
После войны, когда Володя стал прилично зарабатывать, он все время твердил:
— Что нам твои четыреста рублей? Стоит ли из-за этого копаться в чужих болячках, обедать в столовых?..
Я послушала его и ушла с работы. А теперь понимаю, что потеряла больше, чем четыреста рублей в месяц. Можно еще оправдать тех женщин, которые уходят с работы ради детей. А у меня оправдания нет. Получилось, что я пожертвовала работой ради кошек. Появился Ляпичка, за ним — Пятнашка, а теперь мне уже жалко расставаться с каждым котенком.
Я, Тома, крепко подумаю над тем, что Вы написали. Трудно, конечно, после такого перерыва приниматься за старое, но, видно, работать я все-таки пойду.
С Володей уже несколько дней веду себя, как Вы посоветовали. Кажется, помогает. Я оставила его в покое — пусть делает, что хочет. И, знаете, ему это нравится. Когда бы он ни пришел, я не спрашиваю, где был, почему задержался. Последние четыре месяца я не давала ему покоя с этими вопросами, он без конца оправдывался, и это, конечно, ему надоело. А теперь он сам рассказывает, где был, что делал. Может, он и не всегда говорит правду, но я делаю вид, что мне все равно.
Раньше, как только он ложился отдыхать, я сейчас же садилась возле него. А теперь я совсем к нему не подхожу и занимаюсь своим делом или смотрю телевизор. Надоело, в конце концов, быть нищенкой и выпрашивать внимание.
Пока что от всего этого стало чуть легче. И за это я Вам очень благодарна. А что дальше будет — кто знает?
В воскресенье ездили мы с Володей к Вашим родителям. Хорошо у них! Ото всего отдыхаешь.
Папа приглядывался-приглядывался ко мне, а потом спросил:
— Что с вами? Почему такие грустные-грустные глаза?
Мама на глаза внимания не обратила, но зато заметила, что я похудела.
— Это к лучшему, — сказала она. — Вы стали изящнее.
Милая у Вас мама! Непосредственность у нее почти детская.
Много говорили о Вас. И Ваши, и я с нетерпением ждем Вашего отпуска. Мы бы тогда наболтались обо всем. Но до этого еще далеко, и я, наверно, успею надоесть Вам своими письмами.
Целую Вас.
В. И.».
«19 апреля.
Здравствуйте, дорогая Томочка!
Долго молчала, потому что Володя болел. У него был бронхит, и мы уже боялись, что начался процесс. Но, слава богу, кажется, все обошлось благополучно. Сейчас он поправляется.
А было очень плохо — не спал, целыми ночами кашлял и стонал от боли. Он вообще очень плохо переносит боль. И я с ним измучилась. Он и так капризен, а во время болезни — тем более.
Только начал поправляться, не послушал меня, оделся и поехал на дачу. Там столяр стеклит террасу. Обратно еле добрался. Конечно, опять температура и бессонные от кашля ночи.
За время болезни у него не раз были вспышки, и все из-за этой проклятой Польки. Стоит мне на него чуть не так посмотреть, как он начинает кричать, что я его тираню, что жестоко наказывать его так долго за безобидную шутку, что со мной совершенно невозможно жить и так далее.
Я все это терплю, терплю, но в конце концов не выдерживаю и начинаю плакать. А он злится еще больше.
Так жить дальше нельзя. Да и простить его я не могу. Видно, разойдемся.
Страшно это, Томочка, очень страшно. Мне ведь уже 46 лет. Бабьего-то веку с гулькин нос осталось. Но что ж поделаешь? Другого выхода нет.
Простите за краткость. Тороплюсь. Пока Володя спит, нужно еще успеть сбегать в аптеку.
Обнимаю Вас.
В. И.»
«3 мая.
Томочка, родная!
Получила два Ваших письма. Вы хороший, добрый человек. У Вас доброе сердце, и Вы всех можете прощать. А я не могу. Все время помню и ничего не могу с собой сделать. Пыталась и забыть, и стать равнодушной — не вышло. Видно, это не по мне.
До конца апреля я ждала. Вы сами понимаете — пока Володя болел, я ничего не могла предпринимать. А теперь он здоров, весел, перебирает дачников и все старается выжать из дачи как можно больше. А мне это уже противно. Для кого стараться? Мы всем обеспечены, а кошкам много ли надо?
В конце апреля, как только Володя пошел на работу, я стала интересоваться возможностью устроиться в Москве. Одно время говорили, что это трудно. Сейчас — пожалуйста. Количество больниц и поликлиник увеличивается невероятно быстро. Работа есть. Но пока нет жилья. А требовать, чтобы Володя освободил мне комнату, я не могу. Он-то ведь не заговаривает о разводе…
Так что, наверно, придется уезжать.
Ох, Томочка! В мои-то годы!
Ну, ладно! Хватит ныть!
Целую Вас.
В. И.»
Последнее письмо было самым коротким.
«20 мая.
Томочка!
Ну, вот, кажется, все и решилось. Несколько дней назад я подала заявление с просьбой направить меня медсестрой на целину. Сегодня к 5 часам меня вызывают на беседу. По дороге опущу это письмо. Если предложат что-нибудь подходящее — я поеду. В этом случае писать уже будет некогда, так как собираться я буду молниеносно, чтобы не раскиснуть и не передумать. Напишу Вам тогда уже откуда-нибудь с дороги.
С Володей все так же, как и в последние месяцы — сплошная ложь, ложь на каждом шагу. Я ему не верю ни в чем и не могу заставить себя верить. Так жить нельзя.
Никто из родных и знакомых, разумеется, ничего не знает. Мой отъезд, если он совершится, будет для всех неожиданностью. Володе, конечно, начнут сочувствовать, меня ругать и даже, возможно, считать сумасшедшей. Вы только одна знаете правду и сможете рассказать ее, когда приедете в Москву.
Ну, родная моя, до свидания. Боюсь — не скорого.
Не поминайте лихом.
Ваша В. И.»
Я перерыл весь ящик, который остался после Тамары, но больше писем от Валентины Ивановны не было. А развязку этой истории очень хотелось узнать и мне и Ксане, которая вслед за мной прочитала письма.
Я пытался вспомнить, какая из себя Перетонова, но вспомнить ничего не смог. Дом у нас громадный, и я никогда не обращал внимания на его жильцов.
И все-таки вспомнить Перетонову мне удалось, но совершенно случайно. Помогла опять же забывчивость Тамары.
Как-то хозяйка принесла нам с Ксаной из сарая тумбочку, которая стояла у Тамары. Вытирая с нее пыль, Ксана нашла в тумбочке потрепанный сборник рассказов Чехова. А из сборника вылетела фотография немолодой, но еще красивой женщины. И, прежде чем Ксана прочла надпись на обороте, я узнал эту женщину. Я не раз видел ее у нас во дворе и, еще будучи школьником старших классов, восхищался ее красотой, ее строгим, словно точеным из кости лицом с гладкими темными волосами, ее большими и добрыми серыми глазами.
Я сразу понял, что это Перетонова. Надпись на обороте подтвердила мою догадку: «Томочке от В. И.» Глядя на фотографию, я вспомнил, что не видел Перетонову ни во время защиты диплома, ни после нее, но должен был признаться, что не видел ее и задолго до этого. В памяти сохранилось лишь то, что в последние годы она не раз приезжала домой на машине и что машина обычно подходила прямо к ее подъезду. В те немногие минуты, когда я мельком видел Перетонову, она казалась мне счастливой, далекой и почти недоступной для простых человеческих страстей.
О дальнейшей ее судьбе я узнал лишь тогда, когда сжег всю растопку, оставленную нам Тамарой. Собирая на дне ящика последние бумажки, чтобы кинуть их в печку, я наткнулся на телеграмму из Перми. Как и все остальное, я кинул бы ее в огонь, не прочитав, если бы не заметил подпись: «Перетонова». Эта подпись заставила меня прочитать текст:
«Проездом целину буду Средне-Добринске. Поезд 15, вагон пятый. Приходите вокзал. Целую. Перетонова».
Больше я о ней до сих пор ничего не знаю. Но мне кажется, что в любом случае ей сейчас лучше, чем в четырех стенах московской комнаты с кошками и нелюбящим мужем.
1957