Жизнь, что реченька бурлива... Избранное
А. Е. Шестаков






НИЗКИЙ ПОКЛОН ТЕБЕ, МАЛАЯ РОДИНА





«ОН БЫЛ ЛУЧШИМ...»


Лейтенант и сержант писали в своем горьком листочке:

«В нашем подразделении он был лучшим другом и товарищем. В боях за Родину он отличился как один из преданных сынов. Дорогая жена Евгения Ивановича, не грусти особенно по мужу. За его смерть мы отомстим немецким оккупантам, и наша Родина, за которую дрался Ваш муж, будет такой же счастливой и радостной, как была...»

Письмо это написано через восемнадцать дней после гибели отца. Потом жуткая весть неспешно шла к нам от Западной Двины до тюменско-бердюжского Мишино. Папы уже давно не было на свете, а мама все отправляла и отправляла на фронт безответные треугольнички. И вдруг...

Дом наш стал первым в деревне, в который ворвалось страшное горе от войны. И стар, и млад, перепуганные известием, вмиг сбежались в нашу тесную избенку. Старики чадили самокрутками, нахмуренные, сурово молчали. Притихшие ребятишки оторопело жались в коленки бабушек. Женщины в глубокой печали, в густых слезах робко пытались успокаивать причитающую, самую первую, двадцатидвухлетнюю деревенскую вдову, «Ошибка, может быть, Варя, гладили черную косыночку мамы. Похоронки-то ведь, Варюшенька, нет. А письмо не казенная бумага с печатями».

Я тоже всеми силенками цеплялся за голоса не верящих в гибель отца. Беззвучно рыдал в темном углу полатей, проклиная зверя-немчуру и часами размышлял о папе.

...Будто вчера, провожая солдат-новобранцев, все Мишино многолюдно гуляло в переполненной горнице деда Леонтия. Отец задорно играл на голосистой двухрядке, задушевно выводил проголосные песни, четко «дробил» в азартной пляске. Но время от времени подбегал ко мне, поднимал меня над нарядным сундучным ковриком, потом нежно садил на свои разгоряченные колени и торопливо шептал: «Как без меня будешь, Саня. Слушай маму Варю. Я обязательно к вам, Саня, вернусь»...

Не вернулся. Мы все время не переставали надеяться на ошибку. Эту шаткую надежду нашу подогревали односельчане, рассказывая то об одном, то о другом невероятном воскрешении фронтовика, о котором к его родным приходила не одна похоронка. В редкие минуты отдыха мама гадала на гладкобоких вороных бобах и сквозь слезы твердила нам: «Живой, по бобам, живой, вроде». После таких обнадеживающих слов я плотно закручивался в теплые отцовские тулупы на высоких полатях и с комком в горле вспоминал. В воображениях моих отец всегда рисовался нежным и веселым, энергичным и звонкоголосым, общительным и храбрым. Вспоминались самые будничные картинки жизни. Вот он, строго подтянутый и голосистый, стремительным шагом мчит к очередному сельскому подворью с утренним бригадирским нарядом. Стучит в окно однофамилицы Евдиньи Филипповны:

- На склад, к веялке сегодня, труженица моя.

- Евгенушка, милый, я седня похворать собралась.

- Не выдумывай, Евдинья. Нам седня без тебя на складе никак нельзя.

- Да что там такое горит-то, скажи?

- Хлебушко, Филипповна, в ворохах загореть может. Идешь, значит?

- Иду. Куда от тебя денешься. Вон каким пожаром оглушил. Как не пойти. С болячками денек помешкаю. Со стирками тоже погожу.

- Молодец, ударница ты наша! До встречи на складе!

И бодро-звонким колокольчиком полетел с нарядом к соседнему окошку.






ДВЕ ВОЛИ СТОЛКНУЛИСЬ


А вот он, цепкий и бесстрашный, обучает мускулистого строптивого жеребчика. Сильный, свободолюбивый конь не желает расставаться со стригунковой беззаботушкой. Две воли столкнулись упруго – упорство человека и упрямство лошади. Буланый резко мотается в стороны, высоко взбрыкивает задними копытами, молнией взлетает на дыбы, пытаясь сбросить со спины нежеланного верхового. Но тот чудом удерживается, опять взмахивает поводом уздечки, опять отрывисто-твердо командует: «Вперед»! Лошадка продолжает упрямствовать, не сдается. Низко приседает на дрожащие ноги и как-то неестественно, зигзагами пятится. Пятится навстречу жарко дышащему, нетерпеливо мычащему деревенскому стаду с грузными выменами. У бородатого высокорослого пастуха Перфилия длиннущий, взрывно щелкающий кнут-устрашитель, свободно достающий недисциплинированное животное на расстоянии метров в десять. Кто-то из активных болельщиков, любопытствующих уличных зевак, озаренный неожиданной мыслью, жестикулирует руками и орет Перфилию:

- Огрей сзади коня-неслуха! Огрей шибче!

Перфилий, не раздумывая, огрел. Необъезженный конь птицей стрельнул к раскидистой сирени палисадника счетовода Иллариона Егоровича. Отец, описав дугу над крупом взбешенного коня, камнем рухнул в зелень муравы. Мы, онемевшие от страха, не успели опомниться, а юркий наездник уже опять на мокрой от пота спине красавца-жеребчика со своим прежним приказом: «Вперед»! Обучаемый все равно не подчинялся. Тогда отец сам попросил Перфилия повторить размах кнутом. А человека, готового к новому шальному взлету неукрощенного коня, уронить на землю было уже невозможно. Упрямое четвероногое, покуролесив еще с полчаса, смирилось с судьбой, послушно пошло вперед... Пошло.











А ЗАВТРА БЫЛА ВОЙНА


Не представляю отца унылым, удрученным. Но как-то однажды видел грустноватый эпизод. Задумчиво-мрачный отец стоит напротив лавки, устремив взгляд куда-то мимо дома Артема Почкаева. Стоит, молчит и курит. Странно. Таким, тяжело вздыхающим, с дымным мундштуком в губах, я не привык его видеть.

«Будет беда», еле слышно, будто сам себе, сказал папа. И эта свирепая трагедия пришла. И унесла она тридцать жизней из моей родной деревеньки. Молчим, скорбя. Ведь наши деды, папы, братья сгинули, защищая нас с вами. Это они хотели видеть нас незавоеванными, счастливыми, здоровыми, грамотными.

Я, кстати, в школу к первой учительнице Устинье Тарасовне пошел раньше положенного. Пошел за моим другом Генкой Шестаковым. Старшим на годок. Сел с ним рядышком за парту, слушал уроки, выполнял несложные задания. Да так засиделся в школе, что выдворить «добровольца» стало совсем невозможно. Родители и педагогша уступили: не мешает. Но я не стал праздно присутствовать, принялся за дело. Все шло гладко до того самого трагического дня, в который ворвалось к нам известие о гибели отца. Пал духом, расклеился. В незрелой головенке паника: папки нет учиться ни к чему. Бросил школу. Только через год всколыхнул меня все тот же верный мой однофамилец Генка. Он собрался в Пегановскую семилетку и я за ним хвостиком. Он выпросился квартировать у тети Анастасии Михайловны и я к ней же подался. Приветлива была эта женщина и лиха хлебнула вдоволь. Муж ее солдат Иван Шестаков тоже погиб в окопах. А в двух мини-комнатульках ютились тетя с дочками Тоней и Томой, мы с Генкой и пятерка мишенских чумазых трактористов, почти всю зиму ремонтирующих старенькие эмтээсовские машины. Теснота неимоверная, но жили без конфликтов.

Нет, об одном маленьком расскажу. У нас с Генкой было два одинаковых полуторалитровых чугуночка, в которых мы по очереди варили картошку в мундире. В тесную печурку можно было впихнуть только одну такую посудину. Мне надоело все время быть вторым. Однажды поменял местами наши чумазые горшочки с намытой картошкой. Приятель не заметил подвоха, сварил мою порцию и собрался ужинать. Тут я заявил о его ошибке и о том, что по справедливости моему чугунку иногда тоже надо бы быть первоочередным. Рассерженный Генка про справедливость размышлять не стал, сгреб сушившийся тяжелый валенок, запустил им в меня. Но попал в окно. За разбитое дефицитное стекло нам, конечно, здорово влетело. Зато с очередью на варку у нас потом все тихонечко наладилось.

После семилетки Генка мой навострился в Ишимское педагогическое училище, и я не отстал от него. В сорок восьмом сдал очень трудные для меня экзамены туда же. Только дипломированными учителями мы с ним проработали считанные месяцы. Я ударился в журналистику, осилив Уральский государственный университет. Он занялся адвокатством, окончив Свердловский юринститут.

А ведь этот рассудительный мальчишка с серьезным лицом предрекал когда-то мне или техническое, или спортивное будущее.

Шутил, как выяснилось.






ИЗОБРЕЛ ИЗОБРЕТЕННОЕ


Шутник Генка карьеру технаря пообещал мне сразу, как только увидел сконструированный мною трехколесный самокат-велосипед. О, это было событие в нашем ребячьем сообществе. Конструкторские муки мои начались с обнаруженных на запыленном чердаке забытых прялок с точеными деревянными колесами.

Комбайновые зубчатые шестеренки и цепь-галя извлек из ржавых завалов колхозной техники. Проблемы возникли с выковкой педали. Не было ни капельки времени сбегать к подручному кузнеца, молотобойцу Тольке Аринину. Это, уточню, не его фамилия. Ариной звали его маму. Меня ведь тоже не по фамилии вся деревня величала, Санькой Евгеньевым звали, а Шурку Уросова Шуркой Ульяниным, а Тольку Горлова Толькой Марфиным, а Леньку Шестакова Ленькой Федориным.

Сегодняшний «разгруженный» подросток может усомниться в моей искренности, прочитав: «не было ни капельки времени». Война-злодейка отобрала у нас детство. Мы, маленькие мужички, остались «главами» домов с мамами и стариками. Десятилетний с бабулей Ефросиньей Степановной я уже ухаживал за огородом и скотиной домашней, косил сено, рубил дрова. Десятилетнему мне уже доверяли починить изгородь, валенки подшить. Мог карася-гольяна изловить собственноручно сплетенной ивовой «мордой» или утку добыть на плавучих озерных лабзинах сохранившимся довоенным крысиным капканом. Нам поручалась для зимнего стола заготовка полевой ягоды, гриба лесного. В день ведро – и не меньше. Мы же еще помогали мамам на колхозных пашнях и сенокосах. А весеннее поле боронить приходилось даже на собственной буренке. Моя измученная Зорька пластом падала в борозду, а я садился с ней рядом, умоляюще заглядывал в ее глаза, казалось, похожие на мамины, и ревел навзрыд. Бригадир, раненый отставник Андрей Семенов, бурей налетал на нас с Зорькой, злюще матерился, мочалил толстенную вицу о выпирающие ребра коровы. Но та встать не могла, и я не мог остановиться со слезами. Ведь от избитой, изработанной, толком не кормленной доёнушки вечером мы будем надеяться получить молочка.

Тут, наверное, будет уместно перекинуть мостик к дню сегодняшнему. Вот я, тот давний мужичок с ноготок, став пенсионером, решил оформить справку о моем детском трудовом стаже в военные сорок третий–сорок четвертый годы. Факт этот засвидетельствовали под официальной присягой односельчане Ульяна Никифоровна Уросова, Николай Никонорович Шестаков. Есть справка Пегановской сельадминистрации с круглой печатью и росписями столоначальников, констатирующая, что в эти годы «работа детей отдельно в нарядах не записывалась, их трудодни-палочки плюсовались к трудодням матерей-колхозниц». А вот руководство СПК «Кировский», во владения которого после разгрома «неперспективного» Мишино переданы его земля и люди, настойчиво толдычит о не сохранившихся ни в каких архивах расчетно-платежных ведомостях, о том, что «по документам Шестаков А, Е. не значится», что стаж «подтвердить не предоставляется возможным». И в Ленинском окружном комитете соцзащиты «разъяснили»: тридцать первому году, согласно имеющемуся циркуляру, без всяких свидетелей и справок, утверждаем трудовой фронт, тридцать второму извините. Вот так. Хотя двенадцатилетние и одиннадцатилетние дети войны работали в колхозе вместе. Да Бог с ними, с законописателями и с «защитничками» прав пенсионерских. Бог им судья. А мы, однако, вернемся к теме полегче, к моему уникальному велосипеду-самоделке.

Я постоянно просил бабушку отпустить меня в кузницу. Та разрешала, но с условием, что сначала окучу, скажем, свою сотку картофельную. Справишься с заданием беги к своему кузнецу. Словом, нужную мне деталь все же удалось выковать. Аппарат собран. К торжественному выезду собралась толпа сверстников. Но пробный рейс не получился. Даже при черепашьей скорости конструктивно не сбалансированная машина опрокидывалась назад. Сконфуженный, я то и дело грохался в дорожную пыль, а мальчишки до упаду хохотали, хватаясь за животики. Потом попеременно сами гнездились на мой тарантас, но тоже непременно опрокидывались на спину, притворно стонали и опять дружно хохотали. Я же, раздосадованный до предела, еле сдерживал слезы.






СПОРТА ТОЖЕ НЕ ПОЛУЧИЛОСЬ


Его в моем будущем тот самый Генка прогнозировал, потешаясь надо мной и Аркашкой Горловым, когда мы неудачно сиганули с высоченной снежной горы на лыжах с обломанными пятками. Кто-то нафантазировал нам про искусных, отчаянных японских трамплинщиков. И мы с Аркашей без раздумий и без разбега, из положения «стоя», прыганули в бездну обрыва. Моя беспяточная правая лыжина, не оперевшись на кромку снежной тверди, вздыбилась вертикально, и я горлом напоролся на ее острый носок. Хлынула кровь. Мой друг-«медбрат» зажал рану потрепанной грязной рукавицей, сыромятным лыжным ремнем примотал эту стерильность к моей бедовой головушке. И поплелись мы, страдальцы, «сдаваться» домашним. Перепуганные мама с бабушкой потащили меня в единственную в деревне «скорую помощь», к глухому дедуле Аверьяну. Он лечил буквально все Мишино одними и теми же кислющими квасцами, малиновой марганцовкой, древесными угольками, нашептанной водицей и горячим мясом воробышка. Помогало. Верили поголовно лекарю-непрофессионалу с его народной медициной.

Только после войны появилась замена деду Аверьяну, в деревне открыли скромненький фельдшерский пункт. Уголок магазинчика организовала в своем доме вдова, Генкина мама. В деревне заработали крохотный клубик, библиотечка. Радио появилось. Электричество дали. Но в семидесятых село хлестанул новый реформаторский девятый вал укрупнителей агропроизводств. Маленький бывший колхоз «Прогресс» стал фермой большого совхоза «Кировский». Реорганизация, мягко говоря, не оказалась продуктивной. Деревенька-ферма неумолимо рассыпалась. Хирело хлеборобство, никло животноводство, завалились подгнившие столбы радио, потухла электролампочка, перестали жить точки культурно-бытового назначения. Возродить, восстановить все это мудрецов не находилось, немудрецы же зацепились за спасительную соломинку, объявив такие деревни неперспективными. Их позволялось рушить до основания. Стерли с лица земли уютное вековое Мишино. То же самое сотворили с Угрюмовым, с Савинкой и другими подобными нашими скромными поселениями.

Каждый кулик, утверждает народная мудрость, свое болото хвалит. Но, согласитесь, точку для закладки моей деревни выбирал бесспорно умный мужик. С фамилией, по местной легенде, Мишин. С северной стороны населенный пункт заслоняли лесные массивы, с южной стороны плескалось рыбное озеро. Земли вокруг плодородные, сенокосы богатые, выпаса привольные. Ягод, грибов всяких вдоволь. Стояла деревенька на взгорочке. Имела добротные, тесом крытые дома, рубленные из кряжистых не подсоченных сосен, доставленных на лошадушках аж из юргинских лесосек. Карнизы многих крестовиков украшены были деревянной резьбой, ставни расписаны кружевными мотивами. На нашем, например, доме по ставням изображены были миролюбивые голубочки.

Все же не зря, наверное, мишенских безобидно называли большеголовыми. Думать умели. Голову держали, похоже, не только для ношения картузов с жесткими козырьками.






ПРО ГЕКТАРЫ ЗЕМЛИ ОСИРОТЕЛОЙ


Помню, на наших ухоженных увалах босая нога как в пух тонула. А сейчас? Больно видеть на гребнях пахоты пласты вывороченной глины. Увалы эти, когда-то хлебородные, ныне утрамбованы до структуры асфальта. В сапогах по колдобинам плохо обработанных массивов не проберешься, ноги выворачаешь. А все не потому ли, что к угодьям этим сегодня наезжает чужой человек издалека. Не местный он, не коренной, не влюбленный в эти гектары земли-кормилицы.

Теперь пашня бывшего Мишино передана вроде бы фермеру. Предполагается конец обезличке, за гуж взялся вроде бы желающий и умеющий работать. А что изменилось? Без начального капитала не по силам ему начать благополучную борозду.

Но бледны дела фермера, не вышел пока из него хозяин рачительный. Сошлюсь на маленький эпизод. Пробрался однажды я по бездорожью в родную сторонку в Пантюшихином колке могилкам предков поклониться. А многих святынь моих уже в помине нет. Больше шестидесяти лет на уголке этого погоста бугрился холмик мамы, родной Таисьи Терентьевны. На другом уголке под старым крестом покоилась моя неродная бабушка Ефросинья Степановна. Тут же схоронены скончавшиеся в детстве мой братик Вася и сестренка Галя. Тут много усопших знакомых мне односельчан. У сегодняшнего, видимо, холодноглазого тракториста, взгромоздившегося за штурвал великана «Кировца», не бывает ностальгических эмоций, не щемит под ложечкой, когда проезжает около погребений земляков. Неповоротливым лемехом перепахал все бугорки старых могил, повыворотил кресты на углах территории покойных. Оно и понятно: угробив деревню живых, разве трудно ликвидировать деревню мертвых.

А печальный Пантюшихин навеял еще одно воспоминание времен войны. Недалеко от этого колка мы с Аркашей Горловым, с которым «по-японски» прыгали с горы, перетрясали старую обмолоченную солому, надеясь в мякине добыть зернышко. Устав от безрезультатной работы, до тошноты захотели есть. А есть нечего. Тогда мы достали из гнезда трех верещащих пузатеньких воронят, поджарили их на спешном костре и мигом проглотили. Долго сидели молча, не смотрели друг другу в глаза, нервно ковыряли палками затухающий пепел. Стыдно было нам за такую мерзкую нашу слабость. Твердо поклялись, что никогда больше этого делать не будем, что никому об этом нашем позоре не расскажем. Полвека хранил я эту детскую клятву про тайну с птенчиками. Да простит меня нынешний абатчанин-электрик, тоже уже пенсионер, если я первый не сдержал слово...

Признаюсь, детские переживания по поводу этого «запретного» обеда в поле я попытался изложить в моей поэме «Мальчишка пишет на войну». Здесь же рассказ о деревенском самоучке-лекаре Аверьяне, о моей бороньбе колхозного поля на нашей доенушке-кормилице Зореньке.






СПАСИБО РОДНОЙ МАЧЕХЕ
















Всем известно, что в суровые годы войны у детства не было сладкой жизни. Материнские руки как могли оберегали нас от ранних невзгод и потрясений. А у меня была мачеха.

И, скажу честно, ласкала она меня даже чаще, чем своего родного сынульку Толю. Мне же, наверное, единственный раз она крикнула обидные слова.

Работал я погонщиком лошадей на косовице ржи в экипаже моей однофамилицы, работящей, вспыльчивой Анастасии Яковлевны. Что-то не заладилось у меня с непослушными лошадьми, жнейка-лобогрейка остановилась. И меня, испуганного и беспомощного, тетя Тюня в сердцах обозвала очень обидно. Поэтому на следующее утро я не пошел на луг ловить лошадей.

Мама уговаривала меня долго. «Понимаю, тебе обидно, соглашалась она со мной. Но за твой невыход нас накажут, трудодни с нас снимут. А если в конце года не дотянем до минимума трудодней, нас опять накажут, ни зернинки хлеба не дадут да еще в суд дело отправят. Иди, сынок, лови коней». Но я уперся. «Тетя Тюня злая, обзывает меня. Не пойду». «Пойдешь!» с металлом в голосе выкрикнула мама. «Ни за что!» – визгливо взвыл я, убегая со двора. Тут мама не сдержалась и больно швырнула в меня уздечками. Я, как ошпаренный, остолбенел, быстро поднял их и, сникший, медленно поплелся к лугу. Мне стало жаль и себя, и маму тоже.

Ведь она от зари до зари не знает покоя. Ведь это ее, бездыханную, находили в степной лютой стуже около обессилевшей заблудившейся лошаденки. Она перенесла угрозу обыска и ареста за полгорсточки зерна. И унижали ее, бывало, и обижали ни за что. Терпела, не ввязывалась в драку-склоку. Спокойная и работящая, она будто навеки поклялась мужу: прилежно трудиться, поднимать сыновей, быть достойным человеком, не встревать в мелузговые перепалки. Она, похоже, всю жизнь помнила фронтовые строчки мужа: «Я, Варя, Вас предупреждаю, ни с кем не связывайся, ни с кем не ругайся. Хотя я знаю, что будут к тебе лезть назло. Находятся люди. Но не связывайся, лучше промолчи, перенеси на своем сердце».

Лихое время многим кромсало души, леденило глаза. Мама устояла. А когда одна говорливая старушка разболтала мне о родительском секрете, впервые нашептав о Варваре-мачехе, о смерти моей мамы Таисьи, я всей детской душой почему-то возненавидел этого непрошеного информатора. Грех сознаться, но даже ни капельки не пожалел несчастную эту старушечку, когда она в известные смутные времена попала за решетку. Сидели с товаркой-говоруньей, удивлялась деревня, вдвоем на солнечной завалинке, костерили антихриста Сталина. Но кто-то третий подслушал, заложил. От нее же, между прочим, задолго до Великой Отечественной я впервые услышал: война будет.






В ОДИН ИЗ СОЛНЕЧНЫХ ДНЕЙ


На общелюдскую тему о войне деревня бурно говорила особенно в начале сорок первого. Достаточно встретиться паре собеседников, и предположения, прогнозы возникали самые безрадостные. В тревожных разговорах слышалось успокоительное: «Договор ведь... Пакт же... Неужели разорвут? Не должны»...

Но в один из летних солнечных дней Мишино загудело испуганнее. Виной всему этому оказался обычный волк. Трудно представить, но в обеденное время из нашего проулка, от покосившейся бескрылой мельницы, в центр улицы безбоязненно вышел матерый волчище. Одинокий, неторопливый, страшный, он вызывающе спокойно вышагивал уличным тележным следом, игнорируя окружающих. Ошарашенные собачонки, тявкнув, от страха ныряли в подворотни. Мы, гурьба ребятишек, в ограде Борьки Шестакова облепили свеженарубленные березовые жерди, сдирали с них бересто, битыми стеклышками сочили сахаристый сок, жевали пенку зеленоватой коры. Хозяин двора Николай Михайлович рубил ряж новой стайки. Разноголосый, панический лай псов насторожил нас. Выскочили в улицу и остолбенели. Опомнившись, загалдели, засвистели, забренчали, кто чем мог. Но серый богатырь и глазом не моргнул. Продолжал важнехонько шествовать по деревенской полянке. К нашему голосистому табунку уже присоединились двое взрослых с топором и лопатой в руках. Кто-то горланил во весь дух: «Ружье! Ружье бы!». Но где, у кого возьмешь это ружье, если все трудоспособное мужское население Мишино на дальних покосах. Зверь будто знал, что выстрел ему не грозит. Мы, не сговариваясь, перегородили волку улицу. Он недовольно взъерошил гриву, зачакал оскаленными зубами, вяло повернул в проулок деда Трофима и скрылся в невысоких нижнеувальских кустиках.

Долго судила-рядила деревня про нахального волка, а в конце концов суеверно подытожила: «Худой знак... Быть беде».

Не по таким, конечно, знакам вспыхивают войны. Но волк-фашист все же вломился в наши владения, это нашествие втянуло в колесо-мясорубку почти всех мужчин моей деревеньки. И мы, дети солдат, уже пели задушевную лирическую «Катюшу» как строевой патриотический марш со словами из войны:

«Пусть все знают русскую «Катюшу».

И я мизерными огрызочками цветных карандашей рисовал вихревую самолетно-танковую красноармейскую атаку, красно-боевое полотнище наступающих, красивого усатого богатыря Сталина и жалкого узколобого карлика Гитлера. Мы, пацаны, верили в победу наших пап, наших братьев-фронтовиков.






И ПОБЕДА ПРИШЛА


Перечитываем и перечитываем папины письма: «Я постоянно вижу вас, Варя, во сне. Как будто с вами работаем в поле. Пробужусь, а вас нет...»

В май сорок пятого, когда сломали Гитлера, я учился в семилетке в Пеганово, в двенадцати верстах от моего Мишино. Сельсовет уже знал о последней радостной точке войны, а с малой моей родиной связи никакой. Поэтому я в своих парусиново-деревянных колодках часа за полтора добежал до родной деревеньки и был уверен, что первым принес ей долгожданную желанную весточку.

Объятия, возгласы счастья, смех, слезы. А мне радостно за других и горько за семью нашу: вернется ли папа, жив ли он? После победных вседеревенских ликований мы еще долго ждали отца. Слышали про всякие невероятные ошибки-неточности с похоронками. Но время шло, никакого чуда с воскрешением не случалось. И нам приходилось только перечитывать его милые солдатские треугольнички. Сегодня этим побледневшим тетрадным листкам уже семьдесят исполнилось. Пожухли от времени. А я все еще не могу расстаться с отцовскими строками, с моим главным достоянием, не могу их в архив официальный передать.

Письма отца убедительно рисуют его личность. Крестьянин по ремеслу, потому что вышел из хлеборобских и к делу этому успел по-доброму прикипеть. По характеру, видать, человек невоинственный. Он, с ликбезовской грамотой, с нежной душой любящего отца, верного, мягкого друга-товарища, яркого гармониста-плясуна, оказался на чуждом ему смертоносном поле. Оторванный от земли, от семейства, от коллектива трудового. Неудивительно, что в письмах отцовских совсем почти нет «батальной живописи». Не видно человека с ружьем. Солдат Шестаков, торопливо кинутый в пекло передовой, так, наверное, и не успел стать специалистом при пушке. Потому что науке убивать «великие маршалы» учили его чуть больше месяца. Зато, похоже, под завязку напичкали легковесными верованиями в молниеносную войну на чужой, только на чужой территории, со слабым, глупым, трусливым противником.

«Живу пока хорошо, читаю отцовское успокоительное письмо от 22 сентября сорок первого. – Борюсь с врагом. Ежедневно мы бьем по нему. Они стреляют по нам. Но они стреляют бесполезно».

А может, такой упрощенной оценкой грозового события отец настраивал нас на оптимистический лад: не тревожьтесь, опасности рядом со мной нет. Не переживайте, скоро невредимым вернусь домой. Письма деловые, рассудительные, неторопливые, уверенные в дне завтрашнем.

«Варя, если остригли летнину, если дивно, то скатайте сыновьям по пимам, Шуре и Толе».

«Варя, вы насчет заплота пишете, что не можете никого найти скласть его. Варя, склади его в одну кучу где-нибудь к стенке. Пусть лежит до меня. Я приду и складу сам».

И наставлял на дела очень важные изо всех сил работать на артельной земле, трудиться на урожай, на победу. «Чтобы Родина крепла, чтобы мы быстрее победили врага, чтобы немец-фашист не ставил нам палки в колеса».

«С 21 июля нахожусь на фронте в бою. Варя, передай всем колхозникам и колхозницам от меня большевистский привет. Я нахожусь на боевом фронте, они всеедино-вседенно пускай работают». По пол-листка тетрадного в письмах приветов, которые он просил передать своим, деревенским. «Варя, передай привет Васильеву Иллариону Егоровичу, Виктору Яковлевичу Смирнову и Лариной семье всей, Лукерье и Володе, Почкаеву Артему и Уросову Григорию Леонтьевичу и Федорову Федору, Евсееву и Тамаре Изотовне...».

А еще в письмах много советов, как свести концы с концами задавленному налогами-страховками хозяйству солдатки: «Варя, я знаю, что вам там очень трудно с платежами, но как-нибудь выходи из положения... Если найдется покупатель, то продай мою гармонь за 150 рублей, уплати налог и страховку. Продай мои маленькие пимы, шерсти продай. Если можно в Ишиме продать, то увези туда овечку. Если выкупишь хром у заготовителя, то и его продай. Но налоги плати обязательно...».

О страде хлеборобской беспокоился. О нелегкой страде, павшей на плечи женщин, стариков да подростков. «Если хлеб хороший да уберете его хорошо, то получите на трудодни хорошо. Варя, пожалуйста, берегите хлеб, не оставляйте его на корню».






Он, вроде бы далекий от лирики, в последних письмах не скрывал тоски по малой родине, по товарищам-односельчанам, по семье.

«Я о Шурочке и Толечке, о родных моих сыновьях, очень соскучился. Если фотограф приедет, то сфотографируй Шурочку и Толечку. Я хотя бы на карточке с ними повидался бы».

«Варя, возможно, не приду к тому времени...»

Не пришёл к тому времени.

Не пришёл никогда... Пришло вот это стандартное горькое извещение: «Военнослужащий, красноармеец Шестаков Евгений Иванович, уроженец деревни Мишино, Пегановского сельсовета, Бердюжского района Омской области, в бою за социалистическую Родину, верный военной присяге, проявив геройство и мужество, был убит осколком снаряда 6.10.1941 года. Похоронен у с. Западная Двина Калининской области. Ком. р. 777 артполка, майор (подпись неразборчива. И вторую подпись не прочитать. И круглая печать дивизии еле просматривается).

В трафаретной бумаге с высокими словами о Родине, присяге, геройстве и мужестве вписано сообщение «похоронен». Этой гражданско-христианской почести, вероятно, не было погибшему.

Вернувшийся раненым фронтовик Тимофей (к стыду моему, детской памятью не сохранил фамилию этого отцовского однобатарейца) грустно рассказывал: «Сильно даванул немец, впопыхах отступив, оставили мы убитых. Верили, что быстро вернёмся сюда и захороним ребят своих. Но для Евгения около рощицы берёзовой сапёрной лопатой я спешно углубил крайнюю борозду пашни. Положил в неё Ивановича, прикрыл шинелькой и присыпал землицей. Не успел даже какой-то колышек с табличкой-фамилией поставить. Торопливо снялись с позиции, ушли, ни завтра, ни послезавтра и никогда не вернувшись сюда».

...Долго и безуспешно пытался я обнаружить какие-то сведения о сражённом красноармейце Шестакове. Куда только не обращался, нигде никакой информации. Даже в самом главном, в Подольском центральном архиве Министерства обороны СССР, нет ни строчки о нём. Вот какую неутешительную бумагу выдали там мне: «По документам учёта безвозвратных потерь сержантов и солдат Советской Армии Шестаков Евгений Иванович в числе погибших, умерших от ран и пропавших без вести не значится...»

Вот почему память-печаль в этих строках об отце моём и односельчанах, близких сердцу моему...

Помолчим трепетно с думой о Солдате Великой Отечественной, грудью защитившем свой дом, свою семью, свою Русь...

После гибели папы еще двадцать семь мишинских семей осиротели, оплакали своих родных кровиночек. Сражены в боях тринадцать наших Шестаковых. Тринадцать!

С болью сердца среди павших в Великую Отечественную называю папиных однофамильцев-односельчан: Ефима Филипповича, Ивана Николаевича, Ивана Павловича, Михаила Аверьяновича, Михаила Алексеевича, Михаила Петровича, Николая Андреевича, Николая Михайловича, Николая Николаевича, Петра Ефимовича, Филиппа Григорьевича, Филиппа Матвеевича. Прибавлю к этому траурному списку четверых Шестаковых, вероятных наших родственников, ушедших на войну из соседнего Армизонского района. Это братья Кондратьевичи Григорий, Алексей, Василий, Иван. Они пропали без вести. Так утверждает областная «Книга Памяти». А Мишино еще потеряло пятерых Семибратовых Афанасия Михайловича, Дмитрия Степановича, Леонтия Васильевича, Михаила Ивановича, Петра Никифоровича. Сложили головы на поле брани четверо Горловых Алексей Александрович, Егор Афанасьевич, Михаил Алексеевич, Николай Назарович. Погибли два красноармейца Уросовых Алексей Варфаломеевич, Прокопий Иванович. Убит на псковских рубежах девятнадцатилетний Николай Артемьевич Почкаев. Не стало бойцов Михаила Андреевича Семенова, Федора Васильевича Федорова, Прокопия Яковлевича Смирнова, Степана Алексеевича Тюменцева.



СКЛОНИМ ГОЛОВЫ ПЕРЕД ЭТИМИ ИМЕНАМИ! БУДЕМ ПОМНИТЬ ИХ ВЕЧНО!