432 Сазонов Открыватели
Геннадий Кузьмич Сазонов








ГЕННАДИЙ САЗОНОВ







ОТКРЫВАТЕЛИ



_ПОВЕСТИ_И_РАССКАЗЫ_




_РАССКАЗЫ_







ЯШКА — БРИЛЛИАНТОВЫ ГЛАЗА


Поздней сентябрьской ночью дрогнула тишина — из глубины долины призывно и нежно заржала кобылица. Дробный перестук копыт пронесся над гулкими перекатами и утонул в омуте, колыхнув лунную дорожку. Зло и пронзительно взвизгнул жеребец; хрипя, задыхаясь от ярости, ему отозвался другой. И слышно стало, как глухо ударили копыта по упругому мощному крупу, как утробно застонал трехлеток. Кони кусались, бились и, горячо, взахлеб всхрапнув, вскинув дикие жесткие гривы, шарахались в неверном голубоватом свете, высекая искры из камня.

Яшка стоял неподвижно, широко расставив ноги, свесив тяжелую голову, изредка приподнимал чуткие уши.

Из глубины долины страстно и нежно звала кобылица.

Весь сезон Яшка кашлял. Когда он карабкался в гору, цепляясь за гребешки камней расплющенным копытом, в широкой груди его всхлипывало и хрипло питало. «Кха-гр-кха!» — шипел ужаком кашель. Яшка уже не разгибает ноги, а вышагивает прямо — циркулем, натыкается на замшелые пеньки, и нет у него сил перешагнуть через них.

И обдирает бока о деревья Яшка.

И падает через поваленные, поверженные стволы, чертит, бороздит копытом влажную землю. Но вскакивает, встряхивает гривой — не показывает он вида, что ослабел, споткнулся, с кем, мол, не бывает? Подумаешь, беда!

— Сколь лет ему, Алексей Иваныч? — допытывается у начальника Федотыч. — Год его древнего рождения?

Яшка — старый служака, наполеоновский капрал, переживший свое время. «Ать-два… ать-два… Левой… равняйсь…»

«Живое ископаемое», «Реликт», «Старая геологическая кадра» — зовут Яшку любя, и он, словно угадывая и понимая, скалит желтые зубы и кивает отяжелевшей головой.

Распадались экспедиции, на их обломках возникали новые, сменялось начальство, приходили и уходили люди, принося какую-то новизну в продолжение дела. Сменялись люди, но оставался Яшка. Как легенда, как ветеран. И прежней, крутой оставалась горная тропа. Он видел многих, и его знали. Знали, что на нем ездили «отцы геологии», некоторые предполагали, что молодым он носил на себе старого Обручева. Ну и что? Лошадиная жизнь всегда и везде одинакова.

В Яшке смутно живут люди, и он их помнит, нет, не в лицо, не по голосу, а так — просто один был легче, другой тяжелее. Но тот за тяжесть свою завсегда отдавал ласку. А вот тот, огромный, литой, будто кусок железа, лишь появлялся у лагеря, как люди поднимались от костров, бежали навстречу и кричали: «Львов!» — вот он никогда не забывал погладить Яшку. Львов грузно спрыгивал на землю, а Яшку, взмокшего, побуревшего, отводили в сторону. И все. Но он ждал, долго, терпеливо ждал, переминаясь с ноги на ногу. И Львов подходил к нему из темноты, подходил и открывал пригоршню. Соль! Яшка, мягко касаясь ладоней, горячо дышал в них, слизывая соль, и протяжно, умиротворенно вздыхал. А потом, трепетно раздувая ноздри, лизал руки, и ему казалось, что эти руки всесильны — твердые, железные руки помогают ему вырваться из болота, поддерживают его над пропастью, обрезают отросшие копыта, небольно, чуть щекотно забивают в них гвозди, моют, купают его и могут быть такими солеными. Это же так здорово, когда руки раскрываются пригоршней, а не сжимаются в потный, волосатый кулак. В потном кулаке вызревала злоба, не гнев, а бессилие, и Яшка нутром, хребтиной, изрубцованной шкурой чуял людей, у которых могло сломаться, изуродованно разбиться лицо в тонком пронзительном крике. Они часто менялись, эти люди, и в них скрывалась какая-то опасная и неутолимая затаенность. Яшка улавливал непрочность отношений между теми, кого называли «бичами», хотя те обогревались у одного костра и наедались из одного котла. Он верил только в постоянство, и постоянным был Сирин, потом Львов, а сейчас — Алексей. Их тропы оставались бесконечными, они знали это и оттого не суетились и не лезли напролом.

Многие ездили на Яшке и знали — не подведет, проведет Яшка через глыбы, через реки, через пургу и волчью темь.

Яшка знает все дороги, всю тайну и коварство тропы, ее едва наметанный стежок. Рвется тропа, но Яшка не выпустит ее затертый след, словно держит его в зубах. Просто он помнит все тропы, их звероватое дыхание. Подумаешь! Прошел один раз, и в память тропа ложится царапиной. Да и каждая тропа пахнет по-своему, хотя не каждый из людей сможет отличить звериную тропу от оленьей. Зверь крадется, не продирается, как человек, у зверя тропа осторожная.

Сентябрьские ветры и непогодь вконец истрепали Яшку. Заболел он, измучился, задушил его кашель. Клочкастый и желтозубый, с отвислым задом и вздутым животом, он медленно бродил вокруг палаток, подбирая у костра рассыпанные кристаллики соли, и мягко, шевеля губами, осторожно прикасался к щетине травы. В пасмурные дни он подходил к костру и, кашлянув, просил позволения погреться. Люди поднимались, тянули к нему руки, подбрасывали дров, и Яшка кутался в тепло — отогревал грудь, потом поворачивался боком, закрывал глаза и расслаблял ноги. От него падала зыбкая тень, и Яшке казалось, что это кто-то другой — с выпирающей хребтиной, тонкими ногами, на которых громоздилось ребристое китовое туловище. Кто он такой рядом? Маленько похож на коня, но больно уж страшный.

А теперь Яшка торопится за караваном, перебирает негнущимися ногами.

Без привязи. Без узды. Без седла…

Его приучили всегда идти впереди. Своей грудью он раздвигал травы и кусты, а там мог засесть и зверь, и человек, ногой он пробовал топь и обходил ее, пофыркивая. Он первым, обнюхивая гальку, осторожно опускался в броды. Яшка прошел слишком много хребтов для обыкновенного коня, но ему помогли в этом. Чтобы он так яростно не отдавался свободе, чтобы не мучила любовь, его сделали мерином. И в нем многое начало гаснуть. Новых кобыл, что приводили в партию, он обнюхивал нежно и жадно. Их запахи будоражили его, вызывали в нем тревогу, смуту, он как будто что-то еще ждал от кобылиц.

А поджарые кобылицы заигрывали с ним только вначале. После первых же маршрутов они грузнели, отпускали животы, жадно, ненасытно пили воду и, наевшись, засыпали. Стояли и равнодушно дремали, едва шевеля хвостом, отгоняя гнус. У кобылиц были стерты плечи, и Яшка словно угадывал, что те до полевой жизни ходили в хомуте, в жесткой сбруе и, натужась, тянули за гужи. Яшку один раз пробовали затащить в хомут, но в нем было так тесно, так серо и неудобно, что он взбунтовался и весь дрожал, готовый броситься на каждого, кто подходил к нему со сбруей.

Он словно решил вытащить свою жизнь на хребте. Так оно и стало. Кому что!

— Пошевеливай! — взвилось бичом, хрустнуло в морозном лесу. — Пошевеливай! — рванулся окрик, и колючий сухой иней сыпанул с ветвей. — Яшка! — позвал каюр Василий Федотыч. — Давай, милый! Эх, Я-ко-ов!..

И он заторопился, потянулся к крику, дернулись ноги, скребанули копыта — тонкой шеей, тяжелой головой потянулся Яшка к зову.

Он помнил себя конем, здоровым горячим жеребенком, и тогда все было горячим — и воздух, и небо, и кобылы. Медово пахли травы, горьковато отдавало хвоей, а горные озера манили прозрачностью. Но потом что-то отняли у него. Он отзывался на «Яшку», хотя мать своим тонким ржанием, своим теплом, своим телом, своим влажным соском давала ему другое имя. Этого не знали и не могут знать люди. Они звали «Яшка», и он, угадывая, что нужен, подходил.

— Пошевеливай, бриллиантовы глаза! — Звякнули удила, скребанули копыта, скользя по обледенелому камню. — Куда… Куда… лезешь, дура?! Стой! Ногу дай! Дай ногу, змий! Ну… дай ногу, милай!

Федотыч — «маршал кавалерии» — ведет караван, связку костлявых заморенных кляч.

— Разве это кони, Алексей Иваныч? — гудит Федотыч в сивую бороду. — Не кони, а мыло… Скотобаза, без слез не взглянешь. Сколь лет живу, а такие мослы первый раз вижу.

Впереди каравана — Кашалот, огромный рыжий жеребец с горячим, злым глазом. За лето он ухитрился сохранить две подковы. Он хитрый, Кашалот, и когда подходит к болоту, то ложится на брюхо и ползет. Он стонет, грохается на кочку, закатывает глаза и притворяется дохлым. С него снимают груз, перетаскивают вьюки на руках, и тогда Кашалот поднимается и, шатаясь, пересекает болото.

— Вот сволочь! — вопит завхоз. — Да у кого же он до этого служил, кто его, заразу, так научил про-дук-ты питания портить? Кто?

За жеребцом тащится Азия, горбоносая темная кобыла с Коротким хвостом и жесткой холкой. Азия неусыпно дежурит у костра, вылизывает брошенные поваром банки и два раза залезала мордой в горячую кашу. Она поедает рыбьи головы, кости, хвосты, пьет мясные бульоны, хватает все, что плохо лежит, и однажды сожрала у начальника туалетное мыло. Она всегда тащится за Кашалотом.

Короткой веревкой к Азии притянута Квашня — бочка на четырех спичках. Квашня пуглива, но на короткой веревке не очень-то шарахнешься в сторону. Опытные люди говорят, что кобылы выносливее жеребцов и даже, мол, умнее. Кто знает, но такая дура, как Тонька, может прямо в реке, в броде, повалиться на спину и задрать кверху ноги.

— Пошевеливай! — покрикивает Федотыч.

Сзади всех, десятым, плетется Яшка, торопится, старается, весь в мыле. Мелко перебирает Яшка ногами — поднимает голову, хочет рысью — не может.

— Неужто не доведем? — Федотыч останавливает караван и подходит к Яшке. Вытащил сухарь, Яшка влажно-выпуклым глазом повел по Федотычу, кашлянул надсадно и похрумкал. — Неужто не доведем? Вдруг сдохнет, а? Это что такое будет? Ему бы памятник, а вернемся, Яшку — на звероферму… Давай, Яшка, давай, друг. Укрепись, не то потеряемся.

Распахнулась тайга, высветила опушкой, приподнялась горбатой гривой, а потом приоткрылась болотом в настороженно мерцающих зеркалах воды. Высокие кочки теснились по болоту, но нельзя на них ступить — бросит в сторону. Зачмокало под ногами, качнулось, там выгнулось, тут приподнялось, просело болото и открылось темной стоячей водой.

Яшка — чоп-чоп — выдергивает ноги из вязкой тины. Выдирает их с кашлем, в горячем надсадном дыхании.

Плохо Яшке, сорвалось дыхание, сдавило грудь, потемнело в глазах и поплыли-поплыли розовые, желтые круги, красные колючие точки.

«Хватит! — молят, мучаясь, Яшкины глаза. Они стали совсем бриллиантовыми от боли и тоски, ослепительно и слепо сверкнув на солнце. — Хватит…»

Болото потянулось к нему сотнями пальцев и, замерцав лужицами, припало, присосалось сотнями ртов — и сети, путы, пальцы, рты и пасти начали затягивать Яшку.

— Пошевеливай! — из какого-то далека доносится крик Федотыча, и Яшка рванулся к нему, к теплому человеческому крику, рванулся от всего себя, хрипящего и усталого.

Бьется Яшка, но каждый рывок отнимает силы.

«Не бросьте! — взвизгнул, заржал жеребенком Яшка. — Не бросьте!»

Над тайгой, над долиной, над склонами хребта пронесся крик жеребенка — тонко, заливисто и испуганно. Будто Яшка позвал, вспомнив лошадиное детство, будто криком назвал свое имя…

Вкопанно — разъехались копыта — застыл Кашалот, грудью ударилась в него Азия, подняли кони уши, всхрапнули и вслушались. А Яшка, прощаясь с жизнью, остатки сил выдохнул в крик жеребенка.

— Как же так… а? — трясет мокрой бородой Федотыч.

Тяжелым веком, как пластом, прикрыл Яшка глаза. Исчез бриллиантовый блеск.

Хрустнул выстрел. И в звенящую тишину вернулось эхо… Наткнулось на скалы и повторилось растерянным криком жеребенка, покружило и возвратилось тихим шепотом, утонув в нетронутых мхах.

— Эх, Яшка… — бормочет Федотыч и утирает глаза старой шапкой.