В антологии «Тюменской строкой…» даны биографические справки и образцы творчества писателей — членов Тюменской писательской организации, принятых в её ряды с февраля 1963 года. Адресована всем, кто интересуется литературой и культурой региона.





* * *


ТЮМЕНСКОЙ СТРОКОЙ


ИВАН ИСТОМИН

МИХАИЛ ЛЕСНОЙ

КОНСТАНТИН ЛАГУНОВ

ВАСИЛИЙ ЕЛОВСКИХ

ИВАН ЕРМАКОВ

ЮВАН ШЕСТАЛОВ

ВЛАДИСЛАВ НИКОЛАЕВ

ЛЕОНИД ЛАПЦУЙ

ЕВГЕНИЙ АНАНЬЕВ

ГЕННАДИЙ САЗОНОВ

МИКУЛЬ ШУЛЬГИН

ЕВГЕНИЙ ВДОВЕНКО

НИКОЛАЙ ДЕНИСОВ

ЗОТ ТОБОЛКИН

АННА НЕРКАГИ

РАИСА ЛЫКОСОВА

СЕРГЕЙ ШУМСКИЙ

АНДРЕЙ ТАРХАНОВ

ЕРЕМЕЙ АЙПИН

ЛЮБОВЬ ЗАВОРОТЧЕВА

ВЛАДИМИР НЕЧВОЛОДА

НИКОЛАЙ ШАМСУТДИНОВ

РОМАН РУГИН

ЮРИЙ НАДТОЧИЙ

БУЛАТ СУЛЕЙМАНОВ

МАРГАРИТА АНИСИМКОВА

СТАНИСЛАВ МАЛЬЦЕВ

АНАТОЛИЙ ВАСИЛЬЕВ

АЛЬФРЕД ГОЛЬД

ЮРИЙ АФАНАСЬЕВ

ВЛАДИМИР ВОЛКОВЕЦ

ПЁТР СУХАНОВ

АННА КОНЬКОВА

АЛЕКСАНДР МИЩЕНКО

АНАТОЛИЙ ОМЕЛЬЧУК

АЛЕКСАНДР РАХВАЛОВ

НИКОЛАЙ СМИРНОВ

ЮРИЙ БАСКОВ

ЛЮДМИЛА ЕФРЕМОВА

БОРИС ЗУЙКОВ

НИКОЛАЙ КОНЯЕВ

МИХАИЛ ФЕДОСЕЕНКОВ

БОРИС КОМАРОВ

АРТУР ЧЕРНЫШОВ

ВЯЧЕСЛАВ СОФРОНОВ

ВИКТОР ЗАХАРЧЕНКО

СТАНИСЛАВ ЛОМАКИН

ГАБДЕЛЬ МАХМУТ

НОВОМИР ПАТРИКЕЕВ

АЛЕВТИНА СЕРЖАНТОВА

АНАТОЛИЙ МОЛОКАНОВ

АРКАДИЙ ЗАХАРОВ

СЕРГЕЙ МАРТОВСКИЙ

ВАЛЕРИЙ МАРТЫНОВ

НИКОЛАЙ ДАНИЛОВ

НИНА ЗИНЧЕНКО

ТАТЬЯНА ТЕНЁВА

АЛЕКСАНДР КРАВЦОВ

ВИКТОР СТРОГАЛЬЩИКОВ

ВЕРА ХУДЯКОВА

ЮРИЙ ЕРМОЛЕНКО

БОРИС КОЖУХОВ

АЛЕКСАНДР КОЗЛОВСКИЙ

ОЛЕГ ДРЕБЕЗГОВ

ЛЕОНИД НЕТРЕБО

ВАЛЕРИЙ СТРАХОВ

ПАВЕЛ ЧЕРКАШИН

АЛЕКСАНДР ШЕСТАКОВ

ВАЛЕРИЙ КОТОВ

ЕКАТЕРИНА ПИОНТ

ФЁДОР СЕЛИВАНОВ

ВИКТОР КОРОБЕЙНИКОВ

СЕРГЕЙ ГОРБУНОВ

ГЕННАДИЙ КУЦЕВ

ВИТАЛИЙ ОГОРОДНИКОВ

НИКОЛАЙ ОЛЬКОВ

АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ





* * *





Тюменской строкой…

Антология





ТЮМЕНСКОЙ СТРОКОЙ





1


У литературы сибирского Зауралья давняя и богатая история. После присоединения Сибири Ермаком и основания Тобольска именно здесь начиналась литература всего Урало-Сибирского региона. Первые тексты были созданы в 1621–1622 годах, при первом сибирском архиепископе Киприане. Воспоминания ермаковых казаков легли в основу «Написания, како приидоша в Сибирь». Имена тех, кто пришёл с Ермаком в Сибирь, были внесены в поминальный «Синодик».

Киприан завёл в Тобольске, ставшем центром Сибирской епархии, книжное дело. Оно было продолжено после его отъезда. И было замечено в Москве. Среди тех, кого заметили, был и Агафон Тимофеев. В истории отечественной литературы Агафон Тимофеев значится автором нескольких оригинальных виршевых сочинений. В 1631 году его вызвали из Тобольска в Москву, наказав ему «быти… на Печатном дворе у государева дела у книжной справки». Коль слава об его искусности книжных дел мастера дошла до Москвы и его вызвали туда на службу, надо полагать, что эта искусность проявилась уже в годы его служения в Тобольске.

1 сентября 1636 года — дата, проставленная Саввой Есиповым собственноручно в конце рукописи, ставшей известной под его именем как Есиповская летопись. Дату эту можно считать днём русской литературы всей Сибири. В это время были написаны и «Повесть о городах Таре и Тюмени», и «Сказание об Абалацкой иконе». Авторство их тоже приписывают Есипову.

Сибирское Зауралье знало людей грамотных и творчески одарённых. Удалённость от культурных центров не означала изоляции. Достаточно сказать, что архиерейская библиотека Тобольска уже к 1650 году насчитывала более 150 томов. А во главе Тобольско-Сибирской епархии стояли люди, сами не чуждые литературных занятий, известные своими оригинальными сочинениями. Митрополит Филофей Лещинский в начале XVIII века не только организовал в Тобольске из учеников архиерейской школы театр, но и сам писал для него пьесы духовного содержания и даже режиссировал.

Или вспомним митрополита Иоанна. На Тобольскую кафедру в 1710 году он пришёл уже прославленным в церковных кругах писателем. Им написано более десяти книг, часть из них — переводы, но есть весьма оригинальные сочинения, в том числе писанные стихами. Биографы Иоанна приводят свидетельства, из которых следует, что только в трёх его произведениях («Алфавит духовный», «Богородице Дево» и «Осмь блаженств евангельских») содержалось соответственно 10322, 24269 и 5934, то есть в итоге 49536 стихов. И это — не считая стихотворных фрагментов в других книгах. Правда, известный поэт начала XVIII века Антиох Кантемир весьма скептически отзывался об его стихотворстве. Для нас же важно отметить, что митрополиту Тобольскому и Сибирскому Иоанну стихотворная форма для выражения мыслей была привычна.

Но мы поведём речь о литературе светской. И потому среди славных имён её зачинателей в Сибири вспомним Семёна Ремезова. Тем более, они с Иоанном — современники.

Семён Ремезов известен как картограф и архитектор. Но он был литературно одарённым человеком. Составленная им «История Сибирская» по его имени известна как Ремезовская летопись. В ней творчески использованы легенды и предания, документальные свидетельства тех лет, ряд исторических источников. Мы слышим взволнованный лирический голос человека, влюбленного в свой родной край: «Воздух над нами весел и в мирности здрав и человеческому житию потребен. Ни добре горяч, ни студен… Земля хлебородна, овощна и скотна, оприч мёду и винограду ни в чём скудно. Паче всех частей света исполнена пространством и драгими зверьми бесценными. И торги, и привозы, и отвозы привольны. Рек великих и средних, заток и озёр неисчётно, рыб изобильно множество и ловитвенно. Руд, злата и серебра, меди, олова и свинцу, булату, стали, красного железа и в укладку, и простова, и всяких красок на шелки, и камней цветных много и от иноземцев скрытно…».

Литературная одарённость Ремезова заметна и на текстологической части его картографических трудов. А свою «Книгу, глаголемую Херография», он открывает виршами. Они написаны неравносложными стихами с парной рифмовкой. В отечественной литературе конца XVII века уже утверждается силлабическая система стихосложения. Но до Тобольска влияние силлабики ещё не дошло, а вирши были привычны. В привычной форме торжественного краесловия (когда созвучны крайние в строках слова) Ремезов и обращается к читателю своей «Херографии».

А спустя 100 лет, 30 августа 1782 года, в Тобольске звучит вполне современная стихотворная речь:

Страна моя! Тебя я не забуду,

Когда и под сырой землёю буду;

Велю, чтоб друг на гробе начертил

Пол-линии: и я в Сибири жил.





Стихи эти — из патриотической оды «К Сибири» — звучали на торжестве, посвящённом открытию Тобольского наместничества. Оду сочинил по всем правилам ломоносовской пиитики и риторики пятнадцатилетний ученик Тобольской духовной семинарии Пётр Словцов. Он же звонко и прочитал её в присутствии первого наместника Е. П. Кашкина, а главное — при большом стечении тоболяков. Стихам они не удивились, видимо — привычны были, а в среде семинаристов — обычны.

Специалисты знают Петра Андреевича Словцова как автора двухтомного «Исторического обозрения Сибири». Но он был интересным поэтом, с которым желание познакомиться выразил Г.Р. Державин. Он был автором двух чисто литературных книг — «Письма из Сибири 1826 года» и «Прогулки вокруг Тобольска в 1830 году». И потому историю литературы сибирского Зауралья представить без него очень трудно.

А в 1834 году русская литература обогатилась стихотворной сказкой Петра Ершова «Конёк-Горбунок». Её звучные стихи знакомы с детства каждому русскому. Стихотворная сказка Петра Ершова является знаковой для культуры региона, более того — его культурной визитной карточкой. И в литературном пространстве региона «Конёк-Горбунок» — классика, которой можно гордиться. Ею он отмечен на общероссийской литературной карте. А премия имени П. П. Ершова является для писателей Тюменской области весьма престижной.

Целым рядом имён отмечена литературная жизнь Тобольской губернии во второй половине XIX века. Назову Михаила Знаменского. В повести «Исчезнувшие люди» он рассказал о своих отроческих годах и встречах с сосланными в Ялуторовск декабристами. Рассказ о декабристах он продолжил и в повести «Тобольск в сороковых годах». Но у Знаменского есть и другие работы, имеющие отношение к литературе. Я имею в виду его литературно-карикатурные попурри на темы двух достаточно примечательных для XIX века книг — романа Л. Толстого «Война и мир» и романа И. Гончарова «Обрыв». Знаменский создаёт по этим романам ставшие модными сегодня комиксы. Первый публиковался в Петербурге в журнале «Искра», а второй вышел отдельным изданием в 1875 году в Тюмени. Так была сделана и его книга «Моя поездка на кумыс», тоже изданная в Тюмени.

Уроженцем Тобольска является Н. И. Наумов. Он здесь не только родился, но и провёл детские годы и потом возвращался в родной город, служил участковым заседателем земского суда. Не удалялся от родных мест, когда служил и жил то в Омске, то в Томске. В его прозе легко узнаётся Западная Сибирь и типажами героев, и картинами природы, и сюжетными поворотами событий. Книга рассказов и очерков Н. Наумова «Сила солому ломит», изданная в 1874 году, была очень значимой в литературе тех лет и поставила нашего земляка в число лучших писателей, которые определяли тогда литературную погоду. Правда, погоды быстро меняются, с их переменой меняются и оценки, а потому уже в 1897 году, когда Наумов издал свой двухтомник, воспринимали писателя, с трудом вспоминая его, иначе. Он умер в 1901 году. Историки литературы называли Н. Наумова в ряду писателей-народников XIX века. Но на родине его не то чтобы забыли, а как-то отодвинули. В 1962 году тюменский литературовед Л. Г. Беспалова защитила по его творчеству кандидатскую диссертацию. К 160-летию со дня рождения писателя тюменский книгоиздатель Ю. Мандрика выпустил том его избранной прозы, утвердив имя Н. Наумова среди писателей региона.

На рубеже XIX–XX веков интересным явлением в русской литературе стала этнографическая проза. И в ней следует выделить Константина Носилова, уже тогда открывавшего особый мир малочисленных народов Севера. Его прозу отмечал Л. Толстой. К жанру этнографической прозы активно стали обращаться во второй половине XX века, когда места проживания этих народов стали всем известны как неисчерпаемая нефтегазовая провинция и имя К. Носилова прочно утвердилось в литературе.





2


Тюмени исторически не очень везло. Да, это первый город в Сибири. Но столицей Сибири на долгие годы суждено было стать основанному годом позже Тобольску. Через Тюмень везли дальше в Сибирь каторжников и ссыльных, шли бесчисленные переселенцы. В Тюмень же не ссылали ни царь, ни Советская власть. Ссылали на Север, в Сургут и даже в Берёзово, но не в Тюмень. Ей долго, до конца XX века, пришлось быть транзитной площадкой. Правда, в 1918 году Тюмень стала центром губернии. Но пожар Западно-Сибирского (Ишимского) крестьянского восстания вскоре стёр губернию с карты. Территорию включали то в состав Уральской области (дабы пролетариат перевоспитал тюменского собственника-мужика), то в состав Омской области, пока в 1944 году не образовалась Тюменская область, а Тюмень стала её административным центром. Именно центром, ибо на статус областной столицы она долго не могла претендовать; столичности-то ей и недоставало.

Литературу собственно Тюменского края долго не замечали. Её начальную историю рассматривали как часть литературного движения Сибири, справедливо полагая, что русская литература Сибири зарождалась в Тобольске, а первый русский сибирский писатель — Савва Есипов. Уральские литературоведы с Тобольском XVII–XVIII веков связывают становление русской литературы на Урале, справедливо полагая, что «Краткая сибирская летопись Кунгурская» не только была создана Семёном Ремезовым на Урале, но и на основе уральских (строгановских) источников. Пребывание в Западной Сибири декабристов, а во второй половине XIX века — мощное переселенческое движение создали образ края, где царствуют произвол и беззаконие, образ «гиблого места», куда судьба если и занесёт, то на явную погибель. А в XX веке для уральских критиков край этот был малоинтересен, поскольку это сибирское Зауралье, а для сибирских — поскольку это — сибирское Зауралье. Отсюда вялое внимание к краю журналов «Урал» и «Сибирские огни», уральских и сибирских писательских организаций. Местные литературоведы в учебной книге «Литература Тюменского края» (1997) вынуждены были констатировать, что «Тюменский край поставлен исследователями в положение «межеумочного» явления, которое «не просматривается» с позиций соседних с нами культурных центров Сибири и Урала».

Ситуация стала меняться во второй половине XX века. Начался нефтяной бум, стремительно возводились и росли северные города с кошельком, который Тюмени и не снился. Город молча принял функцию перевалочного пункта, город всё отдавал нефтегазовому Северу и, как Золушка-падчерица, не претендовал ка большее. Область укреплялась, энергетическое сердце России, как стали именовать Тюменскую область, осознало свою крепнущую силу. Падчерица неизбежно должна была вот-вот раскрыться.

Тут и пришло время думать о том, каким лицом она откроется. Пришло время думать и о собственной писательской организации. В советское время их статус был достаточно велик. И хоть властям было хлопотно с ними, но и без них власти не чувствовали своей должной состоятельности.

16 февраля 1963 года в Тюмени прошло учредительное собрание Тюменского отделения Союза писателей РСФСР. Собрали цвет тюменской творческой интеллигенции. На собрание пришёл первый секретарь Тюменского обкома КПСС Б. Е. Щербина. Кстати, все годы работы в Тюмени он не только интересовался делами в писательской организации, но и регулярно бывал на её собраниях. Для идеологического контроля? Да нет, просто из участливого интереса. И принимал писателей. И помогал им. Давал понять, что они нужны и востребованы. Читал те книги, что издавали местные писатели. То же можно сказать о сменившем его Г. П. Богомякове. И если в словах моих слышится ностальгия, то, право же, на расстоянии лет понимаешь: есть о чём ностальгировать.

К этому времени на территории Тюменской области проживали шесть членов Союза писателей. Это было достаточное число, чтобы учредить свою организацию, а не состоять на учёте кто в Свердловской, кто в Омской, т. е. у соседей.

Ещё в 1955 году в Союз писателей был принят Иван Истомин. Истомин свободно владел несколькими языками, писал на ненецком и на русском. Его первое стихотворение на ненецком языке «Олень» было опубликовано в 1936 году. Первая книга «Наш Север» вышла в 1953 году. В 1958 году он переехал с Севера в Тюмень и работал в местном издательстве редактором. Его справедливо считают одним из зачинателей литератур народов Севера, а личное его мужество (он с детства тяжело болел) неизменно вызывало восхищение.

Михаил Лесной в Союз писателей был принят в 1957 году. Он был самым возрастным среди учредителей организации, ему было почти 70 лет. Писать он начал ещё в юношестве, году в 1915, потом учительствовал в Северном Казахстане и в Ишиме. Публиковался в местной печати. В 1950 году свои рассказы натуралиста отправил на конкурс Детгиза, был замечен и опубликован в коллективном сборнике. Тогда же свою фамилию Зверев ему пришлось сменить на псевдоним Лесной, ибо обнаружился писатель- однофамилец. К началу 1963 года им было издано пять книг. Его рассказы о природе и животных охотно принимали периодические издания.

Константин Лагунов в Союз писателей был принят в Таджикистане в 1959 году. До этого несколько лет он был вторым секретарём ЦК ЛКСМ республики. Завершив комсомольскую карьеру, занялся журналистикой, а потом и литературой. В Тюмень, в родные места, он вернулся в 1961 году, стал главным редактором местного издательства. Человек комсомольской энергии, талантливый организатор, он подал идею создания своей областной писательской организации. Именно он и возглавил её, бессменно руководил ею до 1983 года.

Иван Ермаков заявил о себе в литературе в 1956 году. Он тогда напечатал в областной газете сказ «Соколкова бригада», который тут же был замечен, перепечатан журналом «Сибирские огни». За новыми сказами к Ермакову выстраивались многие периодические издания. Сказы его были посвящены событиям нашего времени и совсем недавнего прошлого — времени войны. Именно он одним из первых обратился к теме «женщины на войне», именно он уже названием сказа создал её образ — «Богиня в шинели».

Буквально накануне собрания в Союз писателей были приняты Василий Еловских и Владислав Николаев. Впоследствии первый уедет из Тюмени в Курган, второй — в Свердловск. Но на начальных страницах истории Тюменской писательской организации их имена встречаются часто.

Вскоре на учёт в Тюменскую писательскую организацию встал Юван Шесталов. Его имя уже было известно всесоюзному читателю. Он учился в Ленинграде, в Тюмени он, ещё молодой человек (ему было 26 лет), стал работать инструктором в обкоме комсомола. В 1963 году в Тюмени издали его сборник стихов «Радуга в сердце», а год спустя появилась повесть «Синий ветер каслания», которая очевидно открывала не просто талантливого литератора, а целое художественное явление.

Уже в первый год своего существования Тюменская писательская организация достаточно энергично обозначила своё присутствие в культурной и общественной жизни региона. Областное бюро пропаганды литературы в своём отчёте за 1963 год указывает на три читательские конференции, 17 обзорных лекций по современной литературе, более ста литературных вечеров в библиотеках, 145 писательских выступлений, издание 38 книг местных авторов. Поверим этим цифрам, ибо есть архивные свидетельства не меньшей активности тюменских писателей и в последующие годы.

С 1963 года уже можно было серьезно говорить о литературной жизни области.

Традицией Тюменской писательской организации стало проведение регулярных областных семинаров молодых. Эти семинары иногда собирали до 50 человек. На них открывались новые имена, они были школой для молодых. В районах и городах работали десятки литературных объединений.

В начале 1964 года в Союз писателей уже Тюменской организацией был принят Леонид Лапцуй. Принимали взыскательно, даже скупо. Но уже к началу 80-х годов в писательской организации состояло 16 человек, среди них Евгений Ананьев-Шерман, Зот Тоболкин, Геннадий Сазонов, Раиса Лыкосова, Евгений Вдовенко, Николай Денисов, Сергей Шумский, Еремей Айпин, Любовь Заворотчева, Владимир Нечволода, Николай Шамсутдинов, Анна Неркаги и другие.

Изюминкой в деятельности областной писательской организации стало проведение Дней советской литературы. Таких Дней было проведено несколько. К местным писателям присоединялись писатели, достаточно в то время известные в стране, среди них Георгий Марков, Алим Кешоков, Римма Казакова, Марк Лисянский, Людмила Татьяничева и многие другие. Дело не в обширном перечне имён, а в том энтузиазме, с каким проходили встречи с читателями. И в той заинтересованности в таких встречах, в живом общении населения с писателями, которые сопровождали эти Дни.

К началу 80-х годов это была одна из крупнейших организаций Союза писателей. Стало остро ощущаться отсутствие в области своего издательства и своего журнала. Заговорили о книжном голоде. Очень многое зависело от центра. В сентябре 1989 года писатели обратились с письмом к Председателю Верховного Совета РСФСР, члену Политбюро ЦК КПСС В. И. Воротникову. Вопрос ставился остро: «если проблемы экономического, социального плана в регионе, хоть и со скрипом, но как-то решаются, то для развития культуры делается очень мало. Этим и вызвано беспокойство, наше обращение к Вам, чтоб на самых высоких уровнях решить наконец проблемы комплексного развития региона. Пока в комплексе отсутствует важнейшее звено: забота о духовном, нравственном развитии сибиряков-тюменцев».

Но вскоре исчезла цензура, была отменена в книгоиздании разрешительная система, снят идеологический контроль. В истории Союза писателей, в деятельности его региональных организаций началась новая эпоха.




3


Тюменская писательская организация не распалась. В том заслуга почти 17 лет возглавлявшего её Сергея Шумского. В 2003 году его сменил Анатолий Васильев, а в 2005 ответственным секретарём был избран Николай Денисов. Правда, потеряли особняк, в котором располагался Дом писателей. Теперь квартируем у новых хозяев нашего прежнего Дома в двух небольших комнатках. Лишились бюджетной поддержки, а потому все вместе собираемся крайне редко. Крайне редко встречаемся с читателями. Редкие презентации новых книг привлекают всё больше фуршетом. Во властных кабинетах встречают недоуменно: вы ещё существуете? Правда, отдельным писателям удаётся найти спонсоров на издание книг. И власть отдельным писателям помогает. Но организацию не видят в упор.

Создаётся ощущение, что начальники от культуры исходят из представления о культуре только как о виде досуговой деятельности. И всё, что связано с досуговой деятельностью, получает поддержку. Будь то гастроль заезжей поп-звезды, межрайонный фестиваль лошкарей или городской праздник непервого поцелуя. Не понимают они, о чём речь, когда говоришь им, что самосознанием культуры являются искусство и литература. Отстраняя творческие союзы, начальники от культуры опускают культуру на уровень развлечения. А потому сегодня в большом спросе массовики- затейники из былых культпросветучилищ, но не писатели.

Не только Тюменская, но практически все региональные писательские организации большие надежды возлагают на Закон о творческих союзах. Но когда он будет принят! А существовать надо сегодня.

Не способствует востребованности и тот факт, что писатели разобщены. В 1993 году московский раскол дошёл и до Тюмени, было образовано Тюменское региональное отделение Союза российских писателей. Его возглавил поэт Николай Шамсутдинов. В 1997 году выделились в самостоятельную организацию писатели Ханты-Мансийского автономного округа, её возглавил талантливый прозаик Николай Коняев. Они получили право самостоятельного приема в Союз. Всё меньше, в силу удаленности, свою принадлежность к Тюменской организации ощущают писатели Ямала. В ситуации разобщённости уютно начинают себя чувствовать внеуставные самодеятельные Ассоциации. Они устраивают литературные шоу с конкурсами и премиями на щедрые пособия спонсоров, которых тут же производят в лауреаты.

Но хватить плакаться…

На территории Тюменской области в трёх ныне существующих писательских организациях на учёте состоит более ста человек. Их творчество и образует современное литературное пространство региона.

Литература Тюменского края заметна в таком направлении, как очерк и публицистика. Заметны были очерки и статьи Константина Лагунова. Сошлюсь на его новомировскую статью 1967 года «Нефть и люди». Уже тогда, на пике эйфории от тонн и кубометров добычи углеводородного сырья, он поставил вопрос о нравственной цене успехов. Речь шла и об экологии, и о сбережении культуры коренных народов, и о развращающей идеологии «результат любой ценой». Очерковой прозой получили известность Евгений Ананьев и Геннадий Сазонов. Престижной премией имени Ленинского комсомола была отмечена очеркист Любовь Заворотчева.

Сегодня это направление активно разрабатывает писатель Анатолий Омельчук. Север стал не только тематической магистралью его творчества, он стал его любовью и жизнью. Публицистическая книга Анатолия Омельчука «Частное открытие Америки» в 2007 году вышла третьим изданием. Назову и Николая Смирнова, поистине летописца эпопеи освоения нефтегазовой провинции. В его пяти книгах (последняя — «Единая цитадель» — издана в конце 2007 года) собраны факты, события, имена, которыми отмечена эта эпопея. Да, книги Николая Смирнова характеризует журналистская скоропись. Но вспомнилось слово, которым в дневнике Михаил Пришвин характеризовал работу Владимира Маяковского: он хотел «пришпилить» день к бумаге. В очерковой прозе тюменских писателей нефтегазовая эпопея второй половины XX века «пришпилена» к бумаге. И в том их заслуга перед литературой.

Современную литературу Тюменского края характеризует её многонациональный характер. Развитию литератур малочисленных народов Севера в Тюменской писательской организации всегда уделяли первостепенное внимание. И сегодня мы имеем достаточно зрелые литературы, заявившие о себе только в XX веке. Об уровне их зрелости и самобытности можно судить по тем именам, которыми эти народы представлены на всероссийской литературной карте: Анна Неркаги (ненцы), Еремей Айпин (ханты). Юван Шесталов (манси). Всё слышнее заявляет о себе литература сибирских татар, яркой кометой очертил литературное пространство края поэт Булат Сулейманов. Тобольский литературовед Флёра Сайфулина в 2007 году опубликовала монографию «Формирование и развитие татарской литературы Тюменского региона», в которой истоки сибирско-татарской литературы она обнаруживает в XIV веке.

Тюменские писатели в последние годы активно осваивают историческую тему. Она представлена романами М. Анисимковой, А. Васильева, В. Софронова. Большое историческое повествование о М. М. Сперанском завершает тобольский писатель Ю. Надточий. Картина литературной жизни Тюменской области будет неполной без имён прозаиков Зота Тоболкина, Николая Коняева, Александра Игумнова, Сергея Козлова, Бориса Комарова и др., без имён поэтов Андрея Тарханова, Петра Суханова, Николая Шамсутдинова, Людмилы Ефремовой и др. Я называю имена без указания их принадлежности к тому или иному творческому союзу.





4


Антология «Тюменской строкой» включает в себя биографические справки и страницы творчества тех, кто был принят в Союз писателей Тюменской писательской организацией или длительное время состоял в ней на учете. Не дождался первой книги и не был принят в Союз Владимир Белов (1949–1983), не успела оформить членство Светлана Соловьева (1937–2005). Следуя этому (согласимся: формальному) принципу, мы не представили в антологии тех, кто был принят другими организациями на территории области, в том числе близким нам по единому творческому союзу Ханты-Мансийским отделением… Стоит сожалеть, что по этой причине не представлены Александр Игумнов и Сергей Козлов. В Союз российских писателей вступил Александр Гришин (1948–1998), без которого картина поэтической жизни Тюмени конца XX века не будет полной. Многие выехали за пределы области, и мы потеряли с ними связь. Я сожалею, что единое и художественно многообразное литературное пространство нашего региона — Тюменской области — представлено неполно. Но мы и не стремились к исчерпывающей полноте. Через отобранные имена мы стремились показать, что литература Тюменской области достойна внимания и уважения.

Литература Тюменской области — это и наша история, и наша культура, и наша визитная карточка. Именно об этом и антология «Тюменской строкой».



Юрий МЕШКОВ





Мешков Юрий Анатольевич родился 17 июня 1939 года в г. Одинцово Московской области. Доктор филологических наук, профессор. В 1966–1974 годах работал в Казахстане, в Кокчетавском пединституте, с 1974 — в Уральском госуниверситете, с 1995 — профессор Тюменского госуниверситета. В печати как литературный критик выступает с 1964 года. Автор трёх книг и более сотни литературно-критических статей и рецензий. Заместитель ответственного секретаря Тюменской писательской организации. Заслуженный работник высшей школы РФ.

Член Союза писателей России с 1995 года. Живёт в Тюмени.





ИВАН ИСТОМИН





Истомин Иван Григорьевич родился 7 февраля 1917 года в селе Мужи Шурышкарского района, в семье рыбака, коми по национальности. В детстве он перенес тяжелую болезнь — острый полиомиелит и навсегда остался инвалидом. В 1938 году он окончил Салехардское национальное педагогическое училище. После этого двенадцать лет преподавал ненецкий язык и рисование в школах Севера. С 1950 года — сотрудник окружной газеты «Красный Север». В 1958 году он переехал в Тюмень. Более пяти лет работал редактором Тюменского книжного издательства, выпускал книги на языках народов Севера.

Писать И. Истомин начал ещё в педучилище. Он был одним из организаторов студенческого рукописного журнала «Ямал тату (Искры Ямала»). Первое его стихотворение «Олень» было опубликовано в 1936 году в окружной газете. С тех пор он регулярно выступал в газетной периодике округа и области, в журналах «Сибирские огни», «Дружба народов», «Урал», «Нева», в альманахах и коллективных сборниках. Первая книга — сборник стихов на ненецком языке «Наш Север» была издана в 1953 году. За ней последовали сборники прозы и стихов «Утро Ямала» (1955), «Любимый Север» (1957), «Дети тундры» (1959) и другие.

Творчество И. Истомина отличается жанровым разнообразием. Многие его стихи положены на музыку местными композиторами и популярны на Севере. Известен он и как драматург. Его повести и романы, а также очерки и заметки публиковались как на русском, так и на ненецком языках. Его перу принадлежит ряд переводов с русского на ненецкий и коми языки. Много сил он отдал собиранию фольклора северных народов, свободно владея ненецким, хантыйским и коми языками. Творчески осваивая фольклор, он создал интересную по замыслу поэму «Сказание о Солнце». Роман И. Истомина «Живун» имел программное значение для ненецкой литературы, открывая в ней эпическое начало. В 1997–1998 годах в Средне — Уральском книжном издательстве (Екатеринбург) было издано трехтомное собрание его сочинений.

И. Истомин занимался и живописью. Широко известны две его картины: «Арест легендарного вождя ненецко-хантыйской бедноты Ваули Пиеттомина» и «Ленин на Ямале», они хранятся в Салехардском окружном краеведческом музее.

Награжден орденом «Знак Почета», медалями.

Член Союза писателей СССР с 1955 года.

Умер И. Истомин 27 июля 1988 года в г. Тюмени.





ЖИВУН



(отрывок из романа)


После Ильина дня Ильку перестали купать в росе. Цветы отцвели, травы поблекли, огрубели. Выпадал иней. Чувствовалось приближение осени.

В воскресенье уговорились идти в тайгу за кедровыми шишками. И старших ребятишек взяли. Упросился с ними и Илька.

Кухарить и присматривать за малышами была очередь Парасси. Она охотно осталась.

Утром неожиданно разболелись зубы у Мишки Караванщика. Он вышел к завтраку обвязанный платком, морщился, то и дело прикладывая руку к щеке. Никто не удивился: застудил, видать, погода-то холодает. Его тоже оставили дома.

Сандру это обстоятельство немного озадачило. Ни с вечера, ни ночью муж не жаловался на зубную боль. С некоторых пор она заметила в Мишке перемену: стал спокойнее с нею. Вот только бессонницами мается. Средь ночи встает и слоняется где-то по острову, подолгу не возвращается. И этой ночью выходил. Может, и простыл.

Наказав Парассе последить и за Мишкой, в случае надобности пособить ему, Сандра отправилась в лес.

На гористую сторону Хашгорт-Егана переехали на неводнике.

Лес здесь такой, что и бывалым лесовикам на диво. Кедрач высокий, густой!

Ильку оставили в лодке, а сами ушли по галечному берегу в бор, начинавшийся у воды. Вскоре совсем неподалеку то в одном месте, то в другом раздались удары палок — колотили по стволам деревьев, стряхивая шишки на землю. Мальчику сделалось до слез обидно, и он стал кликать мать. Она, видно, была далеко, зова долго не слышала, а когда наконец подбежала, он едва не ревел:

- Мама, найди поскорее встань- траву-у! Я тоже хочу шишковать!

- Ищу, милый, да все не везет. — Елення подняла сынишку на руки, вздохнула — тяжел уже Илька — и понесла к лесу. — Сейчас поищем вместе. Может, сам найдешь, укажет тебе боженька милостливый.

- А он тут живет?

- Он повсюду, где помнят о нем. Молись, проси его помощи.

Тяжело ступая между кустами, задевая их широким сарафаном, Елення пробиралась вверх по кочкастому склону горы. То и дело она натыкалась на толстоствольные користые деревья, прикрывала лицо сынишки рукавом кофты, чтобы не оцарапали его густые, в длинных зеленых иглах, ветви. Ветви были затянуты паутиной. Паутиной, казалось, опутан был весь лес. А Илька, моля мысленно боженьку, во все глаза высматривал на земле заветную встань-траву.

- Вон встань-трава! В кусте! — Он показал рукой на незнакомое ему растение с узкими, как иглы, листьями.

- Это багульник. Им покойников окуривают, — объяснила Елення. Она опустила Ильку па сухое местечко возле кустарника, поправила под ним подол его легкой летней малицы. — Посиди тут, а я примусь за работу.

Илька загрустил. Огляделся. Рядом сновали ребята. Энька палкой сшибал шишки с нависших от тяжести ветвей, собирал добычу в кучу. А Сенькины дочурки, задрав головы, восторженно подпрыгивали. Встречая черный град шишек, сыпавшихся с верхушки высокого развесистого кедра, они радостно визжали. Их папка вскарабкался чуть не на самую вершину дерева и длинной палкой сшибал темные созревшие плоды. Ай да папка! Ловок и удачлив! Девчонки только успевай собирать.

- А где наш папка? Почему не на дереве? — спросил Илька Еленне.

- Далеко, видать, ушли они с дядей Элем, в самую глушь лесную. Тоже лазает по кедрам, не без того. А шишек ноне много. — И Елення окликнула: — Февра! Не ходи далеко, заблудишься! Тут тайга тайгой! Медведи да всякие зверюги! Таскай шишки к брату, веселее ему будет.

С пустым мешком и большим, как ведро, лукошком Елення скрылась за деревьями. Февра подтащила к брату полное лукошко шишек, вывалила их рядом с ним.

- Во сколько! Крупные, спелые, без серы! Ешь, щелкай, Илька, свеженькие орешки. — И вприпрыжку убежала к ребятам.

Илька выбрал из кучи шишку покрупнее, слабосильными пальцами кое-как отеребил чешуйки да защелкал орехи. А все равно невесело. Вот самому бы сшибать шишки! Взобрался бы на самый высокий кедр, повыше дяди Сени. Эх, если бы найти встань-траву! Неужели и здесь, в таком большом лесу, мама не найдет ее? А может, поискать самому, поползать меж кустов? Вот подумать-подумать о боженьке, помолиться ему, попросить о помощи, а потом поползти…

Он отложил шишку и закрестился, зашептал, подражая бабушке Анн:

— Боже, ты всемогущий! Помоги мне, грешному, вылечиться. Помоги найти встань-траву. Мне ох как хочется ходить! Энька вот бегает, на дерево даже лазит, а я… Шишек собрал бы сколько! А то сижу да сижу. Не видишь разве, боженька?.. — Что дальше сказать, он не знал и закончил на манер бабушки: — Прости нас, грешных, господи. Аминь!

И пополз за куст по мшистым кочкам. Попадались Ильке ещё не осыпавшиеся ягоды — черные, красные, голубые. Он съедал их. Всякую траву он внимательно рассматривал, ощупывал руками. Но встречалась давно знакомая, а не особенная какая-то. Незаметно он переполз по влажной ямке к следующему кусту, от того — к третьему. И там не задержался. Штанина на правом его колене взмокла, холодила и малица. Февра с ребятишками, слышно, галдит уже где- то далеко.

Илька приполз ещё к одному кусту и рядышком увидел какую-то незнакомую травинку: почти от самой земли на ней росли листья, а на листьях ещё листья, мелкие, густые, как перья. И цвет у травинки зеленый-зеленый, не такой, как у других трав. А на нижней стороне листьев в два ряда — красные бугорочки.

Екнуло сердечко у мальчика — встань- трава! Он оглянулся — спросить не у кого. Вцепился обеими руками в траву, поднатужился и вырвал. Повертел её перед глазами, понюхал — трава как трава. Поискал ещё поблизости и опять нашел несколько таких травинок, даже покрупнее. Сорвал. Сердце колотилось радостно: боженька услышал его мольбу!

С крепко зажатой в кулачке заветной травой он пополз дальше, не чувствуя, что уже весь вымок. Пошарил ещё в нескольких кусточках, однако безуспешно. Видно, боженька счел достаточным и этих травинок, чтобы стать Ильке здоровым.

Мальчишка не без труда возвратился на место, к куче шишек, спрятал находку в рукав малицы — не потерять бы. И так радостно ему стало, что хотелось лишь думать об одном — каким он будет здоровым, сильным, как станет ходить на ногах и бегать. Бегать, бегать!..

Февра принесла ещё одно лукошко с шишками. Увидела мокрого братишку, ахнула:

- Илька, ползал, что ли? И рот-то весь черный от ягод. Надо было тебе в мокроту лезть! Нарвала бы сколь хочешь.

- А вот и не из-за ягод… Я что-то нашел. Боженька помог. Не скажу тебе… Я тоже буду бегать, — не утерпел, выдал свой секрет Илька, таинственно прижимая к животу рукав малицы.

Февра сморщила носик:

- Пфи, глупый дурашка! Промочил вон ноги. Вовсе отнимутся! Попадет тебе от мамки! Щелкал бы лучше орехи…

Но мать не ругала сынишку.

Илька не кинулся к ней со своей радостью. Он дождался прихода всех взрослых из леса и хитровато спросил:

- Вы опять не нашли встань-траву?

- Нет, — ответил за всех отец. — Не растет она, видать, в нашенских местах.

- А вот и не так! Растет она тут! Я боженьку попросил, поискал и нашел. Вот сюда, в рукав, запрятал!

- Да ну! — радостно всплеснули руками родители. — Вот повезло-то тебе! Покажешь дома. Сейчас поедем.

Только лодка пристала к Вотся-Горту, навстречу выбежала Парасся. Была она какая-то особенно приветливая.

- Управились за полдня? Насбирали-то сколь! И морошка! А крупнющая — что наперсток! — рассылалась она в похвалах.

Теплый, даже ласковый голос, мягкий блеск её глаз обратили на себя внимание женщин. У них ведь какой-то обостренный нюх на всякую томность и негу. Да и от мужиков не укрылась перемена в Гадде-Парассе.

- Ожила баба, якуня-макуня! Хоть сызнова замуж выдавай, — простодушно высказал Гажа-Эль то, что подумалось всем.

Сенька воспринял шутку с горделивым достоинством:

- На чужой каравай рот не разевай! Я пока живой! — Вокруг засмеялись, но сдержанно.

Сеньку это удивило, он, по обыкновению, заморгал, недоумевая, разве чего- то не так сказал?

Все тем бы и кончилось. Но случилось такое, что превратило перемену характера Парасси в подлинную загадку.

Может, без умысла, а может, что-то заподозрив, Сандра поинтересовалась:

- Караванщик-то мой не протянул тут кисы, маясь зубами? Аль ты вылечила его?

«Ну вот, пойдет заваруха», — насторожились все, ожидая от Парасси ответного выпада. Но она добродушно отмахнулась:

- Больно мне нужно…

«С чего такая смирная?» — подивились и женщины, и мужики.

Ильке не терпелось испробовать свою находку, он затеребил мать. Елення стала выгружать мешки да лукошки. И другие принялись за дело. Парасся бойко помогала Сеньке. Её обычное визгливое покрикивание на мужа и детей разносилось по Вотся-Горту.

Как только пришли домой, Илька поспешил показать свою находку родителям.

- Во, глядите, встань-трава! Правда, правда! Боженька дал. Завари скорей, мама. Я выпью и выздоровею!

Отец пытливо осмотрел помятый пучок, понюхал, но попробовать траву на вкус воздержался. Такую он прежде, кажись, не встречал. А зелень всякая бывает, можно и отравиться.

- Надо хорошенько разузнать. Покажем Караванщику — он все же поболе нас видал, — решил Гриш.

А Мишка будто чуял, что нужен, сам пожаловал. Голова его была по- прежнему обвязана платком. Гриш сразу к нему:

- Ну-ка, Миш, глянь на эту траву- мураву. Что за диковина?

- Эта?.. Эта в сыром бору растет. Как ее… дай бог памяти…

- Встань-трава! — подсказал Илька. И замер.

- Иначе… Не выговорить сразу: па- по-рот-ник, вот как!

- Нет! Это встань-трава! — заревел Илька.

И взрослые, чтобы успокоить парнишку, согласились. Елення в тот же день высушила пучок травы в блюдце на самоварной конфорке и заварила в чайнике. Получилась мутноватая жидкость без особого вкуса.

- Все же испытаем перво-наперво на живности. На кошке, что ль. Сдохнет, не велика беда. Зато остережемся, — не спешил Гриш.

Ребятам было жаль рисковать котом Васькой, да что поделаешь. Они посадили кота к щербатому блюдечку, в которое налили остывшего травяного отвару. Васька попробовал и вылакал весь, видно, пить захотел.

- Теперь берегитесь. Если от этого питья-зелья кот начнет расти, то превратится в рысь, — с серьезным видом пошутил Гриш.

Елення и Марья заохали.

- В пору ружье зарядить, якуня- макуня, — посмеялся Эль. — Не ровен час слопает нас кот. Аль поймать да кокнуть, пока не поздно?

- Не надо, дядя Эль! — взмолился Илька. Уж очень хотелось ему убедиться в волшебной силе травы.

Отец поддержал его:

- Подождем до завтра.

Весь вечер в избе только и разговору было о возможном чуде. Шелушили шишки, выжимали орехи на расстеленные мешковины и малицы. Илька подсоблял как мог, не сводя глаз с кота, который сначала потянулся, потом умылся лапой и преспокойно забрался на недавно сложенную печь.

- Кис, кис! — окликал его Илька время от времени.

Васька шевелил хвостом, поворачивал мордочку, жмурил зеленые глазки, будто говорил: «Пока все в порядке!» Когда в избе ложились спать, кот оставался прежним, небольшим, смиренным. Он залез к Ильке под одеяло и пошел мурлыкать. Поглаживая его, мальчик с грустью думал: «Нет, не подействовал настой на кота».

Прежде чем лечь, Гриш сам попробовал немного отвару. Почмокал, покрякал.

- Ого! Кажись, делаюсь богатырем- великаном. — Он шутливо зашевелил руками и плечами.

Илька радостно оторвался от подушки!

- Правда, папа?!

Гришу стало неловко.

- Нет, детка. Брешу я. Не к месту вообще-то. — И погасил огонь жировника в плошке. — Спать, спать. Утро вечера мудренее.

Долго опять не мог уснуть Илька, думая, как хорошо бы вылечиться ему. Утром отец разрешил мальчику выпить оставшийся вар, заверив жену:

- Обычное растеньице, безвредное. Выпьет — успокоится.

Но Илька тешил себя догадкой: на отца с котом трава потому не подействовала, что они и так здоровы, а он же калека. Дрожа от волнения, Илька опустошил чашку до дна.

- Теперь-то уж Илька наш будет встанька! — хлопала в ладоши Февра.

- И буду! — Иного Илька себе не представлял.

Весь день Илька жил как во сне. Вот- вот произойдет чудо! Он зашагает по избе, побежит на улицу… Терпеливо сидел мальчик у стола, вертел в руках ваньку-встаньку и потом молил боженьку. Февра с Энькой то и дело подбегали к нему, спрашивали, как он чувствует себя. Даже заставляли его вставать на ноги. Но он гнал их, продолжал ждать и молиться.

Вечером, когда все собрались в избе, Илька разрыдался неудержимо.

- Обманул меня боженька, обману- ул! Это не встань-трава была-а…

Мать в испуге кинулась к нему, зажала рот рукой.

- Ой, нельзя так про боженьку! Грех! Прости, господи, дите несмышленое!

- Не плачь! Бог слезам не верит, — печально произнес отец.

- Бог злой, только наказывает меня. Что я сделал ему худого? — всхлипывал мальчик и в сердцах швырнул к печке упорного ваньку-встаньку.





МИХАИЛ ЛЕСНОЙ





Зверев (лит. псевдоним — Лесной) Михаил Андреевич родился 6 июня 1892 года в деревне Немоево Островского уезда Псковской губернии в семье крестьянина. После окончания гимназии учительствовал в начальной школе. Был селькором газет «Коммунист», «Плуг и молот», «Псковский набат», «Пахарь». С конца 20-х годов жил и работал в г. Кокчетаве (Казахстан). В 1937 году переехал в г. Ишим, в ишимских школах преподавал географию и биологию. В 1941 году заочно окончил биологический факультет Омского педагогического института.

Первое стихотворение «Звездочка» было опубликовано в 1915 году в газете «Псковская жизнь». В петербургском «Новом альманахе» напечатал несколько стихотворений и рассказ «Сон былой жизни». Потом был перерыв в творчестве. С 1940 года начинает публиковать рассказы о природе и животных. Печатался в ишимской городской газете «Серп и молот», областных: «Тюменская правда», «Тюменский комсомолец», в альманахах «Сибирские просторы», «Золотые искорки», «Уральские огоньки», в журнале «Уральский следопыт».

В 1950 году принял участие в конкурсе Министерства просвещения на лучшую художественную книгу для детей. По итогам конкурса в 1951 году издательство детской литературы (Детгиз) выпустило сборник «Детям», в который были включены рассказы. М. Лесного «Зайчата», «В половодье», «Игра в прятки», «Лесной домик». Тогда же появился и литературный псевдоним писателя, до этого он печатался под своей фамилией — М. Зверев. В 1952 году в Тюмени вышла его первая книга — «Рассказы натуралиста». В нее вошли сорок его произведений. В 1955 году вышел второй сборник из новых рассказов писателя под названием «В родном краю». Девятнадцать рассказов составили содержание его третьей книги «Мои встречи», вышедшей в начале 1957 года. В 1960 году в московском Детгизе был издан сборник его рассказов «Одноухий», в Новосибирске — «Блуждающие огоньки». В 1962 году в Тюмени выходит сборник «Весенние голоса». В 1966 году Средне-Уральское книжное издательство (Свердловск) выпустило его книгу «Чирвик». После её выхода писатель выехал в родные места.

Член Союза писателей СССР с 1957 года.

Умер М. Лесной (Зверев) 3 декабря 1968 года в г. Пскове.





ВЕСЕННИЕ ГОЛОСА


Весна в этом году выдалась ранняя. Снег согнало быстро, только по оврагам он кое-где задержался и лежал серыми кучками. Поголубело небо. Звонко журчали ручьи, с тихим шепотом пробивалась травка. Набухшие почки лопались. Валом валила на места гнездовок перелётная птица.

Для пернатых наступила весёлая пора песен, плясок, хлопот и волнений. И днем, и ночью неугомонно звучали птичьи голоса.

Мне только что исполнилось тринадцать лет. Отец подарил ружье, и я почувствовал себя взрослым.

Наслушавшись много интересного о глухариных токах, захотел побывать на них. Не раз просил старших взять меня собой, но получал один ответ:

- Мал ещё, заснёшь или глухарей напугаешь!

Мне было обидно: разве тринадцать лет мало? И я решил отправиться на ток один. Дома сказал, что иду ночевать к товарищу, с которым рано утром пойдем на уток, а сам ушел в лес.

Когда я вышел за село, солнце уже садилось. Воздух был полон весенних голосов. Из зеленеющих полей доносилось:

- Крек-крек!.. Крек-крек!.. Крек-крек!.. — Это пел, радуясь весне, коростель.

На озерке из прошлогодней осоки раздавался отрывистый свист водяной курочки:

- Футь-футь!.. Футь-футь!..

Из голубой выси свежими струйками льются нежные, весёлые звуки далекой свирели: их издает селезень-свиязь.

Пролетая над водой, тирликает самочка чирка-свистунка. Пищат кулички. Точно из пустой бочки раздаётся басистый рёв «водяного быка» — выпи.

Небольшой куличок-бекас, играя, камнем бросается из голубой выси вниз, производя хвостом звук, похожий на блеяние ягнёнка.

Солнце село. Со стороны леса долетает слабое токование косачей:

- Чуффы-фы!.. Чуффы-фы!..

И в ответ:

- Чуш-шшы!.. Чуш-шшы!..

Закат гаснет, и птичий гам в перелеске начинает замолкать. Проходит ещё несколько минут, все затихает. Землю окутывают серые сумерки, и среди торжественной тишины над верхушками леса слышится:

- Црк-црк!.. Хор-р-р. хор-р-р!.. Црк-црк, хор-р-р!.. Црк-црк!..

Это «протянула» парочка вальдшнепов.

Я пришёл к глухариному месту, прикорнул у старой сосны и стал ждать утра. Кругом темно, хоть глаз выколи, но мне не страшно. В ушах всё ещё продолжают звучать голоса пернатых.

Спать не хочется. Я весь в ожидании первой встречи с глухарем, с этой могучей птицей, которую до сих пор мне ни разу не приходилось видеть живой. Тревожит сомнение: сумею ли к ней подойти? Это, говорят, очень трудно. А время, как назло, словно остановилось: кажется, зари не дождаться…

Я стал задрёмывать, когда среди мёртвой тишины вдруг раздался громкий, совсем человеческий хохот. Его повторило лесное эхо, и оттого он казался особенно жутким. Стало неприятно и, скажу прямо, — страшно. Сон мигом отлетел. Глаза впиваются в темноту, слух крайне напряжён.

- Ху-ху-ху!.. Ху-ху-ху!.. Ху-ху-ху!.. — раздаётся снова. Звуки эти для меня новые, непонятные, я теряюсь, не зная, что это такое. В голову лезет всякая чушь. Проходит ещё минут пять, и раскатистый хохот вновь повторяется с прежней силой. Я прижимаюсь к дереву, вскидываю ружьё и посылаю наугад пару выстрелов. Страшный хохот замолкает.

Проходит с полчаса, и я опять вздрагиваю: среди тишины вдруг кто-то громко захлопал в ладоши, потом хрипло залаял, точно одряхлевшая собака. Казалось, неведомое существо приближается. Я не выдержал и быстро пошел прочь, подальше от этих странных звуков.

Отошёл немного, хотел остановиться. Вдруг слышу:

- Кха!.. Кха!.. Кха!..

Гулкое эхо многократно повторяет страшный кашель.

Мне вспоминаются страшные бабушкины сказки о леших, о лесных чудовищах. Хорошо знаю, что это чепуха, но мне все же мерещатся причудливые страшные тени.

Ускоряю шаги. Где-то недалеко должна быть избушка лесника. Скорей бы добраться. Мне уже не до глухарей.

Мокрый от пота, еле держась на ногах от усталости и волнения, я, наконец, постучал к леснику.

Дверь отворилась:

- Откуда ты, малец? Да на тебе лица нет!..

- На глухарином току был!..

- Тебя что же, глухари перепугали?

- Не смейся, дедушка, кто-то в лесу страшно кашляет!..

- А ты поди подумал, леший за тобой гонится? — И тут же, добродушно рассмеявшись, добавил: — Это, дорогой мой, дикий козел кричал, козу подманивал. Весной каждый зверь, каждая птица к себе подружку зовёт…

О таинственном хохоте и о хлопанье в ладоши я уже не заикался.

Домой возвращался утром. Снова шёл глухариным бором. Вот и та полянка, на которой я провёл ночь. На опушке лежит что-то серое. Оказывается — сова-неясыть, убитая дробью. Да ведь это я стрелял здесь, возле старой сосны! И как это я не сообразил ночью: ведь слышал, что неясыти хохочут!

Вскоре пришлось познакомиться и с последним лесным «страшилищем». Я стоял как-то в болоте на тяге вальдшнепов. Солнце уже зашло, но было ещё светло. Вдруг слышу вблизи хлопанье в ладоши и хриплый лай, как тогда ночью. Спрятался, стал наблюдать. Через несколько минут меж кустов показался петушок белой куропатки и стал выделывать на полянке разные фигуры. Кружась возле своей пернатой подруги, он хлопал крыльями и издавал хриплые звуки, будто неумело подражал лаю собак.

Так непонятные для меня ночные звуки оказались обычными весенними голосами обитателей леса. Но как непохожи эти странные, пугающие звуки ночи на веселые голоса весеннего дня!





НА КИСЛОМ ОЗЕРЕ


На востоке только что появилась предрассветная розовая полоска.

Я добрался на лодке до камыша, устроился у его кромки и стал забрасывать блесну. Над озером ещё царила ночная тишь.

Но вот в тростнике послышалось тихое звяканье, как будто кто передвигал чайную посуду. Я стал прислушиваться к странным звукам, забыв на время о рыбе. Сначала они раздавались в одном месте, потом — в другом, третьем… Не прошло и получаса, как позвякивание множества таких «блюдец» слилось в забавный «джаз». Иногда в этом концерте слышались и кряканье уток, и отрывистый, басистый рев выпи, и писк чаек, и свист куличков… Но основным «фоном» в этой озёрной музыке все же оставалось «звяканье».

— Ишь как лысухи-то распелись!.. Смотри, сколько их на зеркало высыпало!.. — мимоходом бросил проезжавший на лодке старик.

«Так вот кто давал этот утренний концерт!» — подумал я.

Щуки на блесну шли плохо, и я решил сменить её на удочку. Переехал на соседний плес и спрятался у края тростника. Сейчас моё внимание привлекали лысухи. Опуская голову в воду, они глотали тину, иногда ныряли, охотясь за рыбёшками. Накупавшись вволю на открытой воде, они перебрались в камыши на днёвку.

Сижу в лодке, посматриваю на поплавки, а иногда бросаю взгляд и на окружающие камыши. И вдруг в глазах как будто зарябило. Камыши шевелятся, хотя ветра нет. Всматриваюсь: да это лысухи занимаются «физкультурой». Они лазают по стеблям тростника, обхватывая их своими длинными гибкими пальцами, как бы состязаясь в подвижности и ловкости. Очевидно, охотятся за насекомыми, личинками, гусеницами. Не птицы, а циркачи!

Посидел я так с удочками часа два, но рыбалка в этот день была неудачной, может быть, потому что внимание моё отвлекалось.

Я уже собрался домой, когда со мной поравнялся тот самый рыбак, с которым встретился утром. В лодке у него на смотанной сети лежала какая-то черная птица.

- Что это у тебя, дедушка? — спросил я.

- Лысуха!

- Покажи, пожалуйста!.. Я никогда её близко не видел.

- Да смотри на здоровье, нешто жалко!

Старик подъехал и подал мне небольшую темно-серую птицу с красными глазами и белым клювом. А хвост такой куцый, что трудно даже заметить. На пальцах болтались какие-то лоскутки. Это, оказывается, у нее такие плавательные перепонки.

- Не знаю, как её по-книжному называют, а по-нашему — лысуха, лысая гагара. И не зря так кличут: вишь, у неё на лбу белая бляшка, лысинка.

- Где ты её взял?.. Зря загубил, ведь сейчас у них дети.

- Не губил я лысуху!.. Гнездо её уже давно знал и на яйцах не раз заставал. Знал и когда лысушата вывелись… А сегодня, видно, грех её попутал: начал вынимать сеть, а в ней — моя лысуха. Стало быть, ныряла и запуталась… И её жалко, а детишек жалко — могут погибнуть, ведь лысухи-разбойницы пожирают чужих птенцов!..

- Дедушка, покажи мне гнездо!

Гнездо лысухи было спрятано в осоку, но привычный глаз деда нашел его быстро.

- Вон, вон оно!.. — указал старик веслом в сторону маленького заливчика.

И, действительно, на кочке, подгоняемой ветерком, плыл лысухин домик. Дед направил лодку к нему.

Тесно прижавшись друг к другу, в гнезде сидело полдюжины чёрненьких, как угольки, птенчиков, в пушку, совсем маленьких. Увидев нас, они быстро попрыгали в воду и стали нырять, да так ловко, точно взрослые. С трудом переловили.

Заглянул в гнездо. Оно представляло собой углубление в виде чашки. Внутри оно было гладко вымазано птичьим помётом и выстлано перьями и пухом.

- Их лысушка из себя вырывала, чтобы птенцам мягче и теплей было… Тоже ведь мать!.. — задумчиво сказал старик.

Птенцов я принёс домой.

- Это лысушата!.. — пренебрежительно заметил отец, едва взглянув на них. — Никудышная птица: пахнет рыбой, есть невозможно!..

Но я полюбил эти веселые «живые угольки» и стал их выкармливать: давал рубленое яйцо, творог, кашу, хлеб…

Когда лысушата подросли, они стали жить на старом пруду вместе с нашими утятами. Вместе с ними уходили со двора и вместе по вечерам возвращались.

Осенью, с началом отлёта птиц, я посадил своих пернатых «гостей» в корзинку, отнёс их на Кислое и там выпустил.

Уходя, как водится, помахал им рукой и на прощание крякнул:

- До свидания, дорогие!.. До весны!..





НАШИ ЗИМНИЕ ГОСТИ


Крепко спит засыпанный пушистым снегом Ишимский бор. Пусто и мёртво в нём. Даже следов не видно. Ни зайчишки, ни белки, ни тетерева не встретилось. Всё живое попряталось, и охотничья сумка моя пуста…

Но что это? Среди мертвой тишины зимнего леса вдруг послышались по- весеннему звонкие птичьи голоса. Я всматриваюсь и на заснеженных соснах вижу яркие живые цветы. Глухой уголок леса ожил.

Не сон ли это? Не весна ли внезапно вернулась к нам среди зимы? Нет, это не сон, а до весны далеко. Это оживили лес прилетевшие к нам с севера на зимовку пернатые гости. Они нарушили торжественный покой своим писком, щебетаньем и свистом. Их много. Здесь и золотисто-зелёные чижи, и красногрудые снегири, и красноголовые чечётки…

Через несколько шагов новая картина: на сосне возятся малиновые щуры, желтоперые щеглята и дымчатые с красными полосками на крылышках свиристели. Одни из них с увлечением поют, другие сосредоточенно отыскивают на деревьях что-то, вероятно, корм…

А кто так шумно ведёт себя подальше, на лохматых елях?

Это, оказывается, красавцы клесты. У самцов оперение красного цвета с разными отливами, у самок и молодых птиц — зелёное и желтое. Какие они подвижные! Никак не могут спокойно посидеть: то, цепляясь за ветки, висят вниз головой, то принимают другие акробатические позы. Весело перекликаясь, они перелетают с сучка на сучок, с ели на ель, вылущивая своими крестовидными клювами семечки из шишек…

А на соседней ели, нахохлившись от мороза, хлопотливо прыгает по сучкам синица. Называют её кузнечик. Она очень нарядна: сама желтая, щёчки белые, а на груди черная полоска. Песенка её тоже короткая, но полна бодрости и задора. Она поет, как бы выговаривая:

— Весну жди! Весну жди! Весну жди!..

Трещат от мороза деревья. Режет лицо и захватывает дыхание ветер. А задорная песенка этой золотогрудой птички бодрит и радует: на душе от неё становится как-то весело и тепло. Мне всегда бывает жаль наших милых северных гостей, когда они покидают нас с наступлением весны.





КОНСТАНТИН ЛАГУНОВ





Лагунов Константин Яковлевич родился 16 сентября 1924 года в селе Старая Майна Ульяновской области. В начале 30-х годов семья переехала в Тюменскую область. В селе Малое Зоркальцево, севернее Тобольска, он окончил школу, поступил в Тобольское педагогическое училище. После окончания училища поселился в селе Голышманово, где начал работать воспитателем детского дома, а вскоре был назначен его директором. С октября 1942 года К. Лагунов на освобожденной комсомольской работе: секретарь Голышмановского райкома комсомола, секретарь Вильнюсского укома ЛКСМ Литвы, ответорганизатор ЦК ВЛКСМ, второй секретарь ЦК Таджикистана. В 1950 году окончил исторический факультет Тюменского педагогического института, в 1958 году — аспирантуру при Таджикском университете. Кандидат исторических наук. С 1956 года — на литературной работе: заместитель редактора газеты «Комсомолец Таджикистана», с 1958 года — редактор альманаха «Литературный Таджикистан».

Первое стихотворение К. Лагунова было опубликовано в газете «Ленинские внучата» в 1938 году. В 1958 году в Москве в издательстве «Молодая гвардия» выходит книга его очерков о комсомоле Таджикистана «Только вперед». В том же году он издает книгу детских стихов «Вертолет» и повесть «Своей тропой». Чуть позже в Москве издаёт роман «Зажги свою звезду».

В 1961 году приезжает в Тюмень. Работает главным редактором Тюменского книжного издательства. С 1963 по 1983 год избирался ответственным секретарем Тюменской областной писательской организации. Был делегатом ряда писательских съездов, членом правлений Союзов писателей СССР и РСФСР, редколлегий журналов «Урал» и «Сибирские огни», возглавлял областную организацию Общества книголюбов. В 1988 году выступил организатором в Тюменском университете отделения журналистики, возглавил соответствующую кафедру.

Роман «Так было» (1966) повествует о самоотверженном труде в годы Великой Отечественной войны. На основе романа была написана пьеса, которая с успехом шла на сцене Тюменского театра драмы. По мотивам романа «Одержимые» был снят двухсерийный художественный фильм. В 1976 году Тюменский театр поставил пьесу К. Лагунова «Не ради славы». Роман «Больно берег крут» в 1980 году был удостоен премии Союза писателей СССР. В нём речь шла о начальном этапе становления нефтегазового комплекса региона. Документальная повесть «Жажда бури» была отмечена премией ВЦСПС и СП СССР. Роман «Красные петухи» посвящен событиям крестьянского восстания 1920–1921 годов. Роман «Бронзовый дог» повествует о перипетиях освоения крупного газового месторождения. Произведения последних лет («Отрицание отрицания», «Добыча дьявола» и др.) отмечены остротой критического восприятия событий конца XX века.

К. Лагунов много и успешно работал в жанрах публицистики. В 1967 году в журнале «Новый мир» был напечатан его очерк «Люди и нефть»… Заметны были его северные очерки «Жажда бури», «Надымская тетрадь», «Свадебный марш», «Власть огня». Широкий резонанс имели его публицистические выступления в последние годы жизни: «Подранки», «Плач у затухающего очага!», «Я — русский» и др. Книгу «Портреты без ретуши» (Тюмень, 1994) составили литературные портреты А. Неркаги, И. Ермакова, Е. Айпина, Ю. Шесталова, И. Истомина, Г. Сазонова… Размышления о призвании журналиста составили содержание книги «Через Голгофу на Олимп» (Тюмень, 1995)

Награждён дважды (1954, 1967) орденом «Знак Почета», орденом Дружбы народов. Заслуженный работник культуры РСФСР. Почетный гражданин города Тюмени.

Член Союза писателей СССР с 1959 года.

К. Лагунов умер 19 июля 2001 года в Тюмени.





КРАСНЫЕ ПЕТУХИ



(отрывок из романа)


«Год проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки». Это библейское изречение часто повторял челноковский поп Флегонт…

…Земля! Начало и конец всего живого. Флегонт знал и боготворил её всякую. И обнаженно-чёрную, свежевспаханную, томно жаждущую зачатия, готовую принять в себя семя. И нарядную, в буйной зелени, в ковровом разноцветье, благоухающую и ласковую, как объятия любимой. И отягощенную вскормленной ею нивой, задумчиво-мудрую, щедрую. И скованную ледяным сном, затаившуюся под снегом, вроде бы неживую, но хранящую в себе живительные соки бытия. Всё — из земли. «Всё произошло из праха, и все возвратится в прах», — сказал библейский мудрец Екклезиаст…

Хорошо июньским рассветом брести босиком по росной траве, иль шлепать по хлюпкой дорожной пыли, иль мягко ступать по бархатным хлебным зеленям, карауля восход солнца. Первый взгляд новорожденного дня всегда приятно волновал Флегонта, будил в нем столько светлых дум, столько радостных чувств, что не удавалось совладать с ними, и, даже правя службу, произнося навеки осевшие в памяти молитвы, он вдруг ловил себя на самых что ни на есть мирских мыслях, кои рождались на солнцевосходе. Отгонял непрошеное, четче и громче выговаривал богоугодные слова, постепенно забывался и снова ловил себя на тех же земных, греховных мыслях…

Рождение зимнего дня по-иному, но тоже волновало Флегонтовы чувства, и попу надолго хватало радости, коли случалось подсмотреть восход солнца, услышать первые голоса промёрзших пичуг. Всю жизнь он не уставал дивиться и радоваться предельному совершенству и немеркнущей красоте земного. Иногда малый пустячок: на миг прилипшая к ладони снежинка, карабкающийся по стволу муравей, зависшая над головой жаворонковая трель или иная, много раз виденная или слышанная мелочь до сладких слез волновали попа, и сердце его отзывалось благодарственной молитвой. Молитву обычно сменяла рвущаяся из души песня — раздольная, страстная, и Флегонт растворялся в ней, забывая обо всём. Он называл песню мирской молитвой и пел, как молился, — с полным самозабвением и распахнутостью, обнаженностью чувств. Пел зимой и летом, в дождь, и на ветру, и в стужу, вкладывая в песню всего себя…

Флегонт примчался в Ильинку около полуночи: нарочный попросил поспешить. В просторной передней избе было людно, видно, уходящий из мира оставлял в нём много сородичей. По их неподдельно скорбным лицам и голосам Флегонт сразу определил: искренне жалели умирающего, и порадовался за него. Скинув тулуп и чуть отогревшись, поп прошел в горницу, плотно притворил за собой дверь и остался наедине с угасающим стариком.

Старик пластом лежал на лавке, держа в безжизненно положенных на грудь руках маленькую иконку. Взгляд Флегонта сразу и надолго пристыл к рукам старика. Непомерно большие, черноземно-чёрные с раздувшимися венами, набухшими суставами, с заскорузлыми нашлепками слоистых ногтей, руки эти казались чужими, словно кем-то приклеенными к высохшим тонким запястьям. Сколько на своем веку доброго, нужного людям переделали эти задубелые, почерневшие от мороза и ветра закопытевшие от мозолей крестьянские руки. Всю долгую жизнь они пахали, сеяли, жали, косили, копали и делали ещё великое множество дел, без которых земля давно бы превратилась в мертвую пустыню. Весь мир кормят и одевают крестьянские руки…

Прокопченное солнцем, просмоленное ветром лицо старика в обрамлении белой бороды тоже казалось неправдоподобно тёмным. Хворь не согнала с него черноту, да и смерть вряд ли выбелит глубоко запавшие желтовато-коричневые щеки. Заострившийся с горбинкой нос, обтянутые сухой потрескавшейся кожей острые скулы — все было уже неживым. Жили лишь большие черные глаза — внимательные и мудрые. Встретясь с ними взглядом, Флегонт вместо обычных слов молитвы неожиданно спросил, сочувственно и тихо:

- Тяжко, Силантий?

Старик долго размыкал помертвелые губы, в груди его что-то глухо забулькало, и он нетвёрдо и тихо выговорил:

- Сядь… батюшка… рядом. — Подождал, пока уселся Флегонт. — Скажи… то страшно?

- Ты ближе к порогу, тебе видней, — вздохнул Флегонт. — Всему своё время, и время всякой вещи под небом. Одна земля вечна, как душа человеческая. О ней теперь думай и молись…

Старик отвел взгляд. Навесил на глаза густые седые брови.

- Не примет Бог молитвы моей: шибко грешен.

- Нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил бы.

- Утешаешь?

- Сии слова библейские. Господь всемогущий…

- Постой. Наперед знаю, что скажешь. Не гневайся: не богохульствую. Времечка нет. Чую: рядом она… Не пужаюсь. Все одно не миновать… Об чём хочу… Можно апосля… оттуда… разок на землицу глянуть?..

- Смирись, Силантий. Молись. Не сгинет земля без твоего догляду.

- Вестимо так, — с горькой скорбью согласился старик, всем видом своим давая понять, что ещё не выговорился, не сказал главного. Взглядом он молил Флегонта повременить с прощальным обрядом, не спешить, несмотря на столь поздний час.

Флегонт смотрел на лицо старика, затуманенное какой-то непосильной думой, и мысленно молил Бога, чтоб тот ниспослал умирающему смирение и жажду покаяния, сделал переход его в мир загробный безболезненным и скорым. Но когда решил, что молитва дошла, старик смирился и пора начинать соборование, Силантий заговорил снова короткими рваными фразами:

- Сын… меньшой… в коммунистах… Просил… бил… зазря. Согнал со двора все одно как пса приблудного. В Северске… в самом губкоме. Найди его… Скажи: простил тятя, благословенье дал… — Из полуприкрытого левого глаза старика выкатилась прозрачная светлая горошина и пропала в аккуратно расчесанных зарослях бороды.

- Успокойся. Исполню. И сын давно простил тебя и будет оплакивать и каяться, что преступил волю твою. Молись…

- Теперича всё, — облегченно выдохнул старик и весь вдруг расслабился, лицо его просветлело, угасающий взгляд замер на черном лике иконки, которую он все ещё держал в своих натруженных руках.

Он умер спокойно и тихо, не дослушав до конца отходную молитву Флегонта.

… Давно остались позади заснеженные избы деревеньки, лошадь одолела добрую половину пути, а Флегонт все ещё не распрощался с доселе безвестным Силантием, все думал и молился о нем.

- Упокой, Господи, душу усопшего раба твоего… — бормотал, невидящими глазами шаря по высветленному рассветом белесому стылому февральскому небу.

Красиво умирают русские мужики. Приемлют смерть как должное, не вымаливают у Бога чуда, не хватаются судорожно за рясу, не проклинают, не плачут. Умирают, как и живут, — естественно и просто. Не зря перед кончиной завидовал им граф Толстой. Говорят, будущее России — фабричные рабочие с их чугунками, дымными шахтами и заводами. Нет, Россия держится на землепашце, на миллионах вот таких Силантиев. Русь зачата мужиком, им взлелеяна, вскормлена, вспоена, оборонена. Исконно мужицкая Русь погибнет без пахаря. А ему тяжко. Крошится, дробится крестьянский фундамент страны. Трещит, качается деревня, как и вся матушка Россия. Сын исконного мужика Силантия — большевик. Онуфрий Карасулин тоже был большевиком… Был ли? Такие ни души, ни кожи не меняют. Да, загадал Онуфрий загадку всем. Почему согласился в командиры? Непостижимо. Если в белогвардейцы переметнулся, зачем тогда продотрядовцев отпустил, многих коммунистов от гибели спас? Неуж хочет грудью океанский вал остановить? Это он может. И даже очень может. Это по-карасулински, по-русски, по мужицки. Такие рубят узлы только наотмашь, сжигают мосты дотла. Только расплющит, сомнет его стихия. Помоги ему, Боже…

Много голов падет. И первыми покатятся самые светлые, самые честные. Все-таки сбаламутили мужиков оборотни вроде Корикова. Вчера пожаловал в дом Флегонта с предложением разыграть в соборе комедию провозглашения с амвона «новой народной власти». Флегонт ответил библейской фразой: «Бывает нечто, о чем говорят: «Смотри, вот это новое», но это было уже в веках, бывших прежде нас». Кориков круто переменил тон, напомнил об отказе Флегонта укрыть Боровикова и пригрозил расправой. Флегонт вскипел, по ничем не выдал гнева и снова ответил евангельскими словами о кротости и терпимости. Холеные, тугие кориковские щеки зарумянились, как у девицы. Поднатужился попович-недоучка и припомнил несколько строк из Священного писания. Флегонт играючи отпарировал их евангельским афоризмом. Обозлясь, Кориков зло скаламбурил: не будет Флегонт повиноваться новой власти, «у него отнимут приход, самого — в расход». И засмеялся, довольный своим остроумием. «Раскусят вас мужики и выплюнут не жуя», — бросил Флегонт вдогонку хлопнувшему дверью Корикову. Он верил — так оно и случится. Но когда?..

Снова мир раскололся на те же две половинки — красную и белую. Как ни маскируются кориковы, в какие наряды ни рядятся, — белое нутро просвечивает насквозь. А мужики ослепли, не разглядели, вот и толкнули их на плаху, кинули супротив власти державной… Господи, вразуми, укажи серединный путь меж двух огней, дай могутности духу и крепости телу устоять на нем…

Несется окутанный серебряной изморозью иноходец, горделиво выгнув красивую шею, легко и сильно отталкивается от земли тонкими крепкими ногами. Пылит белой холодной пылью дорога. Встречный ветерок припорашивает дремучую Флегонтову бороду, присыпает бледные от бессонницы и раздумий щеки, белит лохматые брови. И без того широкие ноздри попа раздуты, громко втягивают они в могучие легкие ядрёный ледяной воздух. Колышется под тулупом широченная, колоколом, грудь. Сжимаются громадные кулаки. Ярость, и смирение, и мольба, и негодование, и отчаяние — все смешалось в душе и в глазах Флегонта. И мнится ему: не к родному селу мчит добрый иноходец, а к роковой неизбежной черте, за которой ждут страшные смертельные испытания. И полнится сердце предчувствием жестоких бурь и великих гроз впереди, из которых вряд ли выбраться ему живым. «Что ж, не я — первый, не я — последний. Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих. Мужики — народ, а за народ сам Христос пострадал…»

Видно, уснул Флегонт иль ему наяву пригрезилось — бог весть. Только вдруг впереди на белой дороге увидел он странного путника — босого, с обнаженной головой, в грубом тяжелом хитоне, — и сразу узнал, и задохнулся, и, смахнув с головы шапку, упал перед идущим на колени, и совсем близко увидел ноги его — будто отлитые из воска, с кровоточащими ранами от гвоздей. Снег краснел под его ступнями, и по всей дороге, насколько мог видеть Флегонт, протянулась цепочка красных следов. Флегонт зажмурился и ждал с трепетом, когда окликнут его, но не дождался. Раскрыл глаза, но никого не увидел, только по белой дороге змеилась ровная цепочка красных следов. Вдали следы сливались, превращались в багровую полосу, и та отрывалась от земли у горизонта и полого уходила ввысь. Флегонта неудержимо потянуло пройти по этим следам, уносящимся в синь. Понимал — нельзя, но какая-то сила подтолкнула, он ступил на тропу, и та мгновенно ожила, зашевелилась, заворочалась, превращаясь в огромную, гадкую и страшную змею, которая стремительным броском обвила Флегонта и начала накручиваться на него тугими, холодными, скользкими кольцами…

Очнулся Флегонт в холодном поту. Долго недвижимо сидел, обалдело глядя перед собой невидящими глазами. Лошадь шла шагом, пристроившись к сенному обозу. Флегонт не стал обгонять. Отвернул высокий ворот тулупа, подставив царапучему ветерку потную щеку. Нет, неспроста пригрезилось ему такое. Тревожно, тягостно на душе. Чего не переделаешь за день, и головой и руками вволю наработаешься, а засыпается — трудно, спится — плохо, недоброе мнится за поворотом.

Обоз остановился. Флегонт, немного подождав, взялся за вожжи. Лошадь неохотно свернула с дороги и, волоча кошеву, тяжело побрела по белой мякоти сугробов.

Дорога круто ныряла в глубокий широкий лог, на дне которого летом еле шевелилась крохотная мелкая речонка. На краю спуска стояли трое мужиков — возчики остановившегося обоза. Они что-то разглядывали в логу и даже не оглянулись на подъехавшего Флегонта, не сошли с дороги и вместо приветствия буркнули что-то невнятное. Флегонт глянул туда, куда смотрели мужики, — и оцепенел.

На небольшой круговине по колено в снегу затравленно метались черные немые фигуры. На них налетали всадники, сшибали с ног, топтали лошадьми, били и кололи длинными пиками. Иногда лошади не повиновались, не шли на поверженных, и наездники остервенело хлестали коней, пинали в бока, ярили, и те, осатанев, топтали ползающих в снегу людей. Вот всадник на белом коне погнался за женщиной. Та, скинув полушубок и платок, бежала к подъему, над которым застыли Флегонт с крестьянами, бежала изо всех сил и кричала, размахивая руками. Белый конь быстро настиг ее, свесившись с седла, всадник чем-то ударил женщину по голове, и та осела на снег. Всадник крутнул коня, норовя растоптать упавшую, но конь все отпрыгивал в сторону, перескакивая через лежащую, вставал на дыбы. Тогда всадник выпрыгнул из седла и принялся топтать женщину, то и дело сгибаясь и каким-то темным предметом ударяя её по голове, по спине…

Вот уже на вытоптанной круговине не осталось ни одного бегущего, только конники кружили вороньем над распростертыми телами, тыкали их пиками.

- Добивают, сволочи.

- Пашка Зырянов живыми не выпустит…

- Дорвались, гады. Чего Онуфрий смотрит?

- Он под Яровском. Вот эти и лютуют.

Флегонт вскочил в кошеву и, едва не сбив стоящего на пути крестьянина, погнал лошадь с горы вскачь. Всадники, заметив скачущего Флегонта и двинувшийся за ним обоз, помчались в сторону Челноково. Вперед сразу вырвался белый длинноногий жеребец, и пошел отмахивать, оставив всех далеко позади.

…Их было двенадцать. Замученных, изуродованных, растерзанных комсомольцев Челноковской волости. Лиц не узнать. У той, что хотела убежать от Пашкиного жеребца, вместо лица — кровавый сгусток. «Кистенем бил», — догадался Флегонт, чувствуя необоримую слабость во всем теле, подступающую к горлу тошноту.

- Боже всемилостивейший! — Флегонт упал на колени. — За что их? За что? — ткнулся отяжелевшей головой в снег и застонал.





ВАСИЛИЙ ЕЛОВСКИХ





Еловских Василий Иванович родился 25 января 1919 года в г. Первоуральске Свердловской области, в семье потомственных демидовских мастеровых. Работал на заводе. Участник Великой Отечественной войны. Окончил Высшую партийную школу в Москве (1954). Работал в партийных и советских организациях г. Тюмени. Был редактором районной газеты «По Ленинскому пути» в с. Ярково, директором книжного издательства (1956–1960), заведовал областным партийным архивом.

Первый рассказ опубликовал в 1940 году. В послевоенные годы активно сотрудничал в периодической печати. Книга рассказов «Первая рыбалка» вышла в 1956 году в Тюменском книжном издательстве. За ней последовали книги «На поиски Вали Лосевой» (1958), «В походе» (I960), «Егорка» (1962), очерк о юном разведчике А. Шаронове «Сабля командира» (1962). В московских издательствах выходили его книги «Первые дни» (1963), «Всё тепло земли» (1975), «Дальняя дорога» (1987). Сборник повестей и рассказов «Кержачка» вышел в 1992 году в Кургане.

Награжден орденом Отечественной войны II степени и десятью медалями.

Член Союза писателей СССР с 1962 года. В 1964 году выехал из Тюмени. Живет в г. Кургане.





В ПОЛОВОДЬЕ



(рассказ)


Отец пришёл с работы уже вечером. Торопливо умылся, тряся головой и отфыркиваясь, и теперь наскоро ужинал. Он только раз взглянул на Серёжку, который сидел сбоку от него и уплетал жареных чебаков.

- Ну, кажись, убыла вода?

- Аха.

- На сколько?

- На девять сантиметров.

- Когда мерил?

- А вот щас.

Отец удовлетворённо мотнул головой.

- Кончай с ужином, поедешь со мной сети смотреть. Надо б засветло управиться.

- Сдурел, кажись, — испугалась мать, — погляди, что на улице-то делается. Ишо робёнка тащит с собой.

И в самом деле, на улице было не ахти как весело: уже вторую неделю стояло ненастье, люди ходили в пальто и телогрейках, как осенью. По воде расходились круги — опять накрапывал дождь.

- Не пужайся, — успокоил отец. — В шестой класс перешёл робёнок твой. В его годы я один с сетями справлялся. До обеда сёдни вроде бы тихо было — рыбёшка попасться должна.

И вот они плывут. Лодка узкая, вёрткая, того и гляди воды зачерпнёт. Борта — на две Серёжкиных ладони от воды. Когда плавает один отец, борта выпячиваются из воды куда выше — мал Серёжка, а всё-таки весит порядочно. Лодчонка, в общем-то, паршивенькая. Отец сам делал ее в прошлом году, хотел смастерить добрую лодку, но не получилось.

Гребёт отец, Серёжка, сидя на корме, помогает коротким веслом. Отец командует:

- Погреби-ка справа. А вот сейчас слева махни. Слева, слева!

И Серёжа гребёт, гребёт изо всей силушки, вздыхая и сопя. Весло он держит так крепко, что даже ладоням больно.

- Не вихляйся, сиди спокойно. А то топорами ко дну пойдём.

- Не пойдём, — весело отзывается мальчик. — Забор-то вон он — доплывём.

Они метрах в пятидесяти от берега. Нынче река страшно разлилась; она каждую весну разливается, но нынче особенно: поля затопило местами километра на три, а то и больше. Вода подошла вплотную к их дому, а он далеко от русла реки, на склоне горы стоит. Собственно, это и не гора вовсе, а, как сказывают старики, древнейший берег, — река когда-то отошла от него, она вообще помаленьку отходит в сторону. Берег этот очень высок, глинист, на него карабкаются домики — здесь окраина рабочего посёлка. Дома, амбары, дровяники и бани — на косогорье, чтобы не заливало в половодье, а огороды — внизу, их если и зальёт, так не беда, всё равно картошку посадить успеют. Улица выглядит чудно: под окошками вода, можешь из окна забрасывать удочку, только ничего, конечно, не поймаешь — рыба, она не совсем дура, очень-то близко не подходит; из воды торчат телеграфные столбы, верхушки изгородей, ворот, здесь же плавают брёвна, оторвавшиеся от плотов, перегоняемых из леспромхозов к лесозаводу, а также какие-то горбыли, дощечки, палки, щепки.

Серёжа смотрит на дома, и ему почему-то кажется, будто они ползут от разлива в гору, только медленно ползут, незаметно для глаза.

Берег всё дальше и дальше. Так далеко Серёжа ещё никогда не был, ему разрешалось плавать на лодке по огороду и поблизости от него.

- Ну, как первый день каникул прошёл у тебя, Серёжик? — спрашивает отец, объезжая крышу затонувшей избушки, где летом сидят сторожа, охраняющие плоты. Крыша чёрная и труба тоже чёрная.

- А ничё.

- Чем занимался-то?

— Да лук делал.

- Сделал?

- Аха. Ничего стреляет. Наконечники к стрелам только плохо получаются у меня. Опосля во дворе подбирал, мама велела. К робятам ходил — мячик пинали. И ишо с робятами к мосту бегал, там охотник живёт, дядей Пашей звать. Знаешь?

- А как же.

- Он медведицу подстрелил вчерась, а медвежонка совсем живого приволок.

- Но? — оживляется отец.

- Только он не дал нам поглядеть на медвежонка. Надоели, грит, вы мне со своими сопливыми носами. Без конца, грит, шляетесь тута сотнями.

- Ишь, вреднюга какой! Погреби-ка справа, Серёжик.

Сегодня папка в хорошем настроении, это по всему видно. Серёжиком его зовёт. Когда отец доволен сынишкой, он всегда зовёт его Серёжиком или Серёжей, Серёгой, Сергунькой. Ничего, если кличет Серьгой, хотя тут отдаёт некоторой грубостью: Серьга, подь-ка сюда!», «Серьга, ты почему не сделал, что я велел тебе давеча?..». Больше всего мальчик не любит, когда его зовут Сергеем, даже вздрагивает порою. «Сергей, последний раз предупреждаю!». Иногда отец называет его Серёгиным, хотя фамилия у них у обоих Петровы. Серёгин тоже не очень-то нравится мальчику, потому что всегда произносится с определённой интонацией: «Эх ты, Серёгин!», «Это опять Серёгин напутал». Серёженькой его кликала только мать, а Серёжкой — ребята.

Завтра у отца выходной, чему он очень рад. Привезут они рыбы, отогреются, и отец весь вечер будет рассказывать, как лучше ловить чебаков, где можно увидеть раков и сколь хитра бывает щука, особенно старая.

На отце телогрейка, в которой он ходит на работу, от неё пахнет машинами. У Серёжи вообще удивительный нюх, он слышит запахи, которые не слышат отец, мать и многие ребятишки.

Лодка почти на середине разлива, далеко-далеко виднеется окраина посёлка, где затерялся и их домик с красной крышей и новым крыльцом. Над баней скворечница. Серёжа старается отыскать свой дом, но не удаётся. Домов с красной крышей много, а крылечек не видно ни одного, и скворечен тоже не видно. Он спрашивает у отца, тот отвечает, посмеиваясь:

— Эх, Серёгин, Серёгин, свой дом где, не знаешь! Его ж не видать отсюдова. Во-он большой дом в пять окон. Сбоку ишо сарай стоит. Видишь? Митрий Созонов живёт там, с усами такими длинными ходит. Знаешь? Так за этим домом где-то и наш.

Они подплывали к каким-то маленьким зелёным островкам. Серёжа подумал, что неплохо бы высадиться на них и походить, посмотреть. Но вот отец взмахнул вёслами ещё раз двадцать, и стало видно, что это не островки вовсе, а просто из воды торчат веточки тальника, тоненькие, слегка распушившиеся. Кое-где на ветках только нарождаются листья, а многие веточки совсем голые. Тальник тянется бесконечно, между кустами — чистые водные поля.

- Мы не застрянем? — спрашивает Серёжа.

- Где застрянем?

- Да тут где-нибудь. Мелко ить.

- Мелко? Ты что? Здесь, знаешь, метра три-четыре глубины, не мене.

Серёжа не верит и начинает пробовать дно веслом. Весло полностью погружается в воду, и так как лодка плывёт, весло резко относится назад. Удерживая его, Серёжа наклоняется над бортом.

- Не балуй! Слышь, Сергей!

Выходит, верно, что глубоко. Да ведь

прошлым летом Серёжа бегал через поля в тальник, где росли кусты, высокие- высокие, а внизу толстые — десять человек удержат. Тальник в этой стороне. Выходит, они плавают над ним.

- Пап, а сколько здесь до берега?

- Сколько до берега? Да километра два, наверно. А что?

«Если лодка перекувыркнётся, попробуй-ка доплыви, — размышляет Серёжа. — Может, схватиться за ветку, кака потолще? Да тут толстых-то и нет, всё тоненькие, сразу потонут. Только плыть будут мешать. В самом деле, как поплывёшь через ветки эти?». Серёже становится страшно. Он пробует воду — тёплая вроде бы. Расстёгивает плащ и пальтишко — может, и вправду сплавать придётся. Из пальтишка Серёжа вырос, даже плечи побаливают. Отправляя сына на рыбалку, мать сама застегнула ему на все пуговицы пальто и заставила надеть поверх ещё отцовский плащ: «Дождь может разойтись, тогда до нитки промокнешь».

Они оба в шапках. Отец любит даже в тёплую погоду ездить на рыбалку в шапке и сынишку заставил шапку надеть.

- Ты чего распахнулся? Замёрзнешь. Застегнись. Серёжа запахивается, но не застёгивает пальто.

- Я тебе чего сказал, Сергей?!

- А если лодка перевернётся? Вон как она…

- Не будешь дрыгаться — не перевернётся. К первой сети подъезжаем. Так, спокойно, спокойно! — командовал отец больше себе, чем сыну.

Впереди, преграждая дорогу лодке, плавали продолговатые куски сосновой коры — поплавки. В мутной воде виднелась сеть, точнее, верхняя часть её. Отец не раз говорил, что с обеих сторон привязывает сеть к кустам тальника, и сейчас Серёжка старался углядеть, где привязано. Ага, вон!.. Слева и справа тянутся от сети верёвочки к веткам.

- Ну-ка, проверим! — бодро говорит отец. — Проверим счас. Не уйдёшь от нас, рыбка. Гляди, Серёга, учись! Пригодится в будущем.

Он начал вытягивать сеть из воды. Вытянет в одном месте, просмотрит, опустит, вытягивает в другом, третьем, четвертом местах. И быстро-быстро руками перебирает вдоль сети. Сам свесился из лодки, лодка легонько плывёт. То тут, то там белеют чебаки и окуни, застрявшие в ячеях. Отец осторожно вынимает рыбёшек — боится, чтобы сеть не порвать; лодку относит в разные стороны, отцу, видимо, не так-то легко справиться с лодкой, он тяжело дышит и морщится. Чебаки и окуни рвутся из его рук, вёрткие они, скользкие. На дне лодки прыгают.

Стараясь всё увидеть, Серёжа привстаёт, вытягивает шею. Лодка всё больше раскачивается, вот-вот перевернётся, но рыбаки не обращают на это внимания.

Отец бросает в лодку последнего чебака и обтирает руки о телогрейку.

- Та-ак!.. С ведёрко наловили. Ай да мы! Ну, поехали ко второй сети.

Ловко орудуя вёслами среди зелёных веток, отец говорит:

- Где-то под нами овраг должен быть. Помнишь его?

Да, Серёжа помнит. Прошлой осенью он искал козу и забрался далеко в тальник. Дорогу ему преградил глубокий овраг, тянувшийся откуда-то к реке. На дне оврага росла густая-прегустая колючая трава, Серёже казалось, что в ней прячутся змеи, и он торопливо перепрыгивал через эту траву.

- Возле оврага этого лет пять, понимаешь, назад свояченица Марья, твоя тётка, со своей подружкой разодралася. Пошли они, три бабы, по грибы. Корзинки, конечно, захватили. Ну а дорога длинная — разговорились. И что-то не понравились друг дружке и начали корзинками-то по головам одна другую молотить. Орали на всю округу, как без этого. А в лесу, говорят, успокоились — груздей попалося много, не до ругани.

Вторая сеть была в самых зарослях тальника. Отец перебрал её всю, но не нашёл ни одной рыбёшки.

- Целую неделю так… Не на том, видно, месте, переставлю завтра. Третью посмотришь ты.

Они долго плыли среди кустов — как только отец не заблудится — и вот наконец очутились на краю тальника, близко от русла реки. Снова показались поплавки. Здесь гулял крепкий ветерок, волны ударяли о борта лодки, поплавки подпрыгивали, будто уплывали куда-то. Помаленьку расходился дождик.

Серёжа подобрался к носу лодки и, как отец, склоняясь над водой, стал просматривать сеть. В мокрой одежде тяжело двигать руками. Мальчик сбросил плащ и пальто. Отец торопливо и как-то неуверенно пробормотал:

- Простынешь смотри. Оделся бы.

Он придерживал лодку возле сети.

Серёжа рывками неловко вытягивал тяжёлую сеть из воды, чувствуя, как дрожат руки.

- Что это ты, милок?.. — сказал отец.

- Но ничего… не торопися, главное.

Лодка часто заскакивала на сеть, и отец,

выправляя её, поругивался про себя.

На середине сети Серёжа увидел с десяток чебаков, они застряли в ячеях недалеко друг от друга: головы на одной стороне, хвосты — на другой. Поднял сеть, одна рыбина снялась легко, а вторая не вылезает ни в ту, ни в другую сторону. Крепко влезла, окаянная, сеть даже врезалась в неё.

Сейчас Серёжа весь дрожал от напряжения и нетерпения. И выкрикивал:

- Ах ты!

Свесившись с борта, нервно нащупывая на скользком днище опору для ног, он до крови царапал иглистыми плавниками руки, диву даваясь, как легко, просто отцепляет рыбёшек отец.

- Чё-то ты волнуешься, — сказал отец.

- И всё торопишься куда-то. Смотри, чебаку совсем голову свернул.

Отец ещё что-то говорил, но мальчик уже не слышал: он увидел, как у края сети в глубине, рядом с кустом тальника, заметалась большая рыбина. Серёжа крикнул, сам не зная что, чувствуя и радость, и испуг одновременно. Он весь потянулся к воде, вытягивая сеть с силой, на какую только был способен. Лодка накренилась, отец, тоже вошедший в азарт, кричал:

- Тяни, уйдёт, сволочина!

- Щас!

- Держи!!

- Щас!

Щука была холодная, твёрдая и бешено билась в руках. Серёжа бросил её в лодку вместе с сетью.

- Ломай ей лен! Лен ломай!

Прошлым летом отец показывал сыну, как надо ломать щуке лен, но Серёжа растерялся и не мог сообразить — как. Дело закончилось тем, что отец сам, порвав сеть, вытащил щуку, согнул её буквой «Г», отчего раздался лёгкий хруст — и рыбина затихла.

Они всё-таки порядком умаялись и плыли обратно не так быстро, как хотели. Уже свечерело. Дождь теперь лил вовсю, вода булькала от тяжёлых капель. У Серёжи стыли руки, будто он не за мокрые борта лодки, а за мёрзлые доски держался. Опять справа и слева потянулись ветки тальника; в темноте они, эти ветки, сливались в сплошные тёмные полосы, и думалось, что плывёшь по какой-то узкой речушке.

Вдали мерцал один-единственный огонёк, порою совсем исчезая. На этот огонёк они и плыли.

- Ветер чё-то подымается, — проговорил отец. — Подналечь придётся. Вылей- ка из лодки воду.

- Это от щуки, наверно, без её было мало воды. Весит всё-таки.

- Плетёшь ты, Серёгин, не знай чего. Не вихляйся давай.

По руслу реки прошёл пароход, он сиял огнями, колеблющимися в дождевой завесе.

- Пап, он на самый, самый Север плывёт?

- На самый.

- К Ледовитому океану?

- Аха.

- А далеко до его?

- Для парохода-то не так уж… Скоро тундра, а за тундрой и море Ледовитое.

Мальчик помолчал.

- Пап, а пап, будет считаться, что я щуку вынул?

- Оба добыли, — мудро ответил отец.

- Всё у нас, брат, поровну.

Они плыли и плыли. Дождь лил и лил. Стало вовсе темно. Всё так же мерцал одинокий огонёк где-то на берегу. Поплёскивали волны. Отец тихо пел, что — не разберёшь.

Серёжа дремал. Боясь уснуть, он с трудом подымал веки, но они сами собой опускались; проходило какое-то мгновение, мальчик вздрагивал, ошалело глядел на разлив, на отца, на береговой огонёк. А отец не замечал, что дремлет сынишка, пел и пел себе, только раз предупредил:

- Не свались, гляди.

Серёжа не заметил, как они подплыли. Когда открыл глаза, лодка уже была у самого берега. Рядом светились окна их дома, вон даже занавески и цветы на подоконниках видны. Под навесом беспокойно повизгивала собака, заслышавшая хозяев. Отец, стоя, отталкивался веслом от прясла. Странное чувство испытывал мальчик: ему казалось, будто он уже много-много дней не был дома. На берегу его слегка покачивало, как на волнах.

В доме Серёже расхотелось спать, и он, весёлый, бегал по избе. Потом вместе с матерью чистил рыбу. В желудке щуки он увидел заглотанного щурёнка, а когда ради любопытства разрезал щурёнка, который выглядел подозрительно толстым, то в нём тоже была какая-то рыбёшка.

- Три рыбы сразу поймали, — ликовал Серёжа.

Щуку, нарезанную кусками, и половину чебаков подсолили и оставили на утро. Остальную рыбу положили на горячую сковородку.

Отец постоял у тёплой печки, потом сел за стол и, закусывая жареными чебаками, заговорил:

- Теперь ты, Серёга, можно сказать, настоящий рыбак. Да!.. Завтра часиков этак в шесть встаём и едем с тобой сеть переставлять. Ту, в которой ничё не попалось. Поглядим — может, и все переставим. Мы ишо поплаваем с тобой. Разлив-то… он долго продержится. И для рыбёшек раздолье, и для нас благодать.

И он, наверное, уже в сотый раз, начал рассказывать, где лучше ловятся чебаки, окуни и язи и какой необыкновенной хитростью отличаются порою щуки. Серёга слышал и не слышал, веки у него после сытного ужина опять начали помаленьку закрываться, и он стал клевать носом, сидя на стуле.





ИВАН ЕРМАКОВ





Ермаков Иван Михайлович родился 27 января 1924 года в деревне Михайловка Казанского района Тюменской области в многодетной крестьянской семье. В 1939 году он окончил в родной деревне семилетку и подался в Омск. Там он поступил учиться в творческую студию при областном драматическом театре и одновременно начал работать актером-кукловодом в Омском кукольном театре. С началом Великой Отечественной войны поступил в Омское пехотное училище. По окончании его в марте 1943 года был направлен на фронт командиром стрелкового взвода. Воевал на Волховском и Ленинградском фронтах, дважды был ранен. Награжден орденом Красной Звезды. Войну закончил в Эстонии, был переведен по службе во внутренние войска МВД Эстонии.

Демобилизовался в 1947 году. Два года работал товароведом, но тонкости этой профессии так и не постиг, по результатам очередной ревизии был осуждён. В 1951 году возвратился в родные места. Учился в Тобольской культпросветшколе, окончил её в 1953 году. Заведовал сельским клубом, потом Домом культуры.

Первый сказ И. Ермакова «Соколкова бригада» был напечатан в областной газете «Тюменская правда», а потом перепечатан в журнале «Сибирские огни» (1956, № 3). Один за одним стал публиковать сказы, которые быстро были замечены читателями («Аврорин табачок», «Сорок седьмая метка», «Ленинское бревнышко», «Ценный зверь — кирза» и др.). В 1962 году вышел первый его сборник «Богиня в шинели», который включал в себя семь сказов. В том же году в издательстве «Советская Россия» в Москве вышел его сказ «Голубая стрекоза». В 1973 году в Средне-Уральском книжном издательстве вышел сборник его избранных сказов «Стоит меж лесов деревенька», в который вошли 16 произведений. Наиболее полным и текстологически выверенным изданием сказов И. Ермакова стал вышедший в 1984 году в серии «Уральская библиотека» (Свердловск) том «Учите меня, кузнецы».

Работал И. Ермаков в жанрах очерка, рассказа, повести, но творческий успех к нему пришел в трудном и довольно редком жанре сказа, который утвердился в нашей литературе после выхода в 1939 году книги П. Бажова «Малахитовая шкатулка». Сказы И. Ермакова были посвящены современности (книга «Голубая стрекоза») или совсем недавнему прошлому (солдатские сказы в книге «Богиня в шинели», в том числе «Сибирский клиент», «Ценный зверь — кирза», «Костя-египтянин», «Сорок седьмая метка» и др.). В отличие от П. Бажова, И. Ермаков весьма умеренно использовал диалектизмы, опирался на современную речь послевоенной деревни, окрашивая её разнообразными экспрессивными приемами.

Член Союза писателей СССР с 1962 года.

Умер И. Ермаков 20 июня 1974 года в г. Тюмени.





СИБИРСКИЙ КЛИЕНТ


Ну, ладно… Как меня варило, с кашей когда подорвался, я уже мельком упоминал. Осталось рассказать, как смолило.

В разведке приспособили меня передние края противника разминировать да колючую проволоку там резать. Проходы захватгруппам делал. Иногда ночь за этим занятьем проведешь, иногда — две. Мины время отнимали. Каждый вершок земли и ощупаешь, и обнюхаешь. Да и разряжать её — не поллитру раскупорить. Там и натяжные попадались, и подвесные, и с подскоком. Я их в ту пору слепком, на ощупь определял. Ляшонок этого требовал. В группу захвата меня, конечно, не брали, ну, а то, что я маленький, верткий, это он ценил.

— В консервной банке поместится! — говорил.

И вот режу я один раз проволоку. Ножницы раззявлю и жду близкой очереди. Из пулемета там или из автомата. Затрещит, я под этот момент хрусть — и перекушу ниточку. Опять жду. До противника метров десять — двенадцать. Окопы у них по высоте шли. Раньше на ней лес рос, да артиллерия его посекла. И стволы, и суки. Но часть все-таки, хоть и калеченого, а стоит. Забеспокоились что-то мои «гансы». Одна ракета взлетает, другая, третья… Ужался я в землю, застыл и слушаю, как травы растут. Что дальше произошло, об этом мне ребята из группы прикрытия потом рассказывали. У них на глазах… Одна ракета, значит, сучка коснулась. Ну и срикошетила. Не вверх, а по-над землей пошла. Сгореть поэтому в воздухе не успела. Приземлилась рядом с моей расписанной травами и опенками каской и подсвечивает. Шипит, свистит, искрами плюется. Ребята думали, что я убитый, раз не вскакиваю, а я — нет. Пронесло как-то под меня искру, и чую — затрещал мой правый ус. Засворачивало его, закипел он, палениной запахло. И тут как прикалит повдоль верхней губы, под ноздрей, ажио во все позвонки стреляло. Какой силой я не зашевелился — самому потом удивительно. Догорела ракета, мазнул я пальцами по правому усу — ни волоска. Прахом осыпались. И кожа вспупырилась. Короче — заданье выполнил, на доклад явился. Рапортую Ляшонку.

— Чем же мне тебя, Корнилов, наградить? — восхитился взводный. — Собачья у тебя выдержка! Это ж для разведчика — зеница ока! Ай да Аркаша наш…

Вижу я, что официальный разговор кончился.

- Дайте зеркало! — прошу у ребят.

Глянул на себя — косомордый какой-то стал, устрашительный.

- Дайте, — говорю, — и бритву, раз так…

Сенька меня уговаривать: к чему да зачем… «Что тебе, к бабам идти? — говорит. — Ходи одноусым! Нам ты привычный, а верующего фашиста испугать даже можешь. Подумает — из пекла вырвался. Черти недосмолили».

Слышу, и взводный его поддерживает:

— Такой ущерб в физиономии — это же явный признак… Прибудет, скажем, к нам командир дивизии, кинет взгляд: «Что за беспропорция?» — «Корнилов, товарищ генерал! Ракетой которого живьем смолило!» Пусть знают, как разведданные достаются.

Остальные ребята — тоже:

- В Берлине, Аркаша, побреешься. Самого Геббельса заставим!

Не стал я бриться, раз всем желательно.

Ну, как дальше воевалось, долго рассказывать. За выдержку ордена Славы удостоили и в чине повысили. Ефрейтором стали Аркашку звать. Впоследствии ещё две издали. Не возле каши все- таки… В разведке.

И вот наступил день, когда ходили мы без вина пьяные, выше сердца гордые, по звездочку счастливые, вовек непобедимые. Под ногами у нас ныли проклятые нашими матерями камки, а высоко над головами краснокрылым орлом клекотал победный наш флаг. Сенька глядел на него восторженный и без перестану бил из пистолета в поднебесье.

В смертный час эти деньки вспомню.

Недели через две спохватились ребята, что побрить меня в Берлине обещались. Они-то, может, и для шутки, а меня это дело всерьез беспокоило. Потому что правый ус мой после ожога седой стал расти. Луневый какой-то. Врачи по- разному догадывались: одни на нервную почву упирали, другие опять про волосяные луковицы твердили. Переродились, мол, вот и сивеет. На фронте-то я и таким хорош был, а поскольку мирное время, гражданское всякое населенье на себя смотрит — неприятно даже другой раз.

- Вот же микроб! — досадовали ребята на Геббельса. — Ровно чуял, что ему тебя брить заклято.

И тут же такое предположение высказывали:

- Может, оно и к лучшему, что он себя порешил. У него сейчас бы знаешь как рука тряслась? Ещё зарезал бы нашего Аркашку в конце всех сражений.

У меня же задумка была — сфотографироваться усатому, а потом я и без Геббельса с ними разделался бы.

Откровенно сказать — неохота было держать на виду такую фрицеву памятку. Ни рана, ни полраны… В этом случае у меня даже злость временами появлялась. Ненадолго, правда… Зашучивали её Геббельсом… ещё чем-нибудь. Один только Сеня, мой корешок, близко это к сердцу принимал:

- Сфотографируется, вот и побреемся, — загадывал он скалозубам. — Не только побреемся, а и завиться даже можем, подеколониться. Ногти даже можем выкрасить.

- Это где же так? — настораживаются ребята.

На Сеньку такие вопросы как бодрящий укол действовали:

- Парикмахерша тут одна… Глазишши — во! Фигуристая!

Ребята смеются: «Ай да Сенька».

- Смотри, на нацистку не нарвись, — предостерегают. — У них ведь и среди баб были!

- А хоть бы… кха… и нацистка, — прокрякнет он грубым голосом. — По мне нацистка ещё лучше. В собственной берлоге, как говорится… Живо перевоспитаю.

Куда этого Сеньку подеваешь? Жил- был. Историю творил…

Ну, сфотографировался я — отправляемся мы с ним бриться.

- А нас и не зовете? — прилаживаются разведчики.

- Пойдемте и вы… — снизошел Сенька к ребятам. — Другой бы спорить стал, а я — пожалуйста… Всех перезнакомлю. Где — по-немецкому, где — по-международному.

Пошли мы.

И чем дальше уходим, тем неразговорчивей становится наш Семен. Нахмурился, озаботился, на глазах парень линяет. А на ближних подступах к парикмахерской вовсе остановился. Потрогал чуб и говорит:

- Вы, братва, чтобы без всяких выходок… Мы не кто-нибудь! И никакие они не нацистки, а настоящие трудящиеся немецкие девушки. У Берты отец даже рот-фронтец был. Уморили его… Нормальные девчата… Хозяин вот у них мутный. Берта говорит, что раньше этой парикмахерской евреи владели… Через сынов будто он её отхлопотал. В штурмовичках ходили. Сейчас где-то лапти сушат, неизвестно где…

Вошли в парикмахерскую.

- Битте! Битте! — захлопотали у каждого креслица немочки. Ну, ребята не теряются. Моментом устроились. Один я не «битте» остался. Мастера не хватает. Тогда одна завитая каракульча — шмыг во внутреннюю дверь. Через пару минут возвращается. А за ней вислоносая эдакая, костлявая фигура поторапливается. Хозяин сам.

- Чито шеляить? — спрашивает по- русски и в улыбке растекается.

- Усы, — показываю, — снять.

Затребовал он прибор — инструменты налаживает. Наши с Сенькой зеркала друг против друга оказались. Подмигиваю я евоному отраженью, рожи корчу — не замечает. На Берту пялится. Глянул и я на своего — «бя-а!». Ну, напророчили, думаю. Почище Геббельса. А Сенька блаженствует! Берта, подозревать надо, кончик носа ему ущемляет, а у него от этого губы поперек зеркала ползут, ползут…

«Везет же…», — вздохнул я.

Принялся и мой меня обрабатывать.

Захватит несколько усинок, отстриг — нет их и на стекло.

- Не тревожьить? — спрашивает.

- Нет, — говорю. — Валяй.

Левый ус в одну кучечку сложил, правый — в другую.

- А отшево расна порода? — спрашивает. Разномастные, значит, почему. Ну, не стану же я ему объяснять, что ихней ракетой меня обсмолило!

- Это, — говорю, — потому, что я на дедушку похожу… На гросфатера. Понял?

- Та, та… Не тревожьить?

- Бузуй, — говорю.

Дошло до бритья. Когда стал он пальцем по подносью моему прогуливаться, меня ажио мурашками тронуло:

«Издевается или мода такая?» Глянул на ребят — тем тоже это место пальчиками смазывают. Но ведь палец-то пальцу разница… Ребятам, может, приятно даже… А мой, отвратительный, прямо на коготках мне услуживает.

- Не тревожьить?

- Нет. Кончай!

Еще разок поведет бритвой и опять:

- Не тревожьить?

И вступило тут вдруг в меня неимоверное дикое зло:

«Подлый твой мир… — думаю. — Вежливый стал! А когда мне их смолило, когда землю нашу жег, в душегубках травил, в рвы живых закапывал?!» И задохнулся. Воздуху не стало хватать.

А в памяти и голоса, и виденья: «Забудь про собаку, сынки, ежели русские».

И печи, печи да трубы на разоренной русской земле.

И два моря — слезное да кровавое — которые мы перешли.

Вскочил я с кресла и прямо намыленный зарычал:

— Тревожит, спрашиваешь? Вежливый стал?! Нет, Аркашке сейчас ни вот столь не тревожит. Вон он, наш флаг, — за шивороток его к окошку подвел. — Видишь?.. И опаси тебя бог, германска бритва, чтобы меня опять когда затревожило! Шкуру спущу, — говорю. — Суставы, — кричу, — перепутаю!.. Ну, разозлился, словом. Ребята с кресел пососкакивали — недоумевают на меня. Девчата поднапугались. У немца нижняя жевалка на покойницкий манер отвиснула. А я про свои состриженные усы думаю:

«Сметет… — думаю. — Сожгет… Или, того лучше, в матрац заложит, спать на них будет. Так нет же!» Собрал я их в носовой платочек и так, недобритый, в свое расположение ушел. Связал их шелковой ниткой, футлярчик им сшил…

Теперь вот берегу… Внукам, правнукам передам!

«Славьте дедушковы усы, ребята. В них дух Победы унюхивается, незабываемого Мая цветенье угадывается. Во порохе они копченные, орденом Славы отмеченные, гребня истории удостоенные — торчали там, шевелились… Славьте, ребята, дедушковы, гвардейские!» Впрочем, пока внуков нет, я их заместо наглядного пособья держу. Для недобитых и начинающих… Иногда, бывает, приходится с ихними портретами беседы проводить. Из газеток повырезаны. Выстрою я их, всю реванш-агрессию, полукружьем, усы на середку выкину и спрашиваю задушевно:

— Скребетесь?.. Неймется вам? Ну, ну… Это ведь, — говорю, — дело нехитрое. Начать только да кончить. А кончается это тем, что бреют потом ефрейтора Аркашку да ежеминутно, со всей чуткостью, сверяются: «Не тревожит вам? Не беспокоит? Бритва не волокет?»

Так что давайте-ка лучше я дома буду бриться. И мне покойней, и вам на мыло не тратиться.





ЮВАН ШЕСТАЛОВ





Шесталов Иван (Юван) Николаевич родился 22 июня 1937 года в деревне Камратка Березовского района ХМАО в семье манси. Отец его был председателем колхоза, а дед шаманом. Окончил Ханты-Мансийское национальное педагогическое училище, учился в Ленинградском педагогическом институте им. А.И. Герцена, но заканчивал учебу в 1965 году уже в Тюменском педагогическом институте.

Первые стихи опубликовал в 1957 году в ханты-мансийской окружной газете «Ленинская правда». Первая книга на мансийском языке «Маке мат» («Аромат Родины») была издана в 1958 году в Тюмени. В Ленинграде в 1959 году издал книгу на русском языке «Пойте, мои звезды». В 1961 году издал сборник «Мисне» («Добрая лесная фея»), которым подвел итог первого этапа своего творчества. За короткий срок он получил признание, о нем тепло писали М. Светлов, М. Дудин и др. Успех молодого писателя, сменившего паспортное имя Иван на мансийское Юван, закрепила его первая повесть «Синий ветер каслания» (1964).

Широкую известность Ю. Шесталову принесла «Языческая поэма», вышедшая в 1971 году в московском издательстве «Современник». В. Солоухин в предисловии к ней сравнивал её с «Песней о Гайавате» Лонгфелло. Поэма воспринимается как лирический монолог, автор которого опирается на бесценную сокровищницу народного творчества. Она полна раздумий о человеке и жизни.

Повесть «Когда качало меня солнце» (1972) — это история мансийца, который стал одним из первых председателей колхоза на Крайнем Севере, участвовал в Великой Отечественной войне, жил в послевоенные годы. В образе героя повести Солвала писатель рассказал о судьбе отца. Светлым лирическим мотивом в повести «Тайна Сорни-най» (1976) звучит мансийская народная легенда о Миснэ. В ней создается обобщенный образ молодого мансийца, ищущего свое место в жизни и открывающего, что познавая прошлое, глубже постигаешь современность и самого себя.

«Красная легенда на белом снегу» (1979), «Слово Гиперборея» (1984) закрепили известность писателя. В книге «Сибирское ускорение» (1980) представлена публицистика Ю. Шесталова. Поэма-предупреждение «Идол» сопрягает день вчерашний и сегодняшний, исполнена страстной гражданственности и чувства ответственности за родную землю. Несколько книг («Потепка», «Сказки таежного игрища», «Снежное утро» и др.) адресованы детям. В 1997–1998 годах издано пятитомное собрание его сочинений.

В 1981 г. Ю. Шесталов стал лауреатом Государственной премии РСФСР им. А.М. Горького. В 1997 году ему было присвоено звание заслуженного деятеля культуры ХМАО. Награжден орденами Дружбы народов (1984) и Трудового Красного Знамени (1987).

Член Союза писателей СССР с 1962 года. Живёт в г. Ханты-Мансийске.





КОГДА КАЧАЛО МЕНЯ СОЛНЦЕ



(главы из повести)





…Я ПРИПОМИНАЮ СТАРУЮ СКАЗКУ


Было в тайге много зверя. Больше деревьев было зверя. Больше ветвей было птицы. Смотришь: дерево стоит высокое. А пристальнее взглянешь — это стройный лось, красавец тайги стоит. Смотришь: коряга чёрная под деревом чернеет. Пристальнее взглянешь — сам царь тайги, медведь. А на каждой ветке кедра не пушистый мох, на каждой ветке — соболь. Там его пушистый мех золотится. И белки качаются на ветвях. Их — что кедровых шишек. А в таёжной речке плавают бобры. Они строят хатки. И плотины даже строят. И в таёжной речке появляется озеро. Его зеркальное лицо улыбается. А над озером бабочки летают. Их рыбы весёлые хватают. Рыбы пляшут, резвятся. Кишит лесное озеро рыбами. Дышит лесное озеро. Живёт.

А на опушке леса, на зелёной поляне — глухариная свадьба.

А небо звенит, как струна многоструйной мансийской арфы — лебедя. Вечное лебединое «курлы-курлы» плывёт и плывёт не умолкая. А поднимутся утиные стаи в небо — солнце собой затмевают.

Много зверя в тайге, много рыбы в реке, много птицы в небе…

Радуются люди. Бьют птицу, бьют рыбу, бьют зверя.

Долго ли, коротко ли было так. Но однажды тайга дремучая будто помертвела. Сколько ни смотри, не оживёт дерево, не взмахнёт рогами, не помчится лосем. И коряга чёрная останется корягой. Увидишь пушистого соболя, подкрадёшься ближе — мох пушистый на ветвях висит. А в таёжной речке нет озёр бобровых. И захламлённая ветвями речка, как болото, дышит прелой гнилью. И где уж плескаться рыбам!..

Замолчало небо. Будто с многострунного лебедя сорвали самую звонкую и живую струну…

И люди присмирели… Обуял их страх. Великий страх. Задрожали люди, чуя свою смерть.

— Кто умертвил наш лес, увёл зверя и птицу? — спрашивали они.

«Ха-ха-ха!» — смеялась сорокабелобока.

«Ха-ха-ха! — смеётся она. — Лесной Дух — Гнев Тайги — вас наказал». (А сорока — птица особая. Она в грязной помойке копается. С любым человеком уживается. Лишь она одна из крылатых так может).

«Ха-ха-ха! — смеётся сорока. — Лесной Дух вас наказал. Зверя били, птицу били, рыбу били. Много били. Радовались силе своей. Не думали. Вот и наказал вас Гнев Тайги. Ха-ха-а!.. Нет, мне не смешно. Боюсь и я вас. И до меня, пожалуй, доберётесь. Моё чёрное и грязное мясо есть будете. Вы, люди, такие. На всё способны! Боюсь вас. Ох- ох-ох!..».

Задумались люди: что же делать? Тронет горе — люди будто просыпаются. Коснётся беда — люди словно прозревают. И глаза видят, и уши слышат, и душа оживает, и ум шевелиться начинает. А где же человек был раньше? Неужели он не видел и не думал?

Но среди людей был один человек. Звали его Тасманом. Однажды он шёл по лесу. Вдруг в тёмной тайге раздался страшный рёв. Это не гром гремел и не волк выл. Нет! Это не стон деревьев под вьюгой и не плач ребенка. Нет! Это ревел лось. От боли кричал, кого-то на помощь звал.

Не убежал Тасман подальше от горя. Не испугался он чьей-то злобной силы, которая зверствовала в лесу. Исполнил Тасман закон тайги: пошёл спасать слабого, погибающего. И не случайно: ведь он был настоящим охотником. И видит Тасман между кедрами лося. А на спине лося — медведь. Острыми когтями шкуру на лосе рвёт.

А как он на спину ему взобрался? Ведь лось высокий, стройный. И даже хозяин тайги боится его ветвистых рогов, а угодит под удар копыта — и не встать ему больше. Но медведь хитрый. Он взобрался на кедр, под которым шла лосиная тропа. Притаился. Долго ждал медведь свою добычу. И дождался. Знал, что лось пойдёт на водопой по этой тропинке. И когда тот проходил под ветвями кедра, медведь прыгнул на широкую спину таёжного красавца…

Чуя кровь живую, радуясь добыче, счастливый зверь не заметил опасности. Тасман увидел несправедливость: один убивал другого. И он встал на защиту слабого. Потому что знал: убийцу надо усмирить. И натянул он лук старинный, и пустил старинную стрелу. С тех пор медведей стали убивать. Но мансиец не скажет: «Я убил медведя», а молвит: «Я низвёл его». И не по имени медведя называют, а «в лесу живущим» величают.

Склонил лось величавую голову перед Тасманом, склонил он рога могучие и молвил по-человечьи:

- Спасибо! Ты человек!..

А на спине широкой — рана. И Тасман повёл лечить лося в юрту свою лесную. Алыми струйками кровь лилась. И там, где лось проходил, где капли крови уронил, теперь ягода-брусника красными глазами каждое лето смотрит и каждое лето наливается новым соком. Вылечил Тасман лося. Поблагодарил лось Тасмана и спросил:

- Что для тебя сделать, человек?

- А вот соболь не играет, глухарь не поёт, сырок не плещется, душа умирает… Как оживить душу, вернуть тайге и рекам жизнь?

- Садись на меня, — говорит лось, — ноги у меня длинные, крепкие, может, и доскачем до юрты Лесного Духа — царя зверей и птиц, и всего живого.

Сел Тасман на лося — и в дорогу. А дорога та была не короткая. Дремучие урманы встали на пути, высокие горы, топкие болота, широкие реки. Вьюга и слякоть не остановили Тасмана. Доехал он до царства Лесного Духа. А царство это волшебное. Люди пройдут — и ничего не заметят. Обыкновенные сосны, может быть, только повыше обычного. Обыкновенные кедры, может, лишь чуть поветвистей да постарше. Обыкновенные ели, может, лишь ветки ниже к земле мшистой тянутся. Обыкновенная тайга, может, лишь чуть-чуть таинственней…

А человек пройдёт — чудо увидит. Не всякий человек. А лишь тот, в ком доброе сердце, мудрый ум, чистые руки. А у кого на руках хоть капля напрасной крови — не видать ему волшебного царства, где белки с соболями играют, где собаки с волками дружат, лоси и медведи не дерутся, в реках пляшут рыбы, а над таежными озерами день и ночь плывёт лебединый лепет, не молкнет чаек звонкий смех, и гусиный гогот, и утиный свист.

На ветвях кедров узорчатыми чашечками висят рябчики, а на вершинах лиственниц неподвижными идолами глядят краснобровые глухари. И бобры плотины строят, выдры с гор катаются и так же, как в краю мансийском, в прозрачную таёжную речку ныряют. Росомахи там не воруют, не рычат, не скалят зубы. Увидишь кустарник ветвистый, подойдёшь поближе — оживёт кустарник, зашагает кустарник ветвисторогим оленем. Увидишь корягу, чёрную корягу, подойдёшь — и чудо свершится: перед тобой живой медведь. И он тебя не тронет. Как в старину, улыбнётся и восвояси зашагает.

Каких только зверей и рыб не увидел Тасман! И много их, как летом комаров, как зимой снега. А самого Лесного Духа Тасман не увидел, а лишь услышал.

Дух есть дух. Тела у него нет. Прозрачно-голубоватой тенью подошёл к старику Дух и молвил:

— Здравствуй, пришелец с далёкой земли! Что тебя привело ко мне? Говори, я слушаю…

Золотую чашу дедов, нашу, из которой ели

Семь охотников-мужчин, кто-то злобный утащил,

Горе, горе бедным манси! —





упав на колени, забормотал Тасман. Он молился от имени всех мансийцев, от всех рыбаков и охотников.

Верили духам древние люди. Думали, что всё зависит от них. И в чашу верили. У кого эта чаша — тому и удача на промысле:

Если ты поймаешь вора, если ты вернёшь нам чашу,

То тебя мы не забудем, будем мы тебе молиться —

Ночью, днём, зимой и летом —

Сколько будет мир стоять…

Коли жертвы ты захочешь, принесём тебе мы жертву

И последнего оленя, не жалея, мы заколем!





Зелёное эхо повторяло слова Тасмана и уносило их вдаль. Их шептали листья живых деревьев. Их повторяли струи звонких речек. А может, это птицы пели? Может, рычали медведи и сердились люди? Может, то юркий соболь мудро скалил зубы?! Может, трёхсотлетний кедр думу думал? Может, это было, может, и нет. Только Тасман вдруг услышал:

— Человек! Ты не можешь жить без мяса, не знаешь счастья без рыбы. Знаю… Я верну тебе и зверей, если будешь хозяином на Земле, а не гостем… И ещё скажу:

Человек!

Будь рыболовом с головой,

А если жаден ты и зол

И вовсе безголов,

Проткну тебя своим ножом —

Ножом из гневных слов.

Пускай ослабнут у тебя

Колени, хворый пёс,

Чтоб не топтал траву, губя

Десятки птичьих гнёзд.

Ты за спиной уродский горб

Почуешь на бегу,

Когда свирепый твой топор

Начнёт кромсать тайгу.

Пусть примет на десять когтей

Башку твою медведь,

Когда муксуновых детей

Твоя наловит сеть,

И пусть, воздав тебе за злость,

Та молодь в рост пойдёт

Внутри тебя — и рыбья кость

Насквозь тебя проткнёт.

Будь рыболовом — с головой.

Охотником — с душой!





Слушал Тасман заклинания и чувствовал, как вслед словам слабли его колени, а на спине рос уродский горб, и медведи поднимали когти, готовясь схватить его, а в животе что-то росло. Неужели это молодая рыба, которую ловили его сородичи, не дав ей вырасти?! Неужели кости этих рыб и вправду его проткнут?! Но ведь Тасман не виноват! Он ведь никогда не ловил молодь и понапрасну не бил зверей! Так почему же его наказывает Дух Тайги?!

И вдруг лось заговорил человеческим голосом:

- Тасман спас меня. Он заживил мои смертельные раны. Вернул мне радость жизни… Не виноват Тасман.

В коленях Тасмана опять заструилось тепло: то возвращалась сила. Спина распрямлялась, медведи, стоявшие гурьбой под деревьями волшебными, опускали когтистые лапы… Вздохнул облегчённо Тасман и опять услышал голос невидимого Духа Тайги:

- Ты добрым был — тебе прощаю. Но знай, человек: ты за всех в ответе!

Семь раз эти слова повторил филин — волшебная птица. Ещё семь повторила волшебная гагара. И эхо волшебное во все концы света разнесло вещие слова Духа Тайги. Теперь все знали: Тасман — настоящий Человек. Теперь все знали: люди, оказывается, могут быть добрыми хозяевами. И опять Тасман услышал голос Духа:

- Люди, вы стелете сладкие молитвы. Но не за них я возвращаю вам птиц, зверей, рыб. А за то, что среди вас оказался Человек!

«Человек! Человек! Человек!» — кричал волшебный филин, ему вторила гагара, и разносило эхо: «Че-ло-век! Чело-век! Че-ло-век!»

Трещала тайга: это стада оленей и лосей зашагали на север, скакали соболи, летели белки. Шипела вода: это косяки рыб поплыли в родные реки и озера. Звенело небо: это летели стаи птиц в родную белую ночь, чтобы свить гнёзда и вывести крылатых сыновей и дочерей.

Ехал на родину и Тасман. На вещем лосе ехал. В душе у него резвилось счастье. Но рядом с ним сидела глубокая дума: «А может ли человек быть Человеком?!»





* * *


Как и все великие духи, Мирсуснэхум много раз рождался. Но первую колыбельную песню он услышал в небесном доме своего отца. Там и прошло его небесное детство.

Однажды отец, Великий Торум, говорит сыну:

- Я кое-куда схожу. Ты, сынок, жди меня!

Ушёл. Как все дети, Мирсуснэхум играл, возился, лазал по всем углам дома. За пологом он заметил бочку. Раскрыл её: мертвой водой запахло. Рядом стояла вторая. В ней сверкала живая вода. А раскрыв третью бочку, он услышал брань. Вода в той бочке шипела, пенилась. Все бранные слова плохих людей в ней были замурованы. А в сторонке от них ещё бочка стояла. Ярким шёлком была она закрыта. Раскрыл Мирсуснэхум её и чуть не ослеп: сквозь неё он увидел яркую светло-зелёную землю.

Там и зелёные леса, и сияющие озера, и искристые речки. Смотрит он на это чудо, и слёзы катятся из глаз. Плачет Мирсуснэхум от зависти. Почему эта прекрасная земля так далеко от него? Почему он не на ней?

Возвратился отец домой и спрашивает:

- Почему ты плакал? Вчера я тебя предупреждал: не ходи за полог. Теперь твои глаза потеряли свет и зрение.

- Не потеряли они свет. Видишь — смотрят. Отпусти, отец, меня в Средний мир, на светлую землю отпусти!

- Что на земле хорошего, сынок?! Но, если очень хочешь, — иди! На земле не рай! Будет трудно — гляди на небо, вспоминай меня… Два живых драгоценных камня, два всевидящих глаза я подарил тебе. Просматривай ими землю, весь мир насквозь… Где горе — будь там ты, где счастье — будь там ты. Будь судьей и защитником людей! Борись со злыми духами… На неспокойной земле мне нужен надежный помощник… Созрел ли ты для этого?

Сказав эти вещие слова, Великий Торум уложил сына в Золотую люльку. Зазвенела серебряная цепь серебряным звоном, засверкала, закачалась люлька между небом и землёй. Дунет ветер горластый с белым голосом северным — в край горячего лета относит люльку. Дунет ветер горластый с жёлтым голосом южным — в Ледовитое море, в студёное море относит…

Долго качало люльку, но Мирсуснэхум не зарыдал, не пискнул. Тогда отец опустил люльку на землю. Так Мирсуснэхум появился на земле.





В ЦАРСТВЕ ТЕНЕЙ


Из толстого и высокого кедра вырубил Мирсуснэхум легкую лодочку- калданку. Весло с узором вырезал. Сел на калданку, как рыбак, и поплыл вниз по течению.

Плывёт он по Оби. Волны плещутся, скачут белыми песцами, рычат росомахами. В одном месте он увидел великую заводь. Там вода кружится, будто кипит. Пролетит случайно над заводью птица — её закружит, завертит, и белая пучина вмиг её проглатывает. Подойдёт к тому берегу зверь — и его втягивает прожорливая заводь…

Не миновал её и Мирсуснэхум. Закрутило его лодочку. Миг — и он был уже в Нижнем мире, в Царстве теней. Там было не темно. Нет! Там мгла белесая лежала. Будто вечная белая ночь замерла над тихими реками и озерами. На болоте паслись олени без охраны, торопливо мох искали. Их рога колыхались, как кустарник в сильный ветер. Возле речки на поляне вился дымок костра. Чум пустой стоял, две тощие лайки смотрели грустными глазами.

В молчании напряженном Мирсуснэхум чувствовал движение, трепетание чьих-то крыльев: кто-то пел тоскливо. И до его слуха доносилось:

«Моя молитва собольим мехом уже не стелется. Мои глаза высохли, как осенние реки, я уже не могу плакать слезами. Пришелец с живой земли, выслушай мой замирающий стон.

Два начала на земле — это волки и олени. Зло с добром, как волк с оленем, всегда враждуют. Волка кормят волчьи ноги, и зубы у него, как железо, охраняют волчье логово. Олень же беззащитен, как простой рыбак перед купцом, как охотник перед сборщиком ясака. Осетра в сажень берет купец за медную копейку. А ясак… Вспомнить страшно! Десять соболей с живой души, да ещё «на поминки», да ещё для «поклона царю белому»… Наши лучшие угодья отобрали, сменив на бутылки огненной злой воды. Обложили наши дымы данью. Чёрной птицей пролетела смерть, посылая нам болезни.

«Горе! Горе!» — причитали грустным шёпотом в народе.

«Горе! Горе!» — лес скрипел.

«Горе! Горе!» — стонали птицы.

«Горе! Горе!» — рыдали звери.

«Горе! Горе!» — шептали рыбы.

Жутко стало Мирсуснэхуму от этой песни и равнины с мёртвым мраком. Захотелось ему увидеть родную землю, послушать нежный плеск волн живых.

Но не скоро пришлось ему увидеть это. Долго он ещё был в Царстве теней. Много ему ещё привелось испытать.

Однажды захотел он есть. А в реках подземелья также плещется рыба. Её также ловят. Неводами, сетями, кривдой ловят. Все тем же занимаются души умерших, что и на земле, да только печальнее они и грустнее. Порыбачат, намерзнутся — и к костру. А над костром висит большущий прокопчённый котёл. В нём уха варится.

«Вот бы душистой ухи поесть!» — думает Мирсуснэхум. Тени мелькают перед ним, приглашают садиться за столик низенький, быть гостем просят.

Садится Мирсуснэхум, берет кусочек рыбы, жует, жует — никак не прожевать. Смотрит: трава зелёная. Берет другой кусок. С виду жирный и свежий такой — пожует, смотрит — трава. А уха — как гнилая болотистая вода. Мертвечиной пахнет…

— Вот такой едой питаемся! — стонет кто-то. — Куль — царь подземелья — так вот издевается над нами. На земле несладко было. А здесь… разве солёным плачем передашь?!

Комариным писком пищат тени. Комариным роем шумят. И молитвы стелются ниже травы, мягче собольего меха. Мольба. Стон. Плач…

С тяжёлым сердцем уходил Мирсуснэхум с этого места. Он шёл в дом Куля. А дом Куля находился в тёмном каменном ущелье. Вдохнет Куль — тянет Мирсуснэхума в ущелье, выдохнет — назад относит.

«Не съест ли и меня? — думает Мирсуснэхум. — Может, вернуться назад? Но как же быть тогда с моим именем?! Нет, надо его увидеть! Узнать его слабости надо!..».

Добрался Мирсуснэхум до жилья царя подземелья. Вошёл в дом — а там светлым-светло: на стене висит луна, на потолке — солнце. На мягких шкурах лежит Куль. Дышит как курит — из носа и рта вылетают искры. Будто горячий газ выдыхает. Душный газ, смрадный газ. «Откуда у него луна и солнце? Неужели он их стащил, пока Мирсуснэхум странствовал? Как будут жить люди без солнца?» — забеспокоился Мирсуснэхум.

- Ты зачем пришёл сюда? — спрашивает Куль, продолжая лежать.

- Хочу что-то спросить.

- Что ты хочешь спросить?

- А почему у тебя так много комаров? — как бы между прочим проговорил Мирсуснэхум. — В твоем царстве их много, и на земле жужжат, кусаются, жизни от них нет… Убери ты их!..

- А как же я без крови буду жить? Ведь это мои духи! Моя жизнь!

Помолчал немножко. Потом, ухмыляясь, тянет:

— Наконец-то я зажил: солнце и луна в моих руках. Я их сегодня утащил. На земле вашей теперь темно. Затмение. Солнечное и лунное затмение. И поработают там мои духи! Коровы ревут, лошади ржут. Даже звери стонут. А люди? О них и говорить нечего. Эх! Хорошее время для Куля наступило. Вы все теперь в моей власти!

Пока Куль бахвалился, Мирсуснэхум вытащил из кармана табакерку. И как только тот поднял на него красные глаза, он дунул в них терпкого табаку. Оба глаза Куля табаком запорошены, оба глаза злого духа смотреть не могут!

Схватил Мирсуснэхум солнце и луну — и бежать из подземелья. Куль за ним погнался. Вот-вот догонит злой дух. Тогда он оборачивается в железного ястреба, а Куль — в чайку.

Летит Мирсуснэхум к проходу в Средний мир — к небольшому отверстию, которое находится между корней золотой берёзы, что растёт на горе у истока Оби.

Чуть его не схватил Куль — да был он уже в Среднем мире, из-под ветвей золотой берёзы выплывало золотое солнце. И луна на краешке неба повисла. Не успел Куль схватить Мирсуснэхума в своём царстве, в мрачном подземелье, а на земле он той силы уже не имел. Да и Торум уже обнажил свой сверкающий меч.

Куль заплакал:

- Вы будете жить в светлом месте, а я опять — в темноте! Души людей ко мне будут попадать — и пусть тоже в темноте будут.

- Ну, тогда я полсолнца дам, — говорит Торум сверху.

- Какой свет от половины солнца!..

- А не хочешь — так живи совсем в темноте!

Земля под солнцем снова заулыбалась серебряной улыбкой рек, зелёной улыбкой леса, голубой улыбкой лазурного неба. Коровы успокоились, мирно щипали траву. Лошади изредка помахивали хвостами, отгоняя оставшихся комаров, которые не успели спрятаться в тень от ярких лучей солнца. На ветвях кедров плясали белки, птицы защелкали, рыбы заплескались.

Земля опять пела вечную песню жизни.





ТОПАЛ-ОЙКА


В глубоком раздумье сидел Торум. Не обращал внимания на духа, который что-то шептал ему. А у того духа голова чуть стала лысеть. А на бородке три белых волосинки. Это был сам Топал-ойка. Большой это дух. Он с Торумом всегда рядом. Большая у него власть.

Наступает осень. Лёд застывает. Сколько в этот месяц можно рыбы добыть? О, столько, сколько захочешь! Ведь река-то бездонная!

Торум Топал-ойке даёт бумагу, где написано, сколько рыбы отпущено на месяц ледостава. Даёт Отец Вселенной бумагу и говорит Топал-ойке: «А уж распределить между людьми — твоя воля. Сколько кому хочешь — столько и дашь!»

И весной, в месяц ледохода, Топал-ойка получает заветную бумагу. И в синий месяц ледохода он занят важными людскими делами. Золотую рыбу даёт одним, серебряную — другим, крупную — одним, мелкую — другим. Знает дух: все хотят кушать. Знает дух и то: не у всех людей вкус одинаковый. Одним — пожирнее, другим — понежнее. Знает дух и то, что не все рыбы достойны. Силен и могущ Топал-ойка! Потому у него и имя такое.

Ойка — это значит мужик. Но это не простой мужик, как вы все, наверно, уже поняли. Топал — другая сторона. Топал-ойка — потусторонний мужик! Вот какой Топал-ойка. Вот какой дух.





ВЛАДИСЛАВ НИКОЛАЕВ





Николаев Владислав Николаевич родился 24 декабря 1930 года в Нижнем Тагиле (Свердловская область). В 1953 году окончил факультет журналистики Уральского госуниверситета. Несколько лет работал в газетах Красноярского края и Хакасии. Работал в поисково- съемочной партии, матросом на зверобойном сейнере в Карском море. В начале 1962 года переехал в Тюмень, где долгие годы работал в газете «Тюменская правда»». В 1972 году вернулся на Урал, в г. Свердловск.

Литературной деятельностью занялся в студенческие годы. Глубоко интересовался молодыми героями новостроек Сибири. В 1957 году в Красноярске вышла его первая очерковая книга «На новом месте», а в 1959 году в Абакане — книга очерков «Жемчужина гор Саянских». Печатался в журналах «Урал», «Енисей», «Сибирские просторы». В 1960 году публикует повесть «Подснежники», в 1962 — «Свистящий ветер». В 1963 году в Тюменском книжном издательстве выходит его сборник «Лирические рассказы».

Член Союза писателей СССР с 1963 года. Умер В. Николаев 6 апреля 1989 года в г. Екатеринбурге.





ПЯТИРЕЧЬЕ



(отрывки из рассказа)


Вечером за ужином собралась вся партия. Стол на врытых в землю лиственничных столбиках парил над речным обрывом. Сидели в массивных креслах, выдолбленных из кедровых выворотней. Не кресла — царские троны, достойные занять место в историческом музее.

Днем Андрей долго любовался ими, пытаясь угадать, что за мастер их выдолбил и как они появились в лагере. Заметив его озадаченность, Галина Николаевна поведала следующую историю:

— Как-то весной пришел наниматься к нам в партию рабочий. Лицо землистое, одутловатое, руки ходуном ходят, карандаша удержать не могут. И вот такой говорит: не пожалеете, если возьмете. Только, мол, не трогайте три дня и вволю кормите тушенкой. Что-то в его облике ещё внушало доверие, и мы, правда, не без колебаний, решили рискнуть: поверим! В этом ужасном виде вывезли его в поле. Три дня он спал. Изредка пробуждался, чтобы опорожнить очередную банку тушенки, и снова заваливался на жердяные нары в палатке. На четвертый день явился к общему столу, и ложка уже не дрожала в его руке. Потом взялся за топор. Мы и глазом не успели моргнуть, как лагерь был обустроен: столы, скамейки, переносные табуретки, кресла из пней, полочки, вешалки… А ещё через неделю на берегу реки, перед глубокой ямой, чтобы можно было плавать, выросла рубленая баня, а в ней каменка, сложенная по-белому. В следующие годы он ещё не одну баню поставил. Считай, на каждой новой базе. Мы их муравейниками зовем, так как фамилия рабочего Муравьев.

За столом кроме себя Андрей насчитал девять человек — вот и вся партия.

- А мы вас уже давно ждем, — смеясь черными глазами, говорила Галина Николаевна, сидевшая хозяйкой во главе застолья. — Все жданки съели! — и она вытащила из стоявшего в ногах рюкзака несколько бутылок шампанского. — Специально на этот случай взяли с собой.

- Если ради меня, то совсем ни к чему, — густо покраснел Андрей; смутила его не оказанная честь, а то, что сам должен был догадаться привезти шампанское, а он, олух царя небесного, даже помидоров или огурцов не захватил с собой из буфета, чтобы угостить истосковавшихся по свежим овощам геологов. Что ему стоило закатить в вертолет самый крупный арбуз? Как бы он тут, над речным обрывом, был хорош!

Не обратив никакого внимания на его возражения, Галина Николаевна продолжала:

- Андрей — новый член нашего коллектива. Геолог. Прошу любить и жаловать. А теперь вам, Андрей, представляю наших старожилов. Алексей Муравьев, — наклоном головы указала она на сидевшего по левую руку сорокалетнего мужчину с реденькими волосиками на загорелом черепе; Муравьев благожелательно, чуть даже заискивающе улыбнулся Андрею. — Ну, про него я вам все рассказала. Наш Коненков!

- Уж скажете, Галина Николаевна, — польщенно запротестовал Муравьев.

- Рядом с ним — не менее талантливый представитель другого рода деятельности, водитель вездехода Валерий Сбоев.

Сбоев был малого роста, с нулевой стрижкой и черной окладистой бородой, вид его, заключил про себя Андрей, должен был привлекать внимание милиции, и действительно, как выяснилось впоследствии, в аэропортах и на вокзалах к нему постоянно цеплялись люди в штатском и в форме, требуя предъявить документы.

- Терпеть не может Валера прохладной езды, со всякими там ночевками, привалами посреди дороги. Любое расстояние, сто ли, двести ли километров, ему надо проскочить одним махом. Вот и не вылезаем по двадцать пять — тридцать часов из машины. На всех уже живого места нет, а ему хоть бы хны.

- Зато осенью, — показал в простодушной улыбке крепкие молодые зубы Валера, — привозишь в экспедицию один номер от вездехода. За зиму по детальке насобираешь к нему все остальное, и, глядишь, следующим летом опять тащит.

Дальше за вездеходчиком сидел богатырского сложения краснощекий парень, опушенный русой курчавой бородкой, какие наклеиваются киноактерам, играющим в фильмах-сказках русских витязей вроде Руслана.

- А это Гена, — представила его Галина Николаевна. — Отличается тем, что не ест ни рыбы, ни грибов… Однако людей интереснее познавать самому, поэтому о других я ничего рассказывать не стану, только назову по порядку: Вася, Толя, Борис. С Александром Александровичем и Сережей вы уже знакомы. А теперь я предлагаю выпить за то, чтобы Андрею, как всем нам, полюбилась эта земля и прикипел бы он к ней на долгие- долгие годы.

- Ох, и тяжелое пожелание взвалили вы на меня, — вздохнул Андрей.

- Уверяю вас, легкое. Только не закрывайте глаза, смотрите, смотрите вокруг, и все будет так, как я сказала.

Шампанское ли было такое забористое, от хмельного ли отвыкли за полевой сезон — после первых же глотков за столом все враз заговорили, заспорили. А Галина Николаевна снова обратила свои смеющиеся глаза на Андрея и спросила:

- Скажите, Андрей… Только по- честному. Вы в Воркуте не плакали?

- Еле-еле сдержался, — рассмеялся Андрей.

- А мы все в голос ревели. Ну, и Воркута в те времена выглядела пострашнее. Выпала она на нас, как снег на голову. В группе все собирались кто в Сибирь, кто на Сахалин, кто на Камчатку, а перед самым распределением вдруг явился к нам обаятельный молодой мужчина из министерства и давай расписывать Воркуту, давай заговаривать зубы: работы, мол, завались, и вся интересная, перспективы неограниченные, через год каждый по меньшей мере начальником партии станет. Перед комиссией я должна была предстать первой. Спрашиваю у Саши: «Куда все-таки махнем, говори быстрее?» «Куда ты захочешь, туда и поедем». Э, была не была, и подписалась я под Воркутой. Кроме нас с Сашей ещё восемнадцать душ ею соблазнились. Сразу же после «госов» Сашу забрали на военные сборы, и вот на меня одну со всех сторон навалились родственники, знакомые: заживо хоронишь себя и так далее. И смутилась моя душа. Что делать? Разоделась в пух и прах. Тогда в моде были «шпильки», платья «колоколом». И к мужу в Калининскую область. По дороге к части подобрал меня попутный «газик». Офицеры в нем ехали. «Куда барышня спешит?» — «К мужу». — «Не генерал ли ваш муж?» — «Нет, солдат!» Выплакалась я на Сашиной груди, а у него одни для меня слова: «Как решишь, так и будет». Воротилась я в Москву и, не заезжая домой, прямо с вокзала ринулась в министерство разыскивать того обаятельного мужчину. В этот раз менее сильное впечатление произвел он на меня. Разводит руками. Теперь, мол, не в его власти перерешить мою судьбу. Надо пройти в такой-то кабинет, к такому-то начальнику. Пробилась я в названный кабинет. Усталый- усталый дядька за столом сидит. Глаза умные, насквозь проницают. Я ему про годовалого Сережку, про маму больную. Слушал, слушал и покачал головой: «Не то вы, девушка, говорите. Выкладывайте начистоту: испугались задним числом и ещё знакомые со всех сторон запугивают». Я расхохоталась: «Не хуже цыганки всю правду про меня сказали». Тоже смеется: «Я вам вот что посоветую: поезжайте и сами посмотрите на Воркуту, с чем её едят. Не край света — всего-то двое суток на поезде, а самолетом и оглянуться не успеете, как будете там. Ежели край и в самом деле не под силу такой молодой и крепкой, возвращайтесь. Бог с вами! А ежели сможете работать — в добрый час! Я лично почему-то думаю: прирастете вы к Северу, да ещё как — не оторвать!» И вот с подругой Нелькой с высоты крылечка Воркутинского аэродрома озираем мы заполярный город. И сейчас район аэропорта выглядит не ахти как, а тогда сплошь одни высокие колючие заборы. Сжалось сердце, подкатил к горлу комок, а Нелька ахнула, пала на чемодан и, как под ножом, давай рыдать. В университет она приехала из захудалой деревеньки на Вологодчине, возврата в Москву ей не было, и город, куда распределили, должен был стать её домом на всю жизнь. Вот она и оплакивала свою судьбу. Нам с Сашей с этой стороны было легче. Московская жилплощадь бронировалась за нами, как уезжающими на Север. В любое время возвращайся и живи хоть у моей матери, хоть у Сашиной. Про нас так и говорили: «Савельевы на экскурсию едут. Посмотрят, посмотрят и айда обратно». Три часа рыдала Нелька в аэропорту. Еле унялась. Заодно и я несколько раз всплакнула. В конце рабочего дня добрались до экспедиции, представились начальнику, а он, поглядев озабоченно на Нелькино распухшее лицо, вызвал из отдела какого-то парня и послал в магазин за шампанским. После звонка в его кабинете собралась чуть ли не вся экспедиция приветствовать шампанским наш въезд в Воркуту. Ну, и отлегло от сердца. Тут же за шампанским вручили нам с Нелькой ключ от новенького коттеджа: живите! И зажили мы с ней в трех комнатах. Ни стола, ни стула, спали на полу. Из-за отсутствия внутреннего запора дверь на ночь припирали колом. Да и то сказать: было от кого запираться. Кто-то из нас с Нелькой — так мы и не разобрались, кто именно, — приглянулся парню из горняцкого поселка, и он то и дело, особенно по ночам, пытался проникнуть в нашу обитель. Мы терпели, терпели, а потом набрались духу и посмотрели на парня без страха: маленький, плюгавенький… Кого испугались? При очередном приступе сами распахнули дверь и двинулись в контратаку. Я схватила парня за одну руку, Нелька за другую и, не сговариваясь, потащили его… куда бы вы думали? В женскую уборную. На задах дома новенькая такая будочка стояла, с иголочки, для нас с Нелькой уже поставили. В нее и затолкали парня, а дверь на кол — привычное дело. Парень бугаем ревет, бьется о стенки, будка ходуном ходит, вот-вот упадет. Ничего, небось не расшибется… И ушли спать. Утром, едва пробудились, сразу бегом вокруг дома. Ура! Стоит кол. Прислушались. Вроде бы плач доносится. Но сердца наши не смягчились: не стали убирать кол. Соседи сжалились над парнем — выпустили вскоре, и он, размазывая слезы, побежал не куда- нибудь, а к реке топиться. Не переживу, мол, такого позора, в уборную закрыли, да ещё в бабскую, да кто? — столичные фифочки! Однако на полпути к реке парень, видно, одумался: боком, боком — и к себе, в горняцкий поселок. Только мы его и видели! А вскоре съехались все наши, у Саши закончились сборы, стало нас ровно двадцать, и жизнь неожиданно наладилась лучше лучшего. Днем — интересная работа, вечером — споры, разговоры, капустники. Поглядеть на наши капустники сбегались со всего города. Однако уже через год наша двадцатка стала потихоньку редеть, и в конце концов в Заполярье остались одни Савельевы, которым все пророчили самый скорый побег. Работы тут хватит до пенсионного возраста, если не больше. От открытия месторождения до его сдачи в промышленную разработку в среднем проходит тридцать — сорок лет. Вот и считайте, сколько нам ещё тут биться, чтобы довести все до ума. А дело пока движется через пень-колоду. То на дальнейшую разведку средств не отпускают, то отпускают, да распределяют совершенно неправильно. В прошлом году мы проводили буровые работы, а геофизику там поставили только нынче. Сами понимаете, надо наоборот. Выявленные геофизиками аномалии не совпадают с нашими скважинами, теперь аномалии разбуривать придется…

- Коли речь зашла о месторождении, — вмешался Сан Саныч, — теперь Галю не остановишь.

- А вот и остановлюсь! — рассмеялась Галина Николаевна.





* * *


У завхоза имелись и собственное имя, и фамилия — Аркадий Бугров, однако все в партии, кроме Сан Саныча и Галины Николаевны, навеличивали его паном Шершнем.

Хотя пан Шершень с партией не кочевал, все лето просидел возле продуктов на базе, вспоминали о нем беспрерывно, особенно во вторую половину сезона, когда на него свалился неожиданный штраф. Дело было так. На базе имелась рация, и раз в сутки, чаще всего вечером, пан Шершень связывался по ней с Сан Санычем, докладывал о своем житье-бытье. Обычно его информация укладывалась в одно слово: «нормально», но однажды он разговорился вовсю:

- Мясо сегодня кушаю. Утром птицу подстрелил.

- Что за птица? — полюбопытствовал Сан Саныч.

- Да большая такая! Вкусная! Как ее?.. Фу, дьявол. Вертится на языке название, а вспомнить никак не могу. В общем, жена глухаря!

- Копалуха, что ли?

- Во, во! Именно копалуха! С выводком была.

- Ну, ты даешь, Аркадий! Сказанул же: «жена глухаря»! Ха-ха!

Надо же такому случиться, именно в это время, ни раньше, ни позже, по ошибке вышла на чужие частоты охотинспекция в Елецкой, разговор про жену глухаря инспекторов заинтересовал, и они записали его на магнитофонную ленту. С очередным рейсом вертолета на имя начальника партии Савельева пришло судебное постановление, требовавшее вычесть из зарплаты рабочего А.Г. Бугрова штраф в размере ста рублей за уничтожение копалухи в неположенное время. Ребята тут же окрестили этот штраф «птичьими алиментами».

И теперь, сидя за обеденным столом, пан Шершень находился в центре внимания. Это был мужчина лет тридцати семи, невысокого роста, с сухим чисто выбритым лицом, с которого не сходило насмешливое выражение; на человека, с коим разговаривал, взглядывал коротко, быстро, но остро и твердо, чувствовалось, что на все в жизни у него имеются свои понятия и за словом в карман не лазит. Заломленная на затылок фуражка с насаженными над козырьком цветными рыболовными мушками придавала ему чрезвычайно бравый вид. В ногах пана Шершня терлась рыженькая собачонка, не вышедшая ещё полностью из щенячьей поры.

По случаю проливного дождя, хлынувшего под утро, стол был накрыт в продуктовой палатке, и на нем чего только не было: и грибы, и дичь, и приправа к ней, и какао, и свежие пышные лепешки вместо осточертевших сухарей. Геологи после бани сидели вокруг стола розовые, просветленные, благостные. Сан Саныч с сочувственной улыбкой поворотился к пану Шершню:

- Говорить-то ещё не разучился в одиночестве?

- Да нет вроде. Но вот гавкать рядом с нею выучился, — показал Аркадий на собачку под столом.

- Вид у тебя, пан Шершень, — заговорил похожий на сказочного русского витязя здоровяк Гена, — с этими цветными мушками на фуражке, как у первого парня на деревне. Не мушки будто наколоты, а ромашки или незабудки.

- Ты бы, Гена, лучше не отвлекался от еды, — в ответ вежливо посоветовал пан Шершень — По твоей комплекции за двоих тебе надо за столом пахать.

- Ты-то уж, поди, не отказывался от рыбки, вволю поел за лето? — спросил Валера.

- Поверите ли: супу либо каши ни разу не варил. На одной рыбе жил. И до сих пор не приелась.

- Насквозь фосфором пропитался, — подытожил Сан Саныч. — Вернешься в город, можно на спички тебя пускать.

- Вот было бы хорошо пустить себя на распродажу хоть в качестве спичек. Из чего-то надо же платить «птичьи алименты», будь они неладны. Несколько мильенов головок из меня должно получиться. Ого-го, и на себе, оказывается, можно неплохо заробить.

- Как нынче ловилось? — поинтересовался кто-то.

- Ловить тут очень даже можно, пять все-таки речек под рукой, но турист проклятый одолел. Сказывают, из-за пожаров южнее по Уралу его нигде нынче не пускают, вот он весь и прикатил на Полярный. Прет и прет по Бур-Хойле. Каждый день не по одной группе. Из Москвы, Львова, Челябинска, Свердловска и черт знает ещё откуда. Свердловчане в трехстах метрах отсюда посадили плот и никак не смогли снять, бросили на произвол судьбы. Можете сходить полюбоваться. Классное сооружение: с рулями, с палубой для рюкзаков… Вот и побаивался все лето развернуться по- настоящему с рыбалкой-то. Одно найдешь, другое потеряешь. Найдешь рюкзак рыбы, а потеряешь всю базу. За нее в десять лет не рассчитаться. Словом, далеко я не бегал, в ближних ямках шерудил… Никак не пойму этого туриста. Целый год упирается на производстве, собирает по копейке капитал, чтобы летом отправиться в отпуск не куда-нибудь на юг, а в наши забытые богом места. А здесь снова упираться, пахать, да ещё пострашнее, чем на производстве. Думаете, он отдыхает в походе? Как бы не так! Понаблюдал я за ним. Встает ранехонько, словно по гудку. Не успеет позавтракать, ноги в руки — и полный вперед! А рюкзачище, как валун, его давит — аж землю носом клюет. Дождь ли, снег ли — шлепает в своих разбитых кедах. Попискивает только в них. Болотные сапоги редко у которого имеются. На ночлег останавливается уже в потемках. Дрожит, как каторжанин. Да и вообще на каторжанина шибко смахивает: оборванный, заросший, голодный. Все лето у меня попрошайничал: то ему крупки продай, то сухариков, то сахару. Ладно, Галина Николаевна разрешила продать часть продуктов, а не разрешила бы, что бы он делал?.. А уж как он ночь проводит, вовсе представить не могу. Без печки в палатке собачий холод. Правда, спальник у него почти всегда имеется, но уж больно несерьезный: узенький, тонюсенький, рассчитанный, видно, на черноморский климат. Нагляделся я на туриста и рассудил: ежели бы за такой отдых даже деньги платили, ни за что бы не согласился так отдыхать.

- Ведь врете, пожалуй, — вмешался Андрей, у которого рассказ завхоза вызвал недобрые чувства. — А вы что делаете?

- Кажись, в точку попал, — с любопытством поглядел пан Шершень на нового человека. — Действительно, я отдыхаю. И как раз за плату. Российская ставка у меня не шибко богатая: всего-то сотенка, но приплюсуйте к ней восемьдесят процентов коэффициента, семьдесят северных да сорок полевых, и ничего, вроде бы можно отдыхать за такую мзду. Но только отдыхать — не упираться. Да, самую-то главную статью дохода я и забыл упомянуть. Хариусы! Их тоже надо сюда прикинуть. Шестьсот штук уже завялил. За оставшиеся дни надеюсь ещё полторы сотенки прибавить. Да бочку малосолом набью. В прошлом году в Воркуте я по полтора рубля за штуку пускал. Прямо на дому с руками отрывали. А нынче ввиду чрезвычайных обстоятельств — «птичьих алиментов» — придется поднять цену до двух рублей. Не пускать же в самом деле себя на спички.

- Надо бы пробу снять с твоей продукции. Может, никуда не годится, — хохотнул Валера-вездеходчик.

- Виноват, что сам не догадался угостить. Выбравшись из-за стола, пан Шершень вышел из палатки и вскоре вернулся, неся беремя вяленых рыб. Высыпав их на стол, выбрал самого большого хариуса, с не вынутой ещё распоркой, и, подняв его над головой, торжественно провозгласил:

- Хорош он бывает и в живом виде: сильный, проворный, холодный, но вот таким, высушенным на солнце, им просто не налюбуешься. По мне: это самый у него наилучший вид.

- Так, значит, пан Шершень, нынче тебе конкуренты сильно мешали? — высунулся из-за укрытия Гена.

- Это туристы, что ли? — откликнулся пан Шершень. — Не сказал бы, отшивал я их запросто. Ловлю как-то на кораблик. На противоположном берегу появляется турист, тоже с корабликом. Я снимаю с крючков одного хариуса за другим, а у него хоть бы для смеху раз дернуло. Турист и кричит мне: «Поделитесь, пожалуйста, опытом столь удачного лова. Кораблики рядышком плавают, а рыба на ваш цепляется, на мой — нет. В чем же дело?» «Могу поделиться, — отвечаю. — За полсуток до рыбалки я смазываю свои мушки медом. Вот на мед и прет рыба». «А ежели меду нет?» — с недоверием выпытывает турист. «Как раз теперь нахожусь в такой ситуации: кончились медовые запасы. Но голь на выдумки хитра: перешел на сахар. Варю из него густой сироп вроде как бы для варенья и палочкой намазываю его на мушки. И знаете, вполне заменяет мед. Клюет ничуть не хуже, чем раньше». — «Неужто?!» — «Какой мне смысл врать?» Гляжу, турист сматывает леску и быстрее, быстрее в лагерь… варить сахар. Ежели в его группе сыскался хоть один опытный человек, воображаю, сколь смеху было… А вообще-то я с ними много не разговариваю, стараюсь побыстрее спровадить с Пятиречья подальше. Спускайтесь, говорю, километров на пять ниже, там и хариусов больше, и таймени пудовые водятся. А там, понятно, ничего нет.

- За такие проделки вам ещё никто морды не начистил? — хмуро осведомился Андрей.

- Нет, бог миловал. Да и деликатный народ этот турист. Коли быть справедливым, ни на копейку вреда мне не принес. Вот муха — другое дело. Попортила она мне крови за лето. Забралась как-то под полог, и всю партию хариусов пришлось выкинуть. Штук, поди, сто. Обнаружил муху, когда в рыбе уже черви копошились.

- Ох, парни, что вы делаете! — с горечью воскликнула Галина Николаевна.

- Столько рыбы губите!

- До чего дошлая зверюга, эта муха! — продолжал пан Шершень. — Понаблюдал я однажды, как она свои палочки выкладывает, из которых потом черви произрастают — фантастика! Углядит трещинку на рыбе, устроится над ней, как над унитазом, выдвинет из зада хоботок сантиметровой длины, всунет его в трещинку и давай выстреливать палочки одну за другой. Не проходит и минуты, целые соты из них наросли. И что ещё любопытно: во время этого акта муха теряет всякий страх. Шикай на нее, маши руками — не улетит. Ничего не остается делать, как только защипнуть пальцами да удавить мерзавку.

- Не сваливай, Аркадий, на муху. Исключительно по нашей вине гибнет рыба, — гнула свое Галина Николаевна.

- Как дикари, удержу у реки не знаете. Вон на западном склоне не осталось уже ни одного хариуса.

- Как, не осталось? — удивился Андрей.

- Шаром покати — совершенно пусто, — с готовностью подтвердил пан Шершень. — В прошлом году всей партией за сезон десяти хариусов не поймали, исхлестав там не менее полусотни рек. Я уже хотел себя банкротом объявить, да вон Сан Саныч спас: отпустил на десять дней сюда, за хребет, порыбачить.

- Довольно странно все это слышать, — озадаченно проговорил Андрей. — В литературе я не раз читал о том, что западный склон Уральского хребта во всех отношениях богаче восточного: и растительностью, и рыбой, и зверем, и птицей.

Как по-твоему, много рыбы в тех реках, на которых мы нынче работали? — спросил Сан Саныч.

- Очень даже много! Никогда столь не видывал! — воскликнул Андрей.

- Так вот, пятнадцать лет назад в реках той стороны её было — Галя не даст соврать — раз в десять больше. Когда, бывало, осенью, перед снегом, она скатывалась с верховий, по ней, как по мосту, с сухими ногами можно было переходить с берега на берег. Помнишь, Галя, как обезумел Спирин, впервые увидевший это рыбье половодье? Заскочил в реку и давай в азарте ли, в безумии ли колотить металлическим спиннингом вокруг себя, вдребезги его разбил, после разразился истерическим хохотом.

- Так куда же она подевалась, рыба? — с болью спросил Андрей.

- Вдоль западного склона проходит железная дорога на Салехард. Здесь, на самом севере, она всего в сорока — пятидесяти километрах от хребта. Стоят на ней станции, поселки, а в них живут люди. В летние дни, едва в пятницу заканчивается работа, чуть ли не все устремляются к рыбным да охотным местам. Кто на моторке, кто на лошадке. А некоторые для этой цели имеют возможность использовать вездеходы и вертолеты. Вот и вычистили под гребенку…

Андрей думал: тысячу раз прав Бунин, сказавший: «Всё и все, кого мы любим, есть наша мука — чего стоит один этот вечный страх потери любимого!»

Выходит, и он, Андрей, полюбил этот край преданно и тревожно.





ЛЕОНИД ЛАПЦУЙ





Лапцуй Леонид (Вэсако) Васильевич родился 28 февраля 1932 года в Ямальской тундре, в семье ненца — охотника-оленевода. Рано остался без отца. Был пастухом. Работал на рыбозаводе. Учиться начинал в кочевой школе. В 1951 году окончил семилетку в поселке Новый Порт, а в 1954 г. — медицинское училище в Салехарде. Учился в Москве на отделении журналистики Центральной комсомольской школы. В 1963 году заочно окончил Высшую партийную школу при ЦК КПСС. Работал инструктором, заведующим отделом пропаганды и агитации, секретарем Ямало-Ненецкого окружного комитета комсомола, первым секретарем Ямальского райкома ВЛКСМ, председателем Пуровского районного Совета. В 1974–1982 годах редактировал окружную национальную газету «Наръяна нгэрм (Красный Север)».

Писать Л. Лапцуй начал в 1951 году. Большое влияние на него своим творчеством и жизненным подвигом оказал И. Г. Истомин. Ему поэт посвятил поэму «Ири» — о мальчике- инвалиде и его борьбе за жизнь. Стихи и рассказы Л. Лапцуя в переводах на русский язык публиковались в газетах «Красный Север», «Тюменская правда», «Тюменский комсомолец», «Советская Россия», еженедельнике «Литературная Россия», альманахе «Сибирские просторы», журналах «Сибирские огни», «Урал», «Дружба народов», в коллективных сборниках. Первая книга стихов на ненецком языке «Цвети, мой Ямал» вышла в Тюменском книжном издательстве в 1961 году. Он автор сборников «Тундра» (1970), «Мальчик из стойбища» (1972), «На оленьих тропах» (1982), «В краю оленьих троп» (1982). Автор эпической поэмы «Предок рода Тохо»…

Составляя для начальной школы книгу по внеклассному чтению «Инзер толангобць», Л. Лапцуй обнаружил, что на Севере не хватает для детей книг, отражающих специфику Севера. В 1973 году выходит первая часть его поэмы «Едэйка (Новый человек)», за которую он был удостоен Всероссийской премии за лучшее художественное произведение для детей. В поэме «Тер» на основе народных сказаний эпически рассказано о борьбе светлых и тёмных сил.

Выступал он и как прозаик. Его первый рассказ «В снегах песцовых» был написан в 1962 году. В том же году был издан сборник его прозаических произведений «Рассказы о Ямале». В 1963 году в переводе с ненецкого на русский был издан сборник его прозаических рассказов «Камень с надписью». Всего Л. Лапцуй издал более 30 книг. Многие его произведения переводились на иностранные языки.

Л. Лапцуй — заслуженный работник культуры РСФСР. Его имя посмертно присвоено Салехардскому окружному училищу культуры и искусств.

Член Союза писателей СССР с 1964 года.

Умер Л. Лапцуй 14 февраля 1982 году в Салехарде.





В ЧУМЕ


Как снежный вихрь равниной летит,

Так я равниной в нарте лечу

На тихом закате дня.

Оленей теплые языки

Висят, как малицы рукава,

И сахарный ловят снег.



Как лыжи, полозья нарты моей,

Как струны, полозья нарты моей,

Как струны из крепких жил.

Касаясь мягкого снега — скользят,

Касаясь хрупкого снега — поют

Полозья нарты моей.



На дальнее стойбище пастухов

На тихом закате лежит мой путь

Под небом серым, как сталь.

Все небо в перистых облаках,

Все небо в дымчатых парусах,

Растянутых аргишом.



У чума шея, как у гуся,

Верхушка чума торчит, как ель,

Дымок — что песцовый хвост.

Дымки и тучи переплелись,

Между собою они родня.

И вот я у пастухов.



Сидим мы в чуме вокруг костра,

Вокруг танцующего костра,

И лица у нас светлы.

Огонь шаманит, огонь бубнит:

— А помнишь, голову преклонял

Ты предо мною, огнем?



Зачем шаманишь, старик-костер?

Я помню детство свое иным,

Я помню все пальцы рук,

Тех рук, что волосы гладили мне,

Сушили пеленки твоим теплом…

Вот так-то, дружок-костер…



Так лучше скажи мне, старик, чтоб я

На всех поворотах моей судьбы

Об этих помнил руках,

И сам не забудь обо мне, костер,

Пусть вечно светит моей судьбе

Домашний твой огонек!





Пер. Н. Грудининой





НАШЕ СТОЙБИЩЕ


Живет наше стойбище в царстве суровой зимы,

Туманы там ходят пешком по дорогам Ямала.

Там клювом гагары заостренный вытянут мыс —

Его ледовитое море ножом обтесало.

В том мысе мышиные норы прогрызла волна,

Сердитыми льдами о берег весной громыхая.

Там в ягельной тундре простерлась пастушья страна —

Стада, словно волны, то буйствуют, то отдыхают.

На стойкость проверено временем стойбище то,

Оно с незапамятных дней верой-правдой служило —

Оно пастухам как утиное было гнездо,

И дедов, и внуков вспоило оно и вскормило.

Старинным ремеслам оно обучило отца —

Чтоб стать пастухом, и наука нужна, и уменье.

Не каждый сумеет всю тундру пройти до конца,

И денно и нощно шагая по тропам оленьим.

О стойбище этом и песни слагали не раз,

И в пестрых легендах по тундре оно кочевало,

А нынче огонь его вроде бы малость пригас,

И вроде бы славу былую оно потеряло.

Когда-то в нем был что ни житель,

то бравый пастух,

Ему вся округа отвесить поклон торопилась.

А нынче не все уважают — не правда ли, друг?

Профессию эту…

А жаль, что такое случилось!

Порою услышишь, как умник-разумник иной

«Я сын пастуха!» — говорит, подбоченясь картинно.

А упряжь приладить — не знает, какой стороной!

И горько отцу, что такого он вырастил сына.

И жаль мне порой, что за множеством дел и забот

Старинные наши ремесла не всяк уже ценит,

Что труд пастуха величаем единожды в год,

Когда он для нас на рогатого упряжь наденет.

А кто же тогда и пастух, коль не ты и не я?

Не нам ли с тобой завещали пастушество деды?

Немногого стоит надутая гордость твоя,

Коль выдержки нет, чтоб идти по оленьему следу.





Пер. Н. Грудининой





ДЕДОВСКИЙ МОТИВ


Врос корнями во тьму времен

Этих песен древний мотив.

Ночью пели их старики,

До небес костры запалив,

И блуждают песни с тех пор

У болотистых темных рек:

Согревают, словно костер,

Если в тундре промерз человек.

Говорили старцы не зря:

Не тогда человек рожден,

Когда глянет на белый свет,

А когда скажет слово он.

Если ж друга он обретет,

То крылатой станет душа

И летит на дальний костер,

Повидаться с другом спеша.

Укрывает дружба, как чум,

И от вьюги, и от беды,

Но как любит тебя твой друг,

Так любить его должен ты,

А не то, забыт, одинок,

Потеряешься, словно след,

Посреди сплетенья дорог,

Посреди беспамятных лет.





Пер. А. Бергера





ЕВГЕНИЙ АНАНЬЕВ





Ананьев (Шерман) Евгений Григорьевич родился 19 октября 1923 года в городе Ананьеве Одесской области (Украина). Название родного города Е. Шерман взял своим литературным псевдонимом. Детство прошло в г. Одессе. В 1935 году вместе с родителями переехал на Урал, в город Свердловск. Участник Великой Отечественной войны. После окончания краткосрочного курса в Горьковском училище зенитной артиллерии был командиром взвода, батареи, начальником артразведки полка. В составе кавалерийского соединения участвовал в рейдах в тылу врага. В августе 1944 года в боях под Варшавой был тяжело ранен. Награжден орденами Отечественной войны, Красной Звезды, боевыми медалями.

С января 1945 года работал корреспондентом газеты «Труд» по Свердловской области. В 1947 году экстерном окончил факультет журналистики Уральского государственного университета. В 1949 году переезжает в Тюмень и работает в газетах «Тюменский комсомолец» и «Тюменская правда». Первая книга очерков «Хозяева тундры» вышла в 1953 году. Она была посвящена традиционным занятиям коренных народов Севера: рыбакам, оленеводам, охотникам. За ней последовала книга очерковой прозы «Остров нефтяных робинзонов» (Свердловск, 1961), первая в стране книга о людях, открывавших и осваивавших тюменскую нефть и газ. О ней тепло писали журналы «Урал» (1961, № 11) и «Сибирские огни» (1964, № 5). Первооткрывателям северных недр были посвящены и книги очерков «Под стальным парусом» (1963) и «Цвет тундры голубой» (1973). Печатался в журналах «Урал», «Сибирские огни», «Октябрь», «Сибирские просторы», коллективных сборниках и альманахах.

В 1983 году возглавил Тюменское отделение Союза писателей РСФСР. Е. Ананьев был страстным книголюбом, собрал большую библиотеку.

Член Союза писателей СССР с 1965 года.

Умер Е. Ананьев (Шерман) 9 апреля 1992 года в г. Тюмени.





СТРОИТЕЛЬ НОВОЙ МАНГАЗЕИ


Первые месторождения природного газа на Крайнем Севере открыты примерно в том же районе, где стояла Мангазея, один из самых ранних городов Сибири, основанный в 1600 году московским посланцем князем Мироном Шаховским. Неподалеку от давно умершего города поднимается его младший собрат — поселок геологов. Мы так и пытались его назвать — Новая Мангазея. К сожалению, плоховато знакомо нам прошлое родного края — большинство геологов не вдохновилось исторической параллелью. Выбрали название более, что ли, прикладное — Газ-Сале, «газ на мысу».

История донесла до нас имя основателя Мангазеи. А кто закладывал нынешний поселок первооткрывателей заполярного газа! Кто размечал в тундре улицы будущего городка! Чьи руки любовно оглаживали свежеструганные брусы первого дома! Боюсь, что уже сегодня, спустя всего лишь несколько лет, жители могут не знать его фамилии. Но ведь был он, первый строитель Газ- Сале!

Признаться, внешне Сергей Цыганков — так зовут первого начальника стройучастка Тазовской нефтеразведочной экспедиции — ничем не похож на традиционного северного волка. Ни буйной бороды («Пробовал отпускать, жена чуть из дому не вытурила. Да и бороденка-то, как кочки на болоте…»). Ни богатырской стати («Какое там, с моим росточком только грибы в лесу собирать. В армию шел, вообще бараний вес был».). Ни столь любезной сердцам литераторов и кинематографистов суровости и молчаливости. Наоборот, он приветлив и речист. Над этой его особенностью друзья охотно подтрунивают:

- Тебе, Серега, только в ООНе работать — вот уж наговорился бы…

- Небось, Анке по ночам тоже речуги толкаешь!.. Сергей в карман за словом не лезет:

- Конечно, от речуг трое ребятишек на свет божий и появились. А шифер ты завез?

И тут же, почти без перехода — в этом он тоже здорово наловчился — начинает сугубо деловой разговор: хватит ли бруса до навигации, или кому выделить квартиры в доме. Только из глубины простодушно-хитрых глаз не уходит смешинка, готовая в любую минуту прорваться острым словцом или такой вот меланхолично-иронической тирадой:

- Генерального-то плана Газ-Сале до сих пор нет. Чует мое сердце, вначале мы поселок сгрохаем, потом проектировщики подоспеют. По всем правилам науки скажут, правильно или нет построили. А на черта попу гармонь после заутрени!..

Если человек всегда улыбается, особенно врезаются в память моменты, когда он — без улыбки. Вот почему я хорошо запомнил Сергея Цыганкова в первую осень Тазовской экспедиции.

Как это заведено у тюменских геологов — жизнь научила, — новая экспедиция отпочковалась от другой, Нарыкарской. Именно из Нарыкар, вместе с начальником Подшибякиным, перебрались в Заполярье многие инженеры, буровые мастера и начальники цехов. По неписаному, но почти нерушимому обычаю — опять же, опыт подсказал — они прилетали в новый район налегке, осматривались, чуть-чуть обживались и уж тогда забирали семьи.

Как раз к этому времени подоспела оказия — старая экспедиция делилась с младшим собратом катерами и баржами. «Семейный караван» повел в Тазовскую губу водолаз и капитан Валерий Демирский — его роскошная рыжая борода была главной достопримечательностью разношерстной геологической эскадры.

У Цыганкова на этих суденышках плыла вся семья — жена и трое ребят. Пока шли Обью, особых беспокойств не было. Но уже в Салехарде прозвучал первый звонок: речной судоходный контроль весьма неохотно и лишь после долгих препирательств выпустил подозрительные посудинки в бурное плавание по Обской губе.

Дальнейший ход событий напоминал небрежно смонтированный приключенческий фильм. «Семейная эскадра» откликалась Тазовским радистам крайне неаккуратно и из почти необъяснимых маршрутных точек. Уже выйдя на главное, Горнохаманельское русло дельты Оби, она вдруг, словно перешагнув сушу, оказалась в побочном рукаве так называемой Надымской Оби (как выяснилось при встрече, искали заблудший катер). За бодрой радиограммой из Обской губы последовало странное сообщение: шторм снова загнал в реку. И уж совсем неожиданной была депеша из Нового Порта, расположенного в стороне от маршрута, на противоположном берегу Обской губы.

А потом караван и вовсе замолк. Петя Баженов обшарил весь окрестный эфир: из Нового Порта вышли, больше никаких сведений.

Цыганков в те дни тянул два воза. Помимо прямой работы он заправлял всем снабжением — назначенный заочно заместитель начальника экспедиции ещё загорал на Кавказе в полугодовом северном отпуске. Попробуй раскидай по разным пунктам и причалам без всякой механизации тысячетонные лихтеры с грузами. И все равно Сергей Ильич по нескольку раз в день вырывался на рацию. Статуей пушкинского Командора застывал в дверях, непривычно хмурый и молчаливый, в хрустящем брезентовом дождевике, с красными бессонными глазами в рамке серых от цементной пыли ресниц и бровей.

— Наверное, непрохождение… — виновато успокаивал его Петя Баженов. Но Цыганков, словно храня обиду на бедного радиста, круто разворачивался и с безмолвным ожесточением покидал радиостанцию. Я понимал его: наверное, таким способом он предохранялся от бессмысленного взрыва отчаяния.

Уже потом, спустя много месяцев, Сергей рассказывал мне о мучительных тех днях: что бы ни делал, куда бы ни шел, перед глазами стояли ребятишки. На неизвестной палубе, с испуганными глазами, и туфельки волна полощет. За работой ещё кое-как забывался, но стоило только голову к подушке приложить, все снова вспоминается, да так ясно, словно про самого себя кино смотришь.

… Неужели десять годов отстукало! Вот он, демобилизованный солдат и отставной столяр из Омска (и чего в родном городе не жилось!) с последним в ту осень пароходом высаживается в Березове. Рядом Аня с сынишкой на руках. Длинный пирс, словно дощатый тротуар на воде. Надсадный гул газового фонтана — грозный голос Земли. И новый начальник, громогласный, полное лицо озабочено, седоватые кудри взъерошены — Александр Григорьевич Быстрицкий.

— Столярной работы нет. Но со временем будет много. На буровую пока пойдешь!

Первая березовская буровая — скольким из них она наново повернула жизнь! Разве думал он, Сергей, что осядет здесь на многие годы, вырастит ребятишек-северян, да ещё сорвется с ними дальше, в Заполярье! И вот на тебе, такая беда… Что с ними, где? Тревожные мысли снова уволокли его в морскую стихию. Крушение!.. Но ведь все суда сразу не затонут! Да и Валера Демирский человек надежный, полжизни на воде. Тогда почему же, какого черта они молчат?.. А у Лешки, Аня писала, зубки режутся… Мгновенная острая жалость к ребятишкам, к жене, к самому себе захолодила сердце. Прикрытые веками глаза непривычно намокли. Усилием воли Сергей отогнал мрачные картины, снова вернулся памятью к тем, первым своим годам.

… Быстрицкий оказался прав — работы набралось порядочно. Первый сибирский газ сделал свое дело — столько людей понаехало, всем где-то жить надо. Вскоре Сергей вернулся на работу по специальности, строил дома. Стал бригадиром, потом мастером. А Быстрицкому показал, что значит классный столяр — в послерабочие часы так отделал кабинет начальника, что тот до сих пор вспоминает. О самом поселке и говорить нечего: когда по новому Березову идет, с каждым вторым домом здоровается.

Геолог на месте не живет, даже если он и строитель. Кто в Нарыкары пришел, когда там ещё и экспедиции не было? Он, Цыганков. Точно в годовщину Дня Победы вертолет за прорабом стройработ прислали — первую праздничную рюмку в Березове пригубил, последнюю — в этих самых Нарыкарах. А уж поселок-то — от нуля своими руками. И Шухтунгорт, и Игрим. Сколько, Сергей, твоих улиц по тайге понастроено!.. Только для себя ничего не спроворил. Случись что, куда с такой оравой деться! Эко повело — что с тобой случиться может! А вот с ними… Если просто где-нибудь на рыбном причале отстаиваются! Нет, нынче на причалах всюду рации. Заблудились в губе!..

Ему снова представилось, как мечется по широкой воде — то ли река, то ли море — слабенькое суденышко и бешеная пенная волна хлещет через палубу. Сразу вспомнились все страхи, все были и небылицы про суровый нрав Обской губы. И опять на глазах ребятишки, одни-одинешеньки в стылой безбрежной воде. Дернул же черт послать катером! Нет, чтобы обычным пассажирским рейсом. Случится что — вовек себе не простит…

Он понял, что ему не уснуть. Наскоро оделся, сунул ноги в болотные, с отворотами, сапоги и вышел на берег.

Полярный день был на исходе, слепая сумеречная серость пеленала тундру, но небо оставалось голубым. Так бывает только на Крайнем Севере — светло, а поселок словно вымер, ни человека, ни дымка. У бревенчатых причальных стенок спали суда, только около самого дальнего лихтера копошились грузчики в спецовках, напоминающие отсюда больших желтых муравьев. На стрежне река была пустынной, но из-за поворота выходили к Тазовскому две огромные пузатые баржи, облепленные со всех сторон буксирными катерами.

Сергей все стоял на берегу, оглядывая окрестную тундру. Н-да, не курорт… А ведь живут люди. И ему здесь жить-поживать, добра наживать. Баржи, небось, опять для экспедиции. Хорошо, конечно, что заботятся. Но куда грузы выкатывать! Откуда людей снимать!

Он начал перебирать в памяти полученные грузовые документы: что в трюмах и на палубах, куда выгодней ставить на разгрузку — к будущему поселку или сюда, в Тазовское. А глаза, словно действуя отдельно от сознания, не упускали из вида головной катерок с подозрительно знакомым силуэтом: широкая, словно обрубленная, корма, выдвинутая вперед рулевая рубка. В экспедиции такого нет, это точно. Нарыкарский!

Запинаясь о кочки и груды зимнего мусора, он побежал вниз, к воде. Какой- то случайный рыбак с моторкой, немало удивленный взволнованным видом вездесущего зама, беспрекословно согласился отвезти его к каравану. Вот уже явственно видна черноморова борода Валеры Демирского. Но пассажиров на палубе нет. Горестное предчувствие снова стянуло сердце.

- Где пацаны? — первым делом спросил Сергей, переваливаясь через борт на палубу.

- То есть как! — удивился Демирский. — ещё позавчера…

Тем временем на противоположном конце Тазовского — а это добрых пять- семь километров — тянулась унылая процессия. Ещё стоял на пассажирском причале грязно-белый «Омик» — морской трамвай, совершающий полурегулярные рейсы по речкам Таз и Пур, — но люди уже покинули его. Местные старожилы сразу подхватили чемоданы и, не надеясь на попутный транспорт, пехом стали подниматься на соседний холм, за которым, собственно, и начиналось Тазовское. Остальные разместились по углам пропахшего рыбой и мазутом дебаркадера, послав гонца к телефону. Пока безуспешно пытались разжиться едой у закрытых в ночную пору киосков, вернулся гонец: экспедиция молчит, тоже спят, черти.

Можно, конечно, на дебаркадере переночевать…

- Ребята голодные, — устало возразила Анна Цыганкова. — Скорей бы до дому, отмучиться.

И повела своих по узкой песчаной дорожке: Лешка на руках, хныкающая Маринка за юбку держится, позади, как и подобает старшему, одиннадцатилетний Витька с распухшим от простуды лицом. Кто-то из мужчин забрал Лешку, ей стало легче. Но такова уж материнская суть — расправив онемевшие руки, Анна тут же подхватила измученную дочушку и посадила её на плечи, как всадника.

…В радиотехнике Валера Демирский оказался небольшим специалистом — все попытки исправить в пути рацию оказались безуспешными (Пете Баженову потребовалось потом ровно семь минут). Погода была нормальной, возвращаться не хотелось. Так, «глухонемым» и дошел «семейный караван» без всяких приключений до Пуровских вех — есть такое хитрое мелководье, о которое все морские суда запинаются.

А уж там — конец света! Никогда в губу столько грузов не приходило — понятно, экспедиция обосновывается, да ещё на голом мест. И все караваны сразу пришли, после шторма. Речных буксиров не хватает, плавучий кран один. Все спешат, ругаются, шум и неразбериха, как на базаре. Не такой человек Валерий Демирский, чтобы остаться в стороне. Пассажиров быстро на «Омик» перекинул, благо, трамвайчик подошел: уезжайте, мол, быстрее, вещи завтра придут. А сам давай шерудить: кого под плавучий кран на перевалку, кого своим ходом катера потянут. Словом, рука начальника геологического флота сразу почувствовалась. Главное, чтобы порядок был без нахрапа. Вот, сам первые баржи привел, остальные следом идут. Куда же пассажиры девались, будто в космос улетели?.. Обо всем этом Цыганков узнал от Демирского накоротке, пока звал назад рыбацкую моторку. Выскочив на берег, помчался к гаражу, сел за руль первой попавшейся машины — хорошо хоть, что здесь по одному автоинспектору на сто тысяч квадратных километров, — и рванул в речной порт.

Путешественников встретил на полпути. Измученные идут, грязные. Так и есть, «Омик» сутки на мели проторчал, продуктов нет, холодина: вещи-то на катерах оставили. Всю злость на Сергее сорвали, а он и не оправдывается — главное, ребятишки, вот они, целые и невредимые. Много ли человеку надо — беда прошла стороной, он уже и счастлив.

- Мы вас, братцы, морошкой откормим! И куропатками, их здесь видимо- невидимо! Рыбки тоже хватает!

- Отко-ормите вы… Хоть бы до места когда-нибудь довезли…

- Даже встретить не могли.

- Зато уж я своего Коленьку встречу! Небось, к рыбозаводским бабам без вертолета летали!

Сергей, конечно, нашел бы, что ответить. Но на всякий случай промолчал. Быстро попрыгали в кузов. Забормотала машина, то тяжело вздымаясь по разъезженным колеям в гору, то безоглядно ныряя вниз, в размазученные вездеходами лужи.

Слух о приезде семей все-таки дошел. Около конторы экспедиции уже ждали буровики. Когда Цыганков, поставив машину на место, вернулся в контору, там оставалась только измученная Аня с ребятами.

- Ну, пошли, — он повел их к соседнему бараку. Отыскал в темном коридоре дверь и без стука распахнул ее, пропуская вперед семью.

Сергей ночевал здесь не раз, и это временное пристанище казалось ему тогда почти нормальным. Но сейчас, приведя сюда жену и троих ребятишек, он словно заново увидел все.

Небольшая, с трещиноватым потолком комната была плотно заселена людьми. Каждая койка являла собой своеобразную семейную квартиру. На одной из них молодая женщина с заспанными раскосыми глазами кормила грудью такого же черноволосого раскосенького мальчугана. На другой спали валетиком две девчушки-школьницы, а их мать примостилась в спальном мешке около кровати — едва распахнулась дверь, она торопливо подняла голову, но, видимо, успокоившись, тотчас же уснула опять. На полу, расстелив матрацы и бросив под головы меховые куртки, спали храпучим богатырским сном несколько молодых парней. Эту группу выразительно дополняли двое полутрезвых мужчин у окна, почему-то надумавших завершить бурно начатый вечер ремонтом часов — было похоже, что мелкие шестеренки на мокром столе жили уже своей, отличной от всего остального механизма жизнью.

- У твоих часов двух камней не хватает, — басом шептал мужчина, похожий на артиста Юрия Никулина. — На один положить, а вторым камушком ка-ак стукнуть!..

И оба залились бестолковым смехом.

Аня как прикрыла за собой дверь, так и застыла на пороге. Чего говорить, в жизни по-разному приходилось. Но даже она, натренированная десятью годами кочевого быта, такого ещё не видывала. «Ничего себе, приготовил хоромы», — со злостью подумала о муже. Однако, постеснявшись людей, только сказала горестно:

— А нам куда?..

Нет, не помогли бы на сей раз Цыганкову его ораторские способности. Заторопился, бросился постель расстилать, ребятишек обихаживать. Разжился где-то банкой сгущенки, хлеба добыл, раскладушку у соседей выпросил, непрошеных гостей-пьянчужек выпроводил. Лишь когда разморенные теплом и едой детишки залегли штабельком на койке, обнял жену за плечи, нежно разгладил пальцами морщинки на усталом лице:

- Вот и наше с тобой, Аннушка, заполярное новоселье… Ты уж извини. Люди на улице мыкались. — Помолчал, потом добавил, виновато улыбаясь: — Отстроим новый город, лучшая квартира твоя будет.

Много тазовской воды утекло с тех пор в Карское море. Вскоре Цыганковы получили квартиру, и о приключениях того, первого дня, без улыбки не вспоминают. Когда я покидал Тазовское, строительство геологического городка Газ-Сале шло полным ходом. Рядом с нашей замерзшей буровой день и ночь сверкали на будущей пристани молнии электросварки. Трактора перемесили тундру до полужидкого состояния, и ходить по ней можно было, лишь привязывая высокие голенища резиновых рыбацких ботфортов к брючному ремню. Плотницкие бригады жили, что называется, на казарменном положении в бывших балках буровиков и приезжали в Тазовское лишь на выходной — семьи проведать, в баньке попариться. Полностью готовых домов ещё не было, но желтые, цвета поздней морошки тесовые венцы первых срубов заметно отличали «наш» холм от окрестной тундры.

Провожая меня, Сергей сказал:

- Снова приедешь — встречать уже в своем городе будем.

…И вот я снова спешу к тебе, родной поселок. Последний отрезок длинного пути на катере из Тазовского в Газ-Сале.

Порой посторонние, казалось бы, далеко отстоящие от дела обстоятельства могут сказать многое. И в наше время попадались пассажиры на первую буровую. Но таких не было. Шумная стайка загорелых ребятишек — переполненные впечатлениями школьники возвращаются домой из южных пионерских лагерей. Пенсионного вида старушка с пахнущей яблоками кладью — она через полстраны едет на первое свидание с внучкой, родившейся уже здесь, в тундре. Даже черноусые, смуглолицые представители неутомимого племени торговцев орехами и сухофруктами включили заполярный поселок в свою суетливую орбиту (их бы нюх нашим штатным торговцам!). Говорливые агенты госстраха и самоуверенные носители культуры, щеголеватые отпускники и молодые научные сотрудники из больших городов, будто сошедшие с витрин конкурса на самые живописные лохмотья (у каждого свой шик!) — словом, второй эшелон, верный признак начала устойчивого, оседлого житья-бытья.

Удивительное все-таки чувство возвращения на старое место. Идешь, и словно сама память с растроганной усмешкой водит тебя за ручку. Вот здесь, где стоят сейчас успевшие пропитаться специфическим запахом перегретого железа и керосина ремонтные мастерские, ты нашел когда-то неистощимое «месторождение» морошки, и вся вахта бегала сюда попастись. На нынешней окраине поселка, где топорщатся сваями запасенные впрок фундаменты будущих домов, геофизики прежде держали склад взрывчатки, и девчонки- сторожихи жаловались: больно далеко от людей, парни озоруют. Только на дежурство заступит, а с разных сторон папиросные огоньки словно глаза волчьи — у ухажеров свои «дежурства».

Ступенчатая пирамидка на месте грохотавшей и лязгавшей буровой № 2 — своего рода памятник родительнице заполярного газа… Застывшие в каменной неподвижности волны недавних тракторных дорог. Так вот ты какой, первый тундровый поселок разведчиков, Мангазея нынешнего века…

Двухэтажные дома с укутанной в войлок или одетой в дощатые короба линией парового отопления. Школа, сверкающая чистотой предпраздничной побелки. Новый клуб с кинозалом и биллиардом на почетном месте — клуб только что введен в действие, реечные узоры дранки на стенах и потолках ещё ожидают послеосадочную штукатурку. Хотя идет только конец августа, но под тесовыми слегами тротуаров уже лежат тоненькие пластики снега. Здравствуй, Газ-Сале!

Повод для приезда нынче знаменательный — публичная защита запасов Заполярного месторождения. Народу съехалось много: начальство из столицы, представители из области, инженеры соседних экспедиций. Газ-Сале пока не очень приспособлен для гостей. Посему каждый полезный метр свободной площади на жесточайшем учете. Строгая табель о рангах в её некотором, так сказать, географическом преломлении: сперва москвичей разместить, потом тюменцев, а уж своего, окружного, брата — как бог на душу положит. Всем этим заправляет Таня Прокопьева, комендант экспедиции. С удивительной для её комплекции резвостью Таня носится из конца в конец маленького поселка, отдавая на ходу множество распоряжений:

- Трех женщин у Петровых поселим — они только позавчера в отпуск улетели. Бери ключ, побыстрей с бельем туда.

- Профессора? Вместе с министром, второй этаж около магазина. Но, может быть, им ещё в катере понравится, там каюта готовая.

- Вам хотелось бы вместе! Да, поздно сказали. Обождите… Третий не помешает! В плановом отделе раскладушки постелены.

- Аппаратуру куда? Скажете дежурной, кладовку в общежитии откроет. Да, у вас ещё две койки свободных! Подселим надымских. Ну, дорогой товарищ, инженера на вашу пленку не позарятся.

Говоря о старожилах, мы обязательно вспомним знатного буровика или именитого начальника. А кто был завхозом на первой буровой? Какой кладовщик выдавал спальные мешки и кирзовые сапоги? Какая повариха, мешая порой соленые слезы со сладким киселем, кормила горластую, вечно заляпанную глинистым раствором буровую команду?..

Таня приехала в экспедицию одной из первых. Ещё поселка в помине не было, и балки-вагончики были раскиданы бог знает по каким перифериям, а комендант уже хлопотливо считала казенные табуретки, простыни и спальные вкладыши. Она как бы олицетворяла собой первоначальный, кочевой период экспедиции. Но вот обжились, завели оседлое хозяйство, и Таня стала совсем другой — домовитой, расчетливой, будто приросла к этому краешку северной земли. И, разумеется, своего рода энциклопедией поселковой жизни — кому, как не коменданту, знать все обо всех.

Долго шагал я в тот день по дощатым тротуарам Газ-Сале, всматривался, вдумывался, вспоминал. Так и не довелось нам, Сергей, встретиться в отстроенной тобой Новой Мангазее. Но стоит она, словно памятник первому своему строителю, обживается, разрастается, принимает все новых и новых жителей. Право же, им не мешало знать имя того, кто протянул по этой нежилой тундре первую улицу…

А с Сергеем Цыганковым мы все равно встретились, правда, в другой поездке. Время бежит, даже не верится, что недавно в тундре первоселами были. Лешка, тот самый Лешка, которого на руках сюда привезли, в школу пошел. Они растут, мы — старимся… Ну, да чего прибедняться — ещё поработаем.





ГЕННАДИЙ САЗОНОВ





Сазонов Геннадий Кузьмич родился 22 октября 1934 года в селе Красный Кут Саратовской области в семье колхозного агронома. В 1958 году окончил геологический факультет Саратовского государственного университета. Преддипломную практику проходил в низовьях Оби, дипломная работа была посвящена проблемам нефтегазоносности Березовского района. После окончания университета связал свою судьбу с Севером, работал в системе Главтюменьгеологии геологом, старшим геологом, начальником отряда. Всего в горах Приполярного и Полярного Урала провел шестнадцать полевых сезонов.

В 1963 году в газете «Тюменская правда» Г. Сазонов дебютировал очерком «Хасырей». Затем последовали очерки «Прометей просит огня», «Седьмое путешествие Сидбада», «Зовы дальних вершин», «Сто солнц, сто закатов» и другие. В 1965 году в Средне-Уральском книжном издательстве (Свердловск) вышла его первая книга — сборник рассказов «Привет, старина». В этом же издательстве выходили его книги «Жалость» (1969), «Мой дед — Захар Нерчинск» (1973), «Мамонты и фараоны» (1976), «Тропы к верховьям» (1978), «Открыватели» (1985). В 1999 году в 4-м выпуске альманаха «Эринтур» (Ханты- Мансийск) посмертно были напечатаны его рассказы «Сашка Протокол», «Туф, правнук Копы», «Вдова».

Значительным явлением в прозе тюменского края стал созданный им (в содружестве с А. М. Коньковой) роман-сказание «И лун медлительных поток» (1982), ставший первым в мансийской литературе романом. История рода охотников-манси тесно переплетена с народной мифологией и историей Югорской земли. Югорской земле посвящены повесть «Охотник из рода манси» и некоторые рассказы.

Был участником зонального совещания молодых писателей (Кемерово, 1966), VI Всесоюзного совещания молодых литераторов (Москва, 1969). Печатался в журналах «Смена», «Урал», «Аврора», «Волга». Лауреат премии Тюменского обкома ВЛКСМ. В течение многих лет руководил семинаром прозы на ежегодных областных совещаниях молодых писателей.

Член Союза писателей СССР с 1971 года.

Умер Г. Сазонов 19 апреля 1988 года в Тюмени.





И ЛУН МЕДЛИТЕЛЬНЫХ ПОТОК…



(отрывки из романа-сказания)


Ветер упал на земляную крышу лесовней юрты — вор-кял — и тихо заворочался. Лохматый он нынче, совсем холодный, дохлый. Пытался ветер просочиться сквозь бересту и осиновую дранку, но обессилел и притаился. Подкрался ползком к дымоходу, набрался сил и, как живой, одевшись в холодное дыхание, протек в чувал и отбросил золу.

И ожил золотом ветер в угольях.

Максим Картин смотрит в угасающий день, а тот, затихая, побурел за узеньким оконцем из бычьего пузыря. Повернул Максим лицо к верховьям, где густо в синеве наливался клюквенный закат. Тихо сказал старик любимому внуку Тимпею:

- Завтра пойдем прощаться с лесом.

Тимпей не может понять, как дедушка Максим угадывает время. Но он угадывает всегда: после его прощания лес оголяется. Тимпей проснулся рано, будто подкинуло его на постели. То закричал громко «блям-блям», ударил, словно в ботало, черный ворон-бородач на толстой жерди, усевшись над чувалом. За окном настоянная синь вот-вот рухнет в рассвет. Дед уже готов, он в праздничной, чистой одежде, в широком поясе с волчьими и медвежьими клыками.

— Кушай! — старик протянул Тимпею берестяной ватланчик с сурвякой. Нет ничего на свете вкуснее сурвяки, что готовит мать Апрасинья из рыбьей муки, брусники и рыбьего жира. — Кушай, и идем!

Разве можно заставить дедушку ждать? Тимпей проглотил сурвяку, а то, что оставалось, завернул в чистую тряпицу.

— Идем! — коротко приказал Максим.

В звонкости солнечного листопада льдистой чистотой пронзительно засинели озера. Журавлиные клинья щемящей тайной колыхнули высокое, недосягаемое небо. Оттуда, из прозрачных, голубовато-дымных полос, на охладевшую землю падает едва слышный клик.

Максим поднимает потемневшее лицо к небу, Великому Небу Торума, и глаза его наполняет тихая печаль.

— Евра… любовь моя! — шепчет старый Картин.

А журавли колыхающимся клином уходят на юг, к далекому и незнаемому, проходя сквозь падающие в горизонт негреющие лучи ослабевшего солнца. Весной и осенью великим кочевьем, неведомым касланием оживает мансийское небо. Оно оживает в крике и кликах, оно становится суматошным, по-детски шумным и матерински теплым.

Застыло, окоченело небо осени, низко припало к земле, словно хочет согреться в пламени леса. Только на востоке, в холодной пустынной дали, неожиданно тепло и ярко отсвечивают золотистые глубины разводий, прорубленные солнцем среди пепельного застывающего неба. Тихо ползут, расползаются туманы. Листья, дрожа, в пригоршнях своих держат дождины, и скатываются те с ветвей к теплому стволу березы по шершавой коре и тяжелеют в рубцах. И тогда под шорох ветра в огрузневших дождинах жемчужно мерцает грусть. Грусть затаилась в покинутых, остывших гнездах, взъерошенных и опрокинутых ветром. Она выглянула из опустевшего дупла, мгновением метнулась по ветвям синеватым беличьим хвостом, качнула порванной паутиной, высветила потерянным гусиным пером и лениво сдвинула камень под медвежьей лапой. Она проникла вместе с дождем в притихшую землю, в мигание звезд, присела туманами и посвистывает в крыльях проносящихся стай. Опустел лес, оголился.

— Деревья входят в сон, как люди, сбрасывая одежды, — шепчет Максим.

Беспризорно блуждает ветер, разгуливает по гривам, вороша и сгибая березы. Бьет их ветер головами-верхушками по мокрой побуревшей земле.

— Это все осень делает нарочно, — говорит старик Тимпею. — Зима теперь войдет в оголенный лес, но не одна, а в метелях, в пурге, в зеленых глазах волка. Белым горностаем придет зима, загнав зверя в норы и дупла.

Зима войдет в перезвоне льдин, в визге мороза. Алой снегириной грудью поднимается зима над волчьим воем к сполохам северного сияния.

— Я научу тебя, Тимпей, услышать и понять лес. Хранит он в себе тайны прозрения, таинство рождения и горечь угасания. В нем столько чистоты и мудрости, что не хватит короткой человеческой жизни, чтобы вызнать грозную силу леса. Я научу тебя, Тимпей, здороваться и прощаться с тайгой.

— Лес — это сказка? — спрашивает маленький внук. — Почему, дед, я вдруг хочу стать деревом? Не просто деревом, а сосной? Почему я вдруг хочу обернуться соболем или бурундучком? Или мелкой пчелой, что выпивает цветок? Почему?

— Все это просто, — отвечает старик. — Просто оттого, что дарованная небом жизнь есть сказка. Жизнь сказочнее и волшебнее любой сказки, и не лес, а человек владеет даром бессмертия памяти. Это память зовет тебя стать сосной, это память зовет тебя обернуться соболем.

Тихо качнул ветвями кедр, и к ногам Тимпея грузно упала крупная шишка.

— Возьми. Это он тебе, — сказал дед Максим. — В давние времена, куда обессиленно добирается Птица Памяти, травы и деревья отдавали людям плод, семя и соки. Звери приносили жир и мясо, реки — рыбу, и дарили звери людям лишние шубы, и в худые годы делились последней шкуркой — ведь они были братьями и сестрами. Ведь они понимали друг друга и помогали сберечь живую жизнь. Самые старые манси слышали от прадедов, тем передали их прадеды, что в те времена Медведь был их старшим братом, Лось — средним, а Журавль и Лебедь — младшими. Чайки и Гагары были людям сестрами, а это значит, Тимпей, для кого-то матерью — сюк, бабушкой — сянк, и положили они начало роду людей Чайки, Гагары, Гуся или Лося.

— И Кедр был братом? — с надеждой спросил Тимпей.

— Да, Тимпей, и Береза была сестрой. Она была кому-то матерью, а кому- то стала мудрой бабушкой.

— И эти времена исчезли навсегда? — с горечью прошептал Тимпей. — Все это исчезло, как утренняя роса? Растаяло, как туман? Неужели все это никогда не вернется?

— Ну что ты, — тихо засмеялся старик. — Люди ненадолго уходят из жизни. Они возвращаются в нее лесами.





* * *


Над песчаными отмелями, над ленивыми речушками, над густыми травами катится июньское солнце. Мужчины поставили в запоре кямки, разделили на пай, соорудили селянский садок, поставили фамильные плавучие садки. Большая вода сошла, обмелели многие речушки, только около запора река как бы обрюхатела, огрузнела река в омуте у запора, стала живой, чудовищно плотской от косяков рыбы, что густыми стаями подходили к запору. И этот омут, оживший, переливающийся, струящийся, день ото дня все больше грузнел и грузнел от рыбы, и та, пометавшись, побившись мордами о плетеную стену, выбрасывалась из реки и вдруг находила выход и устремлялась в кямку. Кямки быстро наполнялись живым, чистым серебром, и мужчины, довольные и сытые, вытряхивали рыбу в лодку и сплавляли вниз по реке к своим шохрупам — коптильням.

Как стрела из лука пролетело время июня, и над рекой, над теплыми кедрачами, колыхаясь в горячем мареве, поплыло время Кул Тослэн Енкып — время копчения рыбы, месяц июль, месяц изготовления урака. Жарко отсвечивали медно-красные сосны, по теплым стволам сочилась смола, отсвечивая медово и застывая по краям белой ломкой корочкой. Глухие влажные тропы уводили в дремучие урманы, поросли они подорожником, лесные поляны покрылись ягодами, и те уже давно сбросили цвет, пахло земляникой. Сочно похрустывали под босой ногой изрезанные листья одуванчика, и руки от него покрывались горьким, клейким молоком. Весенние ранние ручейки, что выносили из ельника притаившийся снег, утончились до детской ручонки, и не могли уже пробираться среди мхов, и высохли, насорили мелкой галькой, оставив после себя пыльный след. А в тенистых, напоенных влагой низинах кучками, гнездами поднимались сочная кислица, заячья трава, которую русские называли так чудно — «щавель», и эту заячью траву бросали в суп вместе с узкими перьями дикого лука. Древние старухи с утра уводили голопузых ребятишек на берег реки, где колыхался легкий ветерок, отгоняющий гнус, и в плетеные корзинки собирали кислицу — её мочили на зиму для зеленого супа, собирали дикий лук-гусятник, и целыми днями детишки поедали кислые, сладкие и горькие травы, хрустели корешками, клубеньками, луковочками, и животы у них раздувались, а глазенки посверкивали на обожженных, припеченных солнцем мордочках.

Не уставая льется расплавленный жар солнца, раскаляя прибрежные пески, поджигая порыжевшие иголки. Побурели муравьи, и пожелтели пчелы и бабочки на желтых, медово-золотистых цветах. В ленивой истоме плавно кружили над рекой чайки, не кружили, а плавали, не шевеля крыльями, присаживались на отмели и, раскинув крылья, дремали, раскрывая клювы. Жаркий, знойный, душный месяц июль, месяц птичьих выводков и линьки. Мужчины отдыхают от охоты, лишь юноши промышляют на озерах и протоках, загоняя в ловушки, крапивные сети потерявших перо гусаков и селезней.

Мужчины сонно и сыто дремлют, два раза в день проверяют морды, а женщины уже не разгибают спину целыми сутками. Наступило время дымных шохрупов — коптилен. В полдень, когда солнце угнездится на самой макушке неба, на берегу собираются женщины, поджидая рыбаков. Река лениво наплывает теплой волной на берег, на их босые ноги, и женщины негромко переговариваются, чтобы не вспугнуть рыбу. Они подоткнули за пояс длинные юбки, входят в реку, ополаскивают лица. На берегу они сбросили с плеч берестяные кузова и деревянные совки. И вот сверху, оторвавшись от запора, показались лодки, и, хотя их несет течение, двигаются они медленно — полны лодки рыбы. Женщины и рады рыбе, но у них болит поясница, болят руки. Это пройдет после часа- другого работы.

Приткнулись лодки к берегу, мужчины вышли на берег и, не торопясь, поджидая друг друга, поднялись к кедру, расселись в его тени и раскурили трубки. Так они будут сидеть до вечера, пока вновь не сходят на гребях к ловушкам. А женщины подходили к лодкам, деревянными совками нагружали ещё живую рыбу в кузова, поднимали на плечи и уносили к шохрупам. У многих коптилен в землю вросли старые лодки или глубокие долбленые колоды, их наполняли свежей речной водой и туда высыпали рыбу. Много раз спускались женщины к лодкам, много раз поднимали тяжелые кузова на крутой берег. Опустели лодки, женщины очистили днища и борта от чешуи, набросали свежей травы и зеленых веток. Только один Тимпей Лозьвин помогал матери и сестрам таскать рыбу, однако не в женском кузовке, а в большой, плетенной из тальника корзине. Отец Тимпея ещё не стар, поломал его крепко медведь, ноги не держат, но руками нечеловечески сильный. Ползал он на коленях, с колен вырубал прочные, легкие и стремительные лодки- долбленки.

А женщины, перетаскав рыбу, торопились разделать ее. Разделать как можно скорее: жара — рыба мгновенно вспухает, тухнет, собаки даже не едят. Это же грех страшный — портить такую прекрасную, нежную и сочную рыбу, добытую на священном месте летнего запора, рыбу, посланную богами.

Женщины ближе пододвинули к себе отесанные березовые чурки, бревнышки, прикрыли колени мягкой берестой и взяли в руки нильсапы — костяные ножи для чистки рыбы. У каждой женщины свой нильсап — у кого длинный, с тяжелой ручкой, у кого короткий, с острым лезвием и зазубренный сверху. Из века в век матери передают своим дочерям искусство разделки рыбы; это только на первый взгляд кажется таким простым и легким, но за лето, за время копчения, женщины успевают разделать неподъемные груды рыбы, груды эти выше, чем большая изба. За лето по нескольку раз слезает кожа с ладоней, и они белеют, как рыбье брюхо, пальцы распухают и не гнутся от уколов рыбьих костей, а у неумеющих, так и не научившихся женщин руки кровоточат и нарывают. Тягучей болью наливается поясница от долгого сидения на корточках, болит усталая спина от живой тяжести рыбы, которую нужно перетаскать из лодки к шохрупам. Но любо-дорого смотреть, как умеет женщина готовить рыбу. Раз! — скупое, неуловимое движение нильсапа, и снята чешуя. Два! — и чешуя, скользя, сползает с другой стороны, и рыбина чиста. Три! — и рыбина вспорота, четыре — кишки вынуты, пять — и готовая, порой ещё живая рыба летит в чуман. В другой чуман бросают чешую, а в третий — кишки. Чешую тщательно промоют, высушат, высыплют в посудину, а зимой из нее сварят вкусный студень. Кишками — а их так много — нагрузят колташиху, и пусть они потихоньку булькают на медленном шепчущем огне, из кишок вытопится вкусный жир. А его нужно много готовить на долгую зиму.

Готовую распластанную рыбу нанизывают на сухие таловые, ольховые, березовые жалины и на лиственничные и сосновые, но только не смоляные. Жалины длинные и узкие, как, копья, больше метра, такая деревянная спица с ручкой в четверть аршина. Вот эти жалины с нанизанной рыбой и развешиваются в шохрупах, где по вечерам, когда спадает жара, разводится огонь. И за огнем нужно следить, и для каждой рыбы — сырка ли, язя ли, щокура ли, окуня — нужен свой огонь, свой жар и нужен разный дым — белый, густой и плотный, влажный или легкий, невесомый, синеватоводянистый или горячий, чуть красноватый дым. И, развесив рыбу, раскинув костры — дымы, а дымы те бросаются в лицо, в рот, в горло, в глаза, выжимают слезы и кашель, раскинув костры, торопятся женщины в лес, в широкую пойму реки, где заранее приготовили вывороченный березовый пень и собранную чагу, и березовые, пихтовые корни, и черемуховые кусты, и тальники, что вырвала из берега весенняя вода. И пихтовый, кедровый стланик, можжевельник, и багульник, и сухую ель — все несут женщины в коптильню, оттого у каждой хозяйки свой вкус — свой аромат, свои неповторимые запахи урака, хозяйка старается не только заготовить много урака, но и закоптить его так, чтобы он был вкусен. А каждая семья, любая семья — хоть Лозьвиных, хоть Картиных и Кентиных, не говоря о многолюдных Чейтметовых, — заготовляла урак не пудами, а возами. Понимать надо: сядут за стол пятнадцать душ — стариков, старух, мужчин, ребятишек, — откроют пятнадцать ртов — и каждому на зуб положи. По одной рыбке, по одной ура- чине положи — полтора десятка, да на ужин положи полтора — это уже вязка. А сколько в зиме дней и какие это дни? Но если бы только для себя готовили урак и рыбий жир, если бы только для себя… Его обменивают на хлеб и на соль, на чай, на табак, на сахар. О, на что только не меняется урак, самая главная добыча, самая главная пища. И эта главная пища, что должна быть целиком отдана детям, старикам и мужьям, начинает растекаться по торговцам, по перекупщикам, лавочникам, по богатым мужикам, растекаться, чтобы вернуться кусками сукна, плитками чая, кусками сахара и пачками пороха, иголками, топорами и ножами. И эти стертые, белые, как береста, руки, опухшие пальцы с сорванными, обломанными ногтями, и красные, изъеденные дымом глаза, и ноющая, неразгибающаяся поясница; все эти сверкающие, шуршащие плавниками тысячеротые, тысячепастные, пучеглазые груды рыбы — это уже не только груда пищи, это уже не только дар богов и Хозяина Рек, это воля и характер мужчин, их сила и несгибаемое упорство, это великие слезы женщин, это преждевременная старость, сгорбленная спина, это великая, беспредельная, неодолимая работа во имя рожденных и ещё не родившихся детей.

Медленно, в дымах шохрупов, в мелькании нильсапов плывет время урока, входя в зрелый и сочный, ягоднорассыпчатый ореховый август, месяц Кул Вытнэ Енкып, месяц посадки рыбы в садки.

Шохрупы будут дымить до тех пор, пока стоит запор, но женщины по звонкому утреннику уже бегут в светлые боры, чтобы собрать ягоду. О, как расщедрились боги! Боги осыпали сосновые боры, кедрачи и болота сочной ягодой. Кружится у глухаря голова от винного брожения.





МИКУЛЬ ШУЛЬГИН





Шульгин Иван (Микуль) Иванович родился 1 февраля 1940 года в селе Землянки Шурышкарского района ЯНАО в семье ханты-рыбака и охотника. Его отец был председателем одного из первых хантыйских раболовецких колхозов. Учился в средней школе-интернате в поселке Мужи. Поступил в Ленинградский педагогический институт им. А. И. Герцена, но проучился всего два курса. Служил в армии. Работал в школе пионервожатым, инструктором по спорту, методистом Дома народного творчества, техником в геофизическом тресте. Избирался депутатом окружного Совета народных депутатов.

Писал на русском и хантыйском языках. Первая книга на хантыйском языке «Мави Ас (Медовая Обь)» вышла в Тюмени в 1962 году. За ней последовала книга «Тови ар (Песня весны)», которая вышла в 1969 году. В 1967 году перевел на хантыйский язык «Сказку о рыбаке и рыбке» А. С. Пушкина.

В 1971 году вышла книга М. Шульгина «Песня весны». На русском языке в 1975 году издал в Свердловске сборник стихов «Благодарность» (переводы В. Кузнецова). В 1974 году завершил работу над переводом на хантыйский язык стихотворной сказки П. Ершова «Конёк- Горбунок».

Член Союза писателей СССР с 1971 года.

Умер М. Шульгин в 2007 году в г. Ханты-Мансийске.





ТРОПИНКА


Деревьев и трав полукружье —

В хантыйской деревне рассвет…

Зимою морозной и вьюжной

Я здесь появился на свет



Чтоб стать настоящим мальчишкой,

Таким же бедовым, как все,

Я бегал — сверкали лодыжки! —

По травам в студеной росе.



Мое полотенце — ветер.

Меня умывали дожди.

…Как детство прошло, не заметил.

Но вот к нему тропка… Гляди!



Бежит от березки к рябинке —

До неба, у звезд на виду.

Быть может, по этой тропинке

Я и сегодня иду.





БЕЛКОВЩИК


Птицы в лесу попритихли давно.

Елка в сугробе, как чум.

Месяц сверкает. Уже темно.

Дремлет ветер-ворчун.

Узорчатый след оставляют кисы

На свежем, мягком снегу.

Именно в эти ночные часы

Охотник уходит в тайгу.



Вот озарились едва-едва

Вершины Урала вдали —

Словно коралловые острова

На самом краю Земли.



Синие тени высоких стогов,

Сена морозный дух…

Охотник не слышит своих шагов,

Хоть весь обратился в слух.



Он взглядом скользит по

мохнатым стволам,

Крепко сжимая цевье.

И падает белка к его ногам,

Едва он вскинет ружье.



Вот так почти до самой весны

Живет он верой в успех

И добывает для целой страны

Теплый беличий мех.



…Птицы в лесу попритихли давно.

Елка в сугробе, как чум.

Месяц сверкает. Уже темно.

Дремлет ветер-ворчун.

Узорчатый след оставляют кисы

На свежем, мягком снегу.

Охотник по звездам сверяет часы,

И кедры вокруг ни гу-гу…





* * *


Пусть мороз,

Пусть молчат озябшие птицы,

А поземка взметает снега.

В жилах смелых охотников — кровь, не водица,

Не страшна им ночная тайга.



Пусть под звездным сияньем

Колышутся сосны,

А сугроб, как песец голубой.

Мне, привыкшему к стуже, не страшно

без солнца,

Не расстаться бы только с тобой!

Пусть мороз,

Пусть молчат озябшие птицы,

И река окована льдом —

Сквозь пургу, сквозь мороку сумею пробиться

В твой, за синими далями, дом.





ЛЕСОРУБЫ


Сжаты упрямо губы.

В лес идут лесорубы.

В брезентовых рукавицах,

В кисах, что не жмут и не трут.

Сосредоточены лица.

Будет ударным труд.



Снегом осыпаны щедро,

Враз попритихли кедры.



В пухлом платке красивом

Елка стоит среди пней,

Будто любуется силой

Крепких и ладных парней.

Электропилы запели!

Все они тут при деле.



Падают наземь сосны,

Глухо ухает лес.

Теплое золото солнца

Стекает с крутых небес.





ИВДЕЛЬ — ОБЬ


Словно волк, завывает ветер,

Все вокруг бело от мороза.

Рельсы светятся на рассвете,

Голубеют во мгле березы.



В глубь тайги, обомшелой и древней,

Устремились стальные машины.

Напряженно застыли деревья,

В тучи спрятав седые вершины.

Здесь кипит великая стройка.

Вдохновенней не знаю темы:

Шпалы стройно ложатся, как строки

Всенародной этой поэмы.



Над осетроспинным Уралом,

Над простором, что мы покорили,

Зорька ясная простирала

Золотые от солнца крылья.



Становилась жизнь интересней,

И никто не боялся сглазу.

Ты лети в поднебесье, песня,

Помогай прокладывать трассу!





ЕВГЕНИЙ ВДОВЕНКО





Вдовенко Евгений Фёдорович родился 25 декабря 1926 года в станице Крымской Краснодарского края в семье казака. Окончил последовательно три военных училища: Харьковское танковое (1944), Ростовское артиллерийское (1950) и Рязанское воздушно-десантное (1963). В 1968 году заочно окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Участник Великой Отечественной войны. Службу в армии начинал рядовым солдатом и завершил в марте 1973 года майором. После демобилизации переехал в Тюменскую область. Жил сначала в Тюмени, в 1986–1997 годах — в Советском районе ХМАО, с 1997 года — снова в Тюмени. Принимал участие в возрождении казачества, с 1992 года состоял атаманом Верхнекондинского казачьего округа Тюменского линейного казачьего войска. Первые стихи были опубликованы в 1949 году в окружной газете Донского военного округа. Первая книга «Юность на посту» была издана в 1960 году. В 1968 году в Туле вышел сборник его стихов «Муза с парашютом». Там же издал книги «Иду к тебе» и «Яснополянские мелодии». Книги «Снег юности» и «Летний сон осенней паутины» вышли соответственно в Советском (1995) и Ханты-Мансийске (1996). В 1998 году вышло двухтомное собрание его сочинений «Прощай-прощай и здравствуй-здравствуй». Печатался в альманахах «Эринтур» и «Врата Сибири», еженедельнике «Литературная Россия», в коллективных сборниках.



Награжден орденом Отечественной войны, боевыми и юбилейными медалями. Был делегатом писательских съездов. Заслуженный работник культуры Российской Федерации. Почётный гражданин Советского района.

Член Союза писателей СССР с 1973 года.

Умер Е. Вдовенко 11 июля 2002 года в Тюмени.





РОДИНА, ГДЕ МАМА РОДИЛА


Родина. Закут саманной хаты.

Родина, где мама родила.

Проводила сына во солдаты

и теперь вот

в гости приняла.

Что ж ты,

Речка детства Агадумка,

Не полна парного молока?

Что ж ты, сердце,

Не стучишь так гулко?

Что ж ты не ласкаешь мох,

рука?

У предгорий кони оторжали.

Отмычали телки во дворе.

Тополя, как ржавые кинжалы,

на туманном

осени ковре.

А в окошках —

Ни родных, ни близких.

Зря ль прошли и годы, и война?

Как орлы в ночи на обелиски,

на поля

садится тишина.

Так садится, словно бы боится,

как бы кто не выстрелил шутя.

Родина среди огней таится,

Малая,

как малое дитя.





* * *


Там, за холмом

Сомлели угли, чай и сухари,

и так хмелен,

так бражист хвойный запах!

Там, за холмом, махнув хвостом зари

и холодом дохнув,

уходит день на запад.

А с нами — лишь метель да тишина.

Но вот и мы зашмыгали носами,

услышали, что где-то старшина

неосторожно звякнул термосами.

— Согреться б чем?!.

— Чайку хотя б чуть-чуть!

— Горячих щец!..

— С баранинкой при этом!..

Но в этот миг,

искрясь, как Млечный Путь,

вожглась в метель

сигнальная ракета,

И ротный,

с чувством выдохнув: «Пора!»,

рванулся из укрытия наружу,

и ввысь взметнулось звонкое «ура»,

дыханьем жарким

будоража стужу.

И оказалось, что тепло — в снегу!

С чего ж ещё потеть нам, в самом деле?!

Мы падали в сугробы на бегу,

но высотою все же

овладели.

А ночь прошла —

и словно все во сне,

и все не мною пережито будто.

Сверкает вьюгой вылизанный снег,

и солнце,

словно купол парашюта,

не торопясь, на стропах золотых

уносит вдаль остаток туч косматых.

И прямо на снегу, где бой затих,

уснули парни

в белых маскхалатах.





НА ПОСТУ


В караульном печку топят жарко.

Ночь глухая. В поле ветер лют!..

Кружка чаю — это наша чарка,

потому что

здесь вина не пьют.

За окном мороз. Зима-портниха

В белое одела все вокруг.

Говорит солдат солдату тихо:

— Вот и праздник…

С Новым годом, друг!

Разводящий улыбнулся только, —

видно, тоже затаил мечту —

а потом сказал:

— Пора… на елку…

Их у нас немало на посту.

Валенки обули. Покурили.

Автоматы на ремень — и в строй.

Вышли, будто в прорубь угодили, —

так обжёг нас

ветер ледяной.

Здесь сугробы, елки и березы,

да посты, где некогда скучать.

Ходят возле елок дед-морозы,

валенком о валенок стучат.





* * *


Вновь я под родительскою кровлею

Речкой мыслей в прошлое теку,

Как теленок — к вымени коровьему,

Льну щекой к дверному косяку…

Пенится Кубань дождями мутными,

А над ней, ломая строгий ряд,

Густо, как десанты парашютные,

Гуси на туретчину летят…



Я держу их в памяти-локаторе,

И невольно дрожь берет слегка,

Словно провожаю их на каторгу,

В прежние, галерные века…



А в груди — хмельное сердце кренится,

Словна та, неясная вдали,

Память детства — ветряная мельница

С очертаньем спутника Земли…





ЗАМАНИХА


В сентябре, как на кладбище, тихо,

Солнце греет ленивую кровь,

Зацветает трава-заманиха,

Отцветает на сердце любовь.



На душе — не зима и не лето.

Паутиною заткан закат.

Заманиха не даст мне ответа,

В чем был прав я и в чем виноват.



Ну, а все-таки, — что-то ведь было?

Никогда ж я не жил средь могил.

До того как трава заманила,

Я страдать и смеяться любил.



Я любил ошибаться и спорить,

Не стеснялся непрошеных слез,

Попадая, как в пенное море,

В волны ветром взъяренных берез.



Мне служилось — ни пуха, ни лиха.

Отчего ж я теперь не такой?

Зацветает трава-заманиха,

Отцветает на сердце покой…



Только где-то во мне, в уголочке,

Все ж остался кусочек мечты,

Что обманные эти цветочки

Я всерьез не приму за цветы.



Хоть лениво, но верить охота,

Что забьет во мне прежняя кровь

И не раз ещё слюбится что-то

И, наверно, разлюбится вновь…





* * *


Я провожаю август в сентябре.

В подол сгребает листья бабье лето.

Грибная глушь. Рассвета первый брезг.

Поры осенней милая примета.



Но почему я так нетерпелив?

Не потому ль, что листья облетели,

Что чувствую уже усталость в теле,

А в сердце не угас ещё порыв?..



О чем молчит мое лесное вече

Под колоколом белых облаков?

Мы люди!… Это горько и легко…

Нас мучает похмелье, но — и лечит.



Еще не все отжито в сентябре,

Не все ещё по-юному отпето, —

Я кланяюсь задумчивой поре

За мудрость молчаливого ответа…





НИКОЛАЙ ДЕНИСОВ





Денисов Николай Васильевич родился 9 ноября 1943 года в с. Окунево Бердюжского района Тюменской области в семье крестьянина. После окончания средней школы работал в совхозе разнорабочим, был рыбаком на Тобольском рыбозаводе. В 1962 году окончил Голышмановское училище механизации сельского хозяйства, работал трактористом. Потом был приглашен литсотрудником в Омутинскую районную газету. В ноябре 1962 года призван в армию. Окончил в 1971 году заочно Литературный институт им. А. М. Горького. В 1969 году стал корреспондентом областной газеты «Тюменская правда». С 1976 по 1987 год работал руководителем бюро пропаганды художественной литературы при областной писательской организации. С 1972 года является редактором газеты «Тюмень литературная».

Началом серьезного литературного творчества Н. Денисов считает 1965 год, хотя первые его стихи датированы ещё 1961 годом. С 1969 года он регулярно печатается в периодике, в том числе в журналах «Урал», «Молодая гвардия», «Октябрь», «Советский воин», «Москва», еженедельнике «Литературная Россия». Первая книга стихов «Проводы» вышла в Средне-Уральском книжном издательстве в 1970 году. Там же в 1974 году он издал второй сборник «Праздник осени», а в 1975 году в серии «Первая книга в столице» в издательстве «Современник» (Москва) вышел сборник «Снега Самотлора». В 1978 году издаёт сборник «Разговор». Книга стихов «Ночные гости» была названа по одноименному стихотворению. Книга избранных стихотворений и поэм «Стезя» вышла в 1997 году. В 2002 году в серии «Библиотека поэзии Каменного пояса» в Екатеринбурге вышел том его стихотворений и поэм «Заветная страна».

Н. Денисов много работал и в прозаических жанрах. В 1979 году он издал отдельной книгой очерк о Тюменском судостроительном заводе «Корабелы». В 1980 году издал книгу автобиографической прозы «Вчера было детство», в 1986 году вышла прозаическая книга «Сон в полуденный зной», а в 1988 — «Арктический экзамен». Документальнохудожественные очерки о плаваниях на торговых судах и воспоминания о друзьях-поэтах составили содержание его книги «Страницы разных широт» (Шадринск). В 2007 году в Екатеринбурге в серии «Библиотека прозы Каменного пояса» издал книгу очерков о судьбах белой эмиграции «Огненный крест».

Н. Денисов — лауреат премии Тюменского комсомола и Всероссийской премии имени Д. Н. Мамина-Сибиряка. Он является почетным гражданином Бердюжского района. В декабре 2005 года избран ответственным секретарём Тюменской областной писательской организации.

Член Союза писателей СССР с 1975 года. Живёт в г. Тюмени.





НОЧНЫЕ ГОСТИ


Прямо к ужину и подоспели,

Видно, дом наш попал на пути.

Половицы скрипели и пели,

Занавески плескались в кути.

Помню точно, что не было пира,

Было хлебушка полкалача.

Но дымилась картошка в мундирах

Из ладони в ладонь,

Горяча!



Это мать подала.

А у печки

Батя шумно лучины тесал.

Над коптилкою слабым сердечком

Керосиновый свет угасал.

И наутро мы их покормили.

Лишь потом, проводив за порог,

Я спросил:

- Ну а кто это были?

- Мать вздохнула:

- Да люди, сынок…





ВОСПОМИНАНИЕ


Зябкий вечер. Не спит деревенька.

Скудным светом окошки горят.

О морозную стукнув ступеньку,

Кто-то вышел с огнем фонаря.



Стих движок, полумрак в кинобудке,

Самокрутки дымят зелено.

В старой церкви четвертые сутки

Про Чапаева крутят кино.



Кончен фильм. И скамейки сдвигают.

Осмелели — бояться кого?!

А под куполом ангел летает,

И махоркой разит от него.



Шире круг! И, начищенный ярко,

Гармонист вскинул русую прядь.

Выплывает лебедкой доярка,

Ей до Бога рукою подать.



А за стенкой метель-завируха,

Волчьи стаи скользят далеко.

Страшно бабкам. И крестятся глухо,

Но однако на сердце легко.



С колоколенки, с клироса, с лестниц

Устрашающий слышится гул.

Но танцует неистовый месяц,

Богохульствуя в общем кругу.



Лишь «киношник» — он с лампой дежурной!

Спит себе, примостясь на дровах,

И в бумажном кружке абажура,

Как икона, его голова.



Потрудился! Будить его лишне,

Может, видит хорошие сны.

Он один на деревне «всевышний» —

Уцелевшим вернулся с войны.





НАД АБАТСКОМ


Над Абатском,

Над Абатском

Не погашены огни.

Мне никак нельзя расстаться

С деревенскими людьми,

Мимо пристани проехать,

Где течет Ишим-река.

Здесь стоял когда-то Чехов,

Поджидая ямщика.

Мимо клуба, где танцуют

Моряки-отпускники.

Дайте, парни, покажу я,

Сколько стоят каблуки!

Вот по кругу я лечу

И с девчатами шучу:

«Полюбите меня, девки, целоваться научу!»

Эх, не выдержит подкова

На веселом каблуке!

Вышла Оля Иванова,

Синь-косыночка в руке.

Выходила, наступала,

Под сапожками — картечь.

И куда моя пропала

Вся изысканная речь?

Пусть ведет она со мною

Непонятную игру,

Я под желтою луною

Белу рученьку беру.

Мы уходим в чисто поле,

Далеко слыхать шаги.

Только мне не хочет Оля

Насовсем отдать руки…

Над Абатском,

Над Абатском

Бродят звезды января.

Мне заря велит прощаться,

Над гостиницей горя.

Вот уже над сельсоветом

В золотой трубит рожок.

Никого со мною нету,

Только зря скрипит снежок.

День подкатывает ловко

К полутемному крыльцу…

Вот и срок командировки

Приближается к концу.





СТИРАЛА ЖЕНЩИНА


Стирала женщина белье,

Как всюду водится, стирала.

И тело гибкое свое

То разгибала, то сгибала,

Устало голову клоня,

Но, видно, зная, что красива,

На постояльца, на меня,

Лукаво взглядами косила.

И сам смотрел я на нее,

Как на апрельскую погоду.

И помогал отжать белье,

А после стирки вынес воду.

А там, в ограде, у стены,

Уже твердея от мороза,

Сушились мужнины штаны

Такой кощунственною прозой.





ВСПОМИНАЯ РУБЦОВА


Осенний сквер прохладою бодрил,

И битый час, нахохлившись над книжкой,

Я что-то бодро к сессии зубрил,

А он курил, закутавшись в плащишко.



Скамья, и рядом признанный поэт!

Заговорить, набраться бы отваги,

Мол, я из той — хотя без эполет! —

Литинститутской доблестной общаги.



Он все сидел, угрюм и нелюдим,

Круженье листьев взором провожая,

И вдруг сказал: «Оставьте… все сдадим!»

Я подтвердил кивком, не возражая.



«Вы деревенский?» — «Ясно, из села!» —

«Не первокурсник?» — «Нет, уже не гений…»

В простых тонах беседа потекла,

Обычная, без ложных откровений.



Вот пишут все: он в шарфике форсил.

Но то зимой. А было как-то летом:

«Привет, старик!» — рублевку попросил

И устремился к шумному буфету.

Теперь он многим вроде кунака,

Мол, пили с Колей знатно и богато!

А мы лишь раз с ним выпили пивка

И распрощались как-то виновато.



Потом о нем легенд насотворят

И глупых подражателей ораву.

При мне ж тогда был фотоаппарат,

И техника сработала на славу.



Он знал и сам: легенды — ерунда,

А есть стихи о родине, о доме.

Он знать-то знал — взойдет его звезда,

Но грустен взгляд на карточке в альбоме.





ПАМЯТИ ПОЭТА


Владимиру Нечволоде





Там, на родине, умер поэт.

Принесли телеграмму радисты, —

Среди рапортов, сводок, газет, —

Извлекли из эфирного свиста.



Был он, как говорится, в пути,

При таланте и сходной оплате.

Подошел к тридцати девяти,

Оглянулся на Пушкина: хватит!



Жизнь певца из зазубрин и ран,

Что там завтра: орел или решка?

Ну, махнул бы за мной в океан,

А с ответственным делом помешкал.



Шли бок о бок, по духу близки,

Знали вместе паденья, удачи…

Телеграмма — всего полстроки,

Не поправишь…

Читаю и плачу.





В КОНЦЕ ВЕКА


За годы и жизнь примелькалась,

Остыл камелек бытия,

В дому никого не осталось —

Лишь кошка да, стало быть, я.



От войн, от политики стрессы,

То правых, то левых шерстят.

У деток свои интересы,

Хоть, ладно, порой навестят.



Всплывают забытые лица,

Пирушки, былой тарарам…

И кошка походкой царицы

Гуляет по пыльным коврам.



Замечу: «Не стыдно ли, Машка?»

Но я ей плохой командир.

Наестся, умоет мордашку

И зелено смотрит на мир.



Никто ей худого не скажет,

На стылый балкон не шугнет.

Под лампой настольною ляжет,

Под стуки машинки заснет.



И что нам фонарь и аптека,

Ночь, улица — жизни венец?

Руины ушедшего века

Не так и страшны, наконец!





УШЕДШИМ



ДРУЗЬЯМ-ПОЭТАМ


Очень неправильно вы поступили, ребята, —

Рано легли на погостах под зябкие кроны.

Бренную плоть поглотил крематорий заката.

Души спаслись?! Но и тут покушались вороны.



Пусто без вас мне.

Луна будто высохший череп.

Глянешь на звезды: что тлёю капуста побита.

С кем перемолвиться? Всюду базарная

челядь,

Жалкие лики и — ни одного индивида.



Ладно ещё — остается небесная тема,

Только и здесь ненадежный приют для поэта.

Долго сияла в пути нам звезда Вифлеема.

Жданки прошли. А второго пришествия нету!



Столь ведь соборов, церквей —

Неужель для престижу?

Прочная кладка, ворота из лучшего бруса!

Все уж глаза проглядел, но и знака не вижу:

Где Он, Спаситель — походка и нимб Иисуса?!



В сад Гефсиманский бреду,

как ужаленный током.

Чей там галдеж за ночными оливами сада?

Мир обвожу утомленным «всевидящим оком» —

Крест и Голгофу, умытые руки Пилата.



Дальше — провал…

И — пещера с приметами штрека.

Эй, мужики! Но в ответ только скрежет

железный.

Тут и найдет нас субъект двадцать

первого века, —

Злой фарисей иль все тот же архангел

небесный?..





ЗОТ ТОБОЛКИН





Тоболкин Зот (Зотик) Корнилович родился в 1935 году в деревне Хорзово Заводоуковского района Тюменской области. В школу он пошел в грозном 1942 году, но окончить её не удалось. Его отец был репрессирован, отправлен на Колыму. Надо было помогать матери и братьям. После окончания начальной школы он работал в родной деревне прицепщиком, трактористом, слесарем. Доучивался в вечерней школе после срочной службы в армии, когда работал слесарем на заводе. Поступил сначала на физико-технический факультет Уральского политехнического института, но через год снова поступил и окончил факультет журналистики Уральского государственного университета. Работал в Первоуральске в городской газете, потом переехал в Тюмень, где работал на областном радио и телевидении. В 1975 году окончил Высшие режиссерские курсы в Москве.

Начало литературного творчества З. Тоболкин относит к периоду своего студенчества. Уже на первом курсе, под впечатлением смерти отца, он начал роман «Припади к земле». Первый рассказ был опубликован в 1972 году в журнале «Наш современник». Он публиковался в журналах «Урал», «Уральский следопыт», «Байкал», в коллективных сборниках. В 1976 году был опубликован роман «Припади к земле». Роман «Лебяжий» (1979) был посвящен проблемам освоения тюменской нефтяной целины. О сибирском летописце, картографе, строителе Тобольского кремля С. Ремезове он рассказал в романе «Зодчий». В историческом романе «Отласы» (1985) речь шла об экспедиции под руководством Атласова на Камчатку. В авантюрном «Грустном шуте» (1983) З. Тоболкин обращается ко времени Петровской эпохи, к материалу об освоении Сибири переселенцами, андерграундом «У бога за пазухой» З. Тоболкин открыл новые грани своего дарования. Автобиографичной и по материалу, и по раздумьям над временем стала повесть «Голгофа», впервые напечатанная в 2001 году в томе избранной прозы вместе с романом «У бога за пазухой» и повестью «Третья падь».

Значительное место в творчестве З. Тоболкина занимала драматургия. Первая его пьеса «Геологи» была поставлена в Тобольском драмтеатре под названием «Самый главный народ». Всего им написано полтора десятка пьес. Две его пьесы («Верую» и «Баня по-черному») в 1975 году были отмечены премией на Всесоюзном конкурсе. Они вошли в репертуар Тюменского драмтеатра. Его пьесу «Песня о Сольвейг» под названием «Братья» ставил цыганский театр «Ромэн» (режиссер Николай Сличенко). С ней театр гастролировал в Японии. Отдельным изданием выходили его пьесы «Взлетная полоса» (1974), «Верую!» (1975), «Лидер» (1975) «Сказание об Анне (Баня по-черному)» (1977), «Про Татьяну» (1980), «Реквием» (1982), «Поликарп первый «(1984) и др. Они шли на сценах многих театров страны, а также в Белоруссии, Молдавии, Украине. В издательстве «Искусство» (Москва) дважды выходил сборник его лучших драматургических произведений. По повести «Жил-был Кузьма» на Мосфильме был снят кинофильм «Поздняя ягода» (1980). Ряд произведений З. Тоболкина написан в своеобразном жанре радиоспектакля, в их числе пьеса «Похоронок не было», опубликованная в 1986 году в журнале «Современная драматургия» (№ 1).

Стихи 3. Тоболкина публиковались в журнале «Наш современник». Они были переведены на ряд иностранных языков. Издал две книги стихов.

Награжден орденом «Знак Почета». Заслуженный работник культуры Российской Федерации (2006). Дважды лауреат литературной премии имени И. Ермакова. В 2004 году удостоен областной литературной премии им. К. Я. Лагунова Произведения 3. Тоболкина были переведены на иностранные языки.

Член Союза писателей СССР с 1975 года. Живёт в Тюмени.





ПРИПАДИ К ЗЕМЛЕ



(отрывок из романа)


Против обыкновения Ямин в это утро провалялся в постели до самого рассвета. Он слышал, как Александра ушла на ферму, как Прокопий, управляясь со скотом, скрипел во дворе воротами, как Фешка, ступая на цыпочках, собиралась в школу.

- Спит? — вернувшись с фермы, спросила Александра.

- Тс-с… — Фешка приложила пальчик к губам и притворила дверь.

Но день уже заглядывал в окна.

За его спиной лупили глаза заботы.

Немного погодя пришел Евтропий; потом — Дугин.

- Ты на перину-то за что рассердился? Ночь давил, день — давишь, — проговорил Коркин.

- Надо хоть раз отоспаться.

- Зерно-то будем сдавать, Алеха? — спросил Дугин. Надо бы, да ведь нечего…

- Нечего, нечего.

- Может, наскоблим центнеров пять- десят-шестьдесят? Евтропий недоверчиво покосился на свояка, не доверяя этой неожиданной уступчивости.

- Тогда я собирать начну, — сказал Дугин.

- Собирай помаленьку.

- Не торопиться, что ли?

- Время терпит, — и Дугин ушел.

- Чо опять замыслил? — спросил Коркин.

- Хлеб-от попридержать надо, — сказал Гордей, утаив от зятя, что мысль эта ему внушена Дугиным. Гордей сперва противился ей, поскольку она вступала в столкновение с законом, но, видя растущее недовольство людей, все чаще задумывался о том, что Дугин не так уж и не прав. Ему хотелось сделать этим изнемогшим от долгого недоедания людям что-то доброе, даже, если понадобится, пойти против себя, против собственной совести. Он старался заглушить в себе голос рассудка. Ещё недавно он бранил сторожа Панфила Тарасова за то, что тот, поддавшись слабости, отдал Веньке Бурдакову мешок колхозного зерна. Это была доброта за счет колхоза, и Гордей её не признавал. Но сам он хотел отдать колхозникам по дьявольскому наущению Дугина не мешок, а все зерно, и всю вину за это принять на себя. Он знал, на что идет, какие будут последствия, но иного выхода для себя не видел.

- Ты что? — услышав это признание, оторопел Евтропий. — Хлеб-от не твой, колхозный…

- А люди разве чужие? Люди тоже колхозные…

- И ты хошь…

- Я ничего не хочу. Я того говорю: люди-то не чужие. С чем они зимовать будут?

- Ну и раздари им весь колхоз! С дорогой душой примут. А отдуваться тебе придется.

- За что отдуваться-то? — простовато спросил Гордей.

- Брось, золовец! Не дело говоришь! Не дело! — рассерженно закричал Евтропий. — Сам себе яму роешь. И колхоз губишь…

- А как быть, советуй, Евтропий!

- Как хошь, а про это и думать не моги!

- Ты, Сана, шепни бабам, мол, хлеб сдавать не то что не надо, а необязательно, — мало обескураженный его гневом сказал Гордей. — Необязательно — и все… Поняла?

- Понять-то я давно поняла! Да нам от этого какой прок? Мы же ничем не попользуемся…

- Мы теперь не для своей выгоды живем, Сана. Что не попользуемся, дак это к лучшему: в глаза тыкать не станут.

- А я думаю, что это он не встает сегодня? Лежал, лежал — и надумал на свою голову!

- Голова у меня крепкая, Сана, выдюжит и не это…

Дугин не торопился собирать зерно. Он прекрасно понял, что Ямин решился последовать его совету. Сам он ничего не выгадывал от этого, но и ничего не терял. Все, что можно было взять, он взял. Об этом знают только темная ночь да Афанасея, и обе будут молчать. Если какая-либо из его махинаций станет явной, он, воспользовавшись шумихой, сумеет замести следы. А что вокруг этого дела подымется трезвон, он не сомневался.

Раньше других он зашел к Евтропию, который когда-то отказался принять от него подачку и которого — Дугин был в этом уверен — Гордей, конечно же, посвятил в свой замысел. Теперь ему хотелось поглядеть и потешиться тем, как Евтропий, известный своей щепетильностью, оберучь уцепится за колхозное добро, точно за свое. На это стоило посмотреть!

Самого Коркина не было дома.

Но и Агнея немало поразвлекла его.

- Не отдам, — сказала она.

- Почто? — притворившись удивленным, спросил Дугин. — Я ведь токо на просушку давал, а не насовсем… Так что сдавай!

- Нечего сдавать. Усох дотла.

- Кому другому скажи, а я эти шутки знаю.

- Знаешь — и уходи! Знаешь — и скатертью дорожка! От меня ни зернышка не отколется…

- Да ведь с меня спросится! — в притворном ужасе замахал руками Дугин.

- Спросят — ответишь. Наверно, немало прикарманил?

- Ты меня за руку поймала, что ли?

- И ловить не хочу. Знаю, что у хлеба без хлеба не останешься.

Неизвестно, как долго бы они ещё препирались, если бы не появился Евтропий.

- О чем разговор? — хмуро спросил, догадываясь, зачем явился Дугин.

- Твоя благоверная бунт учинила: хлеб не отдает

- Ты разве Агнею не знаешь? — Разыгрывает…

- Я так же подумал, Алеха.

- Сейчас привезем. Кони у ворот стоят.

- Ну вот, — разочарованно вздохнул Дугин. — Давно бы так…

- А я вот что скажу… — уперев руки в бока, крутнула широким подолом Агнея.

- После… после скажешь! — с яростным остервенением осадил Евтропий, и она покорилась, быстро сообразив, что возражать на этот раз не только бесполезно, но и опасно.

- Ты что это конфузишь меня, чертобрюхая? — вскричал он, спровадив Дугина. — Да ишо перед кем? Перед этим жуликом!.. С им совпадешься — век не расхлебать…

- Да ведь я, Тропушко, как лучше хотела. Александра сказала, что…

- Дура ты! И Александра твоя дура! Гордей из-за вас в тюрьму сядет. Все до единого зернышка выгреби! Сама и свезешь…

Но только одна Агнея и возвратила зерно. Другие бабы, упрежденные Александрой, заупрямились, и Дугин напрасно до вечера топтался у складских весов.

- Не сдают, — попенял он Пермину.

- Из глотки вырву! — посулил тот. — Уже до района дошло. Нас с Гордеем вызывают…

- Глоток-то много: с пупа не сорви…

- Тут мое упущение, — говорил Гордей по пути в Бузинку, не желая впутывать в эту историю Пермина. — Тебя ни к чему сшевелили с места. Так и говори, ежели спросят.

- Скажу, как было. Нечего из себя Христа корчить!

- Ты вот что, Сидор! Ты ни сном ни духом ничего не знаешь. Я один во всем виноват. Мне и ответ держать.

- Я тоже не посторонний.

- Помолчи-ка! Одному отвечать легче. Много ли с меня возьмут? Помурыжат — и отпустят, — убеждал Гордей…

Но у Камчука Сидор позабыл об этом уговоре и, не взирая на чин, на субординацию, всплыл на него голодной щукой и кусал и ранил со всех сторон. Но укусы его были не более чувствительны, чем щекотка киту.

- Все высказал? — Камчук спрашивал не зло, скорее добродушно, но в снисходительном добродушии этом крылось убийственное презрение сильного к слабому, умного к заурядному. — Теперь, если позволишь, я несколько слов скажу Ямину… От председательства отстраняю. Даю три дня сроку: если за это время хлеб не будет на элеваторе — суши сухари. Все. Пока свободен! — кивком выпроваживая Гордея, сказал он. — Теперь с тобою, любезный! Наболтал ты много. Надо было выставить тебя из кабинета, но я слушал и ждал, может, умная мысль проскользнет? Напрасно ждал. Сплошная чепуха! Ты меня заставляешь разочаровываться в тебе. Не думай, что я боюсь резких и справедливых слов. Наоборот — я благодарен людям, которые в любой форме дают мне умный совет, дельно критикуют мои ошибки. А ты, как петух, помахал крыльями — и на седало. Время на внушения тратить не стану. Думаю, сам понимаешь. Теперь о деле. Временно возьмешь на себя председательство. За Яминым поглядывай. Он ещё та штучка.

- Я ему доверяю больше, чем себе. И считаю, что Ямин на своем месте.

- Под чью дудку пляшешь, коммунист Пермин? Или, может, лучше сказать — бывший коммунист.

- Говори, как на ум взбредет. А я повторяю: Ямин на своем месте.

- Перекрасился? Ну что ж, встретимся через недельку. Товарищи решат насчет твоего пребывания в партии. Посоветуй, кого вместо Ямина оставить?

- С твоей колокольни видней.

- Обиделся. А ведь я принципиально. На это обижаться глупо. Мы с тобой коммунисты, Сидор, а не красные девицы. Я за любую свою провинность какую угодно кару приму. И ты приучайся к этому. Так кого же? Молчишь? Ну, я сам решу. — Камчук снял телефонную трубку и попросил соединить его с Заярьем. — Ефим? Приветствую. Как же это у тебя под боком колхозный хлеб расхищают? А? Ну, поговорим, поговорим… А пока пригласи к телефону своего отца. Здравствуй, Михей Матвеич! Времени у меня в обрез. Давай быка за рога! Райком предлагает тебе временно принять на себя обязанности председателя колхоза. Ямин? Ямин отстранен. А я уверен: справишься. Петля на шею? Ты вот что, уважаемый, подбирай выраженьица! Значит, категорически? Ну, гляди! Это не последнее мое слово. Я говорю, не последнее слово! Последнее я приберегу до поры, как, скажем, некоторые хранят анонимки. Не понимаешь? Когда-нибудь объясню. Пермин? Нет, Пермину нельзя. Нельзя ему, говорю. Да, по состоянию здоровья. Да. Ну что ж, у меня все. Но я ожидал от тебя большей осмотрительности. Бдительность ослабла у тебя, товарищ Дугин! Вот так! — с треском повесив трубку, Камчук угрожающе спросил Пермина:

- Сговорились?

Пермин не отвечал.

- Хорошо. Пока останется Ямин. Понадобится — переиграем. А ты жди вызова.

- Будь что будет! — говорил Гордей, когда они возвращались домой.

- Ну, нет! Будет так, как должно быть…

Взяв с собою Дугина и Евтропия, Пермин обошел всех колхозников.

На следующий день хлеб был на складе.





АННА НЕРКАГИ





Неркаги Анна Павловна родилась 15 декабря 1952 года в горах Полярного Урала, в многодетной семье оленевода и охотника. Неркаги — ненецкий род, в переводе — «род негнущихся». В возрасте шести лет Анну отправили в школу-интернат в поселке Аксарка, центре Ямальского района. После получения среднего образования она поступила в Тюменский индустриальный институт. Тяжело заболела, вынуждена была уйти со второго курса. Работала методистом областного управления культуры. В 1979 году уезжает из Тюмени и возвращается в Байдарацкую тундру. В 1989 году организовывала движение протеста против строительства железной дороги, которая, по её мнению, загубит в тундре оленеводство. В 1994 году в ямальском поселке Лаборовая она возглавила крестьянско-фермерское хозяйство «Надежда», которое занималось обслуживанием и снабжением кочующих ненцев.

В 1975 году в альманахе «Самотлор» печатаются главы из повести «Анико из рода Ного», а в 1976 году она публикуется полностью с предисловием К. Я. Лагунова в журнале «Урал». На следующий год повесть выходит отдельной книгой в издательстве «Молодая гвардия» (Москва). В ней речь шла о возращении героини Анико на малую родину, в тундру, о всеобщем содружестве людей и природы. Анико за время отсутствия отвыкла от быта и культуры родного народа. Она стоит перед сложным выбором: отказаться от него или вернуться к нему. Открытый финал повести включает и читателя в поиски ответа на сложный вопрос: отказаться или вернуться.

Повесть «Илир» опубликована в 1979 году. Её отличает строгий и честный взгляд на историю родного народа и его социальные отношения. А. Неркаги пишет о гармонии содружества всего живого на Севере как условии существования в суровых и хрупких обстоятельствах. Герой повести мальчик-инвалид, своей судьбой он доказывает, что земля и человек — едины. Действие происходит в годы гражданской войны.

Повесть «Белый ягель» (1995) о поиске спасения от этнической катастрофы. Герой повести Алешка трудно приходит к осознанию чувства долга и ответственности. Это драматический диалог северной культуры с техногенной цивилизацией. Из последних сил старые люди поддерживают Огонь родного очага, Дух родного чума. Один из героев повести Ванну во имя живых, отдавая долг усопшим, возвращается к родному дому.

Повесть «Молчащий» (1996) является аллегорическим предупреждением о грядущей катастрофе. Её ещё называют северным Апокалипсисом.

А. Неркаги подготовлен сборник эпических песен «Песни Себеруя».

Член Союза писателей СССР с 1978 года. Живёт в Ямальском районе ЯНАО.





БЕЛЫЙ ЯГЕЛЬ



(отрывок из повести)


Вчера в первый раз стойбище снова поставило чумы на месте, где год назад Пэтко оставил свои нарты. Они стояли в тени трёх могучих деревьев с одним мощным стволом и, казалось, оттуда подглядывали за людьми и хозяином, стараясь предугадать свою судьбу. Может, придётся истлеть тут, стоять дни и годы, уйти в землю; сначала травой зарастут полозья, мхом и ягелем покроются копылья, познавшие долгий путь и короткую дорогу. Может…

Пэтко не был бедняком, а женщина Ламдо лентяйкой, и крутобокие нарты, ожидавшие своей участи, наполнены не мешками с сухим мхом. Женщина Ламдо готовила приданое для дочери хлопотно, как птица-мать гнездо. Не только одна, а десять дочерей оделись бы и не постыдились выйти в люди.

«Хорошо птицам — они понимают друг друга, оттого так славно поют», — и с невольной тоской подумал, поймут ли его сегодня сородичи так, как хотелось ему.

Подойдя к своей нарте, он взял из-под шкуры сиденья янгабчь и подошёл к Вану.

— Пойдём, — сказал он и кивнул в сторону ожидающих нарт. То, что они ждут его, Пэтко не сомневался. Вану молча последовал за ним. В походке старого друга что-то сегодня не так, как всегда.

Нарты стояли в ряд, в одну строгую линию. Недалеко от них Пэтко задержал шаг и невольно опустил в землю глаза, будто был в чём-то виноват. В этих нартах спит его прошлое, тут захоронено счастье, дыхание и тепло ушедших дней. Каждая малая вещь оттуда, куда теперь не воротишься никогда. Казалось, только тронь, и всё закричит от боли об ушедшем. Вещи-сироты, нет тех, кому они были нужны. Но он должен коснуться их в последний раз и незаметно для людей проститься, благословляя их на новую жизнь. Наказуя помнить, что нет на земле ничего такого, даже вещи, у которой не было бы своей судьбы и особой памяти.

Вану не решался о чём-нибудь спросить, чувствуя, то, что решено другом, уже ничем не отменить. Он оглянулся назад и увидел старика Хасаву, шагающего к ним, сюда направлялся и Алёшка. По всему было видно, что и женщины стойбища встревожены. Они стояли вместе и молча смотрели на мужчин. Они знали другие дни, когда большой, богатый чум Пэтко стоял на земле крепко, как скала, и каждая из них почитала за честь попить чаю за дубовым столом женщины Ламдо. Никто из них не мог бы сказать, что их подруга по стойбищу была жадной, но, как всякая мать, считала, что дочь должна начать жизнь не нищенкой. И вот нет её, нет чума, а дочь… Она даже не приехала хоронить мать. И стоят десять нарт, полных приданого, стоят сиротливо, будто виноваты в чём- то перед людьми и жизнью.

Осилив себя, Пэтко слабо кашлянул. Невольно сомкнув плечи, стояли рядом сотоварищи по жизни, и Пэтко вдруг вспомнил, что они стояли так всегда, не только сейчас. Они помогли пережить горе и по-новому увидеть солнце. И поэтому не надо медлить. Он повернулся к Вану и сказал твёрдо, как в былые дни, когда был не стариком, а мужчиной и хозяином:

- Позови женщин. Они сейчас будут нужны. Вану махнул рукой, и женщины несмело, одна за другой подошли и встали в ожидании. Пэтко обернулся ко всем:

- Я хочу, чтобы сегодня здесь не осталось ни одной нарты-сироты. Помогите мне. — Пэтко посмотрел украдкой на солнце, подошёл к первой нарте. В каждом аргише она идёт первой. Это женская нарта. Он сам с любовью ставил её на изящные ножки, а жена одела, как невесту. Это нарта дочери, ей предназначалась. В день свадьбы Илне, сама одетая, как солнце, должна была войти в новую жизнь, как понимали её отец и мать. На этой красивой, одетой в семь цветов радуги нарте дочь должна была переехать в стойбище жениха.

С неё первой и начинать. Дочери нет и не было. Пэтко подошёл, и хотя снег с нарты уже стаял, он всё равно ударил янгабчем по её крутому боку, приветствуя и предупреждая. И только после этого, будто верёвка была горячей, осторожно развязал первый узел.

Как к дорогой могиле, которую зачем- то нужно потревожить, приступил Пэтко к нарте, и первая же вещь, попавшая в руки после шкур, покрывавших верх, заставила старика вздрогнуть. Люлька- колыбелька, гнёздышко дочурки, улетела птичка-невеста и не вернулась к родному берегу, холодным и чужим показался ей родной чум. На мгновение приложился губами Пэтко к холодным доскам дна колыбельки, оттуда пахнуло сухим мхом, былым счастьем, и сквозь шум крови в ушах послышался тонкий, искристый смех дочурки, и пьянящая радость будто коснулась его щёк. Боясь заплакать, он схватил люльку, и множество богатых колокольчиков прозвенели заливисто. Не глазами, а одним сердцем нашёл среди людей Пэтко молодую девушку, двумя руками подал колыбель дочери.

— Возьми. Она не должна быть пустой.

Девушка взяла люльку и торопливо спряталась за спинами. Потом Пэтко достал дорогие суконные упряжи со старинными бубенцами, большие наголовные колокольца ездовых быков, как только Пэтко взял их в руки, ударили в малиновый звон, и люди невольно замерли. Так чудесны были звуки старинных украшений. И как красиво можно было прожить жизнь той девушке, чьи кочевья воспевали бы эти колокола. Печально вздохнули женщины, и Пэтко остановил движением руки чудесный звон. Мгновение стоял молча, не зная, кому передать эту красоту. У него было так хорошо на душе, будто он держал в руках не вещи, а кусок весеннего золотистого неба. Этим вещам нельзя лежать и гнить без жизни. Если такая красота перестанет жить, то к чему стоит жить тогда?

Неожиданно Пэтко радостно взмахнул руками, и тут же его глаза встретились с удивлёнными глазами немой девушки, дочери Хасавы. Как же он сразу не подумал? Кто другой, кроме неё, должен кочевать под радостный звон колоколов. Немая. Ей, обиженной богом иль судьбой, только ей слышать до конца своих дней песни радости, которые не пожелала знать его родная дочь.

Тихонечко, счастливо рассмеявшись, Пэтко взял в охапку все зазвеневшие вновь колоколами радужные сукна и упряжь. И понёс на вытянутых руках туда, откуда смотрели на него удивлённые неземной красотой глаза сироты- девушки.

И когда он подошёл к ней, она в ужасе отступила шаг, два и если бы не отец, поддержавший её, немая убежала бы со всех ног. Отец крепко держал её, а она всё качала головой, не в силах отвести глаз от ярких цветов и не веря, что всё это теперь её, и что в длинные зимние кочевья она будет не одна. У неё есть теперь радость.

— Возьми, дочка. Носи, радуйся. Звени.

Немая заплакала в голос. Но вокруг люди счастливо засмеялись и смеялись долго, будто дети, сдерживавшие радость. На шум прибежали собаки и, не зная, в чём дело, принялись скакать и тоже шуметь, и этот радостный шум жизни, такой милый и светлый, лучше всяких слов убедил старика, что жизнь не кончается никогда и что солнце, опираясь щекой о край земли, поднимается по утрам для всех — сирот, калек, одиноких, для счастливых и несчастных. И всё, что дальше делал Пэтко, было освящено великой радостью жизни. Чумовые нюки, крепкие, добротные, старик отдал жене своего друга, понимая, что до конца дней будет нуждаться в огне, в тепле, в приюте. Жена Вану приняла подарок радостно. Женщина Ламдо ухаживала за чумом так же хорошо, как за мужем. Рукам тоже нужен большой отдых. Не нужно будет лет десять шить нюки.

Пэтко раздал все семь ягушек, которые хранились в отдельной нарте, не обидел ни одну женщину. И всем говорил, перед каждой склоняя голову:

- Носи. Хорошим словом поминай женщину Ламдо. Может, зайду за теплом и чаем.

- Заходи, Пэтко, — говорила каждая с переполненным сердцем, склоняя в ответ голову.

Ни одной вещи не осталось, которой старик не определил бы судьбу. Хасаве он отдал две нарты, одну мужскую, другую женскую, доверху наполнив её шкурами и лапами. Хасава, принимая всё это из рук Пэтко, с минуту не мог поднять голову, совсем не к месту и не ко времени вспомнились ему собственные дети-падальщики, странные чёрные хищники. Они не прилетали больше, и почему-то крепко подумалось, что и не прилетят никогда. И уже совсем не ко времени вспомнилось далёкое-далёкое.

Всё лучшее за столом береглось и давалось сыну — опоре, надежде, радости… А объедки после него… немой, увечной. А теперь увечная каждое утро зажигает огонь в пустом чуме. А где его надежда, опора, радость? Где сын, который съел столько сладкого, жирного, лакомого?

Хасава посмотрел вокруг, будто хотел увидеть того, кого так радостно вскармливал, но, глядя на него, стояли чужие люди, лица их излучали свет. Чтобы не заплакать, он засмеялся. И этот смех был спасением, внутренний взор его видел сытое белое лицо сына, а живые глаза любовались усталым, почерневшим от весеннего ветра и жестокого горя лицом Пэтко. Он подал руку. И когда тот протянул свою, Хасава быстро наклонился, поцеловал твёрдую, как береста, шершавую кисть Пэтко и, прижав её к своему лбу, замер на мгновение…

Когда в лесу или на окраине стоят два старых дерева, сложив друг на друга пообломанные руки-сучья, почти упираясь один в другого морщинистыми стволами, люди говорят — два дерева, а это две Души, измученные тьмой и освящённые любовью друг к другу. И они выдержат старость, до времени не станут жертвами ураганного ветра и зимней стужи- непогоды.

У всех стало легко на душе, будто было выпито вина, но совсем немного, для веселья и радости. Неужели один старик, маленький, как лесная птичка, тяготит огромный мир? И для него не найдётся куска мяса и хлеба, а у огней не останется места, чтобы ему погреть руки и спину? Нет, их старик с голоду не умрёт и на ветру не замёрзнет. Он не сирота.

Чудесное чувство родства со всеми охватило людей, ещё недавно встревоженных непонятным поведением старика-сородича. Теперь это их родной старик и не потому, что он отдал ставшие ненужными вещи. Нет. Он протянул к ним руки, как беспомощный ребёнок к матери. Немая дочь Хасавы, забыв обо всём, сидя под тремя деревьями, прислонившись к их могучему стволу, то и дело тревожила колокола, и их несуетливый звон не раздражал людей.

В две нарты Вану и Пэтко положили то, что считали нужным для жизни старика. Остались его малицы, кисы, упряжь — это не тяготило, не давило на сердце. Даже сами одежды, которые он не снимал со дня горя, показались ему чистыми, лёгкими, а лицо и тело умытыми. Обе нарты были нетяжёлыми, и старики потащили их в стойбище. Оглянувшись назад, Пэтко увидел, что каждый нёс своё, и вдруг почувствовал неимоверное облегчение. Кто знает, может, и дерево, сбросив с себя увядшие, мёртвые листья иль хвою, так же радуется, не скорбит, не жалеет. Может, и человеку нужно без боли, поближе к смерти, освободить жизнь от лишних вещей, вспомнив, что приходит он голый. Не только вещей, а может, и желаний, замыслов, кроме одной-единственной мысли — уйти таким же чистым, как пришёл.

Тихая непонятная радость залила душу, но Пэтко не пытался её понять. Зачем? Все хорошо. Река течёт, человек видит воду, пьёт её, холодит горячую боль души и не спрашивает, откуда и куда течёт живительная влага. А живительная влага радости, разве важно, где её начало и конец?





РАИСА ЛЫКОСОВА





Лыкосова Раиса Ивановна родилась 1 февраля 1933 года в деревне Верхний Ямаш Чернушинского района Пермской области в крестьянской семье. В 1956 году окончила Нижнетагильский педагогический институт. Работала в школе учителем, завучем. В 1960–1963 годах была собкором Свердловской областной молодежной газеты «На Смену». С 1963 года жила и работала в Тюмени. Была редактором на Тюменском телевидении. С мая 1973 по декабрь 1976 года работала инженер ом-изыскателем в тресте «Мостострой» (Сургут). С 1977 года возглавляла Тюменское отделение Средне- Уральского книжного издательства.

Первые рассказы Р. Лыкосовой «Летний снег», «Звездочка» и «Баллада о дожде» были опубликованы в 1969 году в журнале «Урал». Печаталась в журнале «Советская женщина», альманахе «Самотлор». Первая книга «Так рождаются молнии» вышла в 1975 году. Потом были изданы книги «Починок Кукуй» (1976), «Мост» (выходила дважды, в 1978 и 1980), «Весна далекая» (1978), «Встретимся на высоте» (1980), «Лога крутые» (1986), «Белая дорога к дому» (1987) и др.

Член Союза писателей СССР с 1979 года. Живёт в городе Ялте (Крым, Украина).





НА ЗАИМКЕ


Это была Маша, дежурная с вертолетки. Я познакомилась с ней на высоком, обрывистом берегу полноводного Иртыша. Среди темнохвойной тайги белела широкая улица рубленых из свежего бруса домов и площадь с конторой, столовой, пекарней и магазином, за ними на глинистом крутояре, с которого открывался могучий разлив реки, размещалась вертолетка. Поселок был временный, но казался уютным, во дворах и на площади над тесовыми скатами крыш зеленели раскидистые великаны-кедры. Кое-где на них устроены были качели, осенью взрослые и ребятишки в своих дворах и огородах сбивали орехи, кругом болота, тайга, зверье непуганое.

Маша ходила по поселку днем и ночью с ружьем, в сопровождении двух-трех собак, кроме дежурства на вертолетке она охраняла ещё склады. Помню в то лето стояла жара, вокруг поселка парили болота, и люди, придя с работы, спускались по глинистой крутой тропинке к реке, чтобы искупаться, некоторые разводили во дворах и на огородах дымные костры от гнуса и комаров.

Запахи еловой и пихтовой смолы от свежесрубленных построек, дыма, хвои и трав даже во временном поселке создавали уют человеческого жилья.

В конторе мне объяснили, что на трассу газопровода летом можно попасть лишь вертолетом. Около бревенчатого домика дежурной на траве сидела румяная голубоглазая женщина в цветном сарафане в окружении собак.

- Вертолет улетел на сенокос. Скоро вернется, — сказала она, задержав взгляд на моих узких джинсах, они только входили в моду. С высоты откоса открывался вид на широкую зеленую пойму и раскинувшийся далеко-далеко водный простор.

Накануне в поселковой пекарне, где продавались горячий хлеб и булочки, я слышала противоречивый разговор об этой женщине.

- И днем ходит по поселку с ружьем. В тайге с медведем встретилась. С заимки орехи привозит, рыбий жир, травы, ягоды. Лечит людей бесплатно.

- Что ж не привозить? Они на заимке и лосятиной, и медвежатиной пользуются. Дармовое-то раздавать легко.

- Сколь лет на Севере, а ни дома, ни дачи, ни машины. Живут, как птицы перелетные. От зари до зари…

Мы познакомились. Маша рассказала, что раньше она и трое её сыновей жили в глухоманном лесу на заимке. Муж её Николай там охотится, ловит рыбу, стреляет дичь для строителей. С тех пор, как по притоку Иртыша прошла нитка газопровода, работает ещё обходчиком. Теперь из-за маленького ребенка она уже второй год живет в поселке.

Это было время великого освоения. На Север забрасывались машины и трубы, стройматериалы, продукты по воздуху и по рекам — Иртышу и Оби, железная дорога Тюмень — Уренгой лишь строилась, но её частично, участками, уже вводили в эксплуатацию, чтобы разгрузить порты. С этой же целью вырастали в северной тайге подсобные хозяйства — мясные и молочные фермы, и все-таки «сенокос на вертолете» меня удивил. Об этом я сказала Маше.

- А что траве понапрасну гибнуть, — возразила она. — На машине по лежневкам нашим из-за болот не проедешь. А вертолет на любое угодье высадит.

И в самом деле. Болота парят, душно, как в бане. Чем дальше на Север, солнце почти не скрывается. Гонит траву. За месяц она достигает человеческого роста.

- У нас на лугах и в лесу траву косили вручную. Когда вызревали сеянные на полях клевер, тимофеевка, люцерна — лобогрейками. Это были единственные машины в пору моего детства на сенокосе.

- А как же. Отлично помню, — живо откликнулась Маша. — В них впрягали лошадей. Вы родом откуда?

- С Южного Урала. Край репрессированных и раскулаченных.

- Выходит, землячки.

Мы начали вспоминать, какой это был праздничный, радостный труд. С песнями, с кострами в теньке, какие чаи со свежей малиной и земляникой, зверобоем и мятой у костров тех сенокосных заваривались. Это нас сблизило.

- Денька через два с кладовщицей Зиной летим на заимку. За рыбой и дичью. Попробуйте теперь откажитесь, — широко улыбаясь, громко под гул снижающегося вертолета кричит мне Маша. Ветер раздувает колоколом просторный её сарафан, треплет по лицу и загорелым плечам длинные темнорусые волосы.

Заимка, глухое таежное урочище, в моем представлении была чем-то похожа на охотничьи зимовья, прекрасно описанные Маминым-Сибиряком. Разве могла я отказаться. Случай представился исключительный.

Солнце садилось уже на верхушки елей, когда вертолет высадил нас на лесной поляне. Из-за плотно стоящих по берегам её елей и пихт она показалась мне на закате угрюмой. Едва двинулись лесной тропинкой, петляющей между кустов, как услышали заливистый лай собак. На просеке, с которой открывался вид на заимку, первыми нас встретили рыжие лайки, затем серый лосенок, сзади всех, изрядно поотстав, темный кургузый щенок и хромой ушастый заяц. Вся эта живность весело скакала навстречу нам под радостный лай собак.

- Ах вы, мои хорошие. Мои пригожие, — Маша потрепала собак по сытым лоснящимся спинам. — Ездовые. За лето, вишь, какие бока наели. Дом стережете. Хозяин с Евсеичем на обласке за рыбой уплыл?

Потом приласкала лосенка и зайца, каждому сунув на ходу по морковке.

- Колины приемыши. У зайца сломана лапка. На трех ковыляет, видите? Толстого кургузого щенка она взяла на руки, открыла калитку, и мы вошли во двор, густо, по-лесному, заросший высокой белой травой, медвежьей дудкой, пыреем и иван-чаем.

Заимка, бревенчатая изба натри окна с сенцами и крыльцом, сарай, банька и загон, стоящие в глубине обнесенного жердяной изгородью просторного двора, похожи были чем-то на хантыйское стойбище. Окна избы закрывались ставнями (тепло на Севере умели беречь), высокое крыльцо, сенцы и примыкающий к ним с северной стороны погреб- ледник напоминали сибирские и уральские хутора.

Мы отнесли в дом вещи. Я села на скамью за дощатый столик, чтобы оглядеться. Кладовщик Зина, высокая светлоглазая девушка, прихватив ведро и одну из собак, отправилась на просеку в молодой ельник за грибами. Маша развела во дворе костерок, поставила над огнем треногу, подвесила на нее закопченный чайник.

- До мужиков побалуемся орешками и чайком.

Пока закипал чайник, я обошла заимку. На жердяной изгороди висели сети, в сенцах на стенах — силки и ружья, в избе посередине стояла русская печь, к двум из стен примыкали нары. Банька мне понравилась — с полком и каменкой, в ней ещё не выветрился запах дыма и березовых веников, они тут и висели в предбаннике. В загоне с крышей вместо оленей, как в хантыйских стойбищах, жили лосенок и заяц.

- Изба, сенцы и баня из лиственницы без подсечки, — сказала Маша и, сунув мне в руки соленую лепешку, потрепала лосенка по лоснящейся серой шее. — Дайте ему. Это он любит.

Я подошла к лосенку, был он ещё совсем маленький, не выше козы, протянула на ладони кусочек лепешки. Он забрал его мягкими темными губами и начал жевать.

- Месяца два назад Коля нашел его утром в буреломных зарослях. Мать подстрелили. Сколько боровой дичи, а браконьеры все пакостят, — сокрушенно вздохнула Маша. — Забился несмышленыш с перепугу в заросли, едва вытащил.

Она принесла из дому соленые грибы, кедровые орехи, варенье и хлеб, мы сели на скамью за столик, доставали из костра печеную картошку и с аппетитом ели лесные деликатесы, запивая вкуснейшим смородиновым чаем. Остроухие лайки, урча, глодали в траве кости, заяц и щенок крутились около Маши, я отламывала лосенку лепешку, и он, привалясь благодарно к моим ногам, жевал, чутко прядая большими ушами.

Лосенок смотрел на нас влажными умными глазами и, кажется, все понимал. Было по-матерински жаль его. Допив чай, я опустилась рядом с ним на траву, долго гладила серую шею. В темных глазах его вспыхивала порой такая младенческая тоска по матери и, как мне казалось, грусть, возможно, он помнил мать и даже то, как её убивали.

Солнце последними закатными лучами осветило лес и реку, по просеке и двору заимки протянулись длинные тени. Весело потрескивал костерок, приглушенно журчала река, пахло древесным дымом, свежескошенной травой, смолой и хвоей от близкого ельника. И такое было разлито на всем спокойствие и умиротворение, какие редко бывают в душе современного человека, загнанного повседневной суетой, заботой и сверхвысокими скоростями. И было приятно, что здесь, в глухом углу, среди девственно дикой природы, где пропитано все согласием, есть заимка и живут в ней природные люди, которые умеют ценить это согласие.

— А мы вас ждали. Чтобы свежей ухи отведать, — подмигнув мне, рассмеялась Зина.

На этот раз был разведен большой костер в конце еловой просеки, на берегу темноводной реки. Пока мужчины чистили рыбу и готовили тройную уху, Маша и Зина принесли из погреба таежные деликатесы, я помогала им. Расстелила на траве целлофановую скатерть, нарезала хлеб, чистила картошку и лук.

В сумерках жарко, с треском горел костер, красновато отсвечивая в темной воде, далеко освещая просеку, заросшие высокой травой сучья и пни. Монотонно пищали комары, пахло дымом и рыбой, от молчаливой тайги наносило смолой и хвоей. Уха была готова и разлита по тарелкам. Мы сели на траву кружком. Чуть в стороне разместилась вся дружная ватажка. Лежали на траве рыжие остроухие лайки, положив морды на лапы. Лосенок, заяц и щенок легли в ряд с собаками. Пламя костра отражалось в их глазах, устремленных на людей.

Зина накрошила морковку и капусту в тарелку, поманила зайца. Он подошел. Она подняла его на колени.

- Коля, расскажи гостье, как косого нашел.

- А нашел, — поблескивая серыми большими глазами, добродушно рассмеялся Николай, — ещё по весне. Снег в ложбинах лежал. В самое водополье. Выхожу на осиновую прогалину, гляжу — заяц. Думаю от воды залез на поваленную лесину. За кусты прячась, подошел ближе. Передняя лапа, гляжу, кровит. Ручейком так и течет по коре осины. Мордаха вся поцарапана. Видно, лиса покусала. Волк бы задрал. Подошел осторожно, на палочке хлеб протянул… Смотрит настороженно мне прямо в глаза. Потихоньку взял под мышку. Всю дорогу трусило его от боли да от испуга… Видно, с лисой добычу не поделили или в нору к ней от воды залез. Дома ранки промыл, лапу прокушенную смазал, привязал бинтом к дощечке. Плохо срослось: уже старичок. Ковыляет теперь на трех.

Пока Николай вспоминал, заяц в коленях у Зины ел с тарелки морковь и капусту, косоглазо поглядывал на рассказчика, точно понимал, что речь шла о нем.

В тот вечер на просеке мы долго сидели у живого огня. Глухо журчала за кустами тала река. И лица таежных людей были так же естественны и спокойны, как сама природа. Они были дети её и радовались голосам птиц и дождю, звездам и солнцу, облакам и траве, как радуются, перелетая с цветка на цветок в ясный день, мотыльки. А радость — это особая мудрость… И животные, что окружали их, так же спокойно «общались» между собой, собаки — с лесными зверями. Как и приемыши между собой. Лосенок несколько раз за вечер, принюхиваясь, подходил к зайцу, потихоньку толкал его длинной мордой в бок. Это был знак особого расположения. Вот, мол, ты хоть и калека, а я тебя люблю и жалею.

Люди, подобные Маше, Николаю, охотнику Евсеичу, Зине, брали от природы только то, что было необходимо. Они не завидовали тем, кто гонялся на Северах за длинным рублем, кому нужны были машины, дома и дачи тут и на Большой земле. И мысли этих людей были светлыми, как светлы были их лица теперь у костра. Они жили в особой слитности с этим миром, с елями и пихтами, зубчатой стеной стоящими по берегам темноводной реки, с нарождающимся над ними тонким серпиком месяца, с дико ухающей временами где-то неподалеку за протокой совой. Им было легко в этом девственном мире, потому что он был частью их душ, а они — частью его.

Всех нас, сидящих тогда у таежного костра, словно бы окутывал какой-то невидимый особый покров общей слитности всех со всеми и каждого с самим собой. Немного было у меня в жизни таких не суетных, благостных, по-настоящему слитных с природой минут. И хотелось, чтобы белая ночь эта, пропахшая дымком, хвоей и речной рыбой, длилась и длилась.





* * *


Года через три я встретила Машу уже на Оби. Поселок Мысовая, как и многие временные, состоял из одной улицы сборных бамовских деревянных домов, широкой площади с примыкающими к ней конторой, столовой, пекарней, магазином и гостиницей для приезжих. Маша ходила по засыпанному высокими сугробами поселку в мужском полушубке, собольей шапке с ушами, кисах, расшитых по-мансийски красным гарусом. Иногда её сопровождали подросшие сыновья, но непременно две-три собаки. Однажды мы встретились около медпункта.

Вечером она пришла в гостиничный номер. Критически оглядев накрытый мною стол, отодвинула копченые колбасу и балык.

— Это мы не едим. Лучше все-таки натуральное и, раскрыв объемную сумку, начала выставлять таежные угощения.

Вот соленую рыбку, грибочки попробуйте. Сама солила со смородиновым листом. А это медвежий жир, брусника, малина сушеная.

С появлением Маши в номере, словно на таежной поляне, запахло травой и ягодой. Мы заварили чай и травы и сели за стол. Прежде она заставила меня выпить горячий напиток из топленого медвежьего жира, меда и зверобоя. Потом мы ели таежные гостинцы и долго пили чай с сушеной малиной, моченой брусникой.

Я начала вспоминать заимку, костер на еловой просеке, на берегу темноводной реки, тройную уху, баню с березовым веником. Спросила, как ведут себя приемыши, не убежали ли в лес? Маша, посуровев лицом, отодвинула чашку, тревожно посмотрела в мои глаза и вдруг тихо сказала: «Вдова я теперь. Второй год на Мысовой с пацанами кукую, — она замолчала и продолжала сидеть неподвижно, пытаясь заговорить, шумно дыша, глотала ртом воздух и вдруг заскулила совсем по-щенячьи, тихо всхлипывая. — Нико-лая в тай-ге мед-ведь за-да-вил… Не хотела я об этом сейчас. Мне ещё на дежурство».

Это прозвучало так неожиданно. Меня словно кто ледяной водой окатил из проруби. Под окном громко просигналила машина, и кто-то спросил: «Маша, вы тут?» Уткнув в ладони лицо, она, шумно дыша, тихо скулила, когда второй раз просигналила машина, встала, подошла к окну, отдернула штору, махнула кому- то рукой. Я помогла ей одеться, она вытерла лицо, посидела молча на диване, успокаиваясь, и, глубоко надвинув на глаза соболью шапку, вышла.

Ближе к Сургуту чаще остановки. Входили и выходили люди. Уже не в ватниках и полушубках, как раньше во времена освоения (тогда на Севере и женщины носили полушубки, унты и ватники). Теперь мужчины в длинных, до полу, дубленках и добротных шубах. Мелькнуло несколько женских хорошеньких личиков, упрятанных в лисьи и собольи меха. Уже в поезде чувствовались изменения большие. Тогда — на сотни километров глухая тайга, проплывет редкая станция, затерянная в просторе, мигая электрическими огоньками. Теперь — на месте непроходимых болот увидишь вдруг современный городок или поселок.





* * *


Маша вышла на крошечной станции. Похоже, её встречали. Едва поезд тронулся, почти вряд с вагонами промчалась собачья упряжка, подняв облачко снега. Я долго смотрела ей вслед. Маша была из того времени, бывшего, романтического, из нашей молодости.





СЕРГЕЙ ШУМСКИЙ





Шумский Сергей Борисович родился 10 февраля 1934 года в деревне Струково Красноярского края в крестьянской семье. В 1958 году в Красноярске окончил музыкальное училище. В 1963 году окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Три года работал редактором на телевидении в Кемерово. В 1967 году переехал в Тюмень. Работал редактором Тюменского отделения Средне- Уральского книжного издательства, корреспондентом пресс-центра Тлавтюменьнефтегазстроя. В 1987–2003 годах избирался председателем Тюменского отделения Союза писателей России.

В 1960 году по рекомендации В. Розова, в семинаре которого С. Шумский учился, в Москве была подготовлена пьеса «Свои дороги». Печатался в журналах «Наш современник», еженедельнике «Литературная Россия». Первая книга «Соболихинский баянист» была издана в Свердловске в 1973 году. За ней последовали сборники «Качели», «Посреди белой ночи» и др.

В 1993 году издал сборник иронической прозы «Я есть (Письма из мусорной корзины)». В книгу «Пастуший стан» (Шадринск, 1998) С. Шумский включил отмеченную премией журнала «Молодая гвардия» за 1990 год повесть «Красавец и Байкал», автобиографическое повествование «Мои шесть братьев», написанную ещё в семидесятые годы пьесу «Судили знахарку», рассказы, очерки и публицистические выступления разных лет. В последние годы в периодической печати выступает с короткими лирическими рассказами. Ему принадлежат воспоминания о встречах и переписке с В. Астафьевым и В. Розовым.

Член Союза писателей СССР с 1979 года.

Умер С. Шумский 24 мая 2008 г. в г. Тюмени.





ИНОЙ ГОРОД



(рассказ-быль)


Шорников высматривал в окно второго этажа, когда она появится у ворот — она, Катя, Екатерина Игнатьевна. И вот её фигурка обозначилась на углу соседнего домика.

Шорников метнулся через зальчик в свой кабинет, уселся за стол. Шарил машинально пальцами по бумагам, ждал, ужимался весь от волнения.

Она почти неслышно прошла по ковру, робко два раза тукнула и показала личико в открытой половине широкой двери.

- Здравствуйте, Федор Григорьевич,

- она прошла и остановилась посреди зеленого ковра — в модной, с талией, шубке, черных сапожках выше колен, стройная, изящная, курчавую русую головку венчал кепчик набочок с двумя шариками, — вот я и пришла.

- Здравствуйте, Катя, здравствуйте!

- Шорников выскочил из-за стола, прижал руки к груди, — проходите, Катя, садитесь. Кофе будете?

- Нет, спасибо, — Катя прошла и села в кресло.

А Шорников продолжал стоять, его вдруг поразила мысль: как иногда имя созвучно сливается с внешним обликом человека, чудо просто, знак судьбы. Это Катя, только Катя, именно она может носить такое имя. Красота в красоте.

И чтобы скрыть свое излишнее возбуждение, он, путаясь в словах, повторил то, что говорил вчера по телефону, что поведали ему старушки, которые жили в этом доме и знали о его истории.

- А фамилии вы запомнили?

- Да. Ладейникова Дарья Матвеевна и Авдотья Карповна, живут в деревне Ключи в семидесяти км. — Шорников вздохнул глубоко, обхватил руками голову. — Такие истории, Катя, я услышал!… И про подземный ход к монастырю, и знак на понтоне, и кладах…

- Про подземный я знала и в монастыре была, а вот…

- И я знал, но как-то так, мимоходом.

- А золото давайте найдем, — заговорила она шепотом, — и разделим пополам. — Идет? Только никому…

- Идет.

И они расхохотались — весело, восторженно, словно эти клады уже держали в руках.

- А где оно может быть спрятано? — спросила Катя, оглядываясь вокруг.

- А никто не знает, только я один.

- Мм-мы…

- Когда дом возводят, под каждый угол окладников кладут по золотой монете, но чаще по медному пятаку. Это место определено, стало быть, а второе…

- Дивный дом, — вздохнула Катя, разглядывая лепной потолок и люстру. — Тут аура витает волшебная. И пятаки…

- Витает, витает, — подтвердил Шорников со смешком и тоже вздохнул.

- Пойдемте посмотрим.

Шорников оделся, и они вышли, остановились на тротуаре перед домом.

- Вон видите? — задрал голову Шорников и указал рукой на фронтон.

- Нет. Аха, вот теперь вижу.

- Железный кружок ржавый, страховой знак — «Россия».

- Здорово! Этого я не знала…

Шорников долго стоял с поднятым к небу лицом; сквозь мутно-белые облака мерцали иногда голубые заплывы и просветы.

«Окна в вечность», — так он определил сам для себя.

- Что вы рассматриваете? — спросила Катя.

- А вот последите, какие проблески выступают через облака — вон, вон… ух ты!..

- Ага, красота.

- Предзимье, — в раздумье проговорил Шорников. — И тогда, сто шестьдесят лет назад, наверно, такое же небо и так же…

- Да, если бы не эти машины, — подтвердила Катя.

Мимо по улице в одном направлении проносились разные автомашины, им все равно было — и этот знак на фронтоне, и эти облака на небе… Они сегодня и здесь распоряжаются, пусть все живое задохнется в выхлопном чаду…

- Наличники и резьба заметно портятся от выхлопных газов. Забыли люди, кто они, откуда и зачем живут на Земле.

И они снова вернулись в дом. Шорников попросил усатого мужичка с первого этажа открыть западню погреба, тот неохотно отодвинул стол, откинул тяжелую крышку.

Коммерсанты с откровенным высокомерием относились к Шорникову, хотя прекрасно знали, что именно он, Шорников, двенадцать лет назад собрал огромную по тем временам сумму пожертвований от предприятий, организаций и частных лиц области и отреставрировал этот замечательный особняк — памятник архитектуры середины девятнадцатого века. Мечтал открыть в нем, помимо творческого Союза, литературный клуб, музей, библиотеку, но безденежье не позволило осуществить эту мечту. Вздоря, власти забрали нижний этаж и дерут теперь за аренду, а эти ловкачи, заселившись лет пять назад, в свою очередь обдирают владельцев авто за горючку. История дома им до лампочки, заставили весь двор своими иномарками.

- Смотрите, Катя, — говорил Шорников из трехметровой глубины погреба. — Вот эта самая выкладка. Именно здесь находился лаз в подземный ход. Здесь кирпичи другой формы…

- Все, я увидела, — сказала Катя, выбираясь в комнату, она спустилась только на две ступеньки из-за боязни запачкать свою модную шубку.

Проследить подземный ход они смогли только в воображении, он проходил через дома и частные застройки. Обходным путем они направились к монастырю.

- А вот в этом доме жил Пришвин у своего родственника, — указала Катя рукой на двухэтажный каменный особняк, когда они повернули в переулок.

- Да, я знаю, все намеревался зайти посмотреть, но так и не собрался.

- А смотреть там нечего, — успокоила его Катя. — Все перестроено, никаких следов.

На высоком берегу возвышался храм монастыря с ободранными и изуродованными стенами и куполами.

- Представляете?.. — Катя опустила руки до земли. — Этот подземный ход восстановлен, действует, от туристов и посетителей отбою нет, деньги подземным ручьем текут в городскую казну — я об этом писала года два назад. Ни ответа, ни привета, глухота. Кстати, в нашем городе историки насчитывают таких ходов пять. Не любим мы свою историю.

- Обкрадываем самих себя, — подтвердил Шорников.

Они вошли в просторный двор монастыря, где долгие годы располагался водочный завод. Шорников однажды наведывался сюда в поисках средств на дальнейшую реставрацию особняка, познакомился с директором, заглянул в основной цех по розливу, поднялся под купол, где на помосте стояла воронка огромных размеров. Сверху и со стен купола слабо проглядывали и парили крылатые ангелы и херувимы.

В помещении монастыря, куда они вошли, шла служба, одна из монахинь монотонно и ровно читала, другие ей помогали. Прихожан было всего трое, женщины и молодой парень. Высокий, просторный зал для молитв и бдений был убран коврами на полу, по белым стенам размещены иконы и фрески — полное преображение, слава Богу, и умиротворенная красота. От былого по розливу не осталось ничего.

В боковой келье их приняла пожилая монахиня, поговорили с ней о делах монастырских. Шорников подарил несколько краеведческих и исторических изданий и даже свою книжку рассказов.

О подземном ходе монахиня ничего не слышала и посоветовала обратиться к настоятельнице монастыря, дала бумажку с домашним телефоном, но попросила позвонить через несколько дней, так как в данное время матушка хворает.

Вскоре они покинули пределы монастыря.

- А пойдемте, я вам ещё кое-что покажу, — пообещала Катя.

И через квартал они оказались у вросшей в землю хоромины с заколоченным окошком, вернее, частью его, так как наполовину оно ушло в землю.

- Четыре венца осталось, остальные, шесть как минимум, сгнили, — констатировал Шорников.

- Это единственный в городе сруб семнадцатого века, — сказала в раздумье Катя. — Архивы сохранились. Так вот на крепления хоть какие-нибудь поставили и доску памятную прикрепили, хорошо хоть крышу толью перекрыли…

- А давайте, Катя, заглянем внутрь, — загорелся желанием Шорников.

Они прошли, вернее, пролезли внутрь в дыру в заборе, и через заросли крапивы и лопуха пробрались к хоромине сбоку, но и там окошко, вернее, верхняя часть его, заколочено доской — из щелей тянуло плесенью и гнилью.

- Не везет нам сегодня, — сокрушалась Катя. — Тогда ещё в одно памятное место заглянем.

И вскоре они оказались в психоневрологическом отделении областной больницы. На второй этаж поднимались по широченной чугунной лестнице.

- По этим ступеням поднимался Григорий Ефимович, — сказала Катя. — А может, ему помогали подниматься, он сильно тогда хворал.

Шорников знал, что здесь лечили Распутина, но заходил сюда впервые.

Их встретила у дверей большого кабинета молодая, симпатичная сестра. Она подтвердила, что именно в этой палате находился на излечении Гришка Распутный — так она выразилась.

- А я слышала, — сказала сестра, — кто-то мне рассказывал недавно, будто в Париже хранятся половые органы Гришки и Жанны де Арк.

- Какие там органы у Жанны? — хмыкнул Шорников.

- А хто их!.. — хохотнула сестра.

И все долго пересмеивались и переглядывались.

- Вот Гришкины бы доставили нам, мы бы открыли в этой палате музей, — говорила сестра, заливаясь смехом и вытирая концом косынки глаза. — А че?! Отбою бы не было…

- А давайте сделаем запрос, — проговорил Шорников.

И они распрощались с веселой сестричкой.

- Я Вам хотела показать ещё и дом, где родился Гуляев, но снесен, исчез с лица земли совсем недавно, — говорила Катя, спускаясь по лестнице с остановкой на каждой ступеньке.

- У меня и так голова кругом от увиденного, — признался Шорников. — Я словно иной город увидел, даже Гришкины… — хотел он сказать, но не решился.

Он проводил Катю до автобусной остановки и поплелся домой.

Из окна своей квартиры он долго смотрел на предзакатное осеннее небо, размышлял: где его прошлое, в чем, каким оно, небо, было тогда, когда смотрели на него Пришвин, Распутин, хозяин особняка, люди, выходящие из подземных ходов? Или оно вне времени и наша земля для него — просто отблеск, искра в пространстве бесконечности? А может, это всего-навсего мгновение вечности? Тогда где его границы и кому они подвластны, кто их охраняет? И не находится ли все это на грани безумия, бренного человеческого воображения, с угасанием которого все кончается, прекращается в одно мгновение, в единый миг? И ничего. И никого. Пустота.

Хотя столько добрых душевных порывов, взглядов позади, которые устремлены к нам: мы их чувствуем постоянно, но не всегда умеем ценить их дух.

Шорников смотрел так долго на розовый закат, что из него проглянули вдруг внимательные синие Катины глаза. Он хотел подольше всмотреться в них, но они мгновенно исчезли.





АНДРЕЙ ТАРХАНОВ





Тарханов Андрей Семенович родился 13 октября 1936 года в древней мансийской деревне Аманья (Маленькая речка) Кондинского района ХМАО в семье охотника-манси. Окончил Ханты-Мансийское национальное педагогическое училище. Работал учителем в Юмасинской средней школе. В 1961 году окончил Ленинградский педагогический институт им. А.И. Герцена. В 1965–1967 годах был слушателем Высших сценарных курсов при Союзе кинематографистов СССР. Работал собкором окружной газеты «Ленинская правда», редактором на окружном телевидении.

Первые стихи опубликовал во время учебы в Ленинграде в альманахах «Молодой ленинградец». Публиковался в журналах на «На Севере дальнем», «Сибирские просторы», «Наш современник», «Нева», «Врата Сибири»», в альманахах «Чаша круговая», «Эринтур». Пишет на русском языке.

Первый сборник стихов «Первая завязь» вышел в Тюменском книжном издательстве в 1963 году. Содержание сборника составили общепоэтические мотивы, но в нём заветно выделялось стихотворение «Говорят кедры», в котором национально окрашенный образ приобретал всеобщий размах. Затем последовали книги «Зеленый дождь» (1975), «Утренний лыжник» (1979), «Праздник грома» (1981), «Морошковое лето» (1985) и др., в которых национальная образная символика стала приобретать всё более полное звучание. Это органично сочеталось с пафосом романтического восприятия мира. В сборнике «Храм милосердия» А. Тарханов с тревогой говорит о национальной культуре, о путях её развития и вхождения в мировую культуру.

Книга «Пасхальный день» (1993) полна исповедальных интонаций, носила характер лирического дневника. В поэтическом мире А. Тарханова лирический герой не отделяет себя от природы и не чувствует себя отличным от неё. Сборник «Плач неба» (Тюмень, 1996) стал для поэта сборником избранного. От национальной культуры у него вера в живительную силу природы, от русской культуры — традиции поэтического обобщения и философизм. Несколько его стихотворений положены на музыку.

Ему принадлежат сборник «Ханты- мансийские сказки» (1977), книга прозы «Сын земли» (1970), книга для детей «Волшебство» (1978), десятки поэтических сборников.

А. Тарханов был членом правления общества финно-угорских писателей и правления Международного общества финно-угорских писателей. В 1987–1995 годах возглавлял Угро- Ямальскую писательскую организацию. Публиковался в альманахе «Чаша круговая».

Награжден орденом Дружбы народов (1997). Почётный гражданин г. Ханты-Мансийска.

Член Союза писателей СССР с 1980 года. Живёт в г. Ханты-Мансийске.





РЯБИНОВЫЙ ЛИСТОК


Калёный лист рябины отпылавшей —

Последний вестник праздничных дождей, —

Сегодня ты, как будто день вчерашний,

Вдруг прилетел от родины моей.

И вспомнил я тот поцелуй стыдливый,

Тропинку детства в наш сосновый бор.

И сквозь туман, сквозь горизонт дождливый

Любви далёкой чувствую укор.



Ты прилетел посланником желанным —

Мол, все волненья снова испытай.

Рябина на яру —

моё страданье.

Любовь моя к тебе,

родимый край.



Не знаю, что со мною завтра будет:

Я снова на развилке трёх дорог.

Но верю я, что есть на свете чудо,

Лети к друзьям, рябиновый листок.





БЕРЕЗОВАЯ РОЩА


Светлой памяти Юрия Бедерина





Моя берёзовая роща

Горит в оранжевом огне.

Она, как факел, этой ночью

Тропинку освещает мне.



Иду в загадочном тумане,

Иду осыпанный листвой.

Для равнодушных — очень странный,

А для влюблённых — вечно свой.



Моя берёзовая роща,

Душою понимаю сам,

Что я осенней звёздной ночью

Всегда подвластен небесам.



Струится лунная дорога,

И каждую звезду видать.

Иду сейчас, наверно, к Богу,

В его юдоль и благодать.





НОЧНОЙ ЛЕС


Куда бежишь сквозь ночь, дорога?

Не слышно отзвука ветвей.

Они глядят нарочно строго

На присмиревших косачей.



В сугробы птицы канут скоро,

Они на действие легки.

А на высотах чёрных бора,

Мелькая, скачут огоньки.



Они зелёным полыхают,

И вдруг — оранжево ярки.

Вокруг снега, наверно, тают,

И по воде идут круги.



Как будто лайка

лает филин,

И тени бой везде ведут.

Рождаются преданья, были,

Здесь запросто найти беду.



Ах, лес ночной, — загадок полный!

Деревья сдвинулись в каре.

Дорога мчит сквозь ельник тёмный,

Она несёт меня к заре.





* * *


Пламенеет дорога заката,

И оранжевый пепел летит.

В эти дали идти бы не надо, —

Там священная роща горит.



Кто-то мне отомстил искушённо

За доверчивость и кутежи.

Я стою на развилке безмолвно,

Кружит пепел над полем души.



Не дождаться от милой прощенья

За мои гулевые грехи.

Ничего уже нет для спасенья,

Может, только вот эти стихи…





* * *


Ой, ветерочек парус гонит…

(Из русской народной песни)





Есть бор сосновый за Ишимом,

Он августом давно любим.

Он вечером в лиловом дыме.

Оранжевый кочует дым,

Когда вдали заря забрезжит.

В мгновенья эти помолчим:

Ласкают бор сосновый нежно

Восхода первые лучи.

Река Ишим у сосен медных

Струится чистым серебром.

С вершин летят, проснувшись, ветры.

Цветы волнуются кругом.

Малина сыплется в ладони,

Грибы зовут из-под кустов.

И ветерочек парус гонит

Попутно стае облаков.

Кто ты у паруса —

мятежный

Поэт?

А может, рыболов?

За горизонтом — край мой снежный,

Он встретить путника готов.

Я здесь в гостях.

И бор сосновый

Я полюбил, как дом родной.

Спасибо, август мой фартовый,

За кров, за песню над рекой

И за туман в тиши ночной.





ИЗНАЧАЛИЕ


Весной вернулись глухари

В свои священные пенаты.

По-детски родичи мои

Им, старикам небесным, рады.



Здесь много жёлтого песка,

И хвоя лиственниц душиста.

Здесь чередой прошли века

Под звуки песен серебристых.



Глядит ребёнок из окна,

С ним рядом бабушка-вещунья.

О глухарях поёт она,

И вторят ей деревьев струны.



Я из окна глядел тогда.

На певчий зов душа проснулась,

И нежно миру улыбнулась,

И вспыхнула моя звезда.





ЕРЕМЕЙ АЙПИН





Айпин Еремей Данилович родился 27 июня 1948 года в поселке Варьеган Сургутского (ныне — Нижневартовского) района ХМАО в семье охотника-ханты. Его прадед был широко известным в округе шаманом. Трудовую деятельность Е. Айпин начал после окончания восьмилетней школы в 1967 году в Варьеганском отделении Сургутского промыслово-охотничьего хозяйства. Служил в армии. В 1971 году окончил Ханты-Мансийское педагогическое училище, а в 1976 — литературный институт им. А. М. Горького. Работал помощником бурильщика на Усть-Балыкском нефтяном месторождении, плотником на строительстве железной дороги, корреспондентом окружного радио и телевидения, редактором в окружном научно-методическом центре народного творчества. В 1987 году был избран депутатом Ханты-Мансийского окружного совета, а в 1989 — народным депутатом СССР. Был Полномочным представителем Президента РФ в ХМАО в 1992–1993 годах. В 1993 году избирается депутатом Государственной Думы Российской Федерации, где являлся заместителем председателя Комитета Думы по делам национальностей. Возглавлял Ассоциацию малочисленных народов Севера, Сибири и Дальнего Востока. Избирался депутатом окружной Думы.

Первое произведение опубликовал в 1969 году в окружной газете «Ленинская правда». Пишет на русском и хантыйском языках. Печатался в журналах «Юность», «Октябрь», «Сибирские огни», «Урал», «Наш современник», еженедельнике «Литературная Россия», «Юный натуралист», альманахах и коллективных сборниках. Первая книга «В ожидании первого снега» вышла в Свердловске в 1979 году. Повесть тепло была встречена критикой, рецензии о ней напечатали журналы «Москва» и «Наш современник», а также местная пресса. В 1981 году выходит книга «В тени старого кедра» (Свердловск). Значительно дополненная, она была в 1986 году переиздана. Большой интерес вызвал опубликованный в Москве в 1990 году роман «Ханты, или Звезда Утренней Зари». Его характеризуют как историко-философский роман. Он был начат ещё в 1977 году. При его издании автор испытал определённые трудности, ибо в романе идет острый разговор о сложных отношениях пришедших на Север нефтяников и коренного населения ханты, о разорении природы и сохранении народных традиций.

Е. Айпин — автор таких произведений, как «Медвежья гора», «У гаснущего очага». Его роман «Божья матерь в кровавых снегах» посвящен национальному восстанию коренных народов в 30-х годах XX века. В повествование органично входят мифы, предания манси и хантов, публицистика, выразительные картины северной природы. В 1994 году писатель издал в Москве сборник публицистики «Обреченные на гибель». Произведения переведены на испанский, итальянский, французский и другие языки.

Е. Айпин награжден медалью ордена «За заслуги перед Отечеством» II степени. Заслуженный деятель культуры ХМАО (1998). Лауреат премии губернатора ХМАО в области литературы (1999). Первый лауреат премии Депутатской Ассамблеи малочисленных народов Севера, Сибири и Дальнего Востока в области литературы (1993).

Член Союза писателей СССР с 1982. Живет в г. Ханты-Мансийске.





ВО ТЬМЕ



(рассказ)


Поздней весной, в конце Луны Нереста, впервые за всю жизнь Ефрема обокрали. Из лабаза пропали две пары кисов — его и женины. Подивился Ефрем: кому летом понадобились зимние кисы? Кому же, кому?! Сколько помнит себя, ничего не терялось. А ведь немало воды утекло за эти годы — по охотничьей книжке ему пятый десяток идет. Ничего не пропадало. А на лабазе даже пробоев для замка нет — кожаным ремешком дверцу привязывал, чтобы ветер не распахнул. И вот поди ж ты — обокрали!

Одно хорошо знал Ефрем: свои, местные рыбаки и охотники, не могли такой грех на душу взять. Не могли. Это ясно как то, что сейчас полдень, а потом будет вечер, позднее — ночь и утро. И на кой черт своим нужна летом зимняя обувь?! Бывало, если кому-то и приспичит, и он что-то возьмет у соседа, так свой знак оставит. Мол, был у тебя человек такого-то рода, такую-то вещь взял. Родовой знак оставит. А потом сам объявится и взятое вернет. Здесь же побывал посторонний, не знающий древних обычаев народа.

И в доме наследили. Три пустые банки из-под еды, коробки с замысловатыми картинками — курево, видимо было. Чувал топили — летом кому это в голову взбредет?! Пищу на улице, на таганке готовят. По лежанке шкуры раскиданы — разве охотник в чужом доме такое допустит?! Ночевали, значит, и не убрали за собой. А перед уходом, видно, заглянули в лабаз и кисы прихватили.

На другой день все прояснилось. Недалеко от становья Ефрем обнаружил просеку — прямую и, казалось, бесконечную. Повядшая хвоя лесин и пни с серым налетом подсохшей смолы сказали ему, что со дня их гибели Луна успела один раз народиться и умереть. За это время новые владельцы искусно расшитых орнаментами кисов бог знает сколько отмахали. Ефрем прикинул: острым, хорошо закаленным топором он бы за одну Луну проложил такую просеку до Озера Светлой Воды, откуда они с женой только вчера вернулись. А настоящие рубщики, наверное, уже до устья Агана добрались.

Он и не думал преследовать их. Все это прикидывал по охотничьей привычке измерять всякое расстояние определенным временем.

Жена, как водится, сердито ворчала:

— Замок, замок надо купить! Сколько я тебе говорила?! Вон, у низовых, когда уже вещи стали пропадать!.. Тебе говори, не говори — все мимо ушей идет!..

Горе мне, горе! В чем зимой будешь ходить?! В чем зимой буду ходить я?! Тебе-то все равно!..

Из Ефрема не так-то просто вытянуть слово. Все молчит. Видно, слово ценит дорого. Зато этот его недостаток с лихвой возмещала жена. Когда она говорила, казалось, кроме своих слов, ничего не слышала. Ефрем всегда удивлялся, откуда у нее столько слов берется. На этот раз жена чихнула два раза подряд — получилась пауза. И он низким басом сумел слово вставить:

- Пешие, может, их обувь износилась…

В глубине души он надеялся найти какое-то оправдание рубщикам просеки. Вот, скажем, приспичило, и взяли кисы, а свой родовой знак не могли оставить. Ведь они все без роду-племени, ибо давно утратили то, что связывает род с родом, человека с человеком. Но по тому, как взвилась жена, он понял, что сказал не то.

Жена градом обрушила на него поток слов:

- Пешие, говоришь?! Пешие! А твое- то какое дело? Обувь из-носи-лась! Ох, скажешь тоже! В доме сколько сапог было?! Твои сапоги, мои сапоги, детей сапоги!.. Резиновые сапоги, кирзовые сапоги!..

«Женщина права», — подумал Ефрем.

- Новые сапоги, старые сапоги, дырявые сапоги!.. Почему не взяли?!

«В самом деле — почему не взяли?..»

- Ты мне скажи: почему не взяли, а?!

- спрашивала жена. И такими глазами взглянула на мужа, что тому стало не по себе: будто он обокрал собственный лабаз, уволок свои и женины кисы.

- Эй-я, пропадем, — между тем причитала жена. — Пропадем мы с тобой, ни за что пропадем. И где я тебя такого выкопала? У всех мужья как мужья, а у меня?!

Голову твою украдут — не заметишь, нет. Разве есть такие люди, а?..

Но она воочию убеждалась, что есть на свете и такие.

Он был со странностями. Так, по крайней мере, считала жена. Весь он, начиная с лохматой макушки, черных доверчивых глаз, вечно обветренного лица с плавными линиями и кончая короткопалыми руками и ногами, — весь излучал божью доброту, Божье всепонимание. И фигура какая-то округлая, и движения мягкие, неспешные. Злые языки говорили, что он не пришлепнет даже комара, насосавшегося его крови, — жалко изводить живность. А на охоте будто бы сначала прощение испросит у зверя, только после этого стреляет, если тот не покажет ему хвост.

Но, несмотря на это, Ефрем считался в колхозе не последним охотником.

- В суд надо подать, — бубнила жена.

— Может, найдут воров, стоимость кисов вернут…

«Куда только ум женщины не ходит, — молча удивлялся Ефрем. — Суд ей подавай, придумала же. А кого судить-то?! И где в тайге-то этих судей возьмешь? Всю жизнь без них жили — и теперь как-нибудь проживем…»

- В поселок бы съездил, к председателю совета сходил бы, — продолжала жена. — Может, помог бы чем. Какие кисы, какие лапы были! Осенние лапы. Белые, как первый снег. Где ты теперь такие возьмешь?

Ефрем помалкивал.

«Кого вспомнила — председателя! — удивился он. — Не помню, когда видел его трезвого… Надейся на него!..»

- Хоть умел бы что-нибудь доставать! — ворчала жена. — А коль сам не можешь, так на помощь надо звать, в поселок надо ехать!..

Ефрем только покряхтел осторожно. Сколько живет на своих угодьях, все время обходился без посторонней помощи. На охоте ли, на рыбном ли промысле, с топором на срубе дома или лабаза — все делал своим умом, своими руками. Никому ещё не кланялся, а тут из-за каких-то кисов… Обойдемся и без них, решил он. Не пропадем, поди.

Лето пролетело спокойно.

Осенью, перед ледоставом, семья перекаслала в Осеннее Селение на старице, а оттуда потом перебралась в Зимнее Селение, что в сосновом бору.

Зиму, слава Богу, перезимовали. Ноги не обморозили.

Дожили до весны.

А вскоре комары принесли на крылышках знойное лето.

Это лето оказалось не похожим на все другие. Вода в Агане совсем помутилась: ползут и ползут вверх по реке самоходки и катера с баржами на буксире. Везут большие и малые машины, деревянные и железные домики, ошкуренные бревна и тес, какие-то мешки и черные трубы.

Все это наблюдал Ефрем, когда вечерами усаживался на широкий пень перед домом и курил трубку. Бывало, катер гуднет и приткнется на берег возле лодки Ефрема. Выходят катерники, разминают ноги, прищелкивают языком, оглядывают селение.

Голосистые все, как птенцы, вылетевшие из гнезда.

Разговор держит хозяйка. Катерники её Секлетинией Ивановной кличут. На русском языке у нее столько же слов, сколько и на родном. А может быть, даже больше. Потому как многие её слова не доходят до Ефрема, хотя он понимает почти все, когда говорят спокойно. Но у женщины, известное дело, язык без костей — сразу за двоих или троих работает.

Между тем хозяйка угощает гостей чем Бог послал. Насчет этого у Ефрема строго: пришел гость — кто бы ни был — угощай, не роняй достоинство дома. Твое гостеприимство учтут Распределяющий Зверя, покровитель таежных зверей- птиц, и Ас-ики, покровитель рыбьего царства. Эти боги потом с лихвой возместят то, что было поставлено гостям. Может быть, поэтому удача всегда сопутствует Ефрему на промысле. Ведь он ничего не жалеет для гостей.

Ефрем вглядывался в гостей, прислушивался к интонациям их голосов. Его цепкая память навсегда укладывала в голове внешность людей. После, если будет нужно, он вспомнит, где видел человека.

Лица-то вроде бы доброжелательные, отмечал он про себя. И глаза будто бы чистые. Только у одного катерника не разберешь, спрятался за железными глазами-очками. Не сразу поймешь, что за человек…

Когда гости собирались в путь, хозяйка, как это было принято испокон веков, приносила им копченую рыбу или мясо, ягоды или орехи. Смотря что есть под рукой.

Ефрем провожал гостей до причала. Если это не сделаешь — удачу дома увезут. Поэтому обязательно нужно проводить, чтобы удачу вернуть. Молча смотрел он на бурлящие под винтом воды Агана. Раньше такого оживления на реке не было. Только по веснам, в половодье, шлепали вверх рыбкооповские катера с баржами на буксирах — завозили в поселок продукты и другие товары на год. Те караваны никогда здесь не останавливались. Видно, спешили. Ходил в те времена и маленький черный катерок — почту возил. Двое там плавали. Ефрем с ними дружбу завел, иногда ездил на их суденышке за покупками. Теперь, по слухам, заменил их почтовый вертолет.

Все меняется. Как-то незаметно идут дни и годы, месяцы и десятилетия…

- Слыхал, в верховье новый город начинают строить, — сказала жена после отъезда гостей.

«Зачем этот город?!» — молча удивился Ефрем.

- Перво… перво… проходимцы, что ли — так они себя называют, — там станут жить, — пояснила жена. — В общем, кто первым ходит по нашим тропам…

Это немного озадачило Ефрема. Дело в том, как он считал, что первые очень давно, ещё в задревнюю древность, протоптали тропы на землях Севера. Кто они? Ханты ли, ненцы ли, возможно, селькупы и чукчи… А эти, вновь пришедшие, выходит, тоже хотят быть первыми. Будто не было первых. Впрочем, что с того. Пусть зовут себя, как им нравится.

- Какой-то горючий жир Земли ищут, — рассказывала жена. — Что-то вроде керосина.

Она помолчала. Потом вдруг её осенило:

- Может, этот горючий жир в лампу можно заливать, а? — Ефрем, как водится, слушал молча. — Вместо керосина — вот хорошо бы!

«Если и дальше так пойдет, хорошего будет мало», — думал Ефрем.

- Только одна беда — спокою теперь не будет!..

Жена помолчала, потом сделала неожиданный вывод:

- Спокою не будет — замок покупай, замок!

Но Ефрем и не подумал о замке. Он по-своему рассуждал. Человек всегда лезет туда, куда его не пускают, размышлял он. Увидит замок — заинтересуется, что там такое от него прячут. И захочется ему залезть туда из любопытства, будь он даже и не вор. А нет замка — значит, ничего там необыкновенного нет. Все зло, значит, от замков, от недоверия к человеку. Жили всю жизнь без замков — и теперь проживем, решил он.

Так в нем и не появилось уважения к замку.

Наступила пора спелой морошки.

На болото за ягодами надо съездить, настаивала жена. Пока морошка в мох не капнула. И дети, две девочки и мальчик, приехавшие из школы-интерната на летние каникулы, ходили за отцом. Просились в дорогу, просились на морошку. Ефрем и сам не прочь был поездить. Давно не видел свои болотные земли, поэтому махнул в сторону лодки — мол, собирайтесь.

Вернулись через неделю. И обнаружилась новая пропажа: исчезли две капроновые сети, висевшие на деревянном крюке в доме. Как водится, жена завелась с ходу:

- Что я тебе говорила, убедился?! Что скажешь?! Может, скажешь, у них карманы из-но-си-лись?! — вспомнила она слова мужа про кисы. — Деньги износились, купить не на что?!

Молчал Ефрем. Что тут возразишь…

- А сети капроновые, колхозные, советские! Слышишь, колхозные, советские! Раньше за такое дело под суд отдавали. За потерю, за вредительство.

Раз сам никого не хочешь судить, так тебя самого возьмут, самого засудят в темном доме… Жена тяжко вздохнула.

- Тебе-то, может, все равно, а я куда с детьми денусь?!

Как-то нехорошо стало на душе у Ефрема. Сети все-таки не кисы, из оленьих жил их не сплетешь. Да тут ещё жена со своим судом… И он тяжело разомкнул челюсти:

- Иминэй!.. — отпечатал Ефрем и замолк — не знал, что дальше сказать.

Жена запнулась на полуслове — так весомо и внушительно прозвучал голос мужа. Чертовски трудно разозлить его, но если уж выведешь из себя — добра не жди. Это ей было ведомо, и теперь она поняла по интонации, что раздувать огонь незачем — лед тронулся, муж что- то предпримет. Она помолчала, а потом, значительно поубавив тон, для приличия поворчала ещё немного себе под нос.

Посадить-то в темный дом, конечно, не посадят, думал Ефрем. Не те времена. А вот стоимость сетей запросто вычтут, заплатить придется. Что поделаешь — украли так украли, теперь не вернешь. Ну, зверь есть, рыба ловится — как-нибудь проживем…

На этом он вроде бы успокоился. Но полный покой все равно не наступал. Будто Ефрем сам виноват в том, что у него украли сначала кисы, а потом сети. Хотя в чем его вина?.. Не в том ли, что не может остановить воровство? Но как его остановить, каким образом?! К судье не пойдешь, прокурора не отыщешь, сторожа не поставишь, а делать что-то надо. Сам себя от воров должен оградить, сам…

И в конце августа, когда отвозил детей в школу-интернат, привез из поселка два амбарных замка. Выбрал самые большие, какие только нашлись на складе.

Жена облегченно вздохнула — наконец-то муж образумился. Но, однако, замки спокойно пылились на полке навеса-коптильни до следующей осени. Ефрем, будто позабыв об их назначении, явно не спешил водрузить замки на свои двери. Но и жена знала свое дело — нудила потихоньку, донимала его. А когда поспела брусника и настало время выездов на ягодники, наотрез отказалась оставлять селение «без присмотра замка». Тут уж Ефрем не стал перечить, наконец-то уступил: без жены план по бруснике никак не одолеешь.

Но совсем недолго продержались замки.

Однажды, в конце сентября, вернувшись с ягодников, женщина поспешила в дом готовить ужин, а Ефрем принялся выносить на берег берестяные кузова с брусникой. Вдруг остановил его крик жены. Из неразборчивого потока проклятий на двух языках он разобрал только три слова:

— Взломали, украли, убили… — и так далее.

Ефрем осмотрел лабаз.

Неотомкнутый замок висел на одном пробое. Второй вырвали ломом — на бревне остались вмятины. Весь пол покрыт шерстью и перьями. Воры не убрали лесенку, по которой проникли в лабаз. По ней поднялись туда мыши и попортили меховую одежду — хоть выбрасывай.

Воры отпороли выдровый капюшон малицы — видно, на шапку. Исчезли одна оленья и две гусиные шкуры. Это, конечно, не мышиная работа.

А самая большая потеря — украли малокалиберную винтовку. Единственную, бесценную.

Ефрем сначала не поверил — весь лабаз перевернул, все перетряхнул, но винтовку не нашел.

Охотник без ружья — не охотник.

У ружья, как и у человека, своя судьба. Историю этой винтовки Ефрем помнит до мельчайших подробностей. Едва только увидел «малопульку» — так их ещё называли, — сразу опытным глазом таежника оценил ее. Далеко бьет, легка при ходьбе, не нужно заряжать патроны, почти не портит шкуру зверя. В общем, никакого сравнения с дробовиком. В не столь давние годы ружья свободно продавались охотникам в поселковом магазине. Но потом, особенно на покупку нарезного оружия, стали требовать кучу разных справок и разрешение милиции. А где она, эта милиция? В районном центре, городе на Оби. В ту пору самолеты не летали. Зимой ездили туда на оленях, а летом — на попутных катерах.

После долгих колебаний Ефрем все же пустился в дальнюю дорогу. В городе он многие дни потратил: за начальствующими чинами ходил, нужные им бумаги делал. Но «малопульку» все же добыл.

А как добывал — тайной осталось.

Никому он не рассказывал про свою поездку. И в районный центр больше не ездил. С тех пор встречу с милиционером считал плохой приметой.

Сейчас он угрюмо смотрел на замок, не оправдавший великие надежды его жены. Бормотал то ли вслух, то ли про себя:

— Проучу… Сам проучу…

Но проучить пока было некого.

Теперь плохо дело, думал он. «Малопулька» на учете — потребуют, что скажешь?

Если раньше из него трудно было вытянуть слово, то теперь Ефрем и вовсе замолчал. Даже с рыбаками-соседями, заезжавшими к ним, разговаривал неохотно, односложно отвечал на вопросы. По вечерам уже не садился с трубкой во рту на пень перед домом и не наблюдал за караванами судов и моторными лодками, что сновали вверх- вниз по Главной Реке, Агану. Что ни год — их все больше и больше. Что ни год — все дольше и дольше мутят они воды, с начала ледохода до самого ледостава. Что ни осень — тут и там вмерзают в лед буксиры, не добравшиеся до порта назначения.

Суда по-прежнему причаливали к их дому. Но теперь, если прижимистая хозяйка не одаривала катерников при отъезде положенными им, по древнему обычаю, гостинцами, Ефрем ничем не выражал своего недовольства. Многое у него в голове перепуталось-переплелось: возможно, сегодня это гости, а завтра- воры. Как это объяснить?! Как это понять?! Разве этакое можно уразуметь?!

- Эти называют себя первопокорителями земли, — сказала жена после очередных гостей. — А те, что утром были, больше говорили о первооткрывателях… Очень уж по нраву им слово «перво»… И кому ведомо, что они там напокоряли, наоткрывали, напроходили?..

- Первограбители, первовзломщики… — как водится, не то подумал, не то вслух сказал Ефрем. — Вот кто они!..

Взлом лабаза совсем сбил его с толку, будто по темечку ударили. Ведь никогда подобного не случалось. Может быть, он раньше чего-то не понимал? Жил не так, как надо было жить?! А теперь времена изменились, по-иному все надобно делать. То мнилось ему, что взломали специально, чтобы посмеяться над ним, над его доверчивостью и добротой. То вспоминались слова жены, которая, видимо, более чувствительна к переменам в таежной жизни: «Добреньким теперь не проживешь — быстро заклюют, времена не те!»

Вот и выходит, что она права. Надо бы бежать с большой реки, перебраться на какую-нибудь глухую курью или старицу. Но как покинешь родовое селение, куда врос всеми своими корнями! Врастал многими поколениями, врастал столетиями. Кто знает, как вырвать эти корни?! Вот и жена после взлома заговорила об этом же.

Но и без её поучений оскорбленная душа Ефрема требовала отмщения…

И вот, когда собрались в поселок сдавать бруснику, он решил проучить взломщиков. Замаскировал и насторожил старый обрез-самострел. Выстрелит, как только заденут нитку-насторожку, привязанную к замку на двери лабаза. Заряд соли навсегда отобьет охоту к чужому добру. Ефрем все рассчитал до мелочей — задеть должно только руки. Хорошо бы, конечно, у взломщика мягкое место как следует посолить — чтобы не мог ни сесть, ни лечь, чтобы надолго запомнил. Но пожалел Ефрем проходимца: вдруг ненароком повредит жизненно важный «струмент» — «маленькое ружье».

Несколько дней были в пути.

Съездили, сдали бруснику.

Сходили в магазин, закупили продукты и другие нужные вещи.

Вернулись домой под вечер. В сумерках лодка бесшумно ткнулась в белый песок причала. Осенние дожди подзадержались, и вода все убывала — поэтому берег стал высоким. А склон до самого верха зарос долгой осокой, за которой не видно строений селения. Чтобы не спускаться лишний раз, Ефрем сложил покупки в пустой бочонок для брусники и вслед за женой по узкой тропке двинулся к дому, в гору.

Неожиданно из рук шедшей впереди жены посыпались вещи. Её худая спина словно дернулась от удара, подкосились ноги, и она свалилась. Всю её беззвучно закорежило. Ефрем машинально сунул бочку в траву и бросился к жене. Но когда выскочил наверх — остолбенел.

Дома — нет!

Вместо дома — пепелище…

Глаза метнулись к лабазу.

Лабаза — нет!

Вместо лабаза — пепелище…

Глаза рванулись к навесу.

Вместо навеса — пепелище…

Тут — пепелище…

Там — пепелище…

Всюду — пепелища…

Только хлебная печь, вылепленная из глины, как бы стыдясь, что избежала участи соседей-товарищей, сиротливо горбилась, пытаясь вжаться в землю, на своем обычном месте.

Бочка, наспех сунутая в траву, словно от ужаса сорвалась со склона и, рассыпая покупки, понеслась вниз. Река пенным фонтанчиком приняла ее, распаковала бумажные кульки и коробки, лизнула пряники и горький сахар.

Сколько времени Ефрем остолбенело вращал глазами — не помнит. Потом ноги понесли его от одного пепелища к другому. Словно надеясь разыскать что- то очень нужное, разрывал он руками остатки головешек, обуглившиеся бревна, ощупывал обгорелые столбы. Перемазался в саже, забил ноздри пеплом, чихал, бормотал что-то — видно, ругался. Не найдя ничего, остановился перед пепелищем дома и неожиданно расхохотался: кого хотел проучить, глупый человек?! Самого проучили!.. Вот так!..

Жена очнулась от его смеха. Ефрем предстал пред ней чертом — грязный, лохматый, черный от сажи и угля, светятся лишь белки глаз и зубы. Она все ещё не могла вымолвить ни слова, лишилась дара речи, вся дрожала в ознобе. Наконец, оправившись от испуга, разлепила губы и прошептала:

- Спя-тил…

Но Ефрем вдруг выхватил попавшее под ноги ведро, будто нашел то, что искал так упорно, сунул в него нос и, повернувшись к жене, выкрикнул разумные слова:

- Вот тебе горючий жир Земли!..

Он отшвырнул ведро в сторону реки и, повернувшись спиной к пепелищам, тяжело опустился на подгнивший пень. Кое-как набил табаком трубку, раскурил её и, лишь задохнувшись горьким дымом, вроде бы затих.

Было пусто.

Было пусто в голове.

Было пусто в душе.

Тоскливая пустота больно сдавила сердце. Ефрем затих, впал в забытье. Вывел его из этого состояния далекий голос жены:

- Вставай, ночь уже на наши головы легла…

И он, как бывало, не то подумал, не то сказал вслух:

- Вот и конец нашему Дому…

Наступила ночь. Он не знал, куда ткнуться в этой тьме.

А тьма все сгущалась. А тьма поглощала пепелища, берег, лес и наконец поглотила все вокруг, будто никогда не стояло здесь древнее селение, будто никогда не жили тут люди охотничьего рода Ефрема…





ЛЮБОВЬ ЗАВОРОТЧЕВА





Заворотчева Любовь Георгиевна родилась 5 марта 1943 года в деревне Киево Ялуторовского района Тюменской области, в семье сельской учительницы и фельдшера. В школу пошла в Омске, но после смерти матери переехала к бабушке в районный поселок Талица Свердловской области. После окончания семилетней школы поступила в Талицкое медицинское училище. В 1960 году по комсомольской путёвке и по распределению начала работать в Салехардской окружной больнице. В 1963 году по оргнабору уехала в Магаданскую область на рыбный промысел. В 1964 году вернулась в Талицу, стала работать медсестрой, а в 1965 году перешла литсотрудником в талицкую районную газету «Сельская новь». Через год она — литсотрудник газеты «Ленинское знамя» в Нижневартовке. С июня 1967 года Л. Заворотчева руководит в хантыйском поселке Корлики промысловоохотничьим хозяйством. В 1968 году её избирают секретарем комитета комсомола треста «Тюменьгазстрой». С 1970 года она — корреспондент Тюменского областного комитета по радио и телевидению. В 1977 году становится руководителем литературного поста журнала «Сибирские огни» в Западной Сибири и тогда же переходит на творческую работу.

Активно литературным творчеством занимается с 1977 года. В тот год, в журнале «Сибирские огни», публикуется её очерк «На таежном Вахе», а в 1978 там же — очерк «Дорога к Уренгою». Печаталась в журналах «Москва», «Урал», «Наш современник», «Огонёк», «Работница», в коллективных сборниках «Вам, романтики» (Свердловск, 1978), «Для человека» (М.; 1980), «Тюменские клады» и др. В 1981 году была призером еженедельника «Неделя» в конкурсе рассказов, лауреатом журнала «Работница», лауреатом Всесоюзного конкурса рассказов «Советский характер».

Первая книга очерков «Идем к горизонту» вышла в Москве в издательстве «Советский писатель» в серии «Писатель и время». Книга была представлена на Всесоюзный литературный конкурс им. А. М. Горького, где Л. Заворотчева стала лауреатом. Она также лауреат премии Ленинского комсомола. В 1981 году в Свердловске издала книгу очерков «Двое в новом городе». Сборник рассказов «Два моих крыла» вышел в 1983 году. Публицистическая книга «Деревня вдоль тракта» увидела свет в издательстве «Советская Россия» (Москва) в 1985 году.

Член Союза писателей СССР с 1982 года. Живёт в Московской области.





БЕРЕЗКИН



(из книги «Двое в одном городе»)


- Вот, говоришь, морозно. На то и Север. А ребята на Самотлоре ничего, не жалуются, бурят и бурят. — Березкин угощал меня таежным чаем из трав, которые сам каждый год заготавливал ворохами. С мороза такой чай хорош. А я за день, признаться, изрядно намерзлась. — У Левина-то была?

- Была.

- Все к нему ездиют. Вот буровикам, строителям план доводят — понятно. А рыбнадзору план к чему? Не думала? А я вот думал. Ни к чему. Тут день и ночь надо природу охранять. Нет, тоже план, — Березкин подышал на оконное стекло, потер его, — эк жмет, морозяка, все полста!

Тепло, уютно у Березкиных в квартире. Не хочется в гостиницу тащиться по морозу, и я быстро соглашаюсь остаться ночевать в гостеприимном доме.

С Березкиным меня связывает многолетняя дружба. Много чего рассказал мне этот бывалый человек, ввел в природу. Вот и в прошлом году была у нас интересная встреча.

…Тягучие тучи по-северному кропили и кропили болота. Все вокруг пузырилось, вздыхала под кирзачами расплывшаяся дорога. Я чувствовала себя беспомощной в этой затяжной мокрети. Но впереди шагал лесник Березкин, я шла за ним след в след, тупо отмеривая взглядом дорогу.

- Вот до чего быстрый этот Левин! Казалось только вчера одной ногой ступил на левое плечо Самотлора, а гляжу — на правое навалился, — ворчал он. — Но аккуратно работает. Уважаю его. Некоторые на нефть, как на даровой пирог: давай-давай. А как давай? Раскурочили, распотрошили природу и айда! — Мы шагали с Березкиным вдоль безымянной речки, каких здесь видимо-невидимо, и это его ворчание было таким же неторопким и обстоятельным, как накрепко вцепившаяся в землю нелетная погода. То и дело вокруг вспыхивали огни электросварки. Некогда ждать строителям, сроки поджимают, нефтяники торопят. И в дождь, и в снег строитель — брат этому неуюту.

Дожимные, кустовые, насосные станции к трубопроводам сооружают. Спешат. Построят крышу, свет в окно маленьким пространством вклинят, как отогреются — снова на простор, на волю. И так, всю жизнь. Настоящему строителю небо над головой, что добрая опара хлебу. Хватает дел на обустройстве Самотлора.

— Понимаю, быстрей надо, — ворчит Березкин, — вон вездеход стоит, копытами землю роет. Я вот пешком хожу, хоть и дело у меня важное. Не могу на этом вездеходе. Прет напрямик, а гусеница бороздит, ранит землю. Водитель ещё попадет непутевый. Дикая сила не в вездеходе этом, я считаю, а в водителе. Чего, скажи мне, на дерево ехать? А он едет, хоть и без нужды. Оглянешься на то место, а лес сзади, как лось-подранок на тебя глядит. Не могут такую машину соорудить, чтоб по-над землей ехала…

Давно с Березкиным знакома, давно пропитана его заботливым ворчанием. Считает Сан Саныч, что даже самую чахлую тайгу сберечь надо. Может, через сто лет она, как золотушный ребенок, в силу войдет. Переболеет и победит болота, может, тайны ей какие откроются с возрастом.

— Мне интересно на буровой быть. Я как с утлой лодчонки на линкор перехожу, даже дух захватывает. Давят ребята пласт. Но и он — парень с норовом, скажу тебе. С норовом. Однажды скважина как заревет, наверное, больно ей сделали, да как выплюнет двенадцать тонн труб! Так и легли макаронами. А их потом тут и бросили. Я уж туда не ходил. Оказалось, мастер там много выгоды для себя искал. Это потом выяснилось. А я-то, старый, все думал: чего зауросила скважина? Неспроста. Так и вышло, что неспроста. Поинтересовался, как у Левина? Так вот, моя милая, у кого скважина не плюется трубами. Аккуратный мужик, с заглядом. У него ведь как? Переехал с куста на куст — и никаких этих визитных карточек, ни железки, ни трубы, кроме вот тех кляпов, которыми скважины заткнул. Чистота и порядок, как у доброй хозяйки в избе. А другие? Чего только не пооставляют? Мать честная! Однажды дизель позабыли. Видно, новый получили.

Вел меня Березкин показывать барсуков, что в прошлогоднее половодье подобрал и вырастил. Были они с рукавицу, а теперь, мол, не узнать. Видела я их, толстокожих, озорных, в компании с котом Сан Саныча. На зиму Березкин определил их в огород. Закопались, уснули, а весной, по теплотрассе пробрались к кухне детсада, на запах, есть, видно, захотелось. В полу, возле мойки, дыра была, один высунул усатую мордашку, зафырчал, с поварихой дурно стало. Березкин после этого отнеси их в тайгу и все ходил подкармливать. Вот и теперь нес в мешке подарки своим обжорам и зорко поглядывал по сторонам, все примечал, все видел, подбадривал меня, мол, это тебе не асфальт, а самый тот передний край, насчет которого все меня пытаешь.

Да, передний край. Позвала в эти края людей нефть. Она и сделалась основным содержанием и дел, и помыслов. Но издревле привлекала тайга Приобья купчишек пушниной. И нынче не оскудела. В тихой глухомани пирует в кедраче соболь, резвятся на берегу реки и озер выдра и колонок, шустрый песец оставляет след в ельнике.

Тайга, в понятии современника, выросшего в городе, представляется слоеным пирогом из комарья и мошек. А между тем живет она своей мудрой жизнью, незнакомой нам, людям технического прогресса. Мы не знаем её законов, входим в её «переулки», рушим, берем все, что попадет под руку, и уходим. Но есть в тайге свои, главные улицы, которые доступны, к счастью, немногим.

Я думала о том, что здесь такие люди, как Березкин, нужны не меньше, чем Геннадий Левин. И то, что эти два человека — комплекс, единомышленники, радовало, дополняло взаимосвязь мою с современником, утверждало правильность мотивов, по которым создавался, надстраивался и жил во мне образ моего героя.

— Я тебе про лосиху-то рассказывал? — повернул ко мне голову Березкин.

- Нет, Сан Саныч.

- Ну как же! — закипятился он.

- Ну как же? — он даже остановился. — Ты что-то редко стала приезжать, милая моя, — упрекнул он. — Порвется связь, начнешь угасать. Я ещё не водил тебя на гору, которую открыл. Даже свидетельство выдали на открытие песка и гравия. — Он горделиво выпрямился под дождем. — Только вот лосиху жалко…

Я смотрела на его лицо. Оно построжало, осунулось, хоть только что светилось гордостью. Лицо Березкина всегда казалось мне вырезанным из сухого дерева. Вырезанным не на ширпотребовский спрос, а по индивидуальному заказу. Если смотреть на него снизу, то подбородок с упирающимися в крылья носа двумя глубокими складками характеризовал Сан Саныча как упрямца. А если посмотреть прямо, — добряк и вечно улыбающийся человек, а все от того, что над складками упруго круглились щеки. Один глаз на тебя вприщур, бровь над ним низко лохматится, другая же взлетела один раз в удивлении, да так и осталась. Глаза острые, смешливые.

Я прицеливаюсь в Березкина взглядом сквозь мокрую пыль и наталкиваюсь на острые углы этого лица. Он перебросил старый рюкзак с плеча на плечо и глухо сказал:

- Три года приходила сюда лосиха. Отелится и гуляет с лосенком, пока не окрепнет. Я за ней следил. Она как чуяла добрых людей. Вроде, буровая недалеко, ей бы шума испугаться. Не пугалась. Левин бурит, а лосиха лосенка ростит. Такая смелая стала, я ей хлебушка кусочек положу на деревце, подойдет и возьмет. Спокойный я был за нее.

И она ровно домашняя. Перед тем, как в дальний лес уйти, встанет с дитем своим на опушке, постоят и потихоньку уйдут. Как весна — жду ее. И нынче приходила. Но больше не дождусь. Стали тут новые люди ковыряться, траншеи под трубопровод рыть. Один злодей натакался, выследил! А чего и следить-то? Она не хоронилась… Погнал он её с дитем прямо на траншеи. Она, видать, перепрыгнула, а лосенок споткнулся и упал… Ну скажи мне, какое в нем мясо? Не придет больше лосиха, не придет. И пусть дальше уходит, чтоб забыть эту подлость…

Он замолчал, потоптался немного и снова пошел вперед.

- Сан Саныч, нашли его… браконьера? — спросила я, догоняя Березкина.

- А то нет? Думал, тут медвежий угол. Он думал, тут одни кикиморы болотные с глазами, — загорячился опять, начал жестикулировать свободной рукой, — Я его, варнака, с шашлыком прямо и повел.

- Куда? В милицию?

- В милицию? — Он снова остановился, бешено крутанул глазами. — Милиция, Люба, далеко. На него ещё горючку тратить… Везти его в город, молокососа. Нет, милая, вел я его до первого муравейника. Я его, подлеца, заставил штаны спустить и посадил голым задом на тот муравейник, и держал, держал его, с-сукина сына. Долго держал! А муравьи крупные, долго палит от них. Муравьев жалко. Крышу им испортил. Но они простят!

Во мне все дрожало от смеха, и Березкин расслабил уголки губ. Увидев это, я от души расхохоталась…

Однажды летом с попутным вертолетом забрались мы с Сан Санычем севернее Самотлора. Потом долго шли пешком. Шли к озеру, о котором Березкин не раз говорил. Я своим глазам не поверила: лебеди! Про гусей, уток в этих краях наслышана, а вот лебеди… Начала считать и сбилась. Шум, гам! Березкин ходил по берегу довольный, во всем его облике было что-то упругое. Чувствовалось, что человек этот много и охотно ходит пешком и умеет в движении отдохнуть. Кое-кто за въедливость готов лесника на пенсию отправить. Но он не торопится. Смену себе пока не подыскал, чтоб не за одни деньги, а ещё и за беспокойство человек работал.

Про озеро у Березкина особая забота. Корм тут богатый. А главное — красота. Разве просто красота — не символ?

- Мы с тобой хорошо поспели. У них теперь семейные заботы, не до нас, — кивнул он в сторону лебедей.

Но, бог мой! Какие разговорчивые создания! Га-га! Га-га-га! И так-то со всех сторон. И светло кругом, белокипенно, глазам больно. Солнце бьет своим отражением с воды, кипит озеро прибоем крыльев. Теряешь ощущение реальности. Восторг, первозданная сила отрывает тебя от земли, хочется выплеснуть радость редким словом, припасть к облаку и херувимом-хранителем стать над этой прекрасной обителью.

- Гляди, ругаются! — показал на озеро рукой Березкин. — Отец! Решил, видно, малых поучать.

Метрах в ста от берега плавал лебедь. На берегу — лебедушка с двумя лебедятами. Спокойная, величавая. То к одному голову наклонит, то к другому, словно шепчет что.

— Га-га-га! Га-га-га! — кричит нетерпеливый отец с озера.

— Видишь, зовет, чтоб летели. А они боятся, — пояснил Березкин.

И в самом деле, лебедушка то одного, то другого толкает к воде грудью: мол, пора уже. А они — ни в какую! Мне даже показалось, что на их головенках, там, где затылку быть положено, перышки встопорщились, то ли от упрямства, то ли от страха. А отец все кричит себе. Да сердито так: га-га, га-га-га! Не выдержал, сам прилетел к семейству. Пляшет, загривок топорщит, топает, весь исплясался, гагакает, вроде ругается здорово. Гляжу, лебедушка положила свою голову ему на шею, обвила ее, перышки белые перебирает, через клюв пропускает неторопливо, словно успокаивает: мол, малы ещё наши детки, не ругайся, дорогой, ласковый, милый, надо лаской!

Он успокоился. Клювом разок-другой ковырнул в оперении супруги своей и снова полетел от берега. А лебедушка толкает грудью лебедят и снова как шепчет что. Один осмелился, полетел низко, по-над водой, крыльями заваливаясь в стороны, а за ним — дорожка серебряная…

Весь день учились летать лебедята, а вечером гордо шагали друг перед другом. А отец-лебедь с любовью великой все склонял и склонял свою голову лебедушке на шею, кланялся и, показалось мне, благоговел перед спокойной, мудрой подругой, подарившей ему таких смышленых детей.

Увидев это единый раз, вовек не забудешь. Манить оно будет. Тоской по красоте изъедать душу, напоминать о силе и могуществе природы. Ради этого стоит ходить в тайгу, как на праздник…



— Я, когда это озеро нашел, даже испугался, — в раздумье сказал Сан Саныч. — Да, испугался. Вот наступят сюда вышки буровые. Оно бы ничего, кабы все, как Левин, аккуратно. А тут ещё увидел в Нижневартовске дамочку в шапке из лебединой кожи с пухом и обмер — неужто кто прознал про озеро? Но видишь, эти непуганые, слава богу, стало быть, из других мест та шапочка. Озер-то у нас множина, а на них ничего не увидишь. Боюсь, вдруг сюда вахлак какой с ружьем забредет? Вот хожу сюда, да никому про озеро ни гу-гу. И ты никому. Поняла? Сиди тут, очищайся от своего города, и все.

Сохранить, увековечить прекрасное — высший смысл человеческого бытия. Сохраним ли? Сможет ли мой сын, мои правнуки испытать восторг от серебряной дорожки на озерной глади?

В зимний вечер, в теплом щитовом домике Березкина я вспоминала, как минувшим летом шла вслед за старым лесником под дождем. Я шла смотреть, как пристраивается к жизни на воле молодая поросль барсуков.





ВЛАДИМИР НЕЧВОЛОДА





Нечволода Владимир Алексеевич родился 2 февраля 1945 года в г. Новосибирске, в семье офицера-политработника. После армейских скитаний по ряду городов семья осела в г. Ишиме. Здесь в 1962 году В. Нечволода окончил школу рабочей молодежи. Он тогда работал киномехаником. Позднее становится литсотрудником городской газеты «Ишимская правда». Был инструктором горкома комсомола, художественным руководителем в районном Доме культуры. Окончил курсы рулевых, возил в баржах первую тюменскую нефть с Севера в Омск. В 1975 году окончил заочно Литературный институт им. А.М. Горького. Работал корреспондентом областного комитета по радио и телевидению, руководителем бюро пропаганды художественной литературы при областной писательской организации.

Первая книга стихов «Поющие травы» была издана им в 1967 году. В 1969 году, когда он работал на телевидении в Северо-Казахстанской области (г. Петропавловск), в Алма-Ате вышла его вторая книга «Новые стихи». Третью книгу стихов «Имя» (Свердловск, 1974) он сопроводил посвящением «Своим родителям с любовью…». В нее вошла и поэма «Плескалась речка у обрыва…». В 1983 году вышла его седьмая книга стихов «На земле моей». Выступал В. Нечволода и в прозаических жанрах. Им изданы две публицистические книги очерков, в журналах он печатал рассказы. Посмертно в 2000 году в Тюмени был издан сборник стихов «У поэзии светлы палаты». Его стихи переводились в Болгарии и Чехословакии.



Член Союза писателей СССР с 1982 года.

Умер В. Нечволода 9 апреля 1984 года в г. Тюмени.





ВОЗВРАЩЕНИЕ


Слегка неуклюж приземлившийся лайнер.

Вот он затихает, негромко ворча.

И я все заботы о Севере Крайнем

Небрежно,

как шубу,

роняю с плеча.

Жарой полуденною враз окружая,

Надвинулся август в меду и цветах.

И вздрогнула,

ахнула тихо родная,

Припала ко мне —

смех и слезы в глазах.

Веду её бережно

мимо таксистов,

Вдоль всех любопытных знакомых дворов.

И соснами пахнет, и дымом смолистым,

Совсем как от зимних таежных костров.





* * *


За просторным городом Тюменью

В снеговых и ветреных краях

На копытцах тоненьких оленьих

Ходит сказка — выдумка моя.

Я её задумал на привале

В откровеньи белых вечеров.

Ханты мне преданья поверяли,

Манси мне легенды напевали

У горячих пляшущих костров.

Нет в ней ворожбы и волхованья,

Но услышишь —

только помолчи —

Шорохи Полярного Сиянья,

Нарты скрип,

далекий лай в ночи.

Лепет зыбких волн речушек диких,

На росе настоянный покой,

Теплохода грубоватый выкрик,

Сходней вздох, шум вышки буровой…

…На овечьих тропах

и на козьих

Под напев картавого котла

Сказка — грусть по елям и березам

В материнский край меня влекла.

На целинном кованом рассвете,

Как мне ни дышалось хорошо,

Я однажды,

бросив все на свете,

На девичий зов её пошел:

Пусть со мной

За городом Тюменью

В снеговых и ветреных краях

На копытцах тоненьких оленьих

Бродит сказка русая моя.





ЖЕМЧУЖИНА МОЕЙ РОССИИ


Весна начинается вовсе не в марте,

А в день,

Когда Гена Сазонов,

геолог,

Свой новый маршрут

намечая на карте,

Ворчливо начнет

собираться в дорогу.

Еще по-февральски спесива

погода,

По улочке бродит морозный туман.

И на борт

закованных в лед

пароходов

Еще не взошел

ни один капитан.

А Гена уже собирает пожитки…

Не торопясь

их пакует умело,

Бормочет жене

с виноватой улыбкой,

Что, дескать,

давно на дворе потеплело.

И в ясных глазах его —

тень вертолета,

Тропинки Урала,

Глухие озера…

Он снова в тревогах,

В мудреных заботах:

Начальнику партии —

Ранние сборы.





ТЮМЕНЬ


Называть места у нас не ново

Броско,

Чтобы чувствовалась стать.

А Тюмень —

Оно такое слово:

Век без словаря не разгадать.

И в Москве, бывало,

С удивленьем —

Разговор попробуй заведи —

Говорили:

— Кто там из Тюмени?

Ты названье нам переведи.

А в краю моем мороз бедовый,

В облаках ледышкою звезда.

А в краю моем,

В тайге кондовой, —

Младше первоклашек города.

Все вокруг —

рождение,

начало,

Все — судьба товарищей моих.

Здесь встают

у нефтяных причалов

Маяки бессонных буровых.

Что за край? Откройте атлас синий:

Вот лежит в короне нефтяной

Черная жемчужина России,

Область со страну величиной.

Оттого в названии Тюмени

Проступает ярче

с каждым днем

Древнее заветное значенье:

Ведь «Тю мянь» — Сокровище мое.





НИКОЛАЙ ШАМСУТДИНОВ





Шамсутдинов Николай Меркамалович родился 26 августа 1949 года на пушной фактории Яр-Сале Ямальского района Тюменской области. Детство и юность прошли в северных городах: Ханты-Мансийске, Нефтеюганске, Сургуте. Работал оператором по добыче нефти, монтажником, художником-оформителем, тележурналистом, директором книготорговой фирмы «Автохтон». В 1968-1970-х годах служил в армии. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького в 1980 году. В печати со стихами выступает с 1966 года. Печатался в еженедельнике «Литературная Россия», в «Литературной газете», в альманахах «Поэзия» и «Эринтур», журналах «Новый мир», «Октябрь», «Дружба народов», «Сибирские огни» и др.

Первая книга стихов «Выучиться ждать» вышла в 1980 году в Свердловске. Всего им издано 20 поэтических книг. В Москве выходили его поэтические сборники «Прощание с юностью» (1982) и «Лунная важенка» (1985), «Скуластые музы Ямала (1988). Издал книги «Пульс» (Свердловск, 1985), «Лицо пространства» (Свердловск, 1989), «Любовь без утоления» (Тюмень, 1997), «Сургутский характер» (Екатеринбург, 1999) и др. В 2007 году вышел том избранной лирики «Заветная беззаветность». Н. Шамсутдинов известен и как переводчик, он переводил с татарского, хантыйского, грузинского, киргизского и др. языков. Его стихи были переведены на ряд иностранных языков, в том числе на английский, французский и немецкий.

В 1983 году был заведующим литературным постом журнала «Сибирские огни» в г. Сургуте. В 1991 году был приглашен в Данию, где прочитал цикл лекций в университетах Копенгагена и Оденсе. Лауреат литературных премий им. Д.Н. Мамина-Сибиряка (2002) и А.М. Горького (2007). Председатель Тюменской региональной организации Союза российских писателей.

Член Союза писателей СССР с 1982 года. Живёт в Тюмени.





* * *


С крепкой проседью, но, на прогулке, ещё не шлак,

Человек тупика, с мятым Кеннетом под подушкой,

Учится одиночеству как выживанью, так

Замыкаются в створках своих, становясь ловушкой



Для себя же… Альянс выливается в мезальянс

С музой, ждущей иных. Приручая воображенье,

Обстоятельства, зная резон, выбирают нас,

А не мы их… Как правило, редкое отраженье



Соответствует оригиналу. Темно, окно

Одевает мерцанье, и, взгляд визави бросая

Из промозглой души, — «Приближается утро, но

Еще ночь…» — выпевает, ладони сложив, Исайя.



Ни к кому не тянитесь, ладони убрав со лба, —

Все бессмысленно, и, в заусенцах ворон, ненастье

Поднимает нам веки… наставница и судьба,

Под колоннами клонов дичает земля. У счастья



Неуживчив характер. Но с кем, посвежев, ни длишь

Пустоту, вездесущую в тайнах, не подбирая

Ей имен, — всё слабее «впиваются в жизнь», ведь лишь

В смерти мы обретаем бессмертие, исчезая…





* * *


Низколобая Лобня… Ночами, когда лютует

Эрос в завязях, чье нетерпенье уходит в рост,

С перспективою чтицы, кому по ночам диктует

Муза, ветреница? И какой с нее, впрочем, спрос?

Красота беззащитна… С оглядкою на «эпоху

Москвошвея…», она наверстает, возьмет свое,

Только в потустороннем. Едва ль не по Архилоху

Откровенье женщины: «Пью, опершись на копье…»?

С расточительной точностью ночь истекла…

Гримаса Защемила лицо. Шорох сада, ночной эфир

Зажились в интонациях. Матрицею матраса,

Вопреки фарисеям, наглядно плодится мир.

Цыкнув на обязательства, что не в чести, в постели,

Обирая словесность шалавою рифмой «кровь»,

Автор — раб героини; их, взмыленных, в черном теле

Держит то помешательство, что мы зовем «любовь»,

Эта нежная нежить, дразня язычком, как жальцем

Лютого исступленья. Истомой берет свое

Жар жемчужины, влажно пульсирующей под пальцем,

Утопающим в лоне, как в раковине ее…





* * *


Мой,

покуда резонно стенать не резон,

Век в зените… Пример рефлективному, он

К одному, убеждаюсь, мотиву сведён:

Где забытая свежесть

Дней, когда целомудренней роза цвела,

И природа размолвок за горло брала,

И, в шипах, разрывая объятья, была

Неуступчивой нежность?



С влажным сердцебиеньем в дешёвом вине

И пристойной луною в заглохшем окне,

Сожаленьем за всё, что упущено, не

Облагает нас память?

Только, реже бодро, с погруженьем в бордо,

От сатиров пестро, настоящее про —

свечивает сквозь прошлое, — вот и перо

Пылко рвётся обрамить



Всё, что свежестью дышит и тлена бежит,

Но душа к откровениям сим не лежит,

Да и та, что унять недобор не спешит,

Жизнь в цитаты слежалась,

Вопреки нам, и, в свой, торопыга, черед,

Время вспять, удручая иных, не течёт,

Но и это не в счёт, и в предсердье печёт

Безотчётная жалость…





* * *


Окрест сердцебиенья, круглый год —

Пернатый сброд в саду… Насыщен счастьем,

День, приоткрывший солнечный испод,

Кончает мелкотравчатым ненастьем,



И не прочесть, привстав, у ноября

Взгляд исподлобья. Взяв исчезновеньем,

За жизнью, то бишь, проще говоря,

За вынужденным волеизъявленьем,



Шельмуемые слабости стоят…

Заболтанным осеннею сиеной

Химерам, под опекою цитат,

Невыносима статика над Сеной,



Качающей на зыби фонари…

Действительность, в условном первородстве,

Уловленная образом cheri,

И лавке не отказывает в сходстве



С продавленной кушеткой… Сущий ад —

В потерях безупречно, не лютует

Безлюбье, отводя продрогший взгляд,

И в зубы назидательно целует,



С промозглыми химерами в родстве…

А между тем, с блукающими в дружбе,

В саду, не веря на слово листве,

Скрипит зима, у прошлого на службе…





* * *


Женский лепет распахнутой ночью: «Родной… Родной…» —

Разрешается криком сорвавшейся… Не одной,

Сколько ни наставляй неприступности, в свой черед

Тирания гормонов счастливые связки рвет.

Так, плашмя на холстине, покуда царит весна,

Сколок запечатленной стихии, в стихах… она

Забывает себя, и свихнувшаяся сирень

Прорастает сквозь поры светающей кожи… Лень

Отвернуться от прошлого, лень затворить окно,

Бесталанное в зоркости, в видах своих грешно,

Чтоб внушить, что не вы предаете любовь — она

Предает вас, в осенних уловках изощрена,

Лицедейка, покуда, с оглядкой на Бомарше,

Лепет лепится, не оставляя надежд, к душе,

Ужасая, в уликах падения, тех двоих

Холерической характеристикой криков сих,

Потому что, уже погасив по садам сирень,

Черно-бел, как кино, так вжимается в душу день,

Что она, побледнев, выдыхает одно: «Пора!..»,

Ускользая, пролаза, от авторского пера.





* * *


Долорес К.





Неуступчива юность в своих заблуждениях, чьи

Парадоксы скудней, чем скучнее. В грехах анонимна,

Чаще взбалмошна женщина, зеркало возраста, и,

В перспективе, своя же соперница. Это — взаимно.

Отчужденность от мира на них вымещают, и речь

О приватном Эдеме… С брожением пар за портьерой.

В бирюзовых традициях мифа, любая из встреч

Разрешается играми Вакха в союзе с Венерой.

Жизнь её истекает сердцами гидальго, в крови

Ностальгический голод, и тем, посвежев, очевидней

На душе вояжера следы переметной любви…

Породненным пороками, как отщепенцам, обидней

Добродетель в весне, в той, что, всмятку, царит, теребя

Молодую листву в глубине помраченного сада.

Обращаясь к себе, зачастую не слышат себя,

Не познав глубины уязвленного сердца… досада…

В освоенье с забвением, все виртуальней Эдем,

Оставляя от жизни щемящую графику сучьев

Вместо вешней листвы, и протяжней объятия, чем

Беспощадней «недуг, именуемый временем…», Тютчев.





РОМАН РУГИН





Ругин Роман Прокопьевич родился 31 января 1939 года в поселке Питляр Шурышкарского района ЯНАО в семье рыбака-ханты. В 1958 году окончил Салехардское национальное педагогическое училище, а в 1964 году — Ленинградский педагогический институт им. А.И. Герцена. Работал в Восяховской восьмилетней школе Шурышкарского района учителем, завучем, директором. С 1968 года по 1977 год — на партийной работе: инструктор окружкома партии, секретарь Пуровского райкома КПСС. Окончил Высшую партийную школу при ЦК КПСС. Был директором окружной санаторно-лесной школы в Салехарде, преподавателем в Салехардском педучилище. В 1992 году возглавил литературно-художественный и историко-краеведческий журнал «Ямальский меридиан».

Литературной деятельностью начал заниматься с 1960 года. В 1961 году принимал участие в I Всероссийской конференции писателей народов Севера. Печатался в журналах «Дружба народов», «Москва», «Нева», «Сибирские огни», «Октябрь», «Урал» и др., в коллективных сборниках и альманахах.

В 1963 году в Тюменском книжном издательстве выходит его первый стихотворный сбор ник на хантыйском языке «Лыланг ик (Живая вода)». В 1982 году в Средне-Уральском книжном издательстве (Свердловск) вышла его книга «Еш патэмна вотас (Метель на ладони)». В неё вошли стихи о северной природе, о родном народе ханты и переменах, которые происходят в его судьбе. В переводе на русский язык под тем же названием «Метель на ладони» книга вышла в 1986 году в Москве, в издательстве «Современник». В том же году вышел сборник повестей и рассказов «Солнце над снегами» о промышленном освоении Севера, сохранении родной природы. В 1987 году Р. Ругин издает в Москве сборник «Звон летящего аркана». Он весь проникнут мыслью о том, что человек слишком бесцеремонно вторгается в жизнь природы. В соавторстве с писателем Салтыковым в 1973 году издал книгу для чтения младших школьников «Золотой огонек». В 1975 году был представлен в венгерской «Антологии литератур уральских народов» (Будапешт).

Сборник избранных стихотворений «Многодумная Обь» (1993) выражает философию мира народа Севера, поэтизирует природный ряд жизни. Река выступает природным центром жизни, обладает своим разумом, задает духовный строй. Содержание книги «В ожидании сына» (1990) составили четыре повести: «В ожидании сына», «Три шкуры», «Счастливые деньки на Щум-Югане» и «На нерестовой реке». Трёхтомное собрание сочинений Ругина вышло в 1997 году. В 1998 году в Тюмени издал книгу стихов на русском языке «Снежная держава», там же в 1999 году книгу на хантыйском языке «Лосянг мув ир». В книге очерков «Их приворожил Север» (Екатеринбург, 2000) Р. Ругину принадлежат 10 литературных портретов знатных северян.

Член Союза писателей СССР с 1983 года. Избирался депутатом Верховного Совета СССР. Живёт в Салехарде.





ПЕРЕД ДОРОГОЙ


Перед моей очередной дорогой,

Уже одет, уже обняв семью,

Я по привычке у десятиногой

Отцовской нарты тихо постою.



Отец мне говорил: «Иное время

Пришло теперь, быстры его шаги,

Везде — машин рокочущее племя,

И все же, сын мой, нарту береги!»



Стремительное легонькое тело

Я трогаю и делаюсь добрей.

И вспоминаю: как она летела!

Над ней сверкал, как молния, хорей!



Летели в снежном облачке олени,

Откинув разветвленные рога,

Летели рядом голубые тени,

Чуть видный след ложился на снега.



У нашего жилища мы, бывало,

Отцовской нарты ждали неспроста;

Она с добычей щедрой прибывала,

Случалось, что бывала и пуста…



Мне говорил отец: «Как время мчится!

Быстрее нарт летят за днями дни.

И все-таки… кто знает, что случится?

Хорей, мой мальчик, тоже сохрани!»



Завет отца мне и поныне дорог,

Я снова душу им разбередил,

И все же я, хоть глаз, как прежде, зорок,

Давно уж на охоту не ходил.



Не гнался за добычей на морозе,

Подставив ветру голову и грудь.

Давно уж, нарта, не твои полозья

Прочерчивают мой по жизни путь.



Иных оленей жизнь мне подарила,

Иные нарты мчат меня вперед

В краю, где время новое открыло

И нефть, и газ под толщами болот.

Но перед каждой новою дорогой

Мне почему-то хочется опять

Хоть полминуты у десятиногой

Отцовской нарты молча постоять…





РЫБАК


Непогода, ветер пену кружит,

Будто разыгрался снеговей.

Кто ж там волны серые утюжит

Легкой, утлой лодочкой своей?



Кто там, словно мачта без подпорок,

Встал, не оступаясь, не скользя,

Мечет сеть, и пальцы на подборах

Так быстры, что разглядеть нельзя?



Кто там — крепкий, в куртке задубелой,

В чешуе, как в блестках серебра,

Шрамы на ладони загрубелой

От хрящей большого осетра?

То — рыбак, и в этом нет сомнений!

Все ему знакомо: шторм и штиль,

Лающие волны в белой пене,

Водяная, ледяная пыль…



Тихой ночью он от всплеска рыбы

В доме просыпается своем.

В бурный полдень волн живые глыбы

Угрожают смелому: «Сомнем!»



С ним давно, признаться, я сдружился,

Но ещё не разгадал пока:

Он у волн упорству научился

Или же они — у рыбаков?





СЕВЕРНОЕ СИЯНЬЕ


Не костер ли яркий кто зажег

Там, на пастбище небесном?

Не бродяга ль подпалил стожок,

Сам оставшись неизвестным?



Или в небе вместо облаков

Над родимыми местами

Сотни красных, шелковых платков

Машут пышными кистями?

Или зверь огромный проглотил

И луну, и звезды с нею?

Без привычных маленьких светил

И красивей, и страшнее…



Ты встаешь над нами заревой

Опрокинувшейся бездной,

Пышущий, громадный и живой

Бог отцов, огонь небесный!



Страх глядеть — и не глядеть нельзя,

А мороз-то, а мороз-то!

Алым светом отливает вся

Снега звонкая короста.



Нет, не страшно мне, я не боюсь!

Радость в сердце прибывает.

Улыбаюсь — видите?

Смеюсь! Сердце песню запевает.



В яркие окрашена цвета,

Величава и волшебна,

Эта пламенная красота

Нам от века не враждебна!



Я мечтаю: вот бы как-нибудь

Нашу старую планету

Чуточку подвинуть, повернуть —

Всем бы красоту увидеть эту.



Так бы сделать, чтобы вопреки

Всем на свете расстояньям

Любовались все материки

Нашим северным сияньем!





СТРОГАНИНА


Вы изведали хоть раз

Вкус морозной строганины?

Если нет — зову я вас

В наши снежные равнины.



С перцем, с солью, ох и сласть!

Ничего вкусней не надо,

Съел — и в теле разлилась

Молодящая прохлада.



Стружку нельмы чуть вкусишь,

Невозможно оторваться,

Насладился — и спешишь

У печи отогреваться.



Если ж вам преподнесут

Жирной стружки осетровой,

Расцветет, ручаюсь, тут

Самый хмурый и суровый.



А оттенков сколько есть

В нежном вкусе строганины!

Столько их, что за день счесть

Не смогу и половины.



Сколько их — не знаю сам,

Нет числа и нет конца им.

Приезжайте в гости к нам —

Может, вместе сосчитаем.





* * *


В час, когда от края и до края

Землю, потонувшую в снегу,

Греет солнце, силу набирая, —

Я не быть поэтом не могу!



В час, когда темнеют неба своды

И не видно света сквозь пургу, —

Слыша завыванье непогоды,

Я не быть поэтом не могу!



В час, когда на розовом рассвете

Сердце перед всей землей в долгу,

Песнями полно, как рыбой — сети, —

Я не быть поэтом не могу!



Воздух моего родного края,

Свет и краски северного дня

Входят в сердце, сердце покоряя,

И поэтом делают меня.



Зори наши, реки и равнины

Тысячи сравнений дарят мне,

Ярких, как мелькающие спины

Быстрых нельм в бушующей волне.



Где моей поэзии истоки?

В том, что на земле всегда со мной:

В нежности, печали и восторге,

В сердце и в тебе, мой край родной!





ЮРИЙ НАДТОЧИЙ





Надточий Юрий Сергеевич родился 17 октября 1944 года в городе Ногинске Московской области, в семье военнослужащего. Учился в медицинском институте, служил в армии. В 1973 году заочно окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Работал бурильщиком, плотником-бетонщиком, слесарем- сборщиком, инженером на строительстве Тобольского нефтехимического комбината. Многие годы заведовал издательским центром Тобольского историко-художественного музея- заповедника.

Литературную деятельность начинал как поэт. Первую книгу стихов издал в 1974 году. Печатался в журналах «Октябрь», «Молодая гвардия», «Урал», «Огонек», «Уральский следопыт», «Сельская молодежь». Участник VII Всесоюзного совещания молодых писателей. Принимал участие в семинарах молодых писателей в Свердловске, Перми, Оренбурге. В 1979 году издаёт второй сборник стихов «Разбег». После этого последовали прозаические книги «Горячая земля», «Гигант на Иртыше», «Полет по ориентирам», «Вершина у горизонта», «Пробуждение», «Путеводитель по Тобольскому музею», «Убиты именем революции». За книгу «Полёт по ориентирам» был отмечен дипломом Всесоюзного конкурса им. Н. Островского. Книга-эссе «Расставания» была издана в Москве в 1995 году. В 2007 году завершил большое историческое повествование «Сперанский».

Много занимался драматургией. В театрах страны шли его пьесы «Государственный преступник», «Есть предложение», «Узники дома Свободы».

Лауреат литературной премии ЦК ВЛКСМ им. Н. Островского. Участвовал в работе VII съезда Союза писателей СССР. Его стихи, рассказы и очерки переводились на другие языки.

Член Союза писателей СССР с 1984 года. Живет в г. Тобольске.





СПЕРАНСКИЙ



(отрывки из книги)


В истории Отечества Михаил Михайлович Сперанский (1772–1839) известен как автор интереснейших проектов государственных преобразований России в начальные годы царствования императора Александра Первого. О необычной судьбе преобразователя и реформатора, поднявшегося «из низов» к значениям в Российской империи высшим, затем — о его падении, ссылке, нескорому возвращению к государственной службе, написано многими авторами. К сожалению, часто с быстрой скороговоркой, когда дело касалось сибирского периода в жизни Сперанского, где, назначенный сибирским генерал- губернатором, Михаил Михайлович Сперанский стремился внедрять законы, уставы и правила, соответствующие времени, сибирским особенностям и пространствам.

Тот, кто отправляется в Сибирь, ожидает встретить здесь, почти сразу, нечто необычное и непохожее на оставленное в Европейской России.

Первый сибирский город Тюмень, основанный в 1586 году воеводами Василием Сукиным и Иваном Мясным при царе Феодоре Иоанновиче, а точнее, при царском шурине правителе Борисе Годунове, ещё не ставшим царём, оказался очень русским городом. Это Михаил Михайлович Сперанский сумел разглядеть поутру. Здешняя река Тура напоминала Клязьму во Владимире, вид на Туру был значителен.

Отличие углядится позже; взамен городских помещичьих дворянских особняков, как в Пензе, выделялись купеческие дворы.

Основательнее, твёрже чиновничьих домов.

По Туре, до самого Троицкого монастыря, выстраивались барки с товаром. Кто хозяин в городе становилось понятным; Тюмень была городом торговым, промышленным.

Торговля шла с южными бухарцами, бухарские купцы жили в отдельной слободе за Турой; с северными инородцами, русскими из-за Урала.

Тюмень называлась — вратами Сибири.

И — из Сибири.

В российскую сторону Сибирский тракт был оживлённей нежели в сибирскую. Михаил Михайлович Сперанский это заметил. И как назначенный сибирский генерал-губернатор, и как любопытствующий человек.

Первыми томами «Истории государства Российского» Николая Михайловича Карамзина в Петербурге зачитывались даже дамы. Сибирский генерал-губернатор знал, что уже к основанию Тюмени начинаемая осваиваться Сибирь давала в государеву казну треть всех российских доходов. В основном, мехами.

Финансовое положение империи было тяжёлым, Михаил Михайлович начинал смиряться со своим сибирским назначением; в нём открывался смысл. История подтверждала себя как наука практическая.

Историограф Карамзин начинал помогать генерал-губернатору Сперанскому. Приобщение к истории делает времена и пространства обжитыми. Они становятся ближе, пусть и в Сибири.

В её вратах, на речном берегу, где люди жили и до воевод Василия Сукина и Ивана Мясного, тогда это место называли Чимги-Тура.

Южнее Тюмени, бывшей Чимги-Туры, русские князья из Владимира ездили в монгольский Каракорум на поклон великим ханам.

Можно иронично улыбнуться, можно без иронии обойтись. Отечественная история к улыбке не предрасполагает.

Когда утром 23 мая, проснувшись, Сперанский занялся обозрением города и его общественных учреждений, купечество поднесло ему полагающиеся почётные хлеб и соль на серебряном блюде.

«Хлеб принят, — записано в путевом дневнике, — а блюдо возвращено».

Взятый Сперанским в Сибирь молодой чиновник Репинский записывал свои впечатления: «При прощании с тюменцами городской голова, подносивший Михаилу Михайловичу хлеб-соль, вызвал меня в другую комнату и, кланяясь, представил свёрток ассигнаций. «Поминничек, батюшка, от нас на дорогу!» Я ужасно смутился и, не отвечая ни слова, убежал от него в общую залу. После того, на одной из станций от Тюмени к Тобольску, Михаил Михайлович, в присутствии всех нас, спутников своих, говорил, что деньги, взятые в Пензе в число подъёмных, на исходе, так что едва станет их на прогоны до Тобольска, и, обратясь ко мне, промолвил смеючись:

— Оба мы с тобою сделали, кажется, большую глупость; я не взял блюда, ты денег: ведь теперь пригодились бы!»

В дальнейшем пути узнавать о подобных случаях генерал-губернатор Сперанский будет с лицом серьёзным. Путь меняет человека. Сейчас он опять в начале своего очередного пути. Путь проверяет его, не царь Александр. Пензенские подъёмные в Тобольске закончатся.

24 мая, переправясь в бурную погоду через Иртыш, Сперанский вечером приехал в Тобольск, где вышли к нему навстречу чиновники, купечество и народ.

25 число. Троицын день, начинался с представления чиновников, продолжался обедом у губернатора Франца Абрамовича фон Брина, посещением преосвященного архиепископа Амвросия.

Духов день, 26 числа, провели таким же образом. Губернатор фон Брин был важный и чопорный, из остзейских дворян. Михаил Михайлович слушал про его участие в крымских походах при матушке Екатерине II, об осаде и взятии турецкой крепости Анапы.

Преосвященный Амвросий оказался давним выпускником Киевской духовной академии, там преподавал латынь и философию, позже занимал место ректора Новгородской семинарии. У тобольских семинаристов при нём появились преподаватели с академическим образованием, говорить с ним было поучительно и интересно.

Губернатор, тайный советник и кавалер, женатый на сестре отставленного генерал-губернатора Ивана Борисовича Пестеля, во всём, что касалось интереса к службе, оставался сдержан.

1 мая генерал-губернатор Сперанский дал Указ всем сибирским губернским правлениям, что, прибыв на место, вступает в отправление должности.

Также было объявлено, что «жалобы на имеющиеся злоупотребления позволительны, и будут решены по закону».

Губернатор, тайный советник и кавалер фон Брин перед тайным советником и явившимся новым генерал-губернатором внешне оставался невозмутим.

Прежнего, родственника и благодетеля Ивана Борисовича, он также, в глубине души, не признавал.

Он признавал порядок.

Взгляд держал жёсткий, осторожный.

Злоупотребления в губернии могли быть обнаружены рядовые.

Остзейский дворянин Франц Абрамович фон Брин избегал резкий поступков, прислушивался к мнению начальства, не хватал звёзд и брал по чину.

Он исполнял должность гражданского губернатора в Смоленске, Томске; и ни в чём не был замечен. В тайные советники его произвели при назначении в сибирский Тобольск; покровительством генерал-губернатора Ивана Борисовича.

С чином действительного статского советника он был определён к Ивану Борисовичу, в годы начальства того Главным почтовым управлением. После увольнения полковником с военной службы императором Павлом I. По чинам и наградам статская служба оказывалась интереснее военной.

Любящий простые русские выражения Франц Абрамович фон Брин о губернаторстве в Смоленске, Томске и Тобольске говорил, что он борозды нигде не испортил.

В отчётах в Петербург, несмотря на гренадерский рост и отменное здоровье тобольского губернатора, Сперанский будет называть Франца Абрамовича — «старый фон Брин».

В Петербурге намёка не заметят.

Всё будет сравниваться. После рядовых злоупотреблений встретятся злоупотребления вопиющие. Губернатор, в губернии которого не были замечены вопиющие преступления, останется при месте. В Петербурге оценят его осторожную сдержанность; Сперанский отметит в «старом фон Брине» недостаток инициативы, самостоятельного мнения об устройстве губернии.

Возможно, скрываемого.

Самостоятельное мнение необходимо было самому Михаилу Михайловичу.

Вчера он был государственный секретарь, нижегородский, пермский, великопольский ссыльный, пензенский губернатор.

Предстояло понять, кто — он — сейчас.

Всевластный сибирский генерал- губернатор и ревизор.

Но и царь не всевластен, иначе не спасался бы в Европе, в дороге, пережидая жизнь.

Ожидая чуда.

Бог чудес без причин не делает.

Чудо произошло в этих местах, уже как более двух столетий назад.

Новое царство послал Бог России.

Так Карамзин пишет в своей «Истории» о Сибири. Второй новый мир для Европы.

Губернатор Франц Абрамович фон Брин совсем не читал Карамзина.

Ежели бы прочитал, согласился бы с тем, что Бог послал, с Него и спрос. Кажется, российский генерал-фельдмаршал и сибирский ссыльный Бурхард Кристоф Миних говорил, что Россией управлять невозможно, потому за ней приглядывает, по своей неисповедимой милости, Пресвятая Богородица.

С Сибирью заодно.

Иногда Сперанский ловил в выцветших глазах губернатора фон Брина иронию, которую желалось объяснить возрастом — фон Брин был старше Сперанского почти на одиннадцать лет.

С въездом в Сибирь Сперанский стал казаться себе моложе. Ему хотелось быть моложе. Кто он сейчас, определялось этим.

Молодость, пусть только в душе, сохраняется до поры, пока человеку встречается новое, и он стремится узнавать новое.

Сперанский узнавал встреченный на пути новый для себя город Тобольск.

Сибирь, которая должна была стать своей.

Познание служит человеческому развитию и сохранению.

Полезному отправлению должности.

Тобольск оказался очень сибирским городом.

Очень русским.

Не как дворянская помещичья Пенза, торговая купеческая Тюмень.

Над текущей из Китая с татарским именем рекой.

С перенесённой на высокий чужой берег, крутой мыс Владимирско- Суздальский Русью, Новгородской Русью, Московской; может быть, даже, древней Киевской.

Мыс назывался Троицким. По имени первой деревянной церкви, Святой Живоначальной Троицы, преодолевающей разобщённость мира.

Значит, деревянную церковь закладывали в Троицын день, это было основание города.

В Троицын день был заложен Петербург.

Лицом на запад.

Здесь каменный город, Софийский двор с резиденцией архиепископа, всё устроилось боком к западу; башнями, стенами и главными воротами на юг, север и восток.

Что замечалось сразу. Как и то, что место для города оказывалось словно заранее выбранным. Для Петербурга место выбирал человек, царь Пётр. Крутой мыс над текущей из Китая рекой с татарским именем верно выбирали другие силы.

Явно неслучайные. Предопределённые. С им известным смыслом.

И опять из Карамзина. Чувствующего давнее российское время.

Казалось, что Сибирь упала… С неба для россиян.

После того начали управлять Сибирью поставленные Москвой воеводы.

По государеву наказу и смотря по тамошнему делу и по высмотру… и как Бог вразумит.





БУЛАТ СУЛЕЙМАНОВ





Сулейманов Бикбулат (Булат) Валикович родился 28 мая 1938 года в татарском ауле Супра Вагайского района. В 1946 году он пошел в первый класс, но проучился всего два месяца. С помощью односельчан его все же собрали в школу, в 1954 году он успешно закончил семилетку. Два года работал в родном колхозе, окончил курсы трактористов. В 1956 году, переехав в Тобольск, начал учиться в татарской средней школе, но окончил её экстерном только в 1961 году. В 1962 году поступил в Казанский государственный университет на историко- филологический факультет, но по материальным соображениям бросил учебу. Работал грузчиком (Салехард), строителем (Омск), библиотекарем, на нефтяных месторождениях. Окончил заочно в 1974 году Литературный институт им. А.М. Горького. Впервые выступил в печати в 1962 году. Печатался в журналах «Юность», «Сибирские огни», в казанских журналах на татарском языке «Казан утлары», «Идель», еженедельнике «Литературная Россия», в тюменских периодических изданиях. В 1976 году стал лауреатом журнала «Юность». Первая книга на татарском языке — поэтический сборник «Таннор фонтаны (Фонтан зорь)» — издана в 1980 году. С этого же года он перешел на творческую литературную работу. В 1988 году издал в Казани книгу «Ак метеор (Белый метеор)». Цикл вольных переводов «Эхо Булата» осуществил А. Гришин, его переводили А. Васильев, Н. Шамсутдинов, П. Черкашин и др. поэты.

В память Б. Сулейманова с 1998 года в Тюмени проводятся региональные научно- практические конференции «Сулеймановские чтения». Его именем в 2002 году названа улица в д. Казарово. Посмертно в 1998 году в Екатеринбурге был издан сборник стихов «Мин себер татарымын (Я — сибирский татарин)».

Член Союза писателей СССР с 1984 года. Датой смерти Б. Сулейменова считается 5 марта 1991 года. В этот день он был обнаружен в своей квартире умершим задолго до этого дня. Похоронен в селе Ембаево Тюменского района.





* * *


Клином отлетные гуси прошли.

Грусть ненароком смахнула слезу.

Взмахи натруженных крыл тяжелы —

Ходят волнами озера внизу.



Завтра и я улетаю. Со мной

Что приключиться должно — приключись.

Молча роняет дождинку слезой

Этот последний на веточке лист.





Перевод с татарского Анатолия Васильева





* * *


Свободную птицу с красивым пером

В железную клетку заманят зерном,

И все её небо — в проеме окна.

Сломает в отчаянье голос она,

О жесткие прутья перо обобьет,

А ей умиляются: «Ладно поет!»





Перевод с татарского Анатолия Васильева





НЕ ЗАБУДУ ТЕБЯ, ИРТЫШ


Куда бы я по свету ни ходил,

Душа порой разбита и пуста.

О, мой Иртыш, ту воду, что я пил,

Хранят священной памятью уста.



Заполонила жизнь мою тоска,

Лишь вспомнил вербы кроткие в ночи,

Дыханье волн, прибойный шум песка…

А в сердце боль такая — хоть кричи.



Дорогу к пойме, гальку в ручейках

В своей душе навеки сберегу.

И волны в белопенных колпачках,

Что с трепетом встречал на берегу.



О, мой Иртыш, ты слышишь сердца

стук?

Я снова вспомнил зори над тайгой.

Пусть далеко я — знай, могучий друг,

Душой и сердцем преданно с тобой.





Перевод с татарского Павла Черкашина





И Я, СЛОВНО ПТИЦА


Когда весна внезапным всплеском

Приходит вдруг, и ледоход

Сверкает льдин слепящим блеском,

Я вижу в небе хоровод.

То в край родной стремятся стаи

Из дальних мест, с большой тоской

Крылами рассекая дали,

Чтоб обрести опять покой.

К родным озёрам и урманам,

Что краше нет на всей земле.

Чтоб песни петь седым туманам,

Привольный гимн своей стране.

И вновь душа моя крылата,

И сердцем снова мир любя,

У родника в часы заката

Я птицей чувствую себя!





Перевод с татарского Павла Черкашина





НИЖНЯЯ ВАРТА


Клочьями рвётся, дымит по углам

снежная вата.

Скулы свои подставляя ветрам,

правишь, скажи мне, к каким берегам,

Нижняя Варта?

Вьюжный тулупчик внакидку,

вразлет —

жаркое место!

Жжёт тебя ветер, морозец печет.

Белая, ты среди чёрных болот,

словно невеста.

Взгляда влюблённого не отведу,

сердцу отрада.

Ты бы взлетала у всех на виду,

да буровыми пришита ко льду,

Нижняя Варта.

Вот и сошёлся с тобою мой путь.

Ты — как награда!

Мне теперь надо работы вдохнуть,

чтобы в девон твой перо обмакнуть,

Нижняя Варта.





Перевод с татарского Александра Гришина





МАРГАРИТА АНИСИМКОВА





Анисимкова Маргарита Кузьминична родилась 20 апреля 1928 года в городе Ивделе Свердловской области в семье лесосплавщика. Окончила Свердловский педагогический институт. До 1963 года работала в Ивделе и Ивдельском районе учителем начальных классов, директором городского Дома пионеров, заведующей районным отделом культуры. В 1963 году переехала в Ханты-Мансийск. Здесь она работала заведующей отделом окружной газеты «Ленинская правда», возглавляла окружной отдел культуры, преподавала в Ханты-Мансийском педагогическом училище, была редактором студии телевидения. В 1974 году переехала в город Нижневартовск. Работала в вышкомонтажном управлении. С 1980 года перешла на творческую литературную работу.

Первая книга «Мансийские сказы» вышла в Свердловске в 1960 году. Мансийские сказы она записывала и обрабатывала и в последующие годы, они вошли в её книги «Оленья долина» (1965), «Танья-богатырь» (1973), «Земное тепло» (1970). В 1990 году она издала сделанную ею вольную обработку мансийского поэтического эпоса «Янгал — Маа (Тундра)». Итоговый сборник «Гнев тайги» (Тюмень, 1999) собрал лучшие её сказы в одну книгу.

В 1984 году в Средне-Уральском книжном издательстве (Свердловск) в серии «Энергия мира» вышла повесть М. Анисимковой «Лицом к ветрам». Широкую известность писательнице принесла её историческая проза. В 1980 году она опубликовала повесть о восстании в первой половине XIX века ненецкой бедноты под руководством Ваули Ненянга. В значительно дополненном варианте в 1984 году на её основе в издательстве «Советская Россия» (Москва) вышел роман «Ваули». В 1994 году опубликован её исторический роман «Порушенная невеста» о Н. Долгоруковой, отбывавшей в первой половине XVIII века ссылку в Берёзово. Автор романа «Плач гагары (1997), Роман «Наледь» (2000) посвящен событиям революционных лет на Севере Западной Сибири.

Произведения М. Анисимковой переводились на чешский язык. Она избрана почётным гражданином города Нижневартовска. Лауреат премии губернатора ХМАО в области литературы.

Член Союза писателей СССР с 1985 года. Живёт в г. Нижневартовске.





ПЛАЧ ГАГАРЫ



(отрывок из романа)


Весна в Сибирь прилетает стремительно. Всему начало чает солнце. Взобравшись высоко на небо, оно шлет пронзительные лучи-иглы, перед которыми не могут устоять снега. А буйные ветры несут на своих легкокрылых плечах запахи оттаявшей земли, соснового бора, пихтача, болотистых мхов. Шуршат, стонут оседающие снега. Горластые черные вороны облетают березняк и начинают свой вороний праздник после дальней дороги.

Сеновозная дорога просела. Отливает свинцом колея, заполненная талой водой. В высоком небе появляются первые стаи уток. Они кружат над озерами, первыми проталинами на болотах, шумят, радуясь скорому отдыху.

В одну из светлых ночей послышался грохот, будто пушечный выстрел. Это рухнул, оторвался от берегов лед на реке Сосьва. Холодный, влажный ветер застучал в стены острога, пробежал по крыше, с которой княжичи только вчера сбросили талый снег. Утром на берег вышло все семейство — посмотреть, как могучие волны уносят к великой Оби льдины. Коренные жители, по старому языческому обычаю, одаривают кормилиц кусками хлеба, сухарями, салом, мясом, рыбой, пирогами, шепчут, просят утопить в водах и унести в дальние дали их несчастья и беды.

Проходит день-другой, и янтарной зеленью покрывается вся бескрайняя земля. В нежной зеленой дымке березовой листвы теряются дали, прячутся под зеленью лома, сараи, конюшни. Безмерное множество красок, неподвластное описанию, рассыпано чьей-то щедрой рукой с небес и украшает болотистую равнину, безмолвно подбадривает живущих на ней; глядите, радуйтесь!

Однако с приходом теплых дней оживают и неисчислимые полчища комарья. Эти назойливые существа пробираются во все щели и щелочки, нет житья ни днем ни ночью.

Бедные княжны расцарапывали до крови каждый укус. Священник Петр, заметив на щеке княжны Елены несколько багровых пятен, посоветовал перебить и выгнать из избы всех до единого комара, плотно закрыть все окна и входную дверь, возле крыльца развести дымокур, то есть поджечь сыроватое гнилое полено, не способное воспламеняться, а только дымить.

— Это попервости оне вас пугают, — говорил мужик, пришедший развести возле порога избы дымокур. — Кровушки вашей попробуют и привыкнут. Оне на вас, как на медоносные цветки, налетели. А мы живем и не замечаем. Из- за этих тварей сокрушаться, так и жить некогда будет. Их уж из этих местов не вывести. Они туто жители вековечные, — похохатывал мужик, то и дело хлопая себя то по щеке, то по лбу, сам этого не замечая.

Княжна Екатерина попробовала помазать духами волдыри на лбу и руках младшей княжны Анны, которая, не переставая, плакала, не знала, как и куда спрятаться от комаров. И была удивлена: этих жужжащих кровопийц не стало.

Но где было взять столько духов? Несколько капель оставалось на донышке маленького пузыречка.

- Осталось только понюхать, — сказала княжна Екатерина и бросила флакон в раскрытую шкатулку.

- Папенька, духи помогают, комары их боятся! — восторженно сказала малолетняя княжна, но не получила никакого ответа.

Алексей Григорьевич с приходом весны затосковал. Перелетные птицы: гуси, утки, лебеди, беспрестанно перекликающиеся над головой, тревожили его, не давали спать по ночам. Он, привыкший к охоте, не находил себе места, хотя понимал, что охота здесь отличается от охоты в средней полосе России. Но разве можно забыть охотничий азарт, приготовления и хлопоты, лошадей, гончих собак?! Разве птицы изменили свои повадки, рассуждал светлейший князь, ранним утром вышедший на берег Сосьвы. Он не без зависти глядел на проплывающие мимо лодки, на носу которых обязательно виднелись ушастые головы собак. «Надо что-то делать. Под лежачую колоду вода не течет. Кому теперь до меня есть дело? Ведь коли я тут, то и братьям моим не легче, — он вспомнил их всех: Сергей, Иван, Александр Григорьевичи. Василий Лукич и его брат Александр, светлейший князь Василий Владимирович, князья Степановичи — все Долгоруковы. Неужто у каждого такая же горькая судьба?» — И вдруг он повалился на землю, потеряв сознание.

Княжичи возвращались из церкви в острог. Молодые и пригожие, они нравились жителям Березова. Особенно румяным девушкам, пригласившим их на гулянье.

- А ты что, так и будешь за нами пастухом ходить? — спросил караульного княжич Александр.

- Рад бы не ходить, да велено. Мне и жалованье за это платят, — ответил караульный, закрывая за ними ворота. Княжич Николай удивился, увидев на берегу батюшкин кафтан зеленого бархата.

От удара, случившегося на берегу, Алексей Григорьевич долго не мог оправиться. Наконец-то прибывший из Тобольска священник Серафим, ставший их духовником, каждый день бывал у него, исповедовал, утешал: у всех людей есть заступник — Господь Бог, и только вера в него приносит облегчение.

С приходом весны к Долгоруковым все чаще стал похаживать плотник Семен Баженов, выстроивший вместе с Александром Даниловичем храм и избу. Он долго присматривался к новым обитателям острога и понял, что эти господа и в подметки не годятся неугомонному Александру Даниловичу, но по своей доброте не смел осуждать людей. Чего с них взять. Господа они от рождения. Больно смотреть на их беспомощность, а по-другому они жить не могут и не умеют. Вот кабы их сейчас к ремеслу приучать: одному топор в руки, другого к рыбалке, третьего охотничьему делу учить, а так одна дорога — в кабак. Она самая легкая, рассуждал плотник, выходя из меншиковского дома, куда позвал его, постучав в окно, сам Алексей Григорьевич. Больше всего светлейший князь расспрашивал его про весеннюю охоту на водоплавающую птицу. Сам-то Семен не знал особой прелести в этом занятии, а по рассказам мужиков мог ответить князю на многие вопросы. Но не упустил случая сказать и про нынешнюю охоту, потому что приехавший с охоты сосед Прохор Зыбин захворал. Сказывают, от гомона птиц у него стало кружить голову, и он вовсе оглох. Алексей Григорьевич, представив, по-видимому, уплывающего от птиц охотника, засмеялся.

- У меня лодки есть. Могу куда недалеко с княжичами сплавать. Мне все берега знакомы. — Сказал и опомнился: они ж все под караулом! — Поутру, на зорянку, можно, — подмигнул Семен. — Александр-то Данилович много разов со мной плавал к Евлампию, и ничего!

У Алексея Григорьевича так и вертелось на языке: ему чего, этакому ухарю! Он, кабы захотел, и Неву перебрел, но ничего не сказал, передумал, зная, что одно слово потянет другое и, чего доброго, на худое выведет. По всему было видно, добрую память оставил Меншиков в душе этого человека.

- Как же устроить? Вот бы княжичи обрадовались! Может, караульного с собой взять? Кто тогда острог охранять станет? — спросил Алексей Григорьевич, спуская с постели ноги, и вдруг уставился на Семена. Ещё утром ему помогали спуститься с кровати, а вот сам! По всей видимости, хорошее настроение, воспоминание об охоте и желание доставить радость сыновьям отвлекли его от грустных дум и от болезни, и вот на-ка! Хотелось заплакать от радости, но он поборол в себе эту слабость.

- Князь-то Иван пусть будет дома, а мы потихоньку, потихоньку, по подберегу и уплывем с ними. Пусть порадуются, — весело говорил Семен, и было в его словах так много бескорыстной щедрости, что светлейший князь не находил слов благодарности за участие. Но сказать об этом не смел.

- А далеко? — только и осмелился спросить.

- На глазок верст десять — двенадцать. Одним словом, сразу после двух песков начинается крутояр. Вот там и стоят два чума Евлампия. Дале-то не поплывем. Обратная дорога работы потребует, а княжичи, поди, и весла в руках не держали.

- Твоя правда, не держали. На лодках- то плавали, сколь душе было угодно, так возле них были слуги да гребцы.

От радости княжичам плохо спалось. Да и как в это время отличить день от ночи, если эти ночи белые.

Семен приплавил к острой две лодки, бросил в нос котомку с едой. Не успели княжичи резьбу на веслах осмотреть, как увидели на противоположном берегу Сосьвы сохатого. Он огляделся, подняв большую рогатую голову.

- Лосиха, — зашептал кто-то из братьев, когда прокатилось мычание зверя. Все затаились. Из чащобы выбежал лосенок, ткнулся крутым лбом в материнский бок и, согнув передние ноги, стал сосать молоко.

- Не боится, — сказал Семен, хлопнул веслом по воле. Вспугнул лосиху. Она как-то смешно подпрыгнула, приподняв передние ноги и оттолкнувшись задними, побежала вдоль берега. — Кто её в эту пору убивать станет? Кабы в зиму так можно было завалить на мясо, а теперь только потехи ради? Так такого «охотника» судить станут. А эта ещё с лосенком.

Прежде чем разместиться по лодкам, Семен сказал княжичам:

- Остановимся на присаде, куда на лето ставит чум Евлампий. Он сам-то русский, только женился на вогулке, да и живет-поживает там уж много годов.

Две лодки поплыли вдоль берега, не выплывая на середину, вниз по реке. В одной сидели караульный с княжичем Николаем, на другой — Семен с младшими княжичами.

Чувствовалась предутренняя свежесть дремавшей земли. Ветер шевелил прибрежные кусты, сбросив с веток дрему, пробежал по волнам, сморщил их в мелкую рябь. Скоро каждый почувствовал речную прохладу. Семен потянулся за полушубком.

Низко нал рекой пролетела, просвистев крыльями, пара чирков. На горизонте заполыхала зорянка. Речные волны легко несли лодки. Семен взмахивал веслами только для того, чтобы выправлять ход.

Чуткие лайки давно расслышали всплески весел и с лаем выскочили на песчаный плес, обнюхивая воздух.

- Сейчас Евлампий покажется, — сказал Семен и добавил:

- У него девок полон чум, а сыновей нету. Но они и парням не уступят: на рыбалку ездят, на охоту ходят, оленей пасут.

Ждать пришлось недолго: мужик в длиннополой рубахе, с окладистой бородой и длинными волосами вышагивал по песчаной косе, а на самой кромке крутого берега выстроились, будто напоказ, его дочери. Разноцветные платья и цветастые платки раздувал ветер. Увидев прибывших мужчин, они не сделали и шага навстречу. Зато Евлампий открыто радовался.

- Охотники-то все мимо плывут! — обтерев руки о холщовые шаровары, поздоровался он с княжичами. — Кому дело до моего бедного жилья?

- Не прибедняйся, — засмеялся Семен. — Столько невест! — кивнул он в сторону крутояра. Сказал Семен это шутя, вовсе не подумав, как его слова отзовутся в сердцах княжичей. Диковинными, сказочными феями показались им дочери Евлампия. Больше всего удивила их красочная, невиданная до этого одежда. Сшитые по одному крою, платья их казались неповторимыми. Замысловатый орнамент из разноцветных полосок по подолу, как думалось княжичам, не шел ни в какое сравнение с блеском одежд царских фрейлин.

На берег они шли, завороженные увиденным, хотя лица девушек были прикрыты платками. Княжич Николай спросил об этом отца девушек:

- От сглаза не открывают лица?

- Нет. Это по материнской вере. По вогульской вере. Кабы вы были пожилыми или родичами, не закрывали бы они платками лица. Я уж не лезу в их дела. Научил только разговаривать по- русски, а остальное — все мать делает. Да вы проходите, проходите, гости дорогие, — суетился Евлампий, то и дело прикрикивая на собак, обнюхивающих приехавших.

Заметив интерес княжичей к дочерям, Евлампий все же не придал этому значения. Сестры были погодками, мало отличались одна от другой.

Семеро тут на берегу, да ещё одна в чуме, — смеялся Евлампий, чувствуя, как дочери отодвигаются от крутояра, и стоит княжичам сделать ещё несколько шагов, как они убегут с берега. Так и случилось.

Евлампий с охотой говорил Семену, что из зимней избушки переехали только две недели назад, что оленей пустили пастись на болото до самой осени. И чум один новый поставили с девками, помощницы уже стали, рассказывал он.

- А где они? — спросил Николай. — Куда делись?

Евлампий засмеялся.

- В чум заходите, — звал он к островерхому берестяному жилищу. — Уха свежая варится. Только-только сети проверил. Славный улов.

Семен нес котомку с едой, а вернее — с березовскими гостинцами.

- Где дочери ваши? — настойчиво повторил Николай.

- Да тут где-то, — спокойно ответил Евлампий, будто речь шла о бегающих по берегу собаках, не обращая внимания на любопытство красивого княжича. О новых поселенцах острога он вызнал давным-давно, теперь пришел черед разглядеть младших княжичей. Что они пригожи лицом — хватило одного пристального взгляда.

Откинув сшитую из больших березовых кусков коры дверь, княжичи стали заходить в чум — своеобразный конусообразный шатер, остовом его были аккуратные жерди, искусно переплетенные вверху так, чтобы было видно небо. На этих жердях лежали те же березовые листы, крепко обвязанные сыромятными веревками. В углу горел чувал — очаг, бросая на пол яркие блики. На больших плахах вдоль стен были постланы оленьи шкуры.

Вбежала бойкая женщина. Это была жена Евлампия. Лицо её было открыто, красивый платок прикрывал волосы.

Женщина поставила посреди чума низенький стол. Легкий звон наполнил чум: прогремели украшения, вплетенные в длинные косы вогулки.

И тут — как видение! Хорошо приглядевшись, княжичи увидели смирно сидящую на оленьих шкурах девушку с открытым лицом. Длинные косы, большие черные глаза под узкими бровями, чуть вздернутый носик — придавали её белокожему лицу очарование.

- Ей можно, — перехватив взгляд Николая, спокойно сказал Евлампий и уже тише добавил:

- Она слепая. Дусей звать.

По-видимому, девушка догадалась, что говорят о ней, поправила на коленях широкий подол расшитого платья и, немного погодя, поднялась со шкуры, вышла из чума.

Слепая она от роду, — вздохнул Евлампий. Он не стал бы говорить этого, если бы князь Николай, как околдованный, не вышел за девушкой следом. Она пошла к крутояру. Невесть откуда появившиеся сестры побежали за ней, о чем-то разговаривая. На их лицах не было опасения за сестру, которая вдруг залилась веселым смехом. Что-то колдовское, завораживающее было во всем, что увидел Николай, а особенно этот звонкий смех.

С реки дул холодный ветер, свистел в ветвях берез, раскачивал их.

- Простудишься! — закричал вдруг княжич, будто всю жизнь знал ее. Вогулочка замерла. Ей показалось, что голос этот опустился откуда-то сверху.

- Простудишься, — юноша снял с плеч бархатный кафтан и накинул его на плечи девушки. — Бог мой, как же ты хороша, — кто бы мог подумать, что княжич скажет принародно такие слова простой инородке. Да ко всему — слепой.

Княжичи хихикнули, но возглас Семена остановил их.

- Что это? Ладно ли? — всплеснул он руками и в недоумении глядел на растерявшегося Евлампия, на караульного, на всех кругом.

- Что же мне делать? — взяв Дусю за руку и поднося к губам горячую ладонь девушки, спрашивал княжич Николай.

Дуся стояла, словно завороженная, плохо понимая, что творится.

- Боже милостивый! Ладно ли с ним? — уже закричал плотник, обращаясь к Евлампию. — Или он бывал у вас? Давно знает ее? Не может же такого быть — увидел и прильнул. У меня ещё брюхо от ухи не остыло.

Евлампий был ошарашен поведением дочери, ни одним жестом не воспротивившейся держащему её за руку княжичу.

- Дуся, — шептал он, подходя к дочери. В стороне, как побитая собачонка, тихо повизгивала вогулка мать, пряча от всех глаза и не зная, что говорить и как быть дальше.

Девушка вдруг вздрогнула, словно проснулась.

- Я была там! — подняла она голову, указывая на небо. — Я говорила с хозяйкой нашего рода — священной птицей гагарой.

- Нет, Дуся. Это я с тобой разговаривал, князь Долгоруков. Это я стою возле тебя. Любовь твоя и моя встретились перед Богом.

Дуся весело засмеялась.

- Наша гагара жила с нами, пока не пришли из-за гор чужие люди. Они пришли к нам с огнем, и она улетела к Торуму, но каждую ночь спускается на землю, чтобы узнать, как мы живем. Никто никогда не видел, как она, сияя огненным светом, падает на землю и как в блеске солнца, в его ярких лучах она поднимается ввысь. Говорят, что только шаманы могут видеть её в ночи, слышать шум её крыльев, тихие крики, похожие на песни. Я видела нашу гагару, потому и не видят твоего лица мои глаза. Но она вернет мне мой свет.

- Радость моя! — говорил Николай, не обращая внимания на удивленные возгласы.

- Зачем так шутить над бедной девушкой? — лепетал Евлампий, не зная, что делать.

- Чего рот-то разинул! — закричал караульному Семен. — До беды недалеко. Видно, и надо было держать вас в остроге. Думал ведь, как лучше. Вот наказание- то! Прильнул к бедной девушке.

- Отец! Угощай богов. Князь пойдет в наш чум. Так велела наша священная птица гагара.

Осенью на широкую поляну, куда собиралась молодежь Березова, пришел княжич Николай, держа за руку слепую вогулку. Все переглянулись, зашушукались, но праздник продолжили веселой песней:

Как я Дусю целовал, миловал,

К своей печке я кухарочку нанял.

Да и сам я по водицу ходил,

Свою Дусечку я за руку водил.





Все знали, что вчера у них было венчание в церкви.





СТАНИСЛАВ МАЛЬЦЕВ





Мальцев Станислав Владимирович родился 18 июня 1929 года в Свердловске. В 1953 году окончил факультет журналистики Уральского государственного университета. Работал в газете «Тюменская правда». Непродолжительное время был литературным сотрудником газеты «Знамя», ответственным секретарем курганской молодежной газеты «Молодой ленинец». В 1957 году возвращается в Тюмень, работает ответственным секретарем «Тюменской правды». С 1973 года он — собственный корреспондент агентства печати «Новости» по Тюменской области.

Первая книга — сборник повестей о работниках милиции «По волчьему следу» была издана в 1958 году Тюменским книжным издательством. Автор книг для детей «Тайна голубой пещеры» (1961), «Про зайку Петю» (1965 и ряд последующих изданий), «Мы едем в Сургут» (1976), «Приключения двух друзей» (1982), «Кузя Щучкин — рыжий нос» (1992) и др.

Автор одноактной пьесы о строителях нефтепровода «След на земле». Она была поставлена на Тюменском телевидении, а в 1982 году опубликована в Москве в сборнике лучших одноактных пьес. Пьеса «Баллада о вечном городе» шла в ряде театров страны. Спектакль Тюменского драмтеатра по этой пьесе был удостоен диплома на Всероссийском фестивале спектаклей об освоении Сибири. Пьеса «В погоне за тайной» ставилась Донецким драматическим театром. Была поставлена и его пьеса «В трёх шагах от счастья» (1979).

Член Союза писателей СССР с 1985 года.

Живёт в Тюмени.





КАК ЗАЙКА ПЕТЯ ВОРОНЕНКА БОРЮ СПАС


Зайка Петя съел на завтрак две большие красные морковки и выпил стакан тёплого молока. И сказал папе:

- Я пойду погуляю по лесу. Папа кивнул головой.

- Сходи погуляй. Только от дома далеко не уходи. И вообще тебе уже пора подружиться с кем-нибудь. Плохо быть одному, без друзей.

Зайка Петя огорченно вздохнул.

- Я бы рад подружиться, а как? Я никого не знаю. Не с кем мне дружить.

- Старайся не давать в обиду слабого, помогать малышам, всегда быть честным — и друзей у тебя будет много.

Крепко запомнил зайка Петя папин совет и отправился гулять.

Бежит он по лесной тропинке, спешит посмотреть, как цветы цветут, как земляника на солнышке краснеет, как грибы растут, бежит узнать, что в лесу нового, интересного. Ведь зайка Петя там так давно не был — со вчерашнего вечера!

А в лесу хорошо!

Тихо, чуть слышно деревья шумят, в кустах птичка поёт, вдали ручеёк журчит…

Сел зайка Петя на тропинке, одно ухо — вверх, другое — вниз и слушает лесную музыку. Сидел-сидел, слушал-слушал, пока не надоело, а потом вскочил и дальше побежал. Бежит и по сторонам смотрит, что где делается. Всё ему интересно, всё любопытно. Вдруг он увидел под развесистой сосной большую муравьиную кучу.

- Вот так-так! Вот так дом у муравьишек! А ну, посмотрим, как вы там живёте! — Сел возле кучи, воткнул в неё прутик и смотрит, что будет. Муравьишки сразу забегали, засуетились, а зайка Петя смеется:

- Вот вы как здорово умеете бегать!

Смотрел зайка Петя, смотрел — надоело ему. Выдернул он прутик и говорит:

- Ладно, муравьишки, играйте. А мне некогда. И побежал дальше по тропинке.

А муравьишкам не до игры: нужно скорее домик свой чинить.

Бежит зайка Петя и поёт:

По тропинке я бегу,

Я бегу.

И чего-нибудь найду,

Я найду.

Жарко солнышко печёт,

Ох, печёт.

Ручеёчек вдаль течёт,

Вдаль течёт…





И вдруг увидел большую бабочку, которая летела совсем низко над землёй.

Зайка Петя сразу перестал петь, схватил прутик побольше и поскакал за бабочкой. Шумит на весь лес, прутиком машет. А бабочка посмотрела на него, крылышками сильнее замахала и улетела.

- Ты чего там шумишь? — услыхал зайка Петя откуда-то сверху и от удивления так и сел на задние лапки.

Сел и смотрит вверх, откуда голос раздался. И видит: на сосне гнездо, а из гнезда торчит голова с длинным клювом.

- Ты кто такой? Как тебя звать? — спросил зайка Петя.

- Я Боря, воронёнок. А ты чего там кричал?

- Это я просто так, — сказал зайка Петя и улыбнулся. — Спускайся ко мне, будем в пятнашки играть.

- Я не умею. Я ещё маленький.

- Ну, раз не умеешь, так и сиди там, а я дальше побегу. У меня дел много в лесу…

И зайка Петя вприпрыжку побежал по тропинке: топ-топ, топ-топ.

Попробовал красную с одного бока, но ещё кислую земляничку, расправился с целым семейством нарядных мухоморов, запустил шишкой в строгого серого дятла, вволю повалялся и покувыркался в солнечных лучах на мягких прошлогодних листьях. А потом стало ему скучно, и он побежал домой.

Бежит по лесной тропинке и вдруг слышит, кто-то его зовёт:

- Зайка Петя! Зайка Петя, спаси меня! Посмотрел зайка Петя вокруг — никого, посмотрел вверх, а там, на сосне, ухватившись за сук, сидит испуганный воронёнок Боря, а по стволу к нему подбирается большой чёрный дикий кот Васька. Как рассердился тут зайка Петя:

— Ах ты, чёрный разбойник! Ты куда полез? Вот я тебя! Слезай немедленно!

Кот Васька наклонил голову, чтобы узнать, кто это там кричит. Увидел зайку Петю, фыркнул насмешливо и полез дальше.

Тогда зайка Петя схватил шишку и что было сил кинул ею в кота. Но хотя он кидал шишки дальше других зайчат, всё же до кота её не добросил.

Кот Васька посмотрел ещё раз на зайку Петю и зашипел от злости.

- Мама! — заплакал воронёнок Боря.

- Где ты?

Тут зайка Петя пустился во весь дух вперёд по тропинке. Бежит и кричит: «Караул! Помогите!»

Но тихо в лесу. Никто не откликается. Только сосны шумят.

- Помогите! — ещё громче закричал зайка Петя.

- Что случилось? — раздался рядом с ним тоненький голосок.

Смотрит зайка Петя, а это — Муравей.

- Кот Васька хочет воронёнка Борю съесть! Помогите ему, муравьишки!

- А ты зачем наш муравейник ломал? Мы его строили-строили…

- Я больше не буду, простите меня. Я вам много гусениц наловлю и морковку принесу…

- Ну да уж ладно. Смотри, в следующий раз не балуйся.

Муравей быстро-быстро сбегал к своему дому и позвал муравьев. Они кинулись к сосне, вскарабкались по стволу вверх, догнали кота и набросились на него.

Кот Васька, держась одной лапой за дерево, другой с себя муравьишек сбивает. И медленно вперёд продвигается.

Увидел зайка Петя, что дело плохо, и поскакал опять по тропинке.

И вдруг услыхал: тук-тук-тук. Посмотрел, а на сосне — серый дятел, в которого он бросил шишкой.

- Дядюшка Дятел, а дядюшка Дятел! — взмолился зайка Петя. — Прогоните кота Ваську. Он хочет воронёнка Борю съесть…

Серый дятел наклонил голову, глянул на зайку Петю и спросил:

- А ты зачем в меня шишкой кидал?

- Я больше не буду, простите меня, — заплакал зайка Петя.

- Ну ладно, в следующий раз будь умнее. — И серый дятел полетел к сосне.

А кот Васька уже совсем до воронёнка добрался, уже и лапу к нему протянул. Тут серый дятел изо всех сил как клюнет в розовый Васькин нос!

Кот Васька завопил диким голосом, когти его сами собой разжались — и он полетел вниз. Шлёпнулся на землю, посмотрел на зайку Петю злыми глазами и понёсся по тропинке в глубь леса. Бежит на трёх лапах, а четвёртой нос прикрывает.

- Так тебе и надо, чёрный разбойник! — закричал ему вслед зайка Петя. — В следующий раз не полезешь куда не надо.

Потом зайка Петя поблагодарил серого дятла и муравьишек:

- Спасибо, дядюшка Дятел! Спасибо вам, муравьишки! А ты, Боря, не бойся, он к тебе больше не полезет. — И, помахав ему лапкой, побежал домой, напевая свою песенку.





КАК МИШКА-МЕДВЕЖУШКА МЕДКОМ ЛАКОМИЛСЯ


Мишка-медвежушка тяжело вздохнул. Мама ушла и не велела выходить из берлоги. И вот сидит он один и грустно сосёт собственную лапку.

Вспомнил малыш, как совсем недавно мама принесла ему большую тарелку прозрачного жёлтого мёду и как он обмакнул в него лапку и долго-долго её сосал.

От этого воспоминания у Мишки- медвежушки потекли слюнки.

«А не выйти ли мне на минутку и не поискать ли мёду? — подумал он. — Найду улей, суну лапку в мёд — и домой. Мама и не узнает, что я выходил…»

Мишка-медвежушка представил себе, как он бежит домой на трёх лапах, а четвертую держит перед собой. А она вся в жёлтом, прозрачном, вкусном-превкусном мёде… И вылез из берлоги.

Оглянулся, нет ли где мамы, и побежал прямо в лес. Бежал-бежал, искал-искал и наконец нашёл большую старую липу, около которой пчёлы так и вились.

- Ага! — сказал Мишка-медвежушка. — Вот вы где! Сейчас я к вам в гости приду.

И полез вверх.

Пчёлы сразу заметили его.

- Убирайся вон! Уж-ж-жалим! — громко зажужжали они.

Но Мишка-медвежушка, хотя ему и было страшно, продолжал лезть — уж очень ему хотелось мёду.

Тогда пчёлы рассердились и стали его жалить. Но густая шёрстка надёжно спасала его от укусов. Он только недовольно ворчал да изредка лапой отмахивался.

Но вот одна догадливая пчела прицелилась и укусила его прямо в чёрный мокрый нос.

Ой, как это было больно! Мишка- медвежушка завизжал на весь лес и чуть не упал с дерева. Он уже совсем хотел было спускаться вниз, как вдруг почувствовал запах мёда.

А пахло так вкусно, что Мишка- медвежушка закрыл одной лапой нос и продолжал пробираться вверх. А это очень трудно — лезть по дереву на трёх лапах.

Пчёлы же, увидев, что Мишка- медвежушка продолжает лезть, совсем рассердились. Набросились на незваного гостя и стали кусать его в уши, в щёки, в лапы, в голые пятки и в короткий пушистый хвост. Мишка-медвежушка только повизгивал. Он уже не лез вверх, а лишь старался поплотнее прижаться к дереву и закрыть лапой нос.

Так он и висел, а пчёлы тучей вились вокруг него и кусали куда попало. И вдруг лапы у медвежушки сами собой разжались, и он полетел вниз, ломая ветки.

Шлёпнулся Мишка-медвежушка на кучу хвороста, подскочил, как мячик, и, жалобно плача, бросился наутёк. Ох и шуму было в лесу! Даже старая тётушка Сова проснулась в своём дупле.

Первым услыхал его вопли зайка Петя. Он сразу узнал голос своего друга и бросился на помощь. Увидел, какая беда стряслась с ним, и закричал:

- Скорее беги к речке!

И Мишка-медвежушка, визжа на весь лес, бросился к речке.

За ним тучей летели пчёлы. Они грозно жужжали и кусали лакомку.

Наконец Мишка-медвежушка добрался до речки и с размаху плюхнулся в воду.

- Вот теперь будешь знать, как к нам за мёдом лазить! — крикнули пчёлы и улетели.

А Мишка-медвежушка сидел в воде и плакал. Зайка Петя смотрел на него с берега и говорил:

- Как нехорошо получилось! Зачем ты полез к пчёлам? Ведь они тебя так искусали, что и мама не узнает. Ну ладно, вылезай, они уже улетели!

Мишка-медвежушка выбрался на берег, но боль не проходила.

- Я немножко хотел только лапку обмакнуть, а они… — оправдывался он. — Теперь нос болит, и хвостик тоже болит, а медку я так и не попробовал.

Жалко стало зайке Пете друга.

- Хорошо! — сказал он. — Пойдём со мной, достану тебе немножко медку.

И зайка Петя со своим бедным искусанным другом пошли обратно к той самой липе, где жили пчёлы. Как увидел их Мишка-медвежушка, испугался, спрятался за большой старый пень и дальше не идёт.

- Нет, — говорит, — боюсь, опять они меня покусают. А зайка Петя смеется:

- Не бойся, пойдём.

Подошёл зайка Петя к липе и постучал по стволу лапкой: тук-тук-тук!

Сразу прилетела большая пчёлка. Она, наверное, была дежурным сторожем.

- Это ты, Петя? — спросила она. — Чего тебе нужно?

- Здравствуй, пчёлка, — вежливо ответил зайка Петя. Он вообще был очень вежливым, так его мама и папа учили. — Как вы живёте, все ли у вас здоровы?

- Спасибо! — улыбнулась пчёлка. — У нас всё хорошо. А ты, Петя, как живёшь?

- Спасибо, и я хорошо. Шёл мимо, услыхал запах мёда. Очень вкусно! Дайте мне немножко вашего медку попробовать.

- Ах, зайка Петя, — вздохнула пчёлка. — Ты ведь знаешь, что мы собираем мёд на зиму.

- Мне совсем немножко, — продолжал зайка Петя. — Пожалуйста, я вас очень-очень прошу.

- Ну ладно. Немножко мы тебе дадим, раз ты вежливо попросил. Сорви-ка листик лопуха.

Быстро сорвал Петя лист лопуха, и пчёлки принесли ему душистого светлого мёду.

- Спасибо, большое спасибо, пчёлки! Желаю вам всего самого хорошего! — зайка Петя осторожно взял лист обеими лапками.

- Кушай на здоровье, Петя! — И пчёлки улетели.

Вот радости-то было, когда Мишка- медвежушка получил мёд!

- Почему же это тебе пчёлки мёду сразу дали, а меня покусали всего? — удивился он.

- Очень просто, — улыбнулся зайка Петя. — Неужели ты сам не догадался?

Мишка-медвежушка даже есть мёд бросил, сидит и смотрит на друга, догадаться хочет. А вы, ребята, догадались?





АНАТОЛИЙ ВАСИЛЬЕВ





Васильев Анатолий Иванович родился 6 декабря 1936 года в г. Ишиме. В 1942–1951 годах жил в деревне Безруково (ныне — Ершово). Окончил в 1958 году Киевское военно-медицинское училище, а в 1964 году Омский медицинский институт. В 1974 году окончил политологический факультет военного университета. С 1964 года служил в армии в частях, а в 1968–1987 годах — на военной кафедре Тюменского медицинского института. Кандидат медицинских наук, доцент, подполковник запаса.

Первые стихи были опубликованы им ещё в студенческие годы. В 1961 году был лауреатом конкурса одного стихотворения, который проводила газета «Комсомольская правда». Печатался в журналах «Сибирские огни», «Юность», «Наш современник», «Октябрь», «Байкал», «Советский воин», и др., в газетах «Комсомольская правда», «Литературная Россия» и др., в альманахах и коллективных сборниках. Первая книга «Под одним небом» вышла в 1963 году в Омске. После неё последовали поэтические сборники «Твоими тропами» (Новосибирск, 1965), «Завтра выпадет снег» (1971), «Ранний мир» (Свердловск, 1977), «Середина сентября» (Москва, 1979), «Ради прошлого и будущего» (Тюмень, 1988), «Вечерние птицы» (Тюмень, 1999), «Я дальний путник» (Тюмень, 2000) и др.

Выступал и в жанрах исторической прозы. Декабристу К. Рылееву посвящен его исторический роман «Прошу тебя, государь…» (1986). Роман «С надеждой быть России полезным…» (1994) посвящен В. Кюхельбекеру. Они вошли в его большую прозаическую книгу «С надеждой быть России полезным» (Тюмень, 2000), в которую были включены также его исторические очерки «Главы секретной повести», «Отодвинутая судьба» и «Его земные пути». В 2007–2008 годах вышел трехтомник его избранных сочинений.

В 1988 году создал и возглавил в Тюмени отделение Российского фонда культуры. Был инициатором ряда периодических изданий: «Сибирский тракт», «Казачья застава». С 1999 года главный редактор альманаха «Врата Сибири». Лауреат областной литературной премии им. И.М. Ермакова (1987). Заслуженный работник культуры (1999). С декабря 2004 по декабрь 2006 года избирался ответственным секретарём Тюменской областной писательской организации.

Член Союза писателей СССР с 1987 года. Живёт в Тюмени.





* * *


Ах, какая ты рыжая-рыжая!

Было просто сердце обжечь.

Под какими надежными крышами

Это пламя надо беречь?!



Брови сходятся у переносицы.

Мне понятно давным-давно:

Не успеешь мигнуть — перебросится

На соседний квартал оно.

Ветер искрами раскаленными

Полетит на мои пустыри…

Только я из огнепоклонников,

Ты не слушай меня — гори.





* * *


Сумасбродная, непослушная,

Все срывающаяся в бега,

Я засею твоими веснушками

Удивившиеся луга.



И когда голубой околесицей

Май пройдет по земле через год,

Столько рыжих ромашек в окрестности

Из веснушек твоих взойдет!

На увале любом, в низинке ли, —

Где б твой путь ни лежал незрим, —

Встанет каждая не былинкою,

А признаньем моим живым.





* * *


А я без тебя все равно не смогу.

А я без тебя как иголка в стогу.

Сквозь снежную замять прорвется апрель

Весну на земле утверждает капель.

С нависшего неба гроза упади —

Зеленою порослью всходят дожди…

А я без тебя все равно не смогу.

А я без тебя как иголка в стогу.





* * *


Женщина стоит на подоконнике.

С тряпкой наклоняется к ведру.

Тоненькие-тоненькие кленики

Вдруг зашелестели на ветру.

И как будто в уличный проем

Голубые выплеснулись конники.

А всего-то с тряпкой и ведром

Женщина стоит на подоконнике.





ЗЕЛЕНЫЙ ОСТРОВ


Дощатый мост. Дорога на Ишим.

Над маревом плывущие увалы.

И чибисы, над зарослями тала

Взлетающие с утренних лощин.



И свет из тех послезакатных сит

На западе в июле перед жатвой,

Когда с покоса бойкая лошадка

Под сумерками весело трусит.

И колкая сентябрьская стерня,

И паутин сентябрьское касанье…

Родись я под другими небесами —

Во мне недоставало бы меня.





СВЕТ БЕЗ ТЕНИ


Люблю неторопливые слова.

Неторопливо падает листва.

Неторопливы дни в лесу осеннем.

Дымы неторопливы над селеньем.

И журавлей в заоблачный разлив

Нетороплив полет. Нетороплив.





* * *


Александру Гришину





Научи меня быть молодым.

Дни не встанут в розовом дыме.

Просто с пыльной тропинки алтын

Ни гроша не имевший поднимет.



Никаких чудес в решете.

А такая малая малость:

На какой-то далекой версте

Что-то очень мое потерялось.

Сам с собой один на один.

Не находит душа причала.

Научи меня быть молодым —

Остается времени мало.





* * *


Не положить Россию ниц,

Меня не положить.

В моей душе её границ

Не перешить.



Не приводи других в пример,

Слов не переиначь:

Я старый русский офицер

И старый русский врач.





ТЮМЕНЬ


Обложили Тюмень болота.

Обступили Тюмень леса.

Постоянно в её широтах

Непогодные небеса.

Перекрыты пути-дороги.

Соизмерь. Рассчитай. И взвесь.

Если черти ломают ноги,

То, наверное, только здесь.

Отступи и не пробуй силы.

Горизонт не проступит, стёрт.

Теплоходу причал опостылел,

Самолету — аэропорт.

Обложили Тюмень болота.

Обступили Тюмень леса.

Постоянно в её широтах

Непогодные небеса.

А под нею — не слышно разве?!

А под нею ревет-гудит

Голубая стихия газа,

Нефти черный котел кипит.

Ни замены им, ни отмены —

Пребывают всегда в цене.

И ни шагу без них Тюмени,

И ни шагу без них стране.

Не сошлешься на то и то-то.

И не скажешь, что не могу.

Простилает Тюмень болота.

Прорубает Тюмень тайгу.

Носят грузы вода и воздух —

Вопреки и наперекор…

Государственных планов поступь.

Государственный разговор.





АЛЬФРЕД ГОЛЬД





Гольденберг (лит. псевдоним — Гольд) Альфред Генрихович родился 26 мая 1939 года на станции Бурея Хабаровского края в семьешкольного учителя. Вскоре семья переехала в Свердловск, где и прошли детские и юношеские годы поэта. Он рано начал трудовую деятельность, в шестнадцать лет уже работал художником- оформителем, потом разнорабочим в геологических и топографических партиях, шофёром в строительном тресте. В 1956 году окончил вечернюю школу рабочей молодёжи. Трудовая биография А. Гольда отличается сменой профессий и мест: он работал монтажником в Ангарске, электриком в Свердловске, матросом рыболовецкого траулера на Тихом океане. В 1969 году заочно окончил исторический факультет Уральского госуниверситета. В 1971 году связал свою жизненную и творческую судьбу с тюменским Севером. Был специальным корреспондентом окружного радио в Салехарде, а с 1977 года — собственным корреспондентом на обустройстве Уренгойского газоконденсатного месторождения. Долгие годы жил в Надыме. В конце 80-х годов вернулся на Урал.

Первые стихи А. Гольд опубликовал в 1957 году в свердловской молодёжной газете «На смену». Занимался в литературном объединении при Свердловской писательской организации. В 1961 году в журнале «Урал» было напечатано его стихотворение «Рыбаки», которое поэт считал началом своей творческой биографии. После этого последовали публикации в коллективных сборниках «Заветное», «День уральской поэзии», «Семь весенних дней» и др. Первая книга стихов «Мост» вышла в 1969 году. Она во многом определила тематику его творчества: романтика трудовых буден, героика трудных дорог. В книгах «Красная луна», «Дерево тревоги», «Колесница», в публикациях в журналах, альманахах и коллективных сборниках он расширяет тематику творчества, обращается к социальным и нравственным проблемам своего поколения. Острые проблемы освоения Севера побудили поэта обратиться к публицистике. В 1982 году выходит его документальная повесть «Надым», а в 1984 — книга очерков «Полярные встречи». Третья книга документальной прозы «Десант на Ямбург» издана им в 1987 году. В 1997 году вышел двухтомник его поэтических произведений «Земные времена».

Член Союза писателей СССР с 1987 года.

Умер А. Гольд 30 мая 1997 года в Екатеринбурге.





И Я БЫВАЛ ПОЭТОМ ИНОГДА


Поэтом невозможно быть,

поэтом можно только бывать





И я бывал поэтом «иногда».

И знаю миг, когда глядишь, как в воду,

И зришь без напряженка, без труда —

Насквозь — Пространство, Время и Природу…

И я входил по синим изразцам

В покои богоравных. И у трона

Из рога вермут пил за фараона

И предлагал отпробовать жрецам.

Надменные хранители огня,

Они пытались поразить меня

Иллюзионом древнего разлива.

Наивные! Они не знали Кио!

А Рим? Лежим, бывало, и дымим

С Нероненком (он маленького роста!).

Я говорю: «Клянусь Сатурном, Рим

Легко поджечь, да потушить непросто!»

Он потрясен. В его глазах — испуг.

- Тебе известны тайны жизни, друг?!

А я в ответ спокойно и сердито:

- История, старик, мадистра вита!

Так — люди, моды, годы, города…

Я знал Христа, Петра, встречал Иуду.

Да, я бывал поэтом… иногда

И, может быть, ещё когда-то буду!





ЗАКЛИНАНИЕ


Полынь-трава, крапива да пырей.

За рощей — дол, за долом — косогоры…

То берегом реки, то по горе

Бредут, купая маковки в заре,

Отвергнутые калики — соборы.

В глазницы звонниц вороны сквозят.

Бредут к селу: не будет ли подачек…

Да только села издали грозят

Кувалдами бетонных водокачек.

На эту брань безмолвную взгляну

И удалюсь в прохладный гомон леса.

Да нет! Не так мне жалко старину, —

Меня страшит кичливый тон прогресса.

Моя страна! Зову тебя моей

От Закарпатья до краев Сибири…

Прольешь ли свет на краткость наших дней,

Припомнишь ли, как мы тебя любили?!





БЕЛАЯ НОЧЬ


Стеклянного июня в Салехарде

Мерцает то ли полночь, то ли день…

Поблескивая матовой кокардой,

Светило — как фуражка набекрень…

Посвечивают сонные причалы,

Где катера укачанные спят…

И краны наклонились к ним, печальны,

Под грузами их блоки не скрипят…

Мерцает гладь…

Кто молвил: «быстротечность»?!

Здесь все неторопливо и светло…

И ночь как день…

Стеклянный свет…

И вечность

роняет в воду берега крыло.





* * *


Когда сменяют маски времена,

Когда, сметая знаки и знамена,

Всеобщей смуты пенная волна

На трон жреца возносит пустозвона,

Когда лакеи рядятся в дворян,

А плут и вор — в судейские одежды…

О, Боже, не оставь своих мирян

Без воли, без ума и без надежды.

Открой им суть простую, как глоток

Речной воды, не фанты и не пепси:

У Истины прямой и чистый взор,

И поступь невихлявая упруга.

И если мы не сверзлись до сих пор

В тартарары — той Истины заслуга,

Я помню дни её триумфа. Дни,

Когда над мраком лагерного праха

Вставали Пангод первые огни,

Взвивая дым надымского размаха…

Когда на зов Отечества, страны,

давно изжившей древние разлады,

Разноязыки, молоды, сильны

Со всех сторон слетались в круг бригады.

Со всех краев…

И был Полярным круг…

Но не полярны — замыслы и цели,

И слово «брат» равнялось слову «друг»,

Как в Царскосельском, может быть, лицее:

«Товарищ, верь, взойдет она — заря…»

И верили, и шли единым строем…

И ты не верь тому, кто скажет: «Зря», —

Сегодня проще выглядеть героем.

Да, проще, проще — с шашкой у бедра

В чужих крестах куражиться, в погонах,

Чем кашеварить в тундре у костра

Иль в бугульминских замерзать вагонах…

Но Истина, её не посрамить!

Во все века её первична квота,

Она и есть связующая нить

Земных времен. И имя ей — Работа.

Ее творенья — замок и собор,

Чум кочевой и вышка буровая,

Она не там, где лязгает затвор,

Но только там, где правит мировая.

И кто причастен к Истине судьбой,

Не ведавшей ни страха, ни корысти,

Лишь тот достоин почести любой —

И вечной славы, и великой кисти.

Хвала тебе, Рабочий Человек!

Утри слезу с обветренного лика…

Сойдет на нет срамной двадцатый век,

И Родина воспрянет, многолика…

И ценности вернутся. И в краю,

Где электродом писаны новеллы,

Благодаренья знаком — в честь твою

Воздвигнет несгораемые стелы!..





* * *


Холодно, холодно, холодно,

Иней на ветках берез…

И ни малейшего повода

Верить в удачу всерьез.



В арках полярного города

Белых сугробов затор.

Ветер сутулый от холода

В окна скребется, как вор.



Что же мы, грешные, стоили,

Путь пробивая во льду?

Строили, строили, строили

Рай для кого-то в аду…



Ходики тикают кассово.

В окнах — бесцветная муть.

И ничего — даже красного,

Чтобы друзей помянуть.



Но что-то было же розовым

В той несусветной дали.

Вспомню ли Колю Морозова,

Ваню Мартынова ли.

В

от они в робах, да об руку,

Пьяные от высоты,

Ходят бесшумно по облаку

С Господом Богом на «ты».



Грустно немного, да стоит ли

Боль высекать из струны?

Мы инвалиды истории

Самой Великой Страны…





ЮРИЙ АФАНАСЬЕВ





Афанасьев Юрий Николаевич родился 11 апреля 1940 года в селе Питляр Шурышкарского района ЯНАО в семье рыбака. Родители его ещё в 1929 году были сосланы сюда с Южного Урала. Матери не полагался декретный отпуск, и он родился прямо на лесоповале. Рос среди коренных жителей поселка ненцев и ханты, свободно владел их языками. После окончания семилетки в родном селе в 1955 году поступил и в 1959 году окончил Салехардское национальное педагогическое училище, в котором начал работать воспитателем. Военную службу в 1959–1961 годах проходил на флоте. В 1966 году заочно окончил Ленинградский педагогический институт им. А.И. Герцена. Преподавал психологию в национальном училище, был директором Овгорской школы-интерната (1965–1969), несколько лет (1969–1972) отдал партийной работе. В 1972–1981 годах редактировал районную газету «Ленинский путь», после этого вновь стал директором школы.

Литературным творчеством занимался с 1962 года. Печатался в журналах «Урал», «Костер», газете-журнале «Тюмень литературная». В 1974 году издал первую книжку «Сказки дедушки Ай-по» (по мотивам хантыйского фольклора). В основу книги была положена легенда о храбром охотнике, освободившем тундру от власти злого чудовища. На студии «Союзмультфильм» по этой книге был создан полнометражный мультипликационный фильм. В 1980 году издана книга повестей и сказок для детей «В морозный день». В книге «Обская паутина» (1984) Ю. Афанасьев продолжил художественное освоение традиций и быта северных народов, рассказал о неистощимых рыбных богатствах края и хищническом их истреблении. В 1994 году в библиотечке салехардского альманаха «Ямальский меридиан» была опубликована повесть «Ритмы Тундры». В альманахе салехардских литераторов «Под сенью нохар-юха» в 1995 году опубликовал рассказ-быль «Две ели», в котором продолжил художественное освоение темы единства народов Севера. В 2000 году рассказы и сказки Ю. Афанасьева были собраны им в итоговый сборник «За Белой горой».

Ю. Афанасьев — основатель и редактор альманаха «Обская радуга». Инициатор создания и длительное время ответственный секретарь окружной организации «Литератор Ямала»…

Член Союза писателей СССР с 1988 года. Умер Ю. Афанасьев 15 ноября 2004 года в г. Салехарде.





ЧУЖОЙ ЗАЯЦ


Бежит узкая лыжня, прячется за перелески, за бугры. Ещё быстрей бежит по ней Ромка. «Нехорошо», — скрипят седые ели. «Срам», — верещат сороки. Бросил Ромка лыжню, пробирается по белоснежным буграм на своих маленьких лыжах. Страшно охотнику остаться одному в лесу. Закружила позёмка. Цепляются сучья, норовят стащить добычу. Градинами катятся слёзы. Растерялся Ромка, потерял дорогу. Зубы стучат от страха, а ветер злорадствует — завертел вокруг хоровод снежинок, ничего не видно… Как вдруг замерцал где-то под горой красный огонёк. Запрыгало сердце от радости. Подтянул штаны охотник, высморкался и покатил с высоты…

Избушка не избушка — торчит из-под сугроба железная труба, летят из неё жаркие искры, сладко пахнет дымом. Это же избушка Санько! Дружно и хрипло залаяли собаки, то набегая на Ромку, то с презрением отскакивая — видно, тоже почуяли что-то недоброе. А руки застыли, не держат палки, которые болтаются на тесёмках. Мнётся Ромка около двери. «Что же сказать Санько? — думает он. — Разве можно это скрыть от глаз его».

Вышел старик, отогнал собак.

— Ромкин! Заходи, Ромкин, чай пить будем… У-у, какой большой заяц! — заметил он за плечами юного охотника добычу. И, наклонившись, помог отстегнуть с кисов крепления.

Как мечтал Ромка гордо отцепить зайца, а сейчас молчит, не знает, что ответить, косит глаза в угол. Ведь когда-то Санько научил его делать и ставить петли на куропаток и зайцев. Подстелил старик оленью шкуру для гостя. А когда вскипел чай, пододвинул к раскалённой докрасна железной печи маленький столик на низких ножках.

- Пей, Ромка, чай. Чай пить — зубов не надо.

Санько ловко уселся на пятки, а Ромка, как ни старался согнуть под себя ноги, всё равно они торчали выше стола, как два пенька.

- Сегодня зайчика поймал, завтра, может, с волком бороться придётся. Кушай, Ромкин, — Санько пододвинул тарелку с варкой на утином жиру. Но расхотелось есть Ромке, подкатил комок к горлу. Покраснел Ромка, поскорее вышел из-за стола.

- Почему грустный? — забеспокоился Санько. Ромка пошёл в угол, поднял зайца, протянул:

- Возьми, Санько.

- Что ты, что ты! — отмахнулся тот испуганно. — Нельзя.

- Возьми! — почти крикнул Ромка. — Это не мой заяц. Я утащил его с твоих петель…

Старик почесал реденькую бородку.

- Петли, однако, и правда мои, — хитро прищурился он, — да, видно, зайчик не в мой котёл просился…

- Как твои? — растерялся Ромка. — Разве ты сразу узнал?

Ни к чему теперь были и чистосердечные признания. Разве не мог он сам раньше догадаться, что ничего не может ускользнуть от зоркого глаза Санько. А старик и не пытался утешать Ромку.

- Свою одежду с чужой не перепутаешь, — будто угадывал он Ромкины мысли. — Из своей проволоки делал — как не знать. И заяц попался в петлю, что привязана за ёлку.

Так оно всё и было. Ромка спустился в овражек к Югану. Зайца увидел, а дальше всё руки сделали. Зачем? — и сам не знает, просто хотелось его подержать.

- Значит, я вор? — упавшим голосом спросил он и умоляюще посмотрел на строгого старика.

- Может, нет, — уже помягче ответил Санько и усадил Ромку снова за стол. — Вор к хозяину не приходит. Волк оленя утащит — пастуху не говорит. Однако Ромкин сам себя хотел обмануть, да за советом пришёл…

Санько вроде ни в чём и не утешил, но Ромке стало легче, и он за обе щёки уплетал теперь и варку, и от куропачьей ножки не отказался.

Ветер совсем утих…

— Э-э, нельзя, — протянул старик Ромке зайца, хотя незадачливый охотник пытался спрятать руки за спину. — Такого обычая у нас нет, — покачал седой головой Санько. — В одной легенде говорится: человек от подарков отказался, а утром люди увидели, что у него вместо носа хорей вырос от нехорошей гордости…

Через несколько минут счастливый Ромка, размахивая зайцем, быстро катил к своему дому.





ВАМ ВВЕРЯЕТСЯ АВТОРИТЕТ


Мы дети прошлой системы, авторитарной, порождены были ею, и от этого никуда не уйти. Идеология главенствовала над нами, журналистами, и мы, если честно признаться, служили ей верой и правдой. Особенно наглядно это виделось в сельской местности. И себя я помню: с каким вдохновением мы пропагандировали свою систему так, что доярка по уши в навозной жиже упорно добиралась до своей фермы, проклиная загнивающий капитализм, материла этих рабочих за бугром, которые все бастуют, бастуют, а толку нет, ни одного капиталиста свергнуть не могут.

Кульминацией всему, большим наслаждением, подобно церковному обряду, было петь на партийных конференциях: «… Весь мир насилья мы разрушим до основанья…» Обычно за занавесом ставилось несколько певучих зыряночек. Иногда так исполним, аж мурашки по коже бегут от коллективного удовольствия. Но часто во время этих форумов случались казусы, особенно с электрическим светом. Его попросту отключали: то дизель сломался, то на электролинии неисправность…

В типографии стояла единственная плоскопечатная машина. Хорошо, что с нее не снимали маховик, и верный типографский работник с довоенных времен Щетков с желтизной на лице от типографской свинцовой пыли по-военному покрикивал на редактора:

— Подмогни-ка!

Если не хватало силенок, приглашали с улицы парней и все же прокручивали эту «бабу-ягу», печатая вручную выборные партийные списки.

Партийный форум только начинался, а эти коммунальщики с электростанции уже «наговорились». Кого-то находили спящим возле дизеля, другой засунул башку в емкость с соляром, так с ведром в руках чуть и не окочурился.

Но больше всех завораживало в этих форумах первое слово: «Товарищи!» Пауза доводилась до звенящей тишины. И только потом «…Трудящиеся Шурышкарского района все как один, вдохновленные решениями (очередного съезда или пленума)…». Множество цифр приводилось, какие мы хорошие труженики, в согласии с указаниями Москвы живем. А то, что рыбак вынужден рыбу закапывать в ямы, без денег, без хлеба… это относилось ко второй части доклада: «…конечно, есть и у нас некоторые недостатки…» <…>

«Шариковы» в нас неистребимы, поскольку мы находили все способы себя унизить.

Уже началась перестройка. Но, как всегда, около «трехэтажки» — райкомовского дома в ноябрьские праздники состоялся митинг. Одна учительница притащила портрет своего любимого члена политбюро. Её коллега упрекнула, что сейчас так не делают, новая политика началась, и мало ли чего… Учительница до того растерялась, со страха давай засовывать этого «члена» под пальто за пазуху, а он не вмещается… Тогда они обе бросились к ближайшему дому и засунули, наконец, его под крыльцо.

Интеллектуальный и бытовой уровень коммунистов в селе был невелик. Некоторые отчаявшиеся бабы в открытую сравнивали своих мужей с ними. Одна из женщин в Мужах, вцепившись обеими руками в чуб своего мужа, отчаянно визжала: «Нажрался, как коммунист, собака… Детей, что ль, хочешь по миру пустить?»

- За что ты его так, тетя Даша? — поинтересовался.

- А всю зарплату пропил, — завыла она, продолжая утюжить мордой по грязи своего ненаглядного.

Было принято, если муж себя плохо ведет в быту, выносить решение на профсоюзном собрании — его зарплату выдавать только жене.

В шестидесятые годы только-только в районе начались политзанятия. Толком ещё не было четких программ, и на местах пропагандировали кто что хотел, иногда неся ахинею. В Шурышкарах вообще партийная организация состояла из нескольких членов, в основном руководителей, потом усилился прием среднего звена среди бригадиров лова, оленеводов, которые годами не были на собраниях. И вообще предпочтение отдавалось трудовому мозолистому люду. В то же время не так просто было вступить в партию представителям интеллигенции. Чего боялась партия? На мой взгляд, боялась она того, что, приди в нее молодая, интеллигентная, энергичная молодежь — места бы не осталось в ней «шариковым и кухаркам», да и сама партия изменилась бы по содержанию, отказалась бы от догм и перешла к делам. <…>

Больше всего запомнилась поездка в этот же поселок в роли инструктора по подготовке к пленуму. Перво-наперво от жителей поселка мне была вручена петиция, как себя ведут коммунисты. Признаться, вели они себя не очень хорошо. Отчего-то киномеханик поссорился с бригадиром лова. Настал банный день. Для всех жителей села это всегда было маленьким праздником. Баня стояла на берегу озера-сора. Первым её посетил киномеханик. За ним пришел навеселе бригадир лова. По одежде он понял, что его «вражина» уже голый внутри. В бане стояли рыбозаводские деревянные получаны: одни с кипятком, другие с холодной водой. Заметив своего недруга, который огромным железным ковшом черпал воду себе в широченный таз, бригадир решительно схватил его за ноги и опрокинул в чан. Беспартийная масса спасла представителя самого передового искусства — кино, выволокла в предбанник и кое-как откачала. Хорошо, что не в чан с кипятком попал. Очухавшись и пылая жаждой мести, киномеханик ворвался в моечную, но злодея не обнаружил. Тот, покрякивая, охаживал себя веничком в полутемной парилке. Не долго думая, киномеханик безжалостно схватил обидчика за детородное изобретение и спустил его с полки по скользким ступенькам.

Дальше борьба уже продолжалась на улице. Схватив по полену, они отменно друг друга подубасили. А тут бабы с ведрами за водой… И хоть коммунисты были голыми, они все равно их узнали, о чем и поведали в своем обращении. Были и другие происшествия и дела. Как честный коммунист представил я добросовестную справку в райком и, наверное, вконец расстроил первого секретаря Дударева, что партиец из меня не получится. Всего требовалось ответить на вопросы, которые заранее были даны отделом пропаганды: сколько проведено партсобраний, кто чего перевыполнил, а кто не дотянул…

Спустя немного времени вызвали на бюро и не без споров предложили редакторство в газете.

— И учтите, — подчеркнул заведующий отделом пропаганды, постоянно подрыгивая ногами под столом. — Вам вверяется большой авторитет.

— Как он может «вверяться», если я ещё не работал и люди меня не знают?

Тут уж у заведующего ноги ходуном зашлись в каком-то тике.

Смотри-ка, понимаешь ли. Он, можно сказать, огрызается, понимаешь ли. Зря вы, Геннадий Степанович, настаиваете на таком решении, понимаешь ли…

Но первый свое решение уважал. Так с 1972 года районка стала моей журналистской школой.





ВЛАДИМИР ВОЛКОВЕЦ





Волковец Владимир Михайлович родился 22 февраля 1953 года в посёлке Чур (Удмуртия). В 1972 году окончил Шарьинский совхоз- техникум в Костромской области. Служил в армии. Работал слесарем, сотрудником районной газеты. В ХМАО с 1972 года. 1983 году окончил Литературный институт имени А.М. Горького. С 1984 года — редактор районной газеты «Путь Октября».

В 1982 году в московском издательстве «Современник» издал книгу стихов «Сосновый дом». В 1986 году в Средне-Уральском книжном издательстве вышел поэтический сборник «Отцовский лес». Выходили сборники «День начинается с ветра», «Встретимся в августе», «Солнце на подоконнике» и др. Печатается в еженедельнике «Литературная Россия», альманахе «Эринтур». Лауреат литературной премии губернатора ХМАО, ряда других литературных премий

Член Союза писателей СССР с 1988 года. Живёт в г. Советском ХМАО.





ВЕРБНАЯ ОТТЕПЕЛЬ





* * *


Свернул за угол в белый сполох

Дремотно-инистого дня,

И гул, что шел со мной бок о бок,

Надолго потерял меня.

Втянул безлюдный переулок,

Не оскверненный вороньем,

Из суматохи шуб и сумок,

Где хам торгуется с ворьем.

Где разнопестро и нелепо

Торчат киоски-терема…

— Как хороша, — вдохну я неба

И облак выдохну — зима!

Не тишью мужественно ясной,

Обдало сердце чистотой.

Казалось, встретился не я с ней, —

Она искала встреч со мной

Среди базарной громкой мути,

Где заправляют ложь и блажь,

Где этой благостной минуты

Вовек не купишь, не продашь.





* * *


За дождями следом

Полыхнуло снегом,

Выхватило нас

Из брачной жизни,

Едкой укоризны

Посторонних глаз.

Понесло далече

От змеиной речи,

Кухонных интриг

В захолустье наше,

Где к сорочьей чаще

Городок приник.

Никого за вьюгой

Хлесткой и упругой —

Обними меня!

Май на занавеске,

Кот Баюн да в печке

Яблоко огня.





* * *


Упругие потемки.

И ветер волокнист.

Штакетник из поземки

Вычесывает свист.

Пускай весна не взыщет,

Что с нею невпопад

И холоден, и взрывчат

На перекрестках март.

Я сам ещё во власти

Вчерашних неудач.

С друзьями по-февральски

Порывист и горяч.

Сочувствиям не верю,

От хохота — бешусь.

И только ночь за дверью —

Запомню наизусть,

Когда уйду в потемки,

Не уступив друзьям

Того, в чем должен только

Я разобраться сам.

Кружить по тропам тесным,

Смиряя горький бег,

И, уступая встречным,

Проваливаться в снег.





* * *


Под капельницей больничной

И бдительным оком врачей

Серьезно трезвею в обычной

Палате,

сбежав от друзей.

Сестра, а по возрасту дочка,

Прижав мою руку к столу,

Вонзила испуганно точно

В упругую вену иглу.

И стали кружить в полудреме

Березы, что лезут в окно,

И запахи праздника в доме,

Который разрушен давно.

И мать огорченно вздыхает,

Ругая меня, заодно

Отца, что меня защищает,

Который в могиле давно.

Глубинная память открыта,

Где крепче основ бытия

Устои таежного быта,

Ребячья обида моя.

Где самая горькая малость

Огромной становится враз…

И боль,

что по капле вливалась,

По капле катилась из глаз.





* * *


Во Всем мне хочется дойти…

Б. Пастернак





Дойти до дна, до зыбкой стужи

Густого ила, рыбьей тьмы,

Но мутно-судорожный ужас

Выталкивал из глубины.

Спокоен омут, не взорвать ли

Отчаянным восторгом?

Но, Как намагниченные, капли

Сольются заново в одно.

Зачем в минуты тяжкой смуты

Я душу мучаю — стремлюсь

Дойти до дна, до самой сути,

А сам коснуться дна боюсь?





* * *


Хвойник каждою щепоткой

Ждал, жарою истощен,

Ливня. Но густой, короткий

По реке прошлепал он.

От жары на иглах капли,

Как медовая крупа,

Скупо вызрели.

Не так ли, Ты, любимая, скупа

На обиды, если счастье,

Предназначенное в дом,

Раздарил прохожим, часто

Не нуждающимся в нем.





* * *


Отведу рукою ветку — прядь со лба,

Опахнет лицо испуганная птица.

Хвойным войлоком прикрытая тропа

Поторопится под серый мох забиться.

Опоздала, я нащупал сапогом

Направленье лет, забытое когда-то:

Под валежником, размытые дождем,

Стерты корни до мозолей узловатых.

Заметалась, запетляла впопыхах,

Но поймал ее, отвыкшую от бега,

И почувствовал обрадованно, как

Присмирела, вспоминая человека.





* * *


Я потерял тебя: «Как же ты? Где?» —

Письма мои без ответа.

Что ты молчишь? О тебе на хвосте

Сплетни разносит газета.

Чем безответней, тем злей наседать

Стали искатели грязи.

Не дозвониться, не развязать

Узел почтовой связи.

Может, хотел ты и произнести

Слово любви и согласья,

Да примиренье у них не в чести —

И отступил восвояси?

Схлынула пена с газетных полос,

Лай унизительной травли.

Кто промолчал и в себе перенес

Негодование, правы.

Только презреньем к порокам чужим

Можно сберечь неуменье

Быть беспощадно-угодливо-злым

В жадности и нетерпенья.

Грустно, что время войдет в колею

И, не покаявшись, те же

Лезут услужливо в душу твою,

К тем, кого хаяли прежде.





* * *


Еще оглянись, чтобы наверняка

Понять, что уходишь последним.

Зеленый кузнечик в тени лопуха

Болтается крестиком медным.

Янтарно слезятся сучки вековых,

Пропитанных временем бревен.

А мир, что однажды сложили из них,

Не сразу поймешь, как огромен.

Чужбиною станет родная страна,

Насупишь полночные брови.

Но память о доме уже включена

В твой круг обращения крови.

Пока не истлели в углу чердака

Подробности детского счастья,

Еще оглянись, чтобы наверняка

Понять, что пора возвращаться.





ПЁТР СУХАНОВ





Суханов Петр Антонович. Родился 18 февраля 1947 года в г. Елгаве в Латвии. Окончил строительный техникум и в 1983 году Литературный институт им. А.М. Горького. В Сургут приехал по рабочему вызову и остался здесь. Работал мастером, шофером на большегрузных автомобилях. Много печатался в периодике. В 1977 году участвовал в семинаре молодых писателей в Тюмени. Лауреат конкурса одного стихотворения (Москва, 1979). Работал редактором книжного издательства.

Первая книга стихов «Время первых признаний» вышла в 1979 году в московском издательстве «Молодая гвардия». Вторая книга «Встреча» выходит в Свердловске в 1981 году. В 1986 году в московском издательстве «Современник» издает книгу стихов «Миры и мера». В 1996 году за книгу избранных стихов «Площадь Света» (1995) удостоен премии им. Н. Чукмалдина. Член Союза писателей России. Печатался в журналах «Дружба народов», «Молодая гвардия», «Урал», «Смена», альманахах «Эринтур», «Чаша круговая». Содержанием сборника «Высшая мера» (Екатеринбург, 1997) стали размышления о судьбах общества и человека в драматических коллизиях конца XX века. В 1998 году в Екатеринбурге под псевдонимом Пантос издал сборник из 15 басен «В мире животных». В 1999 году в Тюмени отдельной книгой издал сказку для взрослых «Про Колобка и красавицу Бабу Ягу, или Шедевральное приключение Колобка во времени».

Член Союза писателей СССР с 1988 года.

Живёт в г. Сургуте.





ЩЕДРОСТЬ


Я весь очарован тобою,

как птица — размахом небес…

О, дай мне любви и покоя

и больше не надо чудес!



Видал я красивые сказки

и помню чужие огни…

О, дай мне блаженства

и ласки на все наши ночи

и дни! Пускай будет дружно и тесно,

и — птицы под небом, и — мы.

О, дай мне улыбку и песню!

- Возьми, если сможешь… Возьми!





ПОСЛЕ ВОЙНЫ


Он всегда засыпал — как больной,

разуверившийся в лекарствах…

Спал рывками. И бредил войной.

И натягивал «утку», как каску.

Про него говорили тайком:

- Из Афгана… Поехала «крыша».

Но никто не считал дураком —

дураки начинаются выше!

Он кричал: «Погасите огни!» —

и неловко культёю крестился…

И катились горошины-дни,

как пустые горячие гильзы.





* * *


Я что-то прозевал… Ошибся где-то.

Так мало знал, так много говорил!..

Так часто убивал в себе поэта,

что, наконец, всё лучшее убил…

Я думал, есть иные правила и меры,

в которых мир не может быть чужим.

Но — тщетно всё!..

И лучше на галеры,

чем той свободы запах или дым!





РОДИНА


Всё тайга да тайга —

ни конца ей, ни края!..

Как посмотришь вокруг — замирает душа!..

И качается небо

на башенном кране,

словно шарик воздушный в руках малыша…

Неоглядная даль — среди ада и рая!..

Беспросветная глушь… Кладовые края!..

Ах, как много в России огромных окраин,

но повсюду одна

дорогая

земля!





ВЕЧНЫЙ ДОЛГ


Как всё устроено накладно

на этом свете

и на том,

где ты, глотая время жадно,

живёшь

под небом

и крестом!..

Где говорят, рожают, плачут,

мечтают мир перевернуть…

И если

кто-то

что-то

значит —

так, значит, должен…

Всем! Чуть-чуть…





ПОВИННАЯ


Я не люблю хорошую погоду,

когда жара и в мыслях разнобой…

когда поют во здравие народа,

а напиваются — за упокой!..



В такие дни

мы все на грани сшибки!..

В такое время глупо говорить,

что наши заблужденья и ошибки

никто не умудрится повторить!..



И никакие войны и прогнозы н

и равенства, ни братства не сулят!..

И без конца глаза мне застят слёзы

за всё, в чём был и не был виноват!





ОСЕННЯЯ СКАЗКА


Осень. Прохладно. Ветрено.

С клёнов летит листва…

Сколько нам лет отмерено?..

Правда ль, что жизнь права?..

Вечны ли вещие истины?..

Где тот мудрец, что прост?..

Кажется, вместе с листьями

кружится

ворох

звёзд!

И среди них, наверное,

есть и моя звезда…

Осень. Прохладно. Ветрено.

Жить бы да жить всегда!





ИДИОТ


Ю. Надточию





Он летал на ковре-самолёте

и случайно на землю упал…

То в опале бывал, то в почёте,

то в поту, то в слезах засыпал…

Он всю жизнь

был одет не по моде.

Верил женщинам. Много курил.

И терзался костьми к непогоде…

И конечно же, грешником слыл…

Он бродил между истин и лезвий.

Обожал заблужденья и мёд…

А когда к нему в душу залезли,

то нашли лишь

ковёр-самолёт!..





АННА КОНЬКОВА





Конькова Анна Митрофановна родилась 28 июля 1916 года в селе Евра Пелымской волости (ныне — Кондинский район ХМАО). Окончила туземную семилетнюю школу и в 1937 году Остяко-Вогульское (Ханты- Мансийское) национальное педагогическое училище. Более тридцати лет работала в национальных школах округа. В 1967 году перешла на литературную работу.

Сказки, легенды и сказы А. Коньковой печатались в еженедельнике «Литературная Россия», в журналах «Мир Севера», «Северные просторы», «Сибирские огни», «Стерх», «Урал», коллективных сборниках и альманахах, включались в региональные хрестоматии по литературному краеведению.

Автор книги «Сказки бабушки Аннэ» (1985), которая в 1993 году вышла в Вене (Австрия). Сказки А. Коньковой сохраняют связь с мансийским мифом. В 1991 году в Свердловске издала сборник «Элт минып Ивыр (Вожак Ивыр)». В 1996 году в Москве вышла её книга «Свидание с детством». Здесь уже появляется образ бабушки Околь, которая рассказывает сказки девочке Аннэ, а та передает их как родовые предания и тем подчеркивает устойчивые традиции их бытования и место в духовной культуре народа.

В 1982 году в соавторстве с Г. Сазоновым выпустила роман «И лун медлительных поток…», который потом несколько раз переиздавался. Содержанием романа стали осовремененные сюжеты мансийского фольклора. Он утверждает жизнь народной памяти, запечатленной в неторопливом быте и обычаях. Мифологическое время в романе явно довлеет над социальным, которое проявляет себя в имущественном неравенстве людей и в их борьбе с угнетателями. Фабульный слой романа связан с судьбами трех поколений одной мансийской семьи Картиных.

Произведения А. Коньковой переводились на английский, венгерский, немецкий, польский, чешский и другие языки. Она награждена орденом Почёта. Заслуженный деятель культуры ХМАО. Почётный гражданин г. Ханты-Мансийска.

Член Союза писателей СССР с 1989 года. Умерла А. Конькова 3 декабря 1999 года в г. Ханты-Мансийске.





КАК ОКУНЬ ПОЛОСАТЫМ СТАЛ


Хорошо Зайчонок бегал наперегонки. Очень ему хотелось и Выдрёнка этому научить.

«Пойду-ка, — думает — научу бегать Коротконожку», — он так в шутку звал своего друга.

Прибежал к речке, где жил Выдрёнок, видит — лежит тот в воде у самого берега и медленно пошевеливает своим маленьким хвостиком, похожим на дождевого червяка.

- Ты что, Коротконожка, нежишься? Давай бегать наперегонки!

- Я устал. Лучше присядь ко мне да расскажи, с кем бегал и кого обогнал.

Зайчонок начал было хвастать, а Выдрёнок как закричит:

- Ой-е! Кто-то меня за хвост поймал! Аю-аю! Больно мне! Ой-е, тащит меня в реку кто-то!..

Видит Зайчонок, и впрямь Выдрёнок дальше и дальше от берега двигается. Поймал он друга за передние лапки, тянет его к себе и кричит:

- Соболята! Лисята! Бегите, помогите мне! Прибежали соболята, лисята, ухватились за Зайчонка, помогают ему тянуть. Тянут, а Выдрёнок — ни с места. Тогда Зайчонок крикнул Утке:

- Утка, нырни, пожалуйста, в воду, узнай, кто поймал моего друга!

Утка крякнула своим утятам:

- Кря, прячьтесь скорее в камыши!

А сама нырнула в глубину.

Утята были послушными, с одного слова понимали свою мать: шлёп-шлёп по воде да и скрылись в камышах.

Утка вынырнула из воды и закрякала:

- Кря-кря! Это он, он, обжора! Он тогда его утёнка за лапу поймал.

- Да что ты — всё «кря» да «кря», говори толком, кто поймал моего Коротконожку?

- Да кто же ещё, как не толстошкурый Окунь!

Тянут зверята Выдрёнка, кружит над ними Утка, бьёт крыльями и крякает:

- Вот так, так, тяните, тяните, не давайте Выдрёнка злому, горбатому Окуню.

Вот уже у Выдрёнка спина показалась из воды, а за ним и голова Окуня. Крутит Окунь злыми жёлтыми глазами, тянет Выдрёнка к себе.

- Кря-кря! — кричит Утка. — Вы посмотрите, ещё и не отпускает его хвостик. Вот разбойник! Вот ненасытный! Ну, сейчас мы его проучим! Дети мои, утята, берите по хворостинке и бегите, хлещите его. А я буду клевать в голову.

Хлещут утята Окуня, где ударят — там на его шкуре полоса остаётся. Утка его клюёт — сердится Окунь, краснеют его передние плавники от злости. Наконец выпустил он изо рта хвостик Выдрёнка и скрылся под водой. Чуть отплыл, высунул голову из воды и засмеялся:

- Ха-ха, а мне и не больно, совсем не больно. У меня шуба толстая. А ваш Выдрёнок пусть никогда больше не играет своим хвостиком, не дразнится. А будет — поймаю и утащу к себе.

Он метнулся высоко над водой, изогнулся, как радуга на небе, и ушёл в своё царство.

С тех давних пор Окунь стал полосатым, с красными передними плавниками.





КОМПОЛЭН — БОЛОТНЫЙ ДУХ


Медведь наловил в реке тайменей, поел и принёс семь рыбин охотнику Касюму.

- Кушай, Касюм — младший брат! Свежая, сочная рыба!

Охотник Касюм принял рыбу, поблагодарил и вынес Медведю берестяной кузов-пайву малины.

- Кушай, Япум — старший брат! Наливайся миром — тебе скоро в берлогу, под снег ложиться!

Поел Медведь малины, поломал рябины, сладкими корешками закусил, расчесал шерсть на загривке и собрался уже прилечь на зиму, подкрался к нему Комполэн, обернулся лосем, разгрёб копытом мох и протрубил над ухом Медведя:

- Спать собрался, брат?!

- Да, пора! — потянулся, зевая, Медведь.

- И не боишься, брат?

- А чего мне бояться? — удивился Медведь. — Холода, что ли, мне бояться? Шерсть густая, под шерстью жира накопил, юрта моя тёплая и без горящего чувала. Мне, брат Лось, зимой зелёные сны снятся…

- Охотника Касюма не боишься? — ещё громче протрубил Лось. — Пока тебе сны зелёные снятся, он юрту твою разорит…

- Он — брат мой младший! — ответил Медведь.

— …или спалит твою юрту, — продолжает Лось. — Спалит, пока тебе сны из лета приходят.

- Младший брат не пойдёт на старшего! — сурово ответил Медведь. — Мы одного народа!

- А вот попомни меня, — раздул ноздри Лось-Комполэн. — Не подарили звери летом ни одной шкуры охотнику Касюму… Замёрзнет он зимой у костра в травяной одежде… Замёрзнет без тёплой шкуры и горячего мяса. Вспомнит, что у тебя шуба тёплая, и разденет тебя до голенького. Попомни!

- Не узнаю тебя, Рогатый! — рассердился Медведь. — Иди с глаз моих!

Прилёг Медведь в берлоге, голову на лапу положил — неудобно. С одного бока на другой повернулся — неудобно. Постель жёсткая, еловые лапы торчком — не уснуть. И только погрузился в сон, как гром раздался над головой. Вскочил Медведь, выглянул из своей юрты — то дятел ударил по сухой лиственнице. Вошёл в сон Медведь, но тут раздался тонкий-тонкий скрип, точно снег скрипит под лыжами.

- Что такое? — вскочил Медведь. — Неужто охотник Касюм крадётся?

Выглянул Медведь из юрты — две сухие ёлочки вершинками друг о дружку трутся и тоненько скрипят.

- Да что это… почему я спать не могу? — взмолился Медведь.

А Комполэн примчался к лесовней юрте охотника Касюма, увидел — сидит охотник в травяной одежде у костра, дрожит от холода. Обернулся бурундучком Комполэн и тоненьким голоском спрашивает:

- Холодно тебе, охотник Касюм?

- Ничего, — стуча зубами, отвечает охотник. — Ничего, пожарче раскину костёр — тепло в юрте станет…

- А где твоя зимняя шуба? — пискнул Бурундучок. — Нету? Потерял?

- Так получилось, — улыбается охотник. — Не было у братьев лишней шкурки… Ничего… Уху поедим, чаю попьём — согреемся!

- А у Медведя, старшего твоего брата, есть лишняя шуба. Видел я, как он на себя вторую шубу натягивал, — тихонько присвистнул Бурундучок.

- Если бы она была у него, то поделился бы со мной, — ответил охотник.

- Он ведь мне тайменей ловил. Он добрый, мой старший брат, с кедра шишки мне сбивал. В гости ко мне приходил, сказки рассказывал.

- Да это он юрту твою смотрел, — закружился вокруг ног Бурундучок. — Ему в твоей юрте чувал понравился. Говорил мне: «Приходи в гости, вот я выгоню охотника из юрты. На огне стану кедровые шишки жарить».

- Пусть приходит, — ответил охотник.

- Места у меня всем хватит.

- А Медведь говорил мне, — продолжает поскрипывать Бурундучок- Комполэн: — «Всё ел в тайге. Всё пробовал, а вот не знаю, какой на вкус охотник. В тёмную ночь приду и съем!»

- Почему сердит на меня старший брат? — воскликнул охотник. — Может, чем-то обидел нечаянно? Пойду попрошу у него прощения.

- Иди, иди! — закружился Бурундучок- Комполэн. — Только собак с собой возьми, острый нож да стрелы…

- Кто же в гости с ножом ходит? — удивился охотник, надевая лыжи.

- А вдруг на тропе злые духи? — ответил Комполэн. — Вдруг не пустят тебя к брату Медведю… Возьми, охотник, острый нож и стрелы.

- Ну ладно! — согласился охотник. — Зимой много в урмане злых духов.

Страшным ветром впереди охотника помчался Комполэн. Остановился перед юртой Медведя, надавил плечом на громадную сосну и опрокинул её на берлогу. В ужасе вскочил Медведь, ум его запутался во сне — ничего не понимает. Ещё одна сосна упала на медвежью юрту, сорвала крышу, и ударил Медведя в грудь ледяной ветер.

- Ай-ё! Астюх! — воскликнул Медведь. — Неужто младший брат Касюм мою юрту ломает? Наверное, шубу пришёл снять с меня в такой свирепый мороз? — Вылез Медведь из берлоги, притаился за дремучей елью, а потом прыгнул на охотника, сбил с ног и раскрыл горячую пасть.

- Правду Бурундучок говорил. Съесть меня захотел старший брат. — И ударил охотник ножом в грудь Медведя.

- Аю-аю! Больно… больно мне, — простонал Медведь, — зачем ты, охотник, с меня последнюю шкуру снимаешь? — И, зализывая рану, помчался в слепую ночь. Всю зиму бродил-шатался в урмане Медведь, как заяц, обгладывал кору, из-под снега добывал ягоду, отнимал у бурундуков орешки и чуть не умер с голода.

И охотник всю зиму просидел у очага- чувала: поломал ему ноги Медведь.

Навсегда поссорил охотника и Медведя Болотный Дух — Комполэн. Не спит зимою Медведь-шатун, ищет человека, чтобы отомстить за разрушенную юрту, а охотник, убив Медведя, просит у него прощения за то, что убил нечаянно.





АЛЕКСАНДР МИЩЕНКО





Мищенко Александр Петрович родился 18 июля 1938 в г. Хабаровске. Окончил геологоразведочный техникум в Саратове и заочно факультет журналистики Московского государственного университета. Работал топографом в Средней Азии, а потом на Севере Тюменской области. Литературным творчеством занимается с начала 60-х годов. Участник I Всесоюзного совещания молодых писателей. Печатался в местной тюменской периодике, в журналах «Молодая гвардия», «Наш современник» и др.

Первая книга «Подари озерам жизнь» вышла в 1977 году. Издал в 1980 году публицистическую книгу «Третьего не дано». В 1992 году в издательстве «Советский писатель» (Москва) вышел его притчеобразный роман «Большая охота». В 1994 году издал книгу «Ермаково подаренье». Книга документальной прозы «Диалоги смутного времени» была издана Средне-Уральским книжным издательством (Екатеринбург) в 1997 году. Открывал её очерк «Два часа с Солженицыным» о встрече и беседе с писателем во время его кратковременного пребывания в Тюмени в июне 1994 года по возращении в Россию. Повесть «Выстрелы на Ильегане» (Екатеринбург, 1998) раскрывает образ охотника и поэта ненца Юрия Айваседо. Роман-хроника «Побег из Кандагара» художественно повествует о побеге из афганского плена экипажа российского самолета во главе с Героем России В. И. Шарпатовым. В оригинальном жанре романа-словаря написана книга «Жизнь» (2007), которая вбирает в себя размышления о многообразии жизни и наблюдения.

Лауреат премии им. И.М. Ермакова и имени Д. Н. Мамина-Сибиряка. Член Союза писателей СССР с 1990 года. Живёт в Тюмени.





Из книги «ЖИЗНЬ»




ПИСАТЕЛЬ — смысловик, можно сказать. И в этом плане я согласен с Андреем Битовым: «Писатель пишет смыслами, а не словами». Он — повелитель живой движущейся мысли.

Писатель в классическом своем выражении — демиург собственной вселенной, творец личной художественной геометрии, такого мировидения, которое расширяет наше представление о природе человеческих отношений. Художественный мир Кафки, к примеру, — аналог математическому миру Лобачевского. Его геометрия во всем аналогична Евклидовой за исключением того, что криволинейна. Криволинейность стала для Лобачевского и для всех нас окном в новый мир. Такое окно в удивительное двадцатое столетие для Франца Кафки — отчуждение, ставшее его собственной судьбой. «Итак мир состоял только из меня и тебя…», — сказано в кафковском письме Фелице Бауэр. «Нет нужды выходить из дому, — писал он. — Оставайся за своим столом и прислушивайся, жди. Даже не жди, будь неподвижен и одинок. И мир откроется тебе, он не может иначе…». И ещё одна кодовая формула самораскрытия и художественной геометрии Кафки: «У меня нет литературных интересов, я состою из литературы».

Писатель — это воитель, офицер духа. Отношения с действительной военной службой у всех разные, естественно. Одни в рядовых числятся, другие — со звездами, третьи — вообще беспогонные. Нескольких зацепил в стихийную свою «табель о рангах» Валентин Овечкин. Пушкин по его определению — генерал, дослужившийся до фельдмаршала. Лермонтов — засидевшийся в пограничном гарнизоне поручик, которому быть бы министром. А вот Герцен — это Степан Разин русской интеллигенции.

Писатель по божественной ипостаси — адвокат, но не судья. Он должен молчать, как писал Чехов, или взывать к милосердию.

Писатель — отшельник, а тем более — сугубый прозаик. Если нет силы духа, то живет он для семьи, жены, внуков, в каждодневных связях с обществом. Не отрицаешь повседневную жизнь — высот больших в писательстве не достигнешь. «Суетность — не дело чистых», — сказал некогда современник и соратник Алишера Навои «султан каллиграфов» Султан-Али Мешхеди. Он же и взывал к художнику: «Сделай своим жилищем уголок затворничества».

Писатель, как высказано Астафьевым, — «по правую руку бумаги лист, и сердце — по левую руку». И — труд, труд, труд Сизифа, закаливание сердца при искусственно поднятой температуре. В одной из телепередач Виктор Петрович говорил, что в тяжкие минуты у него всегда рядом листок со стихами одного забытого провинциального поэта. И в кадре крупно показаны были переписанные рукой Астафьево строки Сергея Чухина и те слова именно, что стали иконными для Виктора Петровича. А ещё — о том, что легче писать вдвоем, если рядом с тобою незамутненная Совесть.

В пургу и свист

Поделят поровну

Муку:

По праву руку —

Бумаги лист

И сердце —

По леву руку.





Писатель, как и ученый, — охотник за прекрасным, и поиски прекрасного приводят его к тому же выбору, что и поиски полезного. Грациозные кариатиды древнегреческого храма в Афинах Эрехтеона будто возносят ввысь лежащую на них тяжесть. Это же и облик самой красоты. Общеизвестно: красивые самолеты более крылаты, они лучше летают. Не существует красоты самоценной даже в мире природы. Недаром же у птиц и насекомых сопрягаются в нечто цельное «хорошая форма» и красивые ритмы, ухаживания в брачную пору. И что уж говорить тут о природе человеческих действий! Прекрасно то, что наиболее соответствует нашему разуму, разумно то, что обладает большей красотой. Не случайно же идеалом эллинов была красота интеллектуальная. Скрытая за красотой чувственной, именно она делает разум уверенным и твердым.

Писатель любой — книжник, человек не только пишущий, но и читающий книги. Верно говорят: чтобы написать одну книгу, надо прочитать сто.

Писатель — линза, собирающая в фокус свет всего мира. Можно давать другие определения его труду, но к тому же сведется: пишет он книги в соавторстве со всем миром — с природой, с людьми, встреченными им на дорогах жизни. И нечего писателю особенно якать о какой-то там своей сверхспособности и богоданности. Только один, наверное, из нашей братии, сказал о себе честно и просто: «Я часто собирал жатву, посеянную другими, мой труд — коллективного существа и носит имя Гете».

Писатель — психовед: ведь в ведении, его большее, чем тело, надел, где вырастают его слова, — психика. Не случайно в канонах Древнеиндийской эстетики лежит принцип, согласно которому задача искусства — пробудить в человеке девять поэтических настроений, поэтому в литературном произведении должны преобладать следующие «главные чувства»: любовь или эротическое наслаждение, смех или ирония, сострадание, гнев, мужество, страх, отвращение, откровение, отречение от мира.

Писатель — человек, обреченный на альтруизм. «Он поставлен в мире для того, чтобы обнажать свою душу перед теми, кто голоден духовно» (Блок).

Писатель — человек, который тащит в неводе своих слов то, что молчаливо переживается миром.

Писатель — кто концентрирует свои силы в лазерном луче слова.

Писатель, как мудро судит Блок, — растение многолетнее, и творения его — результат подземного роста души.

Писатель — списыватель с книги, которая есть природа, жизнь. Глянул вчера в окно — прочитал мысль с солнца, утром сегодня дочитал фразу с ворон, глядящих на него, а точку поставил безногий дед Егор, подъехавший к окну на колясочке: солнце за стеклом, вороны, дорога у подворий, камыш на речушке да церковка на угоре под лесом — его жизнь. А по-словацки, между прочим, писатель — списыватель. Так что, куда ни крути, к этому ведет и сама этимология слова.

Писатель — изгой в современной, постсоветской России, человек, предоставленный самому себе, как волк в лесу. Но смею думать, литература позаботится сама о себе, как ответил некогда Пит, когда к нему обратились с просьбой оказать поддержку голодающему поэту Борису. «Да, — прибавил Саути, — литература позаботится сама о себе, и о вас так же, если вы не обратите на нее должного внимания». И такая литература грядет…



ПИСАТЕЛЬСТВО — это в любом случае обобщения, смелость решаться на преувеличения. Кто боится и не пишет, тот как писатель мертв. А мертвые не пишут совершенно.

Писательство — это бесстрашие. Один из моих друзей совершенно искренне и не без оснований заявляет, что он гений. Гений или нет, но гениальные прострелы в мысли у него случаются. «Сажусь я за стол, — говорит он, — кладу белый лист перед собой. Все, думаю, начинаю писать гениальную вещь. А она вся уже в голове, как медведь в берлоге ворочается. Но только ручку в руки возьму — страх охватывает: а вдруг напишу не гениально. Час и два сижу так и мучаюсь. Потом бросаю все к чертовой матери. А на другой день вновь за стол. И опять муки. Напрягаюсь. Все, готов. И тут страх топориком в темечко — тюк! А вдруг, думаю, не получится гениально. А кому ж оно нужно будет маранье мое? И десять дней уже пишу так. Успокаиваю себя тем хоть, что ничего гениальнее белого листа природа не изобрела. И вновь ловлю в себе ритмы и звуки».

Писательство — судьба. «Кому писать, — заявил мне один доморощенный критик, — вздерни его на крюк вверх ногами, он будет писать».

Писательство — это хозяйствование. Архивами обрастаешь, книгами, изворотами мысли, заметками, копаешься в них, как в амбаре. Заглядываешь в века минувшие, душу собственную наблюдаешь, назвучаться пытаешься народными речениями. Быстро в литературе ничего не делается. Писал же Н.В. Гоголь, работая над «Мертвыми душами»: «Я не знаю даже, можно ли творить быстро собственно художническое произведение. Это разве может только один бог, у которого все под рукой: и разум, и слово с ним. А человеку нужно за словом ходить в карман, а разума доискиваться».





АНАТОЛИЙ ОМЕЛЬЧУК





Омельчук Анатолий Константинович родился 27 февраля 1946 года в посёлке Могочино Томской области. В 1970 году окончил филологический факультет Томского государственного университета. Работал радиожурналистом на Таймыре и почти 20 лет на Ямале. С 1987 года — президент государственной телерадиовещательной компании «Регион-Тюмень».

Печатается с 1961 года. Автор публицистических очерковых книг «Салехард» (1978), «Зов Арктики» (1980), «Рыцари Севера» (1982), «Арктическая разведка» (1983), «К неведомым вершинам» (1985) и др. Книга «Частное открытие Сибири: каждый сам открывает свою Родину» вышла в 1999 году, в 2007 году вышла третьим изданием. В 2006 году издатель Ю. Мандрика к юбилею А. Омельчука издал три тома его избранных произведений: «Её величество Обь», «Манящий свет» и «Рыцари Севера». Автор ряда стихотворных сборников.

По сценариям А. Омельчука снято более 300 документальных телевизионных фильмов. Фильмы «Бытие таежного маэстро», «Вызов», «Время Стрижова», «Изгнали народ мой с Новой Земли», «У тумана», «Рабочее сердце России», «Последняя весна» были призерами престижных телефестивалей. Инициатор тюменского телефестиваля «Белые пятна истории Сибири».

Заслуженный работник культуры Российской Федерации (1995). Академик Российской академии телевидения. Лауреат литературных премий П. Ершова и Д.Н. Мамина-Сибиряка, премии В. Муравленко и премии «Урал Полярный — Урал промышленный». Награждён медалью Русской православной церкви Святого Даниила Московского. За журналистскую работу на радио в 1995 году отмечен премией «Серебряный микрофон». Неоднократный победитель конкурсов профессионального мастерства «Золотое перо».

Член Союза писателей СССР с 1990 года. Живёт в Тюмени.





ДОЧЬ БАКЕНЩИКА


Конечно, это осенняя ночь. Сентябрь, ещё и ночи теплые. Она везет меня через Обь на обласке.

Надо представить себе Обь и обласок. Утлая, верткая, крутлявая, сомнительно ненадежная лодочка из темного ствола осины и мощный сильный водный стремящийся поток.

Ширина Оби в наших местах километра два. Вольно. И страшновато.

Она не боится. Она привычна. К тому времени ей 22. Она — дочь бакенщика. Красивая, молодая, единственная дочь сурового неразговорчивого строгого бакенщика. Она не живет со стариками, только приезжает в гости. Старик на берегу Оби живет возле бакена в одиноком домике. Раньше здесь селились и другие, но теперь старики остались одни.

Мне выпадает нечастое счастье, пройдя шесть прибрежных гор, попасть в этот одинокий домик. Сегодня я засиделся и припозднился, и она везет меня через большую ночную реку на утлом обласке.

Старый бакенщик смотрел сурово, ему эти поздние перевозки не нравятся. Я ему тоже не нравлюсь, точнее — то, что его взрослая дочь позволяет себе гулять с эдаким пацаном. Ему это, наверное, непонятно. Он никогда ничего не говорит, ни мне, ни ей, но суровый вид показывает, что ему это не по нраву.

Он очень любит свою красивую дочь. Может, она у него не единственная, но последняя. Она, когда выйдет замуж, заберет своих стариков в свою двухкомнатную городскую квартиру. Из этого одинокого домика у большого берегового бакена.

Она везет меня через реку. Обь, наверное, тихая. Ночь.

Она довезет меня до песчаной косы, а там я потопаю сам. По тяжелому мокрому песку.

Наверное, она жалеет меня.

Я брат её подруги. Она красивая и около нее крутится много парней. Женихи. Выбор есть.

И я — нецелованный пацан.

Она догадывается, что вся моя жизнь — в ней. Наверное, ей жалко, что мы так нелепо разминулись во времени.

Она улыбается ослепительно белозубо, когда счастлива. Мне кажется, это счастье — быть ею. Может, она совсем другого мнения о себе. В ней есть что- то от лесного зверя. Изящество. Уверенность. Молодая беспощадность.

Она ведет обласок умело и бесшабашно. Опытно. Профессионал.

Может, она напевает.

Я притих. В обласке не пошевелишься. Очень верткий. Он тихо шуршит песком. Приехали… Надо прощаться. Махнуть рукой.

Она не поднимается с кормы, готовая оттолкнуться веслом и плыть назад.

Я знаю, что у нас никогда ничего не получится, но очень люблю ее. Это все знают. Обь. Шесть гор на уплывшем берегу. Береговая тропинка. Одинокий домик бакенщика. Бакен. Старый бакен на Оби, кстати, философствовать любил. Ночь. Волна. Песчаная коса.

Все знают.

Она догадывается.

Я мешкаю. Мне не хочется махать на прощанье. Я не хочу прощаться. Я подаю ей руку. Она берет её и поднимается.

Я не верю. Но она выходит из обласка на песчаную косу.

Она босая. На ней простенькое платьице. Хотя сентябрь, осень, ночь.

До этого она мылась в дедовой бане. А я ждал, пока она помоется. Слышно, что она теплая. Очень теплая. Из бани.

Совершенно несерьезная и дерзкая мысль: обнять и поцеловать. Я всегда полагал, что это может её обидеть. Навсегда. В такие годы для тебя существуют эти странные слова. Навсегда. Никогда.

Я уже приличный шкет. Порядочный. В смысле — высокий. Выше ее.

И прежде чем робко положить руку на её плечо, сначала надо понять, что она тянется ко мне. Вся? Нет, глаза. Глазами тянется.

Ночь светлая. Кажется, луна. Конечно, луна. Она же потом уплывала по лунной дорожке. Лунная дорожка — как река в реке. Светлая ночная река. Лунная Обь.

Я целовал её долго и безумно. Или — она меня целовала? Наверное, все было чрезвычайно неумело. Вопиюще непрофессионально. От стыда я все больше распалялся. Наверное, я бормотал какие-то невнятные слова.

Почему люди целуются? Зачем? Чего они хотят достичь? Но, Бог ты мой, как это хорошо. Приятно. Вкусно.

Стыдно. Боже мой, как стыдно, когда она уже вся твоя. И ты — ее?

Над тяжелой песчаной косой, омываемой темной рекой, в лунной воздушной дорожке света повис этот поцелуй. Только поцелуй, а вас нет.

Я думаю, этот поцелуй так там и остался, и висит себе. Только Обь уже давно размыла ту замечательную песчаную косу.

Наверное, я бормотал какие-то невнятные слова, и, стыдясь их, стыдясь этой первой откровенности, она их закрывала своими губами.

С тех пор я не умею произносить эти слова. Она почему-то закрывала глаза, но перед тем, как её веки опускались, я видел в них что-то невыразимо ликующее, какой-то обжигающий восторг, и может, она и закрывала глаза, чтобы скрыть этот восторг и ликование, стесняясь себя. А, может, это были просто глаза счастливой женщины. Конечно, я не понял, не осознал, но почувствовал и догадался: Женщина, которую любят, — это другая женщина.

Я устал. И она устала. Наверное, это большое искусство — целоваться так долго и неистово. Как это случается у шестнадцатилетних пацанов. А ей ещё предстояло переправиться через реку. Два километра. Я столкнул обласок с песчаной косы и, чтобы она немного отдохнула, тихонько повел его в реку. Она сидела, положив весло в лодку, примерная, усталая и послушная.

Место было отмелое, и я долго тихонько вел обласок, прямо в башмаках и штанах. Она это заметила и отругала меня. Укорила:

— Толя!

В одиноком домике на том берегу горел свет. Наверное, старик беспокоился и ждал. Старуха — та за дочь никогда не беспокоилась и, наверное, мирно спала.

Уплывала лодочка по лунной дорожке. Одинокий огонек означал и тревогу и надежду. Стариковскую тревогу и молодую надежду.

Я захмелел. Это пьянил ночной воздух у реки.

Намокшие штаны тяжело хлюпали. В сырые башмаки насыпался песок.

Я замечу это уже дома.

Моя деликатная мама, которая никогда не задавала мне ненужных вопросов, может быть, спросонья, то ли спросила, то ли осудила:

— Опять на ту сторону шлялся.

«Та сторона» — это берег с одиноким домиком старого бакенщика.

Как давно.

Но когда — изредка — я проезжаю эти места, я убеждаюсь: он на месте — мой первый поцелуй — на том самом месте, где когда-то была долгая песчаная коса, намытая Обью.





* * *


ты музыка

дыханьем ветра

бедра прохладой щемящей нотой неуловимо

почти бессвязно

ты входишь в сердце тревожно тайно звучишь как флейта

над бездной быта звучишь

неслышно определяешь

хоралы века

staccatto улиц



за черной нотой безумства быта

есть тайна стона

andante стона

com brio страсти



мир осязаем

беззвучной нотой

листа дрожаньем

воды стремленьем



как нота ветра

в прохладный вечер

по мостовой в июльском зное

экстазом шелка

томленьем плоти

страданьем сердца

струится тайна



ты тайна музыки





АЛЕКСАНДР РАХВАЛОВ





Рахвалов Александр Степанович родился 13 марта 1956 года в деревне Мечатное Вагайского района Тюменской области в крестьянской семье. После окончания вечерней школы работал отделочником мебели, грузчиком, оператором в НИИ нефтяной промышленности, корреспондентом радио. Учился в Литературном институте им. А.М. Горького. В 1987 году переехал в Тобольск.

Первый рассказ «Родительский день» был опубликован в 1986 году в в журнале «Литературная учеба». Автор ряда документальных книг. («Год колхозного хозрасчёта», «Трасса» и др.). В нескольких романах, условно называемых лагерными, изданных в первой половине 90-х годов, А. Рахвалов на основе личного юношеского опыта размышляет о драме своего поколения во второй половине XX века. В начале XXI века выступил с повестью «Заветная проза», романом «Побег на Панином бугре», большим очерком о тобольской поэтессе Светлане Соловьевой.

Член Союза писателей России с 1991 года. Живет в Тобольске.





ТРАГЕДИЯ МОЕГО ПОКОЛЕНИЯ



(из предисловия к книге «И всюду лик коня»)


Как ни крути, но даже дневниковая строка — это всегда о прошлом. Хотелось ничего не помнить. Не из тех я, дескать, кто… может расписать перед требовательною братвой свою жизнь по секундам и припомнить, если попросят, всю мало-мальски приметную родню до седьмого колена, не говоря уже о припрятанных на черный день сбережениях. И не просили, да вспоминаю то со смехом, то в слезах…

…Будто раковина, шумит утробная бездна в срезе ствола, зовет меня к последнему действию. Это она, уничтожив мне подобных, доваривает их косточки в своем ядовитом соку. Надо спустить «собачку». Гораздо страшней задохнуться в петле или умереть от ножа-хлебореза. Так чего же я, глупый, выжидаю?

Други мои решительно уходили из жизни, позади — их могилы, не оплаканные даже мной. Какая память! Какая слеза на бумажном венке! Этих неоплаканных за миллиарды лет… Один на другом, миллиард на миллиарде… И вся планета, как «склепосемейка» в миллиарды этажей, где мы, живые, занимаем лишь крышу.

«Ты схоронил, кого любил, — беспощаден в своей правоте мудрец Сенека, — ищи, кого полюбить!»

А мне бы проще написать «Репортаж с петлей на шее», хотя воля под рукой и никто не запер меня перед казнью в одиночную камеру, и жизнь, наконец, прекрасна, но я думаю: как полюбить и каким сердцем? Легче умереть, чем полюбить.

«Самое жалкое — это потерять мужество умереть и не иметь мужества жить».

Они не потеряли «мужества умереть», выбрали смерть. Они ушли, их больше не будет… Но как неразумно я растревожил свою душу, согласившись на музейную тишину при жизни. Жизнь человеческая есть скорбь, избавиться от которой — умереть.

Так чего же я жду? Чего желаю? А может, меня уже нет на земле? Не одно ли и то же: кладбище и музей? Значит, мы вместе, как в детстве, лишь умерли по- разному — каждый своей смертью, и я один помню об этом. Так чего ж я мучаюсь и молчу?

И как я мог молчать, пережив их в страданиях на пять-десять-пятнадцать лет?

Первым от нас ушел С. У-в. Семья их жила при клубе. В каморке — соседняя с кассой дверь. Я всегда думал, что он самый счастливый из детей, потому что свободно проходил на каждый сеанс без билета. Боже мой, он мог дневать и ночевать в волшебном кинозале, когда местной пацанве приходилось зачастую брать его с боем. Эх, Саня, Саня! Недотроечник с сопливым носом, но с огромной волей, а споткнулся на неудавшейся любви и в безнадежности своей хлопнул, как дверью, выстрелом. Сколько ему было тогда? Да лет восемнадцать. Даже в армию не успел сходить.

Вторым был В. К-в, мой закадычный приятель. Вместе росли в одном бараке. И через год-два у его матери рождались дети — одна пацанва. Одного лишь я запомнил мужа — Дерябу, который, устав от нашего шума, выскакивал из дверей и гремел по всему коридору:

- Ну, че вы… расшумелись? Цыц на улицу.

И мы бежали от этого «тюремщика», от его зубов, покрытых матовою сталью.

Дерябу периодически сажали в тюрьму, и по выходе, разглядывая с некоторым удивлением нашу компанию, он качал головой:

- Размножаетесь, как мухи.

А «мухи» росли, мужали и вместо девятого — уходили в лагерную «школу». Так случилось и с Вовкой, по пьяному делу подрезавшим нашего общего дружка Саньку Кусу. Отсидел он лет шесть и вернулся, и женился, причем на моей однокласснице. «У них там дом свой и мотоцикл…». Танюха забеременела… Рожать её увезли в больницу — тринадцать километров от села. За тринадцать километров и отправился её проведывать, и возвращался за тринадцать. И так будто эта чертова цифра утомила его, что он решил срезать — отправился через лес, напрямую, к реке, на берегу которой приютилось «небогатое наше село», как поется в известной песне. И Вовки Козлика, всегда аккуратного, подтянутого, с отутюженными брючками и начищенными до блеска «коцари-ками», женихавшегося чуть ли не с четвертого класса, не стало. Дико было об этом даже подумать. Он был самым сильным из нас, самым развитым, а погиб по-глупому. После безрадостного детства, после лагерей, отнявших у него столько лет, суждено ему было замерзнуть в пустом лесу. И лежал он, говорят, прижавшись щекой к теплому снегу, и, точно к животу беременной жены, прислушивался к иному миру.

Так он и ушел, никому не сказав «прощай и прости». Телеграмму с приглашением на похороны я получил с большим опозданием.

Вскоре погиб мой сродный брат по линии отца В. Ш-в, смешливый, не взрослевший с годами, жизнерадостный, но не в меру пьющий человек. Однажды у него «крыша поехала» и он кинулся на меня со складнем. Я смял его, выбросил нож и зла никогда не помнил. И легко мне было от того, что умер он легкой смертью: угодил в аварию и заснул в кузове грузовика, как в гробу. И опять я не был на похоронах, а ведь мы с ним походили друг на друга, как родные братья.

Не слишком ли обыденно я пишу о человеческих смертях? Будет вам, фарисеи!

У меня более человечный тон, чем когда передают фирменную телерекламу: наша одежда и обувь из натуральной кожи… Это значит, что ободрали половину «братьев наших меньших». Живьем! И уж нет причин для кощунства — говорить о смерти человеческой и сталинских лагерях. Там даже не «натуральная кожа», а «лагерная пыль». Человеки ниже животных.

В. М-а я видел в последний раз в Тюмени. Тогда он скрывался от «сыщиков» кожвендиспансера и редко заглядывал в свою общагу. Как же! Для деревенского парня приглашение в сию принудительно лечащую «контору» хуже «ментовки», уж лучше умереть от венерического насморка либо сгнить заживо. Несколько дней он скрывался у меня, все как бы удивляясь: «Надо же — трепак! Столица не пошла мне на пользу».

Зато вся жизнь — прахом! В армию ушел — оставил любимую, вернулся — встретила гадюка, лживая, запутавшаяся в похотливых делах. Город сломал некогда простодушную девчонку. Возвращаясь с работы из депо, всегда чувствовал: не верна… Ах, как затосковала душа, ах, как он заметался, недоуменно вопрошая: чего же ей не хватает? Вовка был здоровым, красивым парнем. Такому изменять могла только абсолютно пустоголовая дура… А парень заметался, запил… Начал жить полнокровной общежитской житухой, по принципу: «Менял я женщин, как перчатки…». Дожил до «трепака». Надо было уезжать на родину. Первая вера и первая любовь, если их убить, не повторяются. Тут уж ничего не поделаешь.

Перед отъездом мы долго разговаривали. Почему-то вспоминали детство: там было гораздо чище, там мы, очевидно, остались на всю жизнь. Вспомнили, как я утащил Вовкины лыжи из сеней, а он, точно мне в отместку, пришел в нашу каморку и спер буханку хлеба. Больше там ничего не оказалось. Нищета. Даже двери не запирались. Зима, снег, лыжи, буханка хлеба… Все это оттуда, куда возврата нет. С печалью в сердце провожал я его на родину и с надеждой: здоровый, сильный мужик — авось найдет свою судьбу. Было-то нам тогда всего лишь по двадцать пять!

«Никифор приехал!» — обрадовалась шпана. Не знаю даже, кто приклеил ему эту неблагозвучную кличку-прозвище. Но он не противился. Может быть, падение нравов давит на язык. Прежнее «Николя» ныне звучит как «сопля». Да черт с ним, с прозвищем. Зато жизнь идет размашистая, застольная, гуляй — не хочу!

Год минул, два, три… Однажды весной приезжал я на родину и, помнится, помог их семейству управиться с картошкой. Сажали много, а мать — ноги болят, отец тоже слабоват, едва ходит. Точно кипятком ошпарило: так вот она как, жизнь-то, пролетает. Давно ли Вовкин папаша был могучим мужиком и ходил в накрепко запахнутом полушубке, по-железному скрипя снегом, а ныне он — инвалид. И горько, и больно, и одиноко… Вовка в ту пору жил у родителей, так и не подобрав себе «другую половину».

Многие из нашего поколения не приладились к жизни и болтались по селу. Вся услада — пузырь да посидеть в рай- саду, где в детстве кипели страсти. Здесь мы играли в лапту, в «ножички»… Не было жизнерадостней народа. Что же с нами случилось? Да ничего, все путем… Наливай, кореш.

Уезжал я расстроенным и опустошенным. Кажется, тогда и зарекся: больше сюда — ни шагу. Впервые я почувствовал, что родина стала мне мачехой.

Осенью приехала бабушка и рассказала мне, что Вовку зарезали. Не верилось. Он сам мог разогнать целую банду. Но, видимо, вправду против лома нет приема.

Хоронили Вовку по-сиротски, как будто у него сроду не было друзей.

Один, другой, третий… И никто из них не дожил даже до тридцати трех, и некому их помянуть в спокойном застолье. Нет, Шурик Ю-в, забегал месяца три спустя. «Помнишь?» — «Помню», — отвечаю. «Скольких уже нет? Шестерых?» — «Да, мы немногие из детства…»

Надо было посидеть, поговорить, выпить… Но проклятая писанина затянула меня — не отойдешь. После, говорю, посидим, где-нибудь через недельку…

А через неделю слышу: Шурик повесился! Повесился — и унес свою боль в могилу, хотя мог её высказать мне. А может, попросту он забегал ко мне проститься, все уже решив для себя.

Матери сказал: «Прости, мама! За все… Теперь долго тебя не увижу». — «Ты чего это? Христос с тобой!». Обнял ее, обнял отца, вышел… Подумали: может, в командировку? Да мало ли.

«Ну ладно, не скучайте тут без меня», — сказал жене, сыну, от которых уходил на год к другой, но вернулся. Жена спокойно отнеслась к этому, а кинулась искать — опознала в морге.

Шурика нашли в заброшенном детсадовском бараке. И тут он захотел поближе к детству… Говорят, что в петлю залазят собаки да хлюпики. Нет, я примерялся к петельке — жидковат, прямо скажу. Не та рука, не та сила, чтобы победить дикий ужас, охватывающий тебя, казалось бы, перед спасительной смертью.

А Шурика почему-то все считали слабохарактерным, избалованным, капризным парнем-нытиком. Он был талантливым музыкантом и поэтом. Если бы не природная леность да не судьба, уготовившая ему лагерную ловушку, то неизвестно, как бы могла сложиться его жизнь.

«Сел» он на третьем, кажется, курсе. Дома остались жена и сын. Тяжело он перенес лагерь — вернулся заметно притихшим, замкнувшимся в себе. Дом — это был его мир, из которого не хотелось выбираться наружу. И все бы наладилось, но однажды в гостях у родителей подвыпившая матушка проговорилась: дескать, как ни важничай, но и у Оленьки без тебя были хорошие ребята. Будто ножом полоснула по самому сердцу! Надломился Шурик, запил, стал более мнительным… Когда я пришел к нему в наркологический диспансер, то он даже не обрадовался мне, а после все пытал жену Ольгу: «Чего это он домой-то заходил? Не знал, где я, что ли?» — «Не знал, — отвечала она. — Я сказала ему об этом». Так, собственно, и было. Но Шурик всполошился. Как будто тогда уже почувствовал, что мы с Ольгой предадим его, хотя… Что это за предательство, если человек женился и живет с новою супругой в другом городе?

По случайному совпадению новую жену звали тоже Ольгой. Я настоял, чтобы Шурик съездил на совещание молодых писателей в Тюмень. Там- то он и познакомился с поэтессой, «случайно» перепутавшей номера: спешила-то в свой, а вошла к Шурику. Я помог им расписаться в каком-то сельсовете, был рад тому, что Шурик влюбился и уедет жить к любимой. У нее есть квартира, дочка. В новой семье, как мне казалось, он сумеет выздороветь, бросит пить, будет работать где-нибудь на буровой — словом, не пропадет.

Перед Новым годом справили маленькую свадебку у Шуриных родителей. Водки было столько, что перед тем, как молодым уйти на ночной поезд, я уже был «на рогах». Помню лишь худенькую, по-новогоднему накрашенную невесту с малиновой свиной ляжкой в руках. Ольга иногда выплакивалась мне в письмах: «В запоях он жесток, бьет меня смертным боем. Но душа-то у него чистая, дорожу этим. Хотя бывает не-вмоготу-у».

Как их понять? Крыша у Шурика ехала… Дважды он проходил курс лечения в психбольнице. После очередного разбоя на дому Ольга стала его бояться. Вскоре он уехал домой, поняв, что её любовь перешла вдруг в ненависть. Он сошелся с первой женой.

А после, как мне рассказывали, увидел по телевидению свою ненаглядную поэтессу. Это было для него смертельным ударом.

Я позвонил Ольге и рассказал о случившемся.

— Так он что, из-за меня?

Я почувствовал в её голосе некоторую гордость за самую себя.

Отомстила.

До сего дня я не был на Шуркиной могиле. Из суеверия.

Прошлой весной я ездил на родину. Гостил у своей старенькой бабушки, вечной труженицы. В тридцатом их семью раскулачили и выслали за Полярный круг. В Норях они жили в одной избе с такими же раскулаченными — семьей покойного Григория Распутина. Об этом я много слышал, много записал с бабушкиных слов, да все никак не решусь на книгу… Итак, я приехал на родину. На родину, а все будто внове, и людей-то толком не знаю. Из ровесников — почти никого, двое-трое осели, прочие — кто уехал, кто на кладбище. Посидели с Шурой Кусковым, повспоминали… Боже мой! Будто война унесла наше поколение!.. Только что похоронили Валеру Лифанова, Васю Колчанова, зарубленного топором. Много раньше повесился Сережка Сухинин, мой приятель, с которым мы подолгу пропадали на Антипинском озере, охотясь на уток. Жутко перечислять… Но теперь я знаю: мне рано писать последнюю книгу и нужно спешить. Ушло тихое поколение, ушло без следа и барабанного боя. Умер Валерка Бабиков, талантливейший спортсмен и всеобщий любимец. И Санька Бабиков, говорят, разбился на автодороге всмятку. Будто круги на воде, сомкнулась гробовая тишь. Так зачем я живу? Не затем ли, чтоб в одиночку поминать друзей, покуда они не уведут меня за собой в землю?

К черту панику… Я не могу уйти, не оставив после себя прижизненно важного слова. Как мои немые друзья. И разве я не жил и не страдал за многих, ушедших навсегда в гробовую тьму… Так что же я молчу? Надо оставить по нашему напрасно родившемуся и впустую прожившему поколению хоть какую-то память. Не собаки же мы, чтоб исчезать без следа.

Поэтому не состоялась моя последняя книга. Она стала лишь предисловием к той, которую я назвал, использовав бальмонтовскую строку.





НИКОЛАЙ СМИРНОВ





Смирнов Николай Павлович родился 17 мая 1937 года в деревне Иска Нижнетавдинского района Тюменской области в крестьянской семье. В 1962 году окончил факультет журналистики Уральского государственного университета. Работал журналистом, строителем железной дороги Тюмень — Сургут — Нижневартовск, бурильщиком на Самотлоре.

Очерки и рассказы печатались в журналах «Литва литературная», «Северные просторы», «Сибирские огни», «Урал», «Югра». В коллективных сборниках и альманахах… Автор нескольких книг публицистической прозы, рассказов и стихов для детей. Среди них: «Маки в сердце» (Свердловск, 1971), «Было на Севере» (Москва, 1982), «Государственный интерес» Свердловск, 1984), «Звезда Анныга» (Минск, 1991), «Нюролькин хлеб» (Нижневартовск, 1996), «Мятеж» (1997). В 2003 — 2007 годах в Средне-Уральском книжном издательстве в пяти книгах («На стремнине жизни», «Звон клинка», «Обречённые на бессмертие», «Уроки ликбеза», «Единая цитадель») собрал документальные очерки и рассказы, посвященные освоению Севера. Рассказы и очерки переводились на болгарский и литовский языки.

Член Союза писателей России с 1992 года. Живёт в г. Нижневартовске.





ПОСЫЛОЧНИЦА ЛИЛЯ



(рассказ)


— Садись! — Мансафова показала на стул по другую сторону стола высокой мослоковатой девушке. Взгляд начальницы отделения связи оценочно задержался на нескладной фигуре, скользнул к лежавшим перед ней документам. — По направлению после техникума? Хорошо!

Выражение лица, интонация вещали обратное: «Присылают всяких пикуль. На Севере почта — не райская обитель, намучаешься с такой».

Опасения Мансафовой не лишены были оснований. Отделение связи на бойком перекрестке городка нефтяников. Лет семь — девять назад здесь в непогоду роптал, угрюмился лес. По грядам, холмам, напаханным в давности ледником, густились кедры, в болотинах редкие низкорослые сосенки обитали. А по окрайкам холмов-гряд, где выше и суше, стыдливо выступали березки: осенью расцвеченные, они завладевали окрестами, на время затмевали желтизной, да вприбавку с осинниковой киноварью, своих хвойных собратьев.

Приволье глухарям, рябчикам, жируют себе. Выше по Оби, километрах в трех, лепился к реке поселочек, не смущавший таежную живность. Жизнь текла размеренно, определенная временами года.

С открытием навигации все резко менялось: запевали теплоходы, буксиры, поселочек наполнялся гомонливой судовой братией, что останавливалась на временный прикол — запастись провизией, дизтопливом. Хлопотливая жизнь начиналась в лесу: бойцовские тока сменяло пестованье выводков, суета пернатой мелюзги и сторожкая степенность матереющих глухарят. Так было до пришествия нефтяников с их новосельями. Лепили жилища-времянки на вырубках, гатили болота к озеру Трубному, где намечались первые скважины.

В свободные часы крепкотелые, бородатые, в большинстве молодые люди, спешили на почту, пока единственную в городе. Кому — письмо, кому — телеграммы или переводы отправить — получить. Много шло посылок, поворачай-ка полный день ящики, понаслушайся всяческих реплик, добрых и язвительных. Практик Мансафова критично относилась к «образованным, дипломным», мня от них подкоп под свою должность. Не очень-то жалуют практиков, норовят заменить.

Снова окинула взглядом тонкокостную, ломкую выпускницу техникума, по документам значившуюся Лилией Андреевной Андросенковой, местной уроженкой, и это последнее обстоятельство ещё более раздражило (домой стало быть, к мамке потянуло хрупкий цветочек), — хмыкнула красноречиво.

Придвинула диплом, ведомость оценок успеваемости, где преобладало «отлично», вопросительно пожевала накрашенными губами: по направлению — не откажешь, и брать больших рвений нет.

— На посылки! — вдруг нагрянуло спасительное озарение. — Опером на посылки, не иначе… Покажи, кто ты есть такая. Мне дипломы не указ, по действу сужу. Сей же момент за работу… — согнутым пальцем давнула ведомость «с отличием», как прикнопила к столу. Это был приказ без обжалований.

Лиля устремилась к весам напротив склада, до потолка забитого ящичками, тюками, просто мешками. Иные упаковки подпорчены разлившимся вареньем или ещё чем липучим, иные с протухшими в долгом речном путешествии продуктами. Эти запоздали, те не по адресу. Надо было принять, отдать, оформить, объяснить — конца и края нет, в навигацию почта поступает обвально, нет против нее никакого удержу.

«Так, милая, покрутись, отряхни цветочную пыль», — искоса наблюдала за новенькой неумолимо-злорадная Мансафова.

Лиля летает себе с посылками, что- то милое щебечет в зашерстившиеся, распаренные — лето! — физиономии, напоминающие начальнице отделения раструбы сапог-болотников. Но к её удивлению, «физиономии» не извергают хулу, не потрясают пудовыми кулачищами, что-то от смущения промелькивает в них.

Это заинтриговало. Мансафова, прислонясь к косяку, смотрела во все свои глубоко посаженные щелястые очи и ничего не понимала. Новенькой говорили иначе, чем прежним операм, — не зло, не настырно. «Сапоги-болотники» заметно отмякли, повиновались Лиле. Похоже, не торопились расстаться.

Мослоковатая выпускница техникума передвигалась легко, стремительно между складом и стойкой, едва одежды за ней поспевали, пластались как на ветру.

Очередь двигалась быстро. Мансафова ревнительно отметила, что, направляясь в склад, Лиля походя определяла по местам бланки и квитанции, штемпелевала. Сургуч накладывала точно на швы — экономя. Так даже ей, практику не суметь. Ай да, пикуля! Что-то похожее на зависть ворохнулось в очерствелой душе Мансафовой.

А та бубнит себе втихомолку:

Миленький, усатенький

В рубашке полосатенькой,

В шапочке с махорчиком,

Гармошка с переборчиком.

Водит правая рука,

Левая ладония —

Тяжела гармония.





Кудрин завернул в тот день на почту просто так, без надобности. Другу армянину из родной республики прислали лаврового листа для продажи на здешнем рынке. Он увидел новенькую и вдруг развернул гармонию — Лилиной частушке в такт:

Кто-то едет, кто-то идет,

Кто-то жердочки везет —

Мил поскотину городит,

Милка ягоды берет.

Тама, тама, тамочка,

Сгорела молоканочка,

Ветром мельницу снесло,

Матаню снегом замело.





Лиля ни на миг не прерывает своего «полета», а частушки вполголоса, так это для взбодрения, и аккомпанемент неназойливый, только намеченный…

… — Это что-ть за концерт?! Что-ть, я спрашиваю? — недобро насупленная двинулась Мансафова на помбура. — При гармошке, так умный. Тебе кто позволил чилкотить в учреждении? Па-ни-маешь?! Сгинь — и подальше, двоедан-меломан, не то…

Помбур отступил на крыльцо. Ему в четыре на вахту, а он и в ус не дует, не порывается на автостанцию, откуда увозят на месторождение вахты. С выражением суровости заявил Лиле после дежурства: «Я вас провожу». «Проводите, — охотно согласилась Андросенкова. — Только далеко провожать, мне в Старый поселок». «Ничего, напрямки ближе».

По берегу Оби тропка. Отправились ею дружно, рядышком, словно давние знакомы.

Кудрин оказался из Заволжья, где Лиля оканчивала техникум, нашлась тема для разговора. На родине у Кудрина мать и сестренка-школьница, ежемесячно шлет им переводы: заработки позволяют. Бригада намеревалась поставить рекорд проходки, бурила споро, и заработки отменные — с премиями за ускорение. Кудрину нравилась работа на буровой. «Тугоплавкая», как в шутку называл. Всю вахту — восемь часов в жарком поту, без перекуров. Впрочем, Кудрин не курил. И про это сказал с иронией: «Еще не самое худшее — не пью». Другой бы, может, похвалился, а этот извинительно.

Понравилось Лиле и признание — хочется ему полюбить, нарожать больше детей. Что с одного-двух наследников.

И Лиле хотелось друга, без друга тоска зеленая. Был у нее в техникуме, но призвали в армию и перестал писать, наверное, нашел другую. Взгляды на любовь изменились.

— Общежитие опостылело, — Кудрин перекинул ремешок гармошки на другое плечо, сломил веточку рябины и бросил с обрыва в реку, она, кувыркнувшись, упала на воду и, уносимая течением, закачалась на волнах. — Увидел тебя и захолодило внутри — твоя! Не упускай счастья!

— Бывает, встретишь человека и повлечет к нему: не то, чтобы любовь с первого взгляда, но вроде этого, — Лиля отмахнула комаров, повернулась круто и едва не сорвалась с обрыва, рассмеялась от своей оплошности.

Через неделю-полторы наведался снова на почту. Обрадованная Лиля управлялась ещё проворней, сыпала пословицами: «Хорошее начало — полдела от начала». «С милым рай и в шалаше, если милый атташе» — каждому у нее добрая словинка.

В Кудрине замечалась усталость. Он с этого и начал, предложил съездить на обещанный Лилей брусничник. У него завтра выходной и он хотел бы развеяться.

Свернув к обрыву, где прежде бросил на воду веточку рябины, как в знак прощания с чем-то дорогим, примостился на крутизне. Внизу — волноплеск, важевитые теплоходы. С палуб жадно всматривалась в берег заманчивая, нездешняя жизнь, и берег ей казался диковинно интригующим. Вон какие видики! — все ещё первобытный пейзаж.

Кудрин держал в своей Лилину прохладную руку, смутно белевшую, и было ему покойно и не хотелось иного.

Она сама приникла к нему, большому, сильному. Кудрин легко, как перышко, пересадил её к себе на колени, обнимая и гладя. Видела бы строгая Мансафова — взыграла: так недалеко до соблазна.

Уже соблазн: она на коленях, он лапает… О Господи, времена, люди!.. Всех одним аршином меряет — Мокиным с его мамашей.

Но ничего на обрыве не случилось. Об этом впоследствии пожалеет Лиля, случись, может быть, любовь Кудрина обрела воплощение в живых детских глазах, пушке на темени. Разве не счастье — ребенок от любимого?! Не случилось и на озере, куда поутру попали на вездеходе буровиков. Гусеничная, присадистая машина под брезентом ползла по хлипкой, выбитой траками болотине в час по чайной ложке, изрядно укачала.

На озере у Кудрина стояла лодка. Наключили весла — и через волновую, бугристую открытость, одолели сопротивление ветра. Небо сильно хмурилось, задергивалось тучами. Посыпал частый крупный дождь. Покрепчавший ветер неистовствовал и вода готова была захлестнуть лодку. С детства привычная к веслам Лиля помогала Кудрину грести, они благополучно миновали середину.

Тучи надвинулись ближе, стали толстыми, сплошными, а дождь беспрестанным. Холодный дождь, ледяной, пронизывающий ветер. Таков Север, только что жгло, и вот… Зябко, неуютно в гудящем лесу, обрушиваются с веток потоки, до нитки смочили. Продрогшие, они жались к стволу раскидистого кедра, чувствуя шероховатость коры, частое биение сердец, и казалось, что это дерево отдает толчками своего могучего сердца, вмещенного в ствол где-то рядом, соединяет. Ещё б миг, малое стремление, и свершилось. Не свершилось.

Предчувствие непоправимого, не покидавшее Кудрина, лишило решительности. Помбур отстранился от Лили, заметно вздрагивающей, слабеющей от внезапно прихлынувшего жара. Жар и озноб вместе.

«Твоя, — прошептала. — Вся твоя. Бери».

«Твоя… я… я…», — ткнулась головой в грудь, смежила глаза и заплакала, или, может, это дождины сбегали по лицу; Кудрин смущенно перебирал заскорузлыми, привычными к железу пальцами слипшиеся Лилины волосы. Объявший трепет сделал душу ломко-больной: новое, даже очень хорошее, не тотчас усваивается.

«Твоя-я-я», — шелестел дождь. «Твоя- я-я», — кивали поспевающие кедровые шишки заодно с курчавыми, мохнатыми кронами. «Я-я-я…», — бедовал ветер, перетряхивая облачность, вещал в тон и стать двоим под деревом.

И все же упорхнула жар-птица, опалила и сгинула. Поулегся ветер, прояснило. Они на той же амфибии скоротали путь до города.

Лилия простудилась, слегла. В ней разрасталось теплое, нежное к Кудрину, становилось главным и незатухающим, куда более существенным, чем непогода у озера, ягодники. К ней пришла любовь. Лиля это поняла и радовалась, жаждала встречи с суженым.

Он ждет её с гармошкой или без — все равно. К ним стесняется постучать.

«Твоя-я-я… Твоя-я-я…», — твердила мысленно. Не ведала еще, что вечером, когда дома подогревалась чайком с душицей, горчичниками на ногах, всунутых в отцовские подшитые катанки, в то самое время Кудрина вывезли на буровую. Помбур Тренькин встречал в аэропорту жену и срочно потребовалась замена.

Волжанином после озера, двукратной дороги к Трубному овладела дрема, ни работа без перекуров, ни самовнушение не действовали. Дрема пригнетала пудовыми валунами, он глох и слеп, двигался, как лунатик. Даже предчувствие беды избылось. Механически перемещался на железном полу вышки, неподалеку от бурильщика, всецело сосредоточенного на пульте управления.

Прочный, из сталистых проволок трос с барабана лебедки убегал вверх к таль- блоку. В одном месте трос сбился с витка и бурильщик, не останавливая барабана, жестом велел Кудрину поправить. «А полагается остановить, — машинально отметил про себя помбур. — Так учили». Возразить не было сил и желания, оцепенение вязало волю. Встал на металлическую боковину, после дождя влажную, поскользнулся и, потеряв равновесие, в нелепо-трагическом изломе упал на барабан. Без усилий, как масло, трос располовинил Кудрина на два красных безобразных обрубка.

О случившемся Лиля узнала из «районки», ошеломленная застыла с газетой в руках. Вид её был таков, что вызвали на почту «скорую помощь». Лиля сказала: «Не надо, я смогу» и вялой старческой походкой направилась с посылкой в склад, невероятно длинным показался путь в десяток метров. Ни слов, ни улыбок от нее — хмурая. Вся закрытая.

После работы ушла к обрыву над Обью, где когда-то сидели с Кудриным. Заядлый гармонист мечтал о любви и дружбе, хотел жить, жить… Как жестока бывает судьба! Лиля впервые отчетливо представила войну, о которой столько рассказывал отец. Там тоже: жив человек, и вдруг нет: выстрел, взрыв уносят в небытие. Но там битва с врагом, в мирной жизни смерть во сто крат чудовищней, удручающей, не свыкнешься.

Счастливые счастливы во всем. Будет город и будет жизнь, в которой её ребенок сделает первые шаги. С ним заново шагнет она, заново научится говорить, читать, думать, заново любить и ненавидеть. Видеть северное небо, которое, была уверена, никогда не изменит ей…





ЮРИЙ БАСКОВ





Басков Юрий Иванович родился 9 ноября 1951 года в городе Тюмени. После окончания школы работал слесарем автобазы. В 1970–1973 годах учился в Тюменском инженерно-строительном институте, но оставил его. Сменил ряд профессий: был грузчиком-экспедитором, слесарем, стропальщиком. Печататься начал в региональной периодической прессе. Был участником VIII Всесоюзного совещания молодых писателей. Публиковался в сборниках «Час России», «Времена, в которые верю» (Тюмень, 1980).

С 1980 года на Севере, в городе Надыме. Работал заместителем главного редактора городского телевидения. Подборку из 14 стихотворений и поэму о «малой родине» под названием «Оттепель» опубликовал в альманахе «Окно на Север» (Надым, 1992). В 1992 году на средства Надымского филиала Запсибкомбанка вышел его первый сборник стихов «След», в 1995 — сборник «Сокол Гамаюн». После этого выходили книги стихов «Площадь» и «Люди с луны». В 2001 году был избран ответственным секретарем вновь образованной Ямало-Ненецкой окружной организации Союза писателей России. Не найдя поддержки во властных структурах округа, оставил «писательскую» службу, опубликовал в еженедельнике «Литературная Россия» свое «Открытое письмо начальнику Ямала» и вернулся в Надым. Работал редактором городского телевидения. В 3-м выпуске альманаха «Окно на Север» (Надым, 2002) была опубликована подборка его 33 стихотворений. Собрание его стихотворений вместе с неизданной книгой «Пристань» вышло в Тюмени посмертно в 2005 году.

Награжден памятной медалью «К 200-летию со дня рождения А.С. Пушкина». Лауреат III премии Российского конкурса «Золотое перо» 2002 года.

Член Союза писателей России с 1994 года.

Умер после десятого марта 2004 года. Это день, когда его последний раз видели в городе. Когда месяц спустя открыли его квартиру, обнаружили, что он умер во время приема ванны от сердечной недостаточности. Похоронен в Тюмени.





* * *


Душа не стынет, словно чай

в моем полуночном стакане.

Ей подавай оленьи сани,

ей ветра песню подавай.



Душа,

пора угомониться,

ведь двадцать лет, как мы с тобой,

как в гладь протоки, смотрим в лица

и узнаем себя порой —

в лице усталого шофера,

в скупой улыбке рыбака,

в лице строителя, который

поставил город

и пока

перекурить присел в бытовке;

в хозяйке трассовой столовки,

что щедро раздает судки

и шепчет:

«Кушайте, сынки».



Охолони, душа, довольно,

угомонись, вернись домой!

Но ветер крикнет своевольно:

«Душа, помешкай! Я — с тобой!»





* * *


Премного прожито годков,

и жизнь — на склоне.

Я не создал учеников,

знать, не дано мне.



Жил не в скиту я, а в миру —

не торопился.

У речки, тихой поутру,

всю жизнь учился;

учился петь у соловьев,

и песен кроме —

учился у родных краев

грустить о доме;

учился женщину любить

я у ромашек,

учился горюшко топить —

у горьких чашек…

Уйду — ученый —

на покой под небом сирым…

Умру, и скажут: «Бог с тобой,

покойся с миром».





* * *


Ну что за ночь!

Навряд ли будет краше,

хоть сто ночей соедини в одну.

Я пил вино.

Я целовал Наташу.

Я подходил к бездонному окну.

И огонек в угрюмой пасти леса

меня не трогал в сладком сытом сне.

Но полилась Элегия Массне,

и сладкий сон растаял, как завеса.



И вот уже на дальнем берегу

сижу у огонька едва живого

и не могу найти живого слова,

чтоб путника утешить.

Не могу!



Скажу ему, что, может, по весне,

как талый снег, уйдут его страданья.

Ведь вечна лишь Элегия Массне

и наши о любви воспоминанья.





* * *


Судьбою тертый, как калач,

Худой и злой, как пес на сворке.

И в горле жжет от неудач,

Как жжет от крупчатой махорки…



Нам Север бешеный — приют,

Кедрач милее кипарисов,

Нам песни хриплые поют

Сырые доски рыбных пирсов.

Но всколыхнет порой закат

В душе тоску, как омут ряску…

И так похожи облака

Тогда на детскую коляску.





ЛЕБЕДИ


Они бредут по вымокшей земле:

Сибирский тракт, уставная одежда…

А лебеди, как осень, на крыле

Уносят в небо слабую надежду.



И нету сил поднять усталых лиц

На птиц свободных, алых от заката.

Невмочь смотреть на этих вольных птиц

Ни серым арестантам, ни солдатам.



И лезет за махрой солдат в карман,

На цепь лебяжью глянув виновато…

Поймите: жалко русских каторжан

Гнать на погибель русскому солдату.



Глаза прикрыла, дрогнула рука:

Плывут покосы, горькие осины…

А сердце рвется прямо в облака —

Туда, откуда видно всю Россию.





* * *


Сентябрь — золотое стило —

ты золотом пишешь на синем.

Извечно твое ремесло,

как вечная повесть — Россия.



В той повести странно простой

все те же дворцы и остроги

и осени лес золотой,

и вновь — дураки да дороги.



И лист опадает сухой,

как повести странной страница.

Немного ещё — и долой

потянутся с родины птицы



И новые гнезда совьют

в озерах, что полные чаши,

и, может быть, песни споют,

да будут те песни не наши.



Как нету следа на воде,

так нет на чужбине России.

Не выжить поэтам нигде,

где нет золотого на синем.



О Родине песню сложить

иду в сентябре за калитку.

На нашу недолгую жизнь

нам хватит березовых свитков.





* * *


Как ладонь рабочая горбата,

как ладонь крестьянская черна,

хлопает совковая лопата

по спине могильного холма.



Помянули,

стали собираться.

Проводы строги и коротки.

- А кого похоронили, братцы?

- Гамлета, — сказали мужики.

- Гамлета?

Да вы в себе ли, Боже?

Мыслимо ль?

Какой на свете век…

- Да пастух колхозный —

Гамлет тоже.

Тоже был несчастный человек.





НАДЫМ


Здесь ранний свет изломан, как душа,

а поздний свет суров, как вечер жизни.

«Надым», — скажу

и не смогу дышать.

«Надым» слепит, как сладкий дым отчизны.

Здесь каждый след различен и един…

След на песке и росчерк в небе чистом —

след пастуха болотистых равнин

и дерзкий, быстрый след авантюриста.





ЛЮДМИЛА ЕФРЕМОВА





Ефремова Людмила Георгиевна родилась 9 ноября 1959 года в Киргизии в семье рабочего. Окончила заочно факультет русского языка и литературы Киргизского пединститута в 1983 году. Работала на заводе и в НИИ. Была корреспондентом, а потом редактором многотиражной газеты «Комсомольская вахта». В Тюменскую область переехала в 1980 году. До 1987 года жила в Тобольске, в 1987 поселилась в Надыме. Участница IX Всесоюзного совещания молодых писателей (1989).

Печатается с 1980 года. Публиковалась в журналах «Урал», «Мир Севера», «Северяне», «Ямальский меридиан», еженедельнике «Литературная Россия», альманахе «Врата Сибири» и в коллективных сборниках.

Автор поэтических сборников «Чуткие дни» (1991) и «Шаги» (1993), которые включили её стихи о служении добру, любви, красоте человеческих отношений. Издала книги стихов «Непойманная птица» и «Перевёрнутые дни». В книгу «На Покрова земля светла» вошли как лирические стихи, так и цикл прозаических миниатюр «В глазах белого оленя». В 2004 году вышел её сборник для детей «Стихи для Аннушки». В последние годы активно выступает как прозаик. В 2006 году из дала сборник повестей и рассказов «Картина за спиной».

В 1990 году Л. Ефремова создала при Доме культуры газовиков «Прометей» Надымское литературное объединение. В него вошли литераторы города и района, некоторые из них стали профессиональными писателями. Объединение издаёт альманах «Окно на Север», организатором и бессменным редактором которого является Л. Ефремова.

Член Союза писателей России с 1994 года.

Живёт в г. Надыме.





* * *


Когда укрыл дороги снег

И травы полегли,

Он дерзкий совершил побег

На край другой земли.



Он север поменял на юг,

Нашёл и кров, и стол,

И пёстрый хоровод подруг

Любимой предпочёл.



Стал коммерсантом разъездным,

С машиной под седлом,

С охраной, с «мопсом заводным»,

Большой построил дом.



Но странной хворью заболел

Богатый человек,

На разноцветный мир смотрел,

А видел только снег…





ПОЭТАМ РОССИЙСКИХ ОКРАИН


И песня России не спета!

И рано кружит вороньё,

Коль столько прекрасных поэтов

Живёт в захолустьях её!



Их голос отмечен любовью —

Стихи как молитву творят!

Их души, омытые кровью,

Как вольные птицы парят.

Пусть гнутся престолы в столицах,

Где правит телец золотой.

России пристало гордиться

Святою своей простотой.



Соловушки света земного!

Вам вверена божья дуда —

Великое русское слово,

Как крестного хода звезда.





* * *


Деревья баюкают в гнёздах

Крикливых пернатых детей.

Пусть будет тепло им и звёздно,

Семья не узнает потерь.



Пусть крылышки их отрастают,

Пусть осени высветлит путь

Мечта солнценосного края,

Где можно в тепле отдохнуть.



Но лишь трепыхнётся сердечко

Желаньем любить и страдать,

На лапке играет колечко

Тех мест, где вскормила их мать.



Где Родины скромная доля,

Где в няньках поля и леса,

Где в гнёзда с надеждой и болью

Глядят, замерев, небеса…





ЗАТМЕНИЕ


Глебу Горбовскому





Поэта не пугала нищета,

И одиночество его не угнетало.

Но, как и в юности манила красота

И скрежет раздражал металла.

Затменье солнца пало на четверг,

И он о нём не вспомнил бы, конечно.

Но божий мир вдруг вспыхнул! и померк…

И напитался «пряностью» аптечной.

Над ним склонилась бывшая жена,

В слезах и дрожи ждущая ответа:

— Ты любовался видом из окна

А угодил под дуло пистолета?

Ты верил в исключительность свою,

И наполнял себя уединеньем?

В земном аду мне жить… А ты в раю

уже подслушал ангельское пенье?..

Поэт очнулся: где жена моя?

Окинул взглядом тусклые «хоромы».

Где пристань тихая? И лик небытия

в несуетном служении Харона?

В тревоге смутной выглянул в окно.

И содрогнулся, ужасу внимая:

Визг тормозов и крики под стеной,

И шепот женщины: «Прощай, любовь земная…»





* * *


Обочиной иду несмело,

Сутулясь. Сумка на боку.

Как неуклюже нынче тело В

писалось в зимнюю строку.

Шаг в сторону — и… взмах крылами,

Молоденький в осколках лёд!

А из авоськи колобками

Картофельный бежит народ…





* * *


Блёклые цветы на полотенце…

А когда-то радовали глаз.

Гармониста резвые коленца

Деревенских зазывали в пляс.



Белошвейка, отложив в сторонку

Шёлковые нити и иглу,

Подпевала гармонисту звонко!

… Свет лампады теплился в углу.



Нет на свете белошвейки милой,

Гармонист остался на войне.

Всё когда-то было, было, было…

Отчего ж теперь грустится мне?



Будоражат запахи лесные,

Ландышей весёлый островок.

Родины предания льняные —

Памяти лучистый уголок.





СЕРДЦЕ ГОРЕВАЛО…


Памяти Юрия Баскова





Кольцо сердолика, что сердце мне грело,

На кафель упав, разлетелось в куски.

И там, где стучало, смеялось и пело,

Заныло, забилось в когтях у тоски.

— Чего же ты так всполошилось, родное?

Апрельское утро глядит синевой,

И солнечный зайчик играет со мною,

А я всё тебя прикрываю рукой.

Колечко другое куплю тебе, слышишь?

Ты только тревогу подальше гони,

Её доброхоты — всеядные мыши

Тебя изгрызут, станут мрачными дни.

Обрушится небо дождями и снегом.

Ветра лиховые пути заметут.

И ты задохнешься от быстрого бега,

И «скорых» мигалки тебя не спасут.



… Не зря мое сердце тогда горевало,

Кольцо сердолика тому не виной.

Родимого друга на свете не стало

Веселой щебечущей ранней весной…





2004 г.





* * *


Север, Север! Отпусти на волю!



Руки ледяные разомкни!

Побегу по белому я полю

Прямиком на южные огни.

Дом куплю глазастый и белёный,

Насажу диковинных цветов.

В светлой роще, где собрались клёны,

Отдохну от праведных трудов.

И, дождавшись звёздного салюта,

Загрущу о северной стране,

Где в объятьях снежного уюта

Кто-нибудь грустит и обо мне.

Так же в небо смотрит, вспоминая

Лучшие и светлые деньки…



Где ты, где ты, сторона родная?

У одной дороги две руки…





БОРИС ЗУЙКОВ





Зуйков Борис Юрьевич родился 24 мая 1953 года в г. Твери. Работал егерем, охотником- промысловиком, десантником авиационной базы охраны лесов от пожара, слесарем. В 1996 году окончил Высшие литературные курсы при Литературном институте им. А.М. Горького.

Публиковался в еженедельнике «Литературная Россия», журналах «Наш современник», «Югра», альманахах и коллективных сборниках. Автор изданного в Москве в 1993 году романа «Белогорье». В альманахе «Эринтур» печатал отрывками, а потом издал отдельно роман «Дух золотого камня».

Член Союза писателей России с 1994 года. Живёт в Ханты-Мансийске.





ДУХ ЗОЛОТОГО КАМНЯ



(отрывок из романа)


- Господи! Как на душе спокойно, — в который раз за вечер повторила Вера. — Это во мне, видимо, гены говорят. Я ведь наполовину ханты.

- Как можно быть кем-то наполовину? — удивился Семен.

- Как, как. Мама русская, отец — ханты.

- А по мне, все определяет душа. Какая у души национальность, скажешь? Нет. И я не скажу. Федька, напарник мой, точно хант. Потому как язычник. Но и Христа не отвергает. Хитрый. И говорит, что душ у него на все веры хватит. А сколько на земле самых главных религий, а? — Семен пристально посмотрел на женщину — Ну, сколько?

- Язычество, иудейство, буддизм, христианство, ислам, — перечислила она.

- Я же говорю, на всех, — Семен встал, открыл дверь. — А эти твои друзья, кто они?

- Ой, Семен, не надо о них. Испортишь мне настроение, — она потянулась к бутылке. — Да если бы я хоть чуть предположить могла, чем они занимаются… Тебе налить?

- Ну, если женщина просит, — ухмыльнулся Семен.

- Только не ерничай, ладно? — попросила Вера. Помолчала. — Никак я тебя понять не могу, Семен.

- А зачем?

- Интересно же, что за человек рядом.

- И поэтому обязательно нужно ковырять там, где болит? Тебе своих проблем мало? Хочешь, чтобы я и мои на тебя повесил?

- Это, возможно, и есть крест судьбы. И мы кармически должны были встретиться в этой жизни.

- Это ещё что?

- То же самое, только из прошлого. Мне интересно, почему каждый день ты лезешь в ледяную воду. Часами ходишь босиком по мерзлой земле. Даже старец у тебя был.

- Почему был? Есть. Чувствовала ведь его присутствие?

- Да. Чувствовала.

- А в топчане о чем думалось?

- Очень спокойно было. А думалось о том, что в тесном ящике, под землей, и абсолютно свободна.

- А у меня там молитвы легко читаются. Не мудрено, конечно. Сорок лет Илий там прожил в посте и молитве. Все намолено. А ведь язычником был. Когда всех больших шаманов с рек собрали и в Тобольск отправили, а потом кого куда — его отпустили. Месяц шел. Весна уже была, а он в зимней одежде. Забереги большие на Иртыше. Под лед провалился — тонуть стал. У всех своих духов помощи просил — не выбрался. Николу Чудотворца вспомнил — его просил. Два белых лебедя прилетели. Лапки ему свои в руки дали и вынесли из полыньи. В эти места пришел, здесь у него охотничья зимняя изба была, и поселился. Тайно потом в Тобольск ходил креститься. Сюда уже после войны вернулся.

- Ты-то как к нему попал? — Вера от выпитого раскраснелась, на лбу выступила испарина.

- Чо ты маешься? Снимай энцефалитку, — предложил Семен.

Улыбнулся её попытке снять.

- Нет, деушка, так не получится. За воротник бери, — встал, помог стянуть энцефалитку. — Печка прогорит, нормально будет. От плиты так пышет. Ты о разговорах-то наших, когда Федька придет, ни-ни. О «берлоге» тем более.

- Он не знает?!

- Нет.

- И ты никогда ему не говорил?

- Старик не велел. Деда он Федькиного знал. Большая у того сила была. А перешла она к Федьке или нет, об этом сам узнает в двадцать девять лет. Через год, значит.

- Да-а-а, — Вера удивленно смотрела на Семена.

В сумраке зимовья лицо его, казалось, излучало свет. Взгляд был глубоким. Темно-русая борода, уже тронутая сединой, четко очерчивала упругие губы. Уложенные на столе руки бугрились венами.

Семен долго молчал. Вера завороженно смотрела ему в глаза, а они то лихорадочно блестели, то вдруг остывали и становились влажными, и тогда на самом дне женщина видела отраженную искорку свечи.

- Старика мне Бог послал пять лет назад, — заговорил Семен. — Я уже тогда от зимовья Федькиного порядочно уходил. В апреле, у лосиной туши медведь меня покарябал. А тут, в ноябре уже, ручьем иду, — он показал на речку за окном, — в вершине её из болота тот ручей вытекает, и плюх по шейку. Руками-то держусь за края ледяные, а сам думаю — силушки моей не хватит, потому как ребра ещё плохо срослись, а кричать бесполезно. До зимовья десяток километров. Уже луна вышла. Смотрю, перед глазами ещё две луны — волк смотрит. Постоял да сзади ко мне заходит. Я на него смотрю, а рукой одной ружье под водой снимаю.

Думаю, положу на лед, а там не обмишурюсь. Только я ружье вытащил, а он цап зубами за ремень. Лапами по льду скребет… Выполз и, чувствую, сосулькой делаюсь. Волк не уходит — ждет. Да уж жри, думаю, быстрее. Мочи нет, как холодно. Отбежит, сядет. Я на четвереньках подползу, он опять отбежит. Потом совсем ушел. Очнулся я на снегу. Лежу голый и кто-то на меня воду льет. Вылил так ведра два и в избу поволочил. Потом вовсе ничего не помню. Очнулся, смотрю — чистенько. Иконы над головой. На мне и подо мной оленья шкура. И волк тот у порога лежит.

Через какое-то время, я уже опять задремал, человек заходит. По плечам — взрослый, а роста маленького. У стола на чурбак присел, смотрит. Увидел, что я глаза открыл, к чувалу подошел, шепчет что-то. В руках банка. Поманил меня, дескать, вставай. Я лежу. Помню, что в ледяной воде купался — болею, значит. Он шкуру с меня тянет и на банку кажет.

Приподнимаюсь, покряхтываю, а только чувствую, что боли во мне привычной нет. Старик банку перекрестил — мне подает. Отпил я глоток — понравилось. Что-то сладкое и душистое. Тут я её всю и опростал. Он на меня смотрит и жиденькой бороденкой от смеха трясет, а мне на дверь показывает. Едва успел я выскочить, как из меня все, что выпил — фонтаном. И так худо сделалось. Голова кружится, ноги ватные. Рвало меня беспрестанно. Чуть поутихло — он мне опять банку подает. Пригубил я и, видно, такую гримасу скорчил от горечи, что дед опять заулыбался, но показывает — пей. Хватанул я залпом этой гадости, а сам думаю, как бы мне чистоту-то дедову не заляпать. Опять на улицу выскочил — жду. Постоял, постоял… Ничего, прижилось… Смотрю на себя и диву даюсь — голый стою-то, а холода не чувствую.

В зимовье вернулся — одежда моя сухая на топчане уже лежит. Оделся. Стою, жду, чтобы дорогу-то рассказал. А он поклонился в пояс и волку на меня показывает. До речки тот меня и проводил. Как места заприметил знакомые, поводырь мой исчез.

— Я, как от старика вернулся, все только и думал о случившемся. А потом меня осенило. За мою жизнь в ледяную воду я дважды попадал. И ведь что странно показалось — все перед Казанской. Понял, что неспроста, да и стал потихоньку голышом выходить и к водичке ледяной приучаться. За одну зиму так привык, что к старику на Пасху в одних трусах пришел. Ты это называешь кармой и крестом судьбы, а старик называл Божьим промыслом. Диву я давался его вере. Он уже умирать собирался. Как- никак девяносто первый год шел. Царя-батюшку ещё помнил. В революцию ему семнадцать было. А тут смотрю на него — шибко загоревал. Ходил плохо и почти не вставал. Лежит на топчане, а слезы так и катятся.

«Господи! — помню, закричал дед.

- Все, что мог, во имя Твое исполнил, а умираю под талиной, как язычник, без причастия!»

На третий день, смотрю, встал и целый день молился. Я предлагал отвезти его. Карточки у меня были. Его волк да моя Ласка попеременке-то со мной вытащили бы из тайги. Ничего он мне не ответил. Лыжи себе новые изладил, сухариков насушил да из лапши шанежек постных спроворил.

- Как из лапши?

- В теплой воде оставляешь на ночь, а утром на сковороду, как блины печешь.

- Ну вы, кулинары…

- Тайга всему научит.

- И как, ушел он?

- Когда собирался, сказал, что, если с причастием умрет, — волк обратно придет. А нет — молись, мол, за меня.

- И что?

- Через месяц иду к его зимовью, а местность не узнаю. Тот завал, сквозь который пробирались, помнишь?

- Ещё бы, — вздохнула женщина.

- Деревья эти в одно мгновение на моих глазах повалило. Вот где страху натерпелся. А когда утихло, три дня прорубался. Уставший, голодный, как собака, приполз к зимовью и, веришь, сердцем почувствовал, что старик дошел. Чувал растопил, смотрю, а на столе шанежка лежит. Месяц прошел, а она мягкая, будто со сковороды только. Помянул я старика этой шанежкой, лампадку затеплил и сижу, о нем думаю. Слышу, шкряб в дверь. Вышел я, а из-за кедры на меня волк смотрит.

- И жил у тебя?

- За два-то года, что к деду ходил, привык ко мне. Полгода, как его не стало. Юган от него.

- Так это его сын? То-то, смотрю, не по-собачьи он суровый. Аж жутко иногда, как смотрит.

- Мы с отцом Югана, можно сказать, земляки. Я охотиться начинал там, где он родился. Речка так называется в тех местах. И старик его Юганом звал.

- А к Илии как он попал?

- Не знаю, не рассказывал. Мы вообще мало разговаривали. Он в основном мне Евангелие читал. На любой странице откроет и по памяти перескажет. Наизусть знал, а все равно читал. Говорил, что оно открывается тем, кто читает, а не знает наизусть.

- А зимовье под землю он убрал?

- Нет. В тот год, как его не стало, лесоустроители здесь летом шарились — визирки подновляли. Потом их вертолетом куда-то перебросили. Вот я и решил, что так спокойнее будет.

- А меня не боишься? — спросила Вера и замерла.





НИКОЛАЙ КОНЯЕВ





Коняев Николай Иванович родился 1 января 1954 года в поселке Нялино Ханты- Мансийского района ХМАО. Окончил Омский филиал Всесоюзного финансово-экономического института в 1982 году и в 1993 году Литературный институт им. А.М. Горького.

Первая книга повестей «Сборщик дани» вышла в Шадринске в 1992 году, за ней там же отдельным изданием в 1993 году вышла повесть «Перековка». В 1994 году в Тюмени издал сборник «Чужая музыка». Четыре повести «Сборщик дани», «Звенела птица в поднебесье», «До поры до времени» и «Околодок Перековка» составили отдельный сборник 1996 года, названный по последней повести. Он вышел в Москве. В книгу «Отголоски-отзвуки» (Тюмень, 2000) помимо рассказов вошло его документальное повествование «Возмездие, или Версия жизни и смерти гражданина из города Березово Коровьи Ножки». Рассказы и повести Н. Коняева печатались в журналах «Наш современник», «Урал», «Крестьянка», «Югра», альманахах «Эринтур», «Врата Сибири», в коллективных сборниках.

С 1997 года — ответственный секретарь Ханты-Мансийской окружной организации Союза писателей России. В 1996 году основал и является бессменным руководителем окружного литературно-художественного альманаха «Эринтур». Он лауреат премии губернатора ХМАО, премии «Урал полярный — Урал промышленный» и имени Д.Н. Мамина-Сибиряка.

Член Союза писателей с 1994 года. Живёт в г. Ханты-Мансийске.





ПОВОРОТ СОЛНЫШКА НА ЛЕТО…



(рассказ)


В канун старого Нового года Петр Мокеевич Нелюбин открыл вдруг для себя, что световой день прибыл. Если ещё месяц назад к четырем на улице смеркалось, то сегодня, за час до закрытия булочной, куда он собрался за батоном, — было светло.

Такое малозначительное, но приятное открытие подвигло его на кое-какие уточнения. Он присел к столу, снял со стены календарь и с интересом стал изучать долготу дня, время восхода и захода солнца, обозначенные на отрывных листах. День, убедился Петр Мокеевич, действительно прибыл — и прибывал уже не на воробьиный скок, а, как говаривала некогда покойная матушка, на куриный шажок.

- Вот так вот, Женя, — с чувством сбывшегося ожидания произнес Петр Мокеевич, обращаясь к жене, сидевшей напротив и перебиравшей гречку к ужину. Денек-то прибыл крадучись… Покатилась зима с горки.

- Покатилась-раскатилась, — в тон ответила Евгения Степановна и, показав глазами на обледенелое с улицы окно, добавила с усмешкой:

- То-то оно, весна, гляжу, вдогонку разбежалась, запыхалась прямо…

- Прямо или криво, а придет по расписанию, никуда не денется. Солнышко на лето — календарный факт. Неопровержимый.

Еще какое-то время помусолив листки календаря, Петр Мокеевич отправился в булочную. И ходил-то с полчаса, не больше. Взял батон да завернул в молочный за кефиром, а по пути купил в киоске «Советскую Россию» — любимую «совраску», которая ещё стояла за таких, как он — выжатых и брошенных на произвол судьбы. Возможно, день и завершился бы чтением газеты, если бы жена не обронила сразу, как только он вошел:

— Кто-то только что звонил.

— Кому? — не понял Петр Мокеевич.

— Тебе, кому!

Он скинул обувь у порога.

— И кто же мне звонил?

— А не назвался даже.

— Кто бы это мог? — Петр Мокеевич разделся и прошел с покупками на кухню. За ним — Евгения Степановна с перебранной крупой на донышке кастрюльки.

— А чего звонил-то, Женя?

— Тоже не сказал. Спросил, дома или нет. Ответила, что в булочную вышел.

— И перезвонить не обещал?

— Не пообещал. Сразу бросил трубку.

— Тоже мне, ответчица! Можно было и спросить, кто, по какому поводу… А вдруг не перезвонит?

— А не перезвонит, значит, так и нужен! — отрезала жена. — Чего засуетился, будто ждал звонка откуда-то?

— Не ждал, а просто любопытно, кому понадобиться мог…

После чая он взял свежую газету и прилег на тахту. Возле телефона. Так, на всякий случай.

Сто лет ему никто не звонил. Жене с бывшей работы позванивали часто верные подруги, а ему — сто лет. Как умер. Ну, сто не сто, а года два, однако, точно…

А впрочем, нет — звонили в декабре с телефонной станции. Девичьим звонким голосом было строго спрошено: «Абонент Нелюбин? Номер «три — сорок четыре — два нуля»?»

Он поперхнулся от внезапной сухости во рту и подтвердил скороговоркой: «Да, да, да… Три — сорок четыре…»

«Если вы, Пэ Эм Нелюбин, не внесете плату за квартал до первого числа, — перебила юная особа, — телефон отключим. Без предупреждения. Вы поняли меня?»

«Все прекрасно понял!» — Он, как ни странно, не расстроился, не запсиховал, а до того обрадовался нежданному звонку и неприветливому, но все ж таки живому человеческому голосу, обращенному к нему пусть и не по имени и отчеству, как принято у добрых-то людей, а по инициалам, — что некстати, чуть ли не за месяц поздравил позвонившую с Рождеством и Новогодьем (в таком именно порядке и почему-то с «Новогодьем», а не с Новым, как обычно, годом — опять же, видно, от волнения).

На что девицей с телефонной станции была допущена слабинка в голосе и смятенно молвлено: «Спасибо уж, но плату все-таки внесите — сами понимаете, что себе дороже…»

Как было не внести? Сходил и внес.

Содержание прочитанной статьи не воспринималось. Петр Мокеевич вздохнул, сложил газету вчетверо.

- Женя, слышишь? Голос — старый? Молодой?

- Какой ещё там голос? — откликнулась из кухни Евгения Степановна.

- Да по телефону-то!

- Вот дался ему голос! — Евгения Степановна с наброшенным на руку полотенцем неслышно вошла в зал, уставилась на мужа взором психодиагноста.

- Я думала, ты спишь с газетой на носу.

- Уснешь, пожалуй, как же… Голос, спрашиваю, старый или молодой?

- Не сказать, что молодой, но вроде и не старый… Не поняла я толком.

— Не Гусев с третьего подъезда? За шахматами, может, не с кем посидеть?

- Что ж я, Гусева басочка не признала б? Сроду он нам не звонил.

- Да и телефона у Гусева-то нет, — вспомнил Петр Мокеевич. Он бросил сложенную вчетверо газету на тахту, встал и подошел к окну. — Кто бы это мог?..

- Выбрось ты из головы!

- Выбрось вот попробуй. А не из отдела пенсий? Не насчет ли регистрации какой-нибудь опять? Хотя… оттуда тебе звонят. — Прошелся от окна до телефона и резко обернулся:

- А как он обратился-то?

- Господи! — взмолилась Евгения Степановна. — Ты доконал меня сегодня. Что же я, за ним записывала, что ли? Так и обратился: здравствуйте, нельзя ли передать трубочку Мокеичу…

- Мокееичу?! — подался вдруг вперед Нелюбин. — Ты не ошиблась, Женя? Так и сказал — Мокеичу?

- Да ну тебя, на самом деле! Прям как на допросе! — вспыхнула Евгения Степановна и вернулась на кухню.

Мокеичем Нелюбина называл на службе, в управлении, лишь Костя Григораш…

В первый год после того, как Петра Мокеевича тихой сапой выдавили в отпуск, а из отпуска — на пенсию, позванивал преемничек Костя Григораш. Позванивал, понятно, не по доброте душевной — душевности у нынешних явно не в избытке, — а по необходимости. Выдавить-то выдавили с должности начальника отдела, а с чего начать работу, как задействовать давнишние отлаженные связи, на то опыту, смекалки не хватало. Вот и растерялся поначалу. Звонил, водил вокруг да около, интересовался на словах здоровьем, настроением, планами на лето, даже предлагал, хитрец, путевку (на какие шиши ехать после обгайдаривания?), а между тем намеками и недоговорками вытягивал советы да подсказки…

— Был повод для обиды! Не согласись он, Григораш-то, на предложенную должность, все могло бы для Нелюбина остаться так, как было. Так и подмывало проявить характер! Но не проявил, не опустился, слава Богу, до отместки. Вздыхал да поучал. Наставлял. Подсказывал. Душа болела за работу — нынешним опять же не понять. Но Григораш обтерся, освоился на должности да и забыл наставника. А там и Петр Мокеевич свыкся с положением…

«Неужели он, голубчик? Вспомнил? Устыдился своей неблагодарности? Решил поздравить с Рождеством? Поздно спохватился. Со старым Новым годом? Премного благодарен! Я, Костя, горд, но не спесив… И сам могу поздравить. Вот возьму да звякну. На опережение».

Но тут же вклинились сомнения:

«А вдруг звонил не он? Мало ль кто когда-то называл меня Мокеичем? Тот же Гусев с третьего подъезда. Всех и не упомнишь. Не-ет, скажет Григораш, не звонил сегодня, не было нужды! И что тогда — умыться?»

И все же позвонил. Через две недели, устав от ожидания повторного звонка. С утра Евгения Степановна, наказав купить кефиру и батон, отправилась к подруге. Оставшись в одиночестве, набрал номер телефона своего преемника с намерением бросить трубку сразу же, как только Костя отзовется. Удостовериться, что дома…

Абонент незамедлительно ответил утробным женским голосом:

- Слушаю… Але?

И Петр Мокеевич дал маху.

- Простите, — просипел он изменившимся до неузнаваемости голосом. — Я, кажется, ошибся…

Он посидел у телефона на тахте с отрешенным взглядом, оделся и пошел. Но не за батоном и кефиром. Слепо, безотчетно вышел на центральную городскую улицу и через полчаса уперся в ограждение родного управления…

То, что он увидел, потрясло. Некогда обшарпанное, серое и мрачное здание управления выглядело легким трехэтажным теремком под блистающим на солнце кровельным железом. Он неуверенно толкнул входную дверь, зашел вовнутрь и замер… «Матушка родимая!»

На какое-то мгновение ослеп от бьющей в глаза роскоши внутренней отделки. Куда девался тот привычный коридор — грязный и прокуренный, холодный и заплеванный слоняющимся людом — рабочим и служилым? Во всю солидную длину залитого светом коридора стены были облицованы какой-то белой, теплой на взгляд крошкой, схожей с пузырьками пенопласта, но с розовыми тонкими прожилками, а ослепительно сияющий — зеркальный? — потолок отражал зеленую ковровую дорожку…

По застланным покрытием ступенькам крутой парадной лестницы он медленно поднялся на пролет и, полуобернувшись, глянул вниз — туда, где раньше коротали рукодельем смену бабушки- вахтерши. На месте бабушкиных тумбочек стояло некое подобие кабинки с врезанным окном и телефонным аппаратом на подставке. Из кабинки неожиданно вышел белокурый молодой омоновец с упитанным лицом, дожевывающий что- то на ходу. Увидев постороннего, встал и поморгал оцепенело, затем вдруг густо покраснел и ринулся наверх:

- Вы как сюда попали? Кто вас пропустил? Пропуск предъявите!

Теперь оцепенел и Петр Мокеевич.

- Какой ещё вам пропуск?

- Ах, так вы без пропуска? Немедленно назад!

- Да не кричите вы… Никого же не было у входа. Я на пять минут. На третий, в отдел сбыта!

- Немедленно назад! И без пререканий! Что у вас в пакете?

- Не бомба, не волнуйтесь!

- Я спрашиваю, что?!

- Ничего. Он пуст.

- Короче, быстро вниз, не понуждайте к силе! — И подтолкнул Нелюбина плечом.

- Ты кого толкаешь? — вспылил Петр Мокеевич. — Ты щит возьми с дубинкой. Дубинкой-то удобней! И каску нахлобучь на пустую голову! Не гляди, что пожилой, так подтолкну, пожалуй, что как звать забудешь!

На шум откуда ни возьмись предстал другой омоновец. Стройный и чернявый, с выправкой спортсмена, с зачесанными на косой пробор вьющимися волосами.

- Что тут происходит?

- Да вот, — кивнул с потухшим видом белокурый. — Отвлекся на секунду, а этот тут как тут… Пулей проскочил… Да ещё без пропуска. Обыскать?

- Не надо. — Осмотрев Нелюбина с ног до головы, чернявый приказал:

- Выпишите пропуск. В бюро вход со двора. Паспорт при себе?

- Нету при себе, — развел руками Петр Мокеевич.

- Что же вы без документов?

- Я все объясню… Я — Петр Мокеевич… Нелюбин. Ветеран труда… В кои веки вздумал попроведать, а тут такая катавасия! И этот… боевик розовощекий, — просверлил глазами белокурого, — обыскивать собрался!

- Кого хотели попроведать? — перебил чернявый.

- Ну, скажем, Григораша — начальника отдела сбыта…

- Хорошо, звоните. Аппарат внизу. Знаете пароль?

- Какой ещё пароль?

- Номер по внутренней связи.

- Что ж вы издеваетесь, молодые люди!

- взмолился Петр Мокеевич. — Паролей напридумывали тут, как в бункере… у этого! Не знаю никаких паролей.

- Да что мы тут толкуем с ним? Вышвырнуть, и все дела, раз подобру не понимает! — встрепенулся заскучавший было белокурый.

- Ладно, помолчи! — осадил чернявый. — И вы не горячитесь, как вас… Петр Мокеевич? Григораш — фамилия вашего знакомого?

- Костя Григораш, — подтвердил Нелюбин, чувствуя, как сдавливает сердце… — Ладно, я пошел… Ничего не надо.

- Вы присядьте на минутку там, внизу, — попросил чернявый. — Я сейчас все выясню и выйду.

Нелюбин медленно спустился по ступенькам.

- Ничего не надо!..

Он вышел и присел на заснеженную лавку вдоль расчищенной дорожки…

Чернявый не заставил себя долго ждать.

- Что, отец, остыл немного? — Он дружелюбно улыбнулся и подсел к Нелюбину. — Вы не обижайтесь — порядок есть порядок. Служба. А ситуация такая: уволен ваш знакомый. Месяц, как уволен по истечении контракта. Где искать — не знаю. И ещё — я вижу, вы не в курсе… Нет больше управления. Раскрошили, поделили. Жаль! Я сам на стройке начинал. Теперь здесь — частная компания, новые хозяева. Вот так. Такая ситуация!

Нелюбин промолчал, лишь сильнее съежился. Чернявый встал.

- Вот так… До дому доберетесь? Помощь не нужна?

- Нет… Не беспокойся. Спасибо тебе, парень!

…Из распахнутой настежь двери средней школы по противоположной стороне малолюдной улицы на двор высыпала стайка детворы и пошла стенка на стенку в рассыпающиеся пухом на лету снежки.

«Тоже ведь весну почуяли!» — улыбнулся Петр Мокеевич.

Светлая печаль растеклась по сердцу. И даже от сознания того, что внешний его мир отныне замкнут в суженном пространстве от дома до киоска «Роспечать», не улетучилась улыбка…

Солнышко на лето! А со временем зачатия весны в вечно живой природе так много было связано в его, Петра Мокеевича, жизни: от беспричинного восторга, самопожертвенной любви, ощущения полета и прилива сил до безмятежного сознания неотвратимости ухода… Чего ещё желать?





* * *


Костя Григораш пришел домой к обеду.

- Чем порадуешь сегодня? — встретила жена холодным взглядом.

- Ничем. Пока ничем. Все — пустые хлопоты. Найти работу нынче — не пустяк.

- Что-то затянулись твои хлопоты. — Жена поджала губы и выдержала паузу. — Кто-то только что звонил…

- Кому? — застыл на месте Григораш.

- Не знаю, кто, кому… Позвонил да извинился, сказал, ошибся номером… Но голос показался мне знакомым.

Григораш разделся и умылся, причесался перед зеркалом и прошел на кухню. Уставя глаза в стол, раздумчиво спросил:

- А голос старый? Молодой?





МИХАИЛ ФЕДОСЕЕНКОВ





Федосеенков Михаил Алексеевич родился 22 декабря 1957 года в г. Кемерово. Окончил технологический институт пищевой промышленности. Служил в армии. Работал инженером, сверловщиком, музыкантом. Переехал в Тюмень в 1984 году. В 1989 году участвовал в IX Всесоюзном совещании молодых писателей. Работал в Тюмени музыкантом, художником, литературным консультантом областного отделения Союза писателей.

Его стихи печатались в альманахах «Поэзия», «Литературный Кузбасс». Первая книга стихов «Все сущее стократ» вышла в 1990 году. Автор книг «По ходу солнца» (1993), «Залог возвращения» (1994). Сборник «Разночтения» (1995) автор представлял как лирический опыт исканий масштабного и полифонического звучания мира. «Вехарь» (1997), «Солнечные часы» (1998). Том избранного «В пору вербоцвета» был издан в 2001 году. Любовная и пейзажная лирика составили сборник «Сердолик» (2004). Сюда же были включены ироничные циклы-поэмы «Персонажи», «Житейские пересуды», «Житейские истории». В 2007 году вышел сборник «Берестяная грамота». Стихи печатались во многих коллективных сборниках и альманахах, были включены в «Антологию русского верлибра» и в антологию «Сибирская поэзия», переводились на немецкий язык.

Член Союза писателей России с 1994 года. Живёт в Тюмени.





* * *


Хорошо бы не думать, не чаять, не мнить,

Не томиться ни домыслами, ни тревогой,

Хорошо бы не знать, не любить, не судить,

И не браться за меч, не гневя этим Бога.

Хорошо бы не видеть, не слышать, не бдить,

По ночам не метаться от боли сердечной,

Хорошо бы в конце концов просто не быть,

Не рождаясь вовеки под россыпью Млечной!

Но поскольку я есть, но поскольку я есть,

Не дано мне бесстрастно принять и учесть,

Словно цифру холодную к осведомленью

Эту жизнь на Земле в красоте и крушенье.





* * *


В миг иной из лазури небесной

На округу — докуда видать —

Вдруг прольётся рекою отвесной

Неизмолвленная благодать.



И уловишь, учуешь ты всюду Ч

то-то равновеликое чуду —

В ласке ветра, в парении птиц —

И упасть аж захочется ниц…



И черты мимолётного рая

Будут грезиться долго, витая

Светлой заворожью над тобой,

Уводя вдохновенной тропой…





* * *


Где рай-дерево густо ветвится,

И гнездуются райские птицы,

Там Есенин и Клюев живут,

И живою водой серебрится



Заповедной поэзии пруд.

А ещё там живёт Ломоносов.

По-рыбацки он невод забросив,

С утречка свои вирши вершит.



Рядом с ним о державности россов

Размышляет Державин в тиши.

А ещё там живёт Маяковский

В жёлтой кофте своей растаковской.



Не горланя о крахе ЦК,

Он склонился в тоске философской

Над красой неземного цветка…

Окаянная правда земная!



Все твои возражения знаю…

Эти сказки — тебе вопреки,

Потому что есть правда иная —

Забубённая лёгкость руки!





* * *


Я помню, на северо-западе ночи

Над местностью призрак цветка возникал.

Его я нарёк сон-травой, засыпая

В плацкартном вагоне, что шёл на Тобольск.



Светилась комета во тьме синевато,

Стучали колёса в безлюдных полях.

И мнилось о неком предзнаменованье —

К добру, не к добру ли — гадал я сквозь сон.



И что эта редкая гостья пророчит

На две с половиною тысячи лет?

В морозном окне неподвижно мерцая

По-над убегающим миром земным…



В Тобольске встречали Швецов и Надточий

И Слава Софронов на чай приглашал.

Но были как будто окрашены встречи

Каким-то таинственным, странным огнём.



В Корниловском доме звучали романсы,

Маячили свечи в рояльную ночь,

В неверном их свете туманились лица,

Неясных времён обостряя черты…





* * *


Там, где сбывается воля

Господня, щедро является в мир красота.

Глянул в окошко с рассветом сегодня

И обнаружил такие места.



Выгнула ветви берёза спросонья

Над расплетёнными прядями кос,

И различил я жилища вороньи

Шумных соседей, с которыми рос.



С детства знакомую избу-старуху —

Через три дома — по левой руке.

Дальние дали — по правую руку —

С поймой широкой в белёсом дымке.



Глянул-поглянул: не всё преуспето

В нашем убогом родимом краю…

Но и последняя песня не спета…

Мы ж на земле ещё, а не в раю.





* * *


Зело премудро мир устроен!

И связь всего со всем, и вязь

Живых узоров и устоев,

И мы любуемся, дивясь.



И к лёгким очеркам видений

Приводит нас Ершова гений,

И заплескалась в пенной зге

Черноволосая Сузге.



А дальше больше озарений

И восхитительно зело:

В столбах медвяных испарений

Встречает нас Тюмень-село.



И мы глядим с восторгом детским —

Сияет радуги хомут,

И Менделеев с Достоевским

По Царской улице идут…





* * *


Божий ангел раскроет ковчежец резной

И подаст нам частицу просфоры святой —

Точно так же, как отроку Варфоломею —

Снеждь, народ, напитайся премудрости с нею!

За твоё прилежанье и жажду постичь

Многотрудную грамоту мироустройства.

Несмотря на карающий бедами бич

Ты досель не утратил врождённого свойства…

Завтра ты соберёшь под державу свою

И варягов, и греков, и римлян, и мавров, —

Но не силой меча: им отраден приют

Станет Веры твоей, неподкупной и правой!





8 июня 1998 г. (Духов день)





БОРИС КОМАРОВ





Комаров Борис Алексеевич родился 9 декабря 1950 года на станции Шаманиха Горьковской области. После службы в армии в 1973 году приехал в г. Тюмень. Работал водителем такси. Окончил Тюменский индустриальный институт.

Первая книга «Вечернее такси» вышла в 1992 году. В 1993 году напечатал небольшой сборник рассказов «Записки таксиста». Книга «Несчастный случай» (1994) стала продолжением цикла «Записки таксиста». Публиковался в альманахе «Врата Сибири». В 1998 году в Свердловске — наиболее полный текст его книги «Записки таксиста», которая в последующем переиздавалась. В 1998 году издал сборник стихотворений «Я этой жизнью не могу нажиться». Второй сборник стихов «До истины не близок путь» вышел в 2002 году (Тюмень).

Член Союза писателей России с 1995 года. Живёт в г. Тюмени.





КАТАСТРОФА



(рассказ)


Холодно. Печка в машине работает на полную, но лобовое стекло затягивает по верху тонким ледком. Шины скрипят. Висит легкий туман.

Напротив автовокзала, у обочины, пританцовывает паренек. Куда ему?

- Батя, отвези на жэдэвокзал, замерзаю!

- Садись, сынок нашелся! Прохладно?

Он поспешно захлопывает дверь. Усаживается поплотнее, стараясь согреться, натягивает шапочку на глаза.

- Ты что?! Холодина такая, выпили, а все равно не помогает. Я, батя, сразу рассчитаюсь, а то вырублюсь.

Теперь замечаю, что он навеселе. Такси вливается в общий поток машин. Народ толпится на автобусных остановках.

- Во, думал, один погибаю, а их сколько! Пассажир уже почти доволен морозом.

- Откуда едешь?

- Из Москвы.

- Что, автобусы ходят до Тюмени?

- Не-ет! — удивляется он моей наивности. — Ехал на поезде, домой зашел, нет, думаю, надо автовокзал проверить.

- Инспектор, что ли? Парнишка смеется:

- По вину? На этом вокзале лучше: выпили — парни свои, то да се.

- А живешь где?

- Здесь, у брата. Учусь в речном, на третьем курсе уже.

- Родители есть?

- Родители? Далеко они, в Вагайском районе, а брат что надо. Ты, говорит, Витек, сам соображать должен.

- Соображаешь?

- Ну! Вот опять сообразили.

- Как в Москву попал?

- А-а, с мужиками «бабки» получили и гуляем по вокзалу. Нет, говорю, в Москве веселее, поехали?.. Тогда один поеду. А Пенек говорит: «Брось, Витек!» Тут меня совсем заело, я в вагон, он провожать, а поезд и пошел… ещё выпили. Пенек дверь в тамбур открыл — все, говорит, домой пойду. Куда?! Назад его. Просыпаюсь один — нет Сереги в купе. А сегодня встретил — живой! Ночевал, говорит, на станции какой-то, в избушке.

— Десантником будет… Чем в Москве занимался?

- Как чем? Отдыхал, там такие вокзалы! Ещё на автобусе ездил, экскурсионном, за три рубля. Поел два раза. Целый день отдыхал.

- Хорошо там?

- Да все есть! Я брату три блока сигарет купил. Сам не курю, пью только. Вечером в Тюмень поехал.

- Брат потерял, наверное, столько времени дома не был.

- Не-ет, — тянет Витька. — Пенек ему сказал. Утром пришел — брат на работе, машинистом пашет.

- А ты, значит, капитаном будешь, дальнего плавания…

- Нет, нас на рулевых учат, на капитана не здесь.

- Ясно… А где «бабки» получаешь, подрабатываешь?

- Ну, на хлебокомбинате. Это все Пенек! Он говорит, пойдем в ночную, пряники делать. И деньги, и закуска. Работать же некому!

- Понятно, себе-то хватает пряников? Витек морщится:

- Я их не ем. Сначала ел, сейчас смотреть не могу. По центральной улице движемся медленно. Когда холодный туман сгущается, поток машин снижает скорость, а то и совсем останавливается.

- Куда сейчас поедешь? Вроде отдохнул в Москве…

- Сейчас в Ишим, подруга там учится, на педагога. Её проведаю.

- Ничего подруга?

- Нормальная. Только живет с бабкой. Дед ещё есть, тот вообще не выходит. Сидит у себя в комнате. Здравствуй, дед, говорю, что-то тебя не вижу. А он глухой, сразу за топор. Покажу, кричит, как обзывать старика! Думал, кончит!

- А бабка?

- Бабка лучше, но тоже с головой не дружит. Не ходи к нам, и все, изворчалась.

- А подруга что?

- Говорит, не их ума дело. Я в Новый год к ней пришел, выпили, праздник же, а бабка на лестнице стоит, гуляй, мол, отсюда! А мне чего? Я и здесь неплохо гуляю. Пенька на тебя нет, думаю. Он бы номер отколол. А лестница узкая, пошел я и бабку задел, случайно. Она хлоп, и по лестнице вниз. Шуму было! На «скорой» увезли, ребра поломала.

- Вот те на! И что тебе было?

- Повестку из милиции прислали. Я там рассказал, как было. Новый год, мол, самогонки выпили, бабка же ставит. Потом домой пошел. Её сразу за самогонку спросили. Так бабка дура дурой, а заявление из милиции забрала. Ну, говорит, вас к черту.

- Сейчас её проведать хочешь?

- Бабку? Не-ет, я к подруге.

Временами крепко захмелевший Витек «вырубался», затем, очнувшись, спрашивал:

- Я, шеф, заплатил, нет?

- Заплатил, заплатил… Вот и привокзальная площадь.

- Все! Ты, батя, не в обиде?

Витек медленно выбирается из салона, поскользнувшись на утоптанном множеством ног снегу, падает. Поднимается, машет мне рукой, будь здоров, брат, и бредет к вокзалу.

Включаю передачу. Ну ее, эту работу. Сколько можно по такому морозу. Стук в боковое стекло заставляет остановиться. Кто еще? Высокий светловолосый парень пытается что-то сказать. Приопускаю стекло:

- Не понял.

Светловолосый беспомощно оглядывается и через окно громко повторяет, старательно выговаривая:

- Стоп! Такси! Ка-та-стро-фа!

- Какая катастрофа? Чумной, что ли? Вам куда надо?

- Такси. Катастрофа! — опять повторяет парень и добавляет, очевидно вспомнив:

— Тюмень — Винзили, автобус найн! Такси найн!

Теперь ясно, иностранец.

- Это, брат, ещё не катастрофа. Ты бы ночью сюда попал! В Винзили?

Он согласно кивает:

- Я! Я!

Делает шаг к капоту машины, и на его грязной поверхности пальцем выводит сначала четверку, затем ноль. Все округляет. Сорок рублей, значит.

Что делать с ним? Вот-вот стемнеет, и сам растеряешься, если город чужой, а иностранцу совсем беда… Куда его девать? Ладно, поехали!

Сначала на заправку. Бензин в баке есть еще, но лучше подлить, не дай Бог на дороге стоять в такую погоду. Буксуя на разбитой снежной дороге, пробираемся к переезду, лезем на путепровод. На заправке очередь. Черт с ним, с бензином, может, хватит.

Пассажир долго смотрит в окно на бывшие когда-то добротными, а ныне скособоченные темные деревянные дома, почерневшие от летних дождей и придорожной грязи заборы, на поток грузовиков и пустых автобусов, спешащих по своим непонятным делам. Затем, устроившись поудобнее, открывает объемистую сумку, достает две пачки сигарет.

- Марль-бо-ро! Презент! Ну вот…

- Не курю я, спасибо! Откуда вы?

- Их немец, Курт! Франкфурт, стройка, инженер! — и помолчав, добавляет:

- Аллее ката-строфа!

Ну опять заладил, где он нашел катастрофу? Жизнь как жизнь… Ничего, брат, поди, надолго к нам, привыкнешь.

Вот и все, вырвались за город. Длинная черная лента асфальта летит среди белого поля. Мелькают укрытые снегом деревья, крошечные дачные домики.

Ну и мороз нынче…





АРТУР ЧЕРНЫШОВ





Чернышов Артур Васильевич родился 22 июля 1942 года в селе Куриловка Липецкой области в крестьянской семье. В 1975 году окончил заочно исторический факультет Воронежского университета. Работал слесарем- инструментальщиком, инженером в Сургуте, старшим библиографом Тюменской областной библиотеки. В 1993 году организовал частное издательство «Рутра».

Впервые напечатался в 1963 году в липецкой газете «Ленинское знамя». Издал две книги прозы «Разнолетье» (1993) и «Блики» (1994). В периодической печати часто выступает с историко-краеведческими статьями, много работает в области библиографии, в частности — по истории церкви.

Член Союза писателей с 1995 года. Живёт в Тюмени.





АРХИВ НА КРОВИ


На чем держится мир? Что не дает ему распасться на первоэлементы, рассыпаться в прах, превратиться в ничто, тлен, особенно — «в минуты роковые», во времена социальных потрясений, когда кажется, что нет и никогда не будет силы, способной остановить всеобщее безумное стремление к пропасти? Может быть, люди, делающие свое дело при любых обстоятельствах, вопреки всем невзгодам и препятствиям?

Народ без духовной опоры чем-то напоминает реку, которая вышла из берегов, и можно ли остановить ее, направив в исконное русло, освященное святой верою жизни? Но помнить о том, как это было, не только нужно, а и необходимо, чтобы ответить на вопрос, кто был лоцманом, стоявшим у руля тех кровавых дел. Под видом утверждения светлого, атеистического будущего взрывались православные храмы и монастыри, сжигались книги, изымались церковные ценности, переименовывались улицы и города. Даже мертвые не знали покоя: выбрасывались из могил кости, потрошились раки святых и праведников. Тысячами расстреливались священнослужители.

Именно о том, как искоренялись основы русской православной соборности в годы советской власти на земле тюменской, а если точнее, в её маленьком уделе — земле ишимской — эти строки…





Не встав на колени


…Четвертого июня 1918 года красноармейцы вошли второй раз в село Голышманово Ишимского уезда с целью наказать непокорных крестьян за то, что во время первого своего пребывания в селе их разведка потеряла убитыми шесть человек. Об этом голышмановцы не просто догадывались, а знали точно, и первым делом обратились к настоятелю Вознесенской церкви отцу Владимиру Богоявленскому и предложили покинуть приход, зная о его активном участии в освобождении села от первого нашествия «строителей царства Божья на земле». Однако отец Владимир ответил: «Я из своего прихода никуда не уйду». Мало того, при подходе бойцов- интернационалистов к селу с колокольни церкви предупредил сельчан ударом в набат об угрожающей опасности.

Вот как об этом событии поведали нам строки одного из очевидцев: «Так как дом о. Богоявленского находился в полосе обстрела, то они с матушкой решили укрыться в бане, которая находилась в глубине двора и до некоторой степени была защищена от пуль стоящими несколько впереди постройками.

Дом же ими был оставлен незакрытым, так как запор все равно не спас бы от вторжения красноармейцев. После обстрела, когда отряд вошел в село, в квартиру о. Богоявленского зашло несколько человек красноармейцев, которые, пробыв там около часа, забрали 700 рублей денег, серебряные и золотые вещи и все лучшее белье о. Владимира. Через некоторое время после ухода красноармейцев из дома в баню явился неожиданно красноармеец, который, осведомившись, почему Богоявленские сидят в бане, объявил о. Владимира арестованным и, взяв его за руку, повел из бани.

Матушка с вопросом: «За что его арестовали?» кинулась было вслед уходившим, но подошедший в это время другой красноармеец заявил, что арестовать о. Владимира велено старшим отряда, а за что, они не знают, и, взяв её за руку, втолкнул в ограду и затворил за ней ворота.

Через полчаса о. Богоявленский в сопровождении двух вооруженных красноармейцев пришел к себе в квартиру, выпил стакан чая, распростился с матушкой и сказал, что его, вероятно, расстреляют. После чая о. Богоявленского увели к начальнику отряда, а оттуда на станцию «Голышманово» Омской дороги в 17 верстах. И на этот раз матушке не удалось выяснить причину ареста о. Владимира, так как красные отговорились незнанием…

На станции Голышманово о. Богоявленский провел сутки в комнате дежурного по станции.

Во время пребывания о. Богоявленского в комнате дежурного красноармейцы часто подходили к нему и допрашивали: для чего он распорядился ударить в набат, когда они приближались к селу, и утверждали, что этим набатом он давал знать «белогвардейцам», а также и «буржуям», чтобы они к приходу их, красноармейцев, успели скрыться. Затем ставили в вину то, что он — священник-контрреволюционер…

5 июня утром о. Владимир был уведен из комнаты в лесок, отстоящий от станции в 40 саженях, и там его расстреляли. Сколько человек его расстреливало — неизвестно, но сопровождало его до леска 9 красноармейцев. Все время пребывания на станции о. Богоявленского он обнаруживал удивительное спокойствие. Перед расстрелом, когда выкопана была яма, он помолился Богу, потом положил на все четыре стороны земные поклоны, надвинул шляпу на глаза и сказал: «Я готов». Так об этом передали железнодорожным служащим расстрелявшие его красноармейцы (мадьяры). Закопан о. Богоявленский был неглубоко, аршина на 1,5. Пролежал он на станции двенадцать дней. Матушка о. Богоявленского не раз ездила на станцию в штаб отряда, хлопотала, чтобы ей позволили увезти тело мужа в село, но ей не разрешали даже подойти к могиле, чтобы помолиться. Однако в штабе матушке было возвращено 160 рублей и два золотых обручальных кольца.

Тело о. Богоявленского извлечено было из могилы сразу же, как только станция была занята войсками Временного Правительства (17 июня). В тот же день о. Богоявленский был, по настойчивой просьбе жены и его родных, отпет и погребен ввиду того, что труп его сильно разложился. При обмывании тела на груди о. Богоявленского обнаружены были три еле заметные ранки. Спина же представляла сплошную рану с кусками вывороченного мяса (около левой лопатки). Последнее явление объясняется тем, что расстрел, очевидно, происходил на близком расстоянии.





Чужие на своей земле


Зимой, когда на улице мороз и снежная круговерть, здесь — сухо и прохладно. В лабиринтах маленьких комнатушек веет, как ни странно, теплом, словно совсем недавно топили печи. Однако печи здесь не растапливали давным-давно. В этой до неузнаваемости перестроенной церкви о её былом назначении напоминают только сводчатые потолки да проступающие кое-где из-под облупившейся извести трафаретные узоры. Церковь села Голышманово была выстроена в 1844 году во имя Вознесения Господня.

Морозной ночью со 2 на 3 февраля 1937 года в её сторожке был зарублен топором церковный сторож Василий Преображенский. К его убийству, как выяснилось в ходе следствия, проведенного РО УНКВД совместно с младшим следователем бывшего Ишимского окротдела лейтенантом Бараусовым, оказались прямо или косвенно причастными более 10 человек, а расследование заурядного, на первый взгляд, уголовного преступления привело к «раскрытию» одной из групп «контрреволюционной церковной организации», действовавшей на территории бывшего Ишимского уезда Омской области.

Однако вернемся в пасмурное утро 3 февраля 1937 года. Труп Преображенского был обнаружен пришедшими в церковь Яковом Ивановичем Стойловым (председатель церковного Совета), П.Я. Лапуновым (рабочий пилорамы леспромхоза) и Е.М. Ожогиной (работница швейной артели «Мирный труд»), «мирской монашкой». Увидев закрытыми двери сторожки, они заподозрили неладное и взломали их, благо, что у входа стоял, словно приготовленный для этой цели, топор. Именно этот топор и будет впоследствии фигурировать в деле как орудие убийства. Я.И. Стойлов отправился в милицию заявить о случившемся, а прибывшие вслед за этим на место происшествия сотрудник НКВД УГБ и участковый милиционер арестовали всех: Я.И. Стойлова, П.Я. Ляпунова, Е.М. Ожогину, которые таким образом превратились из свидетелей в организаторов и исполнителей преступления. А вскоре к ним присоединились другие члены церковного Совета — Г.Е. Бортвиниченко, И.Г. Мамонтов, Д.А. Юрьевских.

Руководил следствием по делу мл. лейтенант Ишимского РО НКВД Бараусов, уже прославившийся «раскрытием» подобной группировки в городе Ишиме, в которую входили местный епископ Николай (Чудновцев), ссыльный епископ Дмитровский Серафим (Н.И. Звезднинский) и группа священнослужителей. Арестованные обвинялись не только в совершении убийства или причастности к нему, но и, в первую очередь, в контрреволюционной деятельности, которую они пытались скрыть, убив Преображенского. Ясно, что «Делу» изначально придавался политический оттенок, а следовательно, исход его был предрешен. Даже для дилетанта в вопросах теории и практики следствия фальсификация этого дела при ближайшем ознакомлении с ним очевидна. Здравый смысл несут перед нелепой и абсурдной «логикой» обвинителей ответы обвиняемых. Как мог П.Я. Ляпунов, обвиняемый в убийстве сторожа, пойти убивать его с неизвестным человеком, неким мифическим «Андреем», так и не обнаруженным органами дознания? Зачем вообще понадобилось убивать Преображенского? Ну, ведь не затем же, в самом деле, чтобы свалить вину за убийство на…НКВД (!), как якобы утверждал Я.М. Стойлов? Какое отношение к «контрреволюционной группе» в православной церкви имеет баптист К.И. Мягков, не знавший практически никого из своих «подельников»? Как мог оказаться у дверей церковной сторожки утром 3 февраля топор, которым, согласно утверждению следователя, и было накануне совершено убийство? Зачем, наконец, «преступники» заявили о собственном «преступлении» в милицию?.. Вопросы можно продолжать до бесконечности. Однако, наверное, нет смысла подробно анализировать ход расследования, изобиловавшего подтасовками и грубыми искажениями фактов, — настолько очевидна нелепость всех обвинений и бездоказательность «доказательств». Тем не менее в самых общих чертах попытаемся рассказать о деле так называемой контрреволюционной группы Вознесенской церкви, начав с его предыстории.

Практически с августа 1936 года деятельность Вознесенской церкви села Голышманово лихорадило. Это было связано с кампанией «массового изъятия антисоветских элементов» (так назывались репрессии на деловом языке документов НКВД), в ходе которой в числе десятков священнослужителей и верующих по обвинению в принадлежности к «контрреволюционным организациям», руководимым до 1932 года епископом Ялуторовским Серафимом (А.С. Коровин), а затем — епископами Ишимскими: Александром (Филиппов, 1932–1936 гг.) и Николаем (Чудновцев, 1936–1937 гг.), периодически приостанавливались богослужения. Зимой 1937 года члены церковного совета во главе с его председателем М.С. Богомоловым организовали сбор подписей среди верующих сельхозартелей «Завет Ильича» и «Новый путь» Голышмановского района под обращением к местным властям разрешить деятельность в храме райцентра. Было собрано около 200 подписей — факт исключительный, если учесть, в какой обстановке проходил сбор подписей и чем это могло обернуться для подписавшихся. Власти незамедлительно отреагировали, и уже в феврале 1937 года была арестована ещё одна «контрреволюционная группа», возглавляемая благочинным Ишимского и Голышмановского районов протоиереем Сергеем Виноградовым. Угроза ареста и расправы нависла над многими членами церковных Советов. Тем не менее они продолжали добиваться разрешения на «открытие» церквей. По сведениям Омской областной культовой комиссии, возглавляемой Т. Чернобыль, на начало 1937 года в Голышмановском районе были зарегистрированы две религиозные общины общей численностью 270 человек.

Первого марта 1937 года состоялось последнее собрание Совета Вознесенской церкви, а спустя неделю Совет был полностью арестован. Его членам инкриминировали участие в деятельности пресловутой «контрреволюционной организации», а обвинения в убийстве месяц назад церковного сторожа Василия Преображенского как-то сразу отошли на второй план, если не сказать исчезли — уж больно нелепы они были, да и являлись, судя по всему, только поводом для ареста. На первых же допросах подследственные «сознались в содеянном», то есть в активной подготовке и проведении контрреволюционной пропаганды, распространении провокационных слухов и т. п.

Очевидно, что арест членов церковного Совета Голышмановской Вознесенской церкви и «духовного отребья» бывшего Ишимского округа стал частью крупномасштабной репрессивной акции в отношении священников и верующих. Известно, что главными фигурами, ответственными за подготовку и проведение этой акции, в период с 1937 по 1939 годы были начальники УНКВД- УНКГБ по Омской области — сначала майор Г.Ф. Горбач, затем — Э.П. Салынь, а в завершение — М.Е. Захаров и их подручные. Не исключено, что убийство церковного сторожа — дело рук чекистов, провокация вполне в духе их методов. Однако утверждать это твердо сегодня трудно, ибо минуло почти семьдесят лет и нет в живых никого из участников тех драматических событий. И хотя церковь в селе бездействовала и пустовала, община верующих вплоть до начала военного, а потом и послевоенного лихолетья, продолжала свою борьбу за её возвращение, сначала (1938 г.) она была передана под зернохранилище колхозам «Завет Ильича» и «Новый путь», а затем (конец 1939 г.) — под районный архив. Но об этой странице истории храма разговор последует. Борцы за «светлое будущее» в местном масштабе остались в выгоде: они удачно ликвидировали «осиное гнездо религиозного дурмана», а органы местного самоуправления заполучили «боевой трофей» — здание церкви. Судьба же членов церковного Совета затерялась в глубинках сибирских концлагерей.





ВЯЧЕСЛАВ СОФРОНОВ





Софронов Вячеслав Юрьевич родился 10 сентября 1949 года в Тобольске. В 1970 году окончил физико-математический факультет Тобольского пединститута. Работал преподавателем Тобольского педучилища. Доктор исторических наук, профессор Тобольского пединститута. Организовал и заведует лабораторией истории Сибири.

Активно литературным творчеством занимается с 1970 года. Основная тема — история Сибири. Значительным творческим успехом стал выход трёхтомного романа «Кучум» (1993, 1996, 1998). В 2008 году этот роман был переиздан московским издательством «Вече». Выступил составителем и редактором нескольких выпусков историко-краеведческого сборника «Сибирский хронограф». В 2001 году издал историческое повествование «Откуда земля сибирская пошла», которое областным комитетом народного образования было рекомендовано как экспериментальное учебное пособие для средних школ. В 2003 году в Екатеринбурге вышел исторический роман «Отрешенные люди», в котором воссоздает судьбу реального исторического лица XVIII века, тобольского посадского человека Ивана Зубарева.

Член Союза писателей России с 1996 года. Живёт в г. Тобольске.





ТОБОЛЬСКОЕ ЖИТИЕ ПРОТОПОПА АВВАКУМА



(отрывок из романа)


Город возвестил о себе звоном многих колоколов, зовущих прихожан к вечерне, когда они переезжали через замерзшую реку, огромной петлей охватившую жилые строения, что жались к самому речному берегу, а дальше произвольно разбегались неповторимой россыпью, образуя извилистые улочки, переулки и тупики. Все они тянулись к высокому холму, увенчанному бревенчатыми острожными стенами, свежесрубленными сторожевыми башнями и маковками церквей.

Аввакум невольно залюбовался увиденным, хотя после разговора с возницей уже загодя готовился к худшему, ожидая увидеть город-тюрьму, где ему предстояло томиться и ожидать патриаршего прощения. А увидел город-птицу, распростершую свои крылья в излучине реки и готовую взлететь, взмыть ввысь, поднявшись над грешной и многострадальной землей, улететь в неведомые страны, где круглый год цветут дивные сады и поют райские птицы. Ощущение полета создавали и многочисленные дымки, поднимающиеся к небу из печных труб, которые затем в небесной сини сливались в белесое облачко, осеняющее, словно нимб над ликом святого, устремленное в поднебесье творенье рук человеческих.

«Обличьем как есть райский город, — Аввакум усмехнулся в бороду, смешно топорща белесые от инея усы, — поглядим, каков он изнутри будет».

Пока ехали по широким улицам, благо, места хватало для всех и не было нужды каждому возводящему новое жилье хозяину жаться к соседу, спорить с ним, отстаивая каждую пядь земли, протопоп не переставал удивляться величине домов и сараев, скатанных из, казалось бы, неподъемных, в обхват, налитых живительным смоляным соком бревен. Во всем чувствовались достаток и щедрость хозяйской руки, что украшала и ворота, и оконные проемы затейливой резьбой, которая, словно узорчатый бабий платок, заполняла каждое свободное и приемлемое к тому место. Деревянная резьба чудно дополнялась снеговым покровом, который лежал белыми шапками не только на бревенчатых в большинстве своем крышах изб. Снежная пыльца тонким слоем, словно мучная пыль, припорошила наличники, обозначила каждое бревнышко, скамьи перед домами, верхи по-сибирски громадных въездных ворот. Даже на кованых дверных рукоятях серебрилась дымчатая изморозь, создавая ощущения сказочности и величавости увиденного.

В том, 1654 году, шел Тобольску всего лишь седьмой десяток лет, когда ещё не утвердился порядок в застройке его, не было белокаменных строений над иртышской кручей и привычных нынешнему взгляду обывателя церковных куполов в перекрестье улиц. В который уже раз отстраивался он заново после очередного грандиозного всепоглощающего пожара, когда вместе с прочими городскими постройками два года назад обратились в пепел и воеводский острог, и архиерейские покои; не уцелел и главнейший во всей Сибири кафедральный Софийский собор. Не тронул огонь лишь стоявший чуть в стороне стародавний Успенский девичий монастырь, который спасла, как говорили в народе, чудотворная икона Смоленской Богородицы, список с которой за год до того привезли сестры с одного из московских монастырей. Икону ту вынесли за монастырскую ограду, и огненный вал остановился, сник в нескольких саженях от обители. Но недолго стоял город в руинах после жуткого пожарища. Видавшие виды тоболяки, среди которых каждый второй слыл заправским плотником, поплевав на ладошки, пригнали по весне рекой лес в плотах; всей артелью вытащили его, ошкурили и в короткий срок забелели там и сям новые проконопаченные болотным мхом срубы; поднялся собор, чтоб через год-другой засверкать тринадцатью взметнувшимися к суровому сибирскому небу главами. А там встали и все прежние нужные для жизни строения краше прежних, опоясали верхний город крутые стены с десятью крепостными башнями, увенчанные на завершье своем исполинскими, не виданными прежде царскими двуглавыми орлами, разметавшими крылья на два размаха рук человеческих.

Ежегодно росло и прибавлялось число городских жителей. К тому же каждый день приезжали в главный сибирский город десятки, а во время ежегодных ярмарок и до тысячи торговых людей и с юга, и с севера, и с ближних порубежных стран, чтоб выгодно сбыть или поменять тончайший китайский шелк, выделанные в степных краях овечьи шкуры, переливчатые меха, расписной фарфор, светящуюся янтарем речную рыбу и много-много иных товаров, которые редко встретишь в таких количествах в иных городах. Потому особо поражал приезжих городской многоголосый и разноязычный базар, где кроме русских купцов и торговцев заполняли в воскресные дни торговую площадь и легкие татарские повозки, и калмыцкие кибитки, а нередко наведывались и покорители пустынных просторов — надменные верблюды, в чьих глазах читалось легкое презрение ко всему вокруг них происходящему. Изредка мелькали меж полосатых азиатских халатов и синих мужицких рубах тяжеловесные меховые одеяния остяков с будто вымазанными глиной улыбчивыми лицами и неизменными короткими ножами у бедер. Базарный шум был слышен уже за полверсты и людской гомон лишь изредка перекрывался чьими-то громкими и назойливыми призывами, лошадиным ржаньем. Тут же сновали в вывернутых наизнанку шубах не столь давно запрещенные царским указом скоморохи, смеша народ непристойными жестами и кривляньями. Чуть в стороне стояло несколько балаганов, затянутых износившимся до дыр холстом. Возле них с открытыми ртами толпилась детвора, ожидая, что кто-то из взрослых возьмет их с собой вовнутрь. Ближе к вечеру окрестности оглашались полупьяными выкриками из не закрывающихся круглый год кабаков, прочно вросших в землю вокруг базара, окруженных снаружи длинными, в несколько рядов коновязями, возле которых томились в ожидании хозяев привычные ко всему лошади.

Аввакум был поражен небывалым размахом, казалось бы, небольшого заштатного сибирского городка. Удивила и какая-то особая жизнерадостность горожан и приезжих, лица которых постоянно озаряла широкая улыбка, хитроватый прищур глаз, открытость и темпераментность. На московских или нижегородских ярмарках, где ему не раз приходилось бывать, каждый держался особняком, с недоверием вглядывался в каждого встречного, словно ожидая от того подвоха или чего-то недоброго. Тоболяки же не скрывали радости от встречи, дружелюбно хлопали друг дружку по широким плечам, делились новостями, дружно хохотали и подшучивали друг над дружкой. Иначе держались и сибирячки, которые в отличие от тех же москвичек не стояли за мужниной спиной, а наоборот спешили первыми к понравившимся товарам, торговались и спорили с продавцами и тоже без удержу смеялись, немало не вспоминая о положенных им от природы скромности и обязательном смущении, которые должно им принимать на людях.

Аввакум Петрович, как он значился в казенных бумагах, был заворожен и даже слегка обескуражен обилием цветов, красок, разнообразием лиц, нарядов и разнородных обычаев, представших перед ним. Русских лиц, как ему показалось, встречалось мало. Хотя, поди, разбери, кто есть по-хозяйски выхаживающий посередь улицы мужик: то ли русский, то ли басурманин, когда за надвинутой на глаза мохнатой шапкой и в длинном до пят тулупе ни лица, ни одежды его не увидишь.

«Иной край, совсем другой мир, — беззвучно шевелил губами Аввакум, — Азия, как есть Азия. Похоже, безбожников здесь тьма тьмущая, о спасении души совсем не думают. Каковы же здесь попы будут? С таким народом ох как непросто о небесном разговаривать, когда все их помыслы, похоже, лишь на земные дела и направлены».





ВИКТОР ЗАХАРЧЕНКО





Захарченко Виктор Иванович родился 16 мая 1958 года в селе Суерка Упоровского района Тюменской области. Окончил Тюменский государственный университет в 1982 году. Служил в армии. Работал учителем военного дела, русского языка и литературы в школе и ПТУ. С 2001 года он — литературный консультант отделения Союза писателей, с 2002 — ответственный секретарь альманаха «Врата Сибири». Участник Всероссийского семинара молодых писателей в Москве (1995).

Первая книга стихов — «Русская душа» — была издана в Тюмени в 1996 году. В том же году большая подборка его стихов была опубликована в коллективном сборнике «Поколение покоя», а в 1998 году в сборнике выпускников университета «Сад сокровенный». Книга стихов «Сны возвращения» была издана в Тюмени в 2001 году. На страницах периодической печати регулярно выступал как литературный критик и публицист. Много лет является руководителем литературного объединения при Тюменском отделении Союза писателей России.

Член Союза писателей России с 1997 года. Живёт в г. Тюмени.





* * *


Осень в звездами забрызганное лето

Постучится — веткой жёлтою в окно,

И не надо ни ответа, ни привета —

Всё само собой на свете решено.



Переполнились изнеженные грядки

Снедью царскою — крестьянскою едой,

И окажется, что в жизни всё в порядке,

Я родился под счастливою звездой.



Каждой капелькой судьба в лучах искрится,

Хоть погожих дней в году наперечёт,

Шириной и глубиной зовет старица,

Хоть, как кажется, совсем и не течёт.



На краю необозримого заката

Нашей жизни золотятся острова,

И, как в юности, опять душа объята

Верой в добрые и вечные слова.





* * *


Из-за тучи солнце выйдет наудачу,

Глянет — во поле судачат косари,

И подумает: чего ж они судачат,

Точат лясы от зари и до зари?

Наточили б поострей стальные косы

Да пошли валить угрюмый травостой…

До работы ли, когда одни вопросы

И в душе зияет вечность пустотой!

Заросли осиной гулкие просёлки,

Раскололась древней жизни благодать.

Кто же склеит драгоценные осколки,

Если сослепу их сердцу не видать?!





* * *


Жизнь начиналась как пустяк,

Зато заканчивает крепко:

Порою в лоб заедет так,

Что с головы слетает кепка!

Мы ищем логику вещей,

А надо просто съесть морковку,

И жить свободно, без затей,

Легко меняя обстановку,

Вдыхая воздух перемен,

Предаться праздно разговору…

А надо просто встать с колен,

Другую отыскав опору.





* * *


В природе нету совершенства,

Недостающую черту

Добавь и, тая от блаженства,

Твори, художник, красоту.

Не для высокого искусства —

В угоду страсти роковой…

Дерзай, покуда рвутся чувства

Навстречу истине живой!





* * *


За Россию солдат воевал,

В нем проснулась былинная сила,

Но не пуля его наповал,

А рука прокурора сразила.



Вольный ветер гудит за стеной,

За оконцем с решеткою ржавой,

Не забыт он родной стороной,

И обласкан великой державой.



Был готов до суда приговор,

И судья не копался в законах.

За «посадку» его прокурор

Сверлит новые дырки в погонах.



В сердце гордом остыла война,

Стихли властные речи Востока…

Эх, Россия, страна, ты, страна,

Отчего ты к сынам так жестока?!





* * *


С. Комарову





Там, где хамы, рабы и плебеи

Доедают остатки культуры,

Петя Птичкин живет не робея

Изваянием мускулатуры.



Петя Птичкин — спортсмен и художник,

Ездит в Сочи, Батуми и Нальчик,

По ночам — добровольный острожник,

По утрам — ослепительный мальчик.



Он читает глубокие книги,

Он предчувствует скорбь мировую,

Верит в мир красоты и вериги

Надевает на душу живую.



Ну а хамы, рабы и плебеи

Встали черною тучей над нами…

Петя Птичкин! Живи не робея

И неси свою душу как знамя!





* * *


Настала осень. Тишина,

Как будто снова в мире

Ты появилась у окна

В моей пустой квартире.

Ну, что ж? Настал и твой черед

Искать и ждать напрасно:

В душе, когда любовь умрет,

Так солнечно и ясно,

Как только можем видеть мы

В осенний день с обрыва

В природе, потерявшей смысл,

Цвести без перерыва…





* * *


Он, как Один, один,

Незаметно стареет,

Опустевших равнин

Одиночество греет.



Одино, Одино,

Что ж ты так одиноко?

Распахнулось окно?

Это ветер — с востока…

В доме грохот и гул —

Словно вор, беспощадно

Вещи перевернул,

Разбросал… Ну, и ладно!



Не велика напасть,

Не смертельная жалость,

Ведь того не украсть,

Что давно потерялось.





СТАНИСЛАВ ЛОМАКИН





Ломакин Станислав Константинович родился 19 апреля 1941 года в селе Кыштовка Новосибирской области. После седьмого класса окончил училище механизации сельского хозяйства, работал механизатором. Учился в лётном училище. В 1966 году окончил Томский государственный университет, аспирантуру. Кандидат философских наук. С 1970 года — доцент кафедры философии Тюменского нефтегазового университета.

Литературным творчеством занимается с 1965 года, его рассказы печатались в журнале «Уральский следопыт», в местной периодике. В книгу «Последний рубеж» (Тюмень, 1997) включены рассказы разных лет. В сборник «Минувшее тревожит нас» (Тюмень, 1996) вошли литературно-критические статьи и научная публицистика. Автор многих научных работ по истории философии. Содержание сборника «Прошлое тревожит нас» (Тюмень, 2007) составили научная публицистика и 30 рассказов.

Член Союза писателей России с 1997 года. Живёт в Тюмени.





НЕМОЙ



(рассказ)


Никто не помнит, как он появился, что заставило его приехать в наше село, казалось, что он был всегда, особенно для нас, ребятишек послевоенного времени. Его называли Васей и добавляли — Немой. Ходил Вася неспешно, был приветлив со всеми, особенно с ребятишками и подростками. При встрече Вася первый протягивал свою большую мозолистую руку, и наши детские ручонки, когда он пожимал их, утопали в тёплой ладони, похожей на купол, образующийся из выступающих суставов натруженных пальцев рук. Чем занимался Вася? Где он жил? Никто точно не знал. Слухи ходили разные: говорили, что ловил рыбу и продавал, жил у речки в выкопанной землянке, к зиме перебирался к доброй женщине, живущей в избе на окраине села.

Вася умел многое: подшивал валенки, мог срубить баню, починить часы, электропроводку, застеклить окна.

Вася был невысокого роста, коренастый, широкоплечий, ему было немного за сорок. Одет был просто: летом в рубахе-косоворотке, выпущенной поверх брюк, брюки он заправлял в сапоги. Лицо выразительное, подвижное с многочисленными морщинками на высоком лбу, аккуратно подстриженные, немного поседевшие волосы, карие, глубоко посаженные глаза смотрели на все внимательно и заинтересованно.

У Немого не было семьи, детей, а к нам, подросткам, он относился по-отечески. В карманах брюк Вася носил кульки с простыми конфетами-подушечками и раздавал всем детям, попавшимся на его пути. Когда он жестикулировал руками, рассказывая о пойманной щуке, карасе, окуне на удочку, жерлицу, перемёт, указывая на их размеры, то от волнения иногда всхрапывал, словно пытался что- то убедительно сказать, иногда крестился, чтобы мы не сомневались. Любимое занятие Васи было сидеть с удочкой на речке, в укромном месте, вдали от суетного мира. Это давало возможность ему утешиться, а сознательный схорон ослаблял его сердечный напряг, так как Васе постоянно нужно было доказывать, что глухонемой такой же человек, как и все, живущие на Земле.

Внутренняя природа Немого, взращенная в постоянном одиночестве, под сенью таинственного облачения, была для нас непостижимой. Жизнь Васи была окружена пеленой, она одевала его разнообразными, неведомыми покровами, укрывала от нас какой-то невещественной тканью, куда открытый доступ невозможен.

С возрастом, размышляя о том времени, общении с глухонемым, прихожу к мысли о том, что отличало Васю от нас, слышащих и говорящих. Это, прежде всего сдержанность Немого. Она оберегала его душу от ненужной накипи, которая в виде информации, через слово не всегда была полезной. Он же через внешние впечатления отбирал лишь элементарную, необходимую часть информации, и даже эта часть дозировалась в его разуме и чувствах, прививая душе мудрость, приучая волю повиноваться лишь тому, что подобно ей, духовно по своей природе. Он, в отличие от нас, сдерживал свои чувства, но и они не всегда были в безмятежности. Вспоминаются разные случаи.

В середине 60-х годов прошлого века в наше село приехал талантливый музыкант, в прошлом военный, участник войны. Он организовал из учащихся 5 — 6-х классов духовой оркестр. Тогда подобные оркестры были почти в каждом селе. Сегодня, наверное, они наличествуют не в каждом областном городе. Через год мы уже играли на танцах, участвовали в концертах, приглашали нас на свадьбы, иногда мы сопровождали скорбную процессию на кладбище, играя похоронный марш Шопена. Все это мы делали бескорыстно. Немой, почти всегда, наравне с нами присутствовал на всех мероприятиях.

Вася, когда мы играли танцевальную музыку, садился рядом с оркестром и наблюдал за танцующими. Во время концерта, когда мы играли полонез М. Огиньского «Прощание с родиной», Немой плакал. Как он чувствовал музыку, будучи глухонемым, для нас было загадкой, видимо, ритмы ударных басовых инструментов ощущались им через тело, как ощущает прикосновение пальцев слепоглухой посредством тактильного языка.

Однажды во время танцев произошло следующее: школьница восьмого класса, стараясь выглядеть старше своих подростковых лет, приделала к своему платью вырезанную из старой фуфайки подкладку, увеличивающую нижнюю заднюю часть тела. Можно себе представить девичью радость, когда она крутилась перед маленьким зеркальцем, любуясь собой. Она смотрелась в зеркальце, поворачиваясь во все стороны, думая поразить своим видом мальчишек школы. И как же мало нужно девчонке для счастья. Танцевали фокстрот, девчонка млела от удовольствия, и в это время подкладка выпала из-под платья. Присутствующие в танцевальном зале зашлись от смеха (не все, конечно, некоторым было жалко школьницу), а Вася Немой подобрал подкладку, валявшуюся посреди зала, и вышел с ней на улицу к рыдающей девчонке, успокаивая, отвел её до дома. Немой любил присутствовать во время репетиций духового оркестра, когда мы разучивали произведение какого-либо композитора.

После репетиций мы играли на других инструментах, часть ребят освоила игру на баяне, аккордеоне, фортепиано, гитаре. И ещё одна страсть владела нами — бильярд. Дирекция клуба позволила нам такую возможность, поскольку мы никогда не отказывались играть на танцах и концертах, более того, она без билетов пропускала нас смотреть кинофильмы с противоположной стороны экрана, так как мест в зале не было. В бильярд мы настолько поднаторели, что могли обыграть хорошо игравшего взрослого, не дав ему и одного раза ударить кием по шару, забивали сразу восемь шаров. Немой только хлопал в ладоши или потирал их, восхищаясь нашей игрой. Он ходил вокруг стола, щурился, приседал, высматривал расположение шаров, оценивал позицию, а иногда глазами или рукой показывал бить прямые или свояка в лузу.

Однажды Немой увидел в центре села подростка, срывающего объявления со столбов. Его лицо сделалось каменным и ничего хорошего не предвещало. Вася схватил за руку мальчишку, а когда разжал кулачок и прочитал, все понял, в объявлении говорилось о размене квартиры. Подросток таким образом пытался сохранить маму и папу, сохранить семью. Вася был сентиментальным человеком и он не мог удержаться от слез. Проходящие мимо люди с любопытством и состраданием смотрели на плачущих мальчика и пожилого мужчину, в облике которого чувствовалось смиренное понимание и мудрость.

Шли годы, мы взрослели, учились в институтах, встречались с Немым редко, в основном во время студенческих каникул. Вася постарел, совсем стал седым, сгорбленным, а его лицо превратилось в сплошные глубокие морщины, похожие на барханы в пустыне. Он по-прежнему рассказывал о пойманных щуках и карасях, показывая руками их величину, и всхрапывал.

Финал Немого таков: весной, в период половодья, он спас двух тонущих подростков, которые на самодельном плоту решили поплавать по реке. Вася простудился, а его старый изношенный организм не справился с воспалением легких. Хоронили Немого под звуки траурного марша Шопена. Духовой оркестр, состоящий из школьников второго поколения, сзывал людей со всех улиц села скорбной музыкой для прощания с благородным человеком.

Глубина и величие человека измеряются добродетелью. Добродетельного Васю любили и до сих пор помнят. Память о Немом живет и дышит на устах многих знавших его людей.





ГАБДЕЛЬ МАХМУТ





Абдулин Махмут Хасимович (лит. псевдоним — Габдель Махмут) родился 24 мая 1951 года в селе Вагай Тюменской области. Окончил Тобольское культпросветучилище и заочно Челябинский институт культуры. В 1970–1973 годах служил в армии. Работал буровиком, плотником, балластировщиком трубопроводов, был художественным руководителем Дома культуры. Несколько лет прожил в Татарстане. С 1982 года жил в Надыме, работал корреспондентом многотиражки «Трасса», в городском отделе культуры. Учреждал газету надымских литераторов «Норд-вестник».

В 1994 году выпустил две книги — «Камертон» и «Земляки». В 2001 году в Москве «Литературной Россией» были изданы две книги писателя. В книгу «От белой змеи» вошла его проза, притчеобразные сказки и опыты в своеобычном жанре «Поэзопрозы», которые представляли собой видоизменный верлибр. Книга «Поксреби тартарина» включала в себя публицистику на темы возрождения сибирско- татарского народа. Всего им изданы пять книг прозы.

Член Союза писателей России с 1997 года. Живёт в Надыме.





ПРАВДА СУЛЕЙМАНОВА


Мертвые не выдают своей национальности и своих политических убеждений.

Э. Хемингуэй





В любом обществе обязательно бывают люди, чья мысль опережает время, взгляды современников, которых понимаем с опозданием.

Таким был мой земляк и друг, у кого я останавливался жить, будучи в Тюмени, сибирско-татарский поэт Булат Сулейманов, которому я посвятил в общем-то рядовой рассказ «Шамайка» в книге «Земляки». Он был именно таким в свое время — великим в мыслях и движении души, и наивным, беспомощным в поступках повседневных, житейских.

Как юнец, очарованный наступившей эпохой гласности и зачатков перемен, он пишет, а «Тюменская правда» в качестве полемической наживки публикует статью «Сибирские татары. Кто мы?», где со своей колокольни доказательно, а с точки зрения оболваненной толпы крамольно, пишет о проблеме языка, литературы, культуры и искаженной доселе истории сибирских татар. Из этой его статьи я впервые узнал и заинтересовался тем, что, оказывается, сибирско- татарский язык имел свою письменность на основе арабского алфавита, входил в число дипломатических языков.

Ох, и развернулась тогда драчка! Всем скопом набросились на одинокого, без того битого не раз в течение долгих лет творчества, поэта. В этой толпе, слепой и не созревшей до восприятия свежего взгляда, оказались и защищаемые Булатом татары. Он писал, что если «Нет языка — нет народа» (так называлась другая его проблемная статья), а мой классный руководитель, когда-то как математик доказывавший нам превосходство рубля над долларом, на всю область на примерах своих учеников (без меня — не знал, кем я стану, а то бы вошел в список) гневно распекал оппонента Сулейманова. Мол, ничего страшного не было, зато обученные в русифицированных татарских школах его воспитанники стали больше поступать в институты. (Чего только не бывает на свете! Мои две сестренки, с первого класса засевшие за парты с русскими учебниками по всем предметам, так и не получили высшего образования, а я, все 10 лет обучавшийся по татарским учебникам, стал русскоязычным писателем.)

Но разве об этом болела душа поэта Сулейманова? Он говорил лишь, что нельзя было повально увлекаться этим. Татары, между прочим, любое указание обязательно перевыполнить норовят, как тот дурак из поговорки. Мы лучше всех уничтожали свои мечети. Лучше других перевыполнили перевод на русские учебники. И татарский язык стали преподавать в объеме, как я когда-то учил немецкий. В результате выросло целое поколение, не овладевшее в полной мере русским, зато оторванное от татарской культуры… навсегда. Родной язык остался на уровне разговорнобытовом, для общения с необрусевшими дедами.

Кому в Тобольске мешала татарская газета? — вопрошал в своих статьях Булат Сулейманов. Почему надо было закрывать татарские клубы, до нуля низвести там татарские школы, учебники, затем за ненадобностью и татарское педучилище? Разве этим завоевывается авторитет у русского человека?

До перестройки, когда нельзя было что-либо издать, опубликовать на эту тему, Булат ездил по районам области, выступал в школах, институтских аудиториях, клубах. И, как всегда, на тот самый вопрос тривиальный, как он стал поэтом, объясняя и говоря об истоках, приведших его к поэтическому творчеству, к перу, начинал рассказывать о перевранной советскими учебниками истории нашего народа, неверном преподнесении темы взаимоотношений русского и татарского народов. Ещё в те далекие семидесятые, когда мы снова полюбили Сталина, пели оды трудам — государственным и литературным — Брежнева, Булат рассказывал, что сибирские татары, как и все другие татаризированные этносы, не с монголами пришли и захватили территории, где живут, а были завоеваны этими чингисидами, колонизированы и, как рабы-щиты, рабы-оружие (а часто и добровольно, ведь всегда брали кнутом и пряником), были вовлечены в дальнейшие войны и походы — против Руси, Европы. Раз не с монголами, значит, была у татар другая дорога, приведшая в Сибирь, и шла она с Алтая, и жили татары на своих сибирских просторах за сотни лет до Кучума, с которым воевали, которому покорились насильно физически, но не духом. Затем им пришлось, одним — с Кучумом — воевать против Ермака, а другим — помня о завоевании Кучумом — пассивно оставаться в тени.

Эти ошеломляющие откровения, правда Булата вызвали шквал самых разнообразных откликов в периодике от восхищения до полного непонимания. И в те годы, и после его статьи в «Тюменке» требования «читателей» были одни — не может такой очернитель оставаться членом Союза писателей СССР, ату его!

Когда в декабре 1990 года в Тюмени собрался съезд населения области для создания ассоциации татар «Сыбыр» (трактовка Сулейманова, хотя, по мне, по произношению и надо было именовать: «Себер» — от «себеру», т. е. мести, в смысле «сметенный народ» — таково этнонимическое самоназвание сибирских татар), весь зал рукоплескал, скандировал, предлагая Булата в президиум, в докладчики, в содокладчики, наконец… Но триумф его тут же сменился трагедией. Рвавшаяся к власти национальная элита, не желавшая допустить его в свои ряды, была хорошо подготовлена: народу, всегда уважавшему мнение власть предержащих, запустили аргументированный ответ тогдашнего зампредседателя облисполкома, который и «показал», «открыл» народу «истинное» лицо Булата Сулейманова: дескать, на одном важном мероприятии он, допущенный к трибуне, выпалил не к месту: «Вы, русские, — кильмешяки (приблудившиеся кошки) на сибирской земле…»

Я сидел и думал: «Неужели мой собрат мог такое написать, да ещё принародно это читать?..» Теперь перечитываю это стихотворение поэта и диву даюсь. Нет сильнее удара, когда бьют человека его же словами. Если б тогда зачитали истинно его строки! «Мы, татары, — не кильмешяки на этой земле — на родине своей поем», — писал он. После этого злополучного съезда, когда была создана ассоциация, не известно чем занимающаяся поныне, Булат прожил неполных два месяца. Ему шел всего-то 53-й год, был в расцвете своего дарования. Обиду от своих он не пережил. Запил, желая залить свое израненное сердце, и в одиночестве, не дотянувшись до телефона, застыл…

Со своей колокольни и я в начале поры гласности и плюрализма подал свой голос. Можно написать увлекательный рассказ, как я «толкал» свои статьи «Мы — сибирские татары», «Дружбу крепить — как цветы поливать», «О татарской березе»… Как меня, неисправимого интернационалиста во всем моем творчестве, обвиняли в разжигании национализма. Но это уже тема для другой статьи.





НОВОМИР ПАТРИКЕЕВ





Патрикеев Новомир Борисович родился 31 августа 1932 года в Обдорске (ныне — г. Салехард) в семье одного из первых на Ямале агрономов-селекционеров. Окончил в 1955 году Московскую сельскохозяйственную академию и в 1970 году — Высшую партийную школу. Трудовую деятельность начал научным сотрудником Ямальской опытной сельскохозяйственной станции, работал директором совхоза. Много лет отдал газетной работе. Был собственным корреспондентом областной газеты «Тюменский комсомолец», потом заместителем редактора ямальской окружной газеты. В 1970–1997 годах возглавлял ханты-мансийскую окружную газету «Ленинская правда».

С начала 50-х годов получает известность как краевед. Отдельными изданиями выходили его краеведческие очерки «Ямал: страницы былого», «Югра: вехи жизни», «История Югры газетной строкой», «Комсомол Северо- Западной Сибири» и др.

Особую тему в творчестве Н. Патрикеева составляет охота. Нм напечатано несколько десятков очерков, статей, заметок об этом увлечении. В 1955 году вышли его записки охотника под названием «Планета любви». На другой год — сборник «Болотно-луговая охота со спаниелем». Итогом стала изданная в 1998 году книга «30 лет со спаниелем. Из записок охотника Северо-Западной Сибири». До этого в сокращенном варианте она публиковалась в альманахе «Охотничьи просторы». В книге идет рассказ об охотничьих собаках, о тридцатилетнем опыте охоты со спаниелем. Автор много размышляет о смысле охоты как части русской культуры.

Н. Патрикеев — заслуженный работник культуры Российской Федерации, член Петровской академии наук и искусств, действительный член Русского географического общества, почетный член Всероссийского общества охотников.

Член Союза писателей России с 1997 года. Живёт в Ханты-Мансийске.





30 ЛЕТ СО СПАНИЕЛЕМ



(отрывок из книги)


Так какая же она, осенняя пойма Обь- Иртышья? Дыхание осени сюда приносит август вместе с высокими туманами и холодными сильными росами. Однако земля и вода неохотно отдают накопленное тепло, и осень подкрадывается медленно желто-рыжей лисицей. Парадоксально — чем жарче и суше лето, тем раньше появляются на лугах мазки осенних красок. Злаковые травы на высоких гривах отцветают, колосятся и блекнут. Над их побуревшей листвой парят в воздухе светло-коричневые колоски с фиолетовым отливом. Создается иллюзия легкой синеватой дымки, проколотой местами высокими шоколадными стеблями конского щавеля, словно осыпанными гречневой крупой.

Из травянистых растений других семейств иногда уже в середине августа, не дожидаясь инея, темнеют и поникают тонкие стебли и соцветия омежника; рано чернеют и стоят, как побитые морозом, высокие кусты орлика, радовавшие взгляд бело-розовыми колокольчиками, и похожие на бамбук заросли толстого борщевика.

На влажных местах — в низинах и у берегов водоемов — травостой из вейника, канареечника, осок и хвощей долго сохраняет более сочный темно- или светло-зеленый цвет. Повсюду островки или небольшие куртинки растущих ярусами цветков. Выше всех желтые метелки крестовика с крупными пушистыми ромашкообразными цветами и похожий на него вербейник; большие ярко-сиреневые соцветия дербенника (плакун-травы); красно-сиреневые — змееголовика; усыпанные множеством мелких белых цветочков зонтики омежника.

Чуть ниже — синие кусты вероники, розовые колоски гречишки. Совсем по земле стелются желтые карликовые лютики, розовые и белые шарики клевера. Дольше других не увядают крупные темно-синие колокольчики горечавки лазурной, кисти мелких розовых цветков зубчатки и зонтики темно-красных цветочков очитка (скрипуна).

Все они, не имея сильных специфических запахов, тем не менее участвуют своей душистой свежестью в общем медвяном ароматическом хоре лугов вместе с прелой травой и свежескошенным сеном. Явным солистом выступает пряный тысячелистник (хрящ), называемый в народе чахотной травой. Он и растет иногда отдельно — целыми бело-серыми полями.

Феерический пир осенних запахов и красок почти ежегодно получает отсрочку от увядания и оживляется в «бабье лето», которое обычно устанавливается в конце августа — начале сентября. Сейчас мы чаще связываем этот термин со второй молодостью женщины. А когда- то так говорили о втором приходе лета, периоде более легких женских сельскохозяйственных работ уже после окончания напряженной страды. В Северной Америке осеннее потепление называют индейским летом, красочным, как пестрая одежда аборигена.

В это время оттенки осенней палитры характерны больше для леса.

Но и в пойме можно увидеть маленькую осинку, вся листва которой стала красно-бордовой и в полный штиль нервно трепещет переливающимся флагом в пологих лучах утреннего солнца. Среди сплошь зеленых ивняков встречаются кусты полностью медно-красные или желто-золотистые.

Наблюдаются типично летние явления: душная жара, сильная гроза с теплым ливнем и продолжительными раскатами грома, яркая радуга и молочно-розовые облака на фоне чисто-голубого неба.

Иногда спровоцированные теплом вновь распускаются первоцветы. Как-то обнаружил два круглых мелких озерца — пару золотых медалей на зеленом парадном мундире природы. Одно сплошь заросло светло-желтыми калужницами, другое — большими лютиками. Как будто снова попал в весну. Привоположные чувства рождают мелкие бледно-лиловые осенние незабудки на ниточках-стебельках. Как сказал А.С. Пушкин: «Цветы последние милей роскошных первенцев полей». И у М.А. Шолохова есть подобное — последние цветы милее первых, они будят в сердце уснувшую печаль.

В животном мире все также имеет свой уровень, свой слой, свои циклы во времени и пространстве. Первые седины стареющей природы несут в начале августа расселяющиеся пауки-летчики. Гонимые незаметными движениями воздуха, над лугами плавно летят их паутинки. В середине месяца заканчивается массовый лет стрекоз. В заветренных местах маленькие зеленоватые и коричневатые «вертолетики» ещё охотятся за мелкими насекомыми.

На цветах собирают последний нектар толстые трудяги-шмели. На земле стрекочут зеленые кузнечики и крупные коричневые кобылки. У водоемов теплее. Под вечер столбиками вьются комары, свирепствуют больно жалящие мельчайшие осенние мошки. По глади озер и стариц скользят вертячки и водомерки, выписывая замысловатые броуновские движения. Иногда взлетает или падает в воду жук-плавунец.

В низинах прыгают мелкие, с наперсток, лягушата осеннего вывода. В «отшнурованных» лужицах пересохших ручьев, как стрелки, носятся юркие щурята, обреченные на гибель или корм воронам и чайкам. В обмелевших протоках плещутся щуки-двухлетки, охотятся на своих соплеменниц-щурогаек и молодь карповых рыб. Полосатые разбойницы врываются в стайки скопившихся у берега мальков, и те серебристыми брызгами выскакивают из воды. Щучья уха охотнику всегда обеспечена. Большую можно красиво выудить спиннингом, а маленькую — на простой крючок без блесны, была бы наживка из рыбьих или птичьих кишок.

Зверьки на лугах почти незаметны. Обычны ондатры и мелкие мышевидные грызуны. Первые от зари до зари хлопотливо занимаются «сенокосом», вплавь буксируя отборную траву с сочными корневищами к своим земноводным кормовым хаткам-чумам. Присутствие полевок (в зависимости от уровня воды) выдают охотящиеся за ними соколы-пустельги, способные зависать на одном месте, пестрокрылые канюки-мышеловы и болотные совы. Изредка на высоких местах встречаются разрытые крупными грызунами участки земли, а на берегах озер в кочках у самой воды (там теплее) — открытые гнезда с ещё голыми мышатами.

По принципу — каждому свое место и время — живет и орнитофауна поймы. Болотная дичь — наиболее скороспелая. По многолетним наблюдениям начинать сезон можно в первую субботу августа. В начале месяца поднимаются на крыло и совершают утренние и вечерние перелеты отлинявшие селезни и ранние выводки речных (благородных) или серых уток. Сначала шилохвость, кряква, чирок-свистунок, затем свиязь, широконоска-соксун и чирок-трескунок. На озерах пока много нелетных серых утят — больше на взлете, меньше — хлопунцов, а изредка попадаются даже пуховики из поздних кладок.

Нырковых (черных) уток сравнительно немного. На глубоких озерах и притоках плавают местные выводки хохлатой чернети, изредка — более крупного красноголового нырка (голубой чернети) и пришлые из прибрежных лесков дуплогнездники: птенцы гоголя и малого крохаля-лутка. Очень редко встречаются условно-охотничьи водоплавающие, неосторожные и практически несъедобные птицы — красношейная гагара и похожая на нее маленькая поганка, которые становятся легким, но бесполезным трофеем несведущих «охотников». Хотя от уток их легко можно отличить по острому клюву, разбегу при взлете и отставленным назад лапам.

Все это — будущая законная добыча, которая к открытию утиного сезона в большинстве встает на крыло. А пока здесь охотятся ястребы, соколы, коршуны и самый страшный враг — болотный лунь, бесшумно скользящий над травой и водой. Иногда, пойму всю охватывая взглядом, парит в высоте царь здешних птиц орлан-белохвост.

Но наряду с возвышенными все чаще посещают охотника и горькие мысли, когда он видит разительные и уже, увы, критические экологические изменения на ранее девственных просторах Обского Севера.

Карандашная запись в блокноте 1965 года. Ямал. Время великих газовых открытий. Пролетел на вертолете по угодьям своего бывшего совхоза в Пуровской тайге. И там, где на одном песчаном берегу насчитали три года назад 300 глухарей, вспугнули всего четыре птицы. Затем полет от Салехарда к Байдарацкой губе — заливу Карского моря. Вся тундра перепахана десятилетиями незаживающими вездеходными следами.

И неожиданное сравнение. Осенью на Обском Севере преобладают красно-багряные краски, ягоды брусники, клюквы, шиповника, толокнянки, красной смородины, рябины, мелкие листья-копеечки карликовой березки — алеют как капельки крови. И вывод — а не кровь ли это будущего экологического кризиса?

А сейчас он уже наступил — в результате разливов нефти и химикатов, сжигания газа, рубки деревьев в водоохранных зонах и на водоразделах, засоренных лесом и насыпными мостами промысловых рек. И нынешнее состояние природы и общества на первый план выдвигает проблемы морально- этические — всемерное усвоение каждым охотником (рыбаком, туристом, сборщиком дикоросов) тех принципов, на которых должно строиться уважительное отношение к объектам охоты, местам их обитания, природе в целом и к другим охотникам. Необходимы такие качества, которые достигаются только воспитанием и самовоспитанием и закрепляются опытом, практикой.

Разумеется, полноценное, на мой взгляд, восприятие охоты невозможно без соответствующей подготовки человека с малых лет, без знания истории охоты как части национальной культуры. А русский охотник-любитель не был ни спортсменом-коллекционером трофеев, ни промысловиком-добытчиком, он был, по словам М.М. Пришвина, — охотником за собственной душой, ощущая в общении с природой одухотворенность мира и свое вхождение в Божье бытие.

Поэтому важно и своевременное знакомство с книгами Аксакова, Сабанеева, Дриянского, Брема, Сетона-Томпсона, Джека Лондона, Бутурлина, Пришвина, Черкасова, Давыдова, Бианки, Соколова-Микитова, не говоря уже о классиках — Некрасове, Тургеневе, толстовских сценах охоты и так далее, где ярко отражены охотничьи традиции русского народа. Конечно, жизнь у людей складывается по-разному. Но научиться благородному поведению на охоте должен всякий, кто берет в руки ружье.

Основные нравственно-правовые элементы заложены в правилах охоты и в нашем хотя и донельзя примитивном «охотминимуме», многое можно почерпнуть в возрождающейся охотничьей периодике, а чаще все-таки стоит вспоминать полузабытые или сознательно игнорируемые охотничьи традиции.

Казалось бы, не так уж много и надо, но беда в том, что одних этому не научили, другие знают, но не выполняют. Только соблюдение писаных и неписаных законов и ощущение себя частицей мироздания определяют правильное поведение человека, оказавшегося с ружьем в руках наедине с природой.





АЛЕВТИНА СЕРЖАНТОВА





Сержантова Алевтина Владимировна родилась в г. Уфе. Окончила Башкирский медицинский институт в 1976 г. Работала в Уфе, Читинской и Томской областях, с 1992 г. — в г. Надыме Ямало-Ненецкого автономного округа. Врач-невролог.

Член литературного объединения «Надым». Автор сборников стихов Прикосновение» (1995) и «Мелодия романса» (1998); стихов и прозы «Вариации на вечные темы» (1995); повестей и рассказов «Зарево» (2005). Один из постоянных авторов и член редакционной коллегии альманаха Надымского литературного объединения «Окно на Север». Публиковалась в журналах: «Северяне», «Невский альманах», «Фактор», «Надым»; альманахах: «Врата Сибири», «Обская радуга», «Окно на Север», «Бельские просторы»; «Литературной России», «Медицинской газете», многих коллективных сборниках.

Член Союза писателей России с 1997 года. Живет в г. Надыме.





* * *


Север. Зима. Сибирь.

День, темнотой распятый.

И ледяной мизгирь

Вяжет канву заката.



Тонкая вязь письма.

Вашим раздумьям внемлю.

Север. Сибирь. Зима.

Ночь покрывает землю.



Что нам дано? Ответ

Знает лишь тот, кто отмерил

Мне — этот хмурый рассвет,

Зиму, Сибирь и Север.





* * *


В старательском поиске слова

Днем мучаюсь, ночью не сплю.

Перо безыскусное снова

Бессильно выводит «Люблю».



Ну как тасовать алфавит мне,

Какие листать словари,

Когда сердце в бешеном ритме

Стократно «люблю» повторит



И вырвется, сбившись за русский:

«Сине яратам», а затем —

В английский, немецкий, французский

I love you. Ich lieber. Je t’aime.



В мучительном поиске слова

Никак не сыскать мне иного.





* * *


Как белый камень в глубине колодца…

АХМАТОВА





В архивах памяти, годами запыленных,

В её запретном самом уголке

Хранится рукопись на языке влюблённых —

На древнем и забытом языке.



Нам не прочесть её. Служитель, поскорее

Сожгите этот старый манускрипт!..

Но отчего огонь его не греет,

А сердце всё по-прежнему болит?





АРБАТСКИЙ СОНЕТ

В.С.





Есть три неразрешимые задачи:

Узнать о будущем в своей судьбе,

В прошедшем что-либо переиначить

И высказать любовь мою к тебе.



Есть три невыполнимые желанья:

Жить вечно, оставаясь молодой,

Счастливой стать, не испытав страданья,

Не разлучаться никогда с тобой.

Есть три невосполнимые потери:

В чужой стране язык родной забыть,

Зло повстречав, разубедиться в вере,

В любви к тебе отвергнутою быть.



Четыре неразгаданных явленья:

Жизнь, смерть, любовь и в детях повторенье.





СЕВЕРНЫЙ ВАРИАНТ


На Ямале в медпункте была я с врачами в бригаде.

Мы сидели там несколько суток по воле стихий.

И, листая от скуки забытые кем-то тетради,

Я случайно наткнулась на чьи-то чужие стихи:



«Мой любимый, ты знаешь, опять мне сегодня не спится.

Карусель колдовскую над тундрой заводит метель.

Снова снег за окном в нескончаемом танце кружится,

Не смущаясь ничуть, что уже на исходе апрель.



Я одна, хоть ты близко, лишь слово промолвить — услышишь,

Но не смею, не стану тревожить усталый покой.

Я смотрю твои сны: в них летишь ты всё дальше и выше, —

Вот дочурку увидел, вот крепко обнялся с женой.



Ты ей скажешь потом: «Пропади же он пропадом, Север.

Я устал от зимы, где не греет семейный очаг.

Я земную любовь свою долгой разлукой проверил

И желанней тебя на Земле никого не встречал».



Я грущу оттого, что слова эти будут не лживы,

Оттого, что лишь отблески солнца чужого ловлю,

Что ни сказок, ни песен о запретной любви не сложили,

Оттого, что под Божьим и женским проклятьем люблю.



Что сухи мои слёзы, как немы молитвы Иуды,

Что приняв медный грош, не скупясь, разменяла талант,

Что на карте судьбы твоей тонким пунктиром пребуду —

Лишь как северный, временный, как запасной вариант.



Есть на свете черта, за которую нет мне дороги…

Но я тоже жена! — Нас великим сияньем венчал,

Возведя королевские береговые чертоги,

Расстелив белоснежную тундру — суровый Ямал.



Будешь счастлив, родной, на далёкой своей Украине —

Нежным, ласковым мужем, заботливым, добрым отцом.

Только я всё равно буду ждать, потому что отныне

Круг Полярный мне стал ледяным обручальным кольцом.



Я тебе благодарна, Ямал, за прекрасную малость

Долгожданного счастья быть преданной, верной женой.

Ну и что из того, что мне золота не досталось?

Лёд не тает на Севере в летний арктический зной…»



Мы когда-то неделями ждали погоду в палатках.

Нам ли в тёплом медпункте бояться разгула стихий?

Трое суток читала я тоненькую тетрадку

И невольно запомнила чьи-то чужие стихи.





МЕЛОДИЯ РОМАНСА


Настанет день,

Настанет час,

Настанет миг судьбы

Неповторимый, —

Я встречу вас,

Чтобы назвать

На миг, на век, на жизнь

Своим любимым.

И замолчат колокола,

И снегопад случится вдруг в июле,

Чтоб в этот миг я поняла,

Как велика Любовь

И как люблю я.

Пройдут года,

Пройдут века,

Пройдут мильоны лет

Над всей Вселенной,

Я буду вас любить, пока

Живу — в звезде, Земле,

В травинке тленной.

Настанет день,

Настанет час,

Настанет миг любви

Неповторимый,

Я встречу вас,

Чтобы назвать

На миг, на век, на смерть

Своим любимым.





* * *


На Аляске ли, в Испании,

В церкви Спаса-на-Крови

Я твержу слова признания

В нерастраченной любви.



Меня жизнь взносила на небо,

Меня в ад швыряла смерть.

Мне давно смириться надо бы,

Петь не сметь, желать не сметь.



Побуйней склонялись головы,

И я тоже покорюсь.

Но не сгину, меж угорами

Пав твоей росинкой, Русь.





* * *


Агнюше





Не уезжай. В чужой стране

Чужой язык, чужие нравы,

Чужой закон чужой державы

И чуждый свет в чужом окне.



Ещё пока не знаешь ты,

Живя спокойно в доме отчем, —

Есть одиночество толпы,

Страшнейшее из одиночеств.



Не отрывайся от корней,

Не становись по доброй воле

Перекати-бездомным-полем.

Есть Родина, останься с ней.



Но если ты не внемлешь мне

И в путь отправишься далёкий, —

Возьми меня; в родной стране

Боюсь остаться одинокой.





АНАТОЛИЙ МОЛОКАНОВ





Молоканов Анатолий Николаевич родился 14 февраля 1946 года в г. Светлогорске Ленинградской области. Окончил Донецкий политехнический институт (Горловский филиал), получил специальность инженера-механика. С 1981 года — в Надыме, был разнорабочим, обжигальщиком, водителем, главным механиком спецкарьера, начальником автоколонны.

Литературная деятельность — с 1984 года. Публиковался в журнале «Сибирское богатство», альманахе «Окно на Север». Автор прозаических книг «В рейсе», «Непротокольный случай», «Гулял свой отпуск северянин», «Седина в голову, бес в ребро».

Член Союза писателей России с 1998 года. Живёт в Надыме.





БЕССОННОЙ НОЧЬЮ



(рассказ)


Этой ночью ему не спалось, хотя рядом мирно посапывал сынишка. Василий вглядывался в ночном полумраке в знакомые черты его лица.

«Копия мама, — удивлялся он. — Носик, бровки — это уж точно, не ходи к ворожее! Да сладкий ты мой!..»

Мысли перенеслись в те далекие дни, когда хоронили Елену. Без слез он стоял в изголовьи гроба, не замечая людей, которые пытались его утешить. «Разве я не мужик, — думал он. — Ничего, и без ваших соплей обойдусь». И после лишь наедине, ночами, он поддавался слабости, проклиная судьбу и то неведомое, что отняло Елену.

Проводив жену в последний путь, сразу же вернулся за сыном. Тот лежал на широкой кровати, обложенный со всех сторон подушками, и посасывал молоко, придерживая бутылочку своими маленькими ручонками. Глаза у ребенка светились непонятною для людей радостью.

— Заверни мне его, Мария, — попросил Василий соседку. — Домой пора. Загостились.

Но это уже все было в прошлом. Теперь вот он лежит и ворочается с боку на бок, не в силах заставить себя уснуть.

«Одному тебе где управиться, — частенько нудила теща. — Мыслимо ли это: мужик — и с грудным ребенком?! Переходите до нас. Иначе внука я заберу».

Но Василий не соглашался. Не хотелось ему идти в примаки, к тому же он помнил, как теща не хотела, чтобы дочь выходила за бывшего зэка. Он, правда, пытался тогда доказать ей, что он такой же человек и что за вину свою перед людьми отстрадал сполна. Однако не сумел её убедить. Не понимала она ни его, ни Елену.

— На порог мой ступать не вздумай, — с гневом кричала будущая теща. — Не то я тебя упеку, арестанта!

«Одна ты понимала меня, женуля, — думал теперь Василий. — В память о тебе воспитаю сына, сделаю его человеком. Слово даю». Вспомнились её слова: «Васильки растут вперемежку со льном. Вместе их и губят… Вот так и мы — вместе до последнего дня…» Но судьба распорядилась по-другому; и Василий вздыхал: «Не получилось по-твоему, Ленок — мой челнок».

Глаза слезились. Нельзя спать лицом к заоконному свету. Надо бы переставить кровать. На кухне изредка хлопала форточка. По полу тянуло сквозняком. Василий приподнялся на руке, подоткнул под сынишку край одеяла.

«Надо бы её закрыть, чтобы не застудить ребенка», — подумал он о форточке, встал и пошел на кухню.

За окном отдавало уже синевой. Ночную тишину прорезали звуки пробуждающегося города.

«Который час? — взглянул Василий на часы. — Никак уже четвертый… Хорошо поспалось…»

Он достал сигареты, но, подумав, бросил пачку на подоконник и вернулся в комнату. Проходя мимо трельяжа, вздрогнул от неожиданности: «Елена!..» — глаза зацепились за фотографию, прислоненную к зеркалу. «До чего же они похожи! — в который уж раз подивился Василий. — Елена и Елена… жена… покойная…» И будто только теперь до него дошло, отчего он не мог заснуть. Мысли тревожили и рвали нутро на куски, и без того измученное с лихвою.

Но сегодня она придет в этот дом, такая же милая и родная. «Не суди нас, Елена», — холодная дрожь пробежала по всему телу.

Вскоре он успокоился, почувствовав рядом тепло посапывающего сынишки. Мысли перенеслись на ту, другую Елену, с которой он познакомился в универмаге и которую вот уже две недели зазывает в гости. И мучится оттого, что не знает, как она поведет себя, увидев сынишку.

Встретив тогда девушку, похожую на его Елену, он не мог отвести от нее глаз. Даже опешил: «Чуть ниже ростом, иначе одета, но ведь это моя Елена!».

- Елена! — окликнул он, не помня себя и не узнавая своего голоса.

Девушка оглянулась и смущенно произнесла:

- Да, Елена… Владимировна. Но, извините, я вас не помню. Вы чей-то отец? Хотите узнать, как учится ваш ребенок?

Он ничего не слышал. И только глазами ловил её удивленный взгляд.

- Завтра у нас классное собрание. Приходите в школу, — произнесла Елена Владимировна и направилась к выходу.

Всю ночь Василий не мог заснуть. С великим трудом скоротал рабочий день, чтобы, не дай бог, не опоздать к родительскому собранию.

Преодолев смущение, он вошел в школу. У раздевалки толкалась малышня.

- Ребята, где мне найти Елену Владимировну? — спросил он у детей, невольно опуская глаза.

- На втором этаже собрание проводит, — отозвался разгоряченный возней мальчонка, подбирая с пола свою куртку.

Голос Елены Владимировны он узнал сразу и обмер перед дверью. Задумался и даже не заметил, как она подошла и распахнула её перед самым его носом.

- Это вы? Проходите, — улыбнулась Елена Владимировна. — Заканчиваю.

Не глядя на притихших родителей, он прошел к последней парте. Слушал, не понимая смысла произносимых Еленой слов. Только жадно следил за её движениями, отыскивал в её внешности все то родное, что до сих пор лелеял в душе.

Он не заметил, как остался один. Елена Владимировна подошла к нему и с легкой усмешкой спросила:

- Ну, так чей же вы папа?

Василий смотрел в сторону, мялся как мальчишка и не знал, что ей сказать. И вдруг рубанул сплеча:

- Я ваш муж, Леночка!

Елена Владимировна невольно оглянулась на дверь и рассмеялась.

- Такого в моей жизни ещё не случалось, — направилась она к столу.

- Нашли где шутить.

Провожая её домой, Василий раскрылся перед нею. Ничего не утаил — чем несказанно удивил молодую учительницу. Теперь даже было как-то неловко за свою мальчишескую наивную откровенность.

…Зашумел лифт. Василий снова поднялся, прошел на кухню: что-то надо приготовить, ведь ждал дорогую гостью. А вдруг это судьба?

Готовился к встрече: жарил-парил на кухне, а сам то и дело поглядывал в комнату, где нежился Вовка, — день был воскресным, слава богу, не в садик…

- Не пора ли подниматься, солдат? — улыбался Василий, подходя к нему. — Время к обеду.

Но Вовка молчал; затаив дыхание, он прикидывался спящим. Хитрец.

К двенадцати все было готово. По- мужски, тщательно, сервированный стол, покрытый отглаженной белоснежной скатертью, он вытащил на середину залы. Одетый в чистую рубашку и брюки, малыш сидел в кресле и смотрел по телевизору сказку.

«Ну вот, кажется, и Елена Владимировна», — вздрогнул от звонка Василий. Надо было идти открывать дорогой гостье.

- Извините, что рано пришла, — ещё не переходя порога, смутилась учительница, — Хотелось помочь, так сказать… по хозяйству.

- Правильно сделала, что рано пришла. Проходи, — улыбнулся Василий, принимая из её рук зонтик и поглядывая в Вовкину сторону, — проходи. Знакомьтесь.

Вовка выбежал в прихожую. Ошарашенно разглядывая то гостью, то медвежонка в её руках, он вдруг подпрыгнул и закричал:

- Мама присла, ма-ма! — и бросился в её объятия, лучась неподдельной радостью.

«Мама» едва успела его подхватить. Прижала к своей груди. Медвежонок выкользнул из её рук и покатился по полу. Василий с трудом удержался от внезапного желания обнять обоих и прикрыть глаза. Как будто боялся приблизиться к этому нечаянному счастью.

…Вовка не отходил от Елены Владимировны. Держа в руках фотографию матери, он, по-своему лепеча, что-то пытался объяснить гостье, прижимался к ней своей головенкой.

Гостья с тревогой смотрела то на Василия, то на Вовку и, казалось, думала о чем-то своем.

- Сынок, иди поиграй с медвежонком. Поднадоел ты немного, да и ма… Елене Владимировне тяжело держать тебя на коленях, — прервал неловкую задумчивость хозяин.

Вовка послушно отправился к игрушкам, забытым по такому редкому случаю в детском его углу.

Взрослые ушли на кухню. Василий начал мыть посуду, чтобы как-то скрасить молчание. И Елена, как ему показалось, тоже мучилась, не находя слов для разговора.

- Ты не сердись на него, Елена, за «маму»… Брякнул малец сдуру. — Василий поморщился. — И вообще не забывай, заглядывай к нам почаще. Я не выгоню.

- Ну что ты! — вспыхнула Елена. — Я действительно похожа на его мать… Он разве не знает, что она умерла?

- Зачем это надо ребенку? Он был совсем ещё крошечным, не больше твоего медвежонка… И к родне его не вожу. Понимаешь, не хочу. Сам подниму и выращу. Такие дела, — спокойно и твердо говорил Василий, гремя посудой.

За окном уже сгущались сумерки. Моросил дождь. Василий задернул шторы и включил свет. Елена, стоявшая у стены, смотрела на его хлопоты грустными, понимающими глазами.

- И к своему отцу не езжу, — продолжал Василий. — Матушка умерла, и в доме теперь другая женщина.

«Зачем об этом? О другой женщине? — испугался он собственных слов. — Ещё подумает, что намекаю…» Но выручил сынишка, ворвавшийся на кухню.

- Где вы? Мне же страшно одному, — с обидою произнес он, потирая кулачком глаза, как будто хотел этим показать, что сейчас не на шутку разревется.

- Уборкой занимаемся, сынок, — отозвался Василий.

Он подхватил малыша на руки и понес в большую комнату.

- Мне пора уходить, — произнесла вслед Елена. — Завтра много уроков. Трудный день.

- Подожди… Успеешь, — как бы испугался Василий того, что она уйдет и они не договорят о самом главном. — Усыплю Вовку и провожу.

- Не хочу спать, — закапризничал Вовка, протягивая ручонки к Елене. — Не буду спа-ать!

И ей пришлось вернуться на диван и взять ребенка на колени. На глазах у того показались горошинки слез.

- Не хочу, не отдам, — шепелявил он, затихая. Тепло его тельца согревало Елену. Она поднялась и прошла в спальню, где уложила Вовку на кровать, а сама прилегла с краю.

- Спи, маленький, — с нежностью прошептала она. — Я буду рядом. Баю- баюшки-баю…

Пухленькие ручонки крепко обвивали её шею.

Василий стоял в дверях и не мог не видеть, с какой неудержимостью лились слезы из Елениных глаз, стекая на подушку и на спокойно засыпающего Вовку.





АРКАДИЙ ЗАХАРОВ





Захаров Аркадий Петрович родился 27 июня 1944 года в г. Нижневартовске. Работать начал с 15 лет в 1959 году рабочим гальвано- штамповочного завода. Окончил лесотехникум по специальности «экономист». Работал в городских учреждениях Тюмени. В 2001 году заочно окончил Уральский технический университет (УПИ). В 1990 избирался депутатом Тюменского городского Совета народных депутатов.

Литературную деятельность начал как публицист в газетах «Собеседник», «Тюменская правда» и др. Активный член клуба «Тюменская старина». Под псевдонимом Иван Разбойников опубликовал роман в двух частях «Сень горькой звезды». В 1994 году под своей фамилией издал литературно-краеведческое исследование «На неведомых дорожках», посвященное связям А.С. Пушкина с Сибирью. В 1996 году эта книга была переиздана Тюменским госуниверситетом, а в 2007 году третьим изданием вышла в Москве.

Член Союза писателей России с 1999 года. Живет в Тюмени.





НА НЕВЕДОМЫХ ДОРОЖКАХ



(отрывок из книги)





Верста двадцать шестая. КНЯЗЮ ПРИБЫЛЬ — БЕЛКЕ ЧЕСТЬ


«Вот старики наши ходили на югру и самоядь, сами видели в полунощных странах: спадала туча, а в той туче белка молодая, только что рожденная, вырастала и расходилась по земле… Этому рассказу свидетель Павел, посадник Ладожский и все ладожане».

(Из новгородской летописи XI века).





Чудесная затейница белка из сказки «О царе Салтане», несомненно, северянка. Из десятого века донеслись в наши времена записанные исландским летописцем Снорри Стурлусоном варяжские саги о походах за мехами в далекую страну Биармию и загадочном рыжем звере по имени «УР». По мнению современных ученых, Биармия, получившая свое название от коми-пермяцкого Би-Ур-Ми в переводе «страна огненных белок», это Пермия, огромная территория, включавшая в себя весь средний, северный Урал, часть Югры и простиравшаяся до Ледовитого моря-океана. Пермия издавна считалась законной вотчиной новгородцев и именно от них, промышленных людей и ушкуйников, попало в «Начальную летопись» XI века известие о волшебных белках Югры, падающих на землю с самых небес. Видимо, белок в те годы в югорской земле было столько, что объяснить их изобилие, кроме как сверхъестественным путем, не представлялось возможным даже для бывалых добытчиков.

Волшебная белка, грызущая кедровую шишку, вообще могла бы стать символом югорского княжества и царства сибирских салтанов, как основа их благосостояния. Беличья шкурка служила в Сибири единицей измерения ценности тех или иных товаров, начиная с древнейших времен и почти до наших дней. Стоимость мехов различных зверей и других товаров выражалась в количестве беличьих шкурок, как в наше время в рублях. Причем, сама беличья шкурка ценилась невысоко. Совершенно не случайно, в результате долговременного использования беличьих шкурок как эквивалента для расчетов при товарообменных операциях, на языке сибирских татар слова, обозначающие белку и копейку, звучат и пишутся одинаково: «тиен».

Если Пушкин читал имевшийся у него в библиотеке «Словарь российско- татарский» преподавателя тобольского Софийского кафедрального собора Иосифа Гиганова (о нем выше упоминалось), то должен был обратить внимание на столь замечательное совпадение. Возможно, так оно и случилось, и именно этому обстоятельству мы обязаны появлением затейницы-белки в «Сказке о царе Салтане».

Заметим, что ни в одной из известных русских народных сказок белка не выступает в качестве героини. Следовательно, нет ни малейших оснований утверждать, что Гвидонова затейница- белка навеяна народным творчеством. Какая же другая причина, кроме «Российско-татарского словаря» могла побудить Пушкина поместить непопулярного у сказителей, глуповатого зверька в княжестве Гвидона по соседству с Салтановым царством?

В XVI–XVIII веках, в период освоения русичами Лукоморья и становления Савлуком Пушкиным города Мангазеи, главы югорских, хантыйских и мансийских родов носили гордые княжеские титулы. Как память об этом, недалеко от Салехарда до сих пор существует национальный поселок, именуемый Горнокнязевск. Основой экономики остяцких княжеств и всего сибирского царства в целом служила пушнина, основную массу которой составляла белка, водившаяся в кедровниках и сосняках в таком изобилии, что поражала своей численностью воображение.

Желая отразить значение белки для развития многих сибирских городов, Российское правительство присваивает им в XVII веке гербы с изображениями пушных зверей. Белку и горностая в своем гербе одно время имел город Нарым.

Расположенный неподалеку от него (по сибирским меркам) Енисейск, в котором некогда служил воеводой Матвей Пушкин, имел в своем гербе двух красных белок.

О месте, занимаемом белкой в общем объеме добычи пушнины, можно судить по данным Г. Старцева за 1923-24 годы, взятым по Сургутскому району Тюменской области: Белка 600000 шт., лисица 900 шт., горностай 900 шт., соболь 35 шт. В другие годы общий объем добычи мог колебаться в ту или иную сторону, но соотношение количества добываемой по видам пушнины неизменно свидетельствует о превалирующем значении белки.

Мы уже говорили, что в личной библиотеке у Пушкина имелась книга «Третья часть дневных записок путешествия Ивана Лепехина, совершенного в 1771 году», в которой поэт мог найти информацию о быте и промыслах вогулов, живших по Затурью и реке Тавде до Пелыма. Есть в ней интересные сведения и о белках: «Зимние вогульские жилища, юртами прозываемые, состоят из нескольких изб. Зимний их промысел большею частью состоит в белке и соболях. Белка может быть причислена к текущему зверю и в известные годы бывает в великом множестве, так что хороший стрелок сот до пяти в осень набивает. По их приметам белка тогда великими сказывается стадами, когда ели и сосны полные и зрелые имеют шишки. Течение белки, как сказывают, наиболее бывает с полудня на север, и тогда все поморские стороны к Океану ими изобилуют».

Приметим, что Гвидонова белка, как и белки Лепехина, тоже живет под елью на берегу океана.

«Белка песенки поет,

Да орешки все грызет,

А орешки не простые,

Все скорлупки золотые,

Ядра чистый изумруд;

Слуги белку стерегут,

Служат ей прислугой разной.

И приставлен дьяк приказный

Строгий счет орехам весть…».





Строгий счет орехам вести имело прямой смысл, поскольку второй после пушнины статьей доходов сибирского царства был кедровый орех, в огромных количествах вывозившийся не только в Россию, но и за её пределы. И. Я. Словцов в очерке «В стране кедра и соболя» отмечает: «…Кедровые орешки составляют для обитателей севера предмет немаловажной торговли. Помимо местного употребления большая партия их зимой и весной отправляется в Россию. Через Тюмень ежегодно проходит от 60000 до 190000 пудов, а если прибавить к этому грузы, проходящие из Туринска, Тары и Северного Урала прямо в Ирбит и Екатеринбург, то общее количество собираемого ореха достигает от 150000 до 300000 пудов. При ценах от 3,5 до 5 рублей за пуд отпуск кедровых орехов превышает миллион рублей». Сумма для XIX века баснословная!

Особое значение кедра для сибирского царства издавна признавалось на государственном уровне. В Указе 1666 года есть описание: «Печать Сибирская, на ней древо стоящее кедровое, к древу два соболя стоят на задних ногах».

О символике на сибирских гербах стоит упомянуть и потому, что Пушкин был знатоком государственных и дворянских гербов и геральдики. Для пополнения знаний в этой сфере он приобретал и хранил книги, содержащие описания гербов и смысла геральдической символики.

В письме к К. Ф. Рылееву (май 1825) Пушкин писал: «…Ты напрасно не поправил в «Олеге» герба России. Древний герб, святый Георгий, не мог находиться на щите язычника Олега: новейший, двуглавый орел есть герб византийский и принят у нас во время Иоанна III, не прежде…». А в 1834 году поэт записывает: «Гербы наши весьма новы. Оттого в гербе кн(язей) Вяземских, Ржевских пушка…» (XII,334).

Как мы видим из письма, Пушкин понимал исторический смысл геральдики и суть язычества. Гербы и геральдические знаки могли служить ему хорошим подспорьем и дополнительным информационным материалом для его произведений. Вполне вероятно, что и гербы сибирских городов, и печать царства Сибирского дали ему материал для эпизода с белкой в «Сказке о царе Салтане».

Пушкина (носившего, заметим, звание историографа) интересовали не только история покорения Сибири и экзотические насельники этой «терра инкогнита», но и основы их экономической деятельности. В 1831 году вышла книга Кириллова «Цветущее состояние Всероссийского государства, в каковое начал и привел и оставил неизреченный трудами Петр Великий».

Во втором томе книги Пушкина привлекла статистика сибирской губернии и замечания о «Сибирском царстве и царях сибирских, о которых в истории сибирской, изложенной в 1745 году сентября 1 дня, написано»; Александр Сергеевич писал издателю М. П. Погодину: «Сердечно благодарю Вас и за письмо и за старую СТАТИСТИКУ. (Выделено мною. — А. З.). Я получил все экземпляры вчера из Петербурга».

Похоже, Погодин, высылая статистику Пушкину, заранее знал о его пристрастии к такого рода сведениям о Сибири и надеялся доставить ему удовольствие. Не тайна, что в 1826 году Пушкин посылает записку императору Николаю I «О народном образовании». Он пишет о том, что в учебных заведениях разного уровня необходимо ввести предмет «россиеведения», предлагает ввести кафедры русской истории, законодательства, статистики. Интерес к исследованию какой- либо темы не возникает внезапно и на неподготовленной почве. Багаж знаний по определенной тематике постепенно накапливается у исследователя, пока не выльется в конкретные литературные формы. Но статистика лежит в основе экономики, науки, далекой, казалось бы, от литературного творчества. Только не для Пушкина. Пушкин интересовался экономической наукой и даже осмеливался рекомендовать Николаю I обучать дворянскую молодежь политэкономии. И совершенно не случайно появились отнесенные к Евгению Онегину строки:

«Зато читал Адама Смита

И был глубокий эконом,

То есть умел судить о том,

Как государство богатеет

И чем живет, и почему

Не нужно золота ему,

Когда простой продукт имеет,

Отец понять его не мог

И земли отдавал в залог…»





Из анализа текста следует сделать вывод, что и сам автор поэмы был достаточно хорошо знаком с сочинениями великого английского экономиста, если сумел в сжатой поэтической форме точно изложить суть его учения.

Скупой рыцарь Пушкина не что иное, как сатира на учение меркантилистов (монетаристов), считавших что деньги ценны сами по себе и являются предметом накопления ради накопления. В то время как сама природа и сущность капитала состоит в том, что он постоянно находится в движении: деньги должны приносить деньги, ещё большие. По меткому выражению «Деньги это кровь экономики». Между тем, припрятывая сокровища, Барон обескровливал тело экономики государства. Собирателю и хранителю мертвых сокровищ противопоставлен потенциальный расточитель — его сын. Однако расточительство Альбера было бы полезнее для роста производительных сил, чем накопительство Барона, так как в результате денежный капитал неизменно попал бы в руки наиболее предприимчивых. И склонности, и намерения Альбера давали надежду, что после смерти отца мертвое богатство отца станет чьими-то «живыми» деньгами.

Экономика занимала поэта. Как знать, не пошел ли бы он по пути всех видных европейских экономистов, в большинстве своем гуманитариев, и не обогатил ли бы экономическую науку России новыми теориями.

Пушкин умел извлекать необходимые сведения даже из самых скучных, на первый взгляд, источников, вроде «Таможенных тарифов» и старой статистики сибирской губернии. Изучив множество материалов о Сибири, в своей «Сказке о царе Салтане» Пушкин опоэтизировал реально существовавшую в Сибирском царстве экономическую ситуацию, подав её в привлекательном, доступном даже детскому пониманию, сказочном виде. Будем же ему за это благодарны.





СЕРГЕЙ МАРТОВСКИЙ





Мартовский (Емельянов) Сергей Борисович родился в 1959 году в г. Березовском Кемеровской области. Годы детства и юность провел на Украине. Служил на флоте. Окончил Иркутский агрометеорологический техникум и Свердловский педагогический институт. С 1986 года — на Тюменском Севере. Организатор и руководитель городского литературного объединения.

Участник семинаров молодых литераторов Тюменской области. Первая книга стихов «Весны разноверстные» вышла в 1998 году, и была посвящена десятилетию города Белоярского, в котором определилась его творческая судьба. Вторая книга стихов «Трудное небо» вышла в 1999 году. Публиковался в альманахе «Чаша круговая». В 1999 году отдельным изданием вышел венок сонетов С. Мартовского «Корабль земли», в послесловии к сборнику автор рассказал об обстоятельствах создания венка сонетов и о его назначении.

Член Союза писателей России с 1999 года. Живёт в Березовском Ханты-Мансийского округа.





РАДОСТЬ


Неба половодье! Полноводье!..

Вздыбливая льдины-облака,

Ширится небесная река,

Долы заполняя и угодья,

Землю превращая в берега!

Звоноисступленно, солнцеструйно

Выплеснута в мир голубизна.

Свежая, умытая от сна,

Здравствуй, голенастая шалунья, —

Взбалмошная, поздняя Весна!





ИЗ ОТПУСКА


Нищих, убогих сколько —

Не убежать глазами!

Как мне, Россия, горько

Видеть твои вокзалы,

Где — нагишом буфеты,

С хлоркой — вода из крана,

Где от электросвета

Тускло, как от тумана!



Стыдно мне видеть урны,

Рядом — мужчин небритых,

Женщин, одетых дурно,

Да стариков несытых.

Больно смотреть на сонмы

Граждан твоих усталых

И различать бездомных,

Сирых, немытых, малых…



Кем и за что, Россия,

Вбиты людские массы

В потные эти, злые

Очереди «на кассы»?

В серые эти зданья,

В пыльные эти залы —

Общего ожиданья

Нищенские причалы?!

Где бы, куда б ни мчался

В жизни своей сумбурной —

Всюду я упирался

В эти углы и урны.

Всюду встречал я слезы,

Драки в крови и в матах,

Мерзкие эти бросы,

Эти плевки и запах…



Будто сошлись да клином

Здесь все твои пороки!

Будто печальным сыном

В дом свой смотрю с порога.

Мать — не смогу обидеть,

Но и смолчать нельзя:

Братья, доколе ж видеть

И… отводить глаза?!





ВМЕСТО ЭПИЛОГА


Я пленницу-душу —

Не пропил, не продал!

А вынес наружу

И времени отдал!

В гитарных мотивах,

На книжных страницах

Она воплотилась,

Чтоб с душами слиться!

Вбирайте — живую —

Дыханьем, сердцами!

Затем и живу я,

Горя и мерцая…





ПАМЯТИ ПОЭТА


Белоярскому поэту и художнику

В. В. Матвееву к годовщине гибели





Ну вот, Валентин Васильич,

И год после жизни минул…

Июль то дождем, то солнцем

Спадает на Белый Яр.

И темный Казым упруго

Несется к Оби просторной,

И люди спешат на берег

Тела облачить в загар.



Пора огородных будней!

Мошка, комарье да слепни.

В густую, как деготь, зелень

Одеты вокруг леса.

И в небе — во веки вечном —

Величественно кудрявясь,

Парят, распластавши крылья,

Летучие паруса.



Еще светлоглазы ночи,

Еще не красна брусника,

Но скоро, по всем приметам,

Грибная грядет страда.

И кажется мне, Васильич,

Зеленое буйство это,

И этот июль коварный,

Не кончатся никогда…



Но нет — отсветлеет август,

И хмурый придет сентябрь,

Задует песчаным ветром,

Срывая с дерев листву,

И следом рассвет октябрьский

С холодным и серым небом

Покроет снежком саванным

Живую ещё траву…

А там — и ноябрь морозный,

А с ним — и зима до Пасхи,

И только в начале мая

Река изломает лед,

И робко зазеленеют

Оттаявшие березки,

И дымчаты станут ночи,

И снова июль взойдет…



Но что это я с печалью!

Ты в жизни грустил немало,

Хоть нытиком и занудой

Ты в ней никогда не слыл.

И Север свой милый нежно

Душою любил открытой,

И людям прощал обиды,

И сильных сынов растил.



И я, Валентин Васильич,

Июль обвинять не вправе.

Все в жизни идет по кругу,

И он бесконечен — круг.

А, значит, и жизнь не гаснет,

Когда умирают люди…

Да множат сердцами внуки

Твой прерванный сердца стук!





ВАЛЕРИЙ МАРТЫНОВ





Мартынов Валерий Андреевич родился 30 мая 1945 года в городке Усвяты Псковской области. В 1963 году окончил среднюю школу в городе Западная Двина Калининской области, два года преподавал в сельской школе физкультуру. После службы в армии в 1965 году приехал на Север Тюменской области. Заочно окончил строительный факультет Всесоюзного заочного политехнического института. По профессии строитель. Работал в партии глубокого бурения, нефтегазоразведочной экспедиции, строил города Урай и Новый Уренгой, восстанавливал сгоревшую компрессорную на нефтепроводе Шаим-Тюмень. Ветеран Ямала. Почётный гражданин города Надыма. После выхода на пенсию уехал на постоянное жительство в город Боровичи Новгородской области.

Стихи В. Мартынов начал писать ещё в школе. Его первые рассказы появились в печати в конце 70-х годов на страницах газеты «Рабочий Надыма».

Принимал участие в VIII Всесоюзном совещании молодых писателей. Печатался в журнале «Литературная учеба», коллективных сборниках. В 1986 году в Средне-Уральском книжном издательстве вышла книга его повестей «Близкие люди». В 1994 году напечатал две книги: «Черта» и «Фагоцит». В альманахе «Окно на Север» (Надым, 1992) напечатаны три его рассказа. Третий выпуск этого альманаха (2002) открывался его очерком «Заметки по поводу», в котором автор рассказывал о тех страницах освоения Севера, свидетелем которых был. Автор книг «Фагоцит», «Черта», «Ворошить прошлое». Очерк «Пятьдесят лет спустя» напечатан в пятом выпуске альманаха «Тобольск и вся Сибирь» (Тобольск, 2005). В 2007 году выпустил две книги повестей и рассказов «Свиль» (Екатеринбург) и «Единица, делённая…».

Член Союза писателей России с 1999 года. Живёт в городе Боровичи Новгородской области.





БАБА ПОЛЯ


— О-хо-хо! — тяжело вздохнула в темноте баба Поля. — Грехи наши тяжкие…

Она сидела на высокой деревянной кровати, свесив укрытые стеганым лоскутным одеялом зябнущие ноги. Тускло поблескивало запотевшее за ночь стекло.

О чем только не передумаешь бессонными часами. От долгого лежания ноют все косточки. За окном шумит ветер. Стучат часы. Дом, как пустой. Потрескивают стены, вздыхает остывающая печь. Под полом кто-то возился: может, крыса, а может, заблудший кот влез в отдушину. Ночь копошливо медлительна, влажная, тяжелая. Оттого, может, и стены потрескивают, давит на них со всех сторон.

Баба Поля приложила руку к печному стояку. Теплые кирпичи ласково прильнули к ладони. Кровать скрипнула. Баба Поля замерла: не хватало, чтобы она своей бессонницей разбудила домочадцев.

Хорошо хоть ещё на улице темно, а то, как ни посмотришь в окно, сердце кровью обливается. Прямо беда. Стыдобища. Огород травой зарастает. Улицей пройдешь — у соседей в огородах согнутые спины, развороченная земля. Кто-то и картошку уже посадил, а у них лебеда лезет, одуванчики желтеют, кажется, земля от стыда ежится…

Надежа на дочь плохая. Ей все некогда. Начнешь говорить, стыдить — огрызается, отговаривается, что устала, все завтра обещает начать. Все надеется на приезд Анютки, на мужика ее. Приедет — сделает…

— Уж он-то сделает, — довольно сощурилась старушка, вспоминая, как в прошлогодний приезд Василий переколол дрова, поправил забор. — Да только совестно просить: чай, год отмантулил на своих северах, спину нагнул на морозе, а приедет — и опять гни. Картошку нашу ему не есть. Совесть, право, знать надо… А только кого и просить, как не его? Некому боле! Сама не сдюжу… Чего, вон вчера, вышла, лопату вынесла. Копнула пару раз — сдавило грудь… Еле отдышалась. Поясницу перехватило… А на огород смотреть больно… Был бы живой Федор, разве кого просить пришлось — сам все видел, видел, чего надо подправить. Теперешние ничего не видят, пока за руку не подведешь, все будут чевокать да переспрашивать, устанешь объяснять, сама быстрее сделаешь… Сделала бы, да вот бог здоровье прибрал… Глаза до всего липнут, а руки и ноги трухлявые стали.

Натруженные и намаянные за день суставы, словно чувствуя, что мысли текут о них, заныли. Согбенная спина бабы Поли сутулилась. Она оперлась шишковатым локтем о придвинутый к кровати комод, на котором стояли дорогие её памяти вещицы: рыцарь с отбитой рукой, подаренный в далекие тридцатые годы за ударный труд, в самодельной потемневшей рамке фотографии дочери и сына. Лежала стопка открыток- поздравлений от многочисленных внучат и родственников. Смотрел на нее с фотографии сурово муж, дескать, когда придешь, жду, жду, а ты зажилась.

В темноте баба Поля могла сразу найти любую вещь. И выражения лиц на фотографиях изучены до мелочей, по складкам губ, по прищуру могла определить, что хотели сказать ей родные.

Жизнь вот прожила, а в голову лезут обрывки разных мыслей, воспоминаний — чего ни насмотрелась за долгие годы. Оттого и нейдет сон по утрам, просыпается баба Поля. Кольнет чего-то, глянь, и проснулась. Как никак, восьмой десяток за половину перевалил. А мысли тянутся, словно кто за ниточку тащит, дергает. Одна за одной. Сначала неторопливо, потом словно кто посильнее дернет, раз, и оборвалось все, глядишь, сморил короткий сон старуху. Забылась до нового пробуждения. Сны-то, почитай, и забыла, когда видела, какие у старухи сны. Сны молодые видят, вперед в снах забегают, торопят жизнь. А ей чего торопить, куда заглядывать? Ровесники давно отмеренное прожили, и фотографии их выцвели, выело их солнце, словно страшится глаз людских, пусть на фотографиях, пусть на могилах… Отчего так — первыми глаза время отбеливает? В родительский день прошлась по кладбищу, а там все её знакомые, подруги… и муж там, и зятя уже как два года похоронили, а она все колготится, все суетится. Нагрешила, что ли, много, раз не принимают её на тот свет…

Баба Поля тихонько прослезилась, тут же утерлась краешком одеяла.

Какая это жизнь, если всем в тягость: то не так сделала, не так сказала. Это не сюда положила, не смей советовать, поучать — все не так. Все не так. А не делай она, баба Поля, ничего по дому, так вообще все развалится. Она хоть ворчит да делает. Роздыха от этого только нет. Дел каждый день полно. Дочке чего: на пенсию вышла, так по подругам и шастает, наговорится, домой придет усталая. А у подруг ведь в огороде все нормально, и цветочки посажены, и лебеды нет. Так вот брала бы пример с них — куда там! Об этом лучше не заикайся. Весь вечер разговаривать не будет, надуется. Тут тебе ни нервов, ни шума, ни гама. Живи в свое удовольствие. Ну когда это было видно, чтобы в середине мая огород не копан?

Баба Поля пошевелилась: больно мысли какие-то смурные пошли. Поглядела с надеждой в окно: скоро ли зарозовеет восход и можно будет выползти во двор, набрать щепок на растопку, начистить картошки. Разве это отдых, когда раз по пять за ночь бессонница простреливает. Маета одна.

— На том свете отдохну, — вздохнула своим мыслям баба Поля. — Там кто его знает, что ожидает… О-хо-хо, зажилась я… Молодые ложатся в землю, а я все топчусь, занимаю чье-то место… Что-то больно не по себе… Дождь что ли будет? А может, просквозило где, май месяц — он только с виду теплый, а от земли так и тянет стылостью. Посидишь — поясница разламывается.

Вчерась непутевый Семка телеграмму прислал, денег просит. И на что ему деньги? Опять нешто куда собрался? Мотается, мотается по свету, угла своего найти не может. То в Киргизию леший его носил, а последние два года в Сибири, в Козырьке какой-то, и не выговоришь, прости душу грешную, — тихонько сплюнула старушка. — От детей уехал, а от себя разве уедешь, нешто там слаще? Ну, разошелся с Веркой, бог с ней, а дети при чем? Верка Веркой, не пропадет, а ребятишки, им отец нужен… Я так думаю, что опять куда-то навострился… Только вот зимой приезжал, все, кажись, хорошо было… Ну-ка если все шлендать по свету будут… Денег, вишь, просит… А где их взять… Меньше бы выпивал, ну а кто теперь не пьет? Может, с тысячи один, да и то какой болезненный…

Баба Поля покачала недовольно головой, пожевала сухими губами, зябко повела плечами. За окном немного развиднелось: выпятился забор, корявыми силуэтами зачернели усохшие, побитые морозом яблони. Мысли старухи снова перескочили на здешнее. Чего о Семке переживать, чай, сам хозяин. А тут огород не копан. Картошку не садили. Больно смотреть на все. Вспомнив вчерашний разговор с соседом, баба Поля непонимающе вздохнула, удрученно сникла. И спросила-то его, кто бы огород вскопал, да сколько это может стать для нее. Маленько она с пенсии положила бы… Тысяч пять — это деньги немалые, день горбатиться за них надо, а их огородишко часа за три хорошему мужику можно перевернуть. А сосед чего, ему все хаханьки, за бока взялся и ну по-лошадиному ржать: «Я, — говорит, — лопату от своего дома до вашего не понесу за пятерку. Сейчас цены такой нет. Литрами расплачиваться надо. Ваш огород литр стоит вскопать, а иначе никто не возьмется». И что за мода пошла за все бутылкой расплачиваться. Скоро, поди, зарплату водкой давать будут.

Баба Поля тихонько засмеялась, представила, как повезут мужики заместо получки ящики с водкой, как в обмен на водку пойдут покупать себе штаны, хлеб…

- Вот жизнь пошла: и пьют, и пьют. Ладно бы ещё мужики, так и бабы не отстают. Как с ума посходили. Будто перед бедой какой… А с пьяного какой спрос? Вот сосед…

За стеной у соседей давно слышался надсадный храп. Сосед заявился вчера, где там вчера, сегодня уже — лыка не вяжет. Марья сунулась его поучать — так отматюгал, а мог и поддать. А и то, не лезь под пьяную руку. Трезвому надо говорить. Трезвый мужик — золото, все дома делает… Да только редко это, — покачала головой старушка. — С работы в «Ручеек», а там забулдыг хватает. Пьют какую-то бормотуху. Кому это выгодно спаивать мужиков, в любом магазине от бутылок полки ломятся… Видно, без этого нельзя, — решила баба Поля, — доходу больше государству, а что там подбитый глаз да ругань в семье это, как сказал сосед, «не номенклатура государства». «Номенклатура» отвалил зад на сторону, лежит теперь, храпит, а Марья вчера вышла, поковырялась в огороде, а чего одна баба сделает, и так у нее рука болит, а дочка, кобыла, в восьмом классе, по дому ничего не делает, не приучили, стоит руки в бока, только и горазда по танцулькам бегать, трясет перед парнями титьками. Ума для этого много не надо…

Во дворе визгливо заверещали щенки.

- Опять Рыжий залез на ящик, а братец потерял его, — подумала баба Поля. — Бестолковые! Им бы спать да спать, пока малые. Не понимают. Надо будет отдать второго. Куда нам двоих… Тоже вот остались без мамки… Хорошая собачка была Тяпка, умная. Чуть за калиткой что ворохнется, сразу знак подавала. Аккуратная собачка была. Угораздило её под машину попасть. У животных все как у людей, не пьют разве что…

Щенята продолжали требовательно тявкать. Баба Поля нащупала ногой тапки, подошла к окну. Согнутыми, выкрученными ревматизмом пальцами протерла запотевшее стекло. Фланелевая ночная рубашка сползла с плеча, оголила обтянутую иссохшей землисто-серой кожей грудь. На паутине, проброшенной от ящика с газовыми баллонами к окну, поблескивали капельки росы. Небо было чистым. Шелестела, прихорашиваясь, липа. Над некопаным огородом белесо таял наползший туман.

— Ну, чисто плачет земля, — прошептала баба Поля. — Авой, авой, — сжала она руки на груди, — когда же такое было, чтобы огород-кормилец неухоженным был? Все на магазины надеются, разевай рот шире — так и навезут вам всего, — подумала баба Поля. — А в магазине откуда брать, когда все лодыри стали, лучше час поспят, — покосилась она на дверь, ведущую в спальню к дочери, где не слышно было даже шевеления. — Я до восьмидесяти годов дожила и все в заботах, всю жизнь рано вставала, а теперешним с их сном столько не протянуть, куда там… А если подумать, то и вправду чего на огородах убиваться, когда все в магазине купить можно… Чудно!

Набросив на плечи старую кофту, обув на ноги подшитые валенки, баба Поля вышла на двор. Щенки весело закрутились под ногами, переворачивались на спины, подставляя рукам розовые животы.

- Проголодались, неугомонная команда?! А вот я вас сейчас хворостиной, чтобы спали. Моду взяли спозаранку дом будить. А ну-ка на место, топнула ногой баба Поля. — Вот я вас!

Щенки отбежали в сторону, припали на передние лапы, довольно заурчали, словно поняли, что старушка с ними играет. Баба Поля села на скамеечку, вкопанную под липой, сложила на коленях руки. Со стороны она казалась маленьким серым комочком, забытым поспешно ушедшей ночью.

Человек, как туман, сначала ласкает чей-то взор, а потом исчезнет незаметно, без следов, без отметин, словно и не было. Следы памяти, их не пощупаешь, не погладишь рукой. И прожитые годы, где их следы? И земля, что лежит у её ног, — она ведь тоже память, а где след её памяти? Сколько раз её переворачивали, копали, бороновали, а пройдет зима, куда все деется? Настырно лезут одуванчики, земля, как когда-то, слежалась… Каждый год одно и то же…

Хлопнула форточка.

- Мама?! Ну, чего ты поднялась в такую рань? Спала бы и спала! Чего тебя понесло на улицу? Простынешь, возись с тобой… Как маленькая, ничего не понимает… Что ты себе работу все ищешь? Иди спи….

Баба Поля встрепенулась. В душе она побаивалась дочери.

- Ты спи, спи, я вот посидела, сейчас печку затоплю… Я что, я выспалась, — бормотала про себя баба Поля, — а лучше пойду-ка вскопаю грядку под лук. Мне что, я здоровая, спи, дочка…

Старушка зашла в сарай, притопнула на щенят ногой, засмеялась, когда они, улепетывая, застряли в двери, вынесла лопату с отполированным ладонями держаком.

— А ты поспи, — приговаривала она, втыкая лопату в просохшую сверху землю. Первый отвороченный ком влажно забугрился, за ним второй, третий…





НИКОЛАЙ ДАНИЛОВ





Данилов Николай Андреевич родился 17 декабря 1946 года в деревне Св. Кужеры Марийской республики. С 1970 года живёт и работает на Севере Тюменской области. Служил в армии. В 1972 году окончил культурнопросветительское училище. Работал в учреждениях культуры, мастером аэродромной службы.

Литературной деятельностью занимается с 1969 года. Печатался в местных периодических изданиях. В библиотечке журнала «Ямальский меридиан» издал два сборника стихов — «От слезы до стихов» и «Возвращение к ушедшему».

В 1998 году вышла книга прозы «Крапива».

Член Союза писателей России с 2000 года. Живёт в г. Салехарде.





ПАМЯТЬ



(рассказ-исповедь)


Таким задумчивым своего соседа по подъезду я ещё не видел. Он был рассеян и молчалив. На мои приветствия и дежурный вопрос:

- Как жизнь? — отвечал односложно, без улыбки: «Да так» или «Нормально». Хотя по всему его виду, по тому, как низко держал голову, как поспешно проходил мимо, было видно, что нормально- то он себя в данный момент как раз и не чувствовал.

- Зайди. Поговорим, — пригласил я его как-то под вечер, чтобы скоротать одиночество.

Он, ни слова не говоря, вошел в свою квартиру, но минут через пять постучался в мою дверь. Прошел, пригнув голову, окинул взглядом прихожую, потер ладонями осунувшееся лицо, пригладил седые длинные поредевшие волосы и прошел на кухню.

- Выпить хочешь? — открывая холодильник, предложил я ему.

- Нет. Не тянет. Давай лучше покурим, — и он протянул мне только что открытую пачку «Опала». Я взял сигарету, и мы молча закурили.

- Что это ты все какой-то смурной ходишь? — не выдержав долгого молчания, нарушил я тишину своей малометражной кухни.

- Да мысли покоя не дают. Подлецом себя чувствую…

- Ну уж, прямо сразу — подлецом?

- Знаешь, — начал он, разгоняя дым и жадно затягиваясь снова. — Годы. Годы уходят…

Вот с этих его слов я и начну рассказ, записанный так, как он мне запомнился:

- Годы. Годы. Уходят, пролетают мимо и исчезают в припорошенном давностью лет прошлом. Словно и не было их, этих лет. Зарастают ковылем лет, затягиваются тиной новых забот и тревог, дел больших и малых. Все меньше и меньше места занимает прошлое в нашей повседневной жизни. Лишь иногда приближаются ушедшие дни до такой близости, будто протяни руку — и ты прикоснешься и к вещам, о которых и помнить-то забыл, и к людям, которых не видел десятилетия, и к тем дням, окрашенным и освещенным именно тем светом, который был тогда! И нет сил ни отодвинуться от них, ни спрятаться, ни изгнать из памяти.

Вот такие минуты настигают иногда меня, сдавливая сердце, заставляя его биться громко и учащенно, затрудняя дыхание, не давая сделать хотя бы ещё один шаг вперед, не осмыслив этот зов памяти.

Мысль о чем-то, не сделанном когда- то вовремя или не так, растревоживает мою душу, лишает покоя, не отпускает часами, ожидая ответа или действия.

В последнее время, чем больше уходит дней и лет, тем все чаще тревожит вопрос:

- Как там? Как там — на старом, давно закрытом, заброшенном — потому что на всю округу нет ни одной деревни, ни одной живой души — кладбище? Только пахотные поля или скошенные ржаные. Осенние промозглые дни да снежные вьюги зимой окружают со всех сторон кладбище, на котором похоронена моя Мама.

Давно заросла к нему тропа, не пылится дорога, по которой прошагало не одно поколение людей. Одни, перекрестившись в сторону крестов и могил, следовали дальше по своим делам в видневшиеся то тут, то там деревни и деревеньки, другие заходили в ограду, навещая усопших родственников, а иных вносили на руках к последнему пристанищу.

Что стало с единственным на все кладбище скромным, из цемента и песка, памятником, поставленным мною и братом Иваном на месте сгнившего от времени деревянного креста? Хотели мы тогда поставить новый крест, не зная обычаев и традиций предков (новый крест на старую могилу не ставится, а прикрепляется к новому основанию остаток старого креста). Вовремя остановили нас знающие люди. Вот и соорудили мы, как могли, с помощью домокультуровского художника памятник с бронзовым крестиком наверху, привязав старый упавший крест. Надпись сделали, выдавливая буквы в ещё не окрепшем сыром растворе:

От сыновей любимой матери

сей памятник воздвигнут скромный.

Что стало с могилой, не прибираемой годами?

Пятерых детей оставила наша мама продолжать её жизнь, а прийти, поклониться праху — некому.

Отстояла. Не дала голодной смертью умереть своим детям. Недосыпала, не знала отдыха, недоедала всю войну и первый послевоенный год, а вытянула.

Уже будучи взрослым, я узнал, что после вскрытия обнаружили у нее девять клубков глистов и пустой, без каких бы то ни было признаков пищи, желудок.

Надеялась, видать, оправдывая свое имя Надежда, что не забудут её жертвенности дети, не забудут ее.

Да, вот… Стыдно даже самому себе признаться, но это так, и никуда от этого не денешься. После её смерти меня возили к ней на могилу где-то лет в восемь. Это почти через семь лет, как она скончалась. Второй раз я появился на кладбище уже перед призывом в армию, приехав в родные места после долгих лет скитаний, где был и детский дом, и школа-интернат, и приволжские степи, где я узнал, что такое запах навоза и кизяка, как кладутся печи, мечутся стога и скирдуется солома, что такое пыль, вьющаяся клубами за сеялкой, как трудно отмыть руки от впитавшегося в поры кожи мазута. В других местах узнавал, как рубят срубы и сколько весят мешки с цементом или с мукой. В 1965 году я, подгоняемый впервые проснувшимся во мне чувством долга, разыскал с помощью ещё живого тогда дяди — брата мамы, Михаила Ивановича Урабова, на заросшем густыми кустами можжевельника и орешника кладбище осевшую низко в землю могилу. А потом, в 1970 году, перед отъездом на Север, чтобы все видели, что нашу маму не забывают её дети, поставили памятник.

Чем ещё мы могли выразить ей нашу запоздалую любовь и уважение? Раскидала, разбросала судьба-судьбинушка нас почти с младенческих лет по всей России-матушке в разные стороны. Адресов друг друга и то годами не знали и до сих пор не всегда и не все знаем: от Волгоградской до Амурской области разъехались, расстояние, которое даже с неба взором не окинешь. И Заполярье, и Сибирь, и Дальний Восток повидали сыновья. Посмотрели свет божий, и по рекам, и по морям плавали, по горам и по степям хаживали, двое даже за границей, в Германии, побывали, службу ратную неся, изъездили, исколесили немало дорог, а вот к могиле матери не каждого из нас приводила дорога за прошедшие почти пять десятков лет, как она скончалась.

Сиротой себя чувствовала все эти годы могила мамы. И я вот давал ей слово у могилы — навещать хотя бы раз в два года, а не получится — так хотя бы в пять лет. Не зная заранее, как сложится судьба, загадывать о своих действиях — дело ненадежное, но и этого срока я не выдержал. Вернее, не сдержал я своего сыновнего слова. Только через восемь лет я смог снова побывать у нее на могиле.

Прикопил немного денег, оставил ключ от дверей своей квартиры соседке и — на поезд. На родине, в райцентре, договорившись с бывшим однокашником по вечерней школе, поехал в деревню Кинерь. По дороге, остановившись на краю луга, собрал небольшой букетик цветов. Положил его к изголовью у памятника, и пока мой товарищ собирал грибы по окрестным холмам, поросшим красавицами березами, я разговаривал с мамой. Стоял у могилы, припав на колено, и рассказывал ей и про свою прошедшую и проходящую жизнь, и про жизнь своих братьев.

Все как есть рассказывал. И про хорошее, и про плохое. Все, что знал, выкладывал, словно с живой говорил и верил, что она слышит меня.

Выговорился, и легче как-то на душе стало, словно груз неведомый свалился. Не заметил, когда и слезы, застилавшие вначале пеленой глаза, перестали течь. Подправил, как мог, могилку, посгребал прелую листву, прочистил прутиком надпись на памятнике, постоял, прижавшись щекой к его холодному боку, погладил его на прощание и, пообещав маме не забывать её и навещать, как смогу, уехал. Это «как смогу» длилось долго. Лишь через десять лет я смог снова побывать на родине. Сообщил мне двоюродный брат по отцовской линии, что, дескать, сносить собираются кладбище. Под поле разделывать будут, запахивать. Защемило сердце болью. Придумал себе дело в Йошкар-Оле и поехал.

К вечеру я уже был в райцентре у брата, а оттуда до бывшей деревни Кинерь, откуда была родом наша мама и у околицы которой была погребена, всего-то и расстояния — двенадцать километров. По нашим северным меркам это все равно, что дойти до магазина в своем микрорайоне города или поселка.

На этот раз на кладбище меня возил Степан — двоюродный брат, который написал, что собираются сносить деревенское кладбище.

По пыльной, ухабистой, размытой прошедшими несколько дней назад дождями дороге мы добирались на стареньком, но исправно служившем своему хозяину мотоцикле «Урал» без коляски, казалось, невыносимо долго. Брат, седой как лунь, недавно вышедший на пенсию, но ещё шоферивший на быткомбинатовском ЗИЛе, только пыхтел да покрякивал, не отвечая на мои мольбы ехать побыстрее.

- Ну ты и нудный, — с одышкой обронил он, заглушив мотор у кладбища, ожидая, когда я соскочу с заднего сиденья мотоцикла. Я, ничего не ответив ему, направился к разрушенной почти наполовину ограде.

Еле заметная тропка в глубь кладбища через десяток шагов затерялась в густой траве. Я выбирал направление по памяти, обходя повалившиеся кресты, спотыкаясь о кочки, цепляясь за куски штакетника, высовывающегося из кустов, — видать тоже остатки могильных оградок.

Так, продираясь через кусты, обходя деревья и могилы, я дошел до противоположного конца кладбища и повернул обратно, взяв чуть в сторону. Однако и на этот раз я нигде не мог разглядеть памятника.

Ну ладно бы крест был, которых здесь десятки, а может и сотни, но чтобы не найти когда-то видимый с большого расстояния желтовато-серый памятник? Я стал прочесывать кладбище во всех направлениях, но найти, казалось, такого приметного места я не мог.

- Господи! Да что же это такое? Неужели не найду? Должен же он быть! — разговаривал я сам с собою, а потом, не выдержав бесплодного хождения среди чужих могил, позвал:

- Мама! Мама! Я пришел к тебе. Помоги же найти дорогу.

Продолжая ходить между крестов и деревьев, я просил:

- Мама! Отзовись! Откликнись!

Судорожный ком подкатил к горлу, готовый вырваться криком отчаяния.

Я готов был разреветься и уже не мог сдерживать слез, чувствовал их на своих губах. На меня навалились отчаяние и усталость. И, не сдерживая своих чувств, я опустился на колени в густую траву и заплакал, вдруг осознав всю свою вину перед матерью. Мне казалось, что от обиды на наше невнимание покинула её душа кладбище и спрятала от посторонних глаз свою могилу. Присев на землю, я прислонился спиной к толстому тополю, и, в очередной раз смахнув слезу, на расстоянии вытянутой руки, в просвете среди молоденьких елочек увидел верхушку такого знакомого, только ещё более потемневшего памятника с отломанным почти до основания кончиком бронзового креста.

— Да… Вот и не верь после этого в Бога.

Вскочил я на ноги. Бросился к кустам, раздвинул их руками, протиснувшись к памятнику, и обнял его, поцеловав порядком взявшуюся плесенью верхушку. Не помню, сколько я просидел молча у могилы. Брат несколько раз подходил ко мне. Не доходя до могилы, переминался с ноги на ногу, кряхтя и посапывая. Поворачивался и снова уходил к мотоциклу.

Успокоившись, я повыкорчевывал лишние ветки, оттер от плесени и птичьего помета памятник. Позвал брата. Разлили водку в три рюмки. Одну поставили на могилу. Положили рядом с рюмкой горкой печенье и конфеты, молча выпили. Потом, как в тот приезд, почистил веточкой буквы надписи, которые еле угадывались в стертых временем и ветрами краях углублений. Подождал, пока Степан унесет сумку с недопитой водкой и закуской к мотоциклу: вдруг по дороге встретим кого- нибудь — угостим. Пусть помянут рабу божью Надежду. Задумавшись, остался стоять, опираясь на лопату. И не заметил, как заговорил вслух:

- Прости, мама, что один я приехал. Что братьев, сыновей своих, долго не видишь. Не обижайся на них, прошу. Конечно, можно, наверное, их винить, да ведь тут как посмотреть. С какого боку подойти. Кого материальные затруднения держат, кого хозяйство — коровы да куры не пускают. Кто-то, может, ждет подходящего случая — вдруг подвернется съездить. Да ты, наверное, и сама знаешь, кто как из нас живет. — Говорить было тяжело: смотрел я на могилу, на памятник, а казалось — смотрю в глаза матери. И виделись мне в этих глазах укор и понимание.

- Я-то ведь все-таки приехал, — как бы оправдывая и братьев, и себя, говорил я. А самому хотелось упасть на могилу и никуда не уезжать, забыть про все на свете.

- Сама знаешь, не баловала судьба- долюшка. Вроде бы один белый свет для всех — и солнце, и земля, и леса, и пашни, и птицы для всех одинаковы, каждому и светит и греет, и шумит, и поет одинаково. Один свет для всех, да вот только, видать, каждому, то ли по чьему-то злому умыслу, то ли из каких-либо иных высоких соображений, отпускается разное и в разных количествах. Отсюда и судьба у всех разная, непохожая. Даже в одной семье и то по-разному она каждого метит, кого берет в жестокий оборот, а кого — ласкает и холит.

А может быть, это только нам, каждому в отдельности, кажется, что судьба несправедлива именно к нему? Именно с ним она бескомпромиссна и беспощадна? Кто знает? Только в нашей семье она никого почему-то не баловала. Это точно. Только ведь живем мы. Ты пожертвовала собой ради нас. Значит, мы твое продолжение. Твое продолжение — наши дети и внуки, а Бог даст — и правнуки будут…

Сигнал мотоцикла оборвал мои мысли, и, поклонившись могиле и окончательно попрощавшись с мамой, я покинул кладбище.

И вот опять прошло восемь лет, а я все не могу вырваться, не могу съездить. «Как же так? Ведь ты же русский, христианин! Ты же человек, наконец! Ну и что, что перестроились? Кто тебе сказал, что память тоже должна перестраиваться? Куда? На противоположное? На забывчивость? Беспамятство? А какими перестроечными рецептами ты будешь руководствоваться, воспитывая своих детей? Теми, что могут придумать завтра, послезавтра? А может, теми, которые вложили в тебя предки, влила в тебя со своим молоком мать?»

Трудно мне ответить на такие вопросы, а надо, потому что, соврав себе один раз, будешь лгать всю жизнь, и тогда исчезнет последняя надежда на прощение, а в мире перестанут рождаться дети. И знаю я ответ на эти вопросы, хоть и трудно в этом признаться — черствость! Очерствели наши души. Закрутила нас карусель в поисках благ, в устройстве своего гнезда. Задергались мы в неустроенности, в противоречивости сегодняшней жизни. И никак не возьмем в толк, что сегодняшнее-то пройдет! Кончится! И наступит Прошлое! Наше прошлое. Каким оно будет для следующих за нами потомков — наших детей и внуков? Вот вопрос вопросов, ответить на который никто из живущих сегодня не сможет. Так, быть может, нам попытаться успеть ответить хотя бы на вопросы наших предков, если мы — их продолжение?

Как простился с родиной, говорить не буду, да это и неинтересно. Хочу только сказать, что с тех пор ни писем оттуда не получал, ни весточки какой-либо. Братья мои тоже ничего не знают. Вот и думаю — стоит ли наш, спрятанный в кладбищенских зарослях скромный памятник маме? Цела ли могила? На месте ли само, забытое многими старое деревенское кладбище — раздолье для птиц и память для памятливых?.. А просто так сорваться и поехать? Пройти по вспаханному или засеянному полю, и, возможно, нечаянно наступить на место, где была могила матери? Потоптать святую землю и уехать с ещё больше растревоженной душой? Не знаю. Не могу решиться. Вот и лежу подчас ночами без сна, и ворочаются неотвязные мысли в ещё не совсем потерявшей память о прошлом голове. Вот и думаю. Вот и терзаюсь. А исповедь эта? Пусть она будет запоздалым, быть может, раскаянием в моем, не так как подобало бы, наверное, исполнении сыновнего долга перед матерью. Знаешь, временами хочется крикнуть кому-то, заорать:

— Люди! Не теряйте память! Не будьте черствы и равнодушны к близким и окружающим, ибо равнодушие и черствость разрушительны. Даже тысячи самых добрых и честных людей с равнодушными, черствыми к чужой боли сердцами во много раз слабее неравнодушного, но наглого в достижении своих целей подлеца. Мы долгие годы равнодушно смотрели, как неравнодушные наглецы отталкивали нас и лезли вперед и вверх, в результате рухнула Советская держава. Рухнули моральные и нравственные устои, бережно хранимые и оберегаемые тысячелетиями нашими предками, рухнула культура, оскверненная беспамятством, и прервалась связующая нить предков и потомков. На равнодушии и черствости, бросив их под ноги, справляют победный пир неравнодушные негодяи!

Берегите память, люди!

Он закончил рассказ-монолог и встал, собираясь покинуть меня. Мне ничего не оставалось, как только пожать ему руку, когда он направился к двери.

— И все-таки я поеду! Теперь поеду! — обернувшись в мою сторону, прежде чем открыть дверь, раздельно и четко сказал он. А потом, секунду постояв задумчиво, держась за ручку двери, резко толкнул ее.

Через три дня я увидел его со стареньким «дипломатом», спешащего на автобусную остановку.

Прошел год с того сентябрьского дождливого вечера, а я его больше не видел. Не вернулся — и все тут. Слышал, что где-то в тех краях родных остался. Наверное, не смог окончательно проститься со своей памятью.





НИНА ЗИНЧЕНКО





Зинченко Нина Николаевна родилась 9 сентября 1947 года в деревне Весёлая Жизнь Омской области в семье учителя. Окончила в 1972 году Омский педагогический институт. Работала в 1965–1969 годах учителем в школе. Была на освобожденной комсомольской работе. С 1976 — в газете «Тюменская правда», а с 1982 года — на радио в Нижневартовске. Там же была редактором многотиражки на строительстве Нижневартовской ГРЭС. Работала на телевидении.

Первая книга — сборник сказок «Горошина» — вышла в Омске в 1989 году. Там же в 1997 году вышел сборник сказок «Двадцать первый бал». В том же 1997 году издала книгу рассказов «Умирая, воскресай». Книга путевых очерков «Легенды и были Агана» издана в Тюмени в 1999 году. В 2000 году в Екатеринбурге вышла книга «И возвестила земля…». Она содержала древние легенды ханты и ненцев, переплетенные с мифологией, этюдами о литературе и изобразительном искусстве, об истории древних народов

Член Союза писателей России с 2000 года. Живёт в г. Нижневартовске.





КИСЕЛИ-МОРОЗЫ



(рассказ)


Когда поезд тронулся, он сидел у окна, как рыбка в аквариуме, и сквозь грязное стекло грустно смотрел на жену. «Наверное, знает, что у меня есть любовник», — подумала Ирина и, махая рукой, пошла рядом с вагоном, в котором сидел муж, потом с другим, третьим и ещё долго вслед ушедшему поезду. Она остановилась, когда поезд скрылся за поворотом.

Села на крашенную густой синей краской скамейку и долго смотрела на плывущие облака. На душе было пусто, и не хватало сил подняться.

Мимо прошло с десяток поездов, когда она встала и медленно перешла привокзальную площадь. За билетами в кассу стояла маленькая очередь. «Съезжу к матери. Успокоюсь в деревне и потом уж все расставлю по местам», — обрадованно подумала Ирина и встала в хвост очереди.

Вскоре она, как несколько часов назад Веня, сидела у окна, как рыбка в аквариуме, и смотрела на пробегающие мимо поля, перелески, деревеньки, пасущиеся стада коров и овец. И вздыбившаяся её душа опадала и наполнялась красотой и простором. Ирина не заметила, как задремала.

Наконец она подошла к родному дому, погладила его бревна-бока и, встав вплотную к забору, прижалась всем телом к доскам. Шумно втянула в себя воздух. Доски пахли дождем, солнцем и цветами.

Весь этот запах, хорошо знакомый с детства, вливался в нее огромной рекой и не мог наполнить. Долго стояла так, замерев. Слезы подступили к горлу и брызнули из глаз. Ирина обмякла, медленно сползла вниз и села на траву. Она сидела и сладко плакала.

За забором залаяла собака, виновато и просительно.

Узнала Ирину и не могла понять, почему та плачет?

- Песик ты мой славный, песик ты мой золотой, — говорила Ирина, вытягивая на тропинку ноги и смахивая со щек льющиеся слезы.

Скрипнула калитка. За ворота вышла мать и сощурилась. Она узнала дочь и увидела, что та плачет.

- Что? Что случилось? — голос матери заметался в испуге. Мать подходила к Ирине на ватных ногах, готовая разделить с ней поровну, а лучше целиком взять горе на себя.

- Радуюсь я, мама, радуюсь! Домой приехала, — сказала Ирина, поднимая навстречу матери раскрашенное черной тушью и слезами лицо.

- А ты не врешь? — спросила мать недоверчиво и встала как вкопанная, не готовая к такому повороту событий. И вдруг почувствовала всем своим слабеющим телом, какую непомерную тяжесть несла те несколько шагов, что отделяли её от дочери. Мать опустила плечи, сбрасывая невидимую тяжесть вниз, в сырую землю, и села на траву, как и дочь, вытянула ноги на тропинку.

За забором, радостно повизгивая, лаяла собака. Она металась, гремела цепью, стараясь вырваться из своего плена и броситься с поцелуями к женщинам. Она любила их. И любовь эта била в ней фонтаном.

- Оеньки мои, да чевой-то вы тут сидите, как сиротинушки, чево плачитё?

Над соседним забором, таким же высоким, как и тот, под которым сидели дочь с матерью, выросла белая голова соседки — тетки Аньки.

- Да вот, сидим, думаем: с какой песни концерт начать, — сказала Ирина поспешно, опережая мать с подробными объяснениями их встречи. — Ты, тетушка Аня, не подскажешь?

Женщина сдвинула на лоб шалашик платка, чтобы лучше вглядеться в лица дочери и матери, солнечные лучи слепили глаза.

- Средь бела дня и песни?

В васильковых распахнутых глазах Ирины вспыхнули и померкли два огонька, голова откинулась назад:

- А мне, городской, чево день, чево ночь — однова живу, не разбивая суток.

Шмыгнула носом, поправила на коленях подол юбки.

- Так, так, — обрадованно закивала тетка Анька, довольная правдивостью ответа.

И вдруг тучка закрыла солнце. Тетка Анька увидела размывы черной туши на щеках Ирины. Впилась в нее взглядом, как заноза в кожу. Глаза сузились.

- А лицо-то чо вымазано?

Ирину охватила веселая злость. На душе стало легко и просторно.

Так легко и просторно, словно не облака, а она сама над собой плыла в вышине.

- Баню топила, сажу месила, стены мазала — вот и вымазалась, — говорила спокойно и серьезно, как будто отчитывалась перед профсоюзным собранием.

Тетка Анька ещё сильнее сузила глаза — не поверила. Ее, как воробья на мякине, не проведешь.

- На каком автобусе приехала? — подлила тетка Анька масла в свои слова. Они, как колобки, скатились с её губ.

Тетка Анька стала испытывать к Ирине, как та переехала в город, раздражающее и оттого унижающее её чувство недоверия. Может быть, та стала слишком высоко нос задирать? Хотя и не ходила по улице подняв его к небу, но уже, как прежде, не вступала в разговор легко и непринужденно. Все приходилось из нее вытаскивать, как гвозди клещами из доски. И чего бы ей, этой Ирке, не быть своей, приехать и все рассказать про то, как живет с мужем, о чем думает, что купили, какие случаи в городе произошли. Не глухая, чай, деревня. Сколько всего там понакручено. А она, зараза, молчит… А тут ещё и крутиться начала, как собака за репьем, что уцепился за хвост.

Ирина уже было открыла рот, чтобы ответить, на каком автобус прикатила, как вдруг навалилась на нее усталость — ни руками, ни ногами, ни тем более языком не хотелось двигать — так на нее масляные слова-колобки усыпляюще подействовали.

Она посидела с открытым ртом, пока тяжелая волна усталости схлынула, потом легонько подтолкнула мать локтем, мол, поддержи, и запела:

- По Дону гуляет, по Дону гуляет, по Дону гуляет казак молодой.

От неожиданной выходки и демонстративного неуважения тетка Анька переступила с ноги на ногу, а она стояла на чурбачке, прислоненном к забору. Чурбачок зашатался и стал крениться в сторону. Тетка Анька сползла кулем вниз.

И как только белый шалашик платка скрылся за забором, Ирина по-кошачьи легко и быстро вскочила, подхватила мать, поставила её на ноги и, обняв за плечи, повела в дом.

Уже вечером, когда была вытоплена баня и они сели чаевничать, Ирина спросила, глядя на мать:

- Хочу от Веньки уйти. Как смотришь?

- А чем тебе не приглянулся Венька? — удивилась мать.

Она Веньку любила. Часто говаривала: «Таких, как Венька, сегодня искать — не сыскать. Все с фендибоберами да с призамочками, а у этого своя стать, свое лицо — ладный мужик, всем вышел. Груздь, а не мужик».

Груздь в её определении был величайшим признанием человеческих достоинств и их проявления в повседневной, рутинной жизни. И ниже его в оценке Веньки мать никогда не опускалась. Не видела причин, не находила их. А возможно, и Венька не давал ей повода, потому как был «груздем».

Мать смотрела на Ирину сочувствующе, но так, как будто та что-то сделала против её воли и теперь жалеет об этом.

- Хотела с тобой посоветоваться, чтобы потом, когда уйду от Веньки, ты меня не упрекала, — спокойно, выдержав длинную паузу и не повышая голоса, сказала Ирина. Ей хотелось обстоятельного разговора с матерью.

- А я тебя спрошу, объясни, чем тебе не глянется Венька? — спросила мать, подражая спокойствию дочери.

Объяснить вот так сразу все, что накипело на душе, Ирина не могла. Душа была пустая и звонкая.

- Трескучий, как мотоцикл. Лупит словами и лупит…

- А ты не все слушай, — не дав дочери закончить фразу, сказала сурово мать. — Не слушай, и все, — подвела черту в неразгоревшемся споре, а может быть, пресекая его.

- Как это не слушай? Как это? — заволновалась Ирина, расплескивая чай, который мешала ложечкой, и не замечая этого. — Он же на свои глупости ждет ответов, в конце концов, требует их.

- Ну и отвечай, — все так же спокойно и примиряюще сказала мать. — На то ты и женщина, чтобы отвечать и вразумлять. Ему тоже трудно бывает. Ему тоже, как и тебе, защита нужна, поддержка.

- И что, я должна всю жизнь мучиться? Обязана мучиться? — Ирина, перегибаясь в поясе, наклонилась над столом и почти легла на него грудью. Она подкрепляла свои слова движениями тела, словно хотела достучаться до сознания матери, выпросить у нее сочувствия.

- Мешком-то не вались, — одернула её мать сурово, притормаживая разыгрывающийся ураган в душе дочери. — Не разводи мне тут кисели-морозы. — Она подняла кверху указательный палец, как параграф закона о браке, и, глядя спокойно и сосредоточенно в глаза дочери, сказала:

- Запомни, женщина при муже должна жить. Все остальные завитушки — были и сплыли, следа не оставили.

- А если мочи нет? — угрожающе привстала Ирина, она не хотела сдаваться.

- Мочи до ночи, а ночи вдвоем, — отрезала мать и сурово посмотрела на дочь. — Ты хвостом-то не крути, ты вокруг посмотри. Кто хорошо живет? Видела? Я жизнь прожила, не видела. Все друг к другу приспосабливаются. А ты Бога моли — радуйся, что не скаженный — оглашенный попался. Вот с тем бы ты мотанула соплей со всех волостей! И сама бы была клята, и бока мяты. А Венька доброслов. И эта беда легка. Беда в другом.

Мать задумалась и посмотрела в окно. За ним стояла темнота. Стояла и тревожно молчала.

- Так в чем беда? — спросила Ирина. Она встала из-за стола выставила бедро, готовая к отпору.

Мать посмотрела на дочь долгим, испытующим взглядом и слегка, может, Ирине показалось, усмехнулась.

- В том твоя беда, что на других смотришь, а на себя не оглядываешься. А ты повернись, оглянись. Ребенка роди. Не тяни. Потом покаешься, да поздно будет.

Ирина опустила руки по швам, как провинившаяся школьница, пристыженная и оробевшая.

«Может быть, мама правду говорит, — подумала, садясь за стол. — И над её словами стоит поразмышлять? Может быть, я боюсь думать? Потому у меня все и выходит шиворот-навыворот».

Говорить не хотелось. Каждая думала о своем. Не сговариваясь и не убирая чайную посуду со стола, разошлись по комнатам. Потушили свет. Заскрипели кроватями.

Утром Ирина проснулась ещё до петухов. Прокралась в кухню, боясь наступить на скрипучую половицу и разбудить мать. Та спала чутко. В кухне так же на цыпочках Ирина подошла к буфету, открыла дверцу. На верхней полочке, на вязаной кружевной салфеточке, лежали конверты, авторучка и тетради. Вырвала листок и села писать письмо.

«Милая мама, спасибо! Мне стало легче. Сердце успокоилось. Я поехала в город, посмотреть, как живут другие. Венька возвращается из санатория в конце июня. Сразу приедем к тебе, накосим козе Маньке сена.

Целую и люблю, Ирина».





ТАТЬЯНА ТЕНЁВА





Крюкова (лит. псевдоним — Тенева) Татьяна Ивановна родилась 25 января 1947 года в г. Рассказово Тамбовской области. Детство и юность прошли в Молдавии. В 1971 году окончила Бельцкий педагогический институт, преподавала в нем изобразительное искусство. В 1992 году переселилась на Север Тюменской области, в г. Белоярский. В 2000–2007 годах жила в Тюмени.

Первая книга стихов «Прощенье» была издана в 1998 году под фамилией Т. Крюкова. Во всех последующих публикациях подписывалась литературным псевдонимом Татьяна Тенева. В 1999 году издала книгу стихов «Кредо», а в 2000 — «Маятник», в 2001 — «Мираж». Публиковалась в периодических изданиях, в альманахах «Чаша круговая» и «Эринтур».

Член Союза писателей России с 1999 года. В 2007 году выехала за пределы Тюменской области.





ДНИ


Ах, боже мой, стоят такие дни!

Такие свищут ветры голубые!

И листья, словно бабочки живые,

Летят в ладонь, лишь взглядом помани.



Отчаянной прощальной синевой

Наполнились страдающие очи…

И больно жжет огонь безумной ночи,

Снег простыней, их холод гробовой.



Мне больно, что стоят такие дни,

Исполненные тихой благодати,

Сияющие золотом некстати,

И их не удержать, не сохранить.



Бунтует моя осень пред зимой,

Цветет в груди незваной чаровницей…

И красота — что впору ей молиться,

Стоять. Смотреть. И плакать… Боже мой.





ДОРОГА


Как хорошо, что у меня

Есть эта дальняя дорога

И эта ветхая берлога,

Так, островочек бытия.



Как хорошо, что день за днем

И шаг за шагом, понемногу

Мы приближаемся к порогу,

Где от страданий отдохнем.



Где станет ясно: все обман,

А люди хуже, злее, ниже…

Уйдем от них. И пусть туман

Нам раны ласково залижет.





АПРЕЛЬСКИЕ СНЕГА


Я от ночей бессонных устаю,

А на рассвете окна открываю

И боль свою внезапно забываю,

И ветру свои ласки отдаю.

Я не пою, я просто говорю,

Что ветру свои ласки я дарю.

А за окном холодная тайга,

В ней птицы почему-то не летают.

И долго под окном лежат, не тают

Холодные апрельские снега.

В моей душе такая же тайга —

Нетронутые белые снега.



В моей душе давно погашен свет,

И я весне войти не разрешаю.

Весь день себя делами оглушаю

И дымом бесконечных сигарет.

Напрасно всё, и утешенья нет,

Горьки печаль и дым от сигарет.



Там кто-то сердце распахнул весне,

А я здесь от тоски изнемогаю.

Ведь над тобой склоняется другая,

И ты ей улыбаешься во сне.

Я не пою, я просто говорю

Про женщину счастливую твою.



А мне остался розовый рассвет

И облаков холодное свеченье.

Весь мир как будто создан в утешенье

За то, что для меня тебя в нем нет.

Не спорю я: прекрасен белый свет,

Но что мне в том, когда тебя в нем нет?





ПОТЕРЯ


Беден ты, ты любовь потерял,

Испугался, как все вы, мужчины…

Может, даже не понял причины,

Но бесславно, позорно бежал.



Я одна догорала в огне

Очистительного страданья…

Не нашла я тебе оправданья,

И любовь задохнулась во мне.



Ты бежал от себя самого —

Сжег мосты и захлопнул все двери.

Ты потери своей не измерил

И не понял ещё ничего.





АЛЕКСАНДР КРАВЦОВ





Кравцов Александр Борисович родился 13 февраля 1953 года в станице Николина балка Петровского района Ставропольского края. Трудовую деятельность начал в 1969 году учеником слесаря. Окончил профессиональное училище. С 1971 года работал на различных предприятиях Тюмени, Тобольска, Увата, Сургута техником-геодезистом. В 1987–1989 годах был председателем рыболовецкого колхоза. Избирался депутатом сельского и районного Советов народных депутатов. Заочно в 1986 году окончил Тюменский государственный университет. Кандидат экономических наук.

Литературное творчество — с 1980 года. Автор книг «Под сенью Полярного круга» (1989) и «Августовская метель» (1998). Как автор рассказов печатался в ряде периодических журналов, в том числе в «Тюмени литературной».

Член Союза писателей России с 2000 года. Живёт в Тюмени.





НА КАБАНА



(рассказ)


К этой охоте готовились мы давно. Бывая вместе на рыбалке, случайно встречаясь в жарком, пыльном городе за кружкой пива, мы неизменно возвращались к теме охоты на кабана. Вернее, на вепря. Как сказал кто-то из классиков: вепрь — звучит страшно. Одно название чего стоит — секач!

Поскольку я знаком с этим видом животных только по домашней свинье, а если говорить ещё точнее, то по тому, что из нее получается — по салу и шашлыкам на ребрышках, не говоря уж о поджарке и отбивных, мне необходимо было получить достоверную информацию о них, о их жизни и деятельности. То, что говорили приятели, я, мягко говоря, воспринимал очень критически. Эпизоды из жизни диких кабанов, показанные когда-то в телепрограмме «В мире животных», отложились в моем сознании блеклым пятном. Поковырявшись в своей библиотеке, я обнаружил несколько книг о дикой природе. Раскрыв учебник «Биология промыслово-охотничьих зверей СССР», читаю: «Кабан, или дикая свинья. От домашних свиней отличается более стройным и мощным телом на сравнительно длинных ногах, более длинной мордой, большими клыками и лучше развитым волосяным покровом, состоящим из подпуши и редкой, грубой щетины, образующей на хребте род гривы.

Масса взрослого зверя 80-150 кг».

Ничего себе, думаю: это же маленький танк. У него на дороге не стой. Представил себе картину охоты: стою я у кусточка на болоте один (а говорят, что один в поле не воин!), и на меня мчится эта живая машина. Я взглянул на фотографию в книжке и ужаснулся. Этими вот беленькими штучками, что клыками называются, он начнет меня разделывать на части, да так, что потом ни один хирург по чертежам не соберет. Нет, думаю, дудки! Я лучше поближе к охотоведу держаться буду. Он же все-таки специалист, а меня и любителем-то трудно назвать. Я ведь ружье два раза в год беру. Весной и осенью. На открытие охоты. И то только по бутылкам стреляю. Так что стрелок из меня, я извиняюсь, никудышный.

Читаю дальше: «Кабаны держатся то группами, то в одиночку. Размер гуртов сильно варьируется. В настоящее время чаще наблюдаются гурты в 5-10 зверей, лишь иногда число их доходит до 30 и более.

Питаются кабаны самой разнообразной пищей, как растительной, так и животной. Особенно любят они различные коренья, плоды, орехи, желуди, охотно едят насекомых и их личинок, червей, мелких грызунов, не брезгуют и падалью».

Мне стало немного веселее. Так эти кабаны — вегетарианцы. Может, если встретимся, живым отпустят. И еще, дал себе я установку: перед охотой надо будет срочно бросить водку пьянствовать, чтобы уменьшить дрожь в руках. В ногах- то она точно появится, так сказать, автоматически, непроизвольно. А если руки и ноги войдут в резонанс? Даже представить страшно.

И вот мы на месте. Запарковав свои машины во дворе егеря, мы пересаживаемся на «Бураны» и — вперед!

Луч фары снегохода выхватывает из темноты причудливые фигуры зимнего леса, созданные морозом из снега и валежника. Дорога, конечно, не асфальт. Порой мне кажется, что мой позвоночник проломит днище нарты и станет тормозом. Через полчаса по такой тряской дороге мы прибыли к месту охоты. Было ещё очень рано. Редкие облака были подсвечены слегка розоватым размытым светом, но утренний свет все увереннее прорисовывал их формы. Я огляделся. Березовый лес был довольно-таки чистым, подроста было очень мало. Вполне возможно, сказывалась близость деревни, и в этом лесу летом пасли скот. Слева, по краю болота, темнели раскидистые кусты тальника. Там, на границе леса и болота, егерем была устроена одна из подкормочных площадок. По его словам, сюда завез он тонны полторы зерноотходов.

Пока мои спутники перекуривали и вполголоса обсуждали детали предстоящей охоты, а Олег, егерь, ушел проверить подкормочную площадку, я достал из рюкзака термос и выпил кружку душистого жасминового чая.

— Есть звери, — доложил нам по возвращении егерь. — Сегодня ночью были. Семья голов в восемь. Есть и крупняк, и мелочовка. И если Бог пошлет нам удачу, то будем с мясом. Через полчаса я развезу вас по номерам, а пока, может быть, грамм по пятьдесят жахнем, а? Так сказать, для востроты глаза.

Тимофеевич достал бутылку «Русской». Виктор быстро нарезал крупными кругляшами палку колбасы. Олег выложил на импровизированный стол пакет с ломтиками сала и вареными яйцами.

- Покажи инструмент, — попросил Виктора Тимофеевич. — Как металл? Держит ли лезвие? О, да тут у тебя целая картинная галерея… какой-то орнамент. — Он, прищурившись, стал рассматривать лезвие. — Так. Тут кошка драная…

- Рысь, — обиженным голосом поправил Виктор.

- Ладно, — легко согласился Тимофеевич, — пускай будет рысь. А тут что? — Он внимательно стал рассматривать другую сторону лезвия ножа. — Похоже на филина. В зоне нож заказывал?

- Ты же видишь. Их работа.

- Да. Мне вот тоже новый нож надобно. Этот, — он достал из ножен свой нож, — поминутно править надо, да и форма лезвия мне не нравится. По мне, дак обушок должон прямой быть, без выкрутасов. Не знаете ли, мужики, где металл добрый достать на ножик?

- Из подшипника хороший ножик получается, — высказал свое мнение Петрович.

- Не из каждого, — не согласился с ним Азат, второй егерь. — У меня был такой, так лезвие сразу же потемнело. И вообще-то добрый нож редко попадает в руки и очень быстро уходит. Душа у меня добрая. Тот просит — подари, другой просит — подари. Ну что? Вздрогнем?!

- Толик. А ты что же? — обратился ко мне Тимофеевич. — Брезгуешь нашей компанией или как? Где твоя кружка?

- Нет уж, мужики. Я пока в завязке. У меня ливер болит. Так что давайте без меня, хотя я мысленно с вами. Я лучше ещё одну чашку чаю выпью.

- Ну, смотри, дело твое.

Когда с бутылкой было покончено, утро уже вступило в свои права.

- Значит так. — Олег начал ставить вводную задачу. — Развозим вас по номерам. Показываю каждому сектор обстрела. В другие стороны не стрелять. На треск, шорох — не стрелять. Стрелять только по хорошо видимой цели. С номера не уходить. Потом мы вас всех соберем. На все про все уйдет минут сорок или час. Я же пойду в загон.

И вот я на номере. Олег определил мне место у двух небольших берез, на выходе кабаньей тропы с болота на гривку.

И вот я наедине с природой. Так сказать, один на один. Очки у меня мгновенно запотели. Сердце гулко забилось в груди, готовое в любой момент или остановиться, или оборваться. Слух мой обострился, чутко реагируя даже на тихий далекий шорох. Я старался унять волнение, потихоньку натаптывая в снегу площадку, чтобы иметь под ногами твердую поверхность. Не дай Бог, в нужный момент нога провалится или поскользнется. Протер тщательно очки. Перевел предохранитель в положение «огонь» и замер, стараясь реже переступать с ноги на ногу, чтобы не скрипел снег. Прошло минут десять, и я полностью успокоился. Протер ещё раз очки, и вдруг в загоне раздался выстрел. Я встрепенулся и взял ружье на изготовку. Тишина. Прошла минута, другая… пять минут. Я расслабился, опустил ружье, и тут мой слух уловил треск сучьев. Кто-то продирался сквозь кусты. Я замер. Треск на время прекратился, затем начал перемещаться от меня в левую сторону. Я внимательно отслеживал его маршрут, но ничего не произошло, а спустя минут двадцать ко мне подъехал Азат.

- Ушел зверь. Садись. Поехали.

И опять я стою на номере. И опять все повторилось. Вот и обед на скорую руку прошел. Вот уж и день перевалил на вторую половину и на востоке потемнело небо, а у нас все пусто. Слабый ветерок кружит в воздухе мелкие снежинки. Вот и очередной загон окончился неудачей. Мне все уже надоело: и лес, и болото, и мороз, и охота.

Мы собрались вместе и стали дожидаться Олега, который находился в загоне и с помощью голоса пытался спугнуть зверя. Вдруг раздалось пять выстрелов подряд. «Неужели по зверю?» — мелькнула у меня мысль. Но мое внимание переключилось на Тимофеевича, который решил прокатиться на «Буране», застрял при развороте в кустах и теперь выкорчевывал оттуда снегоход. Ребята с интересом наблюдали за его действиями. Я поставил ружье возле другого «Бурана» и отошел в сторонку по своим делам. В метрах тридцати от нас просеку в два прыжка мощно перемахнул красивый зверь в темно-коричневой шубе.

- Там, там! — закричал я и замахал руками как ветряная мельница. — Там! — орал я.

- Что там? — обратились ко мне ребята.

- Кабан. Перескочил оттуда и туда, — показал я рукой.

- Тебе, поди, померещилось. Перемерз ты, однако.

- Точно кабан, — настаивал я на своем. — Вот след. Смотрите.

- Он же кровенит! — воскликнул Азат, и пошел по следу.

Петрович быстро вернулся назад и, отобрав «Буран» у Тимофеевича, умчался в лес. Виктор побежал следом.

- Что случилось? — спросил меня Тимофеевич, подойдя к стоянке. Я объяснил. Он засуетился, завел другой снегоход и поехал по просеке в другую сторону.

- Я попробую отсечь его с другой стороны! — крикнул он мне.

Я остался один и, не зная, что делать, на всякий случай взял в руки ружье. Если этот наглец проскочил мимо орущей толпы охотников, то почему бы в кустах не найтись ещё такому? Или вдруг ему захочется вернуться своим следом.

Неподалеку негромко хлопнул выстрел, и минут через пять подкатил Петрович, волоча на веревке мертвого кабана.

— А ведь он там выскочил, где ты, То- лян, на номере стоял. Только он не тропой шел, а рядышком. Только он из-за куста высунулся, тут я его и шлепнул.

- Он осмотрел тушу. — Вот это, — показал он мне рану на звериной заднице, — скорей всего, Олегова работа. Я-то в голову целил.

Я остался доволен таким завершением охоты. И хотя я сам ни разу не выстрелил, сознание того, что я присутствовал на охоте, прикосновение к её тайнам воодушевили меня до такой степени, что я даже забыл о своей больной спине.





ВИКТОР СТРОГАЛЬЩИКОВ





Строгальщиков Виктор Леонидович родился 29 мая 1950 года на ст. Мазовка Черниговского района Приморского края. В 1967 году начал работать литературным сотрудником в газете «Тюменский комсомолец». В 1969–1971 годах служил в армии. После демобилизации продолжил журналистскую стезю. В 1975–1987 годах работал в редакции молодёжных программ на Тюменском телевидении. Получил известность как автор и ведущий популярной программы «Сейчас и здесь». После 1987 года был заведующим отделом в газете «Тюменская правда», ответственным секретарём газет «Тюменские известия» и «Тюменские ведомости». Учился и окончил несколько курсов в ряде вузов, в том числе в Тюменском индустриальном институте, Уральском и Тюменском университетах.

Избирался председателем правления Тюменской организации Союза журналистов. Непродолжительное время (1991–1992) был президентом Тюменской биржи недвижимости. С 1992 года руководил информационным агентством Администрации области. Один из создателей и председатель общественного совета делового журнала «Элита». С 2006 года — ответственный секретарь общественно-политического журнала «Сибирское богатство».

В 1996 году в издательстве Ю.Л. Мандрики вышел его роман «Слой», получивший большой общественный резонанс. За ним последовали романы «Слой-2» и «Слой-3», «Край» и «Стыд». Его романы были замечены, переизданы в Москве. В 2002 году стал победителем открытого литературного конкурса «Российский сюжет». Номинировался в 2003 году на премию «Буккер — Открытая Россия».

Член Союза писателей России с 2000 года. Живет в Тюмени.





СТЫД



(глава из романа)


Предполагалось делать интервью с вдовами нефтяников. Лузгин придумал сей монументальный ход и рассказал о нем начальнику пресс-службы Бореньке Пацаеву, не слишком веря, что у него получится: отказалась же напрочь беседовать с ним прилетевшая из Москвы на новогодние торжества вдова Виктора Вольфа. Но Боренька, что называется, проникся, лично звонил, обволакивающе убеждал и сообщил, в итоге, что трое согласились. Нынче в десять большую группу вдов почетно принимает Слесаренко, будут подарки и деньги, общий снимок на память, чай с пирожными в «генеральской» столовой, затем наступит время Лузгина — ровно час, Пацаев обещал старушкам не слишком утомлять их разговорами.

В назначенный срок Лузгин появился в дверях столовой с диктофоном и блокнотом наготове. Старушки с устало сосредоточенными лицами уже бродили между столиков с большими фирменными пакетами в руках, а кое-кто, Лузгин увидел со смущением, заворачивал в салфетки недоеденные сласти. Пацаев указал ему глазами на трех женщин, державшихся слегка особняком у стенки с барельефом на буровой сюжет, и энергично двинул головой: дескать, давай, пока не передумали. Улыбаясь всем встречным-поперечным, Лузгин бочком протиснулся в нужном направлении и представился трем бабушкам у стенки, глянувшим на него с общей для всех и понятной Лузгину тревогой. Один столик в углу был нетронут — видимо, кто-то не явился, и Лузгин предложил разместиться за ним. Бабушки вертели головами, крашенными в синее, выбирая, куда бы пристроить пакеты, пока Лузгин не отобрал у них поклажу и не сгрузил охапкой на ближний подоконник.

Когда Пацаев дал ему фамилии, Лузгин вошел в электронный архив Сибнефтепрома и раскопал там все, что мог, по теме предстоящей встречи. Он уже знал, кто чья вдова и как кого зовут, что три семьи прибыли сюда в начале семидесятых из татарского города Бугульма: Коркины, Низовских и Сейфуллины, всю жизнь дружили семьями и даже (Коркины с Низовских) поженили детей (был репортаж в местной газете), что первым умер буровик и депутат Низовских (еще в восьмидесятых, инфаркт на буровой, не довезли), потом от болезни скончался Сейфуллин (тоже не дотянув до пенсии), а Коркина похоронили год назад (уже за восемьдесят, все-таки прилично), на сайте были фотографии процессии и памятника в полный рост. Старушки (две) тоже долго служили в Нефтепроме: Сейфуллина ушла на пенсию главбухом, Низовских — замначальника по кадрам, и только Коркина везде упоминалась как просто жена, без должности. Лузгин спросил всеведающего Пацаева, и Боренька сказал, что Коркина была домохозяйкой: так повелел ей муж, имевший собственные представления о роли женщины в семье.

Из всех троих, ныне покойных, друзей Коркин был самым легендарным, притом не столько по причине трудовых достижений, сколько благодаря своему норову и нестандартным поступкам. Из поколения в поколение рассказывали, как однажды Коркин умышленно, под видом аварии, тормознул посреди болота артиллерийский тягач, в котором к нему на буровую ехали начальник главка и министр, и битый час кормил столичной кровью несметный местный гнус, после чего на все буровые площадки завезли вертолетами срочно закупленные в Канаде репелленты, накомарники и знаменитые сетки Павловского. Сейфуллин же был кабинетчик, технарь от бога, с тяжелым въедливым характером и склонностью дерзить начальству, особенно партийному, что и подпортило ему карьеру. А вот Низовских вечно улыбался, был всем доволен, никуда не лез, был постоянным всюду делегатом, депутатом, умел толкнуть речугу и мог бы очень далеко пойти по общественной, как раньше говорили, линии, не грохнись он с инфарктом на глинистые доски бурового настила в нелетную (из- за дождей) осеннюю погоду.

По правде говоря, Лузгин не знал подробно, о чем ему беседовать с вдовами. Первоначальный замысел, казавшийся таким щемяще лиричным и теплым, — вспомнить молодость, дружбу, непростые замечательные годы, на время оживить ушедших и ушедшее, — теперь представлялся ему ненужным, жестоким допросом трех несчастных старух, угрюмо восседавших за столом, спрятав руки под скатертью, и перестреливающихся взглядами. И тогда Лузгин стал рассказывать сам: он бывал на буровой у Коркина, помнит Низовских по областной партконференции и слету молодых нефтяников, а у Сейфуллина брал интервью для программы «Время» о наклонном бурении, но сюжет зарубили как скучный и слишком заумный, народу это не понять и, стало быть, не нужно вовсе. Зато его отец с Сейфуллиным встречался часто и даже думал перейти к нему в контору бурения, но предложили место в главке, плюс ко всему семейные причины, вот он и не поехал.

— Я помню вашего отца, — сказала Сейфуллина. — Вы на него похожи.

— Ничего удивительного, — усмехнулся Лузгин. — Я теперь уже старше, чем папа.

— Он такой горластый был… Водки выпьет и давай украинские песни петь.

— А что, твой не пел-то? — спросила Коркина. — Тоже орал будь здоров. Как заведет «Черемшину»! И водочку пивал, пивал…

— Я что и говорю, — ответила Сейфуллина. — Сядут русский с татарином и украинские песни орут. Зато твой Коркин, как бутылочку примет, обязательно пел «Я люблю тебя, жизнь».

— А как они ругались! — вступила старушка Низовских. — Ваш отец — он по газу бурил, а наши все — по нефти. Как сойдутся — вечная ругань и спор: у кого бурить труднее. Ваш-то, хоть и один, наших троих перекрикивал. Да такие злые станут, кулаками машут, по столу стучат…

Лузгин сказал:

— Очень похоже. У нас и дома было то же самое.

— Сами-то, выходит, по папиной дорожке не пошли? — спросила Коркина, как спрашивают о болезни.

— Увы, — сказал Лузгин, — так получилось. Правда, отец и не настаивал. А вот теперь, когда вспоминаю то время, все больше думаю, что папа расстроился все-таки, но я был молодой и глупый и ничего не понял.

— И хорошо, — произнесла Сейфуллина, — и правильно. Собачья была работа у наших мужиков, и не машите на меня руками — собачья, говорю, собачья, твой Коркин тоже так считал. А твоего во сколько лет радикулит скрутил? И сорока-то не было, а уже на инвалидность отправляли…

— Но ведь платили, и неплохо, — осторожно заметил Лузгин. — И ордена давали.

— Ты, Зина, это зря, — сказала Коркина. — Если бы они свою работу не любили, не гордились бы…

— Ну, и до чего они догордились? Наши хоть, — Сейфуллина кивнула в сторону Низовских, — не дожили, а твой-то дожил, двадцать лет на пенсии сидел да смотрел, как другие все расхапывают да растаскивают. Много ему перепало-то, а, лауреату твоему? За Героя-то, слава богу, совесть у людей проснулась, доплачивать стали, а за Ленинскую премию-то шиш! Я уж про ордена не говорю… А после войны, я помню, за ордена платили, вот!

— Нельзя же все на деньги, Зин, — печально сказала Низовских. — И товарищ прав: получали хорошо, и премии всегда. Я помню, в семьдесят четвертом первый раз на юг поехали, бесплатные путевки в санаторий и ещё тысяча рублей с собой. Так жили же чудесно, ни в чем себе не отказывали и ещё четыреста обратно привезли.

— Так то же при советской власти! — Сейфуллина воздела руку, растопырив пальцы. Лузгин представил: ей бы кепочку сейчас и броневик… И ещё он подумал: как в женах отражаются мужья, какой неизгладимый отпечаток мужнего характера столько лет хранят в себе эти разные женщины: жилистая строгая Сейфуллина, большая мягкая Низовских, маленькая крепенькая Коркина…

— Я вас прекрасно понимаю, — сказал Лузгин, — во многом с вами соглашусь. И все-таки я вас прошу: пожалуйста, припомните сейчас какой-нибудь самый яркий случай, эпизод, который был в вашей жизни, ведь было же хорошее, ведь есть что вспомнить, правда? И пейте чай, если хотите, я согрею, вон чайник стоит.

— Да ну его, — сказала Коркина, — вы нам лучше коньячку налейте, если можно.

— Да почему нельзя? — Лузгин взял со стола бутылку «Ахтамара» и лихо, с хрустом, открутил ей голову.

— А сами-то? — спросила Коркина, когда Лузгин разлил коньяк по рюмкам.

Помянули, не чокаясь, надолго замолчали. Чтобы заполнить паузу, Лузгин спросил: как дети, внуки… Низовских сразу приободрилась, стала сыпать именами и должностями, Коркина старательно поддакивала, но бабушка Сейфуллина и тут осталась верна себе.

— Да мыкаются люди, говорите прямо!

— Ну, скажешь тоже: мыкаются…

— А что, разве не так? Как всем оклады сократили и перешли на премиальную систему, все же дрожат, все мыкаются. Никто ж не знает, сколько он получит! Базовую ставку в три раза срезали, а дальше — как решит начальник. Может и десять окладов накинуть, а может и ни одного, и жаловаться некому. Да ещё эти баллы придумали.

— Какие баллы? — не понял Лузгин.

— Ничего себе! — воскликнула Сейфуллина. — Работаешь и не знаешь. Штрафные баллы! Все же теперь друг на друга стучат. Вы на работу опоздаете — я на вас докладную пишу. Вам два балла штрафа, мне два балла плюс. И все это потом на деньги.

— Да быть не может, — оторопело произнес Лузгин, и в этот момент он отчетливо вспомнил охранника на лыжных гонках и непонятную (тогда) его фразу: «Нам же обоим насчитают, дядя». Так вот в чем дело!..

— Не знали? — удивилась Коркина. — Давно уже, давно, с начала года…

— Впервые слышу. То есть не впервые, но как-то не врубился сразу.

— Но вы же там, — произнесла Сейфуллина, взглянув на потолок, — ведь вы же в аппарате. У вас, наверно, по- другому. А если не секрет, вы сколько получаете?

— Секрет, — сказал Лузгин, — я дал подписку о неразглашении. Я вам скажу, вы на меня напишете — мне баллы срежут. Шучу, конечно, не подумайте…

— А все дают подписку, — сказала Коркина. — Как, девочки, еще?..

— Всегда, — сказал Лузгин и взялся за бутылку.

— Вот вы просили… Ну, там, случай, — сощурившись на рюмку, произнесла Сейфуллина. — Есть как-то нечего было, только тушенка и рис дробленый. Уже июнь, а навигации все нет, ещё не завезли. С зимы, что было, подъедаем. А тут сухое в орсе выбросили — кислятина ужасная, но кто же знал… Я отстояла, по бутылке в руки. Красивая такая, тонкая… Миша должен был с вахты приехать. Я ему кашу рисовую на сухом молоке сварила — Миша любил, и чтобы хлеб ещё маргарином помазать, масло было по талонам, и то не всегда. Миша приехал, садится к столу, я ему каши тарелку, хлеб с маргарином и бутылку эту ставлю. Он так обрадовался!.. До сих пор помню: вечер, солнце такое в окно, бутылка прямо светится, и Миша сидит — довольный!.. А я-то какая довольная! Он мне говорит: «А ты?». Не хочу, говорю, и в стакан ему подливаю. Миша поел, я его в корыте вымыла. Ночью слышу: дверь стук да стук, стук да стук… Я засну — проснусь, засну — проснусь… Надоело, я спрашиваю: «Ты чего?». Ка- ак он заругается!.. Туалет-то во дворе… Мне и жалко его, и смешно. С той поры — только водку, вина не признавал, а кашу рисовую не разлюбил, кашу ел…

— Простите меня, пожалуйста, — сказал Лузгин, — зря я все это придумал.

— А вот не зря, — с вызовом ответила Сейфуллина. — Это мы вам ерунду рассказываем. Вы же это ничего не напечатаете, кому это надо…

— Мне надо, — сказал Лузгин.

— А ты, Зина, не стесняйся, — сказала Коркина, — эти слезы — святые.

— Дура ты, Маша, — всхлипнула Сейфуллина, — все у тебя то святое, то грех. Совсем на религии чокнулась.

— Нельзя так говорить, — сказала Коркина, — это грех.

— Да ну тебя, — сказала Сейфуллина и, плача, засмеялась, а Коркина погладила её ладонью по плечу. Бабушка Низовских сидела молча, улыбаясь, и обводила всех немножко глуповатым взглядом. Лузгин попросил её тоже чего- нибудь вспомнить, но бабушка смотрела ему в рот и продолжала молча улыбаться.

— Ты про Ивана тогда расскажи, — громко сказала Сейфуллина, и Лузгин догадался, что вдова Низовских плохо слышит.

— А что? — спросила Низовских. — Я и не знаю.

— А про театр.

— А! — Лицо у Низовских помолодело. — Так мы же все, ну да… Я уж не помню, где-то семьдесят какой… Ты помнишь, Зин? Ну ладно… К нам первый раз театр приехал. У нефтяников ещё и клуба не было, только у строителей, а это далеко. Кто билеты достал? Коля, да? Точно, Коля, я помню. Все пошли, а ведь грязища, километра два идти. Все в сапогах резиновых. Пришли, там корыто такое железное и палки с тряпками. Помыли обувь, идем раздеваться, а Иван из-под пальто — у него такой реглан был широкий, из черного драпа, отцовское ещё пальто — вдруг берет и достает мне туфли. А я знаю — у меня таких нет. Белые, на каблуке и ремешочек тут, на пряжке. Так и не сказал ведь, где купил. Разувайся, говорит, ты же пришла в храм культуры. И вот все в сапогах, — нет, ещё одна была, по-моему, в ботинках, — а я в туфлях, и вся такая гордая. А потом в раздевалку пришли, а сапог нет. Кому надо?.. У меня, правда, хорошие были, настоящие женские, но все равно… Я стою и плачу: как идти-то, туфель жалко. Ваня говорит: давай влезай, я дотащу. Я ему на спину, значит, и руками за шею, и пошли, а далеко же, я тяжелая, это Зинка всегда была, как спичка. Да и скользко, и темно, ребята ещё выпили в буфете… Уронит, думаю… Потом Миша меня нес, а потом Коля. Я, дура, ещё и смеюсь: вот, девки, всех ваших мужиков захомутала…

— Ты про туфли-то, про туфли! — подсказала Коркина.

— Ну, пришли домой… А туфли я сняла, чтобы не свалились. Ваня их в карман засунул. Ну, пришли, а туфель нет. Выпали, никто и не заметил. Я совсем давай реветь: сапоги украли, туфли потерялись… Ваня сидит, как пришибленный; Коля матом ругается — он нас не стеснялся, мы привыкли; а Миша говорит: делать нечего, надо идти. Взяли фонарь и пошли. Мне их так жалко стало…

— Нашли? — спросил Лузгин.

— Нашли, конечно. Я их берегу… Надеть-то уже не надену, ноги сильно опухли, но берегу, это память, вот так вот…

— Спасибо вам, — сказал Лузгин. — Отличная история. А вы, Мария?.. Ваша очередь, рассказывайте.

— Да я не знаю… — застеснялась маленькая Коркина, и Лузгин налил ещё по рюмке. Вот же черт, сказал он сам себе, мог ли подумать, что тебя споят три дряхлые старухи.

— Как-то все перемешалось…

— А вы — что ближе к сердцу.

— Да, вроде, оно все…

— Ты расскажи, — подсказала Сейфуллина, — как дедушка внука украл.

— Ой, была умора, — всплеснула пухлыми руками Коркина и допила из рюмки; круглое её лицо заметно покраснело, а кончик носа странно побелел. — И смех, и грех, как говорится, прости, господи… Сын у нас родился, Митя; и когда ему три годика исполнилось, приехали из Калуги Колины родители.

— Из Калуги? — перебил её Лузгин. — У меня там бабушка жила, на Кузнецова. А ваши где?

— Ой, я не знаю, мы туда не ездили… Колина мама меня не любила, а вот Митеньку любила без ума, дедушка тоже. Оно понятно — первый внук… Приехали, а мы живем в общежитии, барак двухэтажный, воды нет, на колонку ходить надо, и комната — маленькая. Я с Митей спала на кровати, а остальные на полу. Мама Колина молчала, но так молчала, что я под землю была готова провалиться. И все я не так делала, ну прямо все: и кормила не так, и одевала, и мыла… Дед-то был другой, он прямо говорил: загубите ребенка, отдавайте его нам, мы его в Калугу увезем. Коля рассказывал, у них там дом большой деревянный, и сад большой, и огород, и куры… А здесь, конечно… Я Коле сказала: заберут — повешусь. Я такая была… Колины родители каждый день гуляли с Митей по поселку. Дед ему ружье из доски выстругал, покрасил, ремешок прибил — как настоящее! Идут и со всеми здороваются. Колина мама очень молодо выглядела, все думали, что это мама с сыночком гуляют, ей нравилось. А тут детский садик открылся: так, одну комнату большую в конторе выделили, вход отдельный прорубили, все дети в куче — и большие, и маленькие. Дед Митю в садик отводил и забирал потом, к нему там привыкли. Ну, прошел месяц, надо им домой, сколько можно, а я Митю им не отдаю. Ссорились, плакали все, Коля ругается… Утром я сама Митю в садик отвела, дед сказал: не могу, сердце не выдержит. Вообще, люди хорошие были, царство им небесное… Я Митю отвела — и на работу, а Коля их повез в аэропорт — тут рядом был, полосу расчистили от леса и вагончик поставили. Повез на мотоцикле Вани Плеткина, тестя вашего, — у него одного был мотоцикл с коляской, он Коле дал, тот и повез. Возвращается — и тоже на работу. И тут мне в кадры из аэропорта звонят… Я бегом через лес, прибегаю — сидят в вагончике бабушка с дедушкой и Митя. Митя веселый сидит, с ружьем, деда обнимает, а рядом милиционер и Вася Косолапов, начальник порта. Украл дедушка внука-то, украл! Как Николай уехал, дед через лес бегом в садик, Митю забрал и назад, а в самолет с ребенком не пускают — в билетах не записан, да и Вася Митеньку узнал, в поселке все всех знали… Поревели старики и улетели, а я иду с Митей по лесу, он тоже плачет, дедушку зовет, тут я его, дура, и шлепнула, да сильно так, и сколько лет прошло, а простить себе грех этот не могу, как вспомню — плачу и родителей Колиных жалею. Они же по- своему правы были, Митеньке в Калуге, я думаю, было бы лучше… Коля потом, он вообще такой вспыльчивый, письмо им нехорошее послал, много лет не писали и друг к другу не ездили, а я сейчас вот думаю: ну что за дураки мы были, и так стыдно становится, очень стыдно… Колин папа когда умер, Коля ездил на похороны, хотел маму забрать — у нас уже квартира была двухкомнатная, поместились бы как-нибудь. Но мама отказалась. А я, дура, и рада была. Нам так хорошо было с Колей, когда квартиру дали… А Митя дедушку совсем не помнит. Я ему рассказываю, а он говорит: нет, мам, не помню совсем. А вот ружье запомнил, он долго с ним играл, пока не потерялось…

— Ну да, — сказала Сейфуллина. — К вам придешь, а он во всех из этого ружья целится. Мой-то Коле все время говорил: отучи ребенка, в людей целиться нельзя.

— Ага, нельзя, — сказала Коркина. — А кто в бичей дробью стрелял? Твой Миша и стрелял.

— Это что за история? — удивился Лузгин.

— Да, было это, правда, — сказала Сейфуллина. — Была у Михаила собака Шарик, дворняга приблудная, он её прикормил, будку сделал. Шарик за ним везде ходил, на вахту ездил. А Миша тут уволил двоих за пьянку, они потом в поселке бичевали. Надоели всем, и Миша им сказал: завтра баржа идет, чтоб духу вашего в поселке не было, иначе посажу. Баржа с буксиром в восемь приходила, раз в неделю. Миша в контору утром идет, он всегда раньше всех, а на крыльце Шарик лежит задушенный. Они ему горло проволокой закрутили и положили. Миша сразу понял, что они, другие бы никто… Он домой прибежал, схватил двустволку и на берег. А баржа возьми и задержись. Он прибегает, а баржа как раз отходит, и эти двое на корме сидят, курят. Он по ним с двух стволов и шарахнул… Хорошо, что дробь была, только посекло немножко, были бы жаканы — посадили бы, а так — на поруки дали коллективу, но таскали долго и в дело записали. Когда в Москву хотели ехать переводом, ему припомнили, вот он и отказался.

— Гордый был, — сказала Коркина.

— Все они были такие, — сказала Сейфуллина, — не умели гнуться вовремя. Вот Коля — тот умел…

— Что Коля? — улыбаясь, спросила Низовских.

— Да ничего, — ответила Сейфуллина.

— Ну, девочки, и наболтали мы…

— Неправда, — возразил Лузгин. — Быть может, жизнь по-настоящему из таких вещей как раз и состоит. А все эти премии, медали, ордена…

— Ну, не скажите, — нахмурилась Сейфуллина, и глухая старушка Низовских тоже сделала серьезное лицо. — Нашим мужьям ордена доставались не даром.

— Я никого не хотел обидеть, — поспешно заявил Лузгин, ругнув себя за нетактичность, — я просто хотел сказать, что с годами многое переосмысливается, меняет свою цену…

— Вот это правильно, — согласилась Сейфуллина, — все поменялось. Раньше человек бы со стыда сгорел, а теперь украл — и ходит гоголем.

— А раньше что, не воровали? — сказала Коркина. — Орсовские брали будь здоров.

— Наши не брали, — угрожающе подняла перст Сейфуллина. — Наши — не орсовские, ты не путай.

— А я и не путаю, — обиделась старушка Коркина, — я же не про наших… Вот мой Иван, когда за ленинку-то деньги получил, а твоего из списков вычеркнули, он же Мише принес половину, принес?

— Да, принес, — согласилась Сейфуллина, — только Миша не взял.

— Ну и что, что не взял, — сказала Коркина. — Ваня принес, это главное.

— Главное, Маша, что Миша не взял этих денег.

— И глупый, что не взял.

— Тогда бы вам на «Волгу» не хватило.

— А кто «Волгу» разбил, разве Ваня? Твой Миша в Сургуте её и разбил, он же был за рулем!

— Потому что твой Ваня был пьяный, вот Миша и был за рулем.

— А твой Миша не выпивши был?

— Но не пьяный, как Ваня, не надо…

— Не надо, — с улыбкой повторила эхом старушка Низовских.

Во время интервью Лузгин обычно сразу оценивал профессионально: вот неудачный, ненужный фрагмент, а это требует повторного вопроса… В групповой беседе умел сбалансировать участие каждого: кого-то притормаживал, кого-то понукал, мысленно отстраивая композицию, и выходил потом на расшифровку записи с готовым планом в голове: что взять, что выбросить, что сократить и что куда поставить, какие сделать перебивки. Сейчас же он не вслушивался, а именно что слушал, просто слушал, честно отдавая себе отчет в том, что ничего из услышанного в книгу не войдет, а если и войдет, то будет вырублено траоровской шайкой с категоричным приговором — «не формат». Шайке нужна была книга совсем не о том, как молодую Коркину несли по грязи три выпивших в буфете мужика. Но Лузгин не испытывал чувства досады, как это часто с ним бывало, когда он понимал, что сработал вхолостую, даром растратив и силы, и время. Он даже не корил старух за те четыре рюмки, что вынужден был выпить с ними, и выпьет пятую, на посошок и со «спасибом». Вот только Коркина обиделась, похоже, на вредную Сейфуллину, надо бы сгладить неловкость. Расскажу им про свою бабку из Калуги: как рано утром сидели за чаем в столовой у низкого окна, почти на уровне дороги, дом старый был, просел; и как в окне появились колесо большой телеги и крепко пахнущие сапоги с заправленными внутрь штанами; спустившаяся откуда-то сверху рука толкнула внутрь приоткрытую створку окна, чужой голос спросил, не здороваясь, короткий путь к базару; маленький Лузгин смотрел на бабушку, отгороженную от него теперь оконным стеклом, в котором отражались другое колесо телеги и женские ноги в ботинках, свисающие рядом; и бабушка что было сил толкнула створку от себя, стеклянный взрыв и грохот рамы, топот убегающих сапог и стук окованных колес по булыжнику; и тишина, шевеленье тюлевой занавески, в руке у бабушки подрагивает чашка, и бабушка, сжав губы ниточкой, чуть слышно говорит: «Хамье…».

— Ваша бабушка, наверно, из дворян была, — без вопроса сказала Сейфуллина.

— Доподлинно не знаю, — ответил Лузгин. — В те годы об этом спрашивать было не принято. А замужем была за лесником.

— Из дворян. — Сейфуллина переглянулась с Коркиной. — Уж точно, из дворян…





ВЕРА ХУДЯКОВА





Худякова Вера Викторовна родилась 4 марта 1956 года в п. Первомайский Вагайского района. После окончания Тюменского педагогического института была направлена на работу в среднюю школу села Коммунар Исетского района. Литературным творчеством занималась в студенческие годы, но только в 90-е решилась на публикацию своих стихов. Публиковалась в газете «Тюмень литературная», в альманахе «Врата Сибири», в коллективных сборниках. Первую книгу стихов «Рябины» издала в 1996 году. Автор нескольких сборников стихов.

Заслуженный учитель Российской Федерации.

Член Союза писателей России с 2000 года. Живёт в с. Коммунар Исетского района.





«ГДЕ ЭТО ВСЕ?»


Только и было —

Залетная песнь соловья,

Звездное небо,

Черемух хмельное убранство,

Первой любви и волненье, и непостоянство,

Ты — молодой,

Но с тобою, счастливым, не я.



Где это все?

Огневое паденье звезды,

Вздохи реки

И горячие слезы в подушку,

Складка у рта,

По секрету признанье подружке.

И по росе

Мимо окон родные следы.

Что не сбылось —

Отболело, сгорело дотла,

Припорошило

Опавшей фатою черемух…

Я б по следам

На край света, любимый, пошла,

Только судьбою

Прибило, прибило к другому.





* * *


Убегает, убегает вдаль дорога,

Уплывают, уплывают облака.

Об одном прошу тихонечко у Бога:

Не испытывай души моей пока.



Пусть она по этим далям затоскует,

Загрустит по этой дивной красоте,

Пусть поет, мечтает, верит и ликует,

Рвется к солнечной небесной высоте.



Не спеши под ноги бросить ей тревогу

И невзгодами её не загружай.

До всего сама дозреет понемногу

И всего хлебнет, но после, через край.



Ей отмерено так мало и так много,

И она найдет себя наверняка.

Убегает, убегает вдаль дорога,

Уплывают, уплывают облака.





* * *


Я давно уже не слышу

Давно уж не чувствую боли,

Не храню сокровенного взгляда

В угасшей душе,

Не болею, не мучаюсь

И не страдаю тобою.

Неужели душа отлюбила уже?



Мне ни горько, ни радостно,

Ни одиноко, ни грустно,

Я живу без любви,

Ничего не желая взамен.

Поутихли, а может быть, умерли

Светлые чувства.

Я не жду, не зову, не хочу перемен.



Обмелеет, усохнет река

После дней половодья,

Зарастут забытьём

Заливные её берега.

Тройка счастья умчится,

Никто не натянет поводья,

Как никто не отменит рассвет и снега.



Отболела в душе безнадежная горечь разлуки,

Отшумела в крови безмятежная радость любви.

Я уже не взлечу, будто связаны, скручены руки,

И не вздрогну на зов твой — зови, не зови.





* * *


Где же вы, красавицы России,

Блоковские Дамы, Незнакомки,

Девы с неприступно-ясным взором,

Тайну вы с собою унесли?



Чем приворожили вы поэта,

Отрока с мечтательной душою,

Юношу, что бредил днем и ночью

О великой страсти сверхлюбви?



Он для вас нашел слова такие,

От которых небо стало выше,

Звезды — ярче, музыка — прекрасней

И неповторимою — Любовь.



До сих пор Россия верит в чудо:

Вдруг Она, Она сойдет на Землю —

И померкнут звезды, зори, травы

Пред её нетленной красотой…





ЮРИЙ ЕРМОЛЕНКО





Ермоленко Юрий Павлович родился 24 июня 1933 года в г. Чигирин (Украина). С 4 лет остался без родителей, отец был репрессирован в 1937 году. После окончания средней школы работал слесарем. В 1963 году окончил Воронежский сельскохозяйственный институт. Работал научным сотрудником-исследователем на опытных сельскохозяйственных станциях в Ханты-Мансийске и в Салехарде.

Литературной деятельностью занимается с 1965 года. Неоднократно принимал участие в литературных конкурсах. Первая книга прозы «Брызги водопада» вышла в 1994 году. В 1999 издал сборник «Прицепные вагоны», куда включил 14 рассказов и повесть «Ориентировался только визуально».

Член Союза писателей России с 2001 года. Живёт в г. Лабытнанги Ямало-Ненецкого автономного округа.





«ФИРМОВЫЙ» КОТ


Кася была некрупной, серой кошкой, с маленькой головой, большущими усами и громадными глазами. И до того пушистой, что когда приходилось брать её на руки, казалось, что тело её уменьшалось вдвое. Вот только с хвостом у неё конфуз вышел. Нет, нет, он у неё, как и положено у настоящей сибирской кошки, тоже был очень пушистый и размером почти с туловище. Но после легкомысленного похода к котам в одну из особо морозных ночей стал вдвое короче. И это придавало ей, кошке-маме, какой-то несерьёзный вид.

А ведь Кася была строгой воспитательницей. Это чувствовалось сразу, ибо сын-котенок подчинялся ей по кошачьим законам самым «достойным» образом. Его «интеллигентность» мы связываем и с местом рождения, поскольку он появился на свет не где-нибудь, а на стеллаже для книг. Там и имя английское, рядом со словарями приобрел — «Book» (что по- нашему «Книга») — Бук, значит.

Всё это произошло по инициативе Каси. Когда она собралась принести потомство, ей предусмотрительно в разных концах комнаты приготовили в двух коробках теплые и мягкие гнёздышки. Но кошка никак не хотела залезать в них и всячески выражала своё недовольство, убегая на стеллаж. По всей вероятности, она полагала, что для её будущей семьи это было самое безопасное место.

Никак не хотела Кася оставаться в коробках и тогда, когда туда приносили маленького Бука. Чуть-чуть посидев с ним, она брала его зубами за загривок и уносила к себе, на третью полку стеллажа. Так продолжалось до тех пор, пока малыш не начал ползать и сваливаться на пол. После этого заботливая мама почему-то решила, что Бук должен спать вместе с нею на моей тахте. А тесно мне было с ними или нет, это её не интересовало.

Воспитывался котенок строго, но без трепок. Кошка все больше что-то мурлыкала сыну, а если поправляла, то легонько, подталкивая лапкой. Бук много ел, почти сутки напролет спал, неплохо вписавшись в интерьер письменного стола. Кася научила его ничего не опрокидывать со стола и не царапать. Вот только никак он не мог понять, почему нельзя грызть ручку.

Знал Бук как, когда и кого ловить. Аквариум, например, пришлось подарить соседям, потому что кошка проявляла удивительное упорство в обучении сына ловить рыбу. Когти котенок точил, как и мама, о специальную старую и шершавую от упражнений доску. Люди тоже внесли свою лепту в «воспитание» — отучили котенка лазить по занавескам, бродить среди посуды по кухонному столу, молитвенно смотреть на холодильник и часами торчать у его дверцы.

Но при всех положительных качествах воспитания и характера, статью Бук в мать явно не вышел. Вырос самым обычным серым котом с удивительно длинным хвостом. Хотя, как и мама, оставался спокойным и незаметным и лишь изредка мягким коротким «Мя-у» напоминал о себе.

Я также пытался быть с Буком как можно мягче. И котенок понял, что хозяин дома — он. Во дворе он не скандалил с другими котами. А вот в сенях, где в полу был проделан специальный кошачий лаз на улицу, случалось порой неимоверное. Котенок-подросток защищал свою территорию, невзирая на разницу в возрасте между собой и чужаками, и дрался с ними под яростные кошачьи вопли, да так, что с полок падала всякая поклажа. Со звоном и грохотом разлетались на полу банки с вареньем и учинялся прочий великий разор.

Всё это я вспомнил потому, что своего собственного сына, как мне казалось, я воспитывал правильно. Силовые упражнения мальчик осваивал успешно. Неплохо бегал на лыжах, плавал. Дружил мальчишка с гантелями и не боялся турника. В общеобразовательной и музыкальной школах тоже слыл на хорошем счету.

Но несмотря на всё это, счастливым отцом я себя назвать не мог. Постепенно у сына стало проявляться чувство неискренности. В отдельных вопросах он оставался для меня непонятным и неуправляемым. Не было в нем этакой твердой мужской упругости. Явно отдавал дань моде и сверстникам. Поп-музыка и джинсы с обязательными бирками- наклейками становились главным мерилом жизни.

— Это же «фирмовые» джинсы, — пытался как-то вразумить меня назидательно мой новый коллега, что приехал к нам по распределению из большого- большого города и с которым я поделился как-то мыслями о моем мальчике. В тот вечер я поспешил обрадовать сына- семиклассника, что у него появился соратник по массовой культуре. После этого я несколько раз ловил на себе его насмешливые взгляды, а на все попытки завязать разговор мальчишка отвечал то снисходительно-уклончиво, то с лёгким раздражением, по-детски подёргивая плечом.

С горечью пришлось осознать свою обреченность в вопросах по разделу «культура», и я начал мучительно искать способ выбраться из этого положения. Пытался поднять сына на доступные мне ступеньки классической музыки, но безуспешно. И уже почти решил, что у него это возрастное, как удлиненный хвост у Бука, и со временем всё пройдет, но вдруг помог случай… и именно с Буком.

Как-то, в завершение ужина, ели мы апельсины. Кася и Бук тоже находились при деле. Каждый сидел у своей тарелочки, но посматривал больше в чужую, и оба — на нас. Чем-чем, а уж лукавством мать и сын были не обижены.

Бук вежливо несколько раз потер усатой мордой печку, наверное, по-своему благодаря её за то, что она сварила всем еду, и потом начал тихонечко прохаживаться мимо нас, время от времени облизываясь.

Каждый раз, берясь за очередной апельсин, я машинально вначале сдирал с их янтарно-оранжевых боков фирменную наклейку в виде черного ромбика с золотистыми буквами, образующими слово «Моrоk», а уж затем снимал тугую кожуру.

Вот и на этот раз, отцепив ромбик, я нагнулся и из озорства прикрепил его к серому боку проходившего мимо Бука. Тот уставился на мою руку без еды для него, потом с сожалением взглянул на меня и отошел.

Но что же?

Наш самый обычный, не в маму, не сибирский кот, преобразился. И шел- то он вроде как и прежде, маленькими неслышными шажками, а всё равно во всей его осанке появилась как бы благородная стать. Сын тоже заметил:

- Пап, посмотри, а кот наш и вправду каким-то фирменным стал. И ходит теперь по-другому.

- Да, так, пожалуй! — ответил я неуверенно. Наклейка на Буке держалась намертво.

- Фирмовый кот да и только, правда? — сказал я шутливо, обращаясь к сыну.

На душе у нас стало отчего-то хорошо. Мальчишка вначале весёлыми глазами поглядывал на меня, а потом начал громко смеяться. Бук, который продолжал курсировать вдоль печки, подозрительно посмотрел на сына.

- А Кася-то, Кася, — продолжал сын сквозь смех, — такая маленькая, незаметная…

Смеялся и я. Действительно, наша аккуратная кошечка даже отодвинулась от нас, ставших такими шумными, и виднелась в уголке сереньким комочком.

А Бук продолжал важничать. Его хвост словно термометр кошачьего настроения торчал гордо и строго вверх.

С тех пор в нашей семье различные поп-события начали потихоньку утихать. Да и мой родительский авторитет стал несколько весомее.

Незаметно пробежал год. Талые весенние воды повыгоняли грызунов из укромных мест. Санэпидстанция, чтобы предупредить их активность, повела борьбу путем разбрасывания отравленных приманок в местах скопления мусора.

Неизвестно, что съел Бук. Но только он сильно заболел. Совсем перестал есть и от слабости шатался. Мы лечили кота, как могли. Люди подсказали, как его кормить и отпаивать молоком. Оказалось, надо принудительным методом. Надавливали носком ботинка на кончик хвоста, кот подвывал от боли, но пищу глотал.

За такие грубые методы лечения Бук на нас не сердился, хотя часто подвывал, стонал — но все же слабел и слабел. Видимо, он съел очень большую дозу яда.

В один из вечеров я, придя домой, нашел кота лежащим почти у края письменного стола. Увидев или, скорее, услышав меня, так как глаза у него едва открывались и были подернуты белой пленкой, Бук медленно поднял голову, посмотрел в мою сторону, несколько раз длинно, жалобно простонал, мяукнул и уронил голову. Затем, словно торопясь, пополз к краю стола и свалился на пол. Вышло так, будто он бросился со стола головой вниз. Во всяком случае я понял поступок Бука именно так. Кот дождался меня, выбрал место, где его можно было сразу заметить, попрощался со мной, и, предчувствуя близкую смерть, бросился головой вниз.

Спазмы сдавили мне горло, на глаза навернулись слезы. Я пытался поднять Бука. Но кот, напрягая последние силы, залез под почти всегда холодную батарею водяного отопления и, так же, не давая себя достать, пополз вдоль стены и затем забился за тахту.

Бук спешил, словно хотел встретить смерть в одиночестве и в укромном уголке. Когда я добрался до него, он уже не дышал.

…Мой новый «фирмовый» коллега до сих пор считает мою привязанность к животным чудачеством:

— Знаете ли, — сказал он мне как-то, эффектно выщелкивая из пачки «PalI MаII» только одну сигарету, — странно это видеть у вас, такого взрослого мужчины, увлечение кошками.

Он щелкнул зажигалкой и развел, как человек с хорошими манерами — не очень широко — руки в стороны. В углу его рта таилась улыбка превосходства.

Я не стал спорить. Это было бессмысленно…

А потом меня настигла новая беда: умерла Кася и тоже не своей смертью. Попросилась погулять и домой не вернулась. Да она всегда, будучи очень осторожной, далее нашего небольшого двора никуда никогда и не ходила. А уж среди поленниц дров и штабеля досок у неё там были такие многочисленные ходы, выходы, лазы и лабиринты, что пытаться поймать её или найти, затея бесполезная. Там полное раздолье у кошки, настоящий полигон для игры в прятки с детками-котятами. Но только не зимой.

Нашел я её спустя несколько месяцев в соседнем дворе. Вытаяла она по весне из сугроба. Видно, выследили и потом гоняли её, маленькую кошку, по твердому насту два громадных, черных, агрессивных и вороватых кобеля… Жили они, псы, с дурной молвой о себе, так как шастали по соседним дворам и домам и тащили в будки всё, что ни попадя: мужские перчатки, свитера, сорочки, женские сапоги… А кошка славилась как великая домоседка и хорошая мамка, да и собак даже у себя во дворе никогда не дразнила.

Теперь хозяйкой у меня стала её дочка — кошка Марьяша.





БОРИС КОЖУХОВ





Кожухов Борис Фёдорович родился 15 июня 1940 года в г. Косая Гора Тульской области. Окончил Московский речной техникум и Ленинградский институт водного транспорта. В 1975 году переехал на Тюменский Север, в г. Надым, где прожил до 2003 года. Работал капитаном теплохода в управлении «Спецподводстрой», преподавал в речном училище, был журналистом.

В местной периодической печати регулярно выступал со стихами и рассказами. Печатался в коллективных сборниках, в еженедельнике «Литературная Россия», в журналах «Россия молодая», «Мир Севера». Первая книга — сборник стихов «Камертон» вышла в 1994 году. В 1998 году в Тюмени была издана его прозаическая книга «Надымский вариант: Повесть в письмах и дневниках». Автор поэтической книги «Здешняя эпоха», многих документальных очерков.

Член Союза писателей России с 2001 года. С 2003 года живёт в г. Балашихе Московской области.





ПОРТ НАДЫМ-94


Стальные клювы опустили краны,

Хотя вода на редкость высока.

Как после битвы ржавы цветом раны

Судов и барж некрашеных бока.

Буксиры спят, уткнувши нос в причалы,

Плавучим склепом — корпус мастерской.

Какое безысходное начало

Нависло над тоскующей рекой.

Я еду в город и снимаю китель,

Как из разбитой армии солдат.

Награды есть, да как теперь носить их,

А может быть, и впрямь я виноват?

За эйфорию этой дружной стройки,

Где не жалели денег и наград,

За голос «ЗА» советской перестройке,

За пошлый запах видеоуслад.

Заснул мой порт. Не потревожат крики

Причальных стенок. Дивная пора.

Победу празднует в ночной палатке «Сникерс»

С двойным «Распутиным» до самого утра.





* * *


Безликой серостью вокзала,

Толпою загнанных племен

Столица древняя встречала

Наш промороженный вагон.



Слова запомнил я старухи,

Мечтавшей отогреться всласть:

«В который раз после разрухи

В бега Россия подалась…»



Оживших хроник эшелоны

Напоминают поезда,

Плывут над маревом перрона

Судьбы тревожные глаза.



Застыли лужи в переходах,

По стенам жмется рваный люд.

Рука протянута у многих:

Быть может, что и подадут.



Стоят безмолвно, не взывают,

Смешенье судеб, Вавилон…

Иду и как-то забываю

Свой промороженный вагон.





* * *


Где силы взять уйти, не оглянувшись,

Не множа горечь запоздалых встреч.

Как тяжело, единожды споткнувшись,

Наполнив чашу, вновь не уберечь.



В холодных сумерках подрагивают плечи,

Вопрос извечный вспыхнул и остыл.

Корабль уходит в ночь… И бессердечно

На водной глади лунный свет застыл.





* * *


Я не хочу быть поводом для грусти,

Расхожих слов, банальности боюсь.

Оставь меня в далеком захолустье,

Где вкривь и вкось заброшенная Русь.



Забуду там тщеславные потуги.

Поправлю жерди, подобью венцы.

Дров наколю для бабкиной подруги,

А к ночи — чай, ватрушки, леденцы.



Навешу дверь в разрушенной часовне.

Вот только купол трудно возвести…

Я не хочу быть поводом для грусти.

Спаси нас, Бог. И ты меня прости.





65-Я ПАРАЛЛЕЛЬ


Брусничный край. Застекленели взоры

Озер и рек. Спят катера во льдах.

Ночных сполохов нервные узоры

Хрустальным всплеском гаснут в проводах.



Груз тишины и шорох звезд в антенне,

Мелодия заснеженных широт.

Звон бубенцов на упряжи оленьей

И в стылой дымке зреющий восход.





АЛЕКСАНДР КОЗЛОВСКИЙ





Козловский Александр Александрович родился 18 июля 1967 года в Тюмени. В 1992 году окончил Тюменский индустриальный институт, в 2002 году — Тюменский юридический институт МВД. Работает в органах МВД. Печатался в еженедельнике «Литературная Россия», в альманахах «Эринтур», «Сургут литературный», «Врата Сибири» и др. Автор двух прозаических книги: «Люди рассказывают» (1996) и «Откровенно говоря» (2000). В 2004 году издал сборник «Стихи». Был одним из инициаторов создания коллективного сборника сургутских авторов «Бульвар писателей».

Член Союза писателей России с 2001 года. Живёт в Сургуте.





РЫБОЛОВ



(рассказ)


Кто в округе Михалыча не знает! Второго такого рыбака ещё поискать надо. Целыми днями на реке с удочкой пропадает. И не впустую, не то что некоторые. Никто такого не припомнит, чтоб он, Михалыч, с реки да без рыбы вернулся. Раз на раз, конечно, не приходится, но с уловом всегда. Вот только есть у него одна странность: пойманную рыбу никогда сам не ест — все на продажу, а коль самому ушицы захотелось — в магазине себе рыбу покупает. И вообще, скуповат старик, больно деньги любит, и хотя кто их в наше время-то не любит — но рубля взаймы у него не выпросишь: глаза в землю опустит, руками разведет — мол, извини, рад бы, да не могу, у самого за душой ни-ни, уж не знаю даже, как до пенсии дожить. И до того искренне говорит, что не только другие, но и сам почти верит, что неделю уже в руках копейки не держал. Даже забываешь невольно, что вчера собственными глазами видел, как этот вертлявый старикашка какой- то толстой губастой бабе связку рыбы продал. Но тут оговориться следует: по справедливости цену за улов назначал, лишку не ломил никогда. Потому все у него с охотой и покупали, и Степа Шубин, да и все остальные соседи, за исключением разве дедушки Омона да Кольки Шлеп-Ноги.

Но дедушка Омон — этот из солидарности с Колькой. А вот Колька Шлеп- Нога — тот, едва увидит, что Михалыч на углу у магазина устроится торговать (там у него специально для этого столик самодельный свой да ящик из-под бутылок заместо стула), так и заладит свое:

— Опять кровосос коммерцией занимается.

Ну, да такого шалопая, как Колька, слушать — себя не уважать. Сам-то он… но о нем — в другой раз как-нибудь.

Живет Михалыч бобылем: бабка его уж лет пять, как померла. Дом в чистоте содержит. Всегда все прибрано, по местам разложено. А вот хозяйства никакого не держит. Раньше, когда бабка жива была, корову держали. А как бабка померла, он корову-то и продал. Мол, с ней хлопот не оберешься. И так проживу. Тоже верно, — пенсия у него, как у ветерана войны, достаточная, да и прирабатывает. Зимой корзины плетет да метлы вяжет — продает на рынке, а как придет весна да стает на реке лед, все это сложит в сенях — пусть до следующего года лежит — и на рыбалку.

Никто с ним в ловле на удочку состязаться не может. Хоть ты что делай! Мужики и места его высматривали, и всякие штучки заумные пробовали — все без толку. Хоть рядом с ним сиди с дорогущим заграничным спиннингом — вся рыба к нему на обычную деревенскую закидушку идет, словно загипнотизированная. И ловит-то на обычного червя, безо всякой прикормки и прочих видимых премудростей, а только знай себе — лишь удочку успевает забрасывать. Да ещё и посмеивается. Что ж ты, мол, Колюшка (это он Кольке Шлеп- Ноге), так далеко от меня сел, поближе давай — все веселее, река-то обчественная, значит, всякий может, где вздумается, рыбалить.

Одним словом, завидуют ему другие рыбаки. И Степан завидовал, хоть к заядлым рыбакам себя и не причислял…





* * *


…На поросшем травой холмике стоял на коленях мужичок в помятом, некогда черном, а ныне порядочно облинялом пиджачке и таких же брюках и детским совочком разрывал землю: деловито ковырял зажатой в другой руке палочкой в земле, давил сырые комья и вдруг поспешно отбрасывал совок в сторону, неожиданно быстрым для его возраста движением цепких пальцев выхватывал из земли толстого извивающегося червя. Держа червя двумя пальцами, зачем-то поднимал его вверх, смотрел на его извивания оценивающе, как-то по-рыбьему беззвучно шевелил губами, будто и вправду собирался съесть его, одобрительно качал головой из стороны в сторону и, наконец, налюбовавшись, опускал добычу в жестяную консервную банку.

Михалыч был настолько увлечен своим занятием, что не заметил Степанова приближения. И лишь когда тот подошел почти вплотную, вдруг встрепенулся:

- А, Степан… А я вот… — и замолчал, глаза его бегали испуганно.

- Так, значит, червей копаешь? — спросил Степан, чувствуя, как все внутри него буквально закипает, хоть внешне старался быть спокойным.

- Ага, копаю, Степушка, — ласково заговорил старик, — вона они тут какие… Жирные. Клев-то, Степушка, дело особое.

- И, видя, что Степан стоит не шевелясь, в упор глядит на него, попросил заискивающе:

- Токо ты, Степушка, не болтни кому, а? А я тебе рыбки… А хошь — бутылочку. У меня как раз для хорошего человека припасена. Забеги вечерком.

- Да пошел ты со своей водкой! Верно про тебя Колька говорит. Кровосос! — сказал Степан.

Он повернулся и пошел прочь. Настроение у него было испорчено.





* * *


- Ну, ты не больно-то! — крикнул ему вслед уже успевший прийти в себя старик. — Не ляпни кому! Я-то тоже не промолчу, откуда ты уголь Варьке привез, а?

Но Степан не слушал. Он шел и думал. Как это можно червей копать… На кладбище. Да на том еще, где во время войны умершие от ран солдаты похоронены. На которых могилах и крестов-то уж нет. И куда же вообще начальство городское смотрит, — мало того, что половину кладбища под парк переделали, так и оставшиеся могилы не охраняют. Вот тебе и «никто не забыт, ничто не забыто!». Может, и его, Степана, дед спит сном вечным под таким же вот холмиком. А какой-нибудь… Кровосос!

День был испорчен. Мало того что на работу опоздал — получил от мастера нагоняй, так ещё и, как назло, только на линию выехал — сцепление порвал. Весь день провозился.

Вечером, после ремонта, сел было Степан с мужиками, по стаканчику пропустили, думал развеяться. Ан нет. Видно, сильно случившееся в душу запало.

И в самом деле, увиденное им поутру никак не выходило из головы. Конечно, он не собирался кричать всем о том, что увидел, просто все, чему он стал свидетель, никак в голове не укладывалось. «Правду говорят, что если меньше знаешь — жить спокойней, — рассуждал Степан. — Ведь так и так на работу опаздывал, думал, срежу через кладбище. Вот и срезал! Надо было как всегда идти. А все же. Ну ладно бы пацан какой до такого додумался. А то ведь человек жизнь, можно сказать, прожил. И воевал, ветераном войны считается. Вот те и ветеран! А может, и впрямь прав Шлеп-Нога, утверждая, что всю войну Михалыч в снабжении прослужил и что не столько потерял, сколько нашел — «не один чемодан привез». Да и расскажи он это — по-всякому получиться может: кто не поверит просто, а кто… Вот этого Степан и боялся, что такие найдутся, что, узнав про все, лишь рукой махнут: ну и что с того, мол, мало ли что человек делает, лишь бы другим не мешал.

Да уж и если быть совсем честным, последние слова Михалыча Степан все же услыхал. Это насчет угля. «Черт его знает. И вправду капнет ещё куда. Заметут ведь, разбираться не станут, перестройка — это в телевизоре, а ментам (он это не раз от них сам слышал) показатели давай. Чем больше преступлений раскрыли — тем лучше, а что там за преступление: серьезное что или по мелочи, им большой разницы нет. Доказывай потом, что уголек-то для Варьки, что она обещанный государством уже 8 месяцев ждет, а ведь сентябрь скоро, там и до холодов недолго, совсем бабка загнется».





* * *


Дома, пинком открыв дверь, гаркнул с порога:

- Жрать давай! И налей, коли есть что.

Перепуганная Татьяна, не понимая, что же это такое с ним случилось, но прекрасно зная, что Степана, когда он в таком состоянии, лучше не трогать, быстренько слазила в погреб и достала бутыль. Степан до краев налил стакан (нравилось ему так, совсем как Соколов в «Судьбе человека» — он очень любил этот фильм), залпом осушил, не чувствуя почему-то крепости самогона (а самогон был добрый — сами для себя гнали). Разломил хлеб, откусил, зачерпнул из тарелки, поднес ложку ко рту и чуть не поперхнулся.

- Уха! Да я!..

Со всего маху саданул тарелку об пол — так, что только черепки в разные стороны брызнули.

- Ты чо? Совсем взбеленился! — возмутилась Татьяна, но на всякий пожарный отодвинулась подальше (кто знает, что у Степки сегодня на уме). — Чем тебе опять не угодила? Уха как уха. В обед у магазина у Михалыча взяла. По дешевке отдал. Тебе, говорит, Таня, вполцены уступлю.

- По дешевке?!

Степан вскочил из-за стола, схватил с печной плиты кастрюлю с ухой, выбежал во двор. Выплеснул содержимое за забор — в ту сторону, где Михалыч живет, размахнулся, запустил кастрюлю куда подальше. Достал из кармана сигарету. В несколько затяжек выкурил ее. Достал вторую. Огляделся по сторонам. Небо было до обидного безоблачным и чистым, весело чирикали воробьи, откуда-то с реки доносились веселые крики ребятни. Семен докурил сигарету, вернулся в дом. Жена уже успела прибраться.

- Татьяна, больше у Михалыча рыбу не бери, хоть за полцены, хоть задарма пускай предлагает — не бери, и все!

- Почему б не взять, коль бесплатно?

- Дура, — только и сумел сказать Степан.

В углу у печки послышалось утробное «мя-ау» — это кот Василий, воспользовавшись случаем, пожирал остатки рыбы. Степан с удовольствием наддал ему ногой, да так, что тот, обиженно мяукая, отлетел к самому порогу и, не желая испытывать судьбу, поскорее скрылся в сенях.

— Убери это и выбрось, — сказал он, указав на кошачью миску. — Ну что стоишь? — И, смачно плюнув на пол, добавил: — Дура!





ОЛЕГ ДРЕБЕЗГОВ





Дребезгов Олег Алексеевич родился 9 октября 1954 года в пос. Вахтан Горьковской области. В 1975 году переселился на юг Тюменской области, в село Казанка. Более 25 лет работает в районной газете «Наша жизнь», из них 12 лет — её редактором. Был лауреатом премии имени И. Ермакова. Печатался в периодических изданиях, в альманахе «Врата Сибири», в ряде коллективных сборников. Издал книгу «Я от мира сего».

Член Союза писателей России с 2002 года. Живёт в с. Казанка





В ДЕРЕВНЕ


А у нас в деревне тишина:

Ни поминок, ни крестин, ни свадеб.

День тягуч, и ночь у нас длинна,

И дичают яблони в леваде.



А у нас в деревне льют дожди

Сиротливым шумом над лугами,

Наши деревенские вожди

Лопухи срубают батогами.



А у нас в деревне неспроста

Позабыты отчие заветы,

Потому что семьдесят из ста

Бродят неприкаянно по свету.



Снова наша грешная страна

Громкими разбуждена словами.

А у нас в деревне тишина

Вековыми плачет деревами.





БАБУШКА МАТРЕНА


Хорошо живётся бабушке Матрёне,

Хоть с трудом жуётся огурец ядрёный.

Прожила старушка семь своих десятков,

Лупит мух хлопушкой — с бабки взятки гладки.

Венчана Матрёна с болью неминучей,

С поминальной песней да слезой горючей.

Плачет одиноко под худою крышей:

«Где ж ты, синеокий мой соколик Миша?»

Весь остаток ночи дума у старухи,

Что закроют очи ей чужие руки,

А луна в окошко смотрит умудрённо

И как будто шепчет: «Потерпи, Матрёна».





ПОМИНАЛЬНАЯ ПЕСНЯ


Есть одна печальная песня у соловушки,

Песня поминальная о моей головушке.

Сергей Есенин





В сырозём меня зарыли

В аккурат к исходу дня,

А потом столы накрыли

И забыли про меня.

Ели — пили, пили — ели,

Не щадя остатних сил.

В этой горькой канители

Я, единственный, не пил.

Потому, что жив я не был,

Потому, что смерть права.

Заедала водку хлебом

Захмелевшая вдова.

В честь мою не пели песен,

Только пили в честь мою.

Не Христос я, не воскресну

И уже не запою.

Хромоногая соседка

Это чётко поняла:

Унесла домой объедки

С поминального стола.





* * *


Все слова одни, все слова,

Только боль от них и враньё.

Голова моя, голова,

Чёрных слов над ней вороньё.



На большак взойду, а на нём

Снег не день лежал и не два,

Под ногой моей сырозём

Вязок и липуч, как слова.



А на том конце, близ села,

Где гудят в тиши провода,

На сыпучий холм тень легла,

Бессловесная, как беда.





НА СЕЛЬСКОМ ПРАЗДНИКЕ


Банальности темы. Судите сами:

Деревней лихо летели сани,

Летели будто с весёлой кручи.

Ах, конь буланый, ах, ветер жгучий!

В санях, за ворот откинув бусы,

Краса-девчонка с косою русой,

С косой тугою, заиндевелой,

Румянил щёки морозец белый.

А мне казалось, что с ней, красивой,

Летела птицей моя Россия…





ЛЕОНИД НЕТРЕБО





Нетребо Леонид Васильевич родился в 1957 году в г. Ташкенте (Узбекистан). Окончил Тюменский индустриальный институт. На Севере — с 1 971 года. Основная профессия — инженер- электрик. Публиковался в местной и областной периодике, «Литературной России», журналах «Врата Сибири», «Мир Севера». Автор книг очерков «Пангоды» (Екатеринбург, 1999), «Черный доктор», рассказов «Мидии не родят жемчуг» (Екатеринбург, 2001).

Член Союза писателей России с 2002 года. Живёт в посёлке Пангоды Ямало-Ненецкого автономного округа.





ЛЕОНТИЙ


ЧЕЛОВЕКУ, В ЧЕСТЬ КОТОРОГО Я НАЗВАН





Берег, со стороны которого двигались передовые части наступающих войск, был пустым: лишь чахлый кустарник да жидкая рощица вдали от воды. Поэтому старый деревянный мост, который немцы торопливо, разрушив только середину, взорвали при отступлении, было решено восстанавливать с противоположной стороны, где на крутом берегу чернела старая лесопосадка — хороший строительный лес.

Перед саперным подразделением из тридцати конных гвардейцев была поставлена задача к вечеру следующего дня восстановить мост. О дальнейших целях командование не распространялось, но по опыту предыдущих наступлений саперы догадывались, что уже следующей ночью здесь, в стороне от основного удара, планируется прохождение мобильной группы, в задачу которой обычно входит нарушение планов отступающего противника. Дело осложнялось тем, что подразделение на этот раз не было обеспечено взводом охраны, как было принято. Но гвардейцы, как всегда, приказ не обсуждали, только посетовали: «Эх, хотя бы пару пулеметов да винтовки б поменять на «пэпэша»!… Да куда там! Бегом-бегом: на коней, и вперед!

Переправлялись через речку ночью. Кони везли на спинах вьюки с инструментом. В рощице изготовили два небольших плота, на них погрузили овес для коней, мотки проволоки, бечевы, ящики с гвоздями…

Переправляться вплавь для Леонтия было всегда неприятно. По простой причине, в которой ему, крестьянину, признаваться было не с руки: плавал он плохо, можно сказать, совсем не умел. Выручал в таких случаях конь, непременный спутник солдата саперной части, в которую был реорганизован в начале войны кавалерийский эскадрон. Но Орлик, который верно служил последние полгода, на вчерашнем перегоне был ранен осколком снаряда, и его пришлось пристрелить. К новому коню, какому-то случайному, неизвестно от какого хозяина, безымянному хилому «воронку» (не с шахтерской ли коногонки?) Леонтий ещё не приноровился, одно хорошо — жеребец вел себя смирно. Даже имя ему не стал давать — временное животное. Когда входил в воду, Леонтий думал об одном: только б «доходяга» держался на воде, иначе труба дело.

Вошли в воду, «воронок» смирно устремился за остальными конями. Леонтий плыл рядом, держась за седло, подгребая свободной рукой. Но на самой середине реки конь так же смирно, лишь тихо захрапев, пошел ко дну. Леонтий успел отцепить от седла мешок с личным инструментом, однако с этой тяжестью тоже пошел вслед за конем. Благо все это происходило возле плота, и Леонтия, изловчившись, ухватил за гимнастерку лейтенант: «Левко, ты чего там потерял? Там добра нема, залазь до нас…»

Всю ночь просидели в леске, с оружием наизготовку, немного обсохли. Наутро, изучив местность, лейтенант приказал валить лес, рубить сучья и скатывать бревна к воде, к мосту. До этого определил дозоры. Один пост поставил в лесополосе, которая закрывала берег со стороны бесконечного поля. Здесь местность хорошо просматривалась.

Выше по течению обзор закрывали высокие холмы, за которыми виднелась грунтовая дорога, расходившаяся оттуда двумя ветками: одна дальше вдоль реки, скрываясь за следующим участком лесопосадки, другая, под прямым углом от первой, ныряла в низину за холмы. Если немцы подойдут с какой-либо стороны незаметно, — что вполне возможно из-за рельефа местности, — то саперов перестреляют как куропаток.

— Ты же смотри, Леонтий, — наставлял лейтенант, — если что, дай знать, только без шума. Чтобы мы успели выдвинуться к холмам и там встретить. Фрицам ни мост, ни наше саперное хозяйство, — он кивнул на бойцов, готовящихся к работе, — видеть никак нельзя. Мы ведь с горки как на ладони, с двух «шмайсеров» покосить можно. Да и, главное, мост потом спокойно доломают… А вот если сами их сверху шугнем, подумают, что мы либо авангард, либо сильная разведка, связываться не станут и больше не сунутся, пуганные: все-таки мы наступаем, а не они. Конкретно: увидишь фрицев — тикай сюда!..

…Леонтий нашел удобную воронку от бомбы, обработал её саперной лопатой, получился хороший окоп с бруствером. Причем, учитывая, что кругом такие же воронки, издалека его укрепление вряд ли можно определить как рукотворное. Устроился спиной к холмам, за которыми мост, лицом — к дороге. Все ничего, только брюки да гимнастерка сыроваты. Мешает нагрудный карман — это разбухли, намокнув, письма от жены и семейные фотографии, которые он всегда носил у сердца. Леонтий вынул влажный брикет из кармана. Выпала фотография, присланная в последнем письме. Семья почти в полном составе, только без него, хозяина, — жена Ульяна и дети: Ананий, Василий, Варвара. Подсушить бы, — с сожалением подумал и уложил фотографии обратно…

Вглядываясь в окрестности речки с незапомнившимся названием, подумал: чужие края, а так же все почти, как дома. Иногда прямо чудится: не сон ли все это, что происходит? Вот и сейчас, даже земля цветом и запахом — как в Узбекистане. Черноты, а значит плодородия, маловато, не то, что на Воронежских просторах… Эх, Господи, все перепуталось. Который год война. Ладно, — германцы, здесь все понятно, а сами- то чего?

… Только Леонтий женился — дошла до их воронежского села (наполовину хохлы, наполовину кацапы) коллективизация. По улицам ходили счастливые активисты в чужих сапогах и кожухах: «Кто был никем, тот станет всем!» — бывшая голытьба да пьянь «рассчитывалась» с зажиточными земляками-трудягами. Отца, сельского мельника, «раскулачили», но не выслали, — оставили работать на теперь уже колхозной мельнице. Мельница — считай завод, там одним «маузером» работу не обеспечишь, мозги да руки нужны. Большой дом, правда, отобрали в пользу одной малоимущей семьи, зато другой, поменьше, оставили, — сыновья с семьями да дочка малая, народу много, где-то жить нужно. Кстати, отобранный отчий дом со временем пришел в разоренье: дырявая крыша, поросший сорняком двор, некормленая скотина… В конце концов, его сжег вместе с собой новый пьяный хозяин, старый сельский «невдаха».

Отца предупредил сосед, из активистов: «Сергей, оставили тебя в покое до поры. Политика такая идет: ликвидация кулачества как класса. Ждем указаний. Тем более, за тобой грешок ещё с продразверстки». Намекал на случай с губернским уполномоченным, которого Сергей, ветеран германского фронта, не желая отдавать хлеб с нового урожая, буквально насадил на вилы: «Вот так нас учили немцев бить!..» Продразверстник остался в живых, его спас толстый казенный кожух да ремень с медной бляхой. Рядом шли бои — белые сменяли красных, следом заходили казаки… — и Сергеем никто в суматохе заниматься не стал. Красный обоз с отнятым у сельчан продовольствием ушел дальше, а случай запомнился. В соседних селах некоторых «раскулаченных», вместе с семьями, уже ссылали в Сибирь. Сергей, не желая подвергать близких опасности, расселил сыновей по хатам на разных концах деревни, потихоньку продал дом, отбыл из села вместе с дочкой (жены на тот момент не было в живых). Уезжая, сыновьям сказал: «Найду волю, дам знать. Авось пока вас не тронут».

Обратив всю землю в пользу колхоза, всем новоявленным колхозникам нарезали небольшие участки по окраинам под огороды. Актив уверял: насчет хлеба, картошки, овощей не беспокойтесь, что вырастет — то наше. На том колхозники и успокоились, высадив на личных огородах бахчу да огурцы.

Леонтий во дворе своей усадебки, рядом с хаткой, стал строить добротный дом. Огород ему достался на окраине села, пнистый клин у перелеска. Выкорчевал сосновые корневища, распахал землю и посеял… пшеницу. «Глупый ты, Левко, — посмеивались земляки, — на одном хлебе следующий год жить собрался? А как же насчет солененьких огурчиков на закусь? У нас покупать будешь?»

Богатый выдался урожай. Колхозный хлеб загрузили на подводы и увезли. Остались колхозники с «гарбузами» да тыквой на всю зиму — живи, как хочешь. С огорода намолотил Леонтий два мешка муки, они и спасли молодую семью — он да жена — от настоящего лютого голода, который довелось пережить черноземной губернии в тот черногод. Таким и жил Леонтий всю свою жизнь: своим умом, не веря ни в посулы, ни в манну небесную, — сказалась отцовская «самостоятельская» жилка.

Отец искал волю на Урале, в Сибири, в Северном Казахстане. Нанимался в работники к людям в сельской местности: ремонтировал, строил — мастером был на все руки. Присматривался к обстановке, к природе, к людям. Оценив все вокруг, получал деньги за работу, быстро снимался с места, ехал дальше. Иногда посылал весточку детям: дескать, мы с вашей сестренкой живы-здоровы, чего и вам желаем. Наконец, пришло от него обстоятельное письмо из-под Ташкента: так и так, устроился, колхоз добротный, люди такие же — русские да хохлы, никто никого не раскулачивает и не выселяет, построил дом, приезжайте, — семья должна быть вместе.

Слово отца — закон. Но сниматься с места боязно. Здесь как-никак все понятное. А что там в басурманских краях — неведомо.

Все решил тридцать третий год. Кое- как перезимовали: колхоз, который год едва сводил концы с концами, отдавая по плану урожай государству; стало быть — полнейшее истощение, запасов никаких. В мае родился сын Василий. Засушливое лето. Опять маячила впереди несытная зима. И точно: принес Леонтий осенью зерно, выданное на трудодни, — мешок в нагрудном фартуке. Вышел на середину двора: «Цып-цып- цып!..» — наклевалась-наелась домашняя птица. Стало окончательно понятно, что это оказался не просто засушливый, а по-настоящему голодный год. Отряхнул фартук и сказал решительно: «Все, Ульяна, едемо до батьки!..»

Зимой, когда люд кругом стал пухнуть от голода, а «активисты», еле держались на ногах от недоедания, опять стали искать ведьм, виноватых во всех напастях (а также потомков нечистой контрреволюционой силы, а также ей сочувствующих), Леонтий и Ульяна, взяв детей и несколько узлов, — сколько уместилось на бричку — выехали в сторону вокзала. За околицей остановились, обернулись к селу. Перекрестились, поклонились своему новому дому, в котором так и не удалось толком пожить, заплакали, да так плача и двинулись дальше.

Вскоре следом выехали ещё два Леонтьевых брата с семьями.

…В хлопкосеющий колхоз под Ташкентом приехали новые работящие семьи. Скоро сообща отстроили добротные дома, не хуже, чем вокруг. А жили здесь хорошо, потому как собрались в основе своей такие же люди, как Сергей и его сыновья да снохи, со всей России, оттуда, где они вдруг стали изгоями. Жили вокруг и узбеки, и корейцы, и крымские татары. Жили, перенимая друг у друга обычаи, традиции, иногда заключая «смешанные» браки. И все же это был кусочек России: те же проселочные улицы, те же плетни, завалинки, девчата и хлопцы, гармони и хороводы, пруды и речки, вишневые и яблоневые сады… Народились новые дети, для которых эта узбекская благодатная земля стала не «второй», а настоящей Родиной. Через несколько лет, окончательно укоренившись, обустроившись, пришлые славяне уверовали: это и есть их доля и воля, так тому и быть.

Но война черным крылом опять нагнала страшную тень…

В июне сорок первого Леонтия призвали в Красную Армию. Таким образом ему опять довелось побывать на родине, в России, освобождая её от коричневой нечисти, — проехать по ней, пройти, проползти… И вот сейчас он лежит на западных рубежах этой дорогой земли, любуясь красотами природы, вдыхая родные запахи, слушая знакомые звуки…

…Загудели самолеты. Звезды на крыльях — наши. С востока на запад. На душе полегчало. Значит, будем дома. Скоро ли?.. Уже не так важно. Главное — выжить.

Под небесный шум, как видения, с двух сторон дороги одновременно вынырнули два мотоцикла с колясками. Остановились на значительном отдалении друг от друга, сразу же заглушили двигатели. Экипажи — по два немца — помахали друг другу руками, пожести- кулировали, рты на замках. Двинулись, с автоматами наперевес, в сторону гряды холмов, за которыми — мост, где уже вовсю работали (отчетливо слышались стук топоров и «вжики» пил) саперы. Пройти немцам до цели оставалось шагов по полтораста.

Так получилось, что Леонтий оказался посредине, на равном расстоянии от каждого из мотоциклов. Если бы немцы появились в одном месте, то Леонтий спокойно бы отошел к мосту, и далее все развивалось бы согласно предположениям лейтенанта. Но сейчас это сделать невозможно: уходя в сторону от одной пары немцев, непременно становишься заметным для другой. Он разглядел на одном из мотоциклов пулемет, а на другом, в коляске, — зеленые ящики (возможно, взрывчатка).

Осталось одно: немедленно вступать в перестрелку с немцами, чтобы саперы, услышав выстрелы, успели скрыться в лесопосадке, занять удобную оборону. В таком случае подразделение уцелеет, а вот мост — вряд ли: если даже немцы, увидевшие саперную группу без охранения, и уедут, то затем непременно вернутся хотя бы с взводом автоматчиков. Тогда, вытеснив наших бойцов с берега, дорвут мост и, таким образом, расстроят планы наступления на этом участке. Но выбирать уже некогда: хотя бы сами тридцать хлопцев в живых останутся, домой вернутся, даст Бог. Ну, не тридцать, а двадцать девять — за вычетом его, Леонтия, чего уж там, — четыре «шмайсера» против одной винтовки…

Конечно, можно вжаться в дно окопа, затихнуть мышью, тогда — «один из тридцати»… — так не думал Леонтий, потому что уверенно брал на мушку ближнего немца. Хлопнул выстрел, немец споткнулся, на секунду замер на четвереньках, затем завалился набок. Леонтий прыгнул к другому краю окопа, прицелился в одну из залегших фигур, выстрелил, таким образом уже окончательно обнаружив свое местоположение. Застрочили автоматы, засвистели пули, над головой поднялась пыль. В это время пришла мысль о том, что все ещё может повернуться, как надо: немцы отступят к мотоциклам и уедут восвояси, не получив информации о том, что делается за холмами. Для этого нужно вывести из строя хотя бы ещё одного немца, желательно с другого мотоцикла. Из положения лежа этого сделать невозможно: мешает бруствер, ограничивая обзор, и немцы, конечно, залегли, попрятав туловища за холмиками. К тому же высунуться для выстрела из-за огня просто невозможно. Леонтий мелко перекрестился, передернул затвор, приладил приклад к плечу, чтобы потом не терять секунду, сориентировал винтовку в сторону, где сейчас предположительно находились немцы, и в таком положении пружинисто вскочил. «Эх, мать вашу сто чертей!..» Он выстрелил, в это время с противоположного боку по его окопу прошла длинная очередь…

Его отбросило на дно окопа. Глаза засыпало пылью. В это время грянули несколько дружных винтовочных залпов. Леонтий понял, в чем дело. Ай да командир! Видимо, оценив верно ситуацию, — идя на подмогу, но уже явно не успевая, — лейтенант по ходу скомандовал залпы в воздух, чтобы хотя бы таким образом помочь Леонтию, — испугать немцев: много нас, идем на поддержку! В дополнение грянуло с реки мощное «ура!» Потом затарахтели мотоциклы, и через минуту это тарахтенье сошло на нет. Ещё через некоторое время над Леонтием склонился лейтенант…

…Это было не первое и не последнее ранение Леонтия. В том бою он оказал ся боком к строке автоматной очереди, точно меж двух немецких пуль, которые оставили на его теле две рваные канавы — на спине и на груди. Та из пуль, что прошла над сердцем, разрезала, как ножом, письма и фотографии — их половинки, как память о войне, а может быть, о Божьей помощи, долго хранила семья.

…Это был дед мой, Леонтий Сергеевич Нетребо. Солдат-победитель, который дошел до Берлина. Который, никогда не отчаиваясь и ни на кого не озлобляясь, прожил долгую и добрую жизнь и не дожил всего двух месяцев до 55-летия Победы. Похоронен в Узбекистане, на моей родине.





ВАЛЕРИЙ СТРАХОВ





Страхов Валерий Георгиевич родился 20 октября 1946 года в селе Задонка Сладковского района Тюменской области. После службы на флоте окончил Ленинградское мореходное училище. Плавал на судах торгового флота по всем морям и океанам. Работал журналистом, заведующим отделом, редактором Сладковской районной газеты.

Первая книга «Повести» вышла в 1999 году. Пять коротких повестей включены во вторую его книгу «Кофе по-арабски» (Екатеринбург, 2002).

Член Союза писателей России с 2002 года. Живет в селе Сладково Тюменской области.





КОФЕ ПО-АРАБСКИ



(отрывок)


Город у входа в Суэц жил и процветал торговлей. Рослые, в шапочках с лентами американцы платили доллары за искусно выполненные чучела из небольших чешуйчатых нильских крокодилов, скупо отсчитывал динары за золотую, переливающуюся парчу мрачноватый тунисец, невозмутимо ходили меж повозок с хурмой практичные и не спешащие выкладывать свои марки немцы, импульсивный итальянец мелочно торговался за женские туфли-самошитки, все в блеске мишуры… И та, и другая сторона надежно завалила теплые и мутные, словно забеленный чай, воды канала минами всех систем. Встали землечерпалки, не дающие затягиваться илом песчаному дну артерии. И порт, пропускающий все корабли мира, опустел. За городом в канале видны начинающие ржаветь надстройки притопленных транспортов. На наши скудные фунты в буквальном смысле набросились все торговцы Порт-Саида, истомившиеся от ощущения надвигающегося банкротства и от полусонного ожидания. Лоточники с оголенными жилистыми и грязными животами беззастенчиво тянут за рукава форменок.

— Рус, шахер-махер!

На досках с ремнями, переброшенными за шеи, товар почти одинаков: желтенькие, квадратные упаковки жевательной резинки, зажигалки, итальянские авторучки. Авторучки попадаются с весьма пикантным оформлением: наклонишь в одну сторону — красотка снимает купальник, в другую — надевает. Воинствующий, непримиримый мусульманский пуризм и тот отступает, когда в дело вмешивается бог торговли Гермес.

— Рус, шахер-махер!

Как-то стеснительно, неловко делается, когда тебя то и дело дергают за рукав, предлагают ненужный товар. Молча проходишь через кипящие очажки лоточников в десять-пятнадцать человек и воочию начинаешь убеждаться, что для Востока торговля — и жизнь, и смерть. До войны этим лоточникам хватало работы.

В солидных магазинах с наружными витринами, заложенными мешками с песком от случайных пуль и осколков, просторно и прохладно. Здесь никто не хватает за руку. Хозяин вежливым жестом приглашает к прилавкам. Вежливость его профессиональна, лицо, черные глаза не размягчаются, они напряжены, как у всех людей, занятых своим немаловажным делом.

Под стеклом на бархате разложены разных размеров изогнутые клинки с костяными резными ручками, сверкающей желтизной привлекают бронзовые статуэтки царицы древности Нефертити, отлитые кустарями в чадных горнах примитивных мастерских, переливаются фальшивыми бриллиантами какие-то цепочки с подвесками, пестрым разноцветьем напоминают российский луг в разгар лета многочисленные бусы. На стеллажах разложены товары более объемные: большущие пачки одноразовых белых рубашек, отрезы переливающихся, с золотыми тиснениями тканей, стопки похожих на азиатские тюбетейки ермолок.

Мы уже знаем, что с арабом обязательно надо торговаться. Торгуешься — уважаешь себя, уважаешь продавца. Не купишь, он простит, но если не споря завернешь вещь — о, алла улак бар, как несолидно, как нехорошо! В торговле здесь давние традиции, ещё со времен финикийских купеческих кораблей под веслами, с верблюжьими караванами, прокладывающими дорогу от оазиса к оазису. Продавец показывает пять пальцев, в ответ выставляешь три или даже два своих. Первоначальная цена, как правило, почти вдвое завышена. Торговец думает, потом поджимает ещё один палец.

— Фо, фо.

Стараешься твердо стоять на своем. Торговец удовлетворенно протягивает вещь, даже улыбнется такому покупателю. Солидный человек посетил его магазин.

Мы отдаем дань моде и родному дефициту — покупаем темных расцветок плащи из болоньи, ажурные женские чулки, фломастеры, мужские модельные туфли. Туфлями порт-саидских магазинов, наверно, можно обеспечить добрую треть мира.

Случаются конфузы. Некоторые набрали по дешевке прекрасной мужской обуви, но до первой сырости. Подошвы из прессованного картона, внешне ничем не отличающиеся от кожаных, разбухают и отваливаются. Говорят, что в такие туфли здесь обувают покойников. Так что лучше обувь пробовать на излом, покажешь хозяину, что собираешься перегнуть подошву, и, если он отрицательно замотает головой, откладываешь, берешь следующие.

- Пойдем к Хасану, — говорит наш добровольный гид по-русски.

Несмотря на жару, он одет в клетчатый мешковатый пиджак. Его мягкая навязчивость нас почему-то подчиняет, скорее всего потому, что в чужом городе с часто переплетающимися улочками, с нагромождением рыночных прилавков, каких-то тележек, с неожиданными баррикадами из мешков с песком за очередным поворотом, с зенитными пулеметами на крышах действительно нужен проводник. Но это как-то оскорбительно — чувствовать себя в зависимости от полицейского агента, да ещё и неизвестно на кого работающего. Чего он ходит с нами, советует, настаивает?

- Нет, мы пойдем в другой магазин, — предлагаю я сослуживцам.

- Товарищ лейтенант, на той стороне улицы — вывеска, посмотрим?

- Вывеска. А может, там публичный дом? У них ведь есть публичные дома, — смеется лейтенант.

Наш добровольный проводник с лицом, припухшим и ничего не выражающим, недовольно смотрит в мою сторону.

- Какой нехороший мальчик!

- Я — не мальчик, я — старшина 2-й статьи военного флота, — отвечаю я, но уже чувствую, что неразумное чувство противоречивости было неуместным.

И бодрым, неизвестно куда целеустремленным шагом белым птичьим выводком мы идем за человеком в штатском к магазину Хасана. В конце концов, он лучше знает самые престижные торговые заведения… Пусть ведет.

На базаре среди ворохов апельсинов, среди расписных верблюжьих попон торгуют патронами вроссыпь. Бедуин, замотанный до глаз в какие-то шарфы, пробует затвор короткоствольного автомата «Узи». Такое впечатление, что каждый отдельно от армии собирается защищать свой участочек, свою лавочку. Вторая линия обороны проходит уже по западному берегу канала. А впрочем, никакой жесткой мобилизованности для отражения возможного израильского наступления не чувствуется. Как всякий современный город, Порт-Саид вечерами расцвечивается яркими огнями неоновых реклам, в чайханах под пластиковыми навесами допоздна сидят седобородые старцы в пестрых халатах, молодые мужчины в европейской одежде. Женщин среди них нет. Женщинам нельзя быть в компании с мужчинами — нескромно. Медленными движениями посетители подносят небольшие чашечки с кофе к губам, взбулькивают воду, потягивая табачный дым громоздких кальянов, что-то спокойно обсуждают. И война кажется далекой, хотя не дальше как в шести километрах остановились, зарывшись в песок, израильские танки «Меркао», чего-то ждут настороженно.

Со свертками мы возвращаемся домой, на корабли. Корабли — наш дом на три года службы. Мимо, шипя шинами, проплывают в блеске полировки вместительные, мощные «кадиллаки», и тут же процокает по асфальту копытами вороной арабский скакун, запряженный в отделанную позолотой лакированную коляску с рессорами. Старое не уходит, оно контрастирует с новым и, как ни странно, своим присутствием обогащает его. Поверх откинутого верха коляски на нас глянут черные, как блеск спелой вишенки, глаза молодой портсаидки. И не поймешь, что в этом взгляде. Порок, прорвавшийся через вековые строгости ислама, — порок так часто соседствует с самыми изощренными запретами! — просто ли любопытство к редким и непонятным русским? Маслянистый блеск черных глаз ничего не скажет, лишь поразит.

Перед посадкой на баркасы долго, по одному, докладываем о прибытии дежурному штаба отряда.

- Товарищ капитан 3-го ранга, старшина 2-й статьи Еремин из увольнения прибыл без замечаний!

Что там фараоновские гробницы! У нас тоже живы неискоренимые традиции. Веками макали бороды в медовуху. Кто-то бодро доложил, повернулся, зашагал, но вдруг стал шататься, согнулся, заперебирал руками по асфальту набережной.

- Он пьян! — в растерянности произнес дежурный. Теперь будет шуму, наказаний по всему флоту! Строй молчал.

Строй простил все, пораженный выдержкой и характером провинившегося. Это ж надо, в хмельном беспамятстве выглядеть ярым трезвенником, пока перед тобой погоны дежурного, и, только потеряв их из поля зрения, расслабившись, рухнуть! М-да, есть ещё стойкие ребята.

В мусульманском крае нет никаких проблем с вином. Его можно выменять за новые носки, за перочинный ножик, купить за фунты. За углом, поспешно, укрывшись от строгого взгляда старшего группы, этот выменял… И пил что-нибудь дешевенькое, тягучее и отдающее соляром. Теперь надо стойко принять предстоящее наказание. В песне недаром поется, что после радости неприятности, по теории вероятности. Из нас мало кто знает теорию вероятности, но командиры науку уважают. Наказания не избежать. Нет, не избежать!





ПАВЕЛ ЧЕРКАШИН





Черкашин Павел Рудольфович родился в 1972 году в селе Мужи Шурышкарского района ЯНАО. После восьмого класса переехал в Тюмень, где окончил педагогическое училище, а потом филологический факультет Тюменского государственного университета. Служил в армии. После службы работал в отделе информации Тюменского ГУВД, а с 2003 года — в УВД Ханты-Мансийского автономного округа.

Литературным творчеством увлекался с 11 лет. Первая публикация появилась в 15 лет. Неоднократно участвовал в областном семинаре молодых писателей. В 2000 году выпустил первый поэтический сборник «Память детства». Напутствовал молодого автора предисловием к сборнику А. Тарханов. В сборник были включены и переводы П. Черкашина, в том числе два стихотворения Б. Сулейманова («Не забуду тебя, Иртыш» и «И я словно птица». Следующей книгой стал сборник лирических стихотворений «Межсезонье» (Шадринск, 2001). В сборник «Под чужими звездами Кавказа» (2002) вошли стихи и автобиографическое эссе «Память сердца». Стихи навеяны участием автора в боевых действиях в Чеченской республике. Отдельной книгой в 2004 году издан цикл лирических стихотворений «С тобой и без тебя». Активно и интересно выступает как прозаик (сборник рассказов «Анастасия», публикации в периодической печати). Печатался в еженедельнике «Литературная Россия», альманахах «Эринтур» и «Врата Сибири», ряде коллективных сборниках.

Член Союза писателей России с 2002 года. Живет в Ханты-Мансийске.





ПАМЯТЬ СЕРДЦА


Край любимый! Сердцу снятся

Скирды солнца в водах лонных.

Я хотел бы затеряться

В зеленях твоих стозвонных.

Сергей Есенин





О память сердца, ты сильней

Рассудка памяти печальной.

Константин Батюшков





Григорич, как позволял подчинённым без малейшего намёка на панибратство называть себя начальник штаба временного отдела Михаил Андреев, подошёл как-то после ужина ко мне и, словно что-то вспоминая, натужно-глуховатым голосом спросил:

- Ты у меня сколько дней в отгуле не был?

Я изумился и, прежде чем ответить, даже успел подумать: «Здорово же, наверно, сегодня Григорич набегался, если такой вопрос вычудил».

- Четыре недели и два дня. Итого — месяц.

- То есть как? — опешил начальник штаба. — Постой-постой, мы ведь как раз месяц назад в Чечню заехали. Так-нет?

- Так.

- И что?

- Вот с самого начала командировки в отгулах и не был, — ответил я, внутренне радуясь удачному розыгрышу.

Григорич секунды три пристально смотрел мне в глаза, пытаясь засечь обман или подвох, но, сообразив, что я ничуть не кривлю душой, усмехнулся в густые рыжие усы, протяжно хмыкнул и с теплотой в голосе прогнусавил:

- А ведь точно, дружище. Как же я тебя из виду-то упустил?

Я молча пожал плечами, а сердце вдруг забилось чаще от неожиданных, по-отцовски заботливых слов Григорича. Капитан же по-дружески положил мне ладонь на плечо и, размышляя вслух, продолжал:

- Тогда, значит, так: завтра с девяти утра сутки можешь отдыхать… Как же я тебя из виду упустил? — повторил он. — Машинально тебя в графики дежурств проставлял. Сегодня вот тоже два определил: с двадцати одного до часу. И с пяти до девяти.

- Знаю. Видел.

- Знаешь! А что молчал-то всё время? — с притворным недовольством воскликнул он. — Все уже по два раза в суточных отгулах были. Ладно, на вечернее дежурство я тебя кем-нибудь заменю, а утреннее всё-таки надо будет отдежурить. Ну бывай! Да почаще мне глаза мозоль, — уже смеясь, торопливо проговорил Григорич, направляясь в дежурную часть, — а то вдруг потом опять о тебе забуду. Все — отдыхай!

Вечером я сидел в сумрачном кубрике, топил «буржуйку» и все вспоминал последние слова Григорича. Легко сказать: «отдыхай». И рад бы заснуть, да где там! За минувший месяц организм настолько привык к жесткому графику дежурств, что попробуй-ка переломи его! Только будешь без толку ворочаться на нарах да, как совенок, таращить глаза, слушая ночную перестрелку. Нет. Лучше уж так: сидеть при свете вздрагивающего на сквозняке лепестка свечи, придвинувшись поближе к жаркой «буржуйке», прихлебывать из оббитой кружки крепкий, сладкий и, как на охоте, слегка припахивающий дымком чай и вспоминать мирную жизнь, далекую милую родину.

Как все-таки безмерно обостряются чувства человека в условиях каждодневных боев! Нигде я ещё не вспоминал с такой тоской, с таким сладостным щемлением в сердце любимые места, как на войне. Сколько раз я ловил себя на том, что с зудящим, физически ощущаемым нетерпением жадно жду любого более менее свободного часа, минуты, чтобы где-нибудь, совершенно неважно где — в доте у бойницы в период тревожного ночного затишья, в послеобеденное время перекура, в малый промежуток между сном и усталой короткой дремой после очередной боевой смены, когда лишь одиночные выстрелы да сухие хлопки сигнальных и осветительных ракет нарушают нервную тишину разрушенного опального города, — можно будет унестись мыслями к незабываемым местам приобской земли. Земли, на которой родился и вырос, где можно будет без всякой робости, на правах сына, пройтись воспоминаниями по заветным уголкам, именуемым одним простым словом: родное.

Доходило до того, что из-за постоянного недостатка свободного времени приходилось заранее «планировать», «заказывать» в уме, куда при ближайшей возможности устремить бег воспоминаний. Выглядело это примерно так: «Завтра у меня дежурство в доте днём. Четыре часа относительно спокойного времени. Без стрельбы, без напряжённого ожидания боевой тревоги. Значит, можно неторопливо «прогуляться» по Тильтимской дороге до Харьегана, а то и до Кузьёля. А сегодня перед сном малость «поброжу» в окрестностях Бурудана, поем лесной жимолости».

От ожидания уже загодя приятно щекотало в груди и как будто в бездонную пропасть радостно ухало сердце, напрочь забывая о военной жизни.

Так и сейчас, неподвижно сидя возле раскалённой железной печурки, я без труда перенёсся мыслями в родное село Мужи. Вот я в походной одежде с небольшим рюкзаком за плечами вышел из дома, стремительно спустился с высокого, в двенадцать ступеней, крутого крыльца, завернул налево через узкий двор, потом перемахнул через деревянный короб теплотрассы, наискосок пересёк гулкую лежневку и зашагал по дощатому, местами вконец расхристанному, белёсо-серому тротуару.

Навстречу проглядывает между домами лесистый косогор гряды Мужинского Урала. Он невозмутимо взирает из-под хвойных век на сутулые холмы, на которых вдоль берега широко расстроились Мужи, и на всё низменное обширное междуречье Малой и Большой Оби с его многочисленными озёрами, хитро петляющими протоками, сорами и сухими пугорами.

Далеко-далеко пойменные просторы с плоскими тальниковыми островами. А если даст погода подарок: безветрие да кристально чистый, без марева, воздух, и если по неожиданному оптическому капризу природы вдруг продавится земля, а горизонт на востоке выгнется и поднимется, то увидишь воочию, на удивление рядом коренной правый берег Большой Оби. И не только крохотный Анжигорт предстанет как на ладони, но и крепкое большое село Горки, что в шестидесяти километрах от мужевского берега.

Самому не довелось увидеть, но старожилы помнят, как однажды в конце августа горизонт с севера настолько выгибался, что видны были не только Шурышкары и пойма Соби, но и даже Салехард. А на северо-северо-западе, обманчиво близко, прямо-таки за Ханты-Мужами, поднялся в небо из-за нашего косогора сам Полярный Урал и забелела в синеве величественная снежная шапка Пайера…

Заканчиваются последние дома, и я неторопливо иду вдоль ограды кладбища. Могилы отца и крёстной матери Анны отсюда не видать, они в противоположной стороне. За последними крестами начинается крутой спуск к Югану — небольшому таёжному притоку Малой Оби, извилисто огибающему Мужи с запада и севера. Спуск к сырой пойме Югана чем ближе к воде, тем больше изуродован глубокими рытвинами с застоявшейся рыжей водой. Спускаться по таким колдобинам — приятного мало, по неосторожности и ногу ничего не стоит подвернуть. Но это в действительности, а в мыслях все эти кочки и ямины значения не имеют. В мыслях легко быть невесомым. Вот я уже перебрёл по каменистому мелководью Юган, ещё раз оглянулся на село и знакомой тропой углубился в тайгу.

Время года? Мне представился август. Благодатная пора, если не надвинутся, не перевалят через Уральский хребет затяжные ленивые циклоны со своим пасмурным характером и продолжительными, хотя и тёплыми ещё дождями. Но всё-таки чаще это удел сентября.

Чем замечателен август в Приполярье? Многим. Уже нет изнуряющих полчищ гнуса, ощутимо меньше надоедливых комаров. Солнце хоть и стало день ото дня всё больше скатываться к южной стороне горизонта, но ещё ласкает землю последним теплом, ещё довольно быстро и уверенно разгоняет воровато стелющиеся по утрам вдоль берегов Оби и проток рваные клубы тумана. В тайге наливаются соком осенние ягоды, вздыбливают бугром и властно разламывают мох тугие шляпки молодых грибов, зреют под смолистой чешуёй шишек вкусные кедровые орехи.

Я неспешно поднимаюсь по склону на вершину первого холма к раскорчёвке. Сейчас она уже не может в полной мере оправдать своё название. Облысевшая после вырубки ровная вершина невысокого увала теперь во многих местах заново оделась березовым и осиновым молодняком, а кое-где уже ярко зеленеют маленькие островки кедрача.

До чего же хорошо присесть где- нибудь возле ветвистого куста карликовой березы, а ещё лучше расслабленно повалиться спиной на пестрый моховой ковер и, запрокинув голову, через полусмежные от солнечного света веки смотреть умиротворенным взглядом на низкие неторопливые облака!

Почему-то именно здесь я чаще всего вспоминаю Есенина. Первый раз я услышал есенинские строки от мамы.

Шёл 1982 год. Вторая половина марта. Месяц солнечной зимы. У народа ханты он именуется образом-приметой: «месяц появления наста». У нас, в низовьях Оби, на «опушке» Северного полярного круга, пора весеннего равноденствия обычно мало отличается от календарной зимы. Ещё продолжаются уверенные морозы, случаются снегопады, а то и, глядишь, запуржит дня на два. Но всё-таки есть одна неоспоримая примета весны: восход за восходом всё более длинные световые дни. А если выдастся ясный, с отчаянной синевой небес день, то ослепительно белые, ещё и не помышляющие таять сугробы беспощадно, до рези бьют по глазам отражёнными лучами.

Вот в такой погожий день, в выходной, мама впервые отважилась взять меня в далёкую пешую прогулку по Тильтимской дороге. Мне было уже девять лет. Год назад подобное путешествие по тайге при всём желании не могло состояться. В январе 1981 года мама родила моего младшего брата Юру, и всё её время уходило на обычные материнские хлопоты. Теперь брату уже шёл второй год. Мама со спокойным сердцем оставила Юру на попечение тёти Нюры и дяди Андрея Чупровых, моих крёстных, и вскоре мы были на околице села. До кораля, конечной цели нашего путешествия, от Мужей километров пять или шесть. Всего-то час пути для взрослого человека, но мы с удовольствием растянули дорогу в один конец на два с половиной часа.

Торопиться нам было некуда да и ни к чему. Мы шли, часто останавливаясь, то разглядывая и угадывая на снегу следы лесной живности, то удивляясь замысловатым снежным нахлобучкам на верхушках молодых елей, то подолгу любуясь живописными видами тайги, открывающимися за каждым новым поворотом неуклонно поднимающейся вверх дороги. Почти на подходе к коралю мама случайно обернулась назад и мгновенно остановилась. Я семенил сзади и от неожиданности ткнулся головой ей в живот.

- Посмотри-ка! — заворожённо, восхищённым шёпотом проговорила она.

Я оглянулся и тоже замер, приоткрыв от изумления рот. Мы стояли на вершине высокого увала. Оснеженное междуречье Малой и Большой Оби вогнутой лепёшкой расползлось от кромки леса до непривычного, неимоверно далёкого горизонта, убежавшего к востоку на добрые полсотни километров. В следующее мгновенье я увидел Мужи и на секунду испугался: так далеки и крохотны были они! Но почти сразу короткий испуг сменился радостным удивлением при виде махоньких, чуть ли не игрушечных домишек: «Надо же, как мы далеко и высоко забрались!»

И вот тогда, среди торжественного безмолвия, когда у меня то и дело от избытка чувств перехватывало дыхание, за спиной тихо, но ясно зазвучал голос мамы:

Гой ты, Русь моя родная,

Хаты — в ризах образа…

Не видать конца и края —

Только синь сосёт глаза…





- Это Сергей Есенин написал, — закончив читать стихотворение, сказала она после некоторого молчания.

Этот эпизод из детства припомнился попутно, и я вновь мысленно перенёсся на раскорчёвку. Короткий привал позади. Напоследок переворачиваюсь со спины на грудь, прижимаюсь подбородком к податливому прохладному бархату кукушкиного льна и с наслаждением глубоко вдыхаю его влажный травянисто-пряный запах. На расстоянии вытянутой руки замечаю одинокий игольчато-душистый стебелёк водяники с тремя налитыми тёмными ягодами, тянусь к нему и осторожно срываю нежные сочные бусины. Раздавив их о нёбо, с удовольствием ощущаю, как растекается по языку чуть-чуть сладковатый сок. Только после этого поднимаюсь и иду дальше.

Вскоре тропа, повиляв по вершине холма, начинает незаметно убегать вниз, в ложбину, и вот почти теряется в сыром, безлесном, густо заросшем карликовой берёзой распадке. По многим приметам чувствуется близость таёжного сойма, именуемого Первым Ручьём, который впадает в Юган как раз напротив сельского кладбища. Под ногами начинает чавкать густая почти чифирного цвета жижа.

Ближний разрыв выстрела гранатомёта безжалостным толчком швырнул меня через тысячи километров, заставил вздрогнуть и невольно открыть глаза. Чечня. Почти полночь. Я обвёл взглядом полутёмный кубрик. Укреплённая в пустой консервной банке свеча на две трети оплавилась, пламя на сквозняке судорожно трепетало, металось из стороны в сторону и, чадя, сердито потрескивало. Снаружи, со стороны площади Минутка, послышалась автоматная очередь. И сразу вслед за ней взахлёб застрочили ещё несколько АКМов.

Это окончательно вернуло меня в суровую действительность войны.

Чтобы развеяться, я заставил себя подняться с колченогого стула, открыл дверцу печки и подбросил в топку на рдеющие угли новые поленья. Пошаяв густым дымом, они шумно вспыхнули жадным огнём. Его бойкие языкастые всполохи напомнили мне ночные таёжные костры в сезон охоты, когда вот так же пляшет пламя по сухим веткам, потрескивая и с тонким свистом вгрызаясь в смолистый замшелый валежник. Недаром говорят, что созерцание открытого огня чудодейственным образом очищает, просветляет душу. Тяжёлое чувство и вправду постепенно отлегло от сердца, даже наоборот — неуловимо переродилось в тихую радость.

Я неожиданно понял, что наперекор всему доволен сегодняшним вечером и по-своему счастлив. Мне удалось на целых два часа обмануть войну. Пускай не наяву, а памятью сердца, силой воображения, но я устроил себе настоящий праздник: короткую побывку в родном крае. И ничто другое не способно тягаться с этой наградой. Понимание этого подействовало на меня, как стакан спирта. Тело приятно расслабилось, и я почувствовал, что хочу спать. Раздевшись, я забрался по простой, но крепко сколоченной лесенке на свои верхние нары. Ни холодная жёсткая постель, ни безнадёжно отсыревшая от промозглого климата Чечни подушка, ни продолжающаяся перестрелка не могли сейчас нарушить моё умиротворённое состояние.

Я помолился и быстро задремал с единственным желанием, чтобы мне приснилась родина.





АЛЕКСАНДР ШЕСТАКОВ





Шестаков Александр Евгеньевич родился 10 октября 1932 года в деревне Мишино Бердюжского района Тюменской области. В 1952 году окончил Ишимское педагогическое училище. Во время военной службы на Сахалине сотрудничал с армейскими газетами «Тревога» и «Суворовский натиск», в том числе и как художник. В 1957 году начал работать сотрудником Омутинской районной газеты «Ударник», потом был её ответственным секретарём и редактором. С 1971 года — в областной газете «Тюменская правда» заведовал отделом писем и организационно- массовой работы. Член Союза журналистов с 1960 года, в 1967 году окончил заочно факультет журналистики Уральского госуниверситета. В 1975 году стал лауреатом областной журналистской премии в номинации «Сатирический рисунок в газете». В 2004 году отмечен знаком «Легенда тюменской прессы».

С 1959 года публикует детские стихи. Печатался в альманахе «Сибирские просторы», в сборниках «Сибирские звездочки», «Твои товарищи». С 1999 года регулярно издает детские книги, которые сам и иллюстрирует: «Веснушки», «Семицветье», «Возле солнечной беседки», «Оранжевая диета», «Радужка», «Рыжики».

Член Союза писателей России с 2002 года.

Живёт в Тюмени.





МАСТЕР


Заколачивал молчком

Толя в крышку ящика

Настоящим молотком

Гвозди настоящие.

Потрудился он не зря —

Гвозди выстроились в ряд.

Лишь один упрямый очень.

Слушать мастера не хочет.

Гнется вправо, влево гнется,

Молотку не поддается.

Толя гвоздь прижал к доске.

И ударил… по руке.

Долго мальчик палец трет.

Зареветь бы, что ли?

Но ведь мама отберет

Молоток у Толи.





ВОЛЧОК


Пой, волчок, и пляши,

Твои песни хороши,

Пляски твои жарки,

А наряды ярки.

Я игрушки уберу,

Прыгай вволю по ковру.

Можешь прыгать на полу,

Прогуляться по столу,

По комоду, по дивану…

Прыгай ты, а я не стану.

Утомился волчок,

Лег на крашеный бочок.

Убери, котенок, лапу.

Ведь юлу нельзя царапать.





ТРАМВАЙНЫЙ БИЛЕТ


Колеса трамвая

По рельсам стучат.

Заяц, зайчиха

И трое зайчат

Едут семьею

В театр на балет.

У каждого в лапке

Трамвайный билет…

Вдруг контролеры

Заходят в салон:

Строгая пума.

Нахмуренный слон.

- Мы «зайцев» сейчас

Обнаружим в момент.

Просим у всех

Проездной документ!

Заяц сует контролерам билет:

- С билетом, простите, Я заяц?..

Иль нет?





В АВТОБУСЕ


Мы с папой в автобус

Вошли у вокзала.

- Здравствуйте, —

Я пассажирам сказала.

Протиснулась к кассе,

Взялась за перила.

- Здравствуйте, —

Вежливо всем повторила.

Но дядя очками

Уткнулся в газету —

Вряд ли от дяди

Дождешься ответа.

Тетя молчит

Из-за зуба больного,

С повязкой

От доктора едет зубного.

У бабушки в сумке

Щеночек сопит.

Пригрелся и дремлет,

А бабушка спит.

У грустного деда

Нахмурены брови.

Не слышал меня он,

Он чем-то расстроен.

Мальчишка увлекся

Значком на жилете.

Девчонка жует

Свой счастливый билетик.

Автобус трясло,

На ухабах качало.

Все ехали молча,

И я замолчала…





ТУЧКИ-ШТУЧКИ


Эй, вы, оборотни-тучки,

Прекратите свои штучки.

Вас давно пора унять,

Хватит солнце заслонять,

Превращаться

Разно-всяко:

То в коня, то в льва,

То в яка.

В небесах вчера бродил

Длинный-длинный

Крокодил.

А сегодня в небе слон.

От него большой

Заслон.

Весь в тени

Теперь детсад.

Мы мрачнеем от досад.

Сколько можно?

Уж полдня

Не смотрит солнце

На меня.





ПРО СИЛЬНУЮ БЫЛИНКУ-ТРАВИНКУ


Мы с папой подъехали

К автозаправке.

Глядим, из асфальта

Проклюнулась травка,

Былинки-малютки

На жиденьких ножках.

Я даже за них

Испугался немножко.

— Зачем, — говорю, —

Несмышлята-росточки,

Пробились на свет,

У бензиновой точки?

Ведь вас, малышаток

Бледно-белесых,

Мигом растопчут

Слепые колеса.

Вас черным мазутом

Уже окропили…

А как же вы силы-то

Столь накопили,

Чтоб толщу асфальта

Сверлить из глубин?

Ответил бурьян

С придорожных щербин:

- Наш брат на асфальте

Позор бракодела.

Не мастер творил здесь

Дорожное дело.

На прочном асфальте

Трава не росла бы,

Хотя по природе

Травинки не слабы!





ЛИСА


Старательно лепит

Лисичку Галина.

Лепит из ярких

Брусков пластилина.

- Для рыженькой шубки

Лисицы-огня

Брусочек оранжевый

Есть у меня.

Для глаз Патрикеевны —

Хитрых, не робких —

Два шарика синих

Возьму из коробки.

Два желтых приклею

На лисьей макушке,

Должны быть у кумушки

Острые ушки.

И ножки приклею,

Чтоб бегать могла.

И хвост, чтоб дорожки

Лесные мела…

Мама, похожа

Лиса на лису?

Можно, я лисоньку

В лес отнесу?





ВАЛЕРИЙ КОТОВ





Котов Валерий Валентинович родился 19 февраля 1957 года в г. Иваново. В 1979 году окончил филологический факультет Ленинградского госуниверситета. Был распределён в г. Томск, где работал заведующим литературной частью театра юного зрителя. С 1981 года — на Севере Тюменской области, корреспондент окружной газеты «Красный Север». Был специальным корреспондентом парламентской газеты «Тюменские ведомости», работал в редакции ноябрьской городской газеты «Северная вахта». С 2004 года — главный редактор журнала «Сибирские истоки».

Первые стихи были написаны в студенческие годы. Выступает и как поэт в печати с 1990 года. Публиковался в альманахе «Врата Сибири», журнале «Нева», коллективных сборниках. Автор книг «Наскучили холода» (2000), «Полуостров» (2003), «Уходящая натура» (2005).

Член Союза писателей России с 2003 года. Живёт в г. Ноябрьске.





* * *


Одинокая старость художнику здесь не грозит.

Восхищенье и боль — вот что чувствует он, бедолага,

Когда тундра горит и оранжевый отсвет разлит

По всему горизонту, стекая по сопкам к оврагам.



Каждый день наблюдаю я схватку огня с темнотой,

И болею за свет, хотя знаю — зимой зло сильнее.

Возвращается мрак. Нынче он непривычно густой.

Даже шустрые звезды в объятьях его цепенеют.



Между тундрой и небом в снегу полусфера лежит —

Приполярное солнце похоже с утра на глазунью…

Только тихое слово разгладит морщины души,

Только крепкая рифма удержит на грани безумья.





* * *


Тот, кто придумал этот свет

И сочинил его сюжеты,

Был не безумец, а поэт,

И тороплив, как все поэты.



Шесть дней — и вот он, шар земной,

Летит себе куда попало

По сумасшедшему овалу

И по немыслимой кривой.



Но не рифмуются никак

Материки и океаны,

А мир, поделенный на страны,

Две тыщи лет — сплошной бардак.



Он был воистину слепым

И ужаснулся б, обнаружив,

Как непохожи наши души

На нечто, созданное им.





* * *


Ты крепко привязался к северам

И там обрел родные Палестины,

Как богомолец, что приходит в храм,

А храма нет давно. Одни руины.



Все разбрелись неведомо куда,

По эту и по ту границу света.

Осталась лишь Полярная звезда

Как идол для непризнанных поэтов.



И ты творишь, седеющий Пьеро,

Уверовав в нетленность местных мифов.

Будь проклят день, когда я взял перо

И две строки скрепил угрюмой рифмой.





* * *


Сентиментален

Стал я на старости лет.

Множество тайн

Прячет от нас этот свет.



Жизни не хватит,

Чтоб разгадать и одну:

Черное платье

Скрыло стыда белизну.



Тени смущенья

Крепко сомкнули уста,

Словно отмщенье

Нам воздает красота.



Темные косы

Вьются — гюрза и гюрза.

Это не слезы,

Это потеют глаза.





СЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ


Деньги притупляют одиночество.

Но в груди как будто на цепи

По ночам лохматый ком ворочается

И скулит, и просит — отцепи!



Можно накупить цветов и водки,

Окунувшись в похоть с головой.

Но путан простуженные глотки

Не заглушат этот тихий вой.



Он достанет даже в Гваделупе,

На Мальдивах, в бунгало Бали…

Помнишь, ты шептала: «Глупый, глупый,

Где, бедняжка, у тебя болит?».





ЕКАТЕРИНА ПИОНТ





Пионт Екатерина Лаврентьевна родилась 15 мая 1946 г. в посёлке Березово, на севере Тюменской области. Училась в Омском политехническом институте. После второго курса вынуждена была прервать учёбу. Долгие годы жила на Севере, в городе Белоярском. Окончила курсы телеграфистов и работала в системе связи.

Печаталась в районных газетах, коллективном сборнике тюменских авторов «Очертания основ». Была участницей областного семинара молодых писателей, занималась в белоярском городском литературном объединении. Первая книга стихов «У родного порога» издана в 2000 году с предисловием А. Тарханова. Печаталась в коллективном сборнике «На зеленом холме» (Тюмень, 2001). Издала для детей сборник «Мне рано в школу». В 2002 году вышла книга стихов «Раздумье».

Член Союза писателей России с 2003 года. Живёт в Тюмени.





* * *


Когда-то на Руси женщины своим

любимым говорили не «люблю»,

а «жалею»,





Я Север не люблю — жалею.

Печалюсь я о нем, болею,

Пою о нем.

И за него стыжусь.

И сокрушаюсь.

И опять горжусь.

Вновь от него куда-то убегаю.

И жду, когда его снега растают.

Но чаще все о нем я говорю,

Вернуть меня к себе его молю.

…А возвратившись, вижу уток стаю.

К брусничному кусту я припадаю.

И розовый закат глотками пью.

И белизну ночей его терплю,

И мошкару, и солнечное пекло,

И пней замшелость, и остатки пепла.

И вновь, как струны,

нервы я треплю

Что Север ненавижу и люблю.

Печалюсь я о нём, болею.

Стыжусь, горжусь! Боюсь.

ЖАЛЕЮ.





ДЕТСТВО


Мне вчера приснился легкий сон:

Стало впору платьице в горошек.

Тот кармашек… Был на месте он!

Мама шла с ведром… (меня моложе).

Из сарая шла она к крыльцу

Через двор, заросший сплошь травою,

Подошла веселая к отцу…

Как они смотрелись рядом

двое!

Мне никто калитку не открыл —

Я не доставала до затвора.

Потянулась из последних сил…

Но звонил будильник — до упора.

Мне ещё минут хотя бы пять,

Чтоб увидеть вновь родные лица…

О, как сладко, сладко вспоминать

То, что может вовсе

не присниться.

…Детство, как из кринки молоко,

Вылилось. Развеялись осколки…

Воскрешаю в памяти окно

В доме нашем…

Отворяю створки…





ТАНЦПЛОЩАДКА


Танцплощадка,

танцплощадка

В нашем горсаду.

Как на ней бывало гладко

В том хмельном году.

Танцплощадка,

танцплощадка…

Платьице в горох.

Ах, как было слышать сладко

Твой печальный вздох…

Танцплощадка,

танцплощадка…

Ты сидел дымил.

Убегала я с оглядкой

На тебя.

С другим…





МНЕ НИКТО НЕ ДОКАЖЕТ


Мне никто не докажет,

Что жила я в застое.

Даже если укажет

На пальтишко простое,

На единственный свитер,

«Прощай, молодость» туфли,

Что не знала я «Биттнер»,

Что скопила — все рухлядь…



Я пальто тем гордилась,

На свиданья ходила.

В свитерочек рядилась

И подружек дивила.

И меня в одеянии,

Может, правда, простом

Полюбил он отчаянно

И назвал «золотой»…

Нет, никто не докажет,

Что жила я в застое.

Ведь не каждый и скажет,

Сколько прошлое стоит.





ИЗБЫ


Избы северных деревень

Смотрят узенькими оконцами.

Дым пуская то струйкой,

то кольцами,

Разглядеть свой пытаются день.



День опять заметает свой след.

Лишь смутит он

своим появленьем,

Подарив им блаженства

мгновенье…

В окнах долго стоит

грустный свет.





ИЗ БЕРЕЗОВА Я


«Из Березова я» — мой пароль.

Если тем же ответят и мне,

Значит, будет у нас разговор

О Березове. И о весне.



Я спрошу, как сосна там живет

У моста? Не согнули ль ветра?

Возле наших осевших ворот

Собирается, нет детвора?



Часто ль ходит теперь теплоход?

Как хочу я услышать гудок!..

И когда пронесло нынче лед,

Огород посадили ли в срок!?



А в жару хорошо у реки!

Как дурманит черемухи цвет!

Погорюем: ушли старики,

И без них потемнел белый свет.



Вспомним каждого — были мудры.

Все ушли, недожив, недопев…

А дома им так же верны

И стоят вместо них, почернев…

…«Из Березова я» — мой пароль.





ФЁДОР СЕЛИВАНОВ





Селиванов Федор Андреевич родился 30 июня 1928 года в селе Алтат Бирилюсского района Красноярского края. Окончил Томский государственный университет в 1952 году. После окончания университета работал учителем, а потом и завучем Томской средней школы № 1. После аспирантуры начал работать в Томском университете. Защитил кандидатскую диссертацию на тему «Сущность морали и специфика этических качеств». В Тюмени с 1966 года. В 1971 году защитил докторскую диссертацию по философии «Исследование общего в заблуждениях». Автор трудов по теории познания, общетеоретическим проблемам этики. Доктор философских наук, профессор. Был руководителем молодежного клуба «Современник», дискуссионного клуба «Разум».

Литературно-публицистическая деятельность составляла важную часть его работы. Он выступал со статьями в «Литературной газете», «Комсомольской правде», местной периодике. В институте культуры много лет руководил литературным клубом. В 2000 году издал книгу «Рассказы о философах». В 2001 году вышла книга рассказов «Миф о флейтистке». Автор ряда других научных и художественных книг.

Член Союза писателей России с 2003 года. Заслуженный деятель науки РФ (1995). Награжден орденом Трудового Красного Знамени (1981) и тремя медалями. Живёт в Тюмени.





МИФ О ФЛЕЙТИСТКЕ


В тот день утро было необыкновенно радостным. Не часто увидишь такое веселое солнце. Казалось, что этому есть только одно объяснение: где-то невдалеке шествует в сопровождении прекрасных муз лучезарный бог Аполлон.

Алкилох шел не спеша берегом моря в имение старого друга ещё со времен войны во Фракии Лекама, с которым не виделся десять лет. Волны прибоя мирно и ритмично ударялись о прибрежные скалы. В голове поэта начал складываться пеан — гимн в честь покровителя поэтов и музыкантов.

Дом стоял в саду. Культуру садоводства греки заимствовали у персов. У бойкого фонтанчика играла на флейте девушка в коротком льняном хитоне. На траву за ненадобностью брошен плащ из шерсти — хламида. На нем виднелся набор флейт: коротких и длинных. Среди них выделялась сиринга — соединение нескольких трубочек. Вот на такой играл сам Пан, бог пастухов.

Алкилох заслушался — так искусно и самозабвенно вела мелодию флейтистка. Он залюбовался ею: невысокая, большеглазая, с распущенными черными волосами. Под тонким хитоном четких очертаний упругая девичья грудь, приподнимающая одежду.

- Какие стройные ноги у девушки, — подумал Алкилох.

И с досады поморщился:

- «Стройные»! — какое затасканное, неоригинальное слово… Никакой поэзии. О таких ножках должны слагаться стихи: ведь я не видел прекраснее их.

Алкилох получил известность как лирический поэт в зрелом возрасте. Его именем названа строфа, ценимая современниками. В ней уменьшалось количество слогов от стиха (строчки) к стиху. Сын рабыни и аристократа, он знал и простые, и возвышенные чувства, воспевал природу и любовь. И вот оказался в тупике, не может найти звучные слова для описания девушки, играющей на флейте.

И вдруг ему вспомнилась молоденькая белая кобылка из небольшого табуна, доставшегося по наследству. Она не способна была спокойно щипать траву на лугу: резвилась, носилась взад и вперед, придумывала себе игры. Любила, разбежавшись, внезапно остановиться, упёршись передними ногами в грунт. Тонкие у копыт, четкого рисунка, они изящно утолщались у колен.

Алкилоху показалось, что он разгадал тайну красоты ножек флейтистки, сравнив их с ногами кобылки. От колен у девушек начинается не менее прекрасная часть ног: линии плавны, приятны. Никаких впадин на бедрах. Поэт подумал, что ноги флейтистки выше колен похожи на изящную подставку вазы лутрофор, отличающуюся от других высотой и привозимой из Коринфа, который славился процветающими ремеслами и торговлей.

Алкилох знал, что у Лекама есть дочь, но никогда её не видел.

- Это она, — понял он.

Поэт не мог не влюбиться во флейтистку. Все бы хорошо, но она юная красавица, а он пожилой мужчина со шрамом на правой стороне лица у губ. В сражении с фракийцами получил удар мечом по лицу — отметина осталась на всю жизнь. Волосы седеют, образовались залысины.

Алкилох не использовал колесницу для поездки в имение Лекама, а ходил пешком. Ему нравились прогулки, ожидания встреч с Никой. Благо, от Афин до моря всего пять километров. Девушка знала некоторые стихи Алкилоха. Теперь же она завороженно слушала поэта, сочинила музыку на пеан в честь Аполлона. Чтение стихов, игра на флейте, беседы длились часами. Ника относилась к гостю весьма благосклонно и почтительно.

Но поэтам свойственно самообольщаться. Алкилох однажды отправился с старому другу просить отдать ему Нику в жены. Лекам сурово посмотрел на него и спросил:

- Ты в трезвом уме? И в твердой памяти? Тебе сколько лет? А Нике идет всего восемнадцатый годочек. Ты хочешь погубить её? Я никогда не отдам тебе дочь!

- Никогда?

- Никогда!

- Ты ошибаешься!

На следующий день на холме муз — Мусейоне — он прочёл собравшимся друзьям и просто знакомым новое стихотворение, написанное ямбическим размером: за коротким слогом следовал всякий раз длинный, что придавало стихам бойкость и энергичность. Стихотворение шутливо-язвительное, в нём высмеивался Лекам. Он узнал о насмешках и вместо ожидаемого извинения за отказ вообще запретил шутнику появляться в его доме. А что Ника? А Ника молчала.

Что ещё можно сделать, чтобы завоевать самую совершенную деву на свете? Раздавленный поворотом событий, Алкилох решил обратиться за помощью к самому Аполлону. Он поспешил в Дельфы, святилище бога искусств в Фикиде, и там произнес речь:

— Ты, Аполлон, знаешь мой пеан в твою честь. Тебе известно, как я боготворю тебя. Я расскажу тебе о своей безумной любви. Когда её — Нику, дочь Лекама — я увидел в первый раз, было такое светлое утро, что мне показалось: ещё миг и ты появишься в окружении своих прелестных муз. Девушка играла на флейте, да так, что я задрожал от восторга. Пойми, я влюбился страстно. Прошу: верни мне молодость и красоту. Я приду к ней, и она воскликнет удивленно: «О!» Молю тебя, во имя великой любви верни мне молодость и красоту!

И свершилось! Ника воскликнула «О!», Лекам ничего не сказал против союза молодых людей. Поэт и флейтистка не могли насмотреться друг на друга. Ночи наполнены восторгами. Ах, какими были счастливыми дни! Они ходили вместе, взявшись за руки, боясь расстаться хотя бы на мгновенье. Они беспрестанно целовались; казалось, так будет вечно.

Поэт в молодости не был поэтом, особыми запросами не выделялся, в нём ни в детстве, ни в юности не звучала тогда музыка небесных сфер. Крепкий парень, беззаботный, довольный собой, он не хотел слушать музыку, вести умные беседы. Когда Ника брала в руки сирингу и начинала играть, возлюбленный уходил подальше.

С самого начала у Ники с ним была сладкая телесная близость и оказалось, что только она и была. Потребность в ней быстро иссякла, осталась одна пустота.

Чаще стали приходить в голову девушки стихи Алкилоха. Она вспоминала беседы, которые они вели в таблинии, обеды в триклинии. А как он слушал её музыку! Словом, Ника затосковала по прежнему Алкилоху. Ей не хватало душевной близости, внимательного и ласкового взгляда поэта.

И вот она в Дельфах и обращается к Аполлону, рыдая:

— Верни Алкилоха в прежнее состояние! Я буду любить его таким, каким он был: умным, талантливым, интересным, нежным, душевным, любящим безумно меня…

Ника стояла на коленях. А Аполлон внимал ей. Потом задумался.





ВИКТОР КОРОБЕЙНИКОВ





Коробейников Виктор Семенович родился 15 сентября 1932 года в г. Новокузнецке. В 1957 году окончил Свердловский сельскохозяйственный институт. После окончания вуза работал в Ялуторовском районе. С 1961 года — главный инженер Тюменского областного объединения совхозов, после до 1995 года — на руководящих должностях в управлении Тюменского сельского хозяйства. Издал два сборника стихотворений — «Самое великое наслаждение» (1995) и «Осенний ветер» (1998). Автор прозаических книг «Необратимость счастья» (2002) и «Испытание властью» (2006).

Награждён двумя орденами и медалями. Заслуженный работник сельского хозяйства РСФСР.

Член Союза писателей России с 2004 года. Живёт в Тюмени.





КОМАНДИР ШТРАФНОЙ РОТЫ


Наверное, нет на свете ничего более грустного и умиротворяющего чем старое деревенское кладбище ранней весной. Летняя жизнь ещё не обозначилась, а вечность заполнила скорбным молчанием и запахом прелой прошлогодней растительности весь этот припавший к речке, пригорюнившийся сосновый бор.

Когда-то собирались мы — родственники — сюда в один день по сговору со всех сторон страны, а теперь по несостоятельности приезжаем к отцовской могиле поодиночке с какой-нибудь оказией. Вот и в этот раз через много лет я с попутной машиной добрался в родной поселок и пришел на погост.

На одном из скромных памятников, стоящем над плохо ухоженной могилой, я вдруг увидел выцветшую фотографию, вид которой заставил меня остановиться. Эти веселые, честные глаза, необъяснимо обаятельная улыбка были мне очень знакомы. Память молниеносно вернула меня на несколько десятилетий назад, ко времени встреч с этим необычным человеком.

Он появился в поселке года через три после окончания войны. Высокий, крепкий, красивый, всегда в гимнастерке, брюках-галифе и хромовых блестящих сапогах. Когда он надевал свой парадный офицерский китель, прохожие не могли оторвать от него глаз — вся грудь его была увешана орденами. При знакомстве он представлял себя полностью и официально «Вшивков Василий Борисович», чем приводил селян в немалое смущение. У него была необычная для наших мест семья: жена — молодая, пышнотелая узбечка и двое детей — мальчик и девочка, которые не унаследовали от отца ни одной русской черты. Они были смуглы, черноголовы и черноглазы, как мать. Мы жили в соседстве, и, несмотря на значительную разницу в возрасте, я больше, чем другие парни, имел возможность общаться с этим фронтовиком. Когда стало известно, что он был командиром штрафной роты, многие пытались узнать подробности его боевой жизни, но получали в ответ шутки или молчание. Однако мне иногда удавалось услышать его краткие рассказы во время редких деревенских застолий, где собирались несколько соседей-фронтовиков и солдатских вдов. Говорил он кратко, негромко, как бы стесняясь или боясь осуждения.

— Принял я роту после тяжелых боев, когда от нее одно название осталось. Поступила команда получать пополнение. Взял я двух автоматчиков и прибыл на станцию, а там грузовой эшелон и охрана с пулеметами и собаками. Отсчитали мне три вагона — «забирай». Двери откатили — вылазит пополнение. Показалось мне, что достались в тот раз одни урки. Кое-как собрали их в колонну и двинулись вперед. Вижу, один бритоголовый что-то все крутится и вроде как команды другим подает. Отошли километра два, и отряд наш стал рассыпаться. Одни отстают, другие в стороны отходят. Сколько ни кричу — никто не слушает. Автоматчики мои заволновались. На меня оглядываются. Этот плешивый почувствовал смену обстановки и, сдирая рубаху, заорал:

- Кореша, их всего трое. Берем у них оружие — и айда в поле! Тама разберемся.

На этом месте Василий Борисович обычно опускал голову к столу, лопатки его оттопыривали на спине гимнастерку, и он некоторое время молчал, справляясь с волнением. Затем, заглядывая каждому слушателю в глаза, хлопнув ладонью по столу, произносил хрипловато, как бы подводя итог:

- Вот ведь гад какой! А?

Окончание этого события он излагал как бы с сожалением. Говорил как о неизбежной беде, опустив глаза в стол. Слова звучали приглушенно и бесстрастно, как горестное признание.

- Вижу: дело швах. Нас перебьют и сами разбегутся. Кинулся я к нему, он на меня. Такой бугай наглый, лет под пятьдесят, а мне только-только 22 исполнилось. Закипело все во мне от обиды. Нет никакого страха, одна обида и злость.

Он коротко вздохнул, вяло махнул рукой, как бы отгоняя назойливую муху, и закончил:

- Выстрелил я ему прямо в лоб и бегом мимо него в самую середину толпы. Гранату выхватил и кричу: «Я, Вшивков Василий Борисович, всех перебью, жизни не пожалею, но будет по-моему. Равняйсь! Смирно!».

Держу гранату над головой и шагаю вдоль строя. Сразу все притихли, двинулись дальше. Так и дошли до расположения части, а там уже охрана нас встретила.

Иногда кто-то из слушателей, неуверенно разрывая установившуюся за столом тишину, спрашивал:

- А еще-то приходилось стрелять? Или как?

Василий Борисович в таких случаях осматривал интересующегося несколько обиженно, даже с упреком, и отвечал как-то двусмысленно, вроде того, что «война это тебе не игра». После этого обычно вставал и, выйдя на крыльцо, закуривал «Беломор». Когда он возвращался, за столом опять воцарялась тишина, и снова спокойно звучал его голос:

- Как воевали? Известное дело — штрафная рота, всю дорогу то на заслон, то на прорыв. В наступлении до победы, в обороне — до конца. Два случая было, когда немцы в наши окопы врывались. Оно ведь как? Наступающие сначала приближаются перебежками, а метров за 50 — вперед броском. И все время палят. Добегает немец до нашего окопа, а патронов у него уже в автомате нет. И нам некогда с пулеметами ворочаться. Вот тебе и рукопашная! Страшное это дело. Каждый как во сне. В себя приходишь только после схватки, а тут уже вторая волна немцев наступает. Бывало, что и убитых из окопа вынести некогда. Так по ним и бегать приходилось.

- Господи, страсти-то какие, — крестились бабы, а бывшие солдаты подтверждающе кивали головами.

Дисциплина какая была? В бою все как один. Опасность сближает. А так — всякое бывало. Некоторые не подчинялись сначала. Бывало и хуже. Один раз сижу на дереве с биноклем, сверяю карту с местностью. Знаю, что скоро идти в наступление. Вдруг из нашего же окопа очередь из ручного пулемета прямо по мне. Еле успел спрыгнуть вниз.

Одна из слушательниц глухо ахнула.

- Да кто же это, подлец такой?

Василий Борисович бросил на нее

быстрый взгляд и улыбнулся своей приятной улыбкой снисходительно и добродушно.

- Нашли этого стрелка быстро. Смотрю — совсем пацан. Дрожит и слезы на глазах. Кто-то, думаю, заставил его. Наверное, уголовники запугали. Я ему говорю:

- Что же ты так безобразно стреляешь? С полсотни метров не попал. Так нельзя… В наступление рядом со мной пойдешь, и чтобы мне стрелять как положено. Без промаха!

Рассказчик бросил в рот папиросу, склонившись над спичкой, прикурил, из всех сил затянулся и вновь заговорил, одновременно выпуская дым:

- Ранило его в этом бою. Тяжело. В живот. Несут его на плащ-палатке, а он плачет и смеется: «Командир! Я теперь свободный. Больше не штрафной…».

- Каждый знал, что искупить вину можно только своей кровью или гибелью. Какова вина, неважно, — цена для всех одна.

Чаще всего рассказ прерывался неожиданно. Василий Борисович смолкал, долго смотрел в одну точку, потом, как бы очнувшись, вставал и уходил в школьное общежитие со словами: «Ладно… Пойду в свой «гарнизон».

Вспомнился мне и доверительный разговор его жены с моей матерью:

- После войны Васю назначили комендантом одного маленького городка в Германии, а я у него переводчицей служила. Там мы и поженились… Добрый он очень и доверчивый. Думает, все кругом такие же, как он, — искренние. Когда комендантом стал, хотел всем помочь. Бывало, придет военный и говорит, что он летчик, который бомбил город при наступлении нашей пехоты. Василий весь загорится.

- Спасибо, друг, ты нас крепко поддержал с воздуха.

И пишет на склад, чтобы выдали герою-летчику костюмной ткани. То одежду даст, то продуктов. Потом оказывалось, что всем этим на толкучке торгуют бессовестные люди.

С трибуналом местным тоже дело не пошло. Иногда возьмёт солдат на развалинах какую-нибудь одежду или часы, или аккордеон. Бывало, что и патефон старый. Его судить — за «мародерство», а Василий опять бежит:

- Вы что? Боевого воина за тряпку расстреливать? Так нельзя… Я с ним поговорю, он больше не будет. Сами-то, небось, и фронта не нюхали, все по судам командуете.

Прямота эта многим не нравилась… В общем, полгода всего и поработал он, а потом другого прислали. Нас перевели в воинскую часть, но и там он не ужился. Однажды ожидали какого-то генерала, готовились к парадному построению, и старшина разбудил роту раньше времени. Вася, когда узнал, что его солдаты недоспали, накинулся на старшину:

- Ты что творишь, кукурузная твоя харя? Разве можно у солдата полчаса сна отбирать? Это святое время отдыха, а ты его украл. Все! Больше я с тобой не служу. Я тебя отстраняю!

Женщина помолчала, опустив голову, а когда подняла глаза, на лице блуждала грустная улыбка, и она закончила рассказ:

- А вышло все наоборот, Васю отстранили, а старшина остался. Хорошо, что сюда устроился в профтехучилище военруком. Все-таки он вроде как командир. Ему всегда о ком-то заботиться нужно. О себе он и не думает никогда. Не напомни ему, он про еду забудет — все бы только с учащимися занимался.

Воспоминания мои были прерваны звуком тихих шагов. Оглянувшись, я увидел рядом с собой старую женщину. Худое лицо с тусклыми глазами, поношенная, старомодная одежда говорили о её трудной, неблагополучной жизни и слабом здоровье. Она заговорила со мной первая глухим, бесцветным голосом.

- Я тут живу рядом. Смотрю — человек стоит долго одинешенек. Кто, думаю, такой? К кому пришел?

Представившись, я спросил ее, не знает ли она, когда и как скончался Василий Борисович.

- Как не знать. Я вместе с ним в училище работала. Воспитателем. Он всё меня сестренкой звал, потому что я тоже всю войну на фронте санитаркой была. Погиб он, голубчик наш, нежданно и негаданно. — И она, часто замолкая, чтобы с трудом передохнуть своей слабой грудью, поведала мне следующее:

- Однажды на железной дороге охранники вагонов разодрались с нашей милицией. Не поделили что-то, а те и другие с оружием. И учинили перестрелку. Василий Борисович, когда услышал это, и говорит:

- Вот глупые. Сами себя перестреляют и невинные могут пострадать. Так нельзя… — Да и помчался туда. Он спрыгнул прямо в середину стрелявших с крыши вагона.

- А ну! Встать всем по форме. С вами говорит Вшивков Василий Борисович! И не вздумайте сопротивляться. Всем сдать оружие!

Он подходил к каждому, выхватывал из рук карабины и ставил их к вагону. Затем сгреб нарушителей в кучу и гаркнул так весело и командно, как умел это делать только он один:

- Прямо! Шагом марш!

Необычная колонна двинулась к зданию небольшого вокзала, где засела группа стрелков железнодорожной милиции. Когда половина пути была уже пройдена, с их стороны вдруг прогремел выстрел. Кто-то из стрелков, не разобравшись в ситуации, неожиданно спустил курок. Василий Борисович остановился и схватился за грудь. Между пальцев брызнула кровь. Он посмотрел на ладонь и удивленно произнес:

- Вот тебе и раз!

Конвоируемые обернулись к нему и тоже остановились.

- А ну, грешники, не крути башками. Вперед смотри!

И он вновь зашагал к вокзалу. Ему было тяжело, и арестованные поддерживали теперь его со всех сторон. Шагов через десять он упал, потеряв сознание. Он метался без памяти ещё несколько минут в здании вокзала, куда его перенесли. В последний раз, поднявшись на локтях, он крикнул в бесконечность:

- Знаменосец, вперед! Рота, в атаку! За мной!

Это были его последние слова. Закончив рассказ, женщина молчала. Тишина вновь сковала все вокруг, и только весенняя капель булькала в лужу, как редкие мужские слезы.





СЕРГЕЙ ГОРБУНОВ





Горбунов Сергей Герасимович родился 7 мая 1956 года в г. Тюмени. После окончания школы начал работать осветителем на тюменском телецентре. Тогда же стал заниматься в литературном объединении при газете «Тюменская правда». В 1975 году был призван в армию, службу проходил в железнодорожных войсках на строительстве Байкало-Амурской магистрали. Там же продолжал заниматься в литобъединении «Багульник». Впервые опубликовался в дальневосточных газетах и коллективных сборниках «Трудные километры» и «Клич магистрали». В 1977–1980 гг. учился на филологическом факультете Тюменского госуниверситета. После этого был на разных работах, в том числе оператором перевозки почты в одном из почтовых отделений, формовщиком и ремонтником на аккумуляторном заводе, корреспондентом многотиражной газеты «Тюменский строитель», литсотрудником газеты «Тюмень литературная».

В 1982 году подборка стихов С. Горбунова была опубликована в коллективном сборнике «Самотлор». Принимал участие в нескольких областных семинарах молодых литераторов, в 1994 году был участником Всероссийского семинара. В 1995 году издал книгу стихов «Доближней звезды». Публиковался в альманахе «Врата Сибири» и коллективных сборниках. В 2004 году вышел сборник «Стихи».

Член Союза писателей России с 2007 года. Живет в Тюмени.





ПО ВЕЛИЖАНСКОМУ ТРАКТУ



(июль)


Здесь, на гривах тарманских болот,

В море трав и растительных дудок

Одинокая птица поёт,

Значит, кто-то её ещё любит.

И полдневное солнце печёт,

И томится земля, на которой,

Укрываясь от взоров, течёт

Кровь Природы в цветке Белозора.

Здесь зверьё осторожно шуршит,

Проходя через чёрные дыры,

И берёза, нагнувшись, дрожит,

Пробиваясь сквозь плёнку эфира…





* * *


Ну, а пока я знаю, что пока

Смерть не уступит жизни ни мгновенья.

И сколько хочешь: влево или вправо,

На Север и на Юг ворочай смыслы

Теченья декабря не переплыть,

Чтобы в стремнине лета оказаться.

…Я испытаю все первопричины,

И ловлю звёзд сетями сновидений,

И почву прагматической эпохи

От Дома Обороны до Москвы.

Да здравствует зарплата фантазёра

И «вещь в себе» (покуда время терпит)

Строка, что поворачивает горы,

И душу выворачивает мне.





* * *


Собирать слова по свету

И ловить во сне Жар-птицу:

Это глупо — быть поэтом,

Если не дано родиться,

Чтоб стрелять из пушки медной

В воробьев на поле Арском,

И верхом лететь на ведьме…

Сам в золе — с печатью царской.

…А потом послать всё в баню.

Животом упасть на травы.

И из собственных страданий

И падений выплесть славу.





ЗАСТЫВШЕЕ ВРЕМЯ



(факт XX века)


Рассказывала мама как-то раз:

В один из дней 38-го года

Пришла её учительница в класс

И объявила: «Блюхер — враг народа».

Портрет героя дети отыскали

В учебниках истории, грозя,

Подоставали перья из пеналов

И выкололи маршалу глаза.

И страшное по воздуху поплыло,

И тёмное, похожее на тень.

И показалось — время вдруг застыло,

И холодом повеяло от стен.

А за окном пригнул деревья ветер,

Ударил в раму и разбил стекло.

И на мгновенье в классе все ослепли,

Но дождь пошёл…

И время потекло.





ПУТЕВОЕ № 2


Хочу не спать, но спится даже

Тогда, когда не хочешь спать.

Однообразные пейзажи

Меня решили доконать.

Однообразное качанье

вагона: будто в гамаке;

Однообразное молчанье

Моих соседей по купе.



Однообразное читаю,

Однообразно день бежит,

И ложечка в стакане с чаем

Однообразно дребезжит.

Нет разницы в муке и муке,

Когда душе ничто не в масть,

Дай, Господи, от смертной скуки

Мне с верхней полки не упасть



И слезешь с «неба» для забавы,

Чтоб до конца не умереть

На слева Родину и справа

В холодный тамбур поглазеть.

И убедиться в этом лично,

Что вдоль оси, где я качусь,

Края родные симметричны:

Что слева — Русь, и справа — Русь.



Одна — и в близости, и в далях,

От основанья и до крыш,

А на различие в деталях

Вниманье вряд ли обратишь.



Здесь соблюдён порядок свыше,

И ничему здесь не пропасть.

Здесь дождь в полях законы пишет,

И у ворон — большая власть…





ГЕННАДИЙ КУЦЕВ





Куцев (лит. псевдоним — Шафранов-Куцев) Геннадий Филиппович родился 17 сентября 1938 года на станции Ушумун Амурской области. В 1961 году окончил Иркутский сельскохозяйственный институт. Работал главным агрономом колхоза, первым секретарём Иркутского обкома комсомола, ответорганизатором ЦК ВЛКСМ. После окончания в 1969 году аспирантуры — на преподавательской работе в ряде вузов. В 1979 году защитил докторскую диссертацию по философии. Профессор. В 1981 году назначен ректором Тюменского университета. В 1987–1991 годах был заместителем министра высшего образования РСФСР. В 1992 году снова избран ректором Тюменского университета, с 2007 года — президент университета. Избирался депутатом Тюменской областной Думы. Почётный гражданин города Тюмени. Награждён орденом «За заслуги перед Отечеством» IV степени, медалями. Заслуженный деятель науки РФ.

Первая книга «Молодёжь и молодые города» вышла в 1977 году. Автор книг по социологии, научных и публицистических статей. В 2000 году издал книгу автобиографической прозы «Я сам торил свою тропу».

Член Союза писателей России с 2007 года. Живёт в г. Тюмени.





Я САМ ТОРИЛ СВОЮ ТРОПУ



(отрывок из книги)


Когда покорная моей воле память возвращает меня в Детство и я, расслабившись душой, всматриваюсь в родные лица тех, кто дал мне жизнь, научил ее премудростям, вывел на дорогу, вот тогда я непременно вспоминаю своего деда — Федора Корнеевича Шафранова.

Это был настоящий великорусский богатырь, могутный телом и духом, своевольный и мудрый мужик с золотыми крестьянскими руками. Они могли все: и землю пахать, и сани изладить, и печку сложить, и валенки свалять, и дом построить. Да чего только ни знал и ни умел мой дедуля!

Непокорный характер деда не смог смириться с новым, коллективным, укладом жизни, и в начале тридцатых годов дед перебрался в Уяр. Купил там дом с большим огородом, обзавелся коровенкой, все лето заготавливал грибы да ягоды, целебные травы и продавал все это на рынке, который по иронии судьбы тоже именовался колхозным.

В личном хозяйстве лошадь, понятно, держать было нельзя, а на себе много ли принесешь из леса. Но дедушка и здесь нашел выход — запрягал в телегу коровенку и не спеша добирался до своих заветных мест. Я быстро и крепко сдружился с дедом. Нередко он прихватывал с собой старшего внука, и это был для меня настоящий праздник.

Дед был в лесу как рыба в воде. Он разговаривал с деревьями, грибами и цветами. Мне иногда даже казалось, что те отвечали деду на только ему понятном лесном языке.

Завидев коричневатый боровик, бахромистый груздь либо другой гриб, дед не суетился, подходил неторопно, присев, приговаривал:

- Экой ты вымахал. Ядрен, брат, ядрен. И здоров, куда как здоров. Не боись, корешка твово не повредим… Вот так… Ну полезай, брат, в горбовик…

Как-то я, увидев большой яркий цветок, похожий на кисть распустившейся сирени, занес руку, чтобы сорвать красавца, да дед остановил, укоризненно сказав:

- Зачем ты его?.. За что?.. Он под снегом перезимовал. Вытянулся, расфуфырился, красоту набрал… Вишь, как он полянку украсил. Вон и пчелка к нему прилепилась, медок для нас собирает. А ты едва не сгубил экую красу… Нельзя так, Гена. Лес — наш брат. Тут всякий листик, каждая травинка жить хочет, и без нужды их трогать — грешно…

А сколько полезного узнал я от деда Федора о целебных свойствах лесных трав, кореньев и ягод! До сих пор корю себя за то, что не записывал его рассказы и советы…

Это Федору Корнеевичу обязан я безмерной влюбленностью в сибирскую тайгу, в живую природу. Дедушка пристрастил меня к грибной и ягодной охоте на всю жизнь, научил читать звериные да птичьи следы…

А какой рассказчик был Федор Корнеевич! Говорил неспешно, фразами короткими, но яркими и емкими. А времени у нас было немало. Целый день, бывало, добирались мы до заветного лесного уголка. Наскоро мастерили шалаш, накрывали его свежескошенной травой и принимались готовить незамысловатый ужин. Обычно варили кулеш: мучную похлебку, заправленную салом да полевым луком.

В ночном лесу темно, тихо и тревожно. Где-то прокричит сова. Треснет отживший сучок. Иногда налетевший невесть откуда ветерок взворошит верхушки деревьев, и те недовольно заворчат. Ночные голоса спящего леса пугают меня. Приметив это, дедушка говорит:

— Ты лесу-то не страшись. Лес — он добрый, приветливый, зазря никого не обидит. Но и обиды злому да неумному не простит… Вот как-то раз…

И заведет рассказ о каком-нибудь случае из своей большой и нелегкой жизни.

Хрустит, стреляет искрами костер, показывая нам то красные, то оранжевые, то желтые, то синие язычки пламени. Хрустит свежескошенной травой привязанная к телеге корова. Над лесной опушкой сонно мигают звезды. Напоенный ароматом смолы, хвои, сопревших под солнцем листьев, цветов и трав воздух пьянит, усыпляет. Вязкая сладкая дрема исподволь окутывает меня. Поддерживаемый дедушкой, я заползаю в шалаш и проваливаюсь в безмятежный, глубокий сон…

Ни прожитые годы, ни житейские трудности не выветрили из Федора Корнеевича крестьянского духа, не истончили в нем крестьянской жилки. Он был по-крестьянски рачительным, по-мужицки хитроватым.

Я долго не мог понять, отчего у дедушки такие толстенные штаны. Наконец сообразил: чтобы не тратиться на покупку новых портков, он нашивал и нашивал все новые заплаты на прохудившиеся места. На дырку — латка, на латку — заплатка. И стали его рабочие штаны многослойными.

Однажды с братом мы вытащили из- за печки небольшой сверток. Развернули и ахнули: деньги! И немалые.

- Эх ты, — укорил я деда. — Чего не поменял их в сорок седьмом?

- Побоялся в сберкассу сунуться: а ну прицепятся, откуда да почему…

- Ах, дед, дед… Сколько тысяч пропало…

- Пошто пропало, они и через десять лет в ходу будут: на них же сам Ленин пропечатан…

При всей скудости бытия Федор Корнеевич внукам к каждому новому учебному году из своего сундука отрезы на штанишки и рубашки выделял аккуратно.

Дедушка раз за разом показывал мне все новые и новые грибные и ягодные места. Его взрослые сыновья со своими семействами перебрались в яблочный совхоз под Алма-Атой, и он пестовал из меня своего наследника.

Уже потом, взрослея, я не единожды перебирал в памяти пережитое, вспоминал и деда, и родителей и, чем больше анализировал прошлое, чем пристальней всматривался в образы своих предков, тем тверже убеждался: гены сделали свое дело, передав мне взрывной, импульсивный характер, крестьянскую основательность и рачительность, неукротимую страсть к таежному бродяжничеству, неуемный азарт на грибных да ягодных полянах.

И когда я окончательно и осознанно причислил себя к шафрановской родове, то решил прибавить к своей фамилии по отцу еще одну — Шафранов. Пусть это будет данью признательности и благодарности тем, кто меня воспитал, закалил, вывел на дорогу жизни…





ВИТАЛИЙ ОГОРОДНИКОВ





Огородников Виталий Петрович родился 10 июля 1956 года в г. Тюмени. В 1978 году окончил Тюменский инженерно-строительный институт. Работал геодезистом в изыскательской партии треста «Тюменьавтодорога», с 1982 — в тресте «Оргтехстрой», с 2002 — в ООО «Сибстройтехнология».

Увлекается поэзией с детства. Занимался в литературном объединении при областной писательской организации. Впервые напечатался в 1999 году в газете «Тюмень литературная» (поэма «Родовое дерево».). После этого последовали публикации в газетах «Тюменские известия» и «Тюменская правда», подборки стихов в альманахах Тюмени, Ноябрьска, Сургута «На зелёном холме» (2001), «Врата Сибири» (2002), «Сибирские истоки» (2003), «Светоч» (2004). Тюменский издательский дом выпустил в 2005 году книгу его стихов «Кедровник».

Член Союза писателей с 2007 года. Живет в Тюмени.





БРЕЙГЕЛЬ


Картина присыпана свежим снежком

И солнечным ветром продута,

А это художник холщовым мешком

Тряхнул, а оттуда… оттуда…

Горшочки, щетина, куранты, резцы

(Вот вырезать, вот срисовать бы),

Охотники, барды, танцоры, слепцы,

Крестьянские пляски и свадьбы.

На этот, зимой загрунтованный наст,

Где всё, как и в жизни текуче,

Он высыпал улицы, парки, всех нас,

Ищите себя в этой куче.

Мы падали в хрупкий, искристый крахмал,

Фонтаны, аллеи — туда же.

А утренний город тонул и дремал,

И снег всё валил в Эрмитаже.





НА КОЛЫМСКОЙ


Езда по этой улице — полёт,

Я достаю до крыш с велосипеда,

Здесь патефон по-прежнему поёт,

Забыв, что вся пластинка спета.

Спета? Причудливая изморозь с окна

На кружевные скатерти комода,

В открытки, в фотографии сошла,

Хотя давным-давно другая мода.

Ещё живёт танцующий фарфор —

Два хрупких человечка неустанно

Сервант пузатый — склад хрустальных гор

Закручивают в непрерывном танго.

Дома осели, сгрудились дворы,

Им душно в этом сумраке свинцовом.

Но глубоки зарубки той поры —

Не спета песня, танец не станцован.





МУШКЕТЁРЫ


Не отступим из детства ни шагу,

Мы калачиков в нём не наелись.

Арматура четвёрка — на шпагу,

Кирзачи! Ах, какая вы прелесть!

В ход и броши идут, и накидки,

Только в них мы и стоим, и весим,

А консервная банка от кильки

Обязательно будет эфесом.

На груди полумесяц ли, крест ли,

А девиз остаётся поныне —

Не валяйся в велюровом кресле,

А вставай из карьерной полыни.

Жизнь давно уже мимо прошла бы

Без финта, без улыбки, без трюка,

Но сквозь дырочки батиной шляпы

Мы кудрявыми видим друг друга.

Да! Мы те же остались.

Мы — шкеты,

Наши годы назад прилетели,

В нас и шпаги живут, и мушкеты,

И плащей белокрылых метели.





* * *


Дождём заштрихован промокший перрон,

Покинутый сад наготы не стыдится,

И ночь в фиолетовой шляпе с пером

Заходит в вагон, у окошка садится.

И снова ресницы её тяжелы,

И вновь поцелуи её невесомы.

И уголь теней задымит от жары,

И всё позабудется: где мы и кто мы.





* * *


В Соляной переулок прокрался солёный туман,

Повисел на зенитках и пыль на орудиях вытер

И расстрелянным небом безжизненно сполз по домам,

И потёк по затихшему городу как проявитель.

Он затеплил в булыжнике памяти серый костёр,

И змеился по улочкам, вогнутым как по болоту.

Он садов очертанья неясные в небо растёр,

А на шлемах соборов слегка приглушил позолоту.

Он висел в чугуне паутины оград и перил,

И в мостах проявляя канаты скрипучих протезов,

Он на Чёрные русла себя осторожно пролил,

Обозначив сады и морщины каналов прорезав.

Он пролился везде. Да, он в каждую щёлку залез.

Все углы, все изгибы очерчивал резче и резче,

А с фасадов убрал современности глянец и блеск,

Обнажив червоточину выбоин, сколов и трещин.

Он по саду лучился, там были деревья больны,

А одежда на них до земли провисала намокнув,

И с деревьев посыпались дальние звуки войны,

И желтела листва, и желтели газеты на окнах.





* * *


Мы снова и рождались, и старели,

А Моцарт молод как в «Сороковой».

Он тот же — он смеётся над Сальери:

«Зачем ты умер? Видишь, я живой.

Антонио! Храни тебя от бед,

Как немота твои уста сковала?

Что ты застыл как кукла восковая?»

Но тишина дремучая в ответ.

Сальери мёртв, в забытой кипе нот

Он неподвижен, глух и нем,

а Моцарт экстравагантен, искромётен, молод —

Играет и смеётся, и… живёт!

Мы в этом свете лишь мелькнём

И растворяемся во мраке,

Где словно змеи под дождём

Блестят бродячие собаки…

Мы в этом свете лишь на миг

И потому жалеем слёзно,

Что мы — малы, а он — велик,

И отыскать себя так сложно.





УЛИЧНЫЙ ЭКСПРОМТ


Иногда сюжеты ищем

Средь словесной шелухи,

А на улице и нищий

Так и просится в стихи.

Он не просится. Он лезет.

И не как-нибудь, а весь —

С костылями, на протезе

Вот уже почти что влез.

Растолкал локтями скуку.

Целиком. Посторонись!

Лишь протянутую руку

Простирает со страниц.





НИКОЛАЙ ОЛЬКОВ





Родился 24 августа 1946 года в селе Афонькино Казанского района Тюменской области. После службы в армии начал работать литсотрудником в районной газете Казанского района, потом заведовал здесь отделом и был редактором. В 1971 году стал членом Союза журналистов. В 1976 году заочно окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Работал в периодических изданиях Северного Казахстана, Омской области и ряда районов юга Тюменской области. В 1982–1988 годах заведовал отделом культуры Бердюжского райисполкома. С 2004 года — частный предприниматель.

Выпустил несколько очерковых книг о современном селе и его людях. В 2004 году издал книгу повестей и рассказов «Ремезиное гнездышко». В том же году без обозначения автора вышла его небольшая лирическая повесть о любви «Крутые озерки». Книгу-исповедь «Признаюсь, что живу» издал в 2006 году. Отмечен областной журналистской премией имени Константина Лагунова в номинации «Публицист года».

Член Союза писателей России с 2007 года. Живёт с селе Бердюжье Тюменской области.





ЧЕРЕМУХИ ЦВЕТ



(рассказ)


Мне рассказал эту незатейливую, на первый взгляд, историю пожилой уже журналист, с которым мы оказались в одном доме отдыха в сезон, надо сказать, не самый лучший. Была зима, сильные февральские морозы. Мы заехали в один день, сразу сошлись, разница в возрасте как-то сама собой потерялась, потому что сосед мой оказался человеком довольно общительным и эмоциональным.

Он назвался Петром Петровичем, был среднего роста и средней же полноты, черты лица приятные, чуть поредевшие волосы зачесаны на косой пробор и всегда в полном порядке, чистые и спокойные. Выпить мой сосед в первый же день отказался, без затей объяснив, что «ему пая нет», чем ввел меня в крайнее смущение: я подумал, что он говорит о неучастии в приобретении бутылки коньяка. Заметив мое замешательство, Петр Петрович заливисто засмеялся, несколько раз сильно хлопнув в ладоши. Смеялся он примечательно, громко и от души, в самые пиковые моменты переходя даже на свист, у нас ещё будет много поводов для этого. Мне же он объяснил, что имеет в виду отведенную ему норму, «свой пай выпил давно», но против ничего не имеет, если я побалуюсь коньячком.

Раскрыв свою большую сумку, он вынул портативный компьютер и большой фотоаппарат, улыбнулся, развел руками:

— Думаю тут поработать, надо написать одну вещицу. Я ведь, брат, балуюсь письмом, не могу не писать. Правда, не предполагал, что окажусь с соседом, это меняет условия, придется выходить в холл.

- Нет-нет, вы работайте, я буду уходить.

- Куда? — весело спросил Петр Петрович. — Вы не сумеете мне угодить, вот уйдете, будете где-то маяться, а я ни строки не напишу, потому что настроения нет. И напротив, вы в комнате, а меня подперло, дрожь в руках. Уж лучше я застолблю место в холле, там замечательно, в углу за фикусом, уже присмотрел.

Он вставал удивительно рано, забирал свой компьютер и уходил, оставив меня досыпать, возвращался перед завтраком, хмурый, недовольный собой, ел без аппетита, потом снова прятался за своим фикусом. Только после ужина оставался в комнате, ложился на кровать и молча смотрел в потолок. Я не знал, как себя вести. Перемена с моим соседом случилась быстро и столь неожиданно, что подумалось, не заболел ли.

- Вы не спите, Петр Петрович?

- Нет. Слушаю вас.

- Не сочтите за любопытство: как сосед, я просто обязан спросить, что случилось? Вы сильно изменились, как только стали уходить работать.

Он помолчал.

- Видите ли, я пишу сложную для себя исповедь, чтобы в письме хоть сколько- нибудь соответствовать внутреннему состоянию, должен всякий раз вживаться, пытаться разум приблизить к душе.

Я выключил прикроватную лампу и затих. Петр Петрович ещё с полчаса лежал неподвижно, потом сел, посмотрел в мою сторону, глаза наши встретились.

- Вы тоже не спите? Знаете, я должен кому-то рассказать свою историю, которую пытаюсь писать. Есть несколько моментов, они смущают, не могу найти им места…

- Не знаю, друг мой, с чего начать свой рассказ, чтобы вам было все понятно. Я журналист, как вам известно, но уже лет пятнадцать пишу прозу, издаю книги, писатель, так сказать. Догадываюсь, что имя мое вам не знакомо, и не только потому, что вы из другой области. Тиражи книг по финансовым причинам ничтожно малы, и не только моих. Эти сволочи сделали все, чтобы народ довольствовался мерзкими детективами и откровенной пошлятиной. Впрочем, не об этом речь. Итак, год назад я по договоренности с одним журнальчиком готовил материал о большом сельскохозяйственном предприятии, жил там несколько дней, с руководителем и раньше были хорошо знакомы, а за это время и вовсе подружились. Его Иваном Егоровичем зовут. Он сам возил меня на производство, сам комментировал, замечательно проводили время. И вот приехали мы в маленькую деревню на вечернюю дойку, надо было заснять лучших доярок… Снял я доярок, их теперь операторами зовут, а они — молодежь, старых сейчас не держат, и вдвоем встанут, и втроем: сделай милость, увековечь! Нащелкал их, дела все закончил, вернулся домой. Да, следует вам знать, что мужчина я одинокий и уже давно, жена моя от меня ушла, правда, развод не оформляли.

Уже тогда начал много писать, а дело это, брат ты мой, одиночества требует, потому, если женщина у меня появлялась, то лишь на вечер. Дома скачал все отснятое в компьютер и стал отбирать снимки для обработки. И вдруг увидел ее.

Он задохнулся, отхлебнул чаю, я во все глаза наблюдал за рассказчиком. Его волнение передалось мне, мы оба молчали.

— Снимок, — он тихонько откашлялся, — снимок был групповой, три девушки, она в центре. Я увеличил лицо, и она прямо в душу мне заглянула. Наверно, преувеличиваю, но глаза её выразительны, в тот момент был поражен. А лицо! Поверьте, друг мой, я видел тысячи лиц на фото, мне хорошо известно, что может фотография. Она одного не может, даже современная цифровая, из обыденного сделать благородство. Деревенская девчонка, самая простая, как медный пятак, а лицо… пушкинского времени, барышня светлая. Продолжаю работать, и время от времени открываю файл, любуюсь портретом. Да… Понимаете, я никогда не был аскетом, и вино пил, и женщин любил, но чувства большого не испытывал, а тут вдруг затосковал. Гоню от себя мысли о ней, а они приходят, даже во сне. Кажется, чего бы проще, садись в машину и к ней, знакомься, наводи мосты. Но, надеюсь, вы понимаете мое смятение: девочка, девчонка совсем, а я сед, в два раза старше. Подумаю так, и вроде устыжусь, охлыну, только ненадолго, к тому времени в городской лаборатории большой портрет её сделал, положил в стол. Ничего не скажу, стыдился её, изредка достану, полюбуюсь и спрячу. Чего, кажется, прятаться, поставь на стол и смотри, ко мне в кабинет вообще никто не входит, ан, нет, стеснялся, её стеснялся. Журнал материал напечатал, Иван Егорович приглашает в гости, машину за мной прислал. Посидели за чаем, он тоже не пьет спиртного, а я никак не могу найти подхода, чтобы заговорить о той ферме и о той девушке, ведь даже имени её не знаю. Вы не поверите, это мистика какая-то, но ближе к вечеру хозяин предлагает съездить в ту самую деревеньку, мол, есть у него разговор к животноводам, да и автору, дескать, полезно пообщаться с героями своего очерка. Можете себе представить, что со мной творилось, хозяин даже поинтересовался, как себя чувствую. Приехали рановато, девушки только собираться начали, а я все на дверь посматриваю, и вдруг входит она. С морозца румяная, шаль сбросила, пальтишко повесила, прошла вперед, села. Я себя не помню, смотрю на нее: она — и уже вроде другая, голос звонкий, улыбка открытая, головку повернет — волосы скатятся на сторону. Я ведь её совсем тогда, при съемках, не заметил, по фотографии одну представлял, а тут она другая, живая, неожиданная. И вдруг моя героиня говорит, обращаясь к руководителю, что корреспондент снимал, а фотографий они пока не видят. Иван Егорович засмеялся и пообещал, что Петр Петрович непременно сделает фотографии и передаст их лично Марине Николаевне для всего коллектива. Конечно, он не мог знать о моих сердечных муках, потому что я даже сам себе в них боялся признаться, но, видно, был чей-то промысел, чтобы свести меня с этой девушкой хотя бы раз.

- Очень приличный повод! — обрадовался я.

- Верно, — мой рассказчик оживился. — Фотографии мне напечатали, они со мной в машине катались все время, и как-то в Тюмени в одной конторе встречаю Ивана Егоровича, напоминаю, что с его подачи я должником оказался и осторожно намекаю про Маришку: мол, поручили лично ей передать, а кто она такая — не знаю. Он хоть и крутой бизнесмен, но душу ещё не заложил, трогательно о ней говорил, что осталась она круглой сиротой с братиком на руках, бабушка помогла им вырасти. Девчонка техникум окончила, зоотехником стала, в институт заочный поступила, теперь брата доучивает в школе. Редкая по нынешним временам самостоятельность. Сказал, что домик у нее с голубыми наличниками, не ошибёшься, я на всякий случай предложил ему взять фотографии, а он смеется: «Вы обещали, вы и вручайте». Никаких намеков, так все простодушно. И я поехал. Был конец мая, кругом зелено, улочка её с одной стороны застроена, а напротив болотце, по весне наполнилось водой, что твой пруд, по бережку черемуха растет. Столь много ее, что белый от цвета весь берег, словно в снегу кусты. Подъехал к домику, из машины вышел, потерялся совсем, такая робость напала, как в юности, только и спасло, что она сама вышла. Улыбается беззаботной улыбкой, светится вся. Поздоровались, на скамейку сели, я фотографии достаю. Она недовольно губку вздернула: «Какая-то я тут непохожая, а тут смеюсь, будто пьяная». И говорит, говорит, что снимки на ферму унесет, что доярки над ней подшучивать будут, а я глаз от неё не отвожу, такая во мне жаль, такая боль загорелась. «Что же вы молчите? Я не люблю, когда молчат. Говорите!». А что говорить? Что одурел от девичьей свежести и простоты, что видеть её для меня уже радость и счастье? «Можно, я к вам ещё приеду?». «Приезжайте, — улыбается, — в любое время». Много ли мужчине надо? Только всего и сказала, а у меня сердце петухом поёт. Глупость, конечно, но случается. Ещё одна странность: действительно, не похожа Маринка на свою фотографию, это она правильно заметила, но я-то позднее объяснение получил от неё. «Вы, — говорит, — придумали меня, а я такая, какая есть». Вот как точно! Встаю со скамейки, прощаться пора. Про телефон спросил, опять разрешения спрашиваю, Маринка смеется: «Звоните, только меня трудно дома застать». «Можно, я веточку черемухи на память возьму?». Побежала, надломила бутончик, быстрым шагом идет через улицу — легкая, словно плывёт, а улыбка открытая, как будто рада она мне до невозможности. Как мне хотелось в тот миг обнять её с разбегу и зажать, затискать в осторожных руках! «Завянет, пока везёте, черемухи цвет — на одно мгновение». «Память о нашей встрече буду хранить». «Глупости это». «Так я приеду ещё?». «Приезжайте».

Рассказчик мой опять замолчал, долго сидел почти неподвижно, слегка потирая виски. Увлечённый этой историей, я ждал продолжения, ничем не мешая воспоминаниям. Наконец, Петр Петрович встал, прошёлся по комнате. Вьюга за окном стала стихать, фонарь на соседнем столбе перестал раскачиваться и бросать желтые блики на шторы.

— Вы ещё слишком молоды, чтобы понять состояние человека, впервые осознавшего свой возраст, не старость, а просто возникновение для него возрастного ценза. Наступает такое время, когда о любви вообще говорить неприлично, а о чувствах к молодой девушке… если она тебе в дочери годится… Но я себя знаю, столько в себе копался, что всякие движения души понимаю, к чему они ведут — догадываюсь. Должен признаться, что при всей своей эмоциональности влюблялся редко, обошёл меня создатель таким талантом. Или наказанием, не знаю, что лучше. А тут точно определил, что влюбился в эту девочку так страстно, как никогда до этого не случалось. Я же не юноша, отдавал себе отчет, что неладное творю. И затих, стиснул сердце и молчу, не звоню, не еду. Доложу вам, что самое тяжелое в жизни — собственное сердце в руках держать. Только недолго это продолжалось, набрал её телефон, голос услышал и не нашёл ничего другого, как попросить десять минут для встречи. Десять! А до неё ехать два часа. Стою на трассе у дорожки, что с фермы ведёт, одна женщина прошла, другая, я включу фары — нет, не Маришка. Долго стоял, потом набрал её телефон с мобильника, брат отвечает, что она на работе, что-то сломалось у них на ферме. Уже ближе к полночи с фермы к её домику подкатила машина, видимо, управляющий подвёз. Конечно, не стал беспокоить, на второй день звоню, повторяю просьбу, она беззаботно соглашается. «Только, — говорит, — не знаю, когда освобожусь». И опять стою на том же месте, всех встречаю и провожаю, опять не могу дождаться, к тому же телефон домашний не отвечает. Так огорчился, что на повороте скорость не рассчитал, за малым в кювет не слетел. Разжигаю себя, что и с фермы по другой дорожке ушла, и телефон выключила специально, два дня молчу, потом звоню, с ужасом жду ответа. А она, как ни в чем не бывало, поясняет, что уезжала в офис с отчетом, на ферме не была, а телефон не работает — так это часто бывает. Опять еду! Садится она в машину и смеётся радостно: по деревне слух прошел, что появился какой-то маньяк на легковушке, который женщин с фермы выслеживает. А управляющий ей понимающе подмигивает: «В ночь поломки ты одна из женщин на ферме была, машина весь вечер крутилась, я же видел, сколько он кругов по снегу нарезал, выходит, тебя и ждал». Ребенок, чистый ребенок, ей интересно, что все боятся, и только она одна знает истину. Понимаете, она сказала: «Я же знаю, чей это ухажер!». Стыдно сказать, но я принял было случайную реплику на свой счет. Конечно, сгоряча.

Петр Петрович тяжело вздохнул, опять походил по комнате. Воспоминания, как мне казалось, были ему приятны, он с болью и удовольствием переживал ещё раз уже бывшие свои чувства, возможно, тут же примерял устный свой рассказ к тому, что писал в углу за фикусом. Он включил чайник и опять заварил крепкий чай. Я молча наблюдал со своего места за этим немолодым уже человеком и невольно поражался огромной внутренней силе и красоте. Мы отвыкли от откровенных проявлений возвышенного, от чистых чувств, временами его рассказ казался мне повестью тургеневских времен, не будь в нём автомобилей, телефонов и прочего.

- На чем мы остановились? — отхлебнув чай, спросил сам себя Петр Петрович. — Да не стоит и говорить, с каким настроением ездил на эти свидания, состояние моё было столь высоко, что писал по десять страниц в сутки легко, без напряжения, сейчас перечитываю эти тексты и нахожу их вполне приличными. Только ничего не менялось в наших отношениях, я, честное слово, даже затрудняюсь определить, в качестве кого я при сем присутствовал, а уж точно не любовник. Совершенно! Говорили о пустяках, хотя заранее готовился к более серьезному разговору, но при ней все забывал или боялся, могу признать. Даже за руку её ни разу не взял.

- А она? Она же приходила на ваши встречи, в машину садилась. Ну, не просто же так?

- Вот на это не могу ответить, не знаю! Предполагать можно что угодно, в повести обязан буду найти объяснение, но в реальности не могу ничего сказать за нее, за Маринку. Одно только ясно, что корысти с её стороны никакой и быть не могло, она с первого разговора категорически отказалась от какой-либо материальной поддержки, даже подарки принимала с оговоркой, вполне достойно. И вот в ноябре она уезжает на сессию, мы встретились за два дня до отъезда, очень недолго поговорили, она махнула ручкой «До свидания» и ушла. Учёба на полтора месяца, предлагал купить ей мобильник, она отказалась, спросил разрешения приехать — «Не надо, очень много занятий».

Он опять надолго умолк, бессмысленно держа в руках чашку с остывшим чаем, я тоже молчал, понимая, что не имею права вмешиваться.

Ветер продолжал буйствовать, и тепло в нашей комнате спасало только расположение её с подветренной стороны, но плотные шторы беспокойно покачивались, вползая на подоконник и плавно скатываясь с него.

- Не утомил я вас рассказом? — неожиданно спросил Петр Петрович.

- Конечно, нет, но, если вам трудно вспоминать — не нужно, не тревожьте душу.

- Это вы напрасно, моей душе сейчас как раз и нужно это выплеснуть, слишком много на ней скопилось всего. Да… Когда началась реформаторская чехарда, я оказался без работы, русский человек доверчив, как ребенок, и раб ваш покорный за чистую монету принял болтовню о свободе, один материал опубликовал «не к месту», второй. Там и критики особой не было, я сельские районы хорошо знал, видел, куда их заводят перемены, вот и излил душу в нескольких очерках. Два напечатал, остальные вернули вместе с трудовой книжкой. Сильно обидно было, уехал в деревню, купил домик, два магазина арендовал и начал торговать. Противное, мерзкое это дело, но у меня много знакомых на оптовых базах, я уже при капитализме продукты закупал по социалистическим ценам, была такая ситуация года полтора. Дела мои круто пошли, цены низкие, а доход приличный, потому что закупал удачно. И вот однажды километров сто преследовала меня паршивая иномарка, я на «девятке» ухожу, они пытаются обойти, знаки подают. Останавливаться нельзя, у меня полный дипломат денег, расчет везу на фирму. В общем, ушел, но страх появился, обратился к начальнику милиции, у нас хорошие были отношения, он мне «Макарова» организовал. Я у него в тире пострелял, до этого пистолета в руках не держал, конечно, сплошное «молоко» на мишенях, а он меня успокаивает: «Ничего, когда бандиты прижмут, не промажешь». Не стал ему говорить, что в живого человека не смогу выстрелить, я и курицы в жизни не зарубил. Торговлю скоро бросил, но пистолет остался, начальник тот большим человеком в органах стал, всякий раз мне разрешение продлевал.

Вот пистолет этот и сыграл роковую роль. Я с возрастом хандрить научился, такая тоска порой накатит — хоть в петлю. Обратился к докторам, депрессия, говорят, надо лечить нормальным образом жизни. Работал много, писал по ночам, даже засыпал за компьютером. В ноябре издал большую книгу, её не поняли, не приняли, в писательской организации обхамили, почти ничего не продал. Такая дичь! Зол был на весь белый свет, в тоску впал. И Маринки нет, звоню — тишина.

- А брат? Он же оставался дома.

- Конечно, но — тишина, как будто нет никого. Знаете, как бывает, пришла беда — открывай ворота, одно к одному. Две недели из дома не выходил, ко мне никто не ходит и не звонит. И тут я про пистолет вспомнил. Вынул его из сейфа, смазку протер, чакнул вхолостую, положил на стол. Вам может показаться странным, друг мой, да и я немало тому удивился: совершенно спокоен! Даже руки не дрожат. Тут же обоймы с патронами, а мне и надо всего один. Вот решение, вот выход! Как говорил мой покойный отец, «плакущих по мне немного», родных никого, а кто и есть, так не роднимся по разным причинам, возможно, и я виноват. Представьте себе, внутренне готов. И тут она.

- Приехала! — вырвалось у меня.

- Нет. Портретик тот в открытом ящике стола. Зачем полез — не помню, а взгляд у неё острый, осуждающий, прямо материнский взгляд, и улыбка лукавая на губах. Сгрохотал ящиком, избежал взгляда, а сам уже другой, куда решимость подевалась, убрал оружие, охватил голову, плачу. Над чем плачу? Да над собой, над жизнью своей никудышной, над скорой расправой. Жалко, видите ли, себя стало. Нажал две цифры на телефоне, электронная барышня сообщает, что сегодня 31 декабря. Год кончается, а я и не знаю, счёт потерял. И вмиг у меня все перевернулось. В новогоднюю ночь всякие чудеса случаются, будь что будет, но Марину Николаевну, Маришку, как звал её для себя, увижу.

Без предупреждения, без телефонного звонка еду в деревню, пробираюсь по сугробам к домику заветному, свет во всех окнах, выхожу из машины, набираю на мобильнике номер, отвечает женский голос, но не ее. Успел подумать, что кто-то из подруг праздновать пришёл, поздравляю с наступающим, прошу пригласить Марину Николаевну. И слышу: «Она тут больше не живет». «А где она живет?». «Не знаю». «Простите, но вы её квартиру занимали, неужели не знаете, куда она уехала и почему?!». «Не знаю, потому что нам квартиру от производства дали, я на её месте зоотехником, мы из Казахстана приехали». Вот и всё.

- Но вы её нашли?

- Зачем? Мне кажется, судьба специально так нас развела, чтобы меня не загонять в угол, не было у неё другого выхода. Смотрите, как славно все разрешилось, никаких разочаровывающих объяснений, никаких трагедий.

Незавершенность, незаконченность развития сюжета всегда была одним из ловких приемов в литературе, почему бы ей не быть таковой в жизни?





АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ




Еремей АЙПИН

Евгений АНАНЬЕВ

Маргарита АНИСИМКОВА

Юрий АФАНАСЬЕВ

Юрий БАСКОВ

Евгений ВДОВЕНКО

Анатолий ВАСИЛЬЕВ

Владимир ВОЛКОВЕЦ

Альфред ГОЛЬД

Сергей ГОРБУНОВ

Николай ДАНИЛОВ

Николай ДЕНИСОВ

Олег ДРЕБЕЗГОВ

Василий ЕЛОВСКИХ

Иван ЕРМАКОВ

Юрий ЕРМОЛЕНКО

Людмила ЕФРЕМОВА

Любовь ЗАВОРОТЧЕВА

Аркадий ЗАХАРОВ

Виктор ЗАХАРЧЕНКО

Нина ЗИНЧЕНКО

Борис ЗУЙКОВ

Иван ИСТОМИН

Борис КОЖУХОВ

Александр КОЗЛОВСКИЙ

Борис КОМАРОВ

Николай КОНЯЕВ

Анна КОНЬКОВА

Виктор КОРОБЕЙНИКОВ

Валерий КОТОВ

Александр КРАВЦОВ

Геннадий КУЦЕВ

Константин ЛАГУНОВ

Леонид ЛАПЦУЙ

Михаил ЛЕСНОЙ

Станислав ЛОМАКИН

Раиса ЛЫКОСОВА

Станислав МАЛЬЦЕВ

Сергей МАРТОВСКИЙ

Валерий МАРТЫНОВ

Габдель МАХМУТ

Юрий МЕШКОВ

Александр МИЩЕНКО

Анатолий МОЛОКАНОВ

Юрий НАДТОЧИЙ

Анна НЕРКАГИ

Леонид НЕТРЕБО

Владимир НЕЧВОЛОДА

Владислав НИКОЛАЕВ

Виталий ОГОРОДНИКОВ

Николай ОЛЬКОВ

Анатолий ОМЕЛЬЧУК

Новомир ПАТРИКЕЕВ

Екатерина ПИОНТ

Александр РАХВАЛОВ

Роман РУГИН

Геннадий САЗОНОВ

Фёдор СЕЛИВАНОВ

Алевтина СЕРЖАНТОВА

Николай СМИРНОВ

Вячеслав СОФРОНОВ

Валерий СТРАХОВ

Виктор СТРОГАЛЬЩИКОВ

Булат СУЛЕЙМАНОВ

Пётр СУХАНОВ

Андрей ТАРХАНОВ

Татьяна ТЕНЁВА

Зот ТОБОЛКИН

Михаил ФЕДОСЕЕНКОВ

Вера ХУДЯКОВА

Павел ЧЕРКАШИН

Артур ЧЕРНЫШОВ

Николай ШАМСУТДИНОВ

Александр ШЕСТАКОВ

Юван ШЕСТАЛОВ

Микуль ШУЛЬГИН

Сергей ШУМСКИЙ