Борис Галязимов
ДЫМ НАД ЧУЖОЙ КРОВЛЕЙ

ПОВЕСТЬ И РАССКАЗЫ


МОЙ ДРУГ МИШАНЯ И ТМАНСКИЙ БАЗАР

1
Мишаню у нас в Боровинке прозывают Глобальным человеком. Еще мает он свои ноженьки где, а мужички завидят его и — ожили:
— Ба, Глобальный нарисовался!
С Мишаниного языка это слово однажды слетело и к нему же прикипело. Все у Мишани — ну, как есть все! — глобальное.
— Эх, едрит-кудрит! Такое жа-а-алание — весь мир обнять дважды!
Жена у Мишани — не иначе как «жена мира», мать-покойница «матерью мира» была, а дети — «ростки человечества». Одним словом, Глобальный!
И вот разложил я тут как-то на полу географическую карту, ползаю по ней, ищу Дудинку. Маршрут туда недавно для организованного туриста наметили. А я организованный. Думаю: грянет отпуск, махану в Дудинку. Никогда в Дудинке не был.
И вдруг дверь — словно ветер-рывун в нее шибанул — распахивается и на пороге объявляется он, Мишаня! Лицо у него, у дьявола, все в веснушках, будто куры ухорашивали, клевали. Глаза голубые. При таком лирическом цвете им вроде бы надо быть улыбчивыми, но в них всегда закоренелая серьезность. Впрочем, у Мишани и шутка на серьезе замешана.
— Какими большими заботами, едрит-кудрит, занят? — безо всякой подготовки набрасывается он на меня. — Айда, поможешь мне. Быка Яшку завалим. Хватит ему за стоянку народное добро переводить.
Мишанин двор с моим — впритык. Один только забор наши имения и разделяет. Не нужен бы он был вообще, да вот поленницы. По эту сторону моя, по ту Мишанина. Надо думать, поленницы служат нашей изгороди плечом-подпоркой. Не то она у нас как орсовский сторож Васька Коржиков после получки: тот если не к дому головой упадет, то уж к магазину — обязательно.
Мишаня, надо прямо сказать, не мужик — сто рублей убытка. Нет ему покоя на нашей планете и не будет. Говорят, и в гроб ляжет — стойку умудрится в нем сделать. Где люльку сладить, где скалку сгладить — он тут как тут. А у себя в дому щели не может замазать. Ковриками для маскировки завесил. И вот опять заделье нашел — быка ему завалить надо. Стоял бык, не мешал, так нет…
Вообще-то зовут Мишаню Михаилом Семеновичем. Но мы с ним почти погодки, так какой он мне Семенович? В сорок пять — Мишаня и, если бог раньше покоя не даст, в сто лет Мишаней останется. Сколь я знаю Мишаню, он все в клубке дел. Вроде и дел хороших, но вот не припомню, чтобы какое-то одно из них закончилось без большого шума. Короче говоря, начинает он «за здравие», а кончает «за упокой». И хоть бы в гордом одиночестве каждую свою заваруху расхлебывал, а то и кого другого притягивает к представлению. И чаще всего на его уду попадаюсь я. Потому что сосед, потому что друг детства… Вроде бы хорошо знаю: раз замаячил на горизонте Мишаня, огласил свое «пшли», значит, держи ноздрю по ветру, вот-вот запахнет паленым. Но отказать ему нет силы. Ну нет, и все. Не на плохое — на славное дело вроде бы дружок всегда поднимает.
Однажды я с этим Мишаней в такой мед влип.
Нащупали где-то его руки тощенький журналишко. «Юным натуралистом» называется. И попади ему там на глаза статейка о бразильских помидорах. Странное название у них — «де Барао». Оно и мне сразу все в голове вспенило: «де Барао»! Бразилия!»
Написал статейку в журналишко некий калужский человек. Даже наизусть помню, какие слова писал: «Куст «де Барао» вытягивается в высоту до двух метров. С каждого куста получаю до ведра помидоров. И плодоносит данное растение вплоть до заморозков». Выращиваю, мол, и не жалуюсь. Ем — не морщусь.
— Ты представляешь?! Мороз, уже лужи задернуло, а на кусту — помидоры!.. — потрясал перед моим лицом Мишаня журналом. — Представляешь, какие гряды можно раскинуть? Это же кусты будущего! Весь мир, всю планету можно завалить одним помидором!
Письмо в Калугу Мишаня отправил авиацией в тот же день.
Обратный ответ прилетел без канители. В конверте шумело пять черненьких и крошечных зернышек. А потом…
Если б кто сказал мне о таких ненормальных помидорах раньше, то я бы и самого рассказчика в лучшем случае посчитал повернутым. А тут — точно, выросли куды, все два метра. Петру Первому такие обирать. И плоды пошли. Конечно, куда им до «бычьего сердца»! Виноград. Но пошли.
Мишаня — не постареешь с ним! — сразу увился в Тманск, а назад притащил тощего — плащ на вешалке — корреспондента. Поставил тот Мишаню возле куста, щелкнул и — был таков. А потом гляжу, мать ты моя, Мишаня наш на газетной странице стоит, для сравнения руку поднял — как голосует, — а куст все равно выше. И не помню, когда это Мишаня руку поднимал. Все вроде стоял смирно…
И пошли-полетели тогда моему дружку письма. Почтальонку от тяжести сумки аж скособочило. В каждом письме только одно: «Пришлите хоть зернышко». Но вот потом-то… Потом опять все пошло вверх тормашками. Чуть я с этим Мишаней не угодил на скамью.
Приходит он ко мне. Как всегда — с треском, с грохотом. Говорит свое «пшли» и для большей заманки добавляет:
— Совсем задыхаюсь!..
Захожу в Мишанины хоромы, а в них белым-бело. Как есть везде: на стульях, на столе, на подоконниках и даже на половицах — один потолок не задействован — разложены вырванные из ученических тетрадок листочки в косую линейку. Мишаня помидоры так и сяк резаком кромсает, семена выколупывает. Потом зернышки лепит на бумажки, и от того те рябы, как и само вдохновенное Мишанино лицо. А помидорную мякоть Мишаня шмякает со всего плеча в таз. Шмяк и — там, шмяк и — снова. Как только семена слегка подсохнут, он их тут же рассовывает по конвертам — к отсылу разным своим просителям готовит.
— Сколько добра ты, дитя человечества, загубил! — ужаснулся я, глянув на переполненный таз.
Мишаня посмотрел на меня, как он смотрит на своего сына Марселя, когда тот приносит ему перевернутую пятерку: «Нет, космонавта из тебя не получится. Все улетят, а ты останешься на Земле».
— Все, — безнадежно опустил он руки. — Тебя уже не переделать. Да разве в помидорах гвоздь? В семенах! Ты знаешь, сколько человек разведут это наше «де Барао»?
— Слышал я уже про твои космические гряды, — ответил я Мишане.
— Ну, вот, — сразу успокоился он. — Тогда садись, вскрывай конверты, бери свеженькие да строчи на них обратные адреса. С индексом. Нынче без индекса долго обрабатывают и шлют не туда.
Я вскрыл один конверт. В нем кроме трогательного послания лежала… трешница.
— Что это за фокус? — пошелестел я ею перед Мишаниным носом.
— Деньги! Ты что, и нюх уже потерял? — внимательно посмотрел он на меня. — У них, видать, психология тоже как у тебя. Думают, я куркуль. Этот самый… Плюшкин. Вот мы и будем ломать их психологию. Деньги запечатывай вместе с семенами.
В писарство я по милости Мишани вбухал два выходных. В глазах пестрело от разных Сосновок, Берендеевок, Камышенок (были еще какие-то Клиндухи).
И вот не было печали — участкового черт принес. Осипова. И кто бы мог на Мишаню зуб поиметь? Да Мишаня же — это человек будущего!
Вошел Осипов без сигнала, будто ходил у нас в товарищах. И разом все охватил.
— Значит, подтверждается, — облегченно вздохнул, премию, что ли, за какое-то разоблачение ждал? — Вот и письма тут, налицо, и денежки. Семечками, значит, пошел спекулировать? И напарничка себе присватал. Групповщин-ка!
— Да ты что?! — взревел Мишаня.
— Что ты? — постарался поддержать я своего друга.
— Такие слова мы уже слышали, — сообщил Осипов, а его натренированные щупальца уже распеленывали увитый ремнями портфель. — Жа-а-алобка есть жа-а-алобка. И надо ее зак-ры-ыть…
Пришлось нам раскрывать конверты, чтобы убедить участкового, что к нашим рукам не прилипло ни рубля — все деньги получают обратную дорогу. В конце концов переписал он с десяток адресов, сгреб со стола сколько-то семечек (видать, для вещественного доказательства) и ушел.
А Мишаня после ухода Осипова беззлобно ругался.
— Это на нас соседка, Емельяновна, капнула. От безделья. Одна тут писательница. Болячка на теле человечества! Из-за нее и бумаги-то в стране меньше стало…
А тут сразу и Феня на порог со своим пятимесячным животиком вкатывается.
— Ой-ой-ой! — схватилась за голову, словно мы костер посреди комнаты развели. — Ты какую опять, комары-мухи, кашу затеял?..
У Мишани при ее появлении весь гнев пропал и лица оттаяло, расползлось в улыбке. Любит он свою жену. Готов часами на нее, на свою Феню, смотреть, любоваться. А то и на стороне еще прихвастнет: «Феня у меня — зверь! Сама с муху, зад — с дверь! Глобальная девочка!»
С этой «глобальной девочкой» Мишаня завязал роман в поезде, когда ехал после «дембиля» — демобилизации, значит, — домой. Фене тогда совсем еще было ничего — семнадцать. Спала она на верхней полке, а туфли по наивности оставила в проходе. И кто-то их принял за личные. Утром умывается Феня слезами: «Как же я без туфель-то? Босиком-то как?» Ну а Мишаня, он такой. Схватило его сразу за сердце. «Слезы-то, — говорит, — для радости побереги. А я сейчас все улажу. Не по капстране катим. По Союзу…»
Пошел он, как мне потом стало известно, по вагону. «Граждане, — взывает к многолюдью, — девочка тут, а у нее — туфли…» Потом еще своих добавил, выскочил на станции Зима и обратно вбегает с моднящими «лодочками»: «У тебя те так же сверкали?»
Какой уж у них дальше сговор получился, Мишаня мне об этом ни гугу. Одно знаю — пожаловал он вместе с попутчицей домой: «Встречай, мать, солдата да зови свата».
Поначалу Феня как бы не ко двору пришлась. Мишанина мать моей говорила: «Работницу надо, а он привез статуэтку. Ни щи сварить, ни кровать застелить». Вроде сама забыла, как в молодости мочалку в пирог закатывала.
А потом за эти слова себя казнила и на невестку надышаться не могла. Перед смертью подозвала Феню, сказала: «Фенюшка, Мишаню я тебе оставляю. Пуще глаза его береги. Уж больно он у нас моторный…»
Чего уж там говорить, я и сам порой любовался Феней. Частушек она знает — собирателя на нее напустить! А как на гулянках половицы гнет! Живые сороки из-под ног вылетают.
Работала первое время Феня в нашей заготконторе, учитывала, как сама говорила, чего не было. Придет, состола ночную пыль смахнет — сидит, смотрит на начальника Свистунова. Потом уж взмолилась: «Давайте хоть что-нибудь поделаем…» А чуть позднее Мишаня ее «сократил». Взял написал письмо в область: «Человек в ведомости расписывается, а за какие плоды-ягоды?» И «сократил». Оставили в конторе одного Свистунова. Долго он потом на Мишаню пузырем дулся.
А Мишаня заявил жене: «Детей будешь мне рожать. Это государству полезней. Денег нам хватит. Я, чай, слесарь по монтажу: где полежу, где посижу — вот и хватит».
Так вот, вкатилась тогда Феня на порог, обняла голову:
— Ну, на минуту нельзя оставить. Чистый ребенок? Участковый у нас был?
— Где ж ему еще быть, как не у нас? — удивился Мишаня. — Все дороги ведут к нам.
— Вот, — опустилась Феня на лавку. — Уж и до милиции докатились. Чего ж он был-то?
— Попросил семечек и увился, — успокоил ее Мишаня. — Огородством, говорит, заниматься стану. Жуликов нет, скука. Ты, Фень, лучше вот садись, помогай нам семечки доставать. Народ ждет…
Феня тут же придвинулась к тазу:
— Вы как режете-то! Как? Семечки под лезвие попадают! Смотрите, как надо, — и давай шевелить ножом.
А у меня в голову никакая добрая мысль не лезла. Все думал я об Осипове. Как повернет гайку, как затянет?
С год, почитай, трясло меня. Все ждал, когда…

2
— Пшли! — сказал Мишаня. Сказал так, словно этого Яшку, его бугая, завалить — взять и насадить на вилку.
— Феня где? — поинтересовался я, уже вышагивая вслед за Мишаней. — Она тебе колоть-то… это самое… разрешила?
— Где Феня! — как бы осуждая меня, произнес Мишаня. — Не видел разве? Вчера увозил, за живот хваталась. В родилке моя Феня. А разрешила она мне не разрешила… Как муж сказал, так жена должна отрезать.
— А пацанва?
— А пацанву по родне развез. Пусть дедушки да бабушки кровь с ними разгонят. А то сидят, недуги свои подсчитывают…
А в мою душу уже вползла тревога от новой Мишаниной затеи. Хотя чего вроде бы опасаться? Занятие это у нас привычное. Как обросла животина добрым мясом, гонят под нож. И еще праздником день забоя считают. Сейчас отошло, а раньше считали. Да к тому же, думал я, два раза снаряд в одну воронку не попадает. Так что все по идее-то должно быть славно.
Может, тревога исходила оттого, что надо было валить быка, а я сроду никого, кроме борова, не колол.
— Плохой я колольщик, — намекнул я Мишане.
— А то не знаю, — строго сказал он. — Да не бойсь, ты у меня на подхвате будешь. Всю требуху, если хочешь, тебе отдам. Пирожки из нее. В войну помнишь?..
— Чего ты надумал сейчас колоть? — спросил я. — Зима кончается. А вы больше глаз не съедите, и холодильника такого нет, чтобы всю тушу туда заторкать.
— То-то! Вот тут ты добрался до главного, — назидательно молвил Мишаня. — Я тебя просто так позвал? Слыхал по радио? Частника просят все излишки гнать на народный стол. Требуху, если хочешь, тебе, остальное кинем на народный в Тманске. А на деньги знаешь что? На деньги машину купим. Добавлю, и купим. Нынче, едрит-кудрит, век моторов!
— Нет уж, — сказал я. — Хватит. Никуда я с тобой не поеду. Забить Яшку, еще туда-сюда, помогу, а в Тманск — лупи один.
— Ту-урист! — покачал Мишаня головой. — Ты был ли хоть когда-нибудь в Тманске-то?
— Проездом как не быть?..
— Вот это турист! В Дудинку лыжные палки навострил, а Тманск за тремя верстами не видел! Да ты знаешь, что такое Тманск? Там все — история! В какой булыжник пальцем ни ткни — история!
— Знаю, — сказал я Мишане. — Читал. Богатая история.
— Одно дело читать, а другое самому потрогать.
— Не подбивай. Сейчас не поеду, — сказал я Мишане, но с его словами был согласен. Стыд сказать. Трясемся, бывает, за чужим сотни верст, а что рядом, свое, не видим. На потом оставляем. А «потом», может, и не случится…
Бык Яшка коротал свои дни в пристрое. Пристрой у Мишани узкий: две курицы пройдут — уже авария. Сверху вместо первого потолка — настил из жердей, а на них; дышит сенцо. Хорошее, луговое и пахучее. Яшка стоит у кормушки. Лоб у него крепкий, глаза красные. Зверь!
Мишаня сходил в сенцы, принес колун. Ножом — настоящей саблей! — поскоблил о наждачный круг. Были на нем слова, но уже стерлись.
— Помнишь? — ткнул в остатки рыжей краски Мишаня.
— Чего уж не помнить! — отозвался я.
Этот круг был мой, и была с ним связана не очень-то громкая история. Как-то загорелось Мишане выпить. В скрадке у него никакой заначки не оказалось. А деньгами у Мишани верховодит Феня, и у меня, как назло, в кармане одни гроши катались.
Вот тогда-то Мишаня и узрел у меня этот круг, говорит: «Ба! У тебя ведь почерк-то писарский. Напиши-ка на круге: «Мадэ ин УСА». Сделано, мол, в Америке. Ну, пиши». Вывел я ему эти слова половой краской. Когда подсохло, сунул Мишаня круг под мышку и — к Фене: «Один тут неразбираха наждак импортный продает. И просит какую-то вшивую пятитку». Она как глянула на надпись — сразу руку в кошелек. Так вот мы и выпили. А осенью увидела Феня этот круг в луже. «Ой-ой-ой! — как она всегда это делает, схватилась за голову. — Такое добро и — в луже!» Мишаня не растерялся: «А ему ничего не сделается. Заграничный. Мадэ!»
Поскоблил об этот исторический круг нож Мишаня, приготовил таз — потроха скидывать. Осмотрелся, чего-бы еще приготовить.
— Опасно, — сказал я ему. — Спереду только к нему не подходи.
— Не бойся, — не терял присутствия духа Мишаня. — Я стою твердо.
— Обухом будешь? — поинтересовался я.
— Не лезвием же! — осудил меня Мишаня. — Его и из мортиры с копыт не собьешь. Сала у него как у твоего индийского слона. И кожа — панцирь. Если дробью — отскочит.
Мишаня, чего-то наговаривая, ловко набросил на Яшкин ухват веревочную петлю, привязал послушного быка к перекладине. Чувствовал я: жалко Мишане Яшку. И мне было жалко. Аж стянуло сердце.
Я видел, как Мишаня размахнулся, слышал, как под литым ударом колуна хряснуло бычье межрожье. И Яшка тут же встал на колени. Но только лишь Мишаня выхватил из-за голенища тесак, Яшка издал гневный мык и яростно мотнул головой. Поперечина затрещала — солома и солома, призрачно сверкнула в сумраке пристроя обломками. Сверкнул и рог. Я только и увидел: штаны у Мишани разверзлись — в распоротом показались кальсоны.
Все это произошло в какой-то миг. Я видел, как Мишаня шустрой комнатной обезьянкой маханул к потолку, как ловко ухватился за потолочные жердины. А мой внутренний храбрец вдруг съежился, стал маленьким, жалким, и мозг опалило: «Все. Опять я влип с этим Мишаней!»
Бык утвердился на ногах. Раздерганный, разлохмаченный — вепрь и вепрь. Стремительно развернулся и полетел теперь на меня. И уж не помню, как я вынес дверь, как ее захлопнул и еще сунул под низ ногу, чтобы заклинить. Во какой прыткий оказался!..
Бык всем своим мясом, всеми костями своими хватил в дверь — будто таран по ней ударил, но — вот клин-нога! — двери я удержал. Яшка исходил на храп там, в пристрое. А Мишаня издал километровый рев, наверное, его слышало все село.
— Открывай, кудрит! Вып-пускай! Прибьет!..
Но тут же за дверью тяжело, с хрупом осело. Перебродил, видать, в Яшкиной голове тот хмель, который его в порыве ярости поднял в атаку. Я глянул в притвор: бык лежал, слегка взлягивал ногами. И Мишаня без парашюта падал сверху. Оказался на земле, ловко ухватил колун.
— Ох и герой! — поливал он меня со всех этажей. — Ту-урист!..
Я немо смотрел на Мишаню. Он был белее мела. Как с креста его сняли. А в голове у меня было одно: «Слава богу, пронесло! И впрямь два раза снаряд в одну точку не попадает…»
…Была межень — февраль. Бокогреем мы его еще называем. Но морозец бодрил, там и тут нащелкивал круто свитыми кнутами метели. Совхозный шофер Звягин скинул нас вместе с тушей у железных ворот базара:
— Возвращайтесь с южным кошельком — с портфелем!..

3
Базар сыто скрипел металлическими тачками, в сварных ящиках которых, похожих на горло мясорубки, резиново колыхались облитые жиром говяжьи и свиные туши. Одну из них толкал дядя с лицом, смахивающим на медный таз, и с глазами — круглыми дырами в этом тазу, в которых зияла неистребимая потребность обратить мясное в денежное. К базарному ряду тачку толкает, от базарного ряда покатит, считай, на собственном «жигуле».
На тяжком пути дяди обозначилась безмятежно раскинувшаяся, будто мечтающая пролежать тут до конца купли-продажи собачонка-бездомница. Собачка всех веков и народов, как бы, наверное, охарактеризовал ее Мишаня. Дядя на собачку не рыкнул, тачку на нее не накатил — просто лишь попросил:
— Прими ножки!
Наш. Сельский, интеллигент!
Базар весело лузгал жареные семечки по «30 коп.» за крошечный стакашек. Низенькая бабеночка, замотанная, как луковица, в сто одежек, на своем южном языке, но понятно без переводчика, костерила местного акселерата, снимавшего пробу с ее товара вместительной, похожей на ковш экскаватора, горстью.
Местные торгаши, наверное, снесли с лица земли еще одну рощу и сейчас бешено трясли перед лицами прохожих метлами, трясли с таким серьезным видом, словно метлы эти могли заменить пылесос и за один чудо-мах навести шик-блеск в благоустроенной квартире.
Базар бойко сбывал «искусство» — тяжелые, как дорожные плиты, «полинезийские» маски, из холода которых проступал образ то ли последнего тундрового шамана, то ли самого ваятеля, бесконечно складирующего гербовые знаки в катакомбах измазанных гипсом брюк.
Базар торгавал венками, сплетенными из бумажных — бумажные — они вечные! — цветов. Венков было так много, словно весь город после закрытия базара собирался отправиться на тот свет.
А рядом с венками — живые цветы, безжизненно лежавшие в стеклянных гробиках, по углам которых, создавая южный климат, горело по тощенькой стеариновой свече. Хозяин парника, сам костер-мужчина, с носом, похожим на искривленное перо судового руля, с медовой липкостью оглядывал моложавеньких покупательниц, явно пытаясь навести мосты знакомства:
— Дэбушка. А дэбушка. Ходы суда. Дарам даю. Сапсем дарам. А, нэхороший дэбушка!
В шумно, как река, плывущей толпе щучками шныряли красивые, богато и неряшливо разодетые цыганки — протягивали каждому встречному-поперечному «почти задаром» кольца-«недельки», медные, висюлькой, клипсы. Из неведомых швов, тайных загашников — позавидует галантерейный отдел универмага — цыганки извлекали патрончики с импортной губной помадой, холщовые сумки, на которых, судя по надписи, была расточительно густо наляпана Алла Пугачева.
Сморщенные, словно прошлогодняя репа, бабушки-старушки зазывали травожадных. И тут же шамкая беззубыми ртами, рассказывали им, как следует травку-муравку запаривать, то ли пить ее, то ли жевать, то ли просто прикладывать.
Среди этих старушек-долгожительниц одна, разодетая под курочку-рябу, обставилась баночками с «хреновиной» — мешаниной из помидоров, хрена и чеснока, пропущенных сквозь мясорубку. Хватишь такого изделия — долго в обратные чувства не придешь.
Ощупывает бабуля свои скляночки, а мучными глазами ведет вдоль второго ряда. Вдоль того второго ряда идет очень даже строгая девочка, бабуле как раз внучка. Она в милицейской форме и кокошнике, чем-то похожем на каску. Подумать только, смахивает с прилавков домашние варенья и разносолы. Не в буквальном, конечно, смысле. Они-де, все эти соленья-варенья, обогнули базарного врача, отравится покупатель — потом закон не установит, какой он яд принял. Кто-то, мол, уже тут на днях пробу снял, а теперь ищут ему квадрат на кладбище.
— Причепится — не отчепится, — скрипит бабка. — Подумала бы дева горшком-то своим, куда я теперя с хреном-то? У меня его — как хворосту в лесу. Сын еще по весне пришел, кулечек протягивает: «На, мать, сади!» Гляжу, на кулечке евоном «хр» написано. Я-то умом своим думаю, хризантема какая новомодная в миру объявилась. Ну и всю-кось дачку утыкала, усадила. А тут в июле полез он, хренок-то мой. Дерби! Чистые дерби! Все лезет, ползет. Корни у него хватче, чем у репья.
К соседям пошел, давай их редисы и клубники душить. Они на меня в товарищество — бумагу. Бабка, пишут, сорняк развела — культурные насаждения все издушила… Ой, дева, она, никак, к нам бухает? Пособи-ка мне баночки-то от бедствия избавить…
Отдельный ряд на базаре — настоящее рыборазводное хозяйство. Аквариумы парят, будто булькает в них тройная уха. Мужик, похожий на штангиста тяжелого веса, бродит в этой «ухе» крохотным сачочком, норовит подцепить мелкусенькую самочку гуппи. По-ученому склонив кочан головы и собрав на лбу умственные складки, он инструктирует завернутого в дубленку покупателя. И все для того, чтобы блеском своей эрудиции привлечь внимание нового любителя рыбной миниатюры.
Возле медового ряда — неприятный разговор.
— Почем мед? — выясняет наверняка не сластена, наверняка человек из лечащихся, потому что худущий — лопатки сквозь ткань пальто проступают.
— По семь за кило, — отвечает ему румяный — все они тут на меду румяные — продавец и тут же выясняет: — А чего у тебя сразу волосы поднялись? Ты когда-нибудь пчел разводил? Нет? Тогда разведи. Медоносы все истребили, пчелу по зимам садим на сахарную водичку. Отсюда у них — поносы.
— То-то на днях купил у кого-то из вас банку, — говорит человек из лечащихся, — а дома распечатал — сахарный сироп.
— Я, светлейший, профанацией не занимаюсь! — сразу встал на носки продавец. — У меня мед натуральный! Луговой! Попробуй… Да попробуй же, так не отпущу…
Там и тут висит в воздухе реклама.
— Не, моя картовка не мерзлая. Когда б она у меня заколела? Одеялами вон как мешок-от закидала! Рассыпчатая картовка. На песках, чай, дурела. А если морозец где и прихватил, подержи недельку дома, в тепле, она и отойдет.
— Огурец хорош, когда его своими руками вырастишь — не машиной…
— Бери сало-то. Бери. Его и налим любит.
— А я не налим…
В самом закуте базара — козырек навеса, под ним — ящики, а в них — молочные и розовые поросята. Здесь больше всего толчется ребятни. Поросенок для мокроносого горожанина — диво. Как кенгуру. Хозяин визгливого товара — самокрутка у него в три оглобли — сидит, плетет сказки:
— Приходит мамочка. Купила у меня сосунка. Для какой бы вы думали странности? Дитю показать. Потом встречаю, узнаю такую историю. Вечерком приходит мама с работы — полезла в холодильничек, а там один мороз ночевал. Дитя все продукты поросю сплавил. Понимаете?..
Базар северный, а плывут над ним цветастые узбекские тюбетейки, грузинские фуражки-аэродромы, казахские войлочные шапки юртой-шалашиком. Пахнет зимний сибирский базар шкурами длинношерстной кабардинской овцы (она сходит сейчас за ламу), бараньими шашлыками (их тут же, на холоде, готовят два молоденьких армянина), пахнет калеными кедровыми орехами и квашеной капустой. Кажется, стеклись сюда запахи всех бахчей, садов и огородов бескрайней земли. Шумит, плещется базар, как морской прибой, зазывает покупателей к толстокорым гранатам — от цены они вот-вот станут еще краснее и от стыда начнут лопаться, — смеется, ругается и, бурно жестикулируя, спорит тманский базар. Голова от него идет кругом.

4
Мы с Мишаней едва-едва заволокли Яшкину тушу за прилавок. В фиолетовых штампах она вся — как сквозь почту ее протащили.
— Уф! — выпустил из себя напряжение Мишаня. — Не знал, где у меня сердце, теперь знаю. Лупит в ребра — сейчас выскочит.
А у меня ноги совсем зашлись, сел на чурбак — привожу себя в норму.
В мясном павильоне, хоть и зовут его «Звездным» (звезды можно сквозь крышу считать), все-таки не под открытым небом. Морозец есть, но без ветра. Такую температуру комнатной мы считаем.
Мишаня стал разгружать бездонные, точно мешки, карманы. Гири-разновесы, двурогая вилка. Поставил под прилавок неизменную «Пшеничную», стакашек. Туда же определил сверточек с бутербродами. Соорудил таким образом буфет, потер ладонью о ладонь и выбросил вперед кулак:
— А сейчас, герой всех войн и революций, полный вперед!..
— Правильно, — будто из пустой цистерны, подал голос наш сосед.
Он уже успел рассредоточиться. Ценник возле его черных — кита завалил, что ли? — мясных ломтей торчал неколебимым фанерным флагом. На фанерке химическим карандашом было начертано: «5 руб. кило».
У соседа багровое лицо, два сдобных подбородка лежат на кургане груди, а животу, круглому, похожему на привозную тыкву, отведено место на прилавке. Кисти его рук заклинило в карманах полушубка. Стоит как вытесанный из камня монумент.
— И бутылочку — правильно, — опять прогудело, как из цистерны. — К обеду потому что клык на клык не попадает. Люди вы, как вижу, понимающие, правильные.
— Дети планеты! — Мишаня живо очертил руками что-то в виде школьного глобуса.
Сосед грохотнул, живот его запрыгал по прилавку:
— Марца небось?.. Венеры?..
— Как звать? — ошарашил его встречным вопросом Мишаня.
— Зови Ляксандром, — после некоторой заминки с удовольствием представил себя сосед.
— О, едрит-кудрит! — возликовал Мишаня. — Македонский! Был еще Невский. Не забуду.
— Ага, ага, так, — крупно взгогатывал сосед. — Люблю веселых людей! Невскай-Македонскай…
Рядом с Ляксандром все чего-то гоношился, совался туда-сюда не больно-то завидный на росток мужичонка со щекой, стянутой тугим шрамом. И с ухватом усов — рожками вниз.
— Петра, — недовольно, будто обращаясь к малому, басил Ляксандр, — ты привяжи-ко себя за каку штуку, не то пестришь, пестришь…
— Слухаю, — в три погибели, как швейцар, изогнулся «Петра» и вновь принялся гоношиться возле своего, смех сказать, товара — свиной вислоухой головы да суповых костей, которые тут, на базаре, называют одним словом — «полированные».
Какие-то странные отношения были у этого Ляксандра с его соседом. Как у генерала с адъютантом, что ли…
Наконец-то прикачал к нам, будто шел под коромыслом, мясник. Представился коротко и как бы всему павильону:
— Вася.
На его круглом плече сияла, будто радовалась встрече с нами, щекастая секира.
— Кто хозяин? — тронул Вася носком секиры тушу. Голос у него был ржавым — то ли от стужи, то ли от злоупотребления.
— Мы обои, — Мишаня притянул меня к себе для лучшего обозрения. — Я буду вешать, он капиталы считать.
— В четыре руки оно лучше, — сипло похвалил нас Вася и косо, но со снайперской прицельностью оценил нашу тушу. — Почем за кило?
— Как все, — ответил за Мишаню Ляксандр. — Закон!
— Как все народы, — живо поддакнул ему Мишаня. — Чего спрашивать?
— Значит, тоже по пятерке. — Вася все еще присматривался к туше. — Пойдет. Давай кидай ее на пень-колоду. Развалим.
Вася ловко, в несколько сытых кряков развалил наш товар. Потом уже на пласты принялся делить переднюю часть. Хорошо рубил — аж чурка чавкала. Пласты получались ровные, как из-под бритвы.
И уже переминались с ноги на ногу, присматривались первые покупатели. Сосед басил:
— Все мясо одинаково. И у меня, и у их. Чево его под микроскопью-то разглядывать? Личинок никаких нет.
— Разглядывай не разглядывай, цена таять не станет, — продолжал дергаться у своих музейных костей Петр. — Вот косточки берите. На бульон. Жиру — в два пальца. Головушку берите. Два рубля за кило. Холодца наварите на целую свадьбу. У скул можно срезать. Опять же — пельмени…
Вася возился у чурки, пыхтел:
— Хорошее мясо. Молодое! Моложе меня.
Ляксандр взгогатывал, как сытый гусь. И пока Вася
делил на две части финальный кусмень, мы с Мишаней надернули белые нарукавнички — в белые-то передники обрядились раньше.
Мишаня красиво расположил перед собой розовые пласты, двурогую вилку настроил ручкой к покупателям. Ткнул пальцем в весовую тарелку. Весы ходили без обмана, как в аптеке.
Вася кончил дело — отер пот с распаренного лица.
— Опосля кусочек получше за работу оставите, — он показал на то место, которое заняла «Пшеничная», и пошел, переваливаясь с боку на бок, ища, что бы такое изрубить еще.
Торговля шла сонно. Покупатель чаще всего подходил и отходил. Пугала цена.
— Так мы тут и перину раскинем, — погрустнел я.
— Не заночуете, — успокоил Ляксандр. — Город еще раскачивается. Добрый покупатель спит. Вот он когда повалит, жизнь веселяе закружится.
Мишаня поставил меня возле весов в карауле, сам двинул по ряду. Я видел: совался он к мясным курганам, рассматривал нарубы, изучал цену. Вскоре притопал.
— И свинина, едрит-кудрит, пять, и конина пять. Балка на них свалилась? Конина-то! Да она у нас сроду…
— Хозяин — барин, — вежливо произнес Ляксандр. — Закон!
— Да какой там закон?! — удивленно вскинул брови Мишаня. — Когда конина свининой или говядиной была? Мясо — как подошва.
— Раньше не была, теперича стала, — назидательно гудел Ляксандр.
Мишаня принялся барабанить пальцами по обтянутой жестью столешнице. И тут… Вот с этого-то все и началось.
Перед нашими весами выросла бабуля. Совсем куколка. Подбородочек — изогнутым пирожком и мелко-мелко, словно комар его жалит, трясется.
— Хоть бы на рублевик, сынки, скостили, — слова бабули будто путались в тумане. — Моими зубьями косточку теперь не ухватишь. А вам чего… Вам рупь мой — пустое место. Никого у меня. Одна как перст.
Мишанино лицо от бабулиной исповеди вдруг скуксилось — то ли болью его обнесло, то ли жалостью.
— Выбирай, маманя, — его рука приглашающе поплыла над ломтями. — Маме — завсегда. У меня тоже маманя была. Мать мира! Матерей жалеть надо. По карману твоему отпущу. Выбирай…
— Спасибушко, сынок. Вот благодетель нашелся… — ожила, переменила тон бабуля. — Дай тебе бог хорошую женушку.
— О! — обрел былой дух Мишаня. — Женушка у меня уже есть. Феня. Жена мира! Вторую не надо.
— Тогда деток поболе.
— И этого добра у меня — полк. Теперь вот Феня снова в родилке. Выбирай, маманя! Все у меня есть. На жизнь не сетую и тебе не советую.
— По сколь за кило-то с меня возьмешь? — недоверчиво лучилась бабуля.
— По трояку, — сказал Мишаня и подался к бабулиному уху.
— Ладно будет по трояку-то?
— Ты это… цену, друзьяк, не ломай! — нажал на свой трубный клаксон Ляксандр. — Чево это… по трояку?
Мишаня вдруг удивленно посмотрел на Ляксандра, словно увидел его впервые.
— Ты откель? — кинул ему нарочито покореженное слово.
— Оттэль, — не остался в долгу Ляксандр — вместо его глаз осталось по волоску прищура. — С полуоборота меня не заводи!
— Ты что, трактор?
— Может, и трактор, — пригрозил Ляксандр.
— Ну, и поговорили, — благодарно согнулся Мишаня. — Мое мясо — моя цена. Хочу продаю, хочу за так отдаю. Маме и по два не жалко. Выбирай, мама.
— Спасибо, милок, вот спасибо. Не живодер какой — человек, — бабуля ожила, пошла по-свойски ковырять вилкой в ломтях. — Свечечку нынче тебе в церкви поставлю. Во здравие…
— Я те правду говорю. — Ляксандр переместил свой живот поближе к Мишаниному мясу. — Не ло-о-омай! С этим тут у нас строго!..
— У вас строго, у нас нет, — залез в глубокий окоп Мишаня, — И вообще, — он еще раз присмотрелся к старушке. — Вообще всем мамам отпускаю нынче по двояку. Они нас родили. Кормили и поили нас!..
У прилавка сразу затеснились. Мамы не мамы здесь были, но что-то «под мам».
— Паровое мясцо, — расписывал свой товар Мишаня. — Для мам — по два с полтиной.
И уже до пап долетели его слова.
— Сынок, может, и нам?
— Отцам? — подумал, прикинул Мишаня. — Отцам… тоже! По трояку.
Тарелка весов взлетала и опускалась. Плюхались на нее увесистые ломти мяса. Я чувствовал, Мишаня вошел в азарт, и теперь его не остановишь.
— Вы, гражданин хороший, хоть бы по кило на руки, — не выдержал, посоветовал Мишане человек в черепаховых очках.
— Давайте по кило, — соглашаясь, дернул головой Мишаня. — Как народу выгодно, так и поступим. Чтоб всем — на пельмени…
Очередь разбухала, как на дрожжах.
— Есть же люди! — стоусто хвалила она Мишаню, а вместе с ним, видно, хвалила и меня. И было от этого хорошо.
— Потроха и все остальные внутренности почем, дорогой товарищ? — спрашивали вежливо.
Мишаня вознес руку кривой турецкой саблей, дал выдержку и рубанул:
— По рублю! Уши, губы, нос, вымя, ноги, хвост!.. Мировецкий холодец получится.
Он взвешивал быстро, «с походом». Я уж начал любоваться им: где человек научился так ловко торгашить?
А Ляксандр сдался, теперь хохотал. Но хохотал нервно, одним только животом. Мишаня подмигивал мне: «Вот как их надо! Дерут с народов три шкуры!»
Тут и Петр подскочил. Усы у него двигались, как у таракана-прусака:
— Правильно, ребята! Вали! Может, требуется помочь?
— Не, — отмахнулся от него Мишаня. — Сами. Я завтра с бараниной сюда прикачу. Тут же буду стоять. Приходите, люди. Баранина у меня… Короче говоря, мировая баранина!
Глянул на Ляксандра, чтоб ему поглубже палец под ребро запустить:
— И гусей всех — к едрене Фене! Чего его, мясо-то, жалеть? У нас не сто ртов. Приходите…
В люд заронило веру: Мишаня, чудак-гражданин,
отоварит каждого — и в очереди от головы до хвоста шло рассудительное толковище.
— Цены надо твердые установить, — советовал кому-то мужчина в черепаховых очках. — В других местах — твердые.
— А у нас что… — поддержал мысль интеллигент в короткополой шляпе и с авоськой-неводом. — Наш голова сюда не заглядывает. Брал бы мяско с базара, так и твердые бы узаконил.
— Ему, чай, в багажнике привозят. Паровое, — мелко хехекнул крепкий, как груздок, мужичок.
— Вот-вот, — усердно поддакнул «авоська». — Вот прежний, скажу я вам, был! Тот по магазинам самолично ходил. С женой. Она селедочку или что берет, а он ходит, посматривает. Заведующую позовет, спросит, почему плохой ассортимент. Та — вьюном. Глядишь, что-то новое выбросили… Он, глядите, и кроликоферму отгрохал, и птицефабрику…
Крепкий, как груздок, мужичок бодро прочастил:
— Головастых Москва подбирает!
— В деревню, граждане философы, езжайте. На балконах мясо не зреет, — высказался из тесноты очереди дядя со шкиперской бородкой.
— Бросьте вы, коллега, — глянул на него человек в черепаховых очках, глянул так, словно решил выяснить, коллега он ему или так себе. — Все жалуемся, а загляни к иному в морозильник — чего там только нет! С помощью колена набито!
— На частном мясе не разжиреешь. Фабрики надо. На индустриальные рельсы надо село ставить. И вообще чтоб порядка побольше… А то студенты едут картошку копать, а у деревенских — мигрень, работать лень…
— Деревню не забижайте! Не забижайте, говорю вам, деревню! — зло затопал покупатель в валенках. — Я сам из деревни. И вы тут не больно-то городские! Это так только…
Как волна по очереди. И не поймешь, кто прав, кто виноват.

5
К вечеру, уже в седой пряже сумерек, Яшка наш спикал. Я нырнул за павильон, огляделся, пластанул бритвочкой по подкладу своего шушуна — устроил карман и все деньги забухал в него. Всякое бывает…
— Продешевили, — со вздохом сказал я Мишане. — Мотоцикл «Урал», поди, и тот от тебя уехал.
— Надо после подсчитать, — танцевал, был явно доволен своей распродажей Мишаня. — К машине и так и сяк добавлять пришлось бы. Добавим!
— Феня тебе добавит! — заранее предупредил я Мишаню.
— А как же, — ничуть не испугался Мишаня. — Не откажет. Она у меня на это дело расторопная. Но дело не в Фене. И не в деньгах. Дыши глобальнее, глубже…
Когда мы уже сдавали весы, гири-разновесы да халаты, к нам подскочил Петр.
— Ну, мужички, дали же вы копоти! Люди-то, люди как о вас!.. Обмыть бы надо, а? Ресторанчик я тут один знаю. «Три столба» называется. Как, а?
— Петр, душа мира! — Мишаня бросил ему на плечо плеть руки. — Да как же такое дело не обмыть? Не-е- ельзя.
— Если помалу, — сказал я. — Я всегда люблю помалу.
— До потери пульса пьют дураки, — ответил Петр.
Он вел нас какими-то трущобами, вел куда-то от базара в сторону сгустка черноты. Один раз ловко отодвинул замаскированную заборную доску, пролез, бережно ее подержал, чтоб протиснулись и мы.
— Располнели, боком не проходим, — продолжал отпускать шутки Петр и похваливал нас: — Торганули — что надо! Правда, прогорели, но ничего. Хорошие люди всегда в прогаре. Я тоже на своих лытках горю. Синим…
Нас вынесло к котловану. Красивый был котлован! Как лунный кратер. Вокруг «кратера» — рытвины, снег, смешанный с землей, сухие бороды камыша. Замороженная стройка. А рядом — на самом деле три столба. Железобетонных.
— Вот и ресторанишко наш, — сказал Петр. — Счас кореш мой прискачет. Савелием зовут. С водочкой. Хватим немножко.
— Под открытым, что ли? — усомнился Мишаня.
— Почему «под открытым»? Под самой настоящей кровлей, — вроде бы оскорбился Петр. — Вон и кровля…
Я увидел вагончик. Без колес. Будто ехал, ехал, надоели они ему — отбросил. Прорабская будка.
— Ну, братва, как? — же выплясывая в чернильной темноте вагончика, спросил Петр. — «Три столба». Мы его еще зовем «Большая зарплата». Денег тут спущено — стены обклеивай. Как хорошая торговля, так мы сюда. Обмывку устраиваем. И спим часто тут. Комары не кусают. Печь есть. И лампа. Сейчас я ее зажгу.
Он и вправду отыскал где-то лампу — свет от нее вскоре растекся по всему вагончику. Я увидел стол, изрытый весь, словно его ковыряли стамеской, а на самом-то деле, видать, лупили костяшками домино. На столешнице стояла целая ватага стаканов, а среди них атаманом — пустая бутылка. Неподалеку от стола тускнела железная, с жирафьим горлом трубы печка.
Петр хохотал, глазок лампы ему подмигивал. Есть же люди на наших дорогах! Еще недавно не знали друг друга, и вот — как родня!
— Счас, братва, — то и дело успокаивал нас Петр. — Сколь на твоих золоченых?
— Семь, — бодро ответил ему Мишаня. — Ровно семь. У меня часы точные. Москва по ним сверяется.
— Раз Москва, то счас, — потверже заверил Петр. — Да вот он, Савелий-то, на подходе.
Вдали сахарно прохрустело. Хруст приближался.
— Вроде четыре ноги, — завертел головой Мишаня. — Вроде как двое к нам шлепают?
Петр заегозил. И тут же в балок с лошадиным храпом втиснулись Ляксандр и Вася. Тот самый, мясник.
— Во, едрит-кудрит, встреча! — раскрылатился Мишаня. — Гора с горой не сходится…
Ляксандр подошел к нему, без слов сгреб левой рукой ворот рубахи — чуть весь сатин в кулак не собрал.
— Ты… что? — Мишанины глаза округлились, и в то же самое время Ляксандров кулак просвистел под потолком. Вроде держал мужик в нем соловья.
Мишаня собрал со стола все скляночки и вместе с ними плотно впечатался в угол. Сидел там, склонив голову, будто вынашивал государственную думу.
— Что вы делаете?! — закричал я.
— Братва, а и впрямь, — бегал, сучил короткими ногами Петр. — Зачем вы так-то? Они же не для себя старались — для обчества.
Слова его были деланными, ненастоящими.
— Жирный вы кус мяса мне оставили, — холодным Эльбрусом надвигался на меня Вася — перед его телогрейки пах свежим, наверняка пятирублевым мясом. Я вспомнил, что мы и вправду забыли отблагодарить мясника.
— Не надо! — все бегал, подбитой птицей вскрикивал Петр. — Им еще завтра баранов колоть! Гусей-лебедей!
— И-и-их! — выдавил из себя Вася, как он делал каждый раз, взмахивая своей зеркальной секирой. И тут же в моей голове закружилось мельничное колесо. А потом заскрипело оно, и голос Петра, уже жесткий, не дурашливый, проступил сквозь шум:
— Хватит. И так суповые наборы. Будут теперь знать, как цены сбивать. Сунутся еще — добавим…
…Кто-то тряс меня за плечо.
— Не надо! — слабо ворохнулся я и приоткрыл правый глаз.
— На-а-адо, — услышал знакомый Мишанин голос. — Вставай, выспались.
В моей голове был настоящий винегрет. Но я ею все-таки тряхнул, чтобы согнать на место все мозговые детали. И тут же увидел: под Мишаниным глазом успел созреть настоящий баклажан.
— Синяк, — сообщил я Мишане.
— И у тебя вид не на Мадрид, — поделился он со мной. — Во, брат, перекрасили! Миро-о-овецкие парни! Такие за грош-копейку не пропадут…
— Куда уж… — постепенно расправлял я кости. — А Петр… Какая это стерва, Петр!
Я сплюнул на пол. Слюна была соленой.
— Этот — вообще! — не забыл своего жеста, развел руками Мишаня. — Петр — глыба! Здорово же он нас попотчевал! Ресторан «Три столба»! Во Жюль Верн!..
— Все, — решительно сказал я, окончательно утверждаясь на ногах. — Больше ты меня ни в одну авантюру не втянешь.
— Деньги, едрит-кудрит, где? — судорожно вздрогнул Мишаня.
Я схватился за полу шушуна:
— Тут!
— По-о-орядочные! Не из этих, не из бандюг… — стоял, что-то прикидывал Мишаня.
— Куда уж… — опять сказал я и добавил: — Пошли. А то опять притащатся.
— Ничего, — попытался вселить в меня отвагу Мишаня. — Нас бьют, а мы крепчаем.
Тропа, будто ее кто высеребрил, с хрустом вела нас возле трех столбов, змеилась к высокому забору, за которым простиралась «магистраль» — горячий от бега машин сибирский тракт. Там, прочищая нам уши, протрещал «примус» — мотоцикл, потом мягко прошумел «вечно привязанный» — троллейбус. Воздух был — пей, не напьешься.
— Как море, — вроде бы прочитал мои тайные мысли Мишаня. — Камень вокруг, асфальт, а воздух — чудо!
А в небе вдобавок ко всему горели странные — длинные-предлинные — звезды. Я остановился. Никогда таких звезд не видел.
— Смотри, Мишаня, звезды-то какие!
— Кичиги, — удостоверил Мишаня. — Еще там не был?
— С тобой немудрено и туда, — сказал я ему. — Вот порешишь своих баранов, рванем на какую-нибудь Альфу-Центавру. Там, может, за дешевое мясо не лупят.
— До чего ж я тебя, турист, люблю! — пролезая сквозь забор, излил свое чувство Мишаня. И тут же, как по заказу, из-за угла вынырнула машина с дверкой, украшенной шахматной доской.
— До Альфы-Центавры! — барином упал на переднее сиденье Мишаня. — До Боровинки, значит.
Шофер подозрительно оглядел нас, узрел, видно, тманские штемпеля.
— Не повезу. За город нам не велено.
— Повезешь, — заверил его Мишаня. — Сколько надо по счетчику до Боровинки? Пятнадцать? Даем тридцать. Отсчитай-ка, бухгалтерия, из нашего всемирного кошеля.
И дрогнула, метнулась под резиновые подошвы дорога.
— А хорошо все же поторговали, — сказал Мишаня. — Приятно вспомнить…