Сергей Шумский
НА УТРЕННЕЙ ЗАРЕ


ПОПУТЧИК
— Ты, паря, до Тюмени едешь?
— До Тюмени, до Тюмени.
— Вот и ладно тогда. Я напротив тебя сяду тогда, чтоб видел и не забыл про меня. Скажешь, когда выходить, а то я раньше могу спрыгнуть. Памяти нет никакой, контузия с войны, а 75 годов уже. Со старухой вдвоем остался, тоже блудит по двору, как и я. Пенсия малая, в аккурат. А по умишку — этого лишку. Всю жизню растил картошку, возил навоз. В совхозе так и звали — директор говна. Другой работы не доверяли. А летом на лугах так накашивался, что в чужие деревни часто приходил. Это ишо не Тюмень?
— Нет, далеко, сиди. Про войну расскажи.
— Ох, война, война, не вспоминать бы о ней!.. Три года на полуторке прорулил, оружие да снаряжение подвозил — вот и весь мой рассказ!
Однажды так шарахнуло бомбой: машину в щепки, меня в лыву — два года пролежал без памяти — все забыл, о чем говорить, не знаю.
ВОЙНА
Санька гнал их огнем с той стороны, они толклись вокруг трубы, забирались в щели между кирпичами, сухой шорох бесил нас, раззадоривал на бой. Я саблей колол их, давил по щелям, полосовал налево и направо треск стоял сплошной. У Витьки сабля была поменьше, вернее, кинжал. Целый день мы вчера мастерили из березовых толстых лучин себе оружие. Танька подсвечивала нам смолевой лучиной, но она у нее гасла, нагорала, держать она не умела, толку от нее…
— Танька, раззява, свети лучше, ничего не видно на фронте! — нервничал я. — Во-от это пруса-аки!..
— Да я уж пальцы все обожгла, — хныкала Танька. — Ну вас с вашими прусаками…
— Свети сюда!
— Во, белый, ребя, попался! — закричал Витька. — Беляка беру на себя, щас я его, фрица. Ых ты-ы!.. Все, лапы кверху…
— А я черного заколол, — сказал я, поднимая над головой саблю.
— Черные, говорят, сильно кусаются. Сань, всех выгнал?
— Всех. За шкапчиком я не буду, там занавеска и не достать.
— За занавеской не надо, — попросил я. — Пожару можно наделать.
Пришла мать с фермы, сразу заругалась на нас с порога.
— Ах вы анчиютки чумазые! Копоти-то, дыму-то, дыму… А ну прекращайте жечь лучину!
— У нас, мам, тоже война, — сказал я примирительно.
— Война у них…
— Мама, я есть хочу, — заканючила Танька. — Хлебца или лепешечку принесла?
— Лепешек никто не пек. Танюша, обещали в конторе смолоть зерна. Я молочка принесла. Тимофей, спасибо, разрешил налить бутылочку. Хоть бы корова своя телилась.
— А картошка с салом будет, мам? — попросил я, так как сразу почувствовал пустоту в брюхе, аж муторно сделалось.
— Поджарю скоро.
Мы слезли с печи. Саня и Витька надели свои фуфайки, ушли по домам.
Мать затопила железку и начала чистить картошку. А мы с Танькой пили холодное молочко и грелись у печки.
— Приезжал утром уполномоченный, — заговорила мать совсем тихим голосом. — Читал газету да рассказывал… Наши-то отогнали немцев через границу, теперь на чужой земле убивают. Господи, четвертый год люди гибнут, в ямы без гробов зарывают… Хоть бы нашего папку подольше подержали в госпитале, авось и война закончится к тому времени.
— А папка наш какой? Такой большой?.. — спросила Танька.
— Большой, — прошептала мать, уткнувшись в передник.
— Ты же его не видела, — объяснял я, — когда его на войну, тебя…
Мне было три года, когда папку забирали, я помню все хорошо. А Танька родилась без него, где ей помнить?
Мать поставила жариться картошку, заглянула в печь, проговорила с тихой угрозой.
— Ну, берегитесь, твари, мы завтра вам устроим войну. И откуда они взялись, паразиты?!. Савиха-ведьма занесла их к нам, вот они и расплодились. Сроду ведь не было этой нечисти.
— А я белого видела, — сказала Танька.
— Всем устроим войну — и белым, и красным, — пригрозила мать кулаком.
Назавтра мороз ударил еще сильнее, дымы из труб столбами поднимались в небо. А мы свою печь не топили, сидели с Танькой в фуфайках, ждали мать. Когда она вернулась с утренней дойки, мы затащили в подполье все половики, сверху половиков накрыли картошку папкиной волчьей дохой, невыделанными овечьими шкурами. Потом мы с Танькой натаскали кучу соломы, набили сверху горой, натоптали…
Мать выставила два окна, распахнула дверь, и мы ушли жить к Санькиной матери — к Нечаевым.
Днями мы нет-нет да забегали к открытым окнам нашей избы, взбирались на подоконники, выкрикивали в холодную пустоту:
— Ну что, прусаки поганые!.. Гитлер капут! — больше мы никаких слов о войне не знали, которая, говорили в деревне, должна скоро кончиться.
На третий день мать снова вставила рамы, натопила печь. Мы прибрались, вымыли полы. И больше мы с Танькой никогда не видели ни одного таракана-прусака. Мороз с ними расправился раз и навсегда.