Сергей Шумский
НА УТРЕННЕЙ ЗАРЕ


ВОЛШЕБНЫЙ СКЛАДЕШОК
Отец мой был талантливым, хитрым и отчаянным человеком. Но отчаянность его не безрассудна, она всегда диктовалась разумной практичностью и житейской мудростью.
Он любил и умел объезжать лошадей, особенно племенных жеребцов, приучить которых ходить в упряжке или верхом, под седлом, — дело не только сложное, но и опасное. Бывали случаи в нашей деревне и в соседних, когда молодые, дикие жеребчики разносили упряжь в щепки, калечили ею себя и седоков. Отец подходил к каждому новому объезду с выдумкой, изобретательно. Он запрягал молодых жеребцов или кобыл летом в сани-дровни, а чаще делал это весной в распутицу, в грязь-развезень. Засовывал между креплениями или копыльями дрынок и давил на него по надобности как на рычаг, так что на земле оставалась глубокая полоса. Лошадь неслась первые двести-триста метров ошалело, но тут же выдыхалась и обратно на конюшню шла почти шагом. Во второй раз он впрягал ту же лошадь уже в легкие санки, но меры предосторожности оставлял, то есть дрынок — это если вдруг пустится вразнос.
При верховом приручении к поводьям отец тоже знал надежный способ и не один. Если он видел, что лошадь упрямая, нахратая, с дурным норовом, то он сразу на сопатку делал ей ременную закрутку, стягивал верхнюю губу и к стяжке привязывал поводок. Взнуздывал и смело садился верхом. Если она начинала взбрыкивать или падать на передние ноги в своем диком отчаянии сбросить со спины седока, отец дергал за ремешок. И конь трусил мелкими шажками, дрожал всем телом, часто обсикался от боли.
Обычно хватало одного-двух уроков, чтобы любую лошадь, даже самую шальную, сделать ездовой. Меринов приручать к езде было много легче.
Хитрость и отчаянность отца проявлялась и в спорах, их он тоже умел вести ловко, с веселым азартом. Он мог, например, особенно с незнакомыми людьми, выхлебать по спору ложкой четвертинку водки, покрошив в тарелку хлеба. И выхлебывал, разу не поморщившись. Проспоривший тут же выкладывал то, что проиграл — хороший кнут, уздечку, сапоги, но чаще всего бутылку или три водки, насколько спорили.
Кто-то из старших братьев рассказал мне такой эпизод. Происходило это, скорее всего, до войны, я был совсем маленький, не помню, пересказываю со слов брата.
Однажды пришел отец в лавку, торговал в ней Никитка Зайцев, суетливый и болтливый мужичонка. Денег у отца не было, а выпить хотелось. Он снял с ремня складной ножик, потрес его на ладони, предложил Никитке:
— За бутылку отдаю. Идет? По рукам?
Никита взял ножик, раскрыл лезвие, попробовал ногтем заточку — острое лезвие, как бритва. Но кроме лезвия, в ноже имелись открывашка консервов, шило, отверточка, буравчик. Понравился Никитке складешок, он его вертел и так и сяк.
— Ничего ножичек, — крякнул он для важности.
— Договорились?
— Ладно, согласен, — и Никитка выставил на прилавок бутылку "Особой московской", ее звали еще "белоголовкой".
Выпили, закусили бочковым омулем с душком — в те годы его, омуль, развозили с Байкала в деревянных бочках по всей сибирской округе, и он не считался деликатесом. Когда в бутылке оставалось по глотку, отец передернул свои пышные усы, улыбнулся хитро, сказал:
— А спорим, что ножичек завтра сам ко мне вернется?
— Как это он "сам"? — насторожился Никитка. — Что у него ноги есть?
— А вот так. Он у меня волшебный. Вернется завтра, я принесу и покажу тебе. Спорим?!
— Да что там спорить? А ну спорим! — и Никитка выбросил через прилавок ладонь. — На что спорим?
— Ставь бутылку, — сказал отец спокойно, подавая руку. — Если я проспорю, завтра тебе поставлю и верну ножик.
Никитка со вздохом выставил бутылку.
Распили потихоньку и эту. И отец веселеньким ушел домой. Про ножик хоть и помнил, но к Никитке на завтра не пошел.
Прошло несколько дней. И как-то под вечер отец случайно завидел Никитку спящим под телегой в переулке. Ясно, что с кем-то клюкнул хорошо. Отец пощупал карманы пиджака — и в правом лежал его ножик. Он, конечно, вернул его себе. И не вернуть, он ругал себя, не мог, так как это был подарок старшего сына Георгия, в тридцать восьмом году приезжавшего на побывку из Ленинграда.
Прошло еще некоторое время, может, с неделю. Отец не заходил в лавку, занят был покосом. Когда сгреб сено и поставил зарод, заглянул под вечер. Никита, видимо, забыл о ножике, разговора не заводил.
Но отец ему напомнил:
— Ты забыл, поди, мы поспорили, что он ко мне вернется…
— Ты о чем? A-а… я его давно потерял, — замахал рукой Никитка. — Ездил за товаром в сельпо и выронил где-то. Точно помню, что брал с собой.
— А вот и нет, — поднес пальцы к усам отец и покрутил их, как Сталин. — Он ко мне все-таки вернулся. Я сенокосил, некогда было зайти…
— Да что ты мне говоришь? — горячился Никитка. — Я хорошо помню, он у меня был с собой. Я снял пиджак, бросил на телегу — он и выскользнул из кармана в грязь. Дождь как раз прошел сильный.
— А давай спорить, что он у меня? — разжигал отец Никиту.
— Что я с тобой буду спорить, если… а покажи!
— Ставь бутылку, если не веришь.
— Не верю.
— Ставь.
— А возьму и поставлю! — и Никитка хлопнул бутылкой о прилавок.
— Покажи.
Отец поднял рубаху — на ремне был прицеплен за костелек ножик.
— Сам вернулся, раз волшебный. "Больше, — говорит, — в свои споры меня не ввязывай".
— Что он у тебя разговаривает? Ох, и трепаться ты здоров, Борис Митрич!
— Я тебя предупреждал, — назидательно проговорил отец. — Теперь я его никуда не отпущу.
И отец оббил ножиком сургуч, откупорил бутылку, разлил водку по стаканам с молчаливого согласия Никиты.