Татьяна Топоркова
Снежный слон и другие истории


Платье
На новый год нам с Леной купили новые платья. Ленино, конечно, было лучше: с матросским воротником и маленьким галстучком. Но я не стала реветь и обижаться, потому что моё тоже было синее. Вместо воротника на спине была круглая кокетка, отделанная пушистой жёлтенькой бахромой, а впереди — жёлтенькие же шнурочки с кисточками на концах. А главное — застёжка была впереди! Я ненавижу малышовые бумазейные платья с пуговицами на спине! Когда я ещё ходила в садик, девочки после сончаса застёгивали их друг другу, как шерочки-машерочки. Но теперь я уже в школу хожу, и платья у меня будут взрослые!
Платья лежали на диване в гостиной, наверное, мама приходила на обед и оставила их здесь нам на радость. Я быстренько переоделась в обновку — шерстяная ткань топорщилась и приятно покусывала кожу — и побежала хвастаться к бабушке на кухню.
— В самый раз, — всплеснула руками бабушка, — через полгода уже вырастешь из него. Балует тебя мама, нет бы на вырост купить…
— Меня? Балует? Да я всю одежду за Ленкой донашиваю, мне в первый раз новое купили, это Леночке с Юрочкой всё покупают!
Бабушка у нас отсталая, её послушать, так и коньки, и лыжи — тоже баловство. И пианино. Она даже молится по вечерам, у неё в шкафу на полке иконы стоят и книги про Бога. Она говорит, что Юрочке надо уступать, потому что он мальчик. А уступать надо мне за то, что я девочка, да ещё младшая!
— Ладно-ладно, не балует. Эко слёзы-то у тебя такие близкие. Покрасовалась — и переодевайся, а то ещё запачкаешь или порвёшь, не ровен час. Мама сказала, завтра нарядитесь, когда в клуб на вечер пойдёте.
Это бабушка намекает на историю с пижамой. Когда я пижаму какао залила. Стала пить из кофейника через край, а из носика — прямо на пижаму. Папа стал объяснять про законы физики, но я и так поняла, что надо из носика пить, тогда не прольётся. Это пустяки — пижама. А вот про вечер в клубе бабушка сказала, как будто это какой-нибудь утренник для дошколят.
А это никакой и не вечер, а самый настоящий новогодний бал! И мама, и Лена с Юрой, и девчонки в школе говорили, что билеты только самым лучшим дают, из детей одних отличников пустят. Будет там концерт московских артистов, а потом оркестр, и танцевать будут настоящие бальные танцы. Мама пойдёт в бархатном платье до пола, как у царицы какой-нибудь. У неё есть фотография, где она в этом платье и с длинными жемчужными бусами, я на эту фотографию даже смотреть не могу, такая она красивая. Ой, а как же меня берут? У меня по чистописанию четвёрка в той четверти, и в этой будет. Ну раз уж мама сказала… Там настоящий Дед Мороз придёт, не тётенька наряженная. Я ему стихи читать не собираюсь, это пусть дошколята стараются. Я буду танцевать. Я скажу дирижёру оркестра, чтобы они польку сыграли. И все расступятся. Они подумают, что я из самодеятельности. А я — из балетной студии! Я пируэты кручу и прыжки перекидные! Все так и ахнут!
Я аккуратно разложила платье на спинке кресла, разгладила шнурочки. Нет, определённо, эти кисточки лучше всякого матросского воротника. Только как же я кружиться буду? Если в чулках, так все резинки видно, и ноги голые, где чулки кончаются!
Я отправилась в детскую и принялась рыться в нижнем ящике комода, невзирая на протесты бабушки. Трусы и майки там лежали как попало, но носки и гольфы я скатывала в толстые кругляши, поэтому подходящие гольфы нашлись быстро — белые, с маленькой дырочкой на пятке. И бабушка пообещала её зашить.
Ну вот. Теперь туфли. У меня же есть синие туфельки! Их купили в конце лета, я их совсем мало носила, там даже носы не облупились, кажется. И что-то ещё такое, хорошее, с ними связано. У меня даже сердце затаилось от предчувствия. Где они?
Я искала их в деревянном сундуке в прихожей, но там старьё какое-то лежало. Под кроватями и комодом тоже не было… Может быть, у мамы в шкафу? Ну, конечно, вот они, завёрнуты в газету. Ой, что это? Как же я забыла? Синие тупоносые туфельки были украшены жёлтой кожаной бахромой и крошечными кисточками с боков! Я поставила их на кресло рядом с платьем и даже зажмурилась: как родные братья и сёстры! Как будто родились вместе, а потом потерялись. А потом у меня на кресле встретились. Это было ещё красивее, чем мамина фотография. Почему-то у меня слёзы потекли, безо всякого рёва. И я поняла, что мама нарочно это платье мне купила. Она-то помнила про жёлтые кисточки на туфлях. И это в миллион раз лучше, чем какой-нибудь матросский воротник.
— Потерпи, не дёргайся. Здесь затянуть надо, а с твоими волосами…
А я и не дёргаюсь. Я сама знаю, что с моими волосами только мама справиться может. И если она согласилась заплести их «корзиночкой», то я готова терпеть хоть сколько! Но осталось совсем чуть-чуть, и мы отправимся на бал. Мои туфли и гольфы уложены в балетный чемоданчик, а Юра с Леной, уже разнаряженные, слоняются по квартире. Осталось только нам с мамой одеться…
С величайшими предосторожностями просовываю свою «корзиночку» в ворот и бегу к маминому трюмо. Как мне лучше кисточки завязать: петелькой, или пусть так остаются?
— Не так, наоборот надо…
Мама в платье до пола, величественная, как королева, улыбается мне в проёме дверей.
— Задом наперёд платье, переверни.
У меня заныло в животе, как будто перед уколом. Но это ведь просто так, просто мама ещё не знает…
— Нет, мама, здесь же кисточки!
— Вот и переверни их назад. Кисточки сзади, впереди кокетка.
— Они не могут сзади. Это же взрослое платье!
— Взрослое платье не носят задом наперёд, переодевайся. Ты пойми, если бы здесь был карман, он бы оказался у тебя на спине.
— Здесь нет кармана!
— Ну что ты упрямишься? Это же так просто, давай-ка, я тебе помогу…
Мама потянулась к моим плечам, но я отпрыгнула в сторону, зажав в кулак кисточки. И ещё не реву. Происходит что-то такое, чего я не понимаю. Рёвом можно выпросить прощение или поблажку какую-нибудь. Но разве я виновата? Я просто не могу объяснить правильно. Но мама уже не слушает, она говорит самым строгим своим голосом:
— Прекрати сейчас же. Мы опаздываем. Надень платье, как следует, иначе ты никуда не пойдёшь.
Я ещё вижу, как Лена из прихожей кивает мне с видом заговорщика и манит меня балетным чемоданчиком. И мама ещё что-то говорит. Я иду, как во сне, к большому наказательному креслу и сажусь в него глубоко и надолго. Все их уговоры и ругания — не для меня. Они для той девочки, что собиралась идти на бал. А я — это вовсе и не я. Безо всякого рёва я смотрю маме прямо в глаза. Наверное, так умирают на войне герои…
Потом я всё-таки заревела. Как только дверь за ними захлопнулась. Сначала громко, и пусть слёзы льются на это платье, которое я никогда, никогда не буду носить. Потом мне стало жалко платье, ведь это его обидели ни за что. Но слёз уже и не было, губы пересохли, и в горле было больно, и в голове. Я стала представлять, как умру от горя в этом кресле, в этом позорном кресле, куда нас усаживали за проступки вместо того, чтобы ставить в угол как всех нормальных детей. И как мама в своём королевском платье будет заламывать руки, а Юра с Леной реветь во весь голос. И прилетит с Севера из своей экспедиции папа, закричит на них прямо с порога и затопает ногами в меховых унтах…
Представленная картина не приносила должного облегчения. Даже жалко стало Юру с Леной, они, конечно, предали меня, но ведь это всё из-за мамы… А мама — за что она меня так? Что я ей сделала? Пусть даже и задом наперёд… Она ведь по правде считает, что кисточки должны быть сзади, не назло… Слёзы вернулись и защипали глаза. Как же так? Если она по правде, значит — не виновата. Но разве бывает, чтобы никто не виноват — и так плохо?
Зажёгся свет в коридоре. Это вернулась из церкви бабушка. Я затаилась в своем кресле, предвкушая, как она ужаснётся, обнаружив меня, несчастную, в тёмной комнате. Но бабушка не сразу услышала мои всхлипы и рыдания.
— Ты что это здесь? Почему в клуб не пошла? Наказали тебя? Да не реви ты так, господи! Попей вот компотику…
Эх, бабушка! У человека такое горе, а она — компотику! Но кисленькое питье принесло облегчение, утишились боль и сухость, вот только пить не очень-то получалось: чашка тряслась в руках, стучала о зубы. И бабушка ни о чём не расспрашивала. Она уговаривала меня раздеться, лечь в кровать, но я только трясла головой и ревела, ревела Но какой толк реветь тут для бабушки, если она всё равно скажет, что маму надо слушаться? Вот в чём беда! Никто меня не любит! Никто не понимает, как это красиво, если кисточки спереди! Все только и думают, кто виноват и кого наказать. А если никто не виноват? Бывает и такое горе, оказывается.
Я сидела одна в тёмной комнате и всё надеялась, что придёт кто-то добрый-предобрый и возьмёт меня на руки. И пожалеет. Просто так. Ни за что. И я дореву облегчённо у него на плече. Я даже помолилась потихоньку бабушкиному Богу и пообещала ему, что никогда не заставлю так страдать своих дочек и внучек, и даже мальчиков, если они у меня народятся… Но чуда не произошло. Я просто заснула тогда и теперь совсем уже не помню, как проснулась и как мирилась с мамой, и как безропотно носила своё синее платье.
Я помню, что проснулась немного другой девочкой и стала жить по законам сделанного мною открытия: бывает такое горе, когда никто не виноват, и такие минуты, когда плачешь не для кого-то, а потому что — горе. Как всякое новое знание, оно оказалось полезным и немало способствовало моим взрослым успехам. Но обещание, данное тогда бабушкиному Богу, я старалась выполнять, и когда моя семилетняя внучка Сашенька захотела надеть что-то совсем несусветное, я не стала её отговаривать. Тем более, что там тоже были какие-то кисточки…