Учите меня, кузнецы: Сказы
И. М. Ермаков








СОРОК СЕДЬМАЯ МЕТКА


Кешка – он кому сын? Андрею Куроптеву! А внучек кому? Старому Куроптю! Фамильные, можно сказать, волкодавы.

Деда он не помнит совсем, а отца – смутненько так. По четвертому годику оставался, когда Андрей на войну уходил. Чего он может тебе рассказать?.. С мамкиных слов разве…

Старый-то Куропоть – он бы еще поторил волчьи тропки-то… Не с одним серым бы еще за лапку поздоровкался – здоровенный еще чалдонище, с каленым румянцем на щеках ходил, а скопытнулся, слушай-ка, за «тьфу». Скажи вот, пожалуйста?.. Ни ночь, ни непогодь, ни стая волчья, лютая февральская, устрашить его не могли, а через несчастных зайчишек смерть принять пришлось. Оно, по правде если сказать, то и дивиться особо нечему; уж больно он всякие охотницкие приметки соблюдал. Чертовщинке тоже в вере не отказывал. Через это и с попом не в ладах был.

Пошел он раз капканы доглядеть, а поп ему повстречайся да усмехнись… Куропоть – домой! Худая, дескать, примета – попа повстречать. А тот себе это на усок и замотай. Нарочно стал попадаться навстречу, как Куропоть в лес направляется. Отприветствует его по отчеству, про здоровье спросит… Куропоть аж зубами скорготнет. Сосверкнет глазищами да и назад… Плюется потом в малушке-то, честит духовенство. Другой бы на эту приметку наплевал пять раз, а он так и не переступил. Ночами стал уходить или по воскресеньям, когда поп в церкви.

Как надел лыжи – слово ему сказать не моги про волков. Обругает! А уж если с добычей идет. – вовсе прищеми язык… Прибить мог. Сестра родная, годов, поди, двадцать не виделись, приехала погостить, а брата нет – на промысле. Елфимьевна – ее Куроптихой же прозывали – и без хозяина золовку приветила. Родню созвала, ну, там, наливочки выставила, самоварчик, вареньица – сидят, довольствуются. Куропоть середь пиру-то и зашагнул в избу с волками на плечах. Пусть, мол, туши оттают. Ну, свои-то знают порядки – сидят безо всякого вниманья, а гостья, от долгой разлуки да от наливок, и возликуй:

- Ба-атюшки! Поглядите-ка!.. Да ведь он с волками, с добычей! Пару принес… Охотничек ты наш разудалой, дай-кось я тебя расцелую!

И уж губки груздочком сложила, в Куроптеву бороду ими целится. Тот как шмякнет волками об опечек да как рявкнет на гостью:

- Черви тебе на язык, полоротая!

Одной Елфимьевне, жене своей, только дозволял волчье имя упоминать. Та их, волков-то, до двенадцатого колена клянет, бывало, а Куропоть ничего, молчит.

Помер он вот как.

Истопила однова Елфимьевна баньку.

- Иди-ка, – говорит, – старик, прогрей суставы… Все на морозе да на морозе – не волчья кость, чай! Я малинки заварю, чайку попьешь. Держи веничек, чтоб им от чумы переколеть, волкам твоим. Ступай, угар-то, поди, вышел…

Ворчит эдак ласковенько на манер самовара откипелого, а сама бельишко тем временем собирает.

Куропоть и пошел.

А через промежуток время залетает в избу – лица нет на мужике. Пал на лавку и квакает: «Ква… ква… ква…» Елфимьевна в понятье взять не может, что со стариком стряслось, а ему, оказывается, квасу надо было. Сгреб он со стола крынку и до дна ее опростал.

И тут же грохнулся.

Пока Елфимьевна за сыновьями бегала – он уже остывать начал. Обсказала она про баню – ребята туда. Там оно и объяснилось, дело-то…

У нас тот год зайцев, слушай-ка, развелось – коробами возили. Вот тут, в Дунькином овраге, бывало, полазишь часок-другой – весь ими увесишься. На огородах, на гумнах таких по порошке кружев наплетут, сороке негде след оставить. Совсем зверь истварился, всякий страх и стыд потерял. И под амбары лазит, и до того обнахалел, что собак на собак натравливать приспособился. Один с одного конца деревни забежит, другой – с другого, и несутся повдоль улицы друг дружке навстречу. За тем и за другим, ясное дело, собаки стаями увяжутся. На встретенье-то зайцу деваться некуда – он через изгородь, значит, и сиганет. А собаки сшибутся – и ну свою братву потрошить.

Вот и с Куроптем они же напроказили… Елфимьевна баню открытой оставила – не угореть бы, а они и попользовались. Запрыгнули на полок, сажей там припудрились, дымку нанюхались. Уши у них от жары обвянули, повисли, разбери-ка, не приглядевшись, что за порода. Куропоть их в таком виде и застал. Ну, в бане известно какой зверь, по тогдашнему понятью, жительство себе облюбовывал. Всякая нечистая сила. Куроптю, значит, и сдействовало… Где таз, где веник, где подштанники растерял. И на квас поманило.

Вот и вышло, что трус храброго одолел. Покойника, конечно, за эту слабинку не повинишь сильно-то. На славе тогда черти были. Все на них валили. А с черта взыск известный. Ребята, верно, этим зайцам уши пообрезали, а толку-то?.. Ушами отца не воскресишь, быть самим за главных оставаться.

Андрей – это старший – при отце охотой не занимался, по хозяйству пособлять надо было. А при таком случае не бросать же капканы в поле. Пошел по отцовской лыжне. Пошел да так ее и уминал, можно сказать, всю жизнь. Этот уж другого закала Куропоть получился. Ни от попа, ни от черной кошки не воротил, ни в чох, ни в сон не верил… А промышлял ладно. Палочку выстругал, слышь… Как взял волка, так мету на ней зарежет. До войны сорок пять волчьих душ он на этой палочке пометил. Он бы, ясное дело, за всю-то свою жизнь еще бы не одну палочку изрубцевал, да, вишь, понадобился на другое. Вызвали мужика в военкомат, машинку в кудри запустили, с солдатством поздравили – и в путь. Сын Кузьма у него в ту пору на фронте был, девки до волков неохочи, а Кешка, говорю, по четвертому годику оставался.

Прошло эдак года два, пожалуй… Воротился в деревню Тимофей Латынцев. Ему по ранению отгул дали. Через денек, два ли приковылял он к Куроптевым и передал семье боевой привет от Андрея. Кешке поглянулось, слышь, что привет «боевой»… Забрался к Тимофею на коленки, глазенки горят:

- Расскажи, дядя, как наш тятька воюет?

Тот, видно, пошутить хотел, ну и подзанозил парнишку.

- Какой, – говорит, – из твоего тятьки вояка?! Он и там охотой да рыбалкой занимается.

Кешка на печь, да и в рев. Обидно, вишь, молодцу стало: все фашистов бьют, а его тятька – вона что.

Тимофей и шутке своей не рад. Кое-как отвел парня от слез и давай рассказывать:

- Так и так… Разведчиком твой тятька состоит, Иннокентий Андреевич. И охотничает он не на волков да на зайцев, а на самых настоящих фашистов. Проходили, – говорит, – мы один раз деревушку брошенную… И вот в той деревушке нашел твой тятька где-то на чердаке волчий капкан. Пристроил его к вещмешку и дальше замаршировал – «ать-два»! Мы дивимся… Поход ведь… В походе каждый фунт пуд тянет, а он несет да посвистывает. Командир приметил капкан и спрашивает:

- Ты, Куроптев, зачем эту премудрость тащишь?

А он:

- Пригодится, товарищ лейтенант!

«А будь ты, – думаю, – неладен мужичок! Никак и здесь волков ловить собирается. Вот заквасочка».

Встали мы вскорости в оборону. Между нашей и немецкой высотами каких-нибудь полторы сотни метров наберется. Оборона старая, укрепленная. Тут тебе и колючки в три кола понавито, и мин в земле присекречено, и каждая кочка пристреляна – жесткая, словом, оборона. Дает командование разведчикам задачу: взять «языка». Попробовали раз – не вышло, в другой раз – тоже неудача. А «язык» позарез нужен. Вот и примечаю я, что тятька твой о чем-то с командиром совет держит. Краешком уха слышу – «старинку» Андрей вспомнить хочет. К вечеру приволок он на передний край свой капкан – тут-то я и догадался, что у него за «старинка». «Языка», видно, капканом брать будем.

Ну, ладно. Сдавили, значит, пружины, развели дуги, вставили между ними деревянную распорку, чтобы до поры капкан не сработал, и за другую снасть принялись. Одну пружину намертво стальным тросиком обмотнули, а к дуге телефонный проводок приростили. К чему такая механика – не пойму.

- Зачем, – спрашиваю, – трос-то?

Андрей поясняет:

–Это заместо лески штука будет. Добычу тянуть – вываживать.

- А проводок?

- А это вроде поплавка послужит. Пока не «клюнет» – он спокойно лежит, а как «клюнет», сработает, значит, капкан, его и подернет. «Сторожок» вам такой…

- Нам?! А ты куда?

- А я с «крючком» туда подамся, – показал на капкан.

Тут же и саперы стараются. Вкопали два столбушка в дно окопа, установили барабан и тросик на него сматывают. В деревнях такой системой воду из колодцев достают.

«Ах ты, чудак-рыбак, – думаю, – чего умудрил!»

Дождались ночи. Андрей уж в полном боевом у нас: автомат взял, гранат пару, финку, а за плечами капкан настороженный. Только на распорке пока… Помогли мы ему из окопа выбраться – пополз. Саперы тросик потихоньку с барабана разматывают – тянется наш «крючок» к немцу. Вспыхнет ракета – замрет тросик, сгаснет – опять зашевелится. Огонь с обеих сторон сильный.

Побольше полчаса прошло, совсем остановился трос. Дрогнет чуть-чуть, а вперед не подается. Командир сосчитал витки на барабане и говорит:

- Ну, Куроптев у места. Становись на обратную тягу, ребята, а я за «сторожком» следить буду,

Я не вытерпел, спрашиваю:

- Товарищ командир, неужели он капкан в окоп к ним спускать будет?

- Нет, – говорит. – На тропке поставит. На той, что торфом у них на болотце примаскирована…

Немного отлегло у меня от сердца… А ежели бы, скажем, в окоп, то наш Андрей натуральная наживка для немца. Сглотнут, как червяка… Стоим, глядим в ночь… Ждем. За каких-нибудь семьдесят сажен уполз Андрей, а что с ним – неизвестно. И не крикнешь.

Вдруг тросик подернулся.

- Возвращается, – сказал вполголоса командир. – Знак дает. Ну, теперь, ребята, доглядывай в оба, а слушай в два!..

Вот казарки прогоготнули – старым путем-дорожкой на юг летят. Под крыльями ракеты пыхнули – эх, всполошились! Пролетела казарка, немец на пулемете мотивчики завыстукивал. Минут несколько потренировался, вдруг – «сторожок» у нас…

- Тяни-и! – аж зашипел командир.

Как налегли саперы на рукоятки барабана – вот тут и началась несусветная. Немец, который в капкан попался, дурнинушкой взревел. Чисто боров недорезанный голосит. И главное, в понятье не возьмет, какая его сила к «русю» тащит. По крику ракеты пускают, стрельбы густенько поднялось, кое-где гранатки закрякали – и «языка» нашего не слышно стало.

«Уж живой ли?» – думаем.

А сами знай на барабан налегаем.

Немец, однако, такой пронзительный попался, что и сквозь всю стрельбу повизгивает. Ну, нас и бодрит: «Жив, значит!» Мертвый-то он на кой нам?.. Нам немец с разговором нужен. Доволокли все-таки… Подхватили его на руки вместе с капканом да скорей в укрытье. А туша добрая попалась. Тащим ее, берегем, псюку, собой прикрываем – «язык» ведь. А немцы – ровно повзбесились: как принялись по нам из минометов да орудий вкладывать – жарковато стало. С сердцем огонек… Часа полтора гвоздили, все досаду избывали.

А Андрея не слышно. Ребята уже поползли было разыскивать его, слышат – постанывает кто-то в воронке неподалечку.

- Ты, Андрей? – спрашивают.

- Я, – отвечает. – Помогите, братки, до траншей добраться. Раненый я в ногу… рановато герман в капкан влез.

Опускают его в траншею, а он все ворчит:

- Ишь, какая буча поднялась из-за мазурика. Где хоть он есть?

- В штаб повел его командир, – отвечаем. – А тебя, друг, в санбат придется доставлять.

- Нет, братки! С докторами погодить надо… Сорок пять волков я таким манером кончил и каждому перед смертью в глаза посмотрел! С этим не знаю, как начальство решит, но желательно мне, – говорит, – и на сорок шестого взглянуть.

Что тут делать? Положили мы его на шинелку, понесли. Докладываем часовому: главный ловец прибыл и желает лично осмотреть добычу. Тот мигом к начштабу. Через минуту сам начштаба, капитан Лихачев, распахивает землянку и кричит нам:

- А живо его сюда! А подать мне молодца!

Внесли мы Андрея, положили на топчан, а начштаба стакан водки ему…

- Погрейся-ка, – говорит, – сибирская душа!

Андрей опрокинул скляночку и спрашивает:

- Где же он – пленный, пойманный этот?

Капитан откинул плащ-палатку, и мы увидели «языка». А божинька ты мой! Ну и «язычок»… Одежда – лоскут на лоскуте, по морде ровно корчеватель прошелся: пугало нераспятое стоит.

Гмыкнул Андрей и говорит:

-  Ну, с этого шкура последним сортом пойдет. Против шерсти оглажен. Спортили мех.

Капитан заспорил.

- Зря вы его, сержант Куроптев, задешево отдаете… Зверь что надо: обер-лейтенант, фашист с билетом – волк, словом, форменный.

Андрей привстал чуток и так говорит капитану:

- Так бы оно так… да жила в нем, товарищ капитан, не волчья. Тот лапы своей не щадит, отгрызет напрочь. Волк – он, можно сказать, гордый зверь. Молчком умирает. А этот на расплату – подсвинок визгучий.

И рукой махнул.

А немец ровно подтвердить Андреевы слова захотел. Как подхватило его, как залопотал он что-то переводчику, забил себя в грудь, завсхлипывал – вот-вот на него родимчик накатит.

- Чего это с ним? – спрашиваем.

Переводчик смеется.

- Обижается, что неправильно воюем мы. За все века, во всех державах не было, говорит, случая, чтобы офицерьев волчьими капканами ловили.

- Ну, это ты врешь, карась чешуйчатый! – осердился на обер-фашиста Андрей. – Всяко мы вашего брата ловили. Попытай кого постарше. Те тебе и про капкан, и про аркан, и про бороны вверх зубьями и даже про медвежью рогатину расскажут. Русской смекалке, карась, предела нет! А что она неправильная, говоришь, то тут уж даже пардону не просим… Мозги у нас так устроены, чтобы врага-захватчика любым средством в царствие небесное представить.

Капитан Лихачев аж засиял:

- Верно говоришь, сержант Куроптев! Благодарю за службу, сержант, жди награды. А пока выздоравливай, друг. Доставьте его в санитарную часть.

Андрей хоть и на одной ноге, а отрапортовал:

- Служу Советскому Союзу!

- Вот такие-то дела, Иннокентий Андреич! – запустил Кешке в волосенки пятерню Тимофей. – Зря, – говорит, – ты ревел… Хорошо твой тятька воюет! Блюдет сибирскую славу! Так что расти в батьку – не прогадаешь.

Кешке этот Тимофеев рассказ, почитай, на все ребячество слезы высушил. Когда через год с чем-то прислали на Андрея похоронную – слезинки не изронил парнишка.

- Чего же ты не поплачешь, Кешенька? – спрашивают. – Тятьки-то теперь нету у тебя?..

Засопит, а выдюжит:

- Тятька гордый был! Он, поди-ка, умирал – не плакал…

Достал только отцову палочку и застрогал на ней сорок шестую метку. Фашиста, значит, того пойманного причислил.

После по-другому сообразил. Проснулась как-то мать, а он сидит, с палочкой возится.

- Ты чего, Кеша, делаешь?

- Фашиста, – говорит, – перечеркиваю.

- А к чему ты это?

- Тятька его карасем называл чешуйчатым, да и жила у него не волчья.

…Сейчас погляжу на него – вылитый Андрей! Что как жук черный – это всякий видит. А вот непоспешливость отцову, прищурку в глазу, походку с подкрадочкой – это уж, кто Андрея хорошо знал, заметит за ним. Усов только нет… Ну да то не порок. С годами просекет. Увижу его в отцовском кожушке, на лыжах – въяве мне старый Куропоть, въяве Андрей…

Он мне, Кешка-то, стареть не дает.

Народ на похвалу да добрую память не скуп. Как, бывает, где поозорничают волки, так люди и вспомнят: «Эх, нет Андрея Куроптева!»

А Кешке каково слушать. И погордится, и растревожится, и неловко-то ему – винят будто малого…

Дедова да отцова слава, когда своей не нажито, она для гордой души, хоть бы и ребячьей, тяжела часом бывает.

Придет после этих разговоров домой, ружье отцово, как сумеет, вычистит, с палочки пыль обдует, повздыхает, да и за книжку. Мал еще. Ну да все до поры!

Повадилась одно лето волчица на деревню набегать. Нам ли уж волки в диво, а такой бандитки даже дед Михайла не упомнит. Ну, были волки… Задерут там овцу, телка – так их припугнут, и делу конец. А эта чуть ли не каждую ночь проведки справляет. У Обуховых всех гусей кончила и копешечкой сложила. То там, то тут свиньи спросонок впроголось ревут… Телятишки бедные и мукнуть не успевали – за один щелк зубов голоса лишала. И хоть бы жрала либо волчатам таскала, а то как будто скуку сгоняла с себя.

Однова на глазах у сторожа в загон к овцам заметнулась и в каких-то две минуты двух ярок и трех маток прикончила. Олена Стружкова – она при овцах сторожем была – закинулась в малушке на засов и мелким крестиком крестится да приговаривает:

- Чур меня… Чур меня…

Пастух уж народ всколготил. Чуть не весь колхоз сбежался: стоят, судят кто во что горазд. Дед Михайло тоже приковылял. Глядел, глядел да как ахнет картузом об землю:

- Ета што жа за порядки пошли! На одну волчиху укороту нет! В аккурат она скоро самому животноводу горло порвет.

Захар Бурцов, животновод, оправдываться:

- А что ты с ней сделаешь. Была б она белая – видней, а то серая. Сегодня три засады сидело, а толку? Так вот каждую ночь и проведет. Ты ее здесь караулишь, а она где-нибудь делов натворит.

Олена отошла на народе – тоже голос подала:

- Э-эх, нет Андрея Куроптева… Он бы ее, покойная солдатская головушка, приструни-и-ил! Давно бы она у него на пялах шкуру сушила.

Захар, животновод, с досады на нее:

- Ты бы сама поменьше в малушке сидела, а побольше бы общественный скот обороняла… Сторожа аховые!..

Тут и увидел дед Михайла Кешку.

- Ходи-ка сюды, Кешенька!

Кешка подошел.

- Видишь?! Нет, ты видишь, чего вытворяет тварь эдакая!

- Вижу, дедушка Михайла…

Дед раскрылатился, развернул, насколько дозволяли позвонки, сухонькую грудь, морщины на лице будто колдовской ветерок тронул: залучились они ласковыми соцветьями, желтенькими пчелками заворошились маленькие брови.

- Ну, когда видишь, то еще спрошу. Не пора ли тебе, Кешенька, вспомнить, чей ты сын да чей ты внучек?! Старый Куропоть – он тебе с того света благословенье сошлет… Добудь ему, Кеша, шкуру серую! Он сейчас хоть и в раю должен пребывать, а все одно ему, на мой резон, улежней волчьей шкурки ни серафимы, ни херувимы постелю не найдут.

- Я бы рад, дедушка, да поучить меня некому.

- Как это некому? Это как некому! А я на што? А ты сам на што? Берись за дело – дело медведя учит. Охотой-то балуешься?

- Хожу. На тетерь, на зайца…

- Тетеря – тьфу! Ее сонной зовут. Заяц – тоже тьфу, корм зверев!.. Ты за волка берись – волк один заячьего табуна стоит! А такая ведьма… ну, да сам видишь, какую она волю взяла. Эх, Кеша, кабы у меня ноги!

Давно убрали овец, давно народ по своим делам разошелся, а Кешка все сидел с дедом и слушал волчьи побывальщины.

- Ты, Кеша, суди волка, суди и по волку. Какая у него жизнь? Ведь самый разнесчастный зверь, ежели размыслить! Про него даже сказочки хорошей не сказано. Все царства его ненавидят… И степное, и лесное, и летучее, и людское… А он, сирота-бедняга, пожаловаться толком не умеет даже. Как взвоет – всему живому жутко делается, аж по спине мураши пойдут. Проклятый зверь!

Неизвестно, сколько бы времени старый еще жалел и клял волка, кабы Демьяныч не подъехал.

- Тпру-у-у! Здравствуйте, Михаил Тихонович!

Дед ладошку козырьком:

- А, Демьяныч! Здравствуй. Далеко ли бывал?

- В лесхоз ездил, за дегтем. В соседнем районе ящур, слышно, появился – решил, вот, деготьком подзапастись… Далеко ли до случая?..

- Беспокоисься, значит? Молодец, Демьяныч! Деготь при ящуре – старое средствие.

- А это кого у вас тут резали? – заметил кровь Демьяныч.

- Резали, да не мы. Гостья опять нас попроведовала… пять овечек кончила…

- Волчица?!

- Она, стерва зверояростная…

Демьяныч – пружинкой из коробка на землю.

- Тэк, тэк, тэк…

Поглядел кругом и опять:*

- Тэк, тэк-и-тэк…

Кешка мало знал Аркадия Демьяновича. Жил тот в совхозе, в двух километрах от их деревни – видал в лицо и все. Зато в совхозе, где Аркадий Демьянович работал зоотехником, его знали и стар и млад.

Другой человек кругом, смотришь, хорош – ни сучка, ни задоринки на нем нет, а живет почему-то непримечен. Про Демьяныча же слава да молва во все концы проникает. Оно, конечно, иная слава хуже поношения, да куда от нее уйдешь? Что бы, например, особенного в том, что человек пошел на охоту? Иди. Ни пуха ни пера!.. Ан нет! Стоило Демьянычу взять ружье, перепоясаться патронташем – попробуй-ка он пройди по совхозу, чтобы из каждого окошка улыбочка к нему на мушку не слетела?

- Начало своей славе сам же он и положил. Ну, посуди… Человек принимает работу – какой у него должен быть интерес? Ясно – работа! А Демьяныч с первых же дней два фронта открыл. Покажет молодой доярке, как корове вымя разгладить, намять, и тут же про тетерь зачнет ее расспрашивать. С конторскими то же самое: кривой график по удою вычертит – и за дичь. Какая, значит, она у нас ведется, много ли, есть ли охотники, ну и прочее… Попервости-то все решили: не иначе с ружьем повитуха мужика приняла, бывалый, видать, но, когда он раза четыре без пера, без хвоста, без заячьей лапки воротился с охоты, тут уж точно его определили? «Пустострел». У нас ведь живо с этим… народ глазастый. Другой дедок вроде только в бороду себе и смотрит, а приметит, во сколько рядов у тебя дратва по подошве пущена.

Ну, пустострелу жизнь известная: бери, значит, ружье за ствол и бей его об корягу. Бей до тех пор, пока ложе не измочалится, винты не разлетятся и сам ствол в загогулину не свернется! Посля – брось. Не сделаешь так – свой же брат охотник печенку тебе испортит. Ни чина, ни седины не пощадят, в потомство пустят славушку… Бывалое дело.

Демьяныч, однако, не пошатнулся. Где бы ни зашел маломальский разговор про охоту – его ухо тут! Начнет разговор перемежаться – его язык тут! Он знал обо всем: и у какой собаки нос вострей, повадку всякой лесной твари знал, богиню охоты по имю-отчеству называл, только вот, какова дичь на вкус бывает, не мог доложить.

И вот здесь, возле деда Михайлы, у окровавленной земли, он чуть ли не носом запричуивал зверя:

«Была! На следу стою! А если бы ее жаканом!.. Ухх!!» Сам глазами по колкам, по плетням шарит, во-вот, кажись, самое волчицу узрит. Зрил, зрил – не узрил. Только кнутовищем округе погрозился:

– Ну, ничего, серая синьора… От меня-то ты не уйдешь!.. Ночь, три ночи, неделю буду сидеть, а шкуру я тебе издырявлю!

Дед Михайло – сам простота – глазами запомигивал, момент еще – и, гляди, слеза пронзит.

- Пожалуйста уж, Демьяныч! Вся надежда на вас… Займитесь вы ей, окаянной. Ведь никакого сладу…

А у самого от улыбки под усами щекотно.

Кешка, тот, верно, все за чистую монету принял.

К вечеру весь совхоз знал, что Аркадий Демьяныч идет в засаду.

Оно бы, может, и без большой огласки обошлось, кабы не теща. Демьяныч, видишь, решил поросенка для приманки взять, а теща напоперек:

- Люди – в дом, а ты – из дома… Охотничек, чтоб тебя собачки по мелкому клочку растаскали!

Да поросенка-то нарастяг: Демьяныч – к себе, теща – в свою сторону.

Ну, крик с визгом и перемешался. А тут уж сам догадывайся…

Опять, значит, потеха будет. Только Демьяныч в этот раз оберечь себя малость решил. Надоело ему одному в пустострелах – прораба Щеняева с собой сманил. Тот парень молодой, недавно только из училища, не знавши-то Аркадия Демьяныча, и рискнул: поучусь, мол.

Пошли. Только до плотины добрались – навстречу им Кешка с ружьем.

- Возьмите меня с собой! Я сорок восемь из пятидесяти возможных весной выбил… Все патроны сегодня картечами зарядил. Десять штук с картечами.

Аркадий Демьяныч оглянулся на всякий случай через плотину, поросенка наземь опустил и Кешке напрямую:

- Вам что, юноша, жить надоело?! Да осмысливаете ли вы, со своим понятьем, что такое вол-чи-ца?

Сказал эдак-то и замолчал: ощути, мол.

- Что – волчица? Зверь волчица…

- Нет, юноша… Нет и нет! Волчица, допрежде всего, самая свирепая и самая верная мать… Она без пощады, обчертя чем попало голову, не исповедывая ужаса, мстит за своих детенышев. Это, так сказать, рядовая волчица. А у этой, с которой нам сегодня предстоит посмотреть в глаза друг другу, у этой волченят или цыгане забрали, или они сгорели, когда весной палы шли. Она сейчас в таком обескуражье находится, что не только вы, добрый охотник у нее нижайшего пардону запросит. Она отчаянная, клыки крови жаждают, пепел волченят сердце ей жгет.

- Да уж не заест, поди… – перебил его Кешка.

Прораб Щеняев то ли алебастр как следует с лица не отмыл, то ли Демьяныч его отбелил своей речью эдак. Стоит – ровно из монастырской кельи выпущенный.

А Кешка снова просит:

- Так у нас ружья, Аркадий Демьяныч!

- Что ружья?! Ружья ружьями, а где порука, чго завтра из этих стволов мы не будем палить над ванн и молодой могилой?

- Да уж не заест, поди…

Демьяныч в этот момент взглянул на прораба Ще-няева:

- А вы даже после работы не умылись, Геннадий. Все лицо в алебастре.

- Нет, я умывался…

- А-а-а… – протянул Демьяныч. – Тогда ясно… Так, говорите, не заест? – повернулся он опять к Кешке:

 – Так-так, молодой человек. Вон и известный охотник, профессор Мантейфель, такое же ручательство дает. Волк, пишет он, за всю предбывшую историю настолько затравлен человеком, что не смеет на него нападать. И я тому Мантейфелю обязан верить. Я его лично знал. Но волк-то Мантейфеля не читает! Здесь у вас, в Сибири, я слышал громадную массу рассказов, что он все-таки нападает. И даже кусаных лично встречал. – Демьяныч, не останавливая речи, взглянул опять на Щеняева:

- Как это объяснить? Так это объяснить! Сибирь заселялась позднее, и сибирский волк меньше террору перенес, чем, скажем, подмосковский, кругкиевский, древний греческий, царьгородский и других держав волки.

Колесил, колесил так-то, растолковывал Кешке, как волка на иностранных языках величают. А подвел все-таки к тому:

- Нет, юноша. Живите, резвитесь, как говорится, на воле… Рисковать вашей свежей юностью я не могу.

Поросенок на этом месте схрюкал, а Демьяныч такое на лице изобразил – действительно поверишь, что он на верную смерть идет. Морщины на лбу до того напружинил, что аж загар на них побелел. Залысины отпотели, блестят, белесые брови двумя колосками над переносицей легли, шевелят усиками-то. Скулы отвердели, подбородок вовсе завострился, губы в червячков истончали и огорчились вниз хвостиками – совсем человек к голгофе изготовился.

Постоял он, постоял с таким видом и вялым голосом Щеняеву:

- Идемте, Геннадий. Берите свинтуса.

До колхозных амбаров вместе дошли.

- А можно мне посмотреть, как вы засаду будете устраивать? – спросил Кешка.

- Это – пожалуйста, юноша… поучитесь.

Прошли еще немного. Демьяныч углядел ловкое место, разложил снасть и начал:

- Что нужно для засады? Ружья, поросенок, мешок с дырочкой, длинная веревка, короткая веревка и бесстрашность. Делаем мы что? Нашариваем в мешке заднюю поросячью ножку, обвязываем ее длинной веревкой… Тэк-и… Другой конец этой веревки пропускаем через дырочку мешка наружу. Ясно, для чего мешку нужна дырочка? Вижу, что ясно. Дальше… Короткой веревкой завязываем мешок и подтягиваем его под застреху навеса. Помогите, Геннадий! Тэк-и… На весу поросенка держим для чего?! Чтобы не страшны ему были ни волчий клык, ни огненный картечный бой. После этого охотник через промежутки времени подергивает длинную веревку. Получается что?.. – Демьяныч дернул длинную веревку, мешок качнулся, поросенок вякнул. – Получается визжание натурального поросячьего голоса. Ну вот, теперь все в порядке. Милости просим, голубушка… Запоминайте, юноша. Сгодится при возмужанье.

Кешка видит, что заделье к концу подошло, еще раз попытал:

-   Я останусь, Аркадий Демьяныч?!

- Нет, молодой человек, и нет! Детям, как говорится, школьного возраста…

- Да я уже не учусь… нынче семь классов кончил…

- Все равно! Все равно. Идите к Морфею, как говорится…

- Куда?

- К Морфе-е-ю!

- Это в Союзохоте, что ли?

- Тьфу ты, господи! Ну, молодняк пошел… Морфея не знают… Сонный бог это!

Кешка двустволку через плечо переметнул, крутенько эдак завернулся и ушел.

«Сам ты иди к Морфею!.. – думал он. – Если так, я и один сидеть не струшу. Правду, видно, дедушка Михаила говорил: «Берись за дело – дело научит».

Сяду-ка я у запруды – не здесь ли у нее переход облюбован?

Нашел потаенку, устроился в ней половчей:

– Ну, Кешка! Доглядывай теперь в оба, а слушай и вовсе в два!

Эх, гармошки-то как развоевались… Плясу там сейчас, веселья!.. Частушки поют. Мастерица эта Аня на частушки складывать… Ишь, звонкая… Чу! Гуси загоготали! Стихли… Спросонок они. А перепелка старается: «Спать пора – трактора». Ну и сиди. Иди к Морфею! А туману-то вот не надо бы. Ишь, на стволах капельки собираются. По туману ей, серой, ловко… Поросячье визжанье… Подергивают, видно».

Лежал Кешка, лежал – озяб. Плечишками впередерг работает, зубы «туторки-матуторки» отчакивают… Зорить уже стало – лежит парень, только и согрева у него, что пальцами в сапогах шевелит. Вдруг на деревне взахлеб, с подголошеньем взлаяли собаки. Кешка вскочил, прислушался. Лай был злой, но с жальбой… «Так лают, когда взять боятся», – подумал он и бегом бросился туда, где брехни было гуще. Собаки завидели человека, осмелели, стаей за огороды. Отбегут немного и сгрудятся – Кешку ждут, а тот вперед – ног не чует.

На малоезжей, поросшей конотопом дорожке он увидел след. Конотоп-то от росы высветливается, а где она стронута, там гуще цвет. Кешка по следу. Собаки мечутся да лают – пришлось прогнать. Вот она, узенькая, темная полоска, живая еще от звериных лап. «Труском, видно, уходила… Гордость не дозволяет перед собаками шагу добавлять».

Совсем уже рассвело. Проснулись пичужки, голоски пробуют, а Кешка все идет и идет. След, что магнит, тянет его. Вот и солнышко брызнуло… Ветерок зашептал… Березовые рощи, как зеленые корабли, стоят… Море вокруг них живое. Туманы солнышком выкрасило, а ветерок барахтается с ними, таскает их за розовые гривы. Силенки у ветерка с заячий чох, а озорства, что у пастушка-первогодка. Вот полянка… Здесь, видно, радуга плясом шла, рукавом трясла, цветным платочком взмахивала, да и обронила его. Каждая травинка в посверке от росных капелек, в искорках от солнечных лучей – миллионы звездочек опустились на землю. У цветов головки алмазами полыхают… Земляничка, бедная, застыдилась таких соседей, чуть румянчик из-под листка кажет.

Осинка стоит на отшибе.

«Чего закраснелась, девушка? Или молодой утренничек поцеловал?»

«Он, что вы, что вы… Это я алой зорькой умывалась. Студеная она… дрожу вот…»

А щебету-то! А гомону-то! К самому небу тот гомон из горлышек звонких взвивается. С каждой ветки живой колокольчик на тугих крылышках «серебрень-цвень» выговаривает. Это на птичьем наречье земля радостная солнышко славит:

«Серебрень-трень-цвень, солнышко!»

Но Кешка не замечает ничего вокруг. Это мне вольно по сторонам носом водить, а его след держит! Это мне некому подсказать – ставь, мол, точку, дед, или крой дальше, а ему за каждым шагом слышится: «Правильно, внучек!», «Не робей, сынок!».

…Колки, полянки, мочажинки – след не кончается. И вот в реденьком обгорелом лозняке Кешка увидел ее. Тетеревиный выводок давила. Тетеревята по росе вымокли, на крыле плохо держатся, а ей и подай… Подблизится к которому, он взлететь-то взлетит, а садиться на волчью пасть приходится. Задавит одного – другого ищет… За этим занятием и не предостереглась.

Кешка за куст, за кочку, опять за куст, а дальше некуда. Травка невысокая… Покажись – увидит. И стрелять – далеко… Сердчишко тотокает: на виду зверь, да возьми его! Тут тетеревенок и выпорхни в Кешкину сторону! Волчица в четыре скачка настигла его. «Эх, поближе бы!» Кешка до сей поры не помнит, как это пришло ему в голову, не иначе старый Куропоть шепнул. Сгреб он с себя фуражку и запустил ее в волчицыну сторону. Та прыжками к ней… тетеревенок, мол. В фуражку-то уткнулась, шибануло ей человеческим духом – она и замерла на момент. Кешка ей и отсалютовал. И не колыхнулась…

С полчаса он около нее сидел. Клыки считал, лапы щупал, шею обмерял: в радость-то поверить – время надо. Попробовал поднимать, да где там! Туша такая, что и доброму мужику загорбок намнет.

«Идти, видно, за лошадью».

Собрал он подушенных тетеревят – и в деревню.

Бежит, что на крыльях летит… У скотных дворов увидел животновода Захара.

- Дядя Захар! Дай мне лошадь ненадолго!

- Зачем тебе?

- Да мне всего на часок… съездить надо в одно место… – Робеет Захару про волчицу-то сказать. А вдруг, мол, она ожила да ушла. А вдруг мне пригрезилось.

- Ну, ежели на часок, – звонко засипел Захар, – то запрягай Упертого – как раз часа за четыре спроворишь.

- Ладно, Упертого запрягу.

Захар повострей на Кешку глянул: тетеревята, ружье, штаны мокрые – шутить ли тут?..

- Да что за дело у тебя такое срочное?

Глянул Кешка на тетеревят, а один ему подмигивает маленьким глазком: убил, мол, точно, чего ты?! Уверил его тетеревенок.

- Волчицу надо привезти… Убил я ее.

У Захара запоспешали ресницы:

- Значит… постой-ка… Не врешь?

- Нюхай стволы!

 Захар понюхал:

- Пахнут… Истин бог пахнут! Только не волчицей – стреляным пахнут… Постой-ка… Ты, может, это тетеревят стрелял?

- Честное слово – волчицу!

- Убил?!

- Убил.

- В таком разе мы племенного Орла запрягаем! Кони-то еще в ночном… Сей момент, – запоспешал Захар. Дорогой спросил Кешку:

- А у колхозных амбаров не ты стрелял?

- Нет! А что?!

- Стрелял кто-то под утро… Семочкиной Лютре лапу отнизали напрочь.

- Это этот!.. Мантейфель… Лютре лапу?! О-ох!!! А еще Морфеем упрекал!.. Ха-ха! – раскатился на весь светлый лес Кешка.

Еле-то у него Захар суть дела вызнал.

До работы у Кешкиного двора вся деревня перебывала. Ребятишки в то утро не умывались, собаки лай потеряли, только звонкий Захаров сип не умолкал. Без конца повторял он всем и каждому:

- Тогда я, значит, решаюсь запречь Орла! На кой нам Упертый!

Часу в девятом с двустволкой в руках появился здесь и Демьяныч. Поглядел на волчицу:

- Тэк-тэк-и-тэк… – И больше слова не говоря, подошел к Кешке и подает ему свою двустволку. – Держите, юноша. Дарю. Три кольца… смертельный бой… Покойному брату по личному заказу делали.

Кешка отказываться:

- Что вы, Аркадий Демьянович?.. Зачем? У меня есть ружье.

- Ни слова, юноша! Виноват я перед вами, недооценил. Держите все три кольца!

- Да как это?.. А как же вы без ружья?..

- Обойдусь, и отлично даже! У меня ведь, молодой человек, если откровенно вам сказать, правый глаз всего сорок процентов видит. Я больше по чутью бью… Оружье, как говорится, обязывает. Про Лютру-то слышали? Окалечил собачку по слепоте. И поросенка судорогой сводит.

Кешка, однако, ни в какую! Совестится.

- Так вы продайте ее кому-нибудь, Аркадий Демьянович. А то и сами когда постреляете.

- Ни, ни, ни! Заклятье теще дал! Мне с этой машинкой опасно ходить. На браконьерство можно нарваться.

Уговорил-таки он Кешку! Потом волчицу начал расхваливать.

- Прекрасного, дескать, вида зверь… Кземп-ляр!! Кешка уж и так соображал, как бы ему отдариться, а тут такой случай:

- Берите ее, Аркадий Демьяныч, на память. Зверь – первый сорт.

У Демьяныча от волнения из сорокапроцентного глаза слеза случилась:

- Спасибо, молодой человек, спасибо! Век ваш должник… такой трофей… Вот только ободрать я ее не сумею. Все больше падеж вскрывал…

- Ну, эта беда небольшая!.. Дедушка Михайла нам хоть сейчас укажет.

В тот день Кешка застрогал на отцовской палочке сорок седьмую метку. И пошел!.. Ночь ли, непогодь ли, мороз ли трескучий – выглянь за околицу. Вот он – на лыжах, в старом отцовском кожушке, с капканами, с приманками, пошагал в леса Кешка Куропоть. Волкодав в третьем колене! До десятка уж добирает. Свою палочку завел, теперь не свернет уж… А с Демьянычем они великие друзья стали. И так встречаются, а бывает, и на охоте. Демьяныч зайцев петлями ловит… «Мудрейший, – говорит, – зверь! Талантливый!» Недавно он подарил Кешке заячьего пуха шапочку. Теща, говорит, вязала.

Все может быть.



    1960 г.