ГЕННАДИЙ КОЛОТОВКИН


Магатская заимка

Рассказы


СОСЕД

Мокрым пластом еще лежал в низине снег, еще в дорожной колее, будто в корыте, держалась пенистая, мутная вода, а на угревах начиналась гуркотня тетеревов. От просеки, от речки, от покоса она неслась к проснувшейся заимке. Будила, волновала, тревожила меня: наконец-то я оттаял, дожил до вешних вод, до вербного цветения, до птичьих свадеб! На них тянуло посмотреть.

На увалистом току, где чей-то изветшалый балаган стоял, я для себя скрадок изладил: просторный, с полочкой, с оконцем, с плотной дверкой. Не подходил неделю, чтобы к нему, как к соснам и кустам, привыкли птицы. Однако нетерпение взяло верх, я вечером в шалаш забрался. Пережидая темень, на лапнике кемарил. Грел в рукаве шубейки фотоаппарат. Слышал какой-то ворошок, но мало ль их в ночи, не обратил внимания. А зря. На ток пожаловал еще один охотник — изголодавшийся медведь.

Он, выйдя из берлоги, исхудал, ослаб. Жухлая трава приелась. Гибко, метко, как хваткий лис, он мышковать не мог: за время спячки разучился. Сделался суетлив, несдержан, ловя полевку, промахивался, падал. Шатаясь по увалу, набрел на сытую лису.

«Отдай!» — и отобрал остаток куропатки.

Но малой долею разве насытится мишук? Он лося подстерег. Преследуя его, ужасно измотался, до темноты отлеживался в буреломе. Негодовал: лиса и горностай, ястребок и даже дряхлый коршун лакомятся дичью, а он, самый сильный из лесных зверей, который день уж голодает, по чужим борам кружит, пересохшую жует траву. Слушал завистливо, как развлекались на токах тетерева. Удумал поохотиться на кормных птиц. И вот, забравшись ночью в балаган, в нем неподвижно затаился.

Об опасности, о вредном соседстве никто из нас и не подозревал.

Я, в шалаше оконце приоткрыв, сонно поглядывал, что происходит на току. Он залит был молочным светом — яснело небо. Ворсистой зеленью блестел угрев. В проталинах земля курилась. В отлогой впадине подтаивал пласт снега. А выше, на неприметном бугорке, как на подносе, кучкою рюмок желтел подснежников букет. Там под сосной с зимы был у меня на рысь капкан поставлен. В него лесная кошка не попала. Надо убрать пружинную ловушку, чтобы понапрасну не ржавела.

Только так успел подумать, где-то сбоку, у мшистого болота, петух затоковал. Я всколыхнулся от его запева: слава матушке природе, началось!

Пока на полочку приладил фотоаппарат да под коленки лапник подтолкнул, петуший запевала перелетел сюда, к нам на лужайку. Зобастый, черногрудый, он молодецки подле смирной курочки расхаживал. Другая пестрая тетерка под ветвью папоротника, как под зонтом, неслышно притаилась. В заброшенном щелистом балагане бурел пенек замшелый. Откуда взялся? Да был ли там он прежде, когда внутрь палочной постройки я заглядывал? Подробность эту никак не мог припомнить, не вник в нее, а голову ломать уж было недосуг. Петух затоковал!

Пробуя голос, он приосанился, веером крылья растопырил.

Взяв нужную ноту, безудержно залился брачной песней: сзывал на токовище заспавшихся тетерок и тетеревов.

— Снимай черныша! — два человека спорили во мне: задорный торопил, подталкивая скорее снимок сделать.

— Терпи, — волнение унимал разумный. — Дай петуху распеться.

Игрою ритуальной увлеченный, наш песнопевец, влево-вправо поклоны раздавая, бойко вытанцовывал, кружился на лужайке. Ни к моему скрадку, ни к балагану он ни на шаг не приближался. Чем вызывал у мишки беспокойство: как бы не упустить добычу. Косматый охотник скрытно выпячивался из засады. Хотел схватить, прищучить черныша. Но сознавал: одним прыжком ему поживу не достать. Прежде петух взлетит, чем он его накроет. Выжидая удобного момента, медведь нетерпеливо переминался в балагане. Все это по следам я позже прочитал: земля была умята, обломаны сучки — неряшливо в засаде вел себя охотник…

Приспосабливаясь, как бы половчее, понадежнее сграбастать птицу, он невзначай иссохшее строение шевельнул. Певун осекся, головой крутил: что за шумок?

Меня всего сковало, не ворохнусь: неужто сам я потревожил черныша? Столь ждал и улетит! Тетерева очень сторожкие: лису заметят, всем станом на деревья запорхнут. Человека обнаружат, с истошным гомоном, квохтаньем разлетятся кто куда. Опасность переждав, по зову удалого петуха опять все скопятся на этой же сухой лужайке. Но сколько времени пройдет!

Я так бы и нажал на кнопку фотоаппарата, освободил себя от затянувшегося ожидания. Но для съемки было мало света. Солнышко застряло в сосняке, висело красным комом. Скорее б поднялось, ярче угрев затравенелый осветило, иначе птицу дивную я упущу, останусь без желаемого снимка.

Ветер-снегогон, от балагана подвевая, запахи лежалого листа, мха, хвои наносил. Мешанина отдавала гнилью, прокисшими грибами. Я эти запахи поймал, лохматого соседа не почуял. Естественно: мой нюх медвежьего слабее. Но как же он, владетель хвойников, полян, урем, чье обоняние почитается наитончайшим, вспотевшего фотографа вблизи не обнаружил?

Медведь был занят дичью. Он, как и я, не верил, не предполагал, что кто-нибудь посмеет рядышком моститься. А на оглядку ни минутки не было ни у того, ни у другого: все свое внимание сосредоточили на петухе.

А тут еще один косач — большенный, красногребный — шумно плюхнулся на ток. Распушив угольно-синий, с пучком кудристых, белоснежных перьев хвост, выгнутой грудью двинул на бравого соперника.

У меня от бороды до пят все тело задрожало: самое страстное, занятное на токовище — бой петухов. И снимок будет! Его в передний угол выставлю, чтобы приезжие глазели.

Медведь в засаде взбудоражился, загорячился: такая нежданная добыча в лапы шла. Не одного, а разом пару петухов он загребет. В нем, видно, препирались тоже двое: забиячливый, азартный заставлял хватать дичину, здравый выждать уговаривал, ближе к балагану подпустить тетеревов. Расчетливый был мишка: не кинулся когда попало, а подобрался для скачка.

Птицы сближались. Раскачиваясь, выгибали шеи, топырили загривок. Когтями рвя дернину, выбрасывали гневно ее из-под себя: ошметками она летела по угреву.

На локти я оперся. От волнения кнопку спуска пальцем не найду. А перед носом, будто на нитке, еще свисал тенетный пучок. Смахнуть его не успел: у балагана сшиблись косачи. Не приноравливаясь, я нажал на спуск. Впопыхах кадр передернув, снова щелкнул, и… петухов не стало.

Пенек замшелый, из балагана выпав, придавил, подмял драчливых птиц. Прогнившее строение не удержалось, рухнуло, всех завалило сухоломом. Встрепыхнулись петухи, в шуршащем хворосте забились. На угрев, как листопад, кувыркаясь, полетели перья. Пестрые курочки, захлебываясь испуганным квохтаньем, снялись с тока. Над скрадом проносясь, какая-то из них крылом ушиблась о жердину. Меня увидев, того громче заквохтала, прянула влево, запуталась в ветвях сосны, оббила хвою.

Не соображая, что стряслось, я безотчетно передергивал затвор, груду хвороста снимал. Надеялся: с секунды на секунду что-то удивительное произойдет, получится отменный кадр.

Фотоаппаратные хлопки были услышаны. Хворостяная круглая гора зашевелилась. Косматое чудо выпросталось из нее. Прижимая петухов, вскинулось на дыбки… медведем оказалось.

Такое превращение меня обескуражило. Медведь с тетеревами — редчайший кадр. Но мне снимать вдруг расхотелось… Помочь мне некому. Товарищей не кликнешь, не позовешь, на заимку за ружьем даже со страху не сбежишь. Соседи слева далеко, соседи справа того дальше…

Я глупо зыркал то на кучу сухолома, то на сосны, то на скрадок, где на занозистой жердине дрожало перышко тетерки. Для чего-то застегнул футляр, кнопкою клацнул. Зверь повернулся.

Это был Калиныч, мой сосед. Косматый бродяжка из соседнего бора, привыкший отбирать, ломать, давить, курочить. Был он не семерик, моложе вполовину. Но такой подбористый, ядреный, что даже после зимней спячки нежелательно ему под лапу попадаться. Если до смертушки не заломает, то оставит на угреве инвалидом. Вот тебе пенек замшелый. Как раньше я его не разглядел?

Проверяя, где опасность стережет, коварный задирала терпеливо внюхивался в запахи леса. Мне было видно в щелку скрада, как подергивался морщинистый, ноздристый хрюк.

Ничего враждебного не обнаружив, медведь засомневался: не показалось ли, не подвел ли слух? В сухой рябиновой листве копошились пуночки, он ясно слышал их шебаршение, — значит, слух в порядке. Откуда же щелчок раздался? К току незамеченным не подобраться: место открытое — лужайка, перелесье, сбоку рябина и две сосны. Недруга птицы бы мгновенно засекли. А не укрылся ли кто в хвойном скраде? Зверь выжидательно глядел на мой шалаш. Как мышка под листом, не шелохнувшись, я сидел.

Сосед достаточно смышлен был и напорист. Чтобы свое предположение проверить, он все-таки направился к скрадку. Но мешало что-то зверю, сковывало его. Что именно? Тетерева! Он тискал лапами их, прижимал к себе, а отпустить не смел: добычу было жалко. Столько томился, выслеживал ее, и отказаться просто так? Свою поживу он поправил, удобнее перехватил, будто поддернул. Дальше пошел: враскачку, с перевальцем.

В укрытии небезопасно стало оставаться: коли злыдень неладное зачуял, раскурочит скрад, меня в развалинах прижулькнет. Я вылез из засидки. С фальшивым безразличием прикрикнул на медведя:

— Иди, Мишко, в калинник! Любимой ягодой кормись!

У самого внутри все студенело. Даже не подумал: откуда ягоде калине быть в апреле? Птицы ее зимою обклевали, остатняя опала от ветров. Но про то уже не помнил. Как вкопанный стоял. И, страх глуша, прикрикивал на зверя:

— Иди, Мишко, отсюда! Не станем же мы драться, как эти петухи! Ты мой сосед, я твой сосед — соседи мы с тобой!

Он, чем-то озадаченный, не шевелился, с места не сходил.

Все так же несуразно, будто охапку перьев, держал помятых птиц. Они то трепыхались, то безжизненно свисали из его коротких лап.

А я все уговаривал медведя:

— Соседи знаешь как живут? Гуляют друг у друга. Вместе рыбачат. На одном току охотятся, как мы. Соседи — это наилучшие друзья. А ты надумал задираться.

Моя высокая мораль до низкорослого пенька не доходила. Он, видимо, прикидывал: сколько охотников прячется в скрадке? Если в нем кто-то еще есть, то непременно выскочит на помощь дядьке. Топтыжка медленно двинулся на меня.

Чем было защищаться? Фотоаппаратом трахнуть по башке? Черепок у супостата крепче камня. Если во взмах всю силушку вложить, то оглушить чудо косматое вполне возможно. Этой единственной надежде и поддался: будь что будет. Ремешком кисть обмотнув, словно за поводок покрепче ухватился.

— Стой! — на медведя, как на домашнего телка, аппаратом замахнулся. — Брось петухов! Иди в калинник!

Дерзость моя, а главное, фотоаппарат смутили Мишку. Что за штуковина: не она ли издает щелчки, вместо оружия, наверное, служит человеку? Ненавидел зверь ружье, как собака палку. Воззрился на фотоаппарат, готов был выхватить его, изломать и уничтожить. Но с места не сошел, тетеревов не бросил. Рассчетливый был зверь: стоял и ждал, что будет делать человек.

Меня страшила выдержка косматого соседа. Но слышал я где-то, что бурые медведи внушению, уговору поддаются. Да возможно ли такое — с диким зверем поладить?.. Но в миг опасности к какому только средству не прибегнешь! Голосом застывшим, чуть напевным пеньку замшелому размеренно долбил:

— Иди, Мишко, иди в калинник. Брось петухов. Иди кормись, — сам чувствовал надлом, как будто надсадился от повторов этой речи.

А в лесу весельице, потехи продолжались. На всех токах, больших и малых, журчанием катилась воркотня разудалых краснобровых косачей. Над уремою бекасики взмывали немо в небо. Оттуда, дребезжа пронзительно хвостами, бойко пикировали вниз: тешились, резвились кулички, показывая себя своим подружкам.

Я отметил: нынче будет день погожий. Но дотяну ли до него, разминусь ли с соседом?

В зверином крепколобом котелке шла напряженнейшая, сложная работа. Коль бородатый дядька с миром предлагает разойтись, стало быть, он его, хозяина тайги, боится. Заступников в скрадке, выходит, нет. У медведя жестокий замысел созрел: обманом выманить проклятый аппарат, а самого противника прикончить.

Будто моим поддавшись уговорам, Калиныч к сухолому отступил. Проявить покладистость моя настала очередь. Я сделал несколько шагов назад, перед лужицей остановился. То ли по доброте душевной, то ли по слабости минутной притворщику поверил. Сняв ремешок с руки, разоружился: аппарат в проталинку поставил, дескать, гляди, Мишко, какой я мирный лесовик, бери с меня пример. И посоветовал медведю:

— Иди своей дорогой. Кинь петухов.

Послушался! Красногребых пленников, полуживых, изжульканных, он выпустил из лап, точнее, от себя гадливо отпихнул. Они, встряхнувшись, подшибленно, с истошным криком на сук кривой взлетели, прихорашивались, чистили измятые наряды.

Я радовался, что обошлось все так благополучно. Вот это по-соседски! Наивно верил: заговорные слова мои и мирный тон действие на зверя возымели. И напоследок Калинычу пенял:

— Что нам делить? Кругом всего полно. Ягод — птицы не клюют. Белки грибы собрать не могут. Ведром не вычерпать всей рыбы. А ты хотел подраться…

На душе была весна. И в лесу она на все лады звенела. На неприметном бугорке, где мой капкан должен стоять, синицы тенькали наперебой. У лывины, хвостом качая, насвистывала возбужденно трясогузка. В сухом цветке оса жужжала напряженно, как перегоревший мотор.

Было так солнечно, светло, что с сожалением я упрекнул себя: зря так побоялся, не заснял медведя с петухами. Необыкновенный снимок прозевал. Картинка бы на память о случайной встрече сохранилась. Но в тот же миг усовестился. Всегда мы так: не успеем страх изжить, уж о потере тужим. Воистину «лиха беда, да забывчива». Зверь никуда еще с угрева не исчез, а меня опять к фотоискусству потянуло. Не рано ли?

Взгляд на соседа перевел — тревожно сделалось, уныло. Его глазенки, как две пульки, были точнехонько нацелены в меня. Угроза, неприязнь в них отразились.

Для острастки мишка уркнул: припугнул противника, проверил, как себя тот поведет, не побежит ли со страху? Но басок был с хрипотцой, негромкий и ленивый. В нем больше недовольство слышалось, чем злоба или гнев. Косматый коротышка это осознал и спохватился: чего миндальничать с дядькой бородатым?

Ярость, ненависть, вражда — в медведе мешаниной закипели. Он вскинул лапы, рыча и скаля пасть, на безоружного меня попер.

Мне было горько, муторно и стыдно за свою оплошность: тоже соседушку нашел! — кому поверил? Бандюге, шаромыге, лиходею. Куда теперь деваться? Бежать? Он в два скачка настигнет. Вскарабкаться на дерево? Медведь проворнее монтера лазит по стволам. А защититься нечем — не палкой же, не пересохшей хворостиной. Фотоаппарат так глупо бросил, сам разоружился. Он все-таки увесистый — наотмашь шабаркнул бы мохнатого злодея, у того бы помутилось в котелке. Что делать дальше, было бы уж видно…

Как уцелеть теперь? Тихонько отступил к разлапистой сосне. Подле нее настиг меня зверина. Метил за шею ухватить. Его шерстистую култышку я отбил. Но все же когтем зацепил он мое запястье: над правой кистью навсегда отметину оставил. Прицелился сграбастать за плечо — я увернулся. Медведь клок шубы отпластнул. Разъярился от неудачи, хотел мне голову свернуть, но я — откуда прыть взялась — за толстый ствол отпрыгнул. Когтями, как скребком, зверь кору ободрал.

Признаюсь, скис я: голыми руками когтистых лап не одолеть. Бой петухов никто уже на снимке не увидит. Фотоаппарат тут изржавеет, пропадет, его листвой и хвоей позасыплет. Все в жизни так изменчиво, ненадежно: не знаешь, где тебя злосчастье ждет. Предполагал ли я, идя в засидку, что с соседом косолапым повстречаюсь?

Его же что-то вроде бы смутило. Но почему злодей остановился? Тросик! К сосне привязан тросик! Он помешал медведю, перегородил ему дорогу. Как за соломинку тонущий, я за проволоку взглядом уцепился. Это мое спасение! На другом ее конце капкан прицеплен. По последнему морозцу сам его насторожил и в рысий след запрятал. Теперь пружинная ловушка, из снега вытаяв, лежала где-то под листвой. Покров весенний, будто рогожею, пригорок покрывал. На нем рассыпались сопревшие обабки. А в шаге от них хвоинками припорошило открытую железную тарелку. Вот он, капкан! Как я, отпрыгнув, на него не наступил: а то бы сам себя поймал в железные тиски…

В них надо злыдня заманить! Только таким манером спасусь я от него.

Косматый коротышка еще раздумывал, чем пахнет и грозит ему преграда. Сгребя горсть шишек, я с размаху в медведя запустил. Это его взбесило. Он рявкнул так, что два помятых петуха, отчаянно квохча, со своего насеста сорвались и низко, кособоко ко мшистому болоту полетели.

Переступив через преграду, медведь за грудь меня пытался сцапать, но, зимней спячкой изморенный, сил не соизмерил, на все четыре лапы в полушаге от меня упал.

И тут во мне перевернулось что-то. Как будто страх мой разом испарился… Нам не разминуться добром: не я его, так он меня изловит. Буду до устали петлять вокруг капкана, а изувера все же заманю в него!

— Иди, Мишко, сюда, иди, — притворно-ласково одно и то же повторял.

А до того дошло: увертлив бородач, его с дыбков не взять. Как ловко он назад к сосне отпрыгнул. Чего же крутится вокруг нее, а не бежит из леса?

И зверь задумал: прыжком с четырех лап столкнуть меня, повергнуть на лопатки. Пригнулся для прыжка.

— Скакни, Мишко, скакни, — к железной западенке я злыдня зазывал.

Зверюга прыгнул. Всей тяжестью толкнул меня. Я с копылков свернулся, ударился затылком о сосну. Треск шубы, звон в ушах и жуткий рев — все это разом обрушилось, свалилось на меня.

Медведь ревел горласто и свирепо. Мучительно качался, корчился на трех ногах. Заднюю левую он на весу приподнятой держал; она была в капкане.

Попался живодер! Хотел мне навредить, а навредил себе. Зачем ты налетел, что нам делить? Лесов вокруг побольше, чем селений. В любом урочище гуляй, охоться на любом току. Ты норов свой звериный показал. Забылся задира: кто затеет первым ссору, тот первым пострадает в ней. Теперь, как на цепи кобель, на привязи сиди.

Нас разделял, будто могильный, продолговатый бугорок. Через него медведь мог дотянуться до меня, я — до медведя. Но ни у того, ни у другого подобного желания не возникло.

Зверь орал, как оглашенный. От крика старые хвоинки с сосен сыпались на нас. Я двинуться не мог, не то что их стряхнуть. Как после жаркой парной бани, вялость ноги оплела. Свалился б на сухой затравенелый бугорок и не вставал, не поднимался дотемна.

Чтобы и впрямь случайно не упасть, спиной к стволу прижался. И не было во мне к косматому злодею ни мстительной заносчивости, ни ярости, ни зла: все мы бедовы лишь в запале, в спокойствии — отходчивы, добры.

Не радовался я, что он в плену, — пускай плохим, пускай зловредным, он все же мне соседом приходился. И по-соседски из ловушки я должен вызволить его: не то он в ней загинет. Но как же к зверю подступиться?

Подойду, а если он накинется опять, мне от него не упастись. Капканов больше нет, других ловушек тоже, некуда заманивать коварного задиру. Проще его в тисках железных подержать, сходить домой, поесть и отдохнуть, сноровистым и свежим возвратиться. Попутно вожжи принести. Накинуть петлю на топтыжку, к сосне его плотнее подтянуть и высвободить ногу из железа.

Этот прием еще казался мне бредовым, а косолапый коротышка тяжеловато задом повернулся, подраненную лапу нахально подставил:

«Избавь! Сними проклятые тиски!»

Угадывал зверь, что я еще колеблюсь, к нему открыто не решаюсь подойти. И неуверенность моя медведя страшно угнетала. Он знал, что, кроме егеря, никто его из плена не освободит, хоть заорись, хоть глотку надорви.

Боль, наверное, слабела: космач блажил все тише. В его глазах погас злодейский пыл. Они были печальны. Поверил я топтыжке: ему не до вражды, а лишь бы вырваться из плена.

Когда замолк медведь, когда в тиши вновь полилась раскатистая гуркотня тетеревов, я от смолистого ствола отлип. Шатко к притихшему соседу подошел. Будто минер, сосредоточившись, капкан за дужки зацепил. С такой натугой на разрыв их потянул, что пальцы побелели, в глазах снежинки засверкали.

Раздвинуть до отказа пружинные железы силенок не хватило. Наполовину все же грозную ловушку я раскрыл. Не причинив плененному медведю ни боли, ни вреда, с подбитой лапы капкан тихонько сдернул. И от себя поспешно оттолкнул: как бы не попасться самому!

Почувствовав свободу, сосед мой, жалостно стоня, несчастную охоту проклиная, без оглядки прочь на трех ногах заковылял.

В который раз уже весна сменяет зиму. Но только снегогон-апрель пахнет, а на угревах затокуют петухи, я вспоминаю первую ту встречу. И не могу постичь: как так, при стычке люди меж собой не в состоянии часто столковаться, а мы с диким зверем все-таки подобру-поздорову разошлись?

Я никогда за прошлое топтыгина не упрекаю. И мы добропорядочно соседствуем поныне, по крайней мере, так знакомые считают.

Купаемся на речке… только у разных берегов: я у правого, он у левого. В ряме клюкву собираем: я на этой стороне, он на той.

Калиныч изменился. Перестал охотиться на косачей. К скрадкам на выстрел не подходит. Зато меня зауважал. Случайно встретится, дорогу уступает. Завидит издали, сворачивает в тряское болото, обходит стороной.

Сосуществуем с мишкой мирно, по-соседски, без раздоров и вражды.