Сергей Шумский
НА УТРЕННЕЙ ЗАРЕ


ХОМЯК
Днем даже не верилось, что можно терпеть такое бедствие от грызуна. Но как только я выключал ночью свет в избе и настраивался на сон…
Вел он себя просто бандитски: в подполье что-то грыз, раздирал, ссыпая с завалинок землю, неожиданно появлялся в избе, забирался в шкафчик и на полку у печки, гремел там, ронял пустые банки из-под кофе, потом принимался гонять по полу картошину — футболит ее так, что подпрыгивала и летала. Я с лихорадочностью вспоминал, где я мог оставить картошину, а вспомнив, ругал, клял себя: в алюминиевой миске под лавкой полно их там, сейчас он их по одной…
Слышно было в полной, звенящей избяной тиши, как он цокал когтями, как сопел даже — сы-с-сы-с… Жуть просто брала! Думалось, что это вовсе и не хомяк, а кто-нибудь другой… Например, сам домовой. И что он дальше что-нибудь выкинет, то есть вот-вот, сейчас, подойдет, возьмет за руку… Или сдернет одеяло…
Нервы мои не выдерживали, одной рукой я нашаривал осторожно ботинок, лежащий на стуле рядом, другой — кнопку настольной лампы. Чик — и вспыхивал свет. С лихорадочной радостью озирал я углы, надеясь заслать его врасплох, но все бесполезно. Вставал, подбирал за печкой банку, под столом — картошину со следами тонких зубов или когтей, и, ругаясь самыми последними словами, ложился, накрывал голову подушкой.
Промаявшись так три ночи, пошел по соседям: как выжить ночного бандита? Встречаю у колодца бабу Нюру, чей дом напротив окна в окна, жалуюсь…
— Хомяк? И у тебя появился… — приветливо вглядывается в меня, поправляет платок, облизывая обветренные губы.
Вижу, будет говорить. Жду, не тороплю расспросами. Бабка любит поговорить, говорливая. Живет одна, и скучно ей, когда ни зайдешь — готова заговорить.
— Вчера, да, вчера это было, — начинает, прислоняя к ноге коромысло. — Вчера захожу в стайку, заглянула в загородку, где свинья была, — опять все изрыто! Ну как бульдозер — вот такая гора. А под лестницей в подполье сколько наворочено земли! И когда успел, не заметила. В сенях у меня ячмень в ящике, остатки. Так я когда иду, он выскакивает и ходу — к дырке. И стукнул бы чем, да в руках — ничего.
А он и не торопится! Успевает еще схватить, пока открываю дверь. Сам завернет голову на меня вот этак. Глазки черненькие, веселенькие такие, навыкате. Бока посветлее, лохматятся, а по спине — темная полоса… Ну как бастрик! Хвост кверху, подпилком. И все с оглядкой до самой дырки… А что б тебя!.. Красивый ведь, паразит этакий!
Взяла я у Юры плашки недавно. Насторожила, привязала кусок колбасы, хлеба. Жду, заглядываю в подполье на завалинку. Два дня стояли плашки, не трогал. Хлеб-то маслом еще помазала. А потом посмотрела — ти-и-и! — ни колбасы, ни хлеба с маслом. Ни кого тебе! Все подчистил аккуратно и сам убежал.
— Так может он ко мне и перебежал? — спрашиваю.
— Не-е-е! — решительно мотает головой, складывая руки на груди. — Они домовитые, если пришел, тут и остается, гнездо сразу ладит… Их и приручить, говорят, можно.
— Еще чего не хватало! А кошка, дайте мне на ночь кошку.
— Никакими мерами его не возьмешь, гада этого! Только травить. Надо в город ехать, отравы просить на питстанции. Ты поедешь, слышь-ко, привези и на мою долю. А кошка не берет. В одном углу она сидит, а он в другом шурует почем зря: ширк, ширк, ширк, как пилой. Был у меня кот Пушок — убежал из дому, искусали они его. Сильно, видно, искусали. Кошка-то молоденькая сейчас, не понимает. А ты попроси кота у Поли, у ней кот матерый, Может и решится взять-то. Вот визгу-то, когда они дерутся! Как при бабьей драке, ей-богу!
Откинув назад голову, баба Нюра хохочет заливисто, звонко. Смех этот заразительный — пожалуй, единственное, что осталось от ее далекой молодости, хотя на вид она и бодрая старушка. По дому все делает сама, скотину, правда, давно не держит, вывела, а огород садит полностью, суетится, смотрю, с утра до ночи.
Я сажусь на теплую траву-мураву: закуриваю, слушаю и не слушаю неумолчный, неостановимый перелив слов. Они не мешают мне, наоборот, как бурление ручья, даже успокаивают. Бабка повторяет то, что только что рассказывала про хомяка. Не повторяет, а дополняет, дорисовывает, и делает это по-своему живописательно, увлеченно, юморно. Наверно, только деревенскому человеку, русскому человеку присуща эта доброта, незлобивость ко всему, что обитает с ним рядом, даже к таким тварям, как хомяк. Многое они умеют терпеть, и со многим мириться в своей жизни.
И я после разговора с бабой Нюрой больше ни к кому из соседей не пошел. Занимался своим делом, представлял иногда наглого хитрого зверька, бегущего от ящика с запасами ячменя за щеками: спина-бастрик, хвост-подпилком. Потом и вовсе перестал вспоминать о хомяке.
Перестал до ночи, пока не лег спать. И эту, как и прежние, почти не спал. А утром сел на поезд и укатил в город — за отравой.