432 Сазонов Открыватели
Геннадий Кузьмич Сазонов








ГЕННАДИЙ САЗОНОВ







ОТКРЫВАТЕЛИ



_ПОВЕСТИ_И_РАССКАЗЫ_




_РАССКАЗЫ_







ТУФ, ПРАВНУК КОПЫ


На острове жарко потрескивает костер, невесомо покачивается пламя и сквозь него лица людей проступают медно-выпуклыми. В покойном, чуть дремотном погудывании костра, в плеске речных струй, в зыбкости тумана, в сочном похрумкивании коней разноцветным теплом проступают возбужденные голоса и чей-то непререкаемый, презрительный смешок. Только сегодня на острове спорят не о «медной шляпе», что венчает верховья Пэрна-Шор — Ручья Одинокого Креста. Выбирают нынче кличку прозревающему двухнедельному щенку необычной песочной масти. Щенок клубится здесь же между геологических ног, перекидывается через голову, невнятно, тоненьким горлышком рычит, словно похрустывает, на пестрого жука-усача.

— Боже мой! Ка-ка-я пре-лесть! — простонала золотоголовая геологиня Эдит, и ее продолговатые глаза как-то неожиданно высверкнули. — У нее движения, как у младенца. Глядите!

— У кого — у не-ее?! — взвился взрывник Федя.

— А вот… У нее… У самочки! — Эдит протянула к щенку тонкую гибкую руку; тот вдруг завопил, скособочился и крюком упал в берестяное корыто с неспящими щурятами — чуть не утонул.

— Са-моч-ка?! — поразился взрывник Федя, приподнимая мокрого, как ондатра, щенка. — Смотреть надо! Это же кобель. В собственной сбруе, — и он оглянулся на хозяина щенка Илью Самбиндалова. Тот молча поглаживал старого седого кобеля Копу.

— Да-а? — отрешенно протянула Эдит и осторожно бросила берилловый взгляд на Алексея Ивановича. — Так, значит, мы ему сейчас имя выбираем?

— Ему! — ответил взрывник. — Только не имя, а кличку. Фамилия есть, а клички нету.

— А фамилия… его? — заинтересовалась Эдит и вновь царапнула начальника взглядом.

— Фамилия его извечна — Лайка! — резко, словно отрубил взрывник и бросил в костер коряжину. — Лайка — порода!

— Я знакома с одним очень породистым псом-чемпионом. Его зовут Нельсон, — потупилась Эдит. — В честь адмирала.

— Кривой? — живо осведомился Федя и потрогал пальцем свой выпуклый, бархатно-черный глаз.

— Почему? — удивилась Эдит. — Разве чемпион может быть кривым? У него медали на груди, как кольчуга. Он — боксер.

— Он — боксер, но почему — Нельсон? — вцепился взрывник Федя. — Почему он Нельсон, ежели двухглазый? А? Поди, хозяин сам бульдожью морду носит. Не-ль-со-он! — хмыкнул Федя.

— Хозяин Нельсона, — обиженно протянула Эдит, — глубоко порядочный человек. Он говорит на пяти европейских языках… в подлиннике читает Сервантеса… и умеет ценить красоту не только в камне, а во всем живущем. Он говорил мне, что красота так же редка, как и талант, — ее взгляд потеплел, она уже не царапала им Алексея Ивановича, а попыталась глубиной голоса привлечь его к себе, но тот, как истукан, уставился в карту. Странный человек, ему женщина сигнал подает, а он его не воспринимает. — Почему, Федя, вы всегда стараетесь нагрубить мне? Вам-то что я могла сделать?

Парни знали, что сделала Эдит — она не приняла у Феди-Федяки три канавы, да те самые три канавы, где Федя, спалив нормированную взрывчатку, так и не сумел вскрыть коренную породу. Ради того канаву и бьют, а иначе считай, что зарыл в землю денежки. Парни знали, что самолюбие Феди-Федяки бесконечно страдает и он смирился бы, если бы канавы забраковал путный, битый геолог или начальник, Алексей Иванович. Но ведь кто забраковал? Кто и каким манером, каким небрежным тоном? Пусть Эдит права, но ведь подумать муторно — геологиня-сеголеток, длинные ноги, узкий глаз. И при всем народе, небрежно так, вроде мимоходом, обозначила: «Вы, Федя, соизвольте канавы добить. Вы такой здоровенный, а диабаз царапаете ноготком. Стыдно!» Вот как его, Федю-взрывника, старшину-минера, обозначила Эдит в техасских брючках, заклеймила его, тихоокеанца, будто это он, Федяка, а не она маникюрно в скалу вгрызается. Алексей Иванович только искоса тогда на него взгляд бросил, но ничего словом не выразил… Да что она, Эдит, понимает в крученой нынешней жизни, кроме геологических своих пород — кварцев, сланцев, кроме графиков своих и профилей? Вон прошлый раз макароны вымыла — и на костер в холодной воде варить поставила. У жеребца, который на себе начальника носит, принялась хвост расчесывать, а тот ногой бьет, как клюшкой. Гляди-кось какая — «диабаз царапаете», а сама… сама-то кобелишку от сучки не отличает… Напялила женщина на бедра мужские брюки, натянула сапоги, залезла в ковбойку, закурила американскую сигаретку, и кажется ей, мнится, что сможет она сотворить всю мужскую работу. Бог ты мой, какая игра — мужская жизнь была и всегда останется мужской, неподменимой жизнью, жестокой, как кирзовый сапог, суровой и надежной, как солдатский сухарь.

— Для собаки, — доверительно сообщает очкастый геолог, — важны не умственные способности. Главное — порода! Генетический код, понял! В генетическом коде заложено все…. И отпущенное время.

— Как — отпущенное время? — встрепенулся Федяка.

— А так! — ответил очкастый. — Продолжительность жизни тоже закодирована…

Илья Самбиндалов выкатил из костра уголек, положил в трубочку, почмокал, глубоко затянулся.

— Ляксей Ваныч! — тихо позвал Илья. — Пошто там заложено-то? И глаз положен… и клык приложен?..

— Где? — встрепенулся Алексей Иванович, отрываясь от карты. Он и лагерь разбил на острове, ожидая редакционную коллегию во главе с самим Леоновым. Начальство предупредило Еремина, что Леонов недвусмысленно обещал переломать ребра Алексею, вывернуть наизнанку его карту. — Где? — еще не очнулся Алексей Иванович.

— Да… в энтом… Во-о, слышишь? — заволновался Илья.

— В коде все заложено! — размахивая руками, самому себе доказывает очкастый. — Почему я близорук? Во всем здоров, а глаза нет! Предки… А для жизненной борьбы отбираются зрячие… Ге-не-ти-чес-кий отбор! — резанул очкастый.

Илья вобрал голову в плечи; старой волчьей масти пес Копа приподнял тяжелую, как камень, морду. Легкий ветер повалил траву, обнажил макушку кочки. Илья за многие годы слышал от геологов всякое-габбро, перидотит, дунит, кварц, гранит. Даже «геосинклиналь», «интрузия» его не смущали. Для него они остались далекими символами, над которыми ломали голову геологи, и он относился к ним с таким же почтением, как к чужой вере. Но «генетический код» — это уже не кварцы-сланцы, а что-то незнакомое, нездешнее, и это нездешнее почему-то таится в щенке, в правнуке Копы. Почему он, манси Илья, прожил долгую жизнь и не знает того, что таится в прозревающем щенке и слепнущем Копе?

— Ляксей Ваныч… Ты скажи… гана эта… Пошто она?

— Генетический код, что ли? — Алексей Иванович повернулся к манси, задумчиво поскрябал черную бороду. — Вон на скале кривая сосна, видишь? Молодая сосна, а горбатая, как старуха.

— Крученая она, — согласился Илья. — Из камня растет, какая ей пища? Да ветер гнет.

— Ну а если у нее весь род кривой-горбатый? Если у этой сосны все племя кособокое? — спросил Алексей Иванович.

— Это бывает! — протянул манси Илья. — Этого в тайге сколь хочешь. Вот на Брусничной речке… Трехголовые кедры растут… и все до одного — трехголовые… У них… отец ихний… трехголовый. Видел его?

— Это, Илья, тоненькая ниточка, — сказал Алексей Иванович. — Не видимая глазом жилочка, что связывает предков с потомками, прошлое с будущим… Сыны твои на тебя похожи?

— Да, — гордо ответил Илья.

— Так вот, генетический код — невидимая жилочка, что связывает предков с потомками… — повторил Алексей Иванович медленно, будто вслушиваясь в каждое слово.

— Предков с потомками? — задумался Илья. — Это когда ты хочешь так, а изнутри тебя ведет-уводит в другое? Но собаку уводит порода… Так?

— Попал к геологам — носи геологическое имя! — категорически заявили у костра.

— Не имя, а кличку! И никаких Рексов! Никаких Диков и Джеков! Претенциозность и пошлятина. Выбирать надо из того, что щенка окружает…

— Его окружают кедры, — тихо сообщила Эдит. — Глухари и лоси…

— И безрогие лосихи, — влез взрывник Федя. — Вон комары его кусают.

— Гранит! — предлагает кто-то. — Или Гранат! Гляди-ко, он хвост свой ловит.

— Габбро! Габ-бро! — подсказывает другой.

— Туф! — вскрикнул кто-то, словно выстрелил, округло, отрывисто. — Туф! Щенок вздрогнул, выронил из мягкой пасти ослюнявленный хвост, напрягся, попробовал приподнять еще свернутые, как березовый листок, ушки.

— Туфф! Ту-уф-ф!

— Да-да! Именно… именно… геологическое обозначение… Именно то, что его окружает… А здесь как раз вулкан… его кальдера… потоки лавы… туфы.

— Туф? Туф… — вслушивается Алексей Иванович. — Пожалуй, подходяще. Как ты считаешь, Илья Провыч?

— Нашу собаку зовут просто, — отвечает Илья. — Ее зовут Кырныж — ворон, Хула — рыба, Нёхыс — соболь, Хотанг — лебедь. И сорокой зови, и лисой, только «Туф-Туф» мы не знаем. Кто он такой — «Туф»?.. Но я тебе, Ляксей, отдал кобеля — зови как хошь.

— Нет, простите! — подала голос Эдит. — Но зачем он хвост обсасывает?

— А ты? А ты себе палец не сосала? А? — прищурился взрывник. — Сосала, поди…

— Сам ты… сам ты, Федор, сосун, — отвернулась геологиня.

Тоненько, как бы жалобно прокричал канюк над Святым Камнем — Ялпинг-Нер. Запоздало хохотнул филин в сумеречном, затуманенном болоте Эки-Пурым-Тур, а над Девичьей рекой выше острова раскрылились чайки, с гнусавым криком они падали в омут и выдергивали из него серебристых мальков и вандышей. Щенок заполз на гладкий валун и обмер, распластался — нет сил спуститься. Копа скосил на него глаз, но не шелохнулся.

Федя-Федяка, косолапя, подошел к щенку и снял с валуна.

— Туф, Туф! — позвал он щенка. — Подойди к тете… Скажи тете: «Здрасте!»

Туф вскинул тяжелую, как кувалдочку, голову, сморщил черный носишко и, постанывая, всхлипывая от одиночества, от непонятности, заковылял к геологине, высунув розовый лоскуточек языка. Он осторожно, как-то по-детски неуверенно приподнялся на цыпочки и прикоснулся к смуглой обветренной женской руке, оставив на ней влажное свое порывистое дыхание. Эдит вздрогнула от неожиданного, неизведанного до сих пор ощущения.

— О-о-о! — выдохнула она. — Откуда же ты, такая прелесть! Никогда не угадаешь, где встретишь… — она запнулась, — где встретишь родственную душу.

И мужики у костра вздохнули — многие успели забыть женскую ласку или не поняли женской преданности, не сохранили то тепло, что отдавала им женщина так безответно и бескорыстно, что казалось это многим западней.

— Откуда же ты, такая прелесть? — погладила щенка Эдит.

— Здеся… тута он народился, — заулыбался Илья, выкрашивая в котелок плиточный чай. — Вон там, девка… под самым Святым Камнем. А Копа — дед деда его…

Туф родился полмесяца тому, под кедром, на маленькой речушке Ялбынья, что стремительно падает с крутого плеча Большой Оленьей Лапы в темное озеро Эки-Пурым-Туф-Энкалма — «место, где меня ночью так больно кусал комар». Ялбынья прозрачными струями бьет в черные камни, высекает из них радугу, под которой рвется из воды голубой хариус с розовым парусом-плавником.

У Ильи Самбиндалова и трех его сыновей, у друга Тасманова да у Курикова Пантюхи хранится в чистоте породы редкостная няксимвольская лайка. Много лаек в Зауралье и Сибири, но няксимвольская — лайка из лаек. Крупные, с мощным костяком и могучим загривком, короткой мордой, с тяжелой, но не грузной челюстью, они, словно борцы, выделяются среди лаек — вогульской, хантейской и сосьвинской. Не ведают они страха, когда идут на медведя, на волка — медвежатницы они, волкодавы. Не ведая страха, бросаются за сохатым — азартные до страсти и расчетливо-хладнокровные. Внешне няксимвольские лайки глядятся свирепыми, чуточку отпугивают, не ластятся они и не ползут на брюхе, как поселковые, что промышляют на помойках; остаются всегда настороженными, как бы молчаливыми, но это — добродушные зверюги. В их прозрачно-голубых или янтарных глазах светится ум и, как не раз замечал Еремин, откровенная ирония. Алексей это сам испытал, когда упустил лося, которого ему в руки положили две самбидаловских лайки. Лось проломился, как курьерский поезд, совсем рядом, на расстоянии протянутой руки, и Алексей, растерявшись, не успел спустить курок.

Редко среди няксимвольских лаек увидишь надменного кобеля или разнузданную суку — сдержанны они, держатся с каким-то неповторимым изяществом. Порода эта сейчас гаснет, тонет, смешиваясь со всякой псиной, что таскают за собой геологи, лесоустроители, трассовики, ботаники и прочие экологи, бьющиеся насмерть за сохранение среды. Тьма беспородной собаки хлынула в Сибирь на освоение новых земель. Кто знает, может, Туф последний из могикан… Уже вот свой собственный хвост сосет, ну к чему это?

Когда на Малую Сосьву к подножью Ялпинг-Нер высаживаются геологи, старый манси Илья приходит к ним и просит лишь об одном: «Привязывайте своих собак. Не дайте погибнуть лайке. Спустите — стрелять стану».

Илья иногда дарил щенков тому, кто раскрывался перед ним охотником — не зверобоем, не добытчиком-заготовителем, а охотником, что берет лишь для жизни. Дарил он тому, кто не тронет лебедя и бобра, не погонится за огрузневшей лосихой, кто не срежет выстрелом копалух с теплых оживающих яиц, где тихонько под скорлупкой тикает еще не взлетевшее сердчишко. Многое в людях видел Илья. В поселковом многолюдье человек отражается во множестве зеркал, а здесь его нутро отражается в глазах соболей и бельчонка, в чешуе хариуса и в истошном крике куропатки.

Илья осторожно оторвал Туфа от горячего соска матери и поднес его сегодня Алексею Ивановичу в раскрытые ладони.

— Бери, Ляксей! Бери кобеля, собака прокормит тебя и всегда выведет к жилью.

При доброй собаке, считает Илья, человек не совершит подлость.

— Покажи мне собаку, — говаривал он, — я тебе скажу все о хозяине.

— Все?! — усомнился Алексей.

— Все! — ответил Илья. — Видишь себя в воде? Видишь? И в собаке так!

— Летось, об эту пору, — Илья легонько погладил по загривку Копу, серого с сединой кобеля волчьей масти. Тот разнеженно зевнул, распахнул теплую клыкастую пасть, потерся лбиной о мягкий сапог Ильи и домовито, властно растянулся. — Летось из самой Москвы наезжала экспедиция из собашников…

— Кинологи, — кивнул Алексей Иванович.

— Два мужика и баба. В кожаных штанах. Вот как она, — повернулся Илья к Эдит. — Только у бабы волос короткий и во рту зуб золотой. Кобеля они искали, кобеля с сукой рыскали… скажу тебе, Ляксей, дым от них шел…

— Зачем? — торопливо спросил очкастый.

— Как зачем? — удивился такой непонятливости Илья. — Затем они и искали, чтоб за кобеля семь сотен отдать! А за суку, Ляксей Иваныч, целых, — Илья даже прикрыл глаза, — целых полтысчи!

— Для съемки, что ли? — всколыхнулся в догадке Федяка. — Знаем. Читали «Зов предков», «Белый Клык». «Джерри-островитянина», что ли, снимали? Джек Лондон тот еще собачник — о-го-го!.. Или этот… как его… ну Штирлиц с Бимом Белым Ухом… Не стреляйте, мол, белых лебедей…

— Да ты што? — встрепанно взвился очкастый. — Да ты все запутал в клубок… Не рассуждения, а моток колючей проволоки.

— В кругосветку кинулись за кобелем… Ну и дают, — замотал кудлатой головой взрывник. — Командировочные-то как жгут, а? Полевые, колесные и поясные как жгут, а? Ну и киношники…

— Ки-но-ло-ги! — поправила его Эдит. — Вероятно, они искали элиту для племенной работы.

— Мало… шибко мало собак, — сокрушается Илья. — У Курикова да у Тасманова-старика — столько и собак, сколько пальцев на руке. А как их беречь? Как схоронить от судьбы?

— Отвалила тебе баба полтыщи? Или зажала? — придвинулся к Илье Федяка. — Продал суку-то?

— Зачем? — спокойно удивился Илья и прищурил узкие глазки. — Как друга своего продавать? — нахмурился Илья, и глухой Копа открыл глаза, в янтарной глубине вспыхнуло желтое пламя, Копа напрягся, втянул живот и насторожил уши. — Не могу я друга продавать, — повторил Илья и, вспомнив, по-доброму улыбнулся. — «Бери!» — говорю бабе и отдаю ей кобеленка. Ощупала она его, обнюхала, косточки-ребрышки проверила. В ухо заглянула. Под хвост заглянула. В пасть долго смотрела. В зубы… да. Смотрит — все на месте. И говорит она нерусское слово… Ай-ю, забыл… совсем забыл… Ну такое слово, как на табаке.

— Прима! — подсказал очкастый.

— Экстра?! — предположила Эдит.

— Во-о! «Экстра»! — говорит мужикам женщина. «Берем, — говорит женщина, — выдайте ему полтысчи рублей, под роспись». Они ее, Ляксей, слушают — у-у-у! — как… прямо как тебя повариха. Или вот эта, — кивнул он на геологиню.

— Писать-то можешь? — поинтересовался очкастый.

— Я-то? — хлебнул чаю Илья. — Я могу! Полста годов тому тебя вовсе не было… Каюрил я у хо-ро-ших, ой хороших геологов. Сирина, поди, помнишь, Алешкова, поди, знаешь? Вот, те геологи и учили писать. Лекбеза. Писал: «В реке рыба, в лесу лиса».

— Расписку-то за полтысчи дал? — вернулся к разговору взрывник.

— Деньги я не брал. — Илья осуждающе поглядел на Федяку, чего же тут непонятного. — За кобеленка и за сучонку на племя — не беру. Ну, мужики ей и говорят: «Смотри-ка, денег не берет. Значит, труху-гниль дает». А такой собаки они еще нигде не видывали. Видно, наглухо отвыкли, чтобы задаром… от души. Только за деньги.

— Но уверен ли ты, Илья, что редкостная у тебя порода? — засомневался очкастый. Он все подвергал сомнению, не мог он без сомнения. — Ну крупная собака, верно. Чутка, нервная, чувствую. Но редкая ли? Откуда, из каких истоков редкость ее?

— Ты, видно, спрашиваешь, откуда мои собаки? — неприязненно, вприщур оглядел Илья очкастого. — Отец моего деда говорил, что его собаки — тумаки, помесь с волком. В собачью стаю потихоньку подпускали то волка, то лисовина. Совсем есть собака, как песок желтый, а глаз хитрый, узкий и веселый. От волка хитрость, от лисы — игра. А собаки мои от Яных Видуя — Старого Бобра. Нет, не видел его, он был у отца моего отца — не боялся ни дня, ни ночи, ни солнца, ни луны. Он как человек, Старый Бобер, только еще лучше…

— Смотри-ка, — усмехнулся Федя-взрывник. — Что только не намешано, как в коктейле… И волки, и лисы, и старые бобры. Собаки от собаки, значит, рядовое дело, а собака, понимаешь, от волка — уже порода? Так тебя понимать?

— Это не его понимать, а природу. Природу, Федор, — стал разъяснять очкастый. — Это, Федор, длительный отбор — столетия. Новые качества — ум, чутье, сила, выносливость химическим языком записаны в генетическом коде и передаются в наследственности. Наследственность, брат, это великая сила! — как магическое заклинание выдал очкастый.

— Нас-лед-ствен-ность? — протянул Федя каким-то ржавым голосом. — От «наследства», значит. Или от того — как сумел наследить? Пришел, увидел, наследил? — и зло, громко захохотал. — Это даже очень нам знакомо…

— Что же тебе, Федор, очень даже знакомо? — заинтересованно высверкнул очками толкователь генетики.

— А то! — взъерошился Федя. — У меня вот отец — запойный пьяница! Понял?! Значит, по твоему коду — закрывай форсунку и не рыпайся. Так? Как можно определить меня, не вызнав?

— Ну, видишь ли, — принялся размазывать очкастый. — Генетический ли он пьяница или бытовой, если так можно выразить…

— Мотня все это! — крикнул Федя.

— Я ведь говорила однажды, — Эдит погладила Туфа против шелковистой шерсти, и тот сладко застонал.

— Что ты там еще говорила? — распалился Федя.

— Ну-у… я уже говорила, что стала геологом по зову… Да, по зову, — Эдит приостановилась, словно погружаясь в крутую волну. — По зову одного из своих предков. Миклухи-Маклая, — выдохнула она.

— Да?! — охнул взрывник. — Мик-лу-хи?!

— Да… Маклая! — голос геологини отвердел. — По материнской линии.

— Черт его знает, кого только не встретишь в этом безлюдье, — проворчал очкастый и зябко передернул плечами. — Хотя чему удивляться…

Сегодня, да, уже сегодня, они ждут Леонова, редактора и куратора Уральской карты, геолога крутого и беспощадного. Четверть века тому Леонов создал геологическую схему Полярного Урала, и она до сих пор еще жива, хотя вся в заплатах, швах и бездонных прорехах. Еремин уже в прошлом сезоне распотрошил несколько толщ, схема Леонова качнулась, но без боя тот не отдаст ее. Алексей Иванович сейчас погрузился в карту, утонул в ней, и до него невнятно доносятся обрывки разговора.

— Алексей Иванович! — позвала Эдит. — Я, кажется, говорила Вам о своем предке Миклухе?

— Да? — вздрогнул начальник. — Не помню.

— Ари-сто-краты-ы, — фыркнул взрывник. — Михлуха, понимаешь…

— Обаятельная родственница, — галантно поклонился очкастый.

— Совсем на Михлуху походит, — усмехнулся Федя. — Только без бороды. Ну, а вы, Алексей Иваныч, предков своих помните? — напролом полез взрывник.

— Предков не помню, — грустно протянул Еремин. — Деда еще помню, а бабку — как во сне. Знаю, что дед с Хопра, а бабка с Валдая. И все. Конечно, о них я чего-то знаю, но прадеда представить не могу. Ведь мужики геральдических записей не вели…

— Во-от! — возрадовался Федяка. — Мужикам, трудягам, это ни к чему… Они на себя надеялись, свою ношу ни на кого не перекладывали.

— Геральдических книг не вели, — прервал его начальник, — но в своем селе и окрест знали всех путных мужиков, знали, кто есть кто, из какой он породы…

— Видал?! — приподнял палец очкастый.

— Девушку старались отдать замуж в крепкую семью, — продолжал Еремин. — Трудолюбивую… с крепким корнем.

— Так! Так! — поддакнул Илья.

— Дружную… Верную… наверное, это и есть порода, — закончил начальник.

— Ладно! — согласился Федяка. — Я человек неизвестных кровей, но хочу выяснить — вот ты, Илья, лесной человек, предков манси своих — помнишь?

— Я-то — помню! — сурово, с глубоким достоинством ответил манси. — Как не помнить предков? Это забыть себя… — Илья говорил тихо, как говорят о сокровенном, и не потому, что ему хотелось поведать о том, нет. Его принуждал к тому чем-то взбаламученный изнутри крупный тяжелый парень, который огнем раздирал камни, раскурочивал землю, к которой он, Илья, испытывал незатухающую сыновью привязанность и любовь. Его земля — холодная, промерзшая, каменистая, в оголенных скалах, в задумчивых кедрачах, в ягельных пастбищах — самое дорогое, что он имеет, с чем уже не расстанется… — Если я забуду предков, я останусь без помощи… Как я дышать буду? Как я спать стану? Разве во мне останется кровь? Разве во мне не сотлеет память? Нет, ничего во мне не станет — ни тени, ни дыхания.

— Ты… ты в какое время жи-вешь? — растерялся взрывник. — Ты в какое время живешь-обитаешь? — заметался Федяка, и видно было, что спрашивал он не у Ильи, не у друзей-приятелей, а прежде всего у себя. Где, в какое время он обитает, почему вдруг сейчас, на скалистом острове никому не известной Девичьей Реки, он задумался о себе? Почему он задумался здесь, а не раньше, не в своем родном гнездовье, а в далекой дальней стороне? Легко, небрежно он, Федяка, расстался с гнездовьем, с матерью, которая увядала, старела, так и не вызнав радости. — Где же мой корень? — тихо проговорил Федор. — Ведь он, наверное, остался во мне?..

И его услышало солнце, ударило в оскаленный обрыв, залило светом. Из кедровника чисто и глубоко позвала кукушка. И зов был, как колокол, от него исходило эхо. И, видно, докатилось оно до озера — отозвалось озеро лебединым кликом.

— Вот она — моя земля, мой корень! — улыбается манси Илья. — Смотри!

Ослепший от солнца Туф лежит рядом со слепым от старости прадедом и тихо, тоненько поскуливает. Копа неподвижен, он молчит, он словно не замечает дрожащего Туфа. Копа смотрит перед собой, в глубины своей собачьей жизни, и совсем ему нет никакого дела до слюнявого прозревающего щенка. А тот ищет, ищет понимания, ласки, тычется мордой туда-сюда, как совсем недавно тыкался в брюхо, в мягкие, пахучие соски матери. Копа неподвижен даже тогда, когда Туф беззубым ртом хватает прадеда за уши. Копа понимает… Копа терпелив, Копа терпим, как терпима мудрость.

— Копа! — позвал его манси. Но тот не слышит.

— Копа! — снова позвал Илья, и Копа поднял на него взгляд и по-человечески прислушался.

— Копа! — И голова склонилась. Даже странно, до чего похоже на человека. Глаза не видят, уши не слышат. Но голову Копа держит прямо, твердо, хотя взгляд его — грусть.

Туф взвизгнул, и Копа склонился над ним.

— Смотри! — обернулся к Федяке Илья. — Маленький детеныш узнал своего предка. Предки живут в нас так долго, что мы даже не знаем того.

Еремин уже не смотрит в карту — она и так через край переполнена маршрутами, потом, надсадным дыханием, бессонными ночами, неожиданной радостью и горечью. Алексей Иванович отложил в сторону карту, он почти точно знал, что она выживет, что она обретет дыхание, жизнь, продолжение. В ней не только его душа, но и душа Эдит, и душа Федяки, душа очкастого геолога и, наверно, души их предков.

— Эдит, — улыбается Еремин. — Ну, а откуда же ты по отцовской линии?