Д. А. Сергеев

Одинокая женщина на пустынном пляже

ДЕСЯТЬ ДНЕЙ У МОРЯ

Предложение отца поехать с ним на море было довольно неожиданным. «Никогда мы с тобой раньше не отдыхали вместе, ― сказал он. ― И, может, уже не придётся». Ему давно перевалило за шестьдесят, а я был уже взрослым самостоятельным человеком. Но так сложилось, что мы действительно никогда не ездили с ним в места отдыха, не загорали у моря, никогда подолгу не говорили по душам и, может быть, потому не всегда понимали друг друга, во всяком случае, я его часто совершенно не понимал.

Ранним утром мы ехали в электричке к Азовскому морю. За окном, прерываемая небольшими посадками и увенчанная зубьями терриконов, расстилалась пёстрая вблизи и желтовато-зелёная поодаль донецкая степь. Отец сидел напротив, у окна, щурясь от яркого утреннего солнца. Только теперь я заметил, как сильно он постарел за последние годы.

Отец ушёл на фронт в сорок первом, когда ему не было восемнадцати. Из довоенного времени он помнил свою деревню, школу и страшный голод тридцатых годов на территории Курской области. Отец попал в артиллерию и сразу же угодил в серьёзную переделку. Батарея, в которой он служил, была почти полностью уничтожена, его орудие тоже было разбито, конная тягловая сила частично погибла, частично разбежалась и носилась по полю, шалея от стрельбы и взрывов. Пехотная часть, занимавшая оборону на этом же участке, была рассеяна наступавшими немцами. Вместе со своим сослуживцем после долгих блужданий по незнакомой местности отец примкнул к пехотному командиру, пытавшемуся собрать своих солдат. Так он оказался в пехоте, с которой и прошёл всю войну. Заканчивать бои ему пришлось в Австрии.

Пройдя путь от рядового до младшего лейтенанта, после войны отец остался в армии и был направлен в Берлин для дальнейшей службы. Через некоторое время демобилизовался, но в гражданской жизни себя не нашёл ― он практически не знал её ― и снова вернулся в армию, отправившись в гарнизон, расположенный на далёком курильском острове Шумшу. Но в пятидесятых, как и большинство выдвиженцев войны, не имевших специального образования, попал под грандиозное сокращение советских войск. Несмотря на потерянные для учёбы годы, он сумел успешно окончить донецкий филиал Днепропетровского университета и почти до конца дней своих работал учителем истории в маленьком городке в Донбассе…

Большую часть пути мы молчали, слушая перестук колёс, и лишь изредка перебрасывались короткими фразами, делясь впечатлениями о чём-нибудь привлёкшем внимание за окном. Помнится, когда мы с сестрой были ещё детьми, он читал нам Пушкина и Лермонтова, благодаря чему их стихи и прозу мы знали с дошкольного возраста. Иногда он мог увлечь нас интересной игрой или чем-нибудь полезным, например, рисованием. Рисовал отец хорошо, но при этом исключительно деревенские пейзажи или войну. С годами наше общение становилось более редким и лаконичным. Современной жизни, по крайней мере, на уровне нашего быта он не признавал. Кажется, он так и не смог к ней привыкнуть и во многом жил какими-то своими воспоминаниями и представлениями.

Поезд остановился. Сонные пассажиры оживились, оглядывая местность, ― какая там станция? Перед нашим вагоном полная женщина в ярком платке продавала белую черешню. В другое время это обстоятельство, возможно, не навеяло бы на меня никаких воспоминаний. Но тогда вдруг вспомнилось: в конце пятидесятых отца свалил туберкулёз в тяжёлой форме. В больнице к нему относились уже, как к умирающему, и разрешили маме при посещении мужа взять с собой детей. Меня и сестру к отцу не подпустили, а посадили на белые табуреты у противоположной стены. Отец лежал в белой палате, на стоявшей у окна железной кровати, накрытый чем-то белым. Очень худой и тоже какой-то белый, едва узнаваемый, он смотрел на нас и улыбался. В тот день мы принесли ему белую черешню. И этот момент навсегда врезался мне в память, хотя смысла происходящего я тогда так и не понял. Помнил ли отец тот день? Наверное. Но мы на эту тему никогда не говорили. Он вообще не любил сентиментальных разговоров. Помнится, провожать меня в армию вместе с другими родственниками он не поехал. И лишь на следующий день, надев военную форму (в то время он, кроме истории, преподавал и военное дело) и ордена, которые надевал крайне редко, пришёл в областной военкомат, где я ожидал отправки на место службы, спросил, куда распределили, пожал руку, сказал «Служи, как положено». И всё.

Но вот за окном показалось поросшее травами устье Кальмиуса, а дальше ― желтеющая отмелями зеленоватая поверхность моря. Мы расположились в небольшой, простенько обставленной комнате из выделявшихся областным отделом профобразования для отдыхающих учителей в общежитии для учащихся, ушедших на летние каникулы. До моря было близко, и мы дважды в день спускались на пляж по длинной каменной лестнице, вдоль которой располагались торговцы фруктами, ягодами и прочими дарами садов и огородов, уже, казалось, пропитавшими своими запахами каждую ступеньку. Мы с удовольствием купались в море, но оба не любили долго вылёживаться под солнцем. Больше предпочитали прогулки по вечернему берегу. И вспоминая эту нашу поездку, я, прежде всего, вижу один из таких южных вечеров. Солнце уже почти закатилось, окрасив горизонт в жёлто-розовые тона. Свежий влажный ветер выгонял на берег лёгкую шуршащую волну. Мы шли вдоль очерчиваемой пенными гребешками линии моря и молчали. Каждый, наверное, думал о своём, но почему-то казалось, что об одном и том же.

Остался у меня в памяти и тесный ресторанчик, оформленный в морском стиле, со свисающими с потолка рыбацкими сетями, в который мы порой заходили поужинать. Брали бутылку хорошего вина, отец слегка расслаблялся и вдруг начинал с увлечением что-нибудь рассказывать. Он умел прекрасно говорить и, наверное, смог бы писать. Когда-то он мечтал написать книгу о войне, и была уже готова первая глава, которую он рассказывал наизусть. Думаю, в голове он уже держал и остальной сюжет, но до написания дело так и не дошло. Постепенно отец забыл и о первой главе. И когда в полумраке, очерченном сетями и блестящими рыбами, я напомнил ему о его писательских планах, он ответил с какой-то безысходностью в голосе: «Если бы даже я и написал, этого всё равно никто и никогда не опубликовал бы». И мне вдруг стало его жаль.

Отец всегда много читал и много думал. Часто он уходил в себя и не сразу слышал, когда его окликали. Мог подолгу смотреть в экран телевизора и не знать, о чём передача. Что-то всегда беспокоило его.
Человек далеко не пролетарского происхождения, он на фронте вступил в партию и до конца дней своих оставался преданным её идеалам. У отца была реальная возможность пойти работать в партийные органы, но он ею не воспользовался, более того ― отказался наотрез, причём в очень жёсткой форме. А когда мне в студенческие годы предложили поработать внештатным инструктором горкома комсомола с дальнейшей перспективой устройства туда на постоянную работу, отец недовольно сказал: «Ты пошёл в университет учиться? Вот и учись. И нечего ерундой заниматься». Почему-то он страшно не любил партийно-комсомольскую номенклатуру. Об этом я и спросил его в тот вечер.

― Они всё испортили, ― сухо сказал он. ― Теперь кому-то придётся начинать сначала.

― Почему? ― удивился я.

― Потому что никакие они не коммунисты.

― А кто же они? ― осторожно полюбопытствовал я.

― Просто приспособленцы, ― ответил отец и резко перевёл разговор на другую тему.

Больше мы к этому разговору не возвращались. А на следующий день мы переходили вброд заболоченный залив. За ним располагался поросший густыми травами и облюбованный птицами остров, удивлявший своей яркой зеленью на фоне воды и песка. К нему от пляжа по скрытой под тонким слоем воды песчаной косе, уходившей далеко в море, цепочками тянулись люди, словно идя по воде ― зрелище было завораживающим. Но коса вела в обход, а через залив было рукой подать. «Мы ходим на остров вброд», ― похвастались нам местные подростки, и отец сразу же загорелся идеей перейти залив.

Во время войны ему довелось переплыть Дон, и, видимо, теперь захотелось испытать, есть ли ещё силы на марш-бросок через водную преграду. Мы рискнули, но уже шагов через тридцать я об этом пожалел. Ноги до колен, а порою и выше проваливались в ил, при этом вода доходила то до пояса, то до плеч — идти было трудно, а плыть невозможно. Я то и дело оглядывался на отца. Он был бледен, сосредоточен и тяжело дышал. Наверное, местные подростки знали более лёгкий путь.

― Тяжко? ― забеспокоился я. ― Может, вернёмся?

― Мне тяжко?! ― возмутился отец. ― Да я старый солдат! Я так весь день идти могу. Ты не смотри, что я молчу, ― это я шаги считаю.

В отце всегда угадывалась какая-то скрытая внутренняя сила, огромный неизрасходованный потенциал. Я вдруг подумал, что он мог бы прожить совсем другую, лучшую жизнь, в которой мог себя полнее воплотить. Наверное, он и сам всегда осознавал это. И только четыре года, прошедшие на войне, не вызывали у него никаких сомнений, придавая глубокий смысл всей жизни, заставляя всё время возвращаться к ним в мыслях и разговорах.

Отец исключительно редко болел, но однажды начал жаловаться на неприятные ощущения в боку, при этом наотрез отказываясь сходить в больницу. Когда же он туда попал, диагноз был, как приговор ― рак лёгких. Его выписали из больницы в мае девяносто первого, предрекая смерть в ближайшие два месяца. Моя мама отпаивала его настоем трав. Он быстро встал на ноги. По утрам устраивал себе прогулки, ходил за продуктами на базар или по магазинам и вёл образ жизни здорового человека. Даже заставить его бросить курение оказалось никому не под силу.

В тот год я приехал к родителям осенью. Провожая меня, отец всё время отнимал у меня чемодан и собирался ехать в аэропорт. И лишь в последний момент на автобусной остановке он побледнел и, сознавшись, что не очень хорошо себя чувствует, отказался от этой затеи. Но с первого раза я тогда не улетел. Рейс периодически откладывали, и я вновь и вновь возвращался домой, будто судьбе было угодно, чтобы я снова увиделся с отцом. Каждый раз мы прощались всё более формально, словно не веря, что это уже окончательно. Когда я уходил последний раз, отец проводил меня до двери:

― Извини, если что было не так.

― А что здесь могло быть не так? ― удивился я. ― Всё нормально.

― Да нет, я не об этом, ― ответил он. ― Я вообще…

Несмотря на тайну, окружавшую его болезнь, он, я думаю, догадывался о ней, как и о том, почему вдруг я приехал поздней осенью, а не как обычно летом.

Прожив весь девяносто первый год, и глубоко пережив распад Союза, отец умер в Крещение ― 19 января 1992 года. Утром он, как обычно встал, проделал свой утренний моцион, позавтракал и прилёг читать газету. Потом вдруг отложил её, вышел в прихожую и там упал. Услышав крик мамы, собрался с силами и встал. Он, кажется, так и умер стоя и, уже мёртвый, повалился на пол, увлекая за собой маму, пытавшуюся его удержать.

Прилетев в тот же день, я поехал заказывать гроб, но в степном городе при разрушенных развалом государства экономических связях и прервавшихся поставках древесины не оказалось досок. Я пытался найти их в железнодорожном и строительном училищах, где ранее работал отец, но тщетно ― обещали машину, физическую и прочую помощь, но только не доски. В похоронном бюро сказали, что многие люди хоронят своих близких в полиэтиленовых мешках, и рекомендовали поступить таким же образом. Пришлось мобилизовать всех друзей и знакомых, чтобы, наконец, сделать гроб.

В день похорон мороз достигал двадцати градусов, что в сочетании с сильным степным ветром делало погоду довольно мерзкой. Озябшие музыканты играли коротко. После нескольких кратких речей, сказанных посиневшими от холода людьми, гроб опустили в могилу. Я ещё успел подумать, что отец, наверное, не одобрил бы крест на его крышке, но другие родственники считали, что это необходимо. Плохо поддававшийся лопатам грунт сдвинули трактором.

С тех пор прошло немало лет, и многие события той давней поры уже забылись. А десять дней, однажды проведённых с отцом на море, навсегда остались одним из моих самых ярких воспоминаний о нём. И ещё — где-то в старых маминых альбомах хранится фотография, где мы стоим с ним на берегу ясным солнечным днём, и у наших ног плещется тёплое Азовское море.