Д. А. Сергеев

Одинокая женщина на пустынном пляже

КИОСКЁРША С УЛИЦЫ ПОЭТА
(повесть)

За пустынной дорогой, по которой лишь изредка проезжали автомобили, тянулся серый, железобетонный забор, окружавший территорию районной больницы. На нём любили сиживать большие вальяжные вороны, в детстве казавшиеся мне существами более значительными, чем все остальные птицы. За этим забором и за возвышавшейся над ним двускатной больничной крышей каждый раз садилось уставшее за день тускнеющее солнце, последний раз отражаясь в стёклах киоска «Союзпечати», расположенном в самом начале нашей короткой улицы. Улица состояла из пяти старых двухэтажных домов и носила имя известного поэта, который никогда на этой улице не был, равно, как не был и в этом маленьком степном городе, да и не мог в нём быть, хотя бы потому, что погиб лет за пятьдесят до его основания. Помимо киоска на улице находился ещё хлебный магазин, в который хлеб долгое время возили в телеге, запряжённой одной лошадью. Но всё же самым привлекательным местом для жителей пяти домов был киоск «Союзпечати». С детства он поражал наше воображение яркими обложками журналов, разноцветными значками, мудрёными канцелярскими товарами, а накануне первого мая и седьмого ноября там продавались разноцветные воздушные шары. Границы нашей улицы для мальчишек и девчонок, не достигших школьного возраста, были границей вселенной, в которой протекала их самостоятельная жизнь ― уходить дальше без старших категорически запрещалось. А потому значительную часть свободного от родителей времени все мы проводили в окрестностях киоска. С того момента, как я себя помню, продавщицей в нём работала симпатичная рыженькая девушка с улыбчивым лицом и добрыми глазами.

Помнится, как-то после обильного дождя металлический киоск оказался под электрическим напряжением, не очень сильным, но довольно ощутимым, если прикоснуться к влажной металлической поверхности ― видимо, где-то пробило проводку. У нас тут же появилась новая забава: каждому подошедшему мальчишке предлагалось дотронуться до стены киоска.

― Зачем? ― настораживался тот.

― Ну, дотронься.

― Ну, зачем?

― Боишься, да?

― Ничего я не боюсь.

― Тогда дотронься.

― Ай-ай-ай! Во здорово!

― Ну, вот. А ты не хотел. Давай теперь я.

― Не трогайте киоск! Вы что с ума сошли? Он же током бьёт! ― кричала нам киоскёрша.

Странная какая-то, зачем бы мы его трогали, если бы он током не бил.

Позже я покупал у нее значки для своей коллекции. Появление каждого нового значка в витрине было радостью, а уж если появлялась целая серия вроде «Советских исследований космоса» ― это уже становилось настоящим праздником. Ещё позже, когда я пристрастился к чтению газет и журналов, киоскёрша с доброжелательной улыбкой подавала мне в окошко такие издания как «За рубежом», «Техника ― молодёжи», «Знание ― сила» или «Humanite» для переводов с французского. К тому времени она уже не была юной девушкой, а стала молодой, слегка полноватой, симпатичной женщиной, всё такой же светлой, улыбчивой и доброжелательной.

За окошком киоска таял снег, на газонах пробивались первые травинки, или на уже пожухлую траву сыпались сухие листья тополей, за бетонный забор по-прежнему ныряло оранжевое солнце, на заборе, как и много лет назад, сидели нахохлившиеся вороны (возможно, всё те же); а она, красивая девушка, то есть, теперь уже молодая интересная женщина, всё сидела в своем киоске, выдавая газеты, значки или сигареты покупателям. Своих завсегдатаев она уже знала наперечёт.

Вот медленно, словно украдкой, движется по тротуару худощавая согбенная фигура дяди Коли, одетого в свою вечную длинную куртку из коричневого вельвета, в неизменном сером картузе, постоянно надвинутом на брови. Он всегда был молчаливым и мрачным, сосредоточенным на каких-то своих, неведомых никому мыслях. Лишь однажды, увидев у меня в руках фотоаппарат «Смена-7», которым я в школьные годы перефотографировал весь двор и половину улицы, дядя Коля вдруг оживился, глаза его заблестели, и он, со знанием дела осмотрев мою «Смену», стал с неожиданным азартом рассказывать, как в молодые годы, ещё в пору работы в ВЧК, был у него, кажется, немецкий фотоаппарат. Дядя Коля вспомнил каждую деталь этого аппарата: как он открывался, как снимал, и даже несколько раз ртом воспроизвел звуки, которые фотокамера издавала при съёмке. Рассказал, глаза погасли, снова насупился и медленно пошёл дальше.

У киоскёрши дядя Коля неизменно покупал «Правду» и очень сердился, когда не было свежей. Впрочем, дядей Колей мои ровесники называли его, подражая старшим. Для нас же он был скорее дедушкой, и лет ему, видимо, было очень много. Он умер в середине семидесятых, когда я служил в армии. Так что, когда наша милая киоскёрша продавала мне, студенту истфака, газету французских коммунистов, дяди Коли уже не было.

Зато в то время каждый день в киоске ещё покупал сигареты мой бывший одноклассник Олег Чубенко. Причём покупал непременно «Яву» или «Camel» ― шахтеры могли позволить себе такую роскошь до того, как помогли демократам свергнуть Михаила Горбачёва. Потом шахты разорились, шахтёры обнищали, а многие руководители стачкомов стали благополучными, хорошо обеспеченными людьми. Так вот, Олег Чубенко всегда покупал у киоскёрши дорогие сигареты. Курил он со школьной скамьи, и в школе никакими особыми талантами не отличался ― был, как все, или точнее, как подавляющее большинство. Окончил восьмилетку, затем строительное ПТУ, работал на стройках, но когда молодая жена родила ему четвертого ребёнка, пошёл зарабатывать деньги на шахту, где довольно долго благополучно работал. Но однажды попал под обвал. И, наполовину заваленный горной породой, сквозь треск и шум рушащейся кровли в предсмертной агонии кричал мечущемуся возле него и плачущему от собственного бессилия напарнику:

― Выводи пацанов! Я сказал, пацанов выводи!

Им накануне прислали в забой пополнение ― двоих ещё неопытных парней.

Часто в окошке киоска появлялось круглое лицо дяди Васи, который обожал газету «Известия», главным образом, последнюю страницу, и журнал «Крокодил» ― любил юмор и разные забавные происшествия. Всякий разговор со встречным знакомым он обычно начинал словами «А ты читал, что…», и тут же рассказывал массу необычных случаев, произошедших в разных концах света. Поговаривали, что зачитывался он даже в деревянном туалете, стоявшем на наших здаворках. Причём начинал читать по дороге от киоска, рискуя при этом оступиться или споткнуться обо что-нибудь. Мой сосед Славка, который учился тогда в шестом классе, наблюдая это дядино Васино любимое занятие, мечтательно сказал: «Вот бы ножку подставить!». Впрочем, ножку ему мой сосед так и не подставил, как-то не сложилось, но от пацанов с нашей улицы дядя Вася всё-таки пострадал. Однажды старшие ребята в расположенной за городом воинской части раздобыли сигнальные ракеты и изготовили самопальную ракетницу. Механизм заряжания и стрельбы скопировали с оловянных «пугачей», которые вся улица выменивала у старьёвщиков на всякое тряпьё. Решили пострелять. Желающих собралось человек десять. Первыми стреляли старшие, затем мы, кто ещё в начальных классах учился. И вот один мальчишка из соседнего дома медленно и картинно, словно дуэльный пистолет, поднимает заряженную ракетницу, намереваясь выстрелить в небо. Вдруг болт, выполнявший функцию курка, срывается с зацепа, и выстрел происходит почти параллельно земле. Все напряженно смотрят, куда же теперь попадёт ракета. А она попадает в стоявший за дворами старый деревянный, уже порядком обветшавший сортир и застревает между его досок, тонких и хорошо высохших при летней жаре.

― Пожар, ― обречённо говорит кто-то из наших, и это оказывается правдой.

Сортир вспыхивает, словно спичечный коробок. Из него, держа в руках заветные «Известия» и не застёгнутые штаны, с благим матом пулей вылетает дядя Вася. Как тут было удержаться от смеха, даже в столь драматической ситуации? Наш дружный хохот привёл дядю Васю в ярость. Мы бросились наутёк. Дяде Васе бежать за нами мешали спадающие штаны, и пока он их застёгивал, мы оказались уже достаточно далеко. В добавление к этой неприятности, недоброжелательная соседка дяди Васи, полуглухая и сварливая тётя Майа написала в милицию заявление, будто бы именно дядя Вася поджёг туалет, когда курил в нём, не соблюдая правил противопожарной безопасности. С тех пор, едва заметив во дворе нескольких мальчишек, дядя Вася делал сердитое лицо:

― Опять хулиганить собрались?! ― грозно вопрошал он. ― Я вам похулиганю!

Или просто:

― Ух, вы ж!..

…И яростно грозил пальцем.

― Это он с испугу, ― объясняла нам сердобольная старушка Федосеевна. ― Очень уж он испугался, когда туалет загорелся.

Бабушка Федосеевна была доброй и правильной старушкой. Она никогда ни с кем не скандалила, всех старалась успокоить и примирить. А ещё она никогда не читала газет, не курила и не коллекционировала значки, и, может быть, была единственной обитательницей нашей улицы, которую не знала в лицо наша приветливая киоскёрша. Зато бабушка Федосеевна пережила всех стариков нашего двора и умерла в девяносто пятом году на девяносто пятом году жизни.

Зимой девяносто второго года я приехал в свой родной город хоронить отца. Всё было мрачно и безрадостно в ту пору на моей малой родине. Вечерами город погружался во мрак. Улицы почему-то не освещались, и с наступлением темноты люди предпочитали из дома не выходить. Дни выдались морозные и ветреные. Проходя по своей старой улице, я увидел в стёклах киоска силуэт продавщицы. Было странно, что этот киоск еще работает.

― Вам газеты? ― спросила продавщица, когда мы поздоровались. ― Ничего из прежних нет.

― Я взял несколько украинских газет, содержание которых оказалось настолько нелепым, а порою и просто глупым, что читать их было просто невозможно. На мгновение я остановил взгляд на киоскёрше. В волосах её обильно пробивалась седина, в лице появились приметы приближающегося пожилого возраста. Но лицо её было, как всегда спокойным и добрым. Только улыбалась она теперь лишь глазами и уголками губ, и в этой улыбке была какая-то грусть. А, может, мне это только показалось, смерть отца и похороны всё ещё владели моим воображением и настроением.

В тот же день я зашёл в свой старый двор и встретил там электромонтёра Толика, который выглядел не по возрасту старым человеком. Году в семидесятом он демобилизовался из Морфлота и с первой же покупки в киоске стал называть киоскершу не иначе как «красавица».

― Красавица, что хорошего у тебя есть закурить? ― спросил он.

Она смутилась, сверкнула глазами, заулыбалась своей солнечной улыбкой. Все её звали просто «девушка», а между собой «киоскёрша», а Толик до самой смерти своей ― «красавица». Был он небольшой, крепко сбитый и очень быстрый, дубасил всех местных хулиганов, даже тех, кто был едва ли не на две головы выше его, и потому пользовался большим уважением у всех мальчишек в округе. Бывало, и в милицию попадал за драки. Однажды он показал мне на голове шрам от кастета, которым ему досталось повыше уха в дальневосточном порту Находка. После демобилизации устроил Толик дома страшный скандал, ибо вдруг выяснились странные обстоятельства его рождения и жизни. Мать родила его в незамужестве, как говорили в то время, нагуляла. И решили они с её мамой, чтобы девушка могла успешно выйти замуж, записать его сыном своей бабушки, и тогда мать его, стало быть, официально становилась ему сестрой. Потом сменили место жительства. Так и рос мальчик, называя мамой бабушку, а маму ― сестрой. И вот по возвращении Толика со службы, то ли женщины сами решили ему открыться, то ли как-то иначе всё выяснилось, но скандал был страшный. Правда, на бабушку Толик недолго обижался, и всю оставшуюся жизнь прожил с ней, а вот матери, кажется, её отступничества так и не простил.

Спустя некоторое время после демобилизации Толик женился на сельской девушке, произвёл на свет троих детей, и у жителей улицы заработал авторитет замечательного электрика, мастера своего дела: он и проводку мог провести мастерски, и любой электроприбор от утюга до телевизора буквально из обломков собрать. С соседей за работу дорого не брал: бывало, кто рюмку водки поднесет, кто стакан самогона. И постепенно стал Толик тихо спиваться. А потом ещё началось массовое увлечение НЛО, экстрасенсами и прочими сверхъестественными явлениями. Вот однажды Толика и заклинило: могу, говорит, силой взгляда навесной замок на сарае расплавить. И как стал, как уставился в этот ржавый замок, будь он неладен, так никто его с места сдвинуть не мог, пока скорая не приехала. Встретил я его примерно через полгода после этой истории.

― Как жизнь? ― спрашиваю.

― Да какая теперь жизнь? ― уныло вздохнул он. ― Это у них жизнь (кивком головы Толик указал на сидящих на лавочке юношей и девушек). А нам уже собираться пора…

При этих словах Толик закатил глаза и устремил взгляд в облака. В том же году он умер. А какой боевой парень был! За футболистов и хоккеистов наших как болел.

Подойдет, бывало, к киоску.

― Дай мне, ― говорит, ― красавица, сама знаешь что.

И девушка тут же подаёт ему в окошко свежий номер газеты «Футбол-хоккей».

А иногда мы ходили в киоск с моим одноклассником Славкой. Он коллекционировал марки, которые тоже там продавались. А, кроме того, он так же, как я, любил научно-популярные журналы. В классе Славка был лучшим математиком, и многие учителя пророчили ему большое будущее. Однажды попал я с ним в историю.

Иногда мальчишки нашего двора ставили на тротуаре картонный коробок с кирпичом внутри. Пинали его, как правило, пьяные мужики, которых вечером на улицах в то время можно было встретить повсюду. Занятие это вызывало у нас веселье, но по мере того, как мы становились старше, об этом времяпрепровождении постепенно забывали. Однажды когда нам уже было лет по тринадцать, вечером Славка мне и говорит: «Пойдём, покажу, как я над пьяными потешаюсь». Пошли мы, залегли в кустах, я смотрю, какую новую забаву придумал мой приятель. Тут по тротуару идёт пьяный, причем явно уголовного вида, и даже походочка у него какая-то приблатнённая, как тогда говорили. Славка достает из кармана рогатку. Меня это озадачило, но до последнего я не мог поверить, что он будет стрелять из рогатки прямо по человеку. И вдруг «бах!», такой громкий удар камнем прямо в спину. Пьяный взревел. На кусте еще колыхалась задетая при выстреле листва. Послышался звонкий щелчок чего-то металлического, и в свете уличных фонарей в руках у пьяного блеснуло лезвие ножа. Мы, не сговариваясь, подхватились и бросились бежать. Наверное, никогда в жизни я не бегал быстрее, чем тогда. Пьяный словно протрезвел и бежал буквально по пятам. Потом я потерял из виду Славку, но ещё долго слышал позади тяжелые шаги и свирепое дыхание. И даже когда за спиной стало тихо, я ещё не одну сотню метров промчался, не оглядываясь.

Известным математиком Славка не стал. По окончании школы, чтобы получить профессию до призыва в армию, он окончил строительный техникум. Это было почти традицией в нашем городе. Если хорошо учился в школе, значит дорога тебе в самое престижное учебное заведение города ― строительный техникум. Ну, а если хочешь учиться дальше, то по профилю ― в строительный институт. Поэтому большинство наших горожан окончили либо строительное училище, либо строительный техникум, либо строительный институт. То, что я избежал этой участи, было почти чудом. Славка тоже окончил строительный институт, работал на стройке каким-то начальником, и в советское время стал бы обеспеченным и уважаемым человеком. Но тут началась перестройка, затем нагрянул Ельцин с Гайдаром и Чубайсом, рухнул Союз, строительство пришло в упадок. Зарплату Славке не платили годами, а воровать и мошенничать он не умел и существовал в основном за счёт дачного огорода и двух картофельных полей, расположенных за городом. Жил он со своей семьёй, родителями и семьёй брата в старой родительской квартире. Зайдя как-то к нему, я застал его в подавленном состоянии.

― Мне уже за сорок перевалило, ― сказал он. ― А у меня ни квартиры, ни машины, ни денег ― ничего.

А вскоре такая беда с ним случилась. После какого-то праздничного застолья пошёл Славка с женой проводить домой сестру жены. Шли мимо дома старого школьного друга Кольки. Славка и говорит: «Давайте Кольку с собой возьмём за компанию, а то сидит, небось, дома один, скучает».

Колька был разведён и жил со старенькой мамой. Утром мама ему говорит:

― Коля, ты бы сегодня не ходил никуда. Такой нехороший сон я видела, до сих пор в себя прийти не могу.

― Да я никуда сегодня и не собирался, ― отвечает он.

И действительно весь выходной дома просидел. И вот, когда на улице уже совсем стемнело, и впору было собираться ко сну, зашёл старый друг Славка. Что, говорит, дома сидишь? Такая, мол, погода чудная на улице. Пойдем, прогуляемся через парк, сестру жены проводим.

Мама Кольке и говорит:

― Не ходил бы ты.

А тот в ответ:

― Да чего тут ― десять минут туда, да десять обратно. Свежим воздухом перед сном подышу. И так целый день дома просидел.

И пошёл. Проводили сестру жены. Женщины в дом зашли, а Славка с Колькой остались во дворе покурить. Там ещё сосед сестры Славкиной жены с приятелем сидел. Тоже курили. Неизвестно точно, как всё вышло, но повздорили мужики и разодрались, да в драке Кольку-то и убили. Убийцы скрылись, свидетелей нет, а Славка как-то путано рассказывает, будто не всё помнит. На улице говорят, что, мол, Славка, когда выпьет, злым бывает и задиристым. А Колька был человеком добрым, спокойным, флегматичным и почти непьющим, зато крепким, спортивным. Его трудно было одолеть. Вот и стали поговаривать, что нарвался, скорее всего, Славка, а убили в итоге Кольку. Некоторые старые друзья со Славкой разговаривать перестали, и тот запил.

― Поговори ты с ним на эту тему, ― просил меня один из друзей детства. ― Сопьётся ведь.

А что тут скажешь ― что пить вредно? Как писал, кажется, Достоевский, спасительные советы есть вторжение за чужой счёт в чужую совесть. Посидели мы с ним, поговорили, постарался я как-то подбодрить его, но напрямую о Кольке говорить не решился ― почувствовал, что тема эта для него крайне болезненна.

Что-то я отвлёкся от главного. Хотел просто рассказать о доброй киоскёрше, которая много лет продавала нам газеты. Но как при этом не вспомнить тех обитателей нашей улицы, лица которых все эти годы изо дня в день появлялись в окошке её киоска.

Вот жил, например, в соседнем дворе один странный человек ― Кузькин отец, который любил в свободное время долгими часами стоять на углу дома и, не отрываясь, смотреть на прохожих. На него у меня была старая детская обида. А произошло всё так. Как и все мальчишки, мы любили играть в военные игры, или как мы говорили, в войнушку. В местных магазинах в то время игрушек, похожих на настоящее оружие, не продавали, и мы предпочитали делать их сами из подручных материалов. Старшие ребята из нашего двора были уже настоящими мастерами оружейных дел. При необходимости могли изготовить и стреляющие модели. Чаще всего делали ППШ, «Шмайсеры», «Наганы», «Парабеллумы», «Маузеры», ― словом, оружие прошлых войн. После фильмов «Александр Невский», «Триста спартанцев» или «Пан Володыевский» начиналось повальное увлечение древним, средневековым и вообще холодным оружием. В качестве щитов часто использовались раскрашенные крышки от больших кастрюль. И начинались настоящие сражения: трещали деревянные мечи, вминались под ударами жестяные доспехи, а участники боёв получали синяки, шишки и ссадины.

Перебинтованная рука или нога, а тем более голова, вызывали особое почтение в мальчишеской среде. И сколько взрослые не ругались по этому поводу, ничего поделать не могли. Предотвратить Куликовскую битву всякий раз оказывалось невозможно ― против истории не попрёшь. Но это всё летом. Зимой же предпочитали стреляющее оружие.

Как-то мама привезла мне из областного центра игрушечный ППШ ― яркий, увесистый, с деревянным прикладом и с громкой трещёткой. Мальчишки ходили за мной гурьбой, просили потрещать, то бишь, пострелять. Во время одного из боёв, проходивших в соседнем дворе, кто-то из старших ребят запустил снежком в лицо Кузе из того же соседнего двора. У того из носа потекла кровь, и он, закрыв лицо руками, помчался домой. Отец Кузи пришёл в ярость: такого хорошего мальчика по носу, до крови!

― Кузькин отец! ― крикнул кто-то из пацанов, едва он появился из двери подъезда, и всех, как ветром сдуло.

Я в это время, повесив автомат на ветку небольшого деревца, стоял на одной ноге и вытряхивал снег из валенка. Убежать со всеми в этой ситуации я вряд ли успел бы, потому и остался на месте. Кузькин отец, выкрикивая угрозы в адрес отбежавших на безопасное расстояние мальчишек, остановился возле меня. Я, продолжая вытряхивать снег, с любопытством смотрел на него. Не зная, как и на ком выместить злость, он схватил мой автомат за ствол, размахнулся, и ударил им о стоявший рядом столб — «бах!». Мой новенький ППШ… С круглым чёрным диском… С красным деревянным прикладом… С трещёткой…

― Ура! Долой войну! ― дружно заорали стоявшие поодаль пацаны и весело заржали.

Я с трудом попал ногой в валенок и, ничего не видя от наплывших на глаза слёз, поковылял домой.

― Брось, не реви, ― бежали за мной старшие мальчишки. ― Мы тебе новый сделаем. Как настоящий будет.

Но это не утешало ― такого уже не будет.

Мама устроила Кузькиному отцу большой скандал, однако автомата было уже не вернуть. Утешился я тем, что хороший знакомый отца глухонемой плотник по имени Григорий сработал для меня станковый пулемёт «Максим», на колёсах, со всеми внешними деталями, почти в натуральную величину. Мы с мальчишками затащили его на чердак, открыли круглое чердачное окно и выставили в него пулемет стволом на улицу, как это делали в одном из фильмов о гражданской войне. «Максим» в чердачном окне произвёл на прохожих такое впечатление, что кто-то даже вызвал милицию.

Все последующие годы у нас с Кузей были хорошее отношения, и я даже пару раз захаживал к нему в гости. Отец его натянуто улыбался, здоровался, глядя куда-то мимо меня, и уходил в другую комнату. Зато добрая Кузина мама относилась ко мне с большой теплотой. И у меня порой возникало ощущение, будто ей тоже было неловко за ту историю с автоматом. Интересно, что и спустя многие годы при виде Кузькиного отца у меня в голове неизбежно мелькала мысль: «Разбил мой автомат», и в ушах возникал треск разлетающегося в щепки приклада. И каждый раз я злился на себя: «Ну что за глупости?! Ведь столько лет прошло! Да и вообще, что за детские обиды у взрослого человека?!».

Шли годы. Кузькин отец, которого во дворе все иначе не называли, толстел, лысел, старел. Ни с кем особо не общался, не курил, с местными мужиками никогда не пил, я никогда не видел, чтобы он покупал или читал газеты. Но время от времени он, как и все жители улицы, приходил к киоску. Там он долго и беспристрастно, как бы из праздного любопытства, смотрел на его застеклённые витрины, и, сколько наша милая киоскерша не предлагала ему что-нибудь купить, так и уходил без покупок. Он всё чаще стоял на своем привычном месте возле дома, напротив длинного железобетонного забора, в полинявшей телогрейке и давно потерявшей изначальную форму коричневой фетровой шляпе. При этом на лице его было выражение какого-то кислого недоумения, будто он всё время хотел спросить: «И чего это я всё стою и стою на этом углу? И зачем постоянно смотрю на этих идущих по своим делам людей? А если бы я не стоял здесь, и не смотрел бы на них, то что бы я тогда делал?».

В один из своих последних приездов на родину, я очищал могилу отца от густой уже пожухлой осенней травы и удивлялся, как за десять лет разрослось новое городское кладбище.

Набрав в охапку сорванной травы, я пошел выбрасывать её в стоявший поодаль железный мусорный бак. Перед глазами на одном из надгробных фото мелькнуло знакомое лицо. Я остановился ― там была могила Кузькиного отца.

«Вот и этого человека уже не стало», ― грустно сказал я. И тут же непроизвольно подумал: «А, кажется, совсем недавно он разбил о столб мой игрушечный автомат. С трещёткой…».

А ещё жил в нашем дворе один пожилой еврей. Ходил так чинно, важно, разговаривал тихо и лаконично. Никогда ни на кого голоса не повышал. Носил всегда белый пиджак, покроем похожий на китель, и такую же белую шляпу. Каждое утро он привычно шёл в наш киоск, где его уже ждала подборка свежих центральных газет.

Собрались мы с пацанами как-то вечером во дворе. Идти было некуда, заняться нечем. Да и стемнело уже, в футбол или ещё во что-нибудь толком не поиграешь.

― А давайте евреев дразнить! ― предложил кто-то.

Все мы сызмальства знали, что в крайнем подъезде жила одна еврейская семья, но почему именно евреев надо было дразнить, никто из нас объяснить не смог бы. Однако желание похулиганить от безделья у всех было так велико, что с предложением согласились тут же и единогласно. Один из способов вывести кого-нибудь из психологического равновесия заключался в следующем. В оконную раму втыкалась кнопка, к которой была привязана нитка с полметра длиной, к этой нитке крепилась гайка, а к гайке другая, очень длинная нитка. Мы залегали за дорогой в траве под больничным забором и дёргали за длинную нитку. Болтающаяся на короткой нитке гайка стучала в окно ― «бум-бум-бум-бум». Сначала в окошко выглядывали, отодвинув занавеску. Выглянув два-три раза, высовывали в форточку голову или просто открывали оконную раму и смотрели по сторонам. Самая весёлая часть развлечения начиналась, когда кто-нибудь с чем-нибудь увесистым в руках выскакивал на улицу и начинал бегать вокруг дома. Иногда выбегала целая семья и, разделившись на две группы, бежала в разные стороны с умыслом окружить невидимого хулигана: одни бегут вокруг по часовой стрелке, другие ― против, за дальним углом встречаются — там-то ему и конец! Да не так-то всё просто. Но если место залегания всё же обнаруживалось, нам достаточно было перелезть через забор. Как правило, дальше забора за нами никто не гнался.

Вот мы установили стучащий механизм, залегли за дорогой ― и началось. Но что-то было не так. Хозяева явно находились дома, но на наши стуки никто не реагировал. Мы по очереди стучали снова и снова, как можно громче ― безрезультатно. В итоге неимоверных стараний то ли кнопка из рамы выпала, то ли нитка где-то порвалась, но механизм работать перестал. Обычно в таких случаях кто-нибудь один перебегал через дорогу так, чтобы его не было видно в окно, подкрадывался вдоль стены и быстро устранял неисправность. Но на этот раз мы настолько расслабились и потеряли всякую осторожность, что пошли к окну прямиком, да ещё всей гурьбой. И лишь только мы приблизились к этому окну, как из-за угла дома ни с того ни с сего выскочил хозяин квартиры в полосатых пижамных штанах, без шляпы, в своем белом пиджаке, или кителе, нараспашку и с большим оцинкованным ведром в руках.

― Ах вы, хулиганьё! ― кричал он совершенно не своим голосом. ― Паразиты чёртовы! Сейчас я вам!.. Я вам сейчас!..

Он бежал как-то неестественно, высоко поднимая ноги, крича и громыхая ведром, постоянно бьющимся о его колени. Мы привычно перемахнули через забор. Вроде бы всё было обычно, но всё же все были потрясены: мы даже представить себе не могли, что этот человек выскочит на улицу вот так, не при параде, да при том ещё будет так бежать и так кричать. Кроме того, у всех было ощущение какого-то недоумения, которое нашло выражение в заданном кем-то из нас и повисшем в воздухе вопросе: «А почему с ведром-то?».

Действительно. Обычно в таких случаях выбегали с кочергой, скалкой, лыжными палками, лопатой, солдатским ремнём, шваброй, с гантелями, было даже, что и с топором. А тут ― с ведром. Странно как-то, непонятно. Может быть, поэтому евреев мы больше никогда не дразнили.

Улица у меня какая-то однополая получается ― всё о мужиках, да о мужиках, словно женщин у нас во дворах не было. Может быть, это от того, что у женщин наших судьбы всё больше одинаковые. Не припомню, чтобы кто-то из девчонок нашего двора поступил в вуз или хотя бы в техникум. Приоритеты были другие. Школу окончила, замуж вышла ― значит определилась. И покатился день за днем, год за годом ― все похожие между собой, сливающиеся в один бесконечный день или один бесконечный год. А если были отклонения от этого стандарта, то, как правило, не в лучшую сторону. Жила у нас во дворе Таня. В детстве очень любила зачитываться сказками. И в наш заветный киоск ходила только, чтобы спросить, нет ли сказок каких. Потом она выросла, но этой своей любви не изменила. Правда, к ней ещё добавилась любовь к чтению женских романов. Может быть, потому, что женские романы по духу своему и содержанию чем-то близки к сказочному жанру. Тётя её умела гадать на картах и во дворе слыла колдуньей. Таня к тёте всё приставала: погадай, да погадай; что ты всем гадаешь, а мне нет. Та только рукой безнадёжно махала: «Да что тебе гадать? Всё равно ничего хорошего не выпадет». После школы Таня, как все наши девчонки поступать никуда не стала, да и бесполезно было, потому что училась она из ряда вон плохо. Но замуж вышла довольно удачно ― за студента медицинского института, будущего врача, и родила от него девочку. Но дальше семейная жизнь не сложилась ― видимо, слишком разные у них были: менталитет, кругозор, уровень сознания, представления о жизни, а, может, и вовсе биополя не совпадали ― кто знает. Потом был у неё какой-то пьяница и неврастеник Лёнчик. Чуть что не по его ― хватает бельевую веревку и бежит во двор вешаться на каком-нибудь дереве ― благо их в нашем дворе было, словно в саду каком или парке. За ним бежит Таня, за ней мама её, за мамой тётя ― все Лёнчика за руки хватают, уговаривают не вешаться.

― Ладно, ― сдается Лёнчик, ― сегодня не буду, но в следующий раз обязательно повешусь.

И так он надоел этим трём женщинам своими пьяными капризами и истериками, что, в конце концов, Таня с мамой и тёткой вытолкали Лёнчика за дверь, сунули ему в руки бельевую веревку и сказали:

― Хочешь ― вешайся, но чтобы духу твоего здесь больше не было.

Лёнчик вышел из подъезда, со словами «не дождётесь» зашвырнул верёвку как можно дальше и ушёл в неведомые дали. Во всяком случае, на нашей улице его больше никто не видел. А Таня родила от него вторую девочку. Потом был у неё ещё кто-то, но тоже что-то не сложилось. А Таня родила третью девочку. А потом у неё и вовсе бандит какой-то завёлся. Чтобы достать пистолет, он со своим дружком убил бывшего одноклассника-милиционера, предварительно напоив его. Но милиционер всё же успел выстрелить и попал в ногу Таниному другу. Тот с помощью приятеля своего приковылял к Тане. Она перебинтовала ему рану, выстирала обоим окровавленную одежду, спрятала пистолет. Да следствие быстро вышло на след убийц. Работники горотдела не простили Тане участия в сокрытии убийства их коллеги и больно били её по голове увесистой пачкой бумаги. Та, наконец, взмолилась и выложила всё начистоту.

Тогда ей учли, что она мать троих маленьких детей и провели по делу как свидетеля. К тому времени все близкие Тани умерли, и осталась она одна растить трёх девочек. Вот какие зигзаги жизни и любви. Судьбы у всех такие разные, но при этом всех одинаково жалко.

Но что я всё о грустном. Я с чего начал-то? С хорошего. С киоскерши нашей доброй, рыженькой, солнечной. С улицы нашей из пяти домов. Последний раз я побывал на ней, когда ездил хоронить маму. Мама лежала в гробу совершенно не похожая на себя, словно и не она это была, над ней, не переставая, плакала бабушка, и всё было как в дурном сне. Когда бабушке вызвали врача, она сказала:

― Дайте мне что-нибудь такое, чтобы я тоже умерла, а то, что же это: все умирают, а я всё живу и живу.

Когда я последний раз виделся с мамой, она знала, что жить ей осталось совсем немного. «Вот я лежала и думала, ― сказала она, ― какой день был счастливым в моей жизни. И долго ничего такого вспомнить не могла. А потом всё-таки вспомнила. Однажды мы с отцом твоим ходили на примерку к модистке, которая шила мне платье из красивого материала. Платье получалось хорошее, я была очень довольна. А ещё у модистки был палисадник, в нём росло много цветов, и мне подарили большой букет. Мы шли с отцом домой по нашей улице. Был такой светлый весенний вечер, и я чувствовала себя счастливой ― вот, пожалуй, и всё».

День похорон выдался тёплый и солнечный, а все последующие были холодными и дождливыми. Перед отъездом я, на этот раз целенаправленно, пошёл в киоск, и был абсолютно уверен, что киоскёрша наша обязательно там. Иначе и быть не могло. Иначе не могло быть и самого киоска. Сквозь мокрое стекло продавщицы видно не было, но киоск явно был открыт. Наклоняясь к окошку, я взялся рукой за край расположенного под ним прилавка, ощутил пальцами его влажную поверхность и, непроизвольно отдёрнув руку, с удивлением поймал себя на том, что ожидал удара электричеством.

― Будете что-нибудь брать? ― из окошка на меня смотрело молоденькое смазливое личико черноволосой дивчины.

― Нет, спасибо.

Я немного помешкал и сказал:

― Здесь у вас женщина работала, такая, в летах, с седыми волосами.

― A-а, так она на пенсии.

Я повернулся, чтобы уйти и увидел дорогу, бетонный забор, больничную крышу на фоне пасмурного неба, отряхивающую крылья большую мокрую ворону ― словом, всё то, что было видно сквозь стекло киоска, сидевшей в нём продавщице. Меня буквально пронзила мысль о том, что та, наша рыженькая киоскёрша, которую я помню ещё совсем юной, на протяжении десятилетий изо дня в день, с утра до вечера сидела одна в этом маленьком, тесном киоске и постоянно видела перед собой вот это.

Всю жизнь! Боже мой! Всю жизнь! Каждый день! Одна и та же улица! Одни и те же лица! Я вспомнил, что окно нашей старой квартиры на первом этаже тоже выходило на этот забор и на этих опостылевших ворон, которые, кажется, никогда отсюда не улетают и уже стали неотъемлемой частью пейзажа. Когда нас с сестрой в дошкольном возрасте оставляли дома одних, мы стояли на табуретках и, облокотившись локтями о подоконник, часами смотрели в окно. Кажется, если бы я хотя бы десять лет просидел перед этим забором в этом киоске, то, наверное, спился бы или сошёл с ума. Собственно об этом я и хотел написать. О том, как жалко эту замечательную женщину, убившую собственную жизнь на этом конце нашей маленькой улицы, продавая газеты и всякую мелочь её ничем не знаменитым жителям.

А может быть всё не так, вдруг подумал я, ещё раз обводя взглядом улицу. Ведь наша киоскёрша никогда не была недовольной, раздражённой, сердитой, какими часто бываем мы, и потому так располагала к себе всех покупателей. Может быть, и в этой спокойной, несуетной, однообразной жизни есть свой определённый смысл и свой особый шарм. Ведь мечтал же один мой приятель, вышедший в отставку майор, уехать куда-нибудь в глушь, сесть на завалинку, закурить сигарету и думать о вечном. Чем этот киоск хуже мечты отставного майора? Сидеть в нём с утра до вечера, смотреть, как опадают тополя, как уходит за забор вечернее солнце, читать книги, газеты и журналы и продавать их людям, лица которых, может быть, не опротивели, а, наоборот, стали родными; наблюдать, как растут на улице мальчишки и девчонки, как они становятся взрослыми, как уже водят за ручки своих малышей, и, наблюдая всё это, полюбить всех этих людей со всеми их причудами, слабостями, достоинствами и недостатками ― разве в этом нет особого смысла и предназначения?

Я снова повернулся к окошку:

― А как звали её?

― Кого?

― Ну, эту вашу предшественницу.

― Ой, я точно не помню. Кажется, Людмила… Или нет, не Людмила. Не знаю. Когда я сюда пришла, она уже оформляла пенсию.

― Понятно.

― Может, купите что-нибудь?

― Нет, спасибо, в другой раз.

Я развернулся и побрёл вдоль старой тихой двухэтажной улицы имени поэта, который никогда на ней не был, вдоль местами обновлённого серого железобетонного забора, на который, растопырив крылья, планировали две чёрных вороны.