Учите меня, кузнецы: Сказы
И. М. Ермаков








ЗОРЬКА НА ЯБЛОЧКЕ


Я сторожем работаю. Сельповский магазин охраняю. Ну, летнее дело – душно в сторожке… Три-четыре мыльных или каких ящика разоставлю вокруг себя и сумерничаю. Глядишь – и подойдет кто. Беседа составится. Да такая, что и бочкотара в ход пойдет. И про турку тут у нас, и про «диких зверей», как говорится, и про разное другое. Нам-то куда как славно, а председатель мой косится. Не один намек от него выслушать пришлось. Лично мне, конечно… Глаз, мол, протезный, нога деревянная, да еще разговорами бдительность притупляешь. Разу мимо не пройдет, чтобы ноздрей не подергать. А мне одному – тошно. Не могу! Притом когда-то еще обокрадут, может, и вор на мой пай не родился, а я бы наперед «лазаря» пел!

– Будьте покойны, – говорю, – Леонид Федорович… У сибирского гвардейства, – говорю, – в случае чего и деревяшка шрапнелем бьет.

Отшучусь так легонечко, чтобы на большое зло не налезти, да за свое.

Чаще других Богдан Мироныч Найденов ко мне заворачивает: «испожизненный» наш пастух. Идет с отгона – редкий раз не погостит. Работа тоже одинокая – сам, Валетко да стадо – скучает по разговорам.

Люблю я его встречать.

Присядет он рядышком, плащишко свой на коленках разместит и – ровно полянку в карманах да в башлыке прихоронил: струечку мяты нос причует, земляничка заистомляется, луговая купавка померещится, тмин-самосей полем пахнёт. Лесники еще похожий дух приносят, но тех зеленый клон подконфузивает. Неподмесным полевым зазывистым таким надыхом пастухи одни только пропитываются. По соковой ягоде ходят, на медогон-траве дремлют, со всякого цвет-растенья пахучие дымки, вихорки их окуривают, из-под радуги берестяным ковшичком пьют – удивительно ли? Весь витамин земли ихний!

Сейчас ему, Богдану нашему Миронычу, на шестой десяток под горку. Но стариком не назовешь. Не скажи! Кудри хоть и проредило местами, а двоих лысых шутя осчастливить может. И седины в них не вдруг-то… не щепотью, а поприцеливаешься. Брови и вовсе нетронутые. Густые навесились, кудластые. В молодости, может, кто и «соболиными» рекомендовал, а сейчас такие дворняги шевелятся – не знаешь, с каким мехом сравнить.

Лицом и так цыгановатый, а за лето вовсе зачугунеет. Приглядишься – в мелкую перекрестную морщинку человек пошел, шаг отступи – все чернота хоронит. Одни усы вразномасть. Где носом приголублены – вороные. Дальше, по ходу роста, буреют, гнедые делаются, самые пики до чалой даже масти выгорают.

«Испожизненным» пастухом он себя к одному разговору назвал:

- Я – испожизненный. Пятьдесят скоро лет как на коровьем следу стою.

- Да ведь тоскливо! – толкуем. – Один год, – вспоминаем, – свою скотину подворно пасти пришлось – день-то, он тебе за год тянется. Хоть кнутом по солнышку…

- Кому как… – загадал Мироныч. – У поля ведь мно-о-ого чуда!.. Привораживает.

- Привычка в основном действует, – высказываемся мы.

- Не одна привычка, – заперебирал он Валеткины уши. – Всякому своя солостинка зарониться может.

- Что бы это за «солостинка» такая могла быть? – интересуемся.

- А всякая, – отвечает. – Кто чему удивиться способен. Я вот, к примеру, в ребячьих еще годах нарожденного зайку изловил. Биречку ему тронул – холодненькая биречка! Палец на нее наложил, согреваю мякоткой!.. И скажи! Вроде как кожи на моем пальце не сделалось, одна нерва. Дрогнет у зайца биречка, а у меня той же секундой под ложечкой прострелит. Потайной какой-то щекоток. На качелях вниз идешь – так же ознобляет… До сих пор помнит палец, как под ним холодненькая заячья губа-раздвоешка играла-вздрагивала. Во сне даже другой раз…

Почему, говорю, и люблю его встречать. Не только плащ – разговоры полем пахнут. Про козленков глаз вот… Впрочем, глаз тут ни при чем. Не про него сказ.

Сидим как-то с Миронычем на ящиках, одна речь кончилась, другая не началась, утаились, думаем каждый свое.

По слуху определяем – молодая парочка на подходе.

- Раньше, Алеша, красивше любить умели, – доярки Наташки Селивановой голос доносится.

- По каким признакам ты это определила? – Алешка спрашивает.

Алеша – это нашего старшего механика сын. В отпуск из армии приезжал.

- Вот демон был описан… – Наташка ему отвечает. – Демон! А какой он в чувствах своих прекрасный! Насколько он к своей возлюбленной нежный, бережный… Помнишь, как он Тамару поцеловал? Чуть-чуть, слегка, лишь прикоснулся он устами… Прикоснулся… – на тихий шепот сошла девка.

- Вот что! – присвистнул Алеша. –Теперешних девушек, оказывается, демоны хороводят?! Не знал, не знал… – подыгрывает. – В таком случае нашему брату, зенитчику, отбой играть остается.

- Пусть и демоны, – Наташка говорит. – А сравни вот, как про современный поцелуй поется: «у Костромы целуются, а слышно у Саратова», Это что?.. Тунгусский взрыв какой-то! Ужас!

- Действительно!' – хохотнул Алешка. – Любая дальнобойка…

- Или вот это поют… –Наташка опять приводит. – «Так ее поцеловал – еле-еле дыхала». Не дышала даже, а дыхала… дыхала!

- Это они, песельники, для красивого словца уподобляют, – Алешка определил. – Сами небось трепетливей того демона вокруг своих Тамарок.

- Я не отрицаю… – приглушила голос Наташка. – Не отрицаю, что у девушки от поцелуя дыханье на некоторый промежуток может пересекчись, бывает такое, дак об этом, опять же, вполнамека надо сказать. Загадкой! Поберечь надо золотую эту минутку у девушки.

Дальше мне не слышно стало. Смеюсь впритишку. Уборочная же идет, зябь пашут, а у них, видали, что во главу угла ставится? Не так поцеловали!

Шевельнул Мнроныча локотком – не отыгрывает.

Приглохнул и я.

«А ведь не от большого ума хохочу!» – подозревать начал. Своя молодость завспоминалась. Тоже… хорош был… Руку алым жигалом кольнул. На предмет закляться, что вечно не забуду. Сейчас вот про собственное положенье думаю, небось и холодным не кольнешь. На лешак оно сдалось! А тогда – без трепету. Кланька в румянцах, слезки вот-вот брызнут, по избе горелой кожей пахнет. Новобранцевой. Глупость ведь вот, сине море, а приятно вспомнить.

«Пташка ты наша, пташка, молодость… – думаю. – И глупенькая ты часом бываешь, да жалко – один раз прилетаешь. Раз прилетаешь и неподолгу притом гостишь».

А может, – Мироныча опять шевелю, – может, ей, девчонке, и действительно главней всего на сегодняшний день, как ее, Наташку, поцеловали? Слегка коснувшись или… хе-хе… до бездыханности.

А как ты думаешь? – без никакой усмешки спрашивает Мироныч. – Меня вот, молодого, убить хотели даже!.. Я тебе не рассказывал, как старуху себе заполучил?

Он, Мироныч-то, в нашей деревне женатым уже появился. Поначалу неизвестно даже было, из каких они мест с молодой супругой выходцы. Таились. Позднее уж кое-что известно стало.

Не случалось, – говорю, – но слухом пользовался.

Это что убегом мы перевенчаны?

Ну да!

Я не про это! Она, Кузьмовна моя, из богатой семьи ведь происходила. Не вдруг-то за пастуха! Да за безродного притом… Подкидышем я в ихнюю деревню попал. Вез имечка даже… Богданом и выкрестили. Бог, дескать, дал. У Миронихиного огуречника лежал, – отсюда «Мироныч» я произошел. И фамилия – Найденов…

Засиделись мы с ним в этот вечер. Так что, когда подостигла его беда, смех, как говорится, с горем перемешались, я-то потверже других суть дела знал.

Наташку мы с этого вечера промеж собой «демоновой невестой» вспоминать стали.

Эта-то вот «невестушка» ему и подыграла.

Началось с чего?..

Зимовка у нас в Сибири длинная. Полгода, а то и подольше, корми скотину и не греши. А кормов не всегда… Ину весну не в молоко уж корову кормим, а фуражную ее душу спасаем. На своих бы копытах в поле вышла. После такой зимовки она месяц-полтора в шерсть ест. Облинять чтобы, согласно природе. А к тому же и телом ей надо поправиться. Тут уж любой институт ей – не указ. Не постановишь, ходи, мол, лохматая, костлявая и устремляйся, как можно, в молоко работать. По пуду чтобы… А корма к этой поре подойдут – почему бы и по пуду не надаивать? Сочно всюду, зелено – самый молокогон, времечко.

Вот тут и наступит!

Первого председателя теребить начнут:

Есть по пуду?

Никак нет!

Чтобы на другую пятидневку было! Сейчас не взять – когда и взять.

Постараемся, попытаемся…

Ну и начнется.

Зимой овес в закромах лежал, а сейчас – в размол его. По полтора килограмма на голову засыпаем. Нет своего – купить устремляемся. Жмыху там или комбикорму какого. Травы по угорьям косим, грабли гоняем, клочки сшибаем. Мало этого – в яровое залезем. Горох с викой косим, рожь. По две, по три машины в день зеленой этой подкормки к стаду возим, под копыта мечем. Ночная пастьба в это время проверяется, контрольные дойки устраиваются. Закипит, братец! И всюду эта поговорка слышится: «У коровы молоко на языке». На языке – и нигде больше! Дедами, мол, еще установлено. Мудрыми… Зимой нам, видишь, мудрость не в мудрость, а сейчас в районной даже газете жирными буквами про «язык» с пудом. В лежачем положенье вику эту с горохом корове под губу подсовывают, на аппетит воодушевляют. Дай только пуд, родная… Пуд! Понимаешь? Не подгадь в районном масштабе! Войди в сознанье!

А она не сознает.

Знай себе линяет да потерянный вес нагуливает.

- Есть по пуду? – председателю звонят.

- Нету, – вздохнет тог в трубку.

- Соль лизать даете?

- Даем. Лижут.

- Поенье изобильное?

- От пуза.

- Когда же – пуд?

- Кто же его знает…

Так вот до осени вокруг пуда и колотимся. Выходы – мы зимой, весной корову изобидим, а она летом с нас свое возьмет. Круговерть такая получается.

И вот дожили мы одну весну, удалы колхознички, что вилы занозить не во что стало. Ни сена, ни соломы, ни мякинного охвостья. Скотина ревет – рвет за сердце, И отправляет наш председатель один обоз кочки на болоте резать, другой – «воробьятник» подсекать. Мелкий кустарничек такой… Перетрем, говорит, его на механизмах – авось что и пожуют.

Обозники запрягают, а сами и на супонь даже не поплюют. Первая примета, что не с охотой…

- Кто его сроду ел, этот воробьятник.:. – ворчат.

- Съедя-я-ят! – бодрится председатель. – Должны… Вещество-матерья всюду одинакова. Крахмал, сахар и клетки… Только извлекай! Лось вон, тоже парнокопытный, одно племя с коровой, а за самое лакомство этот воробьятник предпочитает. Что… хе-хе… французу устрица…

Тут наша «демонова невеста» и оказала себя. Отделилась от других доярок и подступает к председателю!

- Почему мы летом жируем? Почему летом в три горла корову пичкаем? Я вот, – оглянулась на подружек, – при всех зарекаюсь: не надо нам летнего комбикорма, смечите в стога ту траву несчастную и вику с горохом, а зимой эту экономию верните. Сверх имеющего рациону. Если наши коровы не звонкоребрые, не в обезьянском косматом виде на пастбище выйдут, они, может, с одного подножного по пуду давать начнут.

Ничего не ответил ей тогда председатель. Только губами пожевал.

А в июне заговорил:

- Рожь подошла, девчата… подкармливать надо. По телефону опять звонили и в газетной передовице напечатано.

- Не буду! – Наташа кричит. – Не буду! Забыли французскую устрицу?!

Она, видишь, с молоденького ума как бы некоторый свой почин задумала.

- Не бывало у нас в Сибири такой роскоши, чтобы летом корове будущий урожай скармливать, хлеб ей под ноги валить, – с материного голоса доводит.

- Ты не мудри-ка… – осек ее председатель. – Пошире наших бороды есть! Строго указано – подкармливать. А что не бывало, мало ли чего не бывало! Подкормил да не надоил – корова не дала, на внутреннюю секрецию сослаться можно, а не подкормил – самого за хобот. «Недоработал. Передовому препятствуешь. Хозяйственная неграмотность». Так рассекретят – до свежих веников…

Разговор этот в присутствии Мироныча состоялся.

Смотрит он на Наташку. «Не порох, – думает, – ты, девка, изобрела, и не процветет колхозное животноводство от твоих сэкономленных охапочек да килограммов, однако…»

Дорогим ему показалось Наташкино такое беспокойство. Сшевелилась девчонка. Обет на себя берет.

Ну и подкрепил ее.

- Сейчас ведь она – самая сладкая травушка подошла, – председателю говорит. – Да еще и из сладкой ее коровья воля – самую сладкую выбрать. Сейчас я ее и в поле до отпышки напитаю. До стону накормить могу! А посевы действительно пусть на зерно стоят. Или на зеленку убрать. Всяко не прогадаешь! – подмигнул он председателю.

- Простодушные вы люди… – закачал головой председатель. – Наукой же доказано, практикой: подкормка в летнее время повышает удои. Где вот, в котором месте я против этого возразить могу?!

Мироныч чего-то насчет по одежке, мол, ножки, а Наташка звякнула подойником, извернулась – и к стаду.

Обида девчонке. Думала, для лучшего предлагает, загад в своей работе сделала, а ей – «Не моги!». Оно ведь каждому своя придумка дорога. Пусть куцая, пусть маленькая, да не чужая – своя. Наболелая.

Расстилает Мироныч плащ на траве:

- Неправильно ты с ней, Иван Васильевич…

- Ну-ка, поучи, поучи, – подсел к нему председатель. – Послушаем…

- Я тебе, извини, про воробьев приведу. Не случалось понаблюдать, как они молодняк из гнезд выводят?

- Некогда как-то было, – усмехнулся председатель.

- А птица ведь повсеместная! Любому доступно…

- Слушаю, слушаю.

– Как уж у них случается, самовольно или по родительскому наущению, не скажу… А только, бывает, иной неслетышек: раз- и пал из гнезда. И полетел, глядишь! Крылушки еще несмелые, рот у дурачка полый, хвост со страху под себя ужал, а старики в этот момент ревушкой от радости исходят. С двух сторон стерегут, зовут, велят, в пух желторотику дышут, крылья свои готовы под него подстелить! Не видал!

- Чирикали чего-то, помнится… ну, ну?..

- А бывает обратная картина… Пятеро из семейства в акациях уж припрятаны, а шестого никакими червячками из гнезда не выманить. Робеет, и все тут! Тогда забирается старик в гнездо и поначалу, видимо, каконито детское наказанье молодому устраивает. Потому что – верезг в гнезде. А потом на крайчик вытеснит неслуха и грудью его, слушай-ко, грудью: «Лети! Не бойся! Пробуй!» Тут уж хочешь не хочешь, а сорвешься. Пролетит несколько –шмяк наземь! Глаза под лоб, сердечко в клюв выкатилось, а старики свое. Мамаша подлетывает – примером зовет, нежным голосом, а папаша в наскоки опять, грудью опять: «Лети! Вздымайся!» Раз желторотик ушибся, другой ушибся, а ведь достигнут! Поднимут! Глядишь – он на колышке уж заприторговывал: «Черт-не-брат, черви-козыри, черви-козыри!» Такая отчаюга потом!.. Да кто у нас воробья не знает?! Птица, говорю, повсеместная, не выходя из кабинета налюбуешься.

- Ну и к чему этот твой сказ будет? – прищурился председатель.

- А к тому, что ты девчонкам, не говоря уж грудью подтолкнуть, а ушибиться даже не позволяешь. А без этого как? Ни умной злости в человеке, ни за свое сотворенное гордости. А ты им дай… дай коготок увязить. Лови минутку. Такое в ином человеке годы да годы не объявляется. Ударь, говорю, грудью, старый воробей! Пусть ушибутся даже…

- Они ушибутся – отряхнулись да в хохотки, а мне строгачи изнашивать?

На этом ихний разговор и остановился.

Разговор-то остановился, а Наташка… Совсем в другую сторону девку запошатывало. Раньше корову подоить – каких она только сказок ей не наговорит. Скотину гнус донимает, не стоит, рогатая, бьется, а она неотступно свое напевает:

Ну, Вербочка… ну, ягодка… Стой, душок, стой! Вот так, вот так, соловеюшка моя.

Поглядеть на эту «соловеюшку» – один рог торчмя, другой наполовину спиленный, потому что в глаз расти нацелился, веки разномастные, мурло презрительное, а она:

- Ну, Вербочка! Будешь убегать, я любить тебя не буду. Бить тебя буду!.. Стой, лапка, стой!

И воркует, и воркует с ними дойку-то.

Сейчас к этой же Вербочке другой подход:

- Смотри у меня, девка!..

Ты что, ведьма, угорела?!

Да ты с ума сходишь или начинаешь?!

Глядишь, и скамеечки Верба отведала:

Бандитка! Рахитка! Урродина!!!

Дальше – больше, совсем не свое девчонка заговорила. Отпетая, мол, наша работа. Рога, навоз, хвост…

А то, ни с того ни с сего, засмеется.

- Чего ты, подружка?

- Да так, книжку одну вспомнила… Там молодежь плотину строила – следы своих ладошек на бетоне ребята оставляли…

- Ну и что?

- Да подумалось: нам, грешным, и отпечататься не на чем. На масле если – покупатели забрезгуют: «Чья это тут лапа антисанитарная?» Книгу жалоб затребуют… Однодневочки мы, девочки! – со вздохом на мотив протянет.

Ну, Мироныч же слышит… Не смолчит другой раз.

- Как это «однодневочки»?

- А так… Люди на века работают, а мы – аппетит пока. До стола наша слава. Коротенькая. Отведу вот, – говорит, – последнюю дойку и умру, к примеру… Добрые если поминки – по стакану молока от трудов моих нальется, и аминь Наташке. Подойник – на памятник…

- Пустое ты, девушка, рассуждаешь! – закряхтит Мироныч. – От подойника таки же молоденьки на всю страну известными делаются.

- У нас сделаешься! – бровями заиграет. – В «Крокодиле» разве нарисуют. «Французской устрицей» коров кормлю.

- Дело-то ведь сейчас не к «устрице» идет, – возразит Мироныч. – Берутся за корма…

- Ждать долго, – отрубит она ему. – Ты вот пятьдесят лет за стадом ходишь – много славы нажил? Где твой результат?

Скажет так, и слов против не найдет мужик.

А из нее, как из обильного рога:

- Сядешь под корову, и весь свет она тебе своей утробой загородила. Ее видно, тебя – нет! Живешь на кукорках… Уехать только к черту, пока суставы гнутся.

Ну и другое подобное. Редкий день не разразится. Даже Мироныча с позиций сбила. Действительно – пятьдесят лет, а ни орденов, ни портретов. В президиумах не сиживал, оркестра не слыхивал. Он-то, правда, не высказывал этого, но я по чему сужу?

Выехал к нам районный наш рентген. Грудные клетки просвечивали. У нас с ним, да не у одних нас, затменья в легких найдены были. Под вопросом. Направляют нас в город. Там, мол, почище аппаратура – уточнят. Ну, просветились мы – никаких затмений у нас нет. Табачина просто сгустился. Районному рентгену, значит, и не под силу. Вышли мы из кабинок, подчембарились ремешками – что дальше делать? Обратно автобуса ждать долго, день не базарный. Пойдем, говорю, где ни то на радостях пивка выпьем. На страх чахотке…

Пойдем.

И угадали мы с ним, удалы алкоголики, в диетную столовую. Город-то худо знаем.

Пива в столовой нет, однако выбивает мой Мироныч талончики – садимся. И случилось нам угадать за один стол с язвенником желудка. Творогу тот выписал. Съест ложечку и прослеживает – в тот отдел угадывает или мимо? Удостоверился, что по маршруту прошло, с язвой посоветуется – еще ложечку съест.

- А помогает все же молочное? – участливо так спрашивает Мироныч.

Сквасился язвенник, рукой махнул:

- Ножа бы ей звонкого… хирургического, – повыше пупка себе указал.

Подзакусили мы – идем по городу, мне ни к чему, а Мироныч солдата приметил. Мороженое тот стоит ест.

Ну, и к этому с вопросом:

- А тянет же, служба, на молочное?

- Да купил вот, – говорит, – побаловаться. В увольненье на всяки пустяки тянет.

- Как – пустяки? – зашевелились дворняги у Мироныча. – Это почему так судишь? Тебе значит – «пустяки», «побаловаться», а наши доярки – дождь ли, слякоть ли, гнус – до последней струйки из-под коровы не вылазь, сиди?!

- А красивые они у вас, доярки-то? – не расстраивается солдат.

Миронычу и вовсе неладно:

-Красивые?! Да с таким носатиком единая близко к загсу не рыскнет! За демона лучше…

- Но, но! Папашка… – остерег его солдат. И руки платочком обихаживать начал.

- Чего – «но»?! Чего нокаешь? – вскинулся Мироныч. – Присягу принимал, а как малютка… мороженку лижешь.

- Вы покороче про присягу! – просмыкнул пальцы под ремнем солдат. – Покороче, предупреждаю!

Нос у рядового краснеть начал, а казанки на правом кулаке – белеть. Глаза активные сделались.

Сгреб я Мироныча и во весь упор деревяшки тащу. Пойдем, мол, от греха. Не знаешь разве – у рядовых рука ноская…

Квартал прошли, второй – ворчит мой Мироныч, досадует.

Баловство нашел!.. Пустяки ему!..

Вывески между тем все прочитываем. «Пиво – воды» нас интересуют. Или недиетная чайная. До автобуса-то долго еще.

Аптеку миновали, музыкальную мастерскую прошли, и попадается нам «Детский сад № 8».

- Зайдем? – остановился Мироныч.

- Это зачем еще?

- Ээ… ребятишек посмотрим… игрушки…

- Что ты с ним  будешь делать!

Во дворе все поместье оградками разгорожено. Голубые оградки, зеленые, желтенькие. Качели там у них, песок, «кони», «лебеди» с беседками. А посреди всего этого – ребятишки. Крику – что у сорочат с галчатами. Облокотились мы на оградку, наблюдаем.

 Через малое время подбегают к нам две девчушки:

- Вам кого, дедушки? Кто у вас здесь?

- А никого, – говорим. – На вас вот посмотреть пришли.

Они друг с дружкой глазенками встретились, приулыбнулись вполгубок, и застесняло их вроде, закокетило. А такие намятышки девчушки – ущипнуть не за что. Мордашки намыты – зайчиков пускают, на щеках по второй ямочке наметилось, на локотках тоже гнездышки.

- Не обедали, мои славушки? – Мироныч спрашивает.

- Нет, – заулыбались опять девчушки.

- А утром какие блюда вам подают? Сегодня вот чем кормили? – заторопился он с разговором.

- Кефир, – отвечают, – и оладьи ели.

- А свежее молочко тоже… тоже пьете?

- Капичоное пьем. С подохлыми чтобы микробами…

Тут их еще набежало – целый табунок напротив нас сгрудился. Поодаль воспитательница стоит. Прислушивается, замечаю.

Малые наперебой докладываются, кого из них как зовут.

- А я – дедушка Богдан, – Мироныч им представляется. – Коровок пасу… чтобы кефиру вам, молочка, сливок, мороженку… Любите, поди?

- Лю-ю-бим! – хором голосят.

- Вот и славно нам! – расцветает у меня Мироныч. – Вот и распрекрасно! Здоровенькими вырастете…

Воспитательница к какой-то своей сотруднице заторопилась. Переговорили между собой – к нам подходят.

- Я здешняя заведующая, – называет себя которая постарше. – Анной Николаевной меня зовут. Подслушивали мы вас, извините…

- А у нас не секреты! – обласкал ее улыбкой Мироныч, – Задушевный, милый разговор у нас…

- Не откажитесь, в таком случае, нашими гостями побыть? – приглашает заведующая. – У нас в городе, – говорит, – вашей пастушеской профессии нет, а ребятишкам интересно. Пора им знать, откуда молочные кисели происходят.

Очутились мы с Миронычем в белых халатах.

- Чего же я им расскажу? – спрашивает у заведующей Мироныч.

- Все рассказывайте! Как вы их пасете, как доите, какие у них, у коров, характеры, привычки. Детям на свежие ушки каждое ваше слово – открытие.

Я, значит, поскольку не пастух, под «грибок» присел, а Мироныч посреди детворы оказался. Сотни полторы их подковкой его окружили. Поначалу мешался он. На распорядок дня все съезжал. А потом наладился. Про свое каждодневное – хитро ли! Повел он свою речь про то, как у коров язык «играет».

- Выгоню их по росе на подсолопок – любимая ихняя и самая едомая травушка, – вот тут оно и начинается у нас. Подсолонок-то низенький, не раз уж сощипанный – все ихние языки мне видно. Ровно веселые, такие игровитые горностайки на поляне зарезвятся. Подумаю, что это проворные щуки на росу из реки вылезли, – и на щук похоже. Подумаю, что сюда со всей деревни озорные котята сбежались, – и котята мне в языках чудятся. А если сто котят на одной полянке разыграются- – это, представляете, какое веселье произведется? Журавли запляшут! Бирьки у коров белым паром отпыхиваются, а они – языки – котятки-то, горностайки, щучки придуманные – ой! – чего они только не вытворяют! То в бок, то в другой извернутся – и к ноздрям, и под нижнюю губу, и с подлизом-то, и с заворотом – как они только не отпрактикуют, чтобы вкусную травку себе добыть.

Прихватил себе ус языком и затягивает его:

- От так! – демонстрирует. – От как, мои славуш-ки! С подхватом! Аж щелкоток стоит! Сто ведь языков!

Защелкотали ребятишки. Сияет старый.

- И вот, когда накормлю их по саму голодну ямку, начинается у нас «мертвый час». Только никак не приучу их жвачку на это время выплюнуть. Нельзя им без нее – умереть могут. И вот жует, жует которая и застонет вдруг толстым голосом.

- Объелась, что ли, жадная? – голосок взвился.

- Нет, нет – заторопился Мироныч. – Это ты не подумай! Она не для себя. Теленочку молока надо, тебе надо, мне надо – ну и наестся до стону.

- Тогда касторррки даете? – басовитый один парнишка спрашивает.

Мироныч засмеялся:

- Она ведь не от болести стонет, а от приятности. От сытого своего удовольствия. Им касторка ни к чему. У них, дитенок мой, в требухе четыре отделения. Сычуга, значит, рубец, книжка еще…

- С картинками? – перебила знакомая нам девчушка.

Расхохотались мы тут все взрослые.

А Мироныч развоодушевился – про Валетку им, про то, как бык Символ грузди разыскивает, про бузовку.

- По мелкому лесику если бегут – истинно конная-буденная скачет: хвосты, как шашки, взнесены, от топота земля гудит, и вся только разница, что не «ура» ревут, а «бу-у-у!».

- Бу-у-у! – отзываются ребятишки. – Бу-у-у!

Всю пастушью сумку опростал перед ними Мироныч. А под конец на могучем голосе:

- Желаю, чтобы вы толстомясеньки у меня росли, толсто…. пузеньки! Налиточки чтобы! Груздочки!.. Здоровенькие!..

Заведующая в ладошки захлопала, ребятишки следом. Мироныч тоже… И ведь что? Прослезило меня. Такой горячий комочек в горле – ни туда, ни сюда.

Заведующая благодарить Мироныча принялась, а у него тоже, гляжу… ус подсекся.

- Вас благодарить надо… У меня, моя славушка, кнут сегодня подорожал, кнутовище позолотилось! Ведь кому трудимся?! Они мне… они… и на пасеве теперь грезиться будут. Касторки, говорит, даете… хе-хех…

Только смех-то не тот получился. Халат глазам потребовался.

- А хотите, мы вам фотографию с ребят вышлем? – заведующая говорит. – Вам и девушкам вашим. Дояркам.

- Пожжа-луйста, Николаевна! Это очень даже необходимо. Наташка у нас там…

Ну и накоротке пояснил.

В автобусе шевелит меня:

Простокваша до кумысу маленько разве не дошла.

«Вот те на!» – думаю.

Один ученый, по радио это передавали, так про нее своим студентам пояснял: «Знаете, – спрашивает, – почему я веселый, бравый и шутливый перед вами стою?» Студенты не знают. «Потому, – говорит, – что я с утра, натощак, выпил два стакана простокваши».

Сказал эдак-то и подмигнул мне Мироныч.

У меня мысли к пиву вернулись:

- Промитинговал, – говорю, – дак теперь простоквашей откупиться хочешь?

- Я не к этому… – дрогнула у него бровь.

- А к чему тогда?

- А вот сдогадайся!

Морщил я, морщил свой лоб – деревня наша показалась.

Сошли с автобуса – Мироныч предупреждает:

- Ты про ребятишек и про фотокарточку ни гу-гу пока. Нечаянный интерес девчонкам устроим. «Откуда, – скажут, – узнали нас? Да поименно еще!»

- Ладно, – говорю. – Могила.

А Наташка… Слышит на другой день Мироныч, что она про паспорт уж толкует. В город надумала или на стройку великую.

- Не пропаду! – говорит. – На крайний случай – уборщицей, а подучусь – на экскаватор сяду. Захочу – даже крик моды, как вон в киножурнале, вертеться буду, показывать.

И тут же халат свой доярочий двумя пальчиками защипнула, верхнюю губу вздернула чуточку, ущурку такую завлекательную изобразила и пошла. Сама легкая, локоток на взлете – не девка, а Жар-птица в босоножках. Красивая, варначка! Не нам, старикам, конечно, оценивать, а только на виду же. Не отводить же глаз… Зубки с прорединками. Куснет если милого – от каждого свое гнездышко. На губе, вздирать которую любит, пухленькая сердцевинка сбежалась. Щеки кумачиком полыхают. Глаза сведет – темные, тайные делаются, волю даст – синие. Как у бабочки-солонцовки крылышки.

- Ничего особенного! – говорят ей подружки. – С твоей внешностью да походочкой не удивительно, что и моды ты будешь распространять.

- Не про-па-ду-у! – загадывает Наташка.

И правильно загадывает – действительно не пропадет!

Сколько их из нашей деревни поуехало, а назад редко которая торопится. Работы – везде. Общежитие предоставляют. Замуж вышла – квартиру подавай.

Приедет в отпуск и граблей не признает:

«У нас – ванна, у нас – газ, а штапель не в моде… По вечерам телевизоры смотрим, обедаем автоматически…»

Ребят если взять – тоже урон несем. Или по месту службы влюбится, или на стройку куда вместе со своим взводом махнет.

Пошел Мироныч к председателю.

- Наташки лишаемся, Иван Васильевич. Уезжать девка собралась. Поговорили бы?..

- Удивляюсь! – председатель толкует. – Раньше доярки, взять хотя бы твою Кузьмовну, это же трехжильные какие-то труженицы были. И стадо-то обиходят, и сено косить бегут, и на прополке, и на току! А эти одно вымя знают, и все им неладно. Ведь и жизнь продвинулась! Клуб поставлен, кино регулярное. На отгоне – радиоприемник, книжки… На дойку ехать – машину под них подгоняем. Зарабатывают побольше доброго мужика… Шей себе платья, гарцуй на тонких каблучках! Старухам-то, матерям ихним, и не снилось…

Мироныч возразить хотел: мы, мол, свои трудодни оценивали по признаку – сколь крепко они к земле нас пригибают. Принимаешь чувал с зерном, и спине твоей сладко. А молодые – им крылатый трудодень грезится. Не к земле бы который давил, а поднимал бы тебя который. Высил.

Хотел он это высказать, да поостерегся.

- Значит, ничего и не предпримешь? – у председателя спрашивает.

- А чего предпринимать? Говорено с ней. И у меня была, и в комсомольском комитете… Ты вот разве чего примыслишь? Воробьи ничего в этом случае не подчирикнут? – на прищуренном глазе так спрашивает.

Мироныча укололо. Ворохнул он своими дворнягами и без «до свиданья» ходу.

И вот что он, кудрявая голова, отпрактиковал.

Приходит Наташкина группа на вечернюю дойку – глядь, у коров… цветы на рогах. Кукушкины слезки, горицветики, кашки… Вышивальными нитками привязаны. Ни у чьих нету – у Наташкиных только.

«Что за диво, девушки?!»

Окружили Мироныча – объяснения факта требуют.

- Подошел ко мне, – Мироныч поясняет, – в летчицкой форме молодой незнакомый человек, подошел, значит, и спрашивает: «Укажите мне, будьте добры, папаша, Наташи Селивановой коров».

«Пожалуйста! – говорю. – Вот Гадалка, вон Верба, а там Калымка».

«А не могли бы вы, – говорит, – попридержать мне некоторых?»

«Это зачем?»

«Рога им цветами украсить хочу».

Я попридержал.

У бригады и глаза замерли:

- А кто… как он назвался?

- Никак пока не назвался. Со временем, говорит, если приятные будут Наташе такие мои знаки чувства, она сама узнает.

– А какой он? – заторопилась бригада. – Какой из себя? Красивый?

Волосы само красивые. Белые… мягкие… ээ… обходительный! Коровам глотки почесал…

Сидят девчата над подойником и перекликаются.

- Может, он из Вакариной! – ближнюю деревню вспоминают.

- Или из Синичкиной кто в отпуск пришел?!

Это надо же такой специальный нежный подход к девушке поиметь!

- Летчики – они вообще… лирицкие, – Олька Остроушкова подчеркнула.

На всю дойку толковища у них хватило. И после дойки. И на другой день!

А на третий – опять рога у коров цветут.

- Приходил?! – к Миронычу подскочили.

- Ага. Из колонка вывернулся, поздоровался и опять…

Тревожно бригаде жить стало. Вот и не волк вокруг стада ходит, а тревожно.

- Ты, Наташа, – советуют, – записочку в букетик и тоже… на рог. Скорей свидитесь. Ведь он, поди, обуглевел от таких нахлынутых чувств!

- Еще что выдумаете! – вздерет припухлую губку Наташка. – Меня на краковяк приглашают, и то не тороплюсь разбежаться. Сказал «а», скажет и «бэ».

- Какое же «бэ» у вас должно произойти, если от одного «а» душа растворяется, – посоловеют глаза у Ольки Остроушковой.

Интересная тоже девчонка… Глаза, понимаешь, зеленые! На щеках, на носу веснушки роями, ротик умильный – такая лисичка-сестричка рыжая.

И вот, не будь эта Олька простофиля, приспособилась девка после доек за костяникой ходить. Вроде за костяникой, а сама со стада глаз не сводит.

И устерегла!

Прибегает перед обеденной дойкой на отгон, корзинка пустехонька.

- Дуры мы! – кричит.

- Почему так?

- А вот придет стадо – понаблюдайте за мной. Изображу ловкость рук…

Коровы со цветами опять идут!

Олька, ненароком будто, возле Мироныча очутилась. В ловкий момент запустила руку в карман плаща и достает оттуда, на виду у всех, разноцветные нитки мулине.

- Видали летчика?! – спрашивает.

- Ка-а-ак?..

- А вот так! – зверьком глянула она на Мироныча. – Вот так у нас… Своими глазами, подружки, видела, как этот изуит цветы собирал, а потом на рога их навязывал. Сличите нитки!..

Подбежали к Вербе, к Прокудаихе – цвет в цвет ниточки.

Вот это «бэ» дак «бэ»!!!

- Ты что же… дя-дя?! – с нехорошими глазами окружает Мироныча бригада. – С какой целью такую сильсификацию?

- Мне это… – растопырил пальцы Мироныч. – Мне это летчик препоручил… Выходной он сегодня… нитки дал… разноцветные.

Врать-то он не горазд, мужик, совсем не горазд. Ну и на перекрестном допросе сознался:

-Не хотел я, Наташа, чтобы ты уехала. Потому и предпринял. Грешен, девки.

- Дуры мы, – заревела Олька.

А у Наташки из глаз чуть не искры:

- Летчиками меня привлекаете!.. Кто тебе насоветовал? Комсорг? Председатель?

- Сам я, Наташа. Прости, моя славушка! Старуху я таким же способом…

Наташка не слушает. Срывает цветы с рогов да в навоз их, в навоз.

К вечеру всей деревне об этом происшествии известно стало. Пока укрывался Мироныч в «летчицкую форму» – среди одной молодежи толки шли. А сейчас и пожилой контингент воспрянул. Кто что! В складчину.

Добрые соседушки в таких случаях и вовсе «милые» делаются. К Найденихе с этой вестью, к Кузьмовне. Сперва про лен с коноплей, потом про пряжу, про вышивки… А там и про нитки.

Кузьмовну даже на лавку осадило:

- На рогах? – чуть выдохнула.

- На рогах, милая, на рогах! Об чем и разговор, что на рогах… Букетиками.

Старуха, когда осознала, хлесть себя по коленям:

- Ой, тошнехонько!!! Это что же он, враг мой, надо мной выделывает?!

Соседки первым делом по солидарной слезинке выдавили, а следом – по наводящему вопросу:

- И в молодости такой был?

– Да я за него, за каторжника, из-за цветов и вы-шла-а-а. Ничьи, бывало, а мои с незабудками на рожках иду-у-у-т…

- Да ты успокойсь, успокойсь! – хлопочут соседки. – Ты по порядку нам… Канкретна…

– Вызнал через меня женску нашу слабость и при-меня-я-яет теперь.

В таких случаях, хоть бы и не старушечья ревность, а все одно… Умишко-то куцый делается. Что сердцу больно, то и наружу. На обнародованье.

Не глядите, что ей восемнадцатый год… Меня эти цветочки от добрых женихов увели. Дом – полну чашу – бросила, благословенья не спросилась – в одной маринатке убежа-а-ала-а…

А про то, что ее благоверный шестой десяток добирает, ей не в память сейчас. Забыла! Молодой он, ее Богданушка! Такой, каким у поскотины запомнился: кнут на все плечо размахнут, черные кудри с ветерками играют, глаза удалые, отчаянные, беспощадная, не к добру, улыбочка.

Два ее братана, Кузьмичи, по свинчатке в кулаках затиснули, жених Сенька Смурый гирьку на ремешке из кармана тянет.

«Оставь, Богданко, свои цветочки! Убьем!»

«Убивайте! Доразу только убивайте! Живого оставите – с отцами сожгу. Пеплом ваше богатство пущу!»

«Уходи из деревни, полцыганщина!»

«Надумаю – не спрошусь».

- Жизней своей за меня рискова-а-а-ал! – живой слезой скатывается старая.

- Глони водички. Плесни на сердечушко. Конец света, видно, подходит, – накаляются соседки.

Вечером является Мироныч с отгона – сеношная дверь закинута. Постучался так, не очень авторитетно, ждет.

- Чего надо?! – рыкнула Кузьмовна.

- Отворяй, голодный я, как волчик.

На любове своей проживете. Цветочков нанюхаетесь.

«Известилась, значит», – вздохнул Мироныч.

Слышит, и избяная дверь запором щелкнула.

Потоптался он на крылечке, и в огород его поманило. Огурца там съел, морковки, бобов пошелушил – сочные корма все.

Утром слез с чердака – Валетко пузатый его встречает. А самому хозяину сала со спичечный коробок пластик, тоненький ломоток хлеба и одно яичко – в газету завернуто, на косяк выложено.

- Налей хоть молока бутылку! – позвякал он щеколдой.

- Кобель съел! – Кузьмовна отвечает.

Идет мужик к молоканке и подозрительно много встречных ему попадается. Женский пол все больше. Которой по воду приспело, которая полыньки на веничек наломать дорогу перебегает. И каждая с приглядочкой. Как на свежего поселенца или на снежного человека глаза дерут.

«Мякины бы вам в оловяшки! – косится на них Мироныч. – Вот радиолы!»

И ведь что интересно! Неловко ему становится. Как бы на самом деле Христову заповедь оскоромил, морально разложенье учинил.

Грузят фляги на машину – Наташки нет.

Подъехали к дому, посигналили – не выходит.

В дом девчата забежали.

Не пойду! Не увидите меня там больше.

Да и впрямь, кому нужна такая славушка? Которую девушку старухина ревность украсила?

- Не пойду! – твердит. – А на этого несчастного жулана, – сквозь окна на Мироныча указывает, – в суд передам.

Ну, дойка не ждет. Поделила бригада Наташкиных коров – подоила день. А на другой – Мироныча заставляют. Олька эта Остроушкова…

- Садись! – скамеечку подает. – Не все цветочки – поголубь вот Ягодку…

Вечером заворачивает он к моей сторожке:

- Выручай, друг! Окружили меня смех и горе. Мечтал – для государственного интересу, а угадал в Гришки Распутины…

- А может, действительно, бес в ребро?.. – подначил я.

- Не болтал бы…

И ставится мне задача «просочиться» к Кузьмовне в избу, а потом хозяина каким-нибудь способом запустить. Не двери же мужику ломать.

Позвал я свою Клавдею Митрофановну за магазином присмотреть – отправились мы.

Кузьмовна, замечаем, у калитки стоит.

Подходим ближе – не убегает. Наоборот – к супругу посовывается.

- Пакет тебе! – тревожно так сообщает. – Бандероля какая-то.

У нас сейчас же догадка: «Детский садик это!»

Зашли в избу, разрываем конверт – так и есть.

В два тетрадных разворота картонка, а на ней ребячьи фотокарточки. Каждый в кружок взят и названы. Соловьев Володя, Курзюмкина Надя, Лихих Петя… Кузьмовна тоже подошла, заприщуривалась. Лампу давай выкручивать.

Ну, где удобнее момент найдешь!

Рассказал я ей про язвенника, про солдата, про то, как в белые халаты мы наряжались.

- С этой точки, – говорю, – и цветы оценивай. Дело тут никакое не сердечное, а само натурально – государственное. Мужик с обчественным сердцем, а ты его голодом моришь, на чердаке ночует. Девки вон под коров садят…

Старуха чует – каяться надо… Да хоть одна из них каялась сразу-то!

- А зачем не спросился? Зачем самовольно?! – обиду изображает.

- Да ведь для государственного интересу! – подчеркиваю опять. – Вот, сине море, убыль тебе какая?

- Мало их, этих цветов, растет… – подбурчал Мироныч.

- Сколько ни растет – все мои! – повела по горизонту руками Кузьмовна.

Изловила Миронычевы глаза и подступает к нему:

- Без спросу единой незабудочки чтобы не смел! Все мои! Слышишь? – И даже раскраснелась. И даже, ей-богу не вру, помолодела.

- Да твои, твои, моя славушка! – приобнял ее Мироныч.

На другой день, после утренней дойки, побежала бригада к Наташке. Сфотографированных ребятишек с собой несут, письмо ихнее.

Смотри, подруженька! Читай, подруженька!

Ну, и в семь голосов Мироныча превозносят.

- Такого лирического старичка – в комитет комсомола только! – Олька Остроушкова кричит.

И вот какое прострельное слово случается.

«Здравствуйте, дорогие наши няни!» – ребятишки пишут.

Оно, конечно, не ребятишки, но как бы и ребятишки. От ихнего имени.

Прочитала Наташка первую строчку – и шабаш. Слезинки вдруг накипели, губка дрогнула. Няни?!

У нас, в Сибири, старших сестренок принято нянями называть. Под чьи «баюшки» возрос, чью шею ручонками оплетал. Желанные они маленьким-то, сестренки-няни, с материных рук на ихние бегут. До седых волос иной братик доживает, а старшая сестра все – «няня». Даже по смерти. Не скажет – сестру, няню, скажет, похоронил.

Наши няни…

А ведь если обдумать эти слова, обдумать если!..

Крепким сном спят еще матери… Раскидались в своих кроватках, разбрыкали розовыми пятками свои одеяльца завтрашние заселенны земли. Золотая почка на неисцветаемом народном дереве. Улыбчивые сны им грезятся… С потягушками. Со сладкой слюнкой на щечке… Вдох – выдох, молочное брюшко. Спи. Не спят твои няни. Звенят подойниками няни.

Не гудят еще утренние заводские гудки, не ушли еще в шахты ребята, не ступили еще городские девчонки в свои цеха, физзарядка еще не играна, а уж хлопочут у всесоюзной застолицы молочные наши няни.

Славен русский хлеб. Славен квас с луковкой. А славно же и ты – родное русское молочко!

Из ваших подойников, няни!

Я, случается, зайду ночью домой, спичек там не станет или махорка кончилась… Зайду домой – не спит моя Клавдея Митрофановна. Складет руки на грудь и нянчит их: «Рученьки вы мои! Матушки вы мои!» Тридцать лет продоила! И морозу, и бруцеллезу досталось. Открываю я тогда чекушку с денатуратом и начинаю ей суставы растирать. А одно время подошло – кончился денатурат! Чем ей боль унять?

Взбодрил я голос и по возможности веселей:

Не стони, – говорю, – Клавдея! Вашему брату, старым дояркам, памятник в Москве сотворяют…

Какой такой памятник?

- На одном камне с Гагариным, – говорю. – Он будто бы перед полетом земным видом насытиться вышел, а ты ему в этот момент крыночку молока протягиваешь. Испей, мол, сынок, земного. Гончарного еще производства крыночка, – разрисовываю ей. – Щербатая такая…

- Почему же щербатая? – напугалась старуха. – И почему именно меня поминаешь?

- А кого же, – говорю, – поминать, если не тебя да не вас. Кто их, таких ребят, вскормил-вспоил? Из щербатой крыночки…

Врать-то я весело начал, а набрел на эту думку – самому волнительно сделалось.

- Поищи, – говорю, – по белу свету таких старух! Ни рожи а нету нигде таких старух!

Затихла моя Клавдея Митрофановна.

- Рукам-то, может, и не легче, а душе – воскрыленье. А сердцу-то и радостно.

Многое искупили они – звездолазы наши. На льдинах потеплело, в горячих цехах посвежело…

- Нету таких старух! – шумлю, – Взлетают ребята лейтенантами – садятся майорами! Это же… Сине море…

- Вот и твои, Наташа… Улетят, белозубые, улетят, синеглазые, туда улетят, что ни с крыночкой к ним не дотянуться, ни «творожку на рожку» подать. Ступят они, смелые твои «братики», на чужедальные запредельные неземные тверди, а ты им, бесстрашным, – няня.

Самый радостный в мире атом несешь ты в своем подойнике. Царь-витамин! Первочудо умной зеленой Земли! Солнечные зайчики ребячьего хохотка, разворот богатырских плеч, витье тугих жил, могучий мосол недробимой широкой русской косточки…

Не плотины из-под твоих рук встают, не сады расцветают – самая радостная и удивительная красота. Румянец на щеках у родного народа – вот твоя золотая слава. Твоя и подружек твоих молодых, нецелованных.

Звонких же вам петухов, веселых и ясных зорь вам, народные наши няни!

Вот Наташку слово-то до слез и прострелило. А к этому – мордашки ребячьи.

И не уехала наша Наташка.

Ходит со скамеечкой за известной Вербой и напевает:

Будешь убегать – я любить тебя не буду. Бить тебя буду. Стой, душок, стой!

И послушайте, что говорит по этому поводу Мироныч.

На солнышко, – говорит, – я удивляюсь. Вот кто труды свои украшать умеет! «Зацвети! – от каждой согретой выращенной былинки требует. – Зажгись!» Яблоко, к примеру, взять… Мало, что круглое оно, сладкое, душистое наспело, мало, что пчелиные следки розовой искоркой по нему пролегли, мало этого солнышку – дай еще зорьку на самом глядельце зажгу!

Вот и людским трудам тоже бы… Не только сальдо-бульдо, а еще и каждому свою зорьку. Как Наташке… Одна маленькая словинка, один теплый лучик из чьего-то умного сердца, а какая правда вдруг ожила, засияла: няня! Удивительного завтрашнего народа няня! В миллионы молочных зубок улыбается ей сегодня краснощекое горластое державное племечко!

Вот и все пока. Кому мало – навестите мою сторожку. Мироныча позову с Валеткой-пчеловодом… Этот хоть и не говорун, а тоже его люблю. Тоже… дикой полянкой пахнет.



    1962 г.