О поэтах хороших и разных
Ю. А. Мешков








ЕЛИЗАВЕТА КУЗЬМИНА-КАРАВАЕВА


Она приняла мученическую смерть на 54 году жизни: 31марта 1945 года погибла в газовой камере так называемого « Молодежного лагеря», бывшего отделением фашистского концлагеря Равенсбрюк.

Месяц спустя, 4 мая 1945 года, французская газета «Темуньяж кретьен» поместила рассказ двух женщин, вернувшихся из Равенсбрюка:

«В нашем блоке была русская монахиня мать Мария. Это была необыкновенная женщина. Однажды было намечено, как это происходило постоянно, некоторое количество больных женщин для газовой камеры. Приговоренные отчаивались, не хотели покориться и идти на смерть. Мать Мария пыталась увещевать их, объясняла им, что они ошиблись, что их переведут в другой лагерь. Но это не убеждало их. Тогда она решилась и сказала им: «Вот доказательство, что я не верю в газовую камеру: я заступлю на место одной из вас». И таким образом, мать Мария добровольно пошла на мученичество, чтобы помочь своим подругам умереть».

В России о ней впервые сказал Лев Любимов. В автобиографической книге «На чужбине» (Новый мир. 1957. № 4) он привел факты участия русских во французском Сопротивлении. Любимов писал:

«А вот еще замечательная русская женщина: мать Мария, в миру – Кузьмина-Караваева. В молодости, в России, она была поэтессой, примыкала к символистам, хорошо знала Блока, Белого, о котором написала интересные воспоминания. В эмиграции, уже пожилой женщиной, стала монахиней. Но деятельность ее была направлена не столько на пропаганду веры или церковность, как на оказание помощи ближним и в первую очередь нуждающимся соотечественникам. Открыла общежитие для престарелых и даровую столовую в Париже на улице Лурмель для всех неимущих русских.

В годы войны столовая превратилась в антигитлеровский центр эмигрантов, которым руководила эта полная энергии, всегда веселая, жизнерадостная, всем своим обликом не похожая на монахиню, крепкая духом русская женщина. Русские люди собирались там, у радиоприемника, чтобы услышать голос Москвы, или перед огромной картой СССР, на которой мать Мария каждый день передвигала флажки согласно последней советской сводке; там же устраивала она бежавших из лагерей советских военнопленных.

Гитлеровцы арестовали и ее. Мать Мария умерла в лагере смерти, замученная палачами. В ряде воспоминаний бывших заключенных говорится о ней, о необыкновенном достоинстве и мужестве, с которым она переносила голод и страдания».

Пару страниц о матери Марии написала А. Тверитинова в книге воспоминаний «Форт Роменвиль» (Звезда. 1960. № 4). Закончила она их так:

«Утверждают, что в русском блоке поэтесса Кузьмина-Караваева уговорила назначенную к отправке в газовую камеру молодую советскую женщину обменяться с ней номерами и отправилась вместо этой молодой женщины на смерть».

Так оборвалась жизнь Елизаветы Юрьевны Кузьминой-Караваевой. И завершением ее судьбы стала легенда. Хотя до сих пор не находятся веские доказательства, что все было именно так, но в легенду как-то легко верится. Она прочно укоренилась. Тому способствовал и кинофильм «Мать Мария» (1982) режиссера С. Колосова с Людмилой Касаткиной в главной роли.

В мае 1985 года Е. Ю. Кузьмина-Караваева (мать Мария) посмертно была награждена орденом Отечественной войны.

А начало ее пути связывают с романтической легендой о встрече с Александром Блоком. Привело ее к поэту чуть ли неполное разочарование в жизни.

Лиза Пиленко (девичья фамилия Кузьминой-Караваевой) родилась 8 (21) декабря 1891 года в Риге. Но вскоре семья переехала на юг. В шести километрах от Анапы, в местечке Джанет, у отца был небольшой виноградник. Когда же отец умер, переехали в Петербург. Лиза продолжала образование в гимназии Л. С. Таганцевой и скоро выделилась среди соучениц глубокой сосредоточенностью и яркой художественной одаренностью.

Она болезненно перенесла смерть отца. Ей не нравился Петербург. Искусство представлялось единственно достойным, что могло бы восполнить бедность жизни, дать смысл существованию.

И когда однажды на вечере Лиза услышала Александра Блока, тут же загорелась встретиться с ним. Ее поразил облик поэта: «Очень прямой, немного надменный, голос медленный, усталый, металлический. Темно-медные волосы, лицо не современное, а будто со средневекового надгробного памятника, из камня высеченного, красивое и неподвижное». В его стихах она услышала то, что так хотелось и ей самой выразить: «много тоски, безнадежности, много голосов страшного Петербурга, рыжий туман, городское ущелье. Они, – вспоминала она позднее, – не вне меня, они поют во мне, они как Дымом стихи».

Блок принял ее очень внимательно, серьезно выслушал, понял. Лиза почувствовала, что он ее понял.

Они и потом будут нередко встречаться, часами, до утра разговаривать. Разговоры эти Блока будут тревожить. Он скажет ей в одну из встреч: «Я хотел бы знать, что часто, часто, почти каждый день вы проходите внизу под моими окнами. Только знать, что кто-то караулит меня, ограждает. Пройдите, взгляните наверх. Это все».

Известны 14 писем Кузьминой-Караваевой к Блоку. И лишь два ответных Блока. Сторонился ли он ее любви, о которой она в ряде писем (и, наверное, при встречах) открыто говорила, или ему вдруг стали чужды развиваемые ею в письмах 1916 года идеи «братования» членов некоего ордена «белого дома», сегодня трудно судить. В конце 1916 года он резко прервет отношения. Но она, полгода спустя, уезжая на юг из Петербурга, все еще пишет ему: «Я знаю, что Вам скверно сейчас, но если Вам даже казалось, что это гибель, а передо мной был бы открыт любой другой, самый широкий путь, – всякий, всякий, – я бы все же с радостью свернула с него, если бы Вы этого захотели. Зачем – не знаю. Может быть, всю жизнь около Вас просидеть» (Кузьмина-Караваева Е. Ю. Избранное. – М., 1991. С. 400).

В судьбе поэтессы встречи с Блоком, общение с ним, влияние его личности и творчества, любовь к нему станут самой памятной страницей. Она напишет, что это был «единый разговор, единая встреча, прерванная внешними часами пребывания дома для сна, пищи, отдыха».

Но вернемся к началу.

Вскоре после встречи, бывшей в первых числах февраля 1907 года, гимназистка Лиза Пиленко получает от Александра Блока письмо и при нем стихи, обращенные к ней.

Письмо это не сохранилось, адресат уничтожила его. Оно вызвало у нее раздражение. В воспоминаниях о Блоке Кузьмина-Караваева так передает его содержание: «Письмо говорит о том, что они – умирающие, что ему кажется, я еще не с ними, что я могу еще найти какой-то выход в природе, в соприкосновении с народом».

Об этом же – и в стихах. Они объясняют, почему Блок с таким вниманием слушал сбивчивый монолог импульсивной шестнадцатилетней девушки, в чем она была близка его мыслям и что он мог посоветовать ей:

Когда вы стоите на моем пути,
Такая живая, такая красивая,
Но такая измученная,
Говорите все о печальном,
Думаете о смерти,
Никого не любите
И презираете свою красоту –
Что же? Разве я обижу вас?

О нет! Ведь я не насильник,
Не обманщик и не гордец,
Хотя много знаю,
Слишком много думаю с детства
И слишком занят собой.
Ведь я – сочинитель,
Человек, называющий все по имени,
Отнимающий аромат у живого цветка.

Сколько ни говорите о печальном,
Сколько ни размышляйте о концах и началах,
Все же я смею думать,
Что вам только пятнадцать лет.
И потому я хотел бы,
Чтобы вы влюбились в простого человека,
Который любит землю и небо
Больше, чем рифмованные и нерифмованные
Речи о земле и о небе.

Право, я буду рад за вас,
Так как – только влюбленный
Имеет право на звание человека.

Обратим еще раз внимание: это стихи А. Блока, обращенные им к юной Лизе Пиленко, а не посвященные ей. Александр Блок обратил к ней заветную мысль о том, как губительно забвение и уход от того реального, что несет с собой жизнь. Мысль эта и в стихотворении «Она пришла с мороза...», датируемом так же 6 февраля 1908 года, что и «Когда вы стоите на моем пути...». Близки они и по форме: верлибр, освобождающий интонацию от жесткой заданности условного размера и тем придающий ей живую доверительность.

Лизу Пиленко обидело, что Блок по праву старшего (а молодость не любит поучений) как бы оборонял ее от более близкого соприкосновения с миром, где «рифмованные и нерифмованные речи о земле и о небе» любят больше, чем саму землю и само небо, оборонял от мира слов, замещающих знание самого мира. Но ведь искусство, считала она, и призвано привнести в жизнь неведомое, постигаемое лишь в отрешении от бренной суеты сегодняшнего дня. И в блоковских стихах, а больше – в письме она прочитала совет не стремиться «посвятиться» в тайну тех, кому неумолимый ход жизни сулит возмездие за уход от нее.

В 1910 году она вышла замуж за Дмитрия Владимировича Кузьмина-Караваева, юриста и историка, близкого к творческим кругам, чуть позже – вошедшего в созданный Н. Гумилевым «Цех поэтов». Вместе с мужем она погрузилась именно в тог мир, от которого Блок и хотел оборонить ее.

«Ритм нашей жизни, – вспоминала она, – нелеп. Встаем около трех дня, ложимся на рассвете...

В этот период смешалось все. Апатия, уныние, упадничество – и чаяние новых катастроф и сдвигов. Мы жили среди огромной страны словно на необитаемом острове. Россия не знала грамоту – в нашей среде сосредоточилась вся мировая культура: цитировали наизусть греков, увлекались французскими символистами, считали скандинавскую литературу своею, знали философию и богословие, поэзию и историю всего мира, в этом смысле были гражданами вселенной, хранителями культурного музея человечества. Это был Рим времен упадка. Мы не жили, мы созерцали все самое утонченное, что было в жизни, мы не боялись никаких слов, мы были в области духа циничны и не целомудренны, в жизни вялы и бездейственны. В известном смысле мы были, конечно, революция до революции, – так глубоко, беспощадно и гибельно перекапывалась почва старой традиции, такие смелые мосты бросались в будущее. И вместе с тем эта глубина и смелость сочетались с неизбывным тлением, с духом умирания, призрачности, эфемерности. Мы были последним актом трагедии – разрыва народа интеллигенции. За нами простиралась всероссийская снежная пустыня, скованная страна, не знающая ни наших восторгов, ни наших мук, не заражающая нас своими восторгами и муками».

Строки эти – из ее воспоминаний о Блоке. Но эту же мысль она высказала еще в 1924 году в статье «Последние римляне». Статья эта, кстати, подписана ее псевдонимом: Юрий Данилов. Все еще жила память об отце – Юрии Даниловиче Пиленко.

Восторги и муки, способные заразить современника и вернуть ему утраченный вкус к жизни, ее яркость и цельность Кузьмина-Караваева попыталась искать в обращении к темам и образам давно ушедшего.

Воскрешение прошлого как образца того живого вчера, что противостоит мертвому сегодня отсутствием затхлого быта, психологией стихий ничества, жизнеутверждающим пантеизмами волевым началом в русской поэзии начала XX века стало целым направлением. Оно ярко было представлено в творчестве редко ныне вспоминаемого поэта И. Коневского, слышавшего в далеком прошлом «тихую свирель» памяти. Древняя история и культура интересовали В. Брюсова. Своеобразную теорию мифотворчества исповедовал Вяч. Иванов. Многие стали активно обращаться к фольклору. Как раз в пору вхождения Кузьминой-Караваевой в литературную среду мгновенно ставшему популярным С. Городецкому принесли успех сборники «Перун», «Дикая воля», «Ярь», стилизовавшие праславянскую старину.

Именно С. Городецкий имел отношение к выпуску в начале 1912 года в «Цехе поэтов» первой книги Е. Кузьминой-Караваевой «Скифские черепки»: он рисовал обложку.

Поэтизируя языческую древность, прошлое, заложницей которого она взята во времени, Кузьмина-Караваева не столько уходила от скуки сегодняшнего дня и его рабства, сколько от самой себя. Она еще не самоопределилась в исканиях, лишь выходила к тому, чтобы видеть мир своими глазами и найти себя в нем. Ее страстная натура не могла успокоиться на том, что осталось в прошлом и жило лишь как археологическая память или музейный экспонат. А потому, открывая увлекавшее ее, книга не открывала ее самою.

Правда, о «Скифских черепках» появились печатные отзывы, которые Д. Максимов назвал «умеренно-сочувственными». Характерна и реакция А. Блока. Кузьмина-Караваева послала ему книгу еще весной 1912 года, но он только через полтора года в письме к ней от 1 декабря 1913 года отозвался: «Скифские черепки» мне мало нравятся – это самое точное выражение; я знаю, что все меняется, а Вы – молоды очень. Но все-таки, не знаю почему, мне кажется, что Ваши стихи не для печати. Вероятно, «Скифские черепки» звучали бы иначе, если бы они не были напечатаны».

В 1914 году Кузьмина-Караваева отправила Блоку большую подборку новых стихов. Он внимательно их прочитал, сделал на полях рукописи замечания. Она учла те, которые касались техники стиха. Когда же речь шла о направленности стихов, тут Кузьмина-Караваева сохранил верность себе.

В 1916 году она выпускает вторую книгу стихов – «Руфь». Посылая ее Блоку и как бы объясняя, почему не все замечания учла, она написала: «Если бы этот язык мог стать совсем понятным для Вас, я была бы обрадована».

К этому времени в жизни поэтессы произошли перемены. У нее родилась дочь Гайяна, а потом она разошлась с мужем. Началась мировая война, и современность предстала как уготованная людям судьба.

Характер поэтессы уже определился. Определилось отныне и главное в ее исканиях – мотив духовного пути, христианского долга.



Блок звал ее в мир реальностей. И теперь она принимала его, не отворачивалась от него. Но предметная действительность в стихах Кузьминой-Караваевой намеренно отодвинута на второй план. Она принимает жизнь как данность, в которой ей суждено пройти свой путь. Совсем по-блоковски поэтесса восклицает: «Я смотрю в глаза судьбы в упор». И это станет девизом ее творчества: смотреть «в глаза судьбы в упор».

Отвратила снова неудачу.
Отвратила тяжкую беду,
Нет, я в этой жизни не заплачу, –
Как назначено, так и пойду.

Называя себя «вестницей слова Господня», Кузьмина-Караваева стремится донести до людей «священную весть», обратить к ним «призывное слово». Радость земного своего бытия она видит в том, чтобы быть со страждущими, с ними делить беды.

Взлетая в небо, к звездным млечным рекам
Одним размахом сильных белых крыл,
Так хорошо остаться человеком,
Каким веками каждый брат мой был.

И вдаль идя крутой тропою горной,
Чтобы пройти заросший древний рай,
На нивах хорошо рукой упорной
Жать зреющих колосьев урожай.

Читая в небе знак созвездий каждый
И внемля медленным свершеньям треб,
Мне хорошо земной томиться жаждой
И трудовой делить с земными хлеб.

Поэтическая речь Кузьминой-Караваевой становится речью проповедницы. Ее лирическая героиня стремится проповедовать добро, нести добро, делать добро. Она там, где боль, и видит боль людей. Но если А. Блок предназначение поэта видел в том, чтобы молвить дням настоящим «нет», то Е. Кузьмина-Караваева свое предназначение видела в том, чтобы сказать «да» тому единственному и извечному, что заключено в слове Бога. В постижении этого слова и открывает она высший смысл земной жизни.

Как скупы в этом мире измеренья.
Лишь три. Куда же ветер крыльев деть?
Четвертое пронзает все – горенье –
И надо мне всей, до конца сгореть.

На этом рубеже ее внутреннего пути в жизненную судьбу Кузьминой-Караваевой вмешивается злая сила исторических обстоятельств, круто изменивших само течение жизни, убыстривших ее течение и втянувших в него, а потом и утопивших многих из тех, кто еще недавно так жаждал этих изменений.

Грянула революция.

Поэтесса хотела видеть в ней начала перемен, тот блоковский ветер, который, по замыслу, призван был разорвать устоявшийся, окаменевший и опостылевший своей размеренностью уклад жизни. Так мыслилось. И Кузьмина-Караваева активно включается в течение событий. На время ее избирают даже головой города Туапсе и она близко наблюдает различные политические силы и людей, за ними стоящими. А ее проповедническая речь на какое-то время становится публицистически страстным монологом современницы, смело шагнувшей навстречу тому, чего не миновать.

Посты и куличи. Добротный быт.
Ложиться в полночь, подниматься в девять.
Размеренность во всем – в любви и в гневе.
Нет, этим дух уже по горло сыт.

Не только надо этот быт сломать,
Но и себя сломать и искалечить,
И непомерность всю поднять на плечи
И вихрями чужой покой взорвать.

Покой оказался взорван. Но взрывная волна стала неуправляемой. Силу свою она направила и на тех, кто начинял этот взрыв, звал его. Взрывная волна вызвала к жизни сатанинские силы, в безысходной борьбе с которыми спастись можно было только бегством.

В 1920 году Е. Кузьмина-Караваева покидает Россию.

Она познакомилась и накануне революции стала женой Д. Е. Скобцова, учителя-словесника, потом военного, казачьего офицера. С ним и дочерью от первого брака Гайяной  она и уехала – в Тифлис, оттуда – в Батум, отплыла в Константинополь, в 1923 году оказалась в Париже. У них родился сын Юрий, впоследствии погибший в фашистском лагере как участник французского Сопротивления. Родилась и дочь Настенька, в раннем возрасте, в марте 1926 года, умершая от менингита.

Сколько передумала и пережила мать, неотступно сидевшая у постели дочери два месяца ее тяжелой болезни! И сколько раз мысленно видела себя в родной Анапе, в России, на земле, Богом созданной для счастья. Но возврата туда не было.

Течет и уносит река,
Родным берегам – простите!
И режет моя рука
Прошедшего прочные нити, –

с тоской писала она уже после отъезда.

В эмиграции, в конце 20-х годов, после смерти младшей дочери, развода и со вторым мужем Д. Скобцовым, острой нужды и одиночества, поэтесса переживает духовный кризис. Углубленно ищет она утраченное в событиях времени вековое « представление о должном, о понятном и приемлемом ходе жизни» (статья «Последние римляне»). В поисках преодоления кризиса она обращается к опыту русской духовной мысли. В 1929 году в Париже в издательстве «ИМКА-ПРЕСС» под именем Е. Скобцовой (по второму мужу) одна за одной выходят три ее брошюрки: «А. Хомяков», «Достоевский и современность», «Миросозерцание Вл. Соловьева».

Хлебнув в достатке жизни, она стремится заново обрести смысл своего бытия на земле. И находит его в том, чтобы без остатка отдать себя людям, утешить и поддержать других, также лишенных Родины, счастья и своего угла, также потерявших близких и готовых отчаяться.

А медный и стертый мой грошик
Нищему только в суму.
Не то, что поступок хороший, –
Так – душу отдам ему.
А если душа не монета,
А золотая звезда –
Швырну я осколок света
Туда же, где в свете нужда.

В только что приведенных стихах может показаться не к месту слово «швырну». Но в нем – жест решительности, то предельное состояние, выход из которого – в резкости жеста.

К началу 30-х годов она находит себя не в замыкании в своей беде, отъединявшей, как всякая беда, от других, а в объединении с такими же отмаявшимися людьми. Стремясь вывести других из отчаяния одиночества, она спасала и себя.

В 1931 году она принимает монашество, становится матерью Марией.

Все пересмотрено. Готов мой инвентарь.
О колокол, в последний раз ударь.
В последний раз звучи последнему уходу.
Все пересмотрено, ничто не держит тут,
И из тумана голоса зовут.
О, голоса зовут в надежду и свободу...
Все пересмотрено. Былому мой поклон...
О колокол, какой тревожный звон,
Какой тревожный звон ты шлешь неумолимо...
Вот скоро будет горный перевал,
Которого мой дух с таким восторгом ждал,
А настоящее идет угрюмо мимо.

За решением пришло и успокоение. Найден смысл существования, тот единственный путь, которым она и пойдет, то место в людском общежитии, на котором быть ей и только ей, ибо не кто-то, а сама она избрала его себе.

Самое вместительное в мире сердце.
Всех людей себе усыновило сердце.
Понесло все тяжести и гири милых.
И немилое для сердца мило в милых.
Господи, там в самой сердцевине нежность.
В самой сердцевине к милым детям нежность.
Подарила мне покров свой синий Матерь,
Чтоб была и я на этом свете Матерь.

Приняв монашество, она не ушла в монастырь, а стала монахиней в миру, матерью тех, кто был обделен материнским участием, кому так недоставало внимания и заботы в их мирской, неласковой жизни. Мать Мария, оставаясь в миру, полной мерой испытывала лишения, муку и нужду своих соотечественников. И принадлежала она теперь им.

Принятие монашества под именем матери Марии – кульминационный пункт в жизненной судьбе Е. Кузьминой-Караваевой. И был он не уходом от тягот мирской жизни, наоборот был он решительным шагом навстречу им. Монашество не отъединяло мать Марию от людей, а сближало ее с ними.

Я не ищу ни тишины, ни бури.
Но если в мире тяжело живется –
Пусть будет тяжело в монастыре.
Мы крест мирской несем на наших спинах.
Забрызганы монашеские рясы
Земною грязью – в мире мы живем.

Только что приведенные строки – из мистерии Е. Кузьминой-Караваевой «Анна». Героиня мистерии и в стенах монастыря не может забыть о житейских тяготах и страданиях людей. Игуменья сетует, что многое отвлекает Анну от церковных служб.

Нежданно заболеет богомолец
Или простудится сестра какая,
Зеленых яблок дети наедятся
Иль в деревнях соседских лихорадка
Скосит работников – ее уж дело
Заботиться о всех больных.

То ли дело Павла, живущая за монастырской стеной, где « ни стужи, ни зноя – есть лишь безмолвный покой». Она не решается прямо обвинить Анну, но решается отвергнуть ее правду мирских забот, считая, что они не совместимы с нормами монашеской монастырской жизни. Павла говорит:

Я только знаю – с нею мир ворвался,
С своими язвами, и с гноем, с кровью,
И со страстями, и с бедой своею.
Все замутил, все загрязнил, встревожил.
Коль монастырь обуреваем бурей,
Куда бежать, где тишины искать?

Сегодняшние мы привычно именуем современную жизнь грешной и страстно ищем пристанище, тот свой (в широком смысле) монастырь, за стенами которого могли бы, оставаясь самим собой, творить и реализовать себя – в молитве ли, научном или художественном творчестве, в любви и семье, в увлечении. Но не от жизни мы в итоге хотим уйти, а от людей, напоминающих нам о реальной жизни за стенами нашей духовной крепости. Заметим: в кризисные времена, подобные тому, что пережила Россия в XX веке не раз, люди замыкаются в себе, в своем деле, предоставляя каждому спасать себя самому. В такие времена мы и в гости перестаем ходить не потому, что осознаем, как накладно становится принимать гостей, а потому, что и в гостях мы все же на людях и среди людей, в каких-то общих разговорах-заботах. Заметив это, неужто ж признаем правоту скептиков, вещающих, что в беде люди спасаются поодиночке?

В конце 20-х годов русским, вынужденно ставшим после революции эмигрантами, пришлось прийти к горестному выводу, что на Родину им уже не вернуться. Не вернуться победителями. Не вернуться в ту Россию, которой они жили. С осознанием этого уходило и своеобразное «баррикадное» мышление. И тогда одни, решившие для себя, что чему быть, того не миновать, потянулись в советские посольства за визой на возвращение. Их клеймили предателями. Но – понимали: они ехали хоть умереть на Родине, дома. Такова судьба А. Куприна. Такова судьба и старшей дочери Кузьминой-Караваевой, вместе с мужем-коммунистом, в 1935 году при содействии А. Толстого вернувшейся в Россию и через некоторое время умершей в Москве от болезни. Правда, были совсем неожиданные возвращения: С. Эфрон, неожиданно исчезнувший из Парижа, о чем даже не предупредил жену М. Цветаеву, в Москве объявился в форме капитана НКВД.

Но и те, кто не мог вернуться, ибо не мог пересилить себя, были в основе своей людьми национально мыслящими. Если раньше они обсуждали любую плохую весть из России как подтверждение своей правоты, то теперь их интересовали вести, пробуждавшие чувство гордости за Родину. Они, в отличие от эмигрантов-диссидентов «третьей волны», и в мыслях допустить не могли, чтобы кто-либо в каком угодно контексте мог бы обмолвиться о «России-суке». Не надо путать русское Зарубежье послереволюционного периода, в котором оказались наши поэты начала века, с советским Зарубежьем второй половины века. То, что было трагедией одних, стало поприщем «общественной деятельности» других. И дело не в аранжировке, а в принципиальном отличии мотивов. Не потому ли А. Солженицын так четко открестился от ярлыка «диссидента», от попыток приписать его к _советско-диссидентской_ волне эмиграции.

Но вернемся к Кузьминой-Караваевой.

Мистерия «Анна» представляется программной в ее творчестве 30-х годов. Она многое проясняет и в ее дальнейшей жизненной судьбе, многое объясняет в мотивах творчества.

Анна отпущена, а скорее – изгнана из монастыря в мир. В миру она утешает страждущих, лечит больных.

И встречает странника, некогда продавшего свою душу дьяволу за триста лет жизни, богатства и власти. Теперь, перед смертью, осознав, что ждет его за порогом срока, он тщетно ищет того, кто прельстился бы долгой жизнью, достатком и удовольствиями ее, согласился бы в конце пути отдать свою душу после смерти. И Анна, чтобы облегчить его страдания, спасти его душу, соглашается подписать с ним договор. Но на своих условиях. Она сама диктует текст договора. Приведем его, ибо в нем и то, что определило судьбу Кузьминой-Караваевой, а точнее – программа, по которой она строила свою жизнь, приняв монашество.

Ни золота, ни серебра,
И ни полей, и ни садов,
И ни рабов, и ни дворцов,
И никакого из даров
Не принимаю.

Не буду войны объявлять,
Не буду мира заключать,
Противна мне господства страсть,
Над братом никакую власть
Не принимаю.

Я обещалась побороть
Земную грешную любовь,
Не закипает в сердце кровь.
Все, чем прельщает душу плоть,
Не принимаю.

И если б ныне дух мой мог
Расстаться с телом – он готов.
Я не хочу твоих веков.
И этот долголетний срок
Не принимаю.

Но заплачу я за тебя,
За душу, душу дам в обмен.
Приму навеки вражий плен.
Спасу тебя, себя губя...

«Спасу тебя, себя губя...» – для матери Марии это не только красивые слова. Вспомним, что в память поколений она вошла легендой о русской монахине, которая в концлагере обменялась номерным знаком с молодой девушкой из России и, спасая ее, вместо нее была отправлена в газовую камеру.

Е. Ю. Кузьмина-Караваева, приняв монашество, уже как мать Мария поставила себе задачу лечить сердца отчаявшихся соотечественников добром и светом. На улице Лурмель было приобретено здание, где некогда размещалась конюшня. Здесь и были устроены общежитие и столовая для бедных и обездоленных русских эмигрантов. Вот как пишет об этом С. Гаккель, автор обстоятельной монографии «Мать Мария (1891–1945)», вышедшей в Париже в 1980 году:

«Мать Мария с помощниками освободила здание от стойл, которые напоминали о прежних временах, и переделала здание... Малообещающее, заброшенное и замусоренное помещение преобразилось. Некоторые иконы писались монахиней Иоанной (Рейтлантер), некоторые были пожертвованы. Остальные писались и украшались вышивкой самой матерью Марией. Вышивкой она также украшала стены. Наверху вдоль правой стены тянулась «житийная» вышивка, посвященная царю Давиду, над царскими вратами позднее висела замечательная «тайная Вечеря», вышитая, как всегда, без предварительных рисунков, в тяжелые 1940 – 1941 годы. Облачения тоже были ее работы. Окна она расписала растительным рисунком».

Художественные способности отличали ее еще в гимназии. Потом она проявляла большой интерес к живописи, даже выставлялась в 1912 году на выставке петербургского «Союза молодежи» картиной «Змей-Горыныч». Сама делала обложку ко второй книге стихов «Руфь». В полной мере ее талант художника и вышивальщицы проявился при переоборудовании дома на улице Лурмель. А. С. Сытова, специально исследовавшая рисунки Кузьминой-Караваевой (См.: Памятники культуры, Новые открытия. 1987. – М., 1988), называет две работы, выполненные матерью Марией уже в концлагере, где она вышила икону «Пресвятая дева с распятым младенцем», а на лагерной косынке одной из заключенных – картину «Высадка союзных войск в Нормандии».

В общежитии на улице Лурмель и пришло к ней нравственное успокоение. Она делала то, к чему лежала душа, она дарила людям надежду. Она утешала, лечила, пробуждала в сердцах добро и свет.

Не то, что мир во зле лежит, не так!
Но он лежит в такой тоске дремучей!
Все сумерки, а не огонь и мрак,
Все дождичек – не грозовые тучи.
Ты покарал за первородный грех
Не ранами, не гибелью, не мукой –
Ты в мире просто уничтожил смех
И все пронзил тоской и скукой.

Излечивая души соотечественников от тоски и скуки эмигрантской жизни, мать Мария, отдавая им всю себя, обретала, как мы сказали, себя. Таков был теперь ее крест, и нести его ей было радостно.

Пусть отдам мою душу я каждому,
Тот, кто голоден, пусть будет есть.
Наг – одет, и напьется пусть жаждущий,
Пусть услышит неслышаший весть.

От небесного грома до шепота,
Учит все – до копейки отдай.
Грузом тяжким священного опыта
Переполнен мой дух через край.

И забыла я, есть ли средь множества
То, что всем именуется «я».
Только крылья, любовь и убожество
И биение все бытия.

Мать Мария не оставляла поэтическое творчество.

В ее стихах отсутствуют «личные» мотивы. В них – биение открытого людям сердца, полного тревоги и заботы о них. Они трагичны. Но нет сетования на неудачи, есть принятие своего долга здесь, на земле, среди соотечественников.

Какая тяжесть в каждом шаге,
Дорога круче, одиноче.
Совсем не о нетленном благе
Все дни кричат мне и пророчат.

Стихи ее исполнены особой веры в правильность избранного ею пути. В них нет и тени монашеского смирения, нет ухода от мира боли и страданий современников. Стихи представляют нам мать Марию не просто цельной натурой, а борцом по натуре.

Не буду числить ни грехов, ни боли.
Другой исчислит. Мне же только в бой.

«Только в бой» – вот, пожалуй, ее девиз. И он объясняет позицию, занятую матерью Марией, позицию не наблюдателя и утешителя, а именно борца. Всем поведением своим и творчеством она показывала пример стойкости и жизнелюбия.

Понять человека – понять его поступки. Поступки поэта -  его стихи. И чтобы понять творчество Е. Кузьминой-Караваевой, очень важно знать, что руководило ею в ее делах, что определяло ее поведение. А для этого обратимся к ее статье «Православное дело».

Статья «Православное дело» была написана в 1935 году, в ней изложены программные положения объединения «Православное дело», почетным председателем которого был митрополит Евлогий, а председателем – мать Мария.

В статье этой встретим мысль, составившую и содержание мистерии «Анна», мысль об обращенности к миру. «В среде ортодоксальных богословов, – пишет Кузьмина-Караваева, мы можем услышать, что строить жизнь – ни к чему. Нам дано единое задание – спасать нашу душу, а социальная правда, художественное творчество, научная работа и т. д. – это все нас не касается, это только «подделка», послушание, не имеющее решающего влияния на нашу внутреннюю жизнь». И чуть ниже: «Принято думать, что христианство, обращенное к миру, это какой-то второй сорт христианства. Подлинное же благоговейно обращено к Богу, ищет богообщения, и ничем подменить и заменить сладости богообщения нельзя и не надо».

Приведенные цитаты характеризуют одну точку зрения, точнее – один берег течения жизни. На другом же берегу – мирская реальность, самоотдавшись иллюзорной радости которой, открываешь невольно, что мир не очень-то и радостен. «Не дает радости наш подневольный и механизированный труд, - читаем в статье, – не дают радостей и развлечения, более или менее однообразные, в разной мере треплющие нервы, и только. Не дает радостей и вся современная жизнь, горькая, хотя в ней отнюдь и не отражается сейчас горький и скорбный лик Христа. Как будто именно без него мир достиг максимальной горечи – потому что – максимальной бессмысленности».

Общество «Православное дело» объединило русских эмигрантов. Им, изгнанным из России, но оставившим там сердца и не нашедшим себя в чужих странах (и чаще потому, что не могли они, хоть и таили обиды на изгнание, перестать быть русскими и обливать грязью народ и Родину); им, жившим отчаянием, надо было помочь обрести смысл жизни – не в злобной памяти о случившемся, не в сладостном желании мести, а в человеческом существовании здесь и сейчас. Не иссушить душу начетническими проповедями, но и не сулить несбыточных иллюзий в безрадостном житейском море.

В том мире, что окружает нас, свидетельствовала Кузьмина-Караваева, забыты основы христианства. В Европе, пишет она, на почве католицизма и протестантства, утвердилось понимание общественного христианства (так она характеризует христианство, обращенное к миру. – _Ю._М_.) как второсортного. И произошло это потому, что буквально интерпретировался принцип: Богу – Богово, а кесарю (житейскому, под которым и в котором призван царствовать человек) – кесарево, иначе говоря, словами Кузьминой-Караваевой: «отношение к Богу определялось заповедью о любви к нему, а отношение к человеку – имманентными человечеству законами и правилами».

Такое, утвердившееся в Европе, т. е. в среде, окружавшей русских эмигрантов, положение ведет в кризису, в первую очередь – к кризису межчеловеческих отношений, их прагматизации, перенесение на чисто и только условную почву, в итоге – отчуждение друг от друга. Выход из кризиса, преодоление отчуждения виделся Кузьминой-Караваевой в следующем:

«Необходимо отношение к человеку и к миру строить не на законах человеческих и мирских, а на откровенной заповеди Божьей, т. е. видеть в человеке образ Божий и в мире – создание Божие.

Необходимо помнить, что христианство требует от нас не только мистики богообщения, но и мистики человекообщения, что, по существу, приводит нас к раскрытию богообщения».

В теоретическом плане объединение «Православное дело», как это Кузьмина-Караваева и обосновывает в статье, утверждало необходимость «в ответ на все кризисы современности просто строить жизнь».

В практическом плане – это опыт организованной матерью Марией обители русских эмигрантов на улице Лурмель в Париже. Это дело, пусть и малое, но направлено было на то, чтобы устроить жизнь других. Устраивая жизнь других, пробуждая в отчаявшихся чувство жизни, не давая им замкнуться в одиночестве, мать Мария сама ощущала и призывала других ощутить свою нужность.

В 1937 году издательство «Петрополис» в Берлине выпускает ее сборник «Стихи». Еще раньше, в 1936 году в № 62 «Современных записок», выходивших в Париже, были напечатаны ее воспоминания «Встречи с Блоком». Их перепечатка в 1968 году в 209-м выпуске Ученых записок Тартусского университета с обстоятельной статьей Д. Максимова и вернула на родину поэтессу Е. Кузьмину-Караваеву.

Она была монахиней в миру. И в этом соединялись два ведущих мотива ее жизненного и творческого пути.

Уже в книге стихов «Руфь» она заявила о готовности пройти до конца свой путь в реальном мире трудной жизни:

Жить днями, править ремесло
Размеренных и трудных будней.
О, путь земной, что много трудней,
Чем твой закон, твое число.

Об этом – ив более поздних стихах, опубликованных уже посмертно:

Обряд земли – питать родные земли,
А осенью, под ветром, умирать, –
Я приняла любовно и покорно,
Я научилась ничего не знать.

Но путь ее окрашен служением Истине. Нести слово откровения, Божье слово, призванное исцелять души, – вот так она понимала свое назначение. Об этом – еще в предреволюционных стихах:

Покорно Божий путь приму,
Забыв о том, что завтра будет;
И по неспетому псалму
Господь нас милует и судит.

Пусть накануне мы конца,
И путь мой – будний путь всегдашний,
И к небу мне поднять лица нельзя от этой черной пашни.

Не все ль равно, коль Божий зов
Меня застанет на работе?
И в будних днях мой дух готов
К преображенью темной плоти.

Об этом же – и в 30-е годы.

Я с открытыми глазами,
Я с открытою ветру душой:
Знаю, слышу – ты здесь между нами
Мерой меришь весь путь наш большой.

... С началом фашистской оккупации Парижа и тем более после начала войны гитлеровской Германии с Советским Союзом мирная обитель наших соотечественников на улице Лурмель превращается в один из центров французского Сопротивления. В феврале 1943 года мать Мария была арестована.

Борьба с фашизмом действительно сплотила народы. И мать Мария, утешая в заключении своих подруг по несчастью, не делила их по национальности, государственной или какой-либо другой принадлежности. Но при этом не забывала и о своей великой Родине – святоотеческая традиция придавала ей в неволе силу. Одна из тех, кто выжил и помнил подвиг матери Марии, приводит ее слова:

Я не боюсь за Россию. Я знаю, что она победит. Наступит день, когда мы узнаем по радио, что советская авиация уничтожила Берлин. Потом будет «русский период истории». России предстоит великое будущее. Но какой океан крови...

В словах этих – ее вера в судьбу Родины.