Память
Иван Михайлович Ермаков







Иван Ермаков

Память







Сказы







Кузнецы


Весёлое заведение — кузница! Весёлое и дозарезу необходимое. Поищи-ка такую деревню, где не дымила бы, не искрила бы она, кузни­ца, малая индустрия державы, крохотные уралы, разбросанные на тыся­чи километров окрест по колхозно-совхозной земле?! Был бы металл да уголёк, нашлась бы бычья кожа для меха да звонкая наковальня — и железная лечебница будет. Без неё сироты... Без неё захромает конь, рассыплется телега, изоржавеет плуг, без неё сам «дядюшка» трактор пардону запросит. Трудно перечислить все беды-злосчастья, угрожаю­щие деревне, не стой там на отшибе прокопчённая амбарушка, созываю­щая к себе бойким заутренним звоном народ честной.

Пронзительно голосит забияка-молоток, басит пудовая матушка- кувалда, взбивает прострельную искорку горн, кряхтит и плющит­ся жаркая поковка, а посреди этого огненного бой-дела — Он, Мастер. Умелец. Работяга-кузнец, чей инструмент-молот пролёг с угла на угол по державному гербу Родины.

Слышал я про один иноземный обычай, по которому путь героя усыпается лепестками роз. Познакомившись с кузнецом Кузурманы­чем, я задумался: не драгоценнее ли и не щедрее ли наш советский обычай, при котором путь — нет, не героя — просто честного масте­ровитого человека украшают добрые и мастеровитые же слова. Розы вянут, доброе слово из неподкупных уст народа-труженика не исцве­тает. Это о нём, о Кузурманыче, записал я неофициальные живые рече­ния, почти в пословицы скованные, сиювотминутную молвь:

«Конь сам ему копыто протягивает».

«Седьмой разряд... Ежа без чертежа может...»

«К святому дню кулич откуёт».

Вот так в словесности... Густо, щедро, с «наваром», присадисто! Тоже — ежа без чертежа... А послушайте, как говорит о своём мастер­стве Кузурманыч. Скромно. Скупо. И тоже «наваристо»:

«У кузнеца рука легка — была бы шея крепка...».

—  Ну и как она, шея? — спрашиваю.

—  Дюжит пока, — отвечает.

Кузнец высок, жилист, крут в движениях. Немногословен и вдум­чив при разговоре. Выслушивая собеседника, вздымает лохматую правую бровь. В коже лица прижились синеватые звёздочки охла­девшей окалины. Постоянное горячее соседство горна и раскалённых тяжёлых поковок наложило на подбородок и скулы льготный кругло­годичный загар. Серые, как железо в изломе, глаза. Улыбается редко, зато уж не через кривую губу. Весь твой.

Девятилетним пошёл Кузурманыч к отцовскому горну, допущен был раздувать-веселить огонь. На тятьку люди смотрели почтительно и с уважением. Невелик богач — три пуда железа в наличности, а пер­выми торопились картуз приподнять: Мастер идёт.

Кузнец и кузнечонок любили, во страсть, голубей. Идут от огня, чумазые, углём и железом от них навевает-попахивает, а пёстрые, сизые, белокипенные — из-под всех застрех над кормильцами... Мелко-трепетно бьют крылышками над картузами, спешат занять местичко на плечах, на протянутый палец лепятся.

—  Васька, — спросил однажды кузнец кузнечонка, — ты чуешь ли, когда тебя голубь когтем по ладошке скребнёт?

—  Чую, тятя.

—  А я ни рожна. Кожа вся отбронела.

Вскоре «отбронела» кожа и у Василия. Полюбилось, взгордило тять­кино крутоплечее мастерство. На всю жизнь унаследовал.

—  Василий Константинович! А кем был ваш дед?

—  Тоже кузнецом.

—  А прадед?

—  Кузнецом.

—  А прапрадед?

—  Вот тут затрудняюсь... Не могу точно сказать.

Общая наша беда. Дальше прадедов корня не помним. А ведь, воз­можно, пращур кузнеца Кузурманыча, того самого, что рубашку цилиндра на наковальне сейчас выворачивает, возможно, тот пра­щур ещё вещему Олегу коня ковал, меч закалял? Не бережём родо­словную — не княжеского рода. Впрочем, у Кузурманыча лично всё на виду. В трудовой книжке, в грамотах... Горы железа за сорок пять лет перебрал, вагоны угля ссыпал малым совочком в жаркие солныш­ки горнов.

По пенсионному законодательству люди «огненной» профессии уходят на пенсию в пятьдесят лет. Испытал и это. Три месяца выдю­жил, а на четвертый открыл он в себе две болезни: «печаль плеч» называл он одну, а вторую — «закись всех мускулов». Пришёл в род­ной механический, попросил «на полчасик» передника и... «У кузнеца рука легка...»

Люди, которым по каким-либо причинам не довелось воевать или удалось не воевать, одинаково равно не любят об этом распро­страняться, нести информацию. Кузурманыч же, с приметною даже гордостью, заявляет: не воевал.

—  Броневой кузнец. На брони был. Однажды, правда, призвали, но вскорости возвратили. Армия, говорят, по генералу плачет, дерев­ня — по кузнецу. Всю войну трактора ремонтировал...

...Из толстого круглого железа выгибал Кузурманыч какой-то замыс­ловатый вал для трансмиссии. Молотобойцем у него новичок. Штраф­ник. Не поладил парень с автоинспектором — и вот на шесть месяцев... Кувалдой наградили. Он потеет ещё, и одышечка. Кузурманыч же знай утешает:

—  Ничего, парень. Поначалу у меня все штрафники потеют. Это после вольготной жизни. Вот побалуешься с месяц, — указывает он на кувалду, — спружинишь, собьёшь тело — сушей будешь. И животик уйдёт.

На порожке сидит, пригорюнившись, ещё один молодой шофёр. Вчера он так «нежно» разъехался со встречным цельнокузовным само­свалом, что крючки бокового борта с заводскими корнями повыдрало. С надеждой и тихою робостью поглядывает парень на Кузурманыча. Томится. Вздыхает. Рядом с ним восседает дедок с потной бородкой. Этот принёс в кузницу диковинных размеров лосиный рог. На широ­ком, словно лопата, материке с дюжину могучих отростков.

—  Ежели вот здесь дыру, да здесь, да здесь, — размечает дедок находку, — да ввинтить в дыру по железной ножке, знаешь, какое сиде­ньице будет! — громко втолковывает он «свое разумение» шофёру, сле­дя глазом: слыхал ли кузнец?

—  А на этот отростель руку складывать, — переходит на выкрики дед. — Что ты, брат! Я сразу увидел — кресло мне получается!

—  На стульях тебе не сидится, — недобро буркает молодой шофёр.

—  На стульях — всяк дурак... А тут сиди в лосином рогу и покури­вай! Не на гниль его зверь отращивал... В дело произведу.

Дедок — не исключение. Одолевают кузнеца ширпотребовские заказы. Кочергу хозяюшке негде купить. Тому скребница для обуви перед крылечком понадобилась, этому — пилу окоротить, третьему — крюк для люльки загнать... Да мало ли мелконькой деревенской нуж­ды, которая ни в одном ГОСТе не значится?! Но это всё — после рабо­ты. А сейчас срочно потребовалось сцеп для автомобильной тележки поправить.

Огромная, похожая на рельс железяка ложится в горн. Кузурманыч усиливает дутьё, подсыпает угля, шурует жигалом. Ни одного лишне­го движения. Инструмент он берёт не глядя, из-за спины. Железяка на наковальне. Дерзай, пока горячо! Навесь!!

Молоток Кузурманыча к поковке пока не притрагивается. По сосед­ству пока «дирижирует». Бочком эдак, резвым железным бесиком по наковальне позвякивает, боевые места указывает, молотобойца затравливает:

—  Дай-дай-дай! — кувалду науськивает.

—  Нна!! Ннна-ах!! — крякает кувалда.

—  Бог мой! Ох! Ах! — вздыхает наковальня.

Поковка орёт, визжит, стонет, всхлипывает: попробуйте-ка меж­ду молотом и наковальней... Как хотят её, так и бьют, куда хотят, туда и гнут. Вот на неё опускается ещё и молоток самого Кузурманыча. Молоток — кувалда, молоток — кувалда, молоток — кувалда...

—  Ох! Ах! Бог мой! — частит наковальня.

Красивая, сильная, затравчатая работа!

Поковка снова ложится в горн. Кузурманыч проворно шурует жига- лом уголь.

—  Да покури ты, парнишко, иди, покури! — зовёт кузнеца дедок. — Не грешников, чай, поджариваешь!..

—  А некоторых бы поджарил, — кивает кузнец на шофёра. — На пол­зарплаты эдак поджарил бы...

Молодой грешник не знает, куда упрятать глаза.

—  Зачем пожаловал? — спрашивает кузнец дедка-рогоносца.

Тот с готовностью указывает на лесную находку:

—  Ежели вот тут дыру... Да вот тут...

—  Только волк из сказки ко мне не приходил ещё... не просил, чтобы я ему голос козлиный сковал, — разводит руками кузнец.

—  А то не сковал бы? — льстит открыто дедок. — Саньке Уланову шпынь в протез вставил — как Конёк-Горбунёк бегает...

Пора. Поковка искрит. Снова в молоты.

—  Строговат? — спрашиваю я шофёра.

—  Кузурманыч-то? — вскидывает пушистые, как одуванчик, рес­ницы шофёр. — Конечно. А как ещё с нами?.. — покаянно вздыхает «грешник».

—  Ему сделает, — подключается к разговору дедок. — Машина же стоит. Хоть после работы, а сделает. Это знаете, что за человек, — кива­ет на Кузурманыча дед. — Своё право выковал! Кувалду ему на плечо — и иди в коммунизм... Кувалда вместо пропуска!..

Гудит горн, плюётся горячей окалиной железо, сладкой гарькой пахнет удалой жизнерадостный воздух кузницы...

—  Дай-дай-дан!.. — науськивает молоток.

—  Нна-ах-х!. Нна-ах-х!! — ахает кувалда.

Дед с осторожностью допрашивает: «Быть или не быть лосиному креслу?»

От кузнеца ни привета заметного, ни отказа конкретного... А тут ещё, кроме шофёра, дюжая молодица с ломом в руках к наковальне протискивается.

—  Что у тебя? — спрашивает её на коротком досуге кузнец.

—  Затупился. Всё жало помялось. Лёд колю в молоканку — одне только брызги...

—  Это моментом.

Нагревали. Плющили алые острия. Двугранное. Четырёхгранное. Потом, по-горячему, мелкосечкой — слесарной пилой доводил и ров­нял им рабочие «жала» кузнец Кузурманыч. Потом закалял. Утопит на мгновение в бадейку с водой и на воздух: «Чтоб железо не задохну­лось». Напоследок совсем утопил. Забулькотала бадейка, заворчала по-кошачьи. Двугранный конец... Четырёхгранный... Охлаждённый и закалённый лом снова ложится на наковальню. Зачем? Ага! Василий Константинович берёт напильник и с силой, с надавом проводит им по остриям. Скоргочет сталь о сталь. Размахнувшись, кузнец ударяет двугранным оттягом в кирпич. Кирпич — вдребезги, в рыжие искры!.. На острие лома ни блёсточки, цела синева закалки.

—  На! — лёгкой рукой протягивает он румяной молоканщице желез­ное своё произведение.

—  Творец! Ну, скажи, — не творец?! — восхищается не без умысла дед-рогоносец. — Богу звёзды, пра слово, ковать!..

Дедкин выкрик заставил меня усмехнуться. Вспомнил я ещё одно­го кузнеца. Если Кузурманыч воистину только творец, то псковский коллега его был ещё, в придачу, и критиком. «Куда целишь, тетеря!..» — послышался мне из далёкой-далёкой военной весны возмущённый его тенорок.




* * *

Разорённая, сожжённая Псковщина.

По её земле шла на передовую маршевая стрелковая рота. Чуткое к голосам войны, бдительное солдатское ухо издалека, за двадцать поч­ти километров, улавливало глуховатый бас фронтовой канонады, уга­дывало её утробное густое рычание. Окрест лепетали звонкие болту­нишки-ручьи, захлёбывались прибылой водой захмелевшие лесные речушки, свистела, чирикала вешняя птаха в вершинах дерев, но не чуя­ли птичек солдатские уши. Дальний гул, прикоснувшийся к ним, под­минал и обесценивал прочие лёгкие пустяковые звуки. По неласковой апрельской дорожке шла навстречу канонаде стрелковая маршевая.

Лес кончился. Завиднелись печи и трубы сожжённой дотла дере­веньки. В свежевырытах землянках развели военные погорельцы свои камельки, и синеватые свитки дыма метались над остывшими пепелищами.

И здесь повстречал нашу роту какой-то неожиданный, несоглас­ный с войною и канонадой, праздный, ухарский звук.

—  Журавль, — предположил кто-то из солдат.

—  Какой те журавль!.. Ешак так ревёт.

—  Откуда бы тут ишак взялся? Кавказ тоже нашли...

Звук доносился отчётливей, громче, и вскоре рота увидела... кузни­цу. И настолько диковинной была эта кузница, что сопровождавший маршевую роту лейтенант неожиданно для себя скомандовал:

—  Привал.

Случись это в другой обстановке — выбрал бы солдат бугорочек посуше, положил бы под сапоги вещмешок (кровь бы от ног «отка­тила») и, блаженно сомкнув глаза, отдыхал, отдыхал бы... Сейчас же, окружив плотным кольцом небывалую кузницу, глазели сюда рядо­вые, усиленно крякал сержантско-старшинский состав, а лейтенант, расстегнув планшетку, что-то торопливо записывал в походный днев­ник. А может, и зарисовывал...

На подстиле из кирпичей стояла чугунная печка-«буржуйка». Она заменяла горн. А меха... мехами служил здесь трофейный немецкий... аккордеон. В перламутровой его душе была просверлена дыра, в кото­рую башковитый псковитянин втиснул резиновый шланг. На втором, на «горячем» конце шланг соединялся с обрезком змеевика от само­гонного аппарата. Выпрямленная трубка змеевика соседствовала с огнём. Она наглухо была замурована в поддувало печурки. В метре от печурки на охапке сосновых веток сидел мальчуган лет двенадцати. Он нагнетал воздух, вёл дутьё. Парнишка вспотел... Растягивая аккор­деон, малый нажимал сразу до десятка клавишей. Вернее, столько, сколько помещалось под его ребячьими пальцами. Инструмент ревел, выл, вопил всеми немыслимыми голосами, до тех пор вопил, пока его блестящая утроба предельно не заполнялась воздухом. После этого мальчуган потихоньку сводил меха. Нагнетённый воздух высвисты­вал, бил струёй через шланг, через змеевик в печурку. Берёзовое уго­лье жарко, яростно вспыхивало. Малиновели у печурки бока.

—  Ну и... артисты! — восхищённо выдохнул пожилой солдат. — Дей­ствительно, голь на выдумку...

Возле наковальни, закрепленной на комлеватом стояке-чураке, хлопотал расторопный старикашка в дореволюционном ещё карту­зе. На роту он не обращал никакого внимания, словно не две сотни глаз жадно следили за каждым его движением, а просто... ну... при­летела любопытная трясогузка... Повертится и улетит. Он деловито совал через крышку печурки в огненное её жерло заготовки, подсы­пал угольков, пробовал ногтем скудненький инструмент, подправлял сползающий на глаза козырёк картуза.

Зато молотобоец потупился.

Это была девушка лет семнадцати. Прядка волос выбилась из-под солдатской ушанки, трепетал и размётывал её апрельский молодой ветерок. Природа ли наградила девушку несмываемым ярким румянцем, молодые ли парни из стрелковой роты смутили её... Она горела. Пылала. Пальцы её слепо и торопливо перебирали шерша­вый заструг рукоятки кувалды. Над верхней губою росинками высту­пил пот.

Дедка же, как ни в чём не бывало, добыл клещами из печки заготов­ку боронного зуба, уложил её на наковальню и бодреньким петушком кукарекнул, скомандовал:

—  Ну-ка, Сонюшка, уважь... Припечатай.

Девушка отшвырнула вдруг рукоятку кувалды, слепо и немо про­тиснулась через плотное кольцо рядовых, без оглядки помчала к землянкам.

Рота смотрела ей вслед.

—  Совестится, — хихикнул дедок. — Удару у неё ещё настоящего нет — вот и совестится.

—  Тяжело ей с кувалдой-то, — укоризненно пробурчал пожилой сол­дат. — Мужиковское дело — и то по выбору... Не на всякого...

—  Зна-аю!.. Зна-а-аю... — пропел дедок. — Да ведь весна! Она ведь не два раза в году. Умирать собирайся, а нивку паши! Сеять, чего-ниче­го, надо — вот и куём под господней крышей. Три скомороха — четвёр­тый кардион, — подмигнул псковитянин пожилому солдату.

Мальчуган фыркнул.

—  Над прозвищем моим насмехается, — пояснил роте дед. — Меня в партизанском отряде за этую кузню Кардионом прозвали. Смейся, смейся, глупый, — повернулся дед к мальчугану. — Одна нам с тобой слава. Я — Кардион, ты — Кардинёнок, хе-хе-хе... Дуй знай!

Инструмент заревел с новой силой.

—  А ну-ка, гражданы солдаты! У кого рука не отсохла?.. — И дедок указал на кувалду.

Рота ковала боронные зубья. Мастер ловко выуживал из «буржуй­ки» раскалённые заготовки, лихо наигрывал молотком по наковальне и на каждый замах кувалды пел-приговаривал:

—  В горр-ряченькое! В горр-ряченькое!!

Стреляла искрами «буржуйка», ухала кувалда, подвывал аккорде­он, приплясывал мастер.

—  Серьга, — крикнул он через плечо мальчугану, — бросай дуть! Беги, тащи эту железу от вашего турника. Сошников нет. С Сонюшкой мне её не оттянуть...

Дед командовал ротой.

Рота оттягивала сошники.

Кувалдой завладел длиннорукий солдат Вася Хиря, по про­званию «Художественный Свист». После очередного нагрева дед насторожил на наковальне неразмятый ещё конец турника и скорень­ко бормотнул:

—  Давай, парень!

Кувалда с грохотом, со звоном сыграла по клюву наковальни.

—  Те-те-ря-я!!

Мастер поднёс к Васиному носу свой молоток и свирепо, досадливо покрутил им перед его изумлёнными ноздрями:

—  Ку-да целишь, те-те-ря? В железо бей! В горячее... А не для звону...




* * *

У меня материал — слово.

Несогретое в горне души, оно — как холодное железо: шершавое, упрямое, неподатливое. Не тронь холодное — один звон.

Но если вдруг... слово засветится, если почувствуешь, что оно горя­чее, обжигается — не медли! Укладывай его скорее на «наковальню» и бей, заостряй, закаливай, доводи!

Если ты отковал лом, даже лом, — опробуй, по Кузурманычу, дро­бит ли он кирпич, не мнётся ли у него «жало», годен ли он колоть лёд, долбить мерзлоту?

Вырастил розу — просмотри лепестки: не затаилась ли в них тля?

Дерёшь больные зубы — не оставляй гнилого корня и... береги здоровые.

А если не получается, брось немудрящий свой инструмент и беги. Беги, как Сонюшка... Народ незлобиво скажет в твой след: «Совестит­ся. Удара у него ещё настоящего нет».

А совеститься, брат, надо. Не то поднесут тебе трудовые мозолистые руки молоток, клещи ли, под самодовольные ноздри и уже не тенор­ком, а доподлинным басом скажут: «Куда целишь, тетеря!»

...Учите, учите меня, кузнецы! Куда бить. Во что целить. Как горя­чим выхватывать слово из «горна»...

_1971_