431 Еловских Рядовой Воробьев
Василий Иванович Еловских








ВАСИЛИЙ ЕЛОВСКИХ







РЯДОВОЙ ВОРОБЬЕВ



_Рассказы_






РЯДОВОЙ ВОРОБЬЕВ


Весной тысяча девятьсот сорок пятого года я служил командиром взвода в оперативной роте по борьбе с бандитизмом.

Однажды в конце мая мы заночевали в старинном каменном дворце, расположенном в глухом курляндском лесу. Вокруг шумели столетние сосны, от усадьбы к лугам вилась между деревьями широкая проселочная дорога.

Дворец был пустой. В годы оккупации в нем жил какой-то немецкий барон. Перед приходом Советской Армии он убежал на Запад и увез с собой всю мебель. Сейчас это громадное здание с многочисленными оголенными комнатами, поломанными дверями и выбитыми стеклами, расположенное вдали от населенных пунктов и хуторов, выглядело очень странно, несколько дико. Можно было подумать, что видишь все это во сне.

Я сидел в большом зале с четырьмя офицерами и курил слабенькие трофейные немецкие папиросы. Командир роты старший лейтенант Кондратьев уселся в ветхом ободранном кресле, которое солдаты притащили из сарая. В это кресло, пожалуй, можно было слона поместить, настолько оно большое. Все другие офицеры разместились на скамье, сделанной полчаса назад из старых досок.

Командир первого взвода лейтенант Чебякин бросил окурок, закурил другую папиросу и, хмурясь, неторопливо заговорил:

— Мне во взвод нового солдата дали. По фамилии Воробьев. Илья Воробьев. Раньше он при штабе полка служил, исполнял там обязанности кладовщика. С большими странностями солдат. Ничего в нем нет среднего, все какие-то крайности. Стреляет отлично. Бьет без промаха с любого расстояния из автомата и из винтовки. А выправка у него отвратительная. Гимнастерка всегда помятая, ремень затягивает так слабо, что можно два кулака просунуть. Бьемся мы с ним, бьемся, но проку все равно нет. Он, этот Воробьев, может пройти километров сорок и хоть бы что ему. А вот по тревоге быстро становиться в строй не может. Говорит мало, все больше молчит. Нелюдим, а в походе готов последнюю портянку отдать товарищу. И все у него так: одно очень хорошо, другое очень плохо.

Я видел этого солдата. У него, действительно, не было настоящей воинской выправки. Есть люди, которые впервые оденут солдатскую форму и даже не заправятся как следует, а на них любо-мило смотреть. Воробьев же был небольшого роста, большеголовый, сутулый — где уж тут до молодцеватости! И по всему было видно, что он безразлично относится к своему внешнему виду.

Командир второго взвода лейтенант Павловский, высокий, стройный мужчина, отличный строевик, заговорил басовитым голосом:

— Все сводится, следовательно, к медлительности и молчаливости этого солдата. Кто-то говорил, что он с Севера. Сразу видно, что не южанин. Южане — народ живой.

— А как ты думаешь, откуда родом ефрейтор Баранов? — спросил Чебякин.

Ефрейтора Баранова из первого взвода хорошо знали не только в роте, но и во всем батальоне. Это был очень подвижный, веселый солдат, большой любитель поплясать, послушать анекдоты и подтрунить над кем-нибудь.

— Не знаю. А откуда он?

— С Таймыра.

— Не может быть!

— Точно! Ну, что ты на это скажешь?

— Да-а-а, — протянул Павловский. — Конечно, сразу ничего не добьешься от этого Воробьева. Работал он кладовщиком, в строю не был, дисциплины настоящей не чувствовал.

— Вообще-то он исполнительный, — сказал Чебякин. — Только очень уж нескладный. Не солдат, а бревно какое-то. Намучаемся мы с ним.

Офицеры помолчали немного и потом снова заговорили — вначале о новых автоматах, недавно появившихся в полку, а затем о дворце, в котором располагалась рота.

— Оригинальничали господа бароны, — сказал старший лейтенант Кондратьев. — Экий дом выстроили.

Мы в который уже раз оглядели зал. Все в нем напоминало глубокую старину, отдавало пышностью, было тяжеловесным. Окна длинные и узкие, на стенах много лепных украшений. Напротив входной двери — огромная кафельная печь с камином, на каждой кафельной плитке — картинка, вид города Риги. Вся печь в картинках. Кондратьев поднялся с кресла, прошелся с одного конца зала в другой, сказал:

— Ноги что ли поразмять? Не хотите последовать моему примеру?

Офицеры не успели ему ответить, как наружная дверь открылась, и в зал вошел помощник командира первого взвода старший сержант Романенко.

— Товарищ старший лейтенант, — громко проговорил он, — разрешите обратиться к лейтенанту Чебякину.

— Обращайтесь.

Романенко подошел к Чебякину и сказал тихим, сдавленным голосом:

— Товарищ лейтенант, куда-то исчез Воробьев.

— Как исчез?..

— Потерялся. Все время был во взводе, а после завтрака как сквозь землю провалился. Я посылал четырех солдат искать его, но они не нашли.

— Винтовка?..

— Винтовка на месте.

Чебякин крепко сжал губы, задумался.

— Где вы искали Воробьева? — спросил Кондратьев.

— Мы искали его по всему ближайшему лесу, товарищ старший лейтенант. Примерно в радиусе до двух километров.

— Как он сегодня вел себя? Что было заметно?..

— Вел он себя как и обычно. Нормально…

— Не болел?

— Нет.

Командир роты задал еще несколько вопросов Романенко и приказал лейтенанту Чебякину немедленно лично самому заняться розысками исчезнувшего солдата. Такой приказ был отдан не случайно. Рота вышла на операцию по уничтожению фашистской банды, скрывавшейся где-то поблизости в лесах. Все годы войны бандиты служили в гитлеровской армии. После капитуляции фашистской группировки в Курляндии они не сдались в плен, а ушли в подполье и стали грабить и убивать мирных граждан.

Чебякин возвратился минут через пятнадцать и сообщил сердитым голосом, что солдата Воробьева нашли недалеко от дворца, в сарае. Он рассматривал там гнезда воробьев.

— Экое дитя, — пробормотал Павловский.

— Что же он больше часа рассматривал гнезда воробьев? — спросил командир роты. — И зачем они ему потребовались?

— Он говорит, что в этих местах воробьи иначе устраивают себе гнезда, чем у них на Севере. И его интересовали не только воробьи. Этот солдат утверждает, что в сарае живут громадной величины крысы. Он устраивал там ловушку для крыс.

— Вы шутите? — строго спросил Кондратьев.

— Нет, серьезно.

— Черт знает что!.. Распустили солдат, товарищ Чебякин, и они у вас за воробьями да крысами бегают. И это в такой ответственный момент. Безобразие! — Командир роты нахмурился и добавил: — Я прошу вас учесть это.

Взвод, которым командовал Чебякин, был по боевой и политической подготовке не на плохом счету. Но вся история с Воробьевым выглядела настолько нелепой, что Кондратьев разгорячился и сказал то, чего не следовало говорить.

Лейтенанта Чебякина задели несправедливые выводы, сделанные командиром роты, и он, обычно очень хладнокровный, тоже заговорил сердито:

— Все дело в одном солдате Воробьеве. А из него, видимо, ничего доброго не получится.

— Подождите делать такое заключение, — возразил ему командир роты, который уже успокоился и, видимо, решил, что горячность в таком деле только повредит. — Возможно, и получится. Надо побольше заниматься его воспитанием.

— Позанимайтесь сами, — буркнул Чебякин, отойдя от командира роты. Эту последнюю фразу услыхали только я и Павловский.

Вскоре рота выстроилась возле дворца на большой ровной площадке, посыпанной мелким песком, а с одного края выложенной гладкими камнями. Выдалось необычное для этих мест холодное, туманное утро. Прошедшую ночь солдаты спали в неотапливаемых комнатах дворца на соломе, до утра основательно продрогли и сейчас поеживались в тонких гимнастерках.

— Кажется, одному Воробьеву сегодня нехолодно, — сказал лейтенант Чебякин.

— Он у тебя закаленный, — попытался я пошутить.

Но Чебякин почему-то нахмурился и, повернувшись к солдатам, крикнул:

— Товарищ Воробьев, поправьте пилотку. Всем поправить пилотки.

Воробьев, стоявший в первом ряду, приподнял пилотку и опустил ее звездочкой поближе к переносице.

Чебякин выделил Воробьева, хотя тот был виновен не более, чем другие. Видимо, лейтенант все еще продолжал сердиться на него.

Илья Воробьев добродушно улыбался, и когда Чебякин отошел к командиру роты, он незаметно для себя (не привык еще к строю) раздвинул ноги.

— Как вы стоите! — зашумел на Воробьева помощник командира взвода, которому полчаса назад было приказано «строго следить за новым солдатом», — Вы что, коров пасти собрались или на охоту за зайцами? Встаньте, как положено!

Добродушная улыбка исчезла с лица солдата. Он мгновенно выпрямился, сделал «пятки вместе, носки врозь».

Когда была подана команда «вольно» и всем разрешили закурить, лейтенант Чебякин подошел ко мне я сказал:

— Знаешь что, боюсь я за этого солдата.

— За Воробьева?

— Да. За кого же больше? Необычный он какой-то. Плохо мы его еще знаем. Он недавно мобилизован в армию, еще совсем зеленый.

— Боишься, чтобы в чем-нибудь не подвел?

— Вот-вот. Мне кажется, в бою из него будет не воин, а размазня какая-нибудь. Еще под пулю угодит.

— Да ничего с ним не случится, — сказал подошедший к нам лейтенант Павловский. — Не такой уж он глупый, по-моему, как раз наоборот.

— Будет все время воробьями да зверьками интересоваться.

— Зря пугаешься.

— К тебе бы его во взвод передать.

— Давай, не возражаю.

Рота двинулась по широкой наезженной проселочной дороге в глубину леса. Пройдя с полкилометра, мы свернули на узкую, заросшую травой дорожку, где совсем не было видно следов автомашин и телег. По обе стороны движущихся колонн безмолвно стояли огромные сосны.

Оттого, что это утро выдалось прохладным и туманным, а может быть, отчего-нибудь другого, в лесу стояла необычайная, настороженная тишина. Лишь где-то постукивал дятел.

Банда скрывалась в глубине этого лесного массива, по данным разведки, в семи-восьми километрах от дворца, в котором мы ночевали.

Вскоре взводы перешли на малозаметные извилистые тропинки. Они пересекали лес в разных направлениях, но мы избирали только те, которые вели на запад. Солдаты двигались осторожно, цепочками, избегая открытой местности, на которой можно неожиданно попасть под огонь врага.

Когда идешь по незнакомой однообразной местности, то путь кажется более длинным. Не успели мы пройти и половины пути, как солдаты стали говорить, что они идут «очень уж долго и, наверное, за десять километров перевалило».

Туман постепенно рассеялся, засветило ослепительно яркое майское солнце. С появлением солнечных лучей лес стал выглядеть веселее: с разных сторон послышались птичьи голоса, подул легкий порывистый ветер, и, раскачиваясь, зашумели ветки сосен, листья кустарников. Казалось, в спокойном, оживляющемся лесу нет никаких бандитов и мы идем на прогулку. Но вот командир роты сообщил, что в правой стороне, за кустарниками, что-то горит. К удивлению солдат и офицеров, первым обнаружил это рядовой Воробьев. Он подошел к командиру отделения и сказал:

— Дымом пахнет, товарищ сержант.

— Ты шутишь? — недоверчиво произнес командир отделения.

— Нет, где-то костер горит. Ветер дует с запада, в той стороне и костер.

— А почему я ничего не чувствую? — наивно спросил сержант.

— Не знаю, не знаю почему. — В голосе Воробьева слышалась досада.

— Королев! Рогожин! — позвал сержант бойцов своего отделения. — Чувствуете вы запах дыма?

Оба солдата несколько раз глубоко вдохнули воздух и ответили:

— Нет.

— Никакого дыма нету.

Сержант повернулся к Воробьеву и сказал:

— Наверное, ты, парень, ошибся…

Ефрейтор Баранов, стоявший рядом с командиром отделения, предостерегающе поднял руку:

— Подождите…

Он помолчал минуты две и потом заявил уверенно:

— Правильно Воробьев говорит — дымом пахнет. Вон оттуда. — Он показал на запад.

— Точно говоришь?

— Точно.

Сержант многозначительно хмыкнул и пробормотал:

— Пойду доложу начальству.

Командир роты очень серьезно отнесся к этому сообщению и принял решение немедленно выслать в том направлении разведку. Он знал, что в западной стороне нет поблизости хуторов, а только лес. От чего бы там быть дыму?

С двумя другими бойцами пошел в разведку и Воробьев. Разведчики вернулись минут через сорок. Они сообщили, что недалеко отсюда, на маленькой круглой поляне, расположилась группа людей. Она состоит из двадцати двух человек. Большинство из них одето в гитлеровскую военную форму без погон. Говорят они на немецком языке. У бандитов автоматы и винтовки. Фашисты разожгли посредине поляны большой костер, выставили охрану и греются. Это была та самая банда, на уничтожение которой вышла наша рота. В предыдущие дни бандиты располагались несколько западнее. Видимо, те места их не совсем устраивали, или, может быть, они считали, что выгоднее чаще менять месторасположение. Во всяком случае наши солдаты могли неожиданно наткнуться на бандитов или пройти мимо них, если бы Воробьев, а за ним ефрейтор Баранов не обнаружили дым.

Но все обошлось хорошо. Мы окружили банду и тихо, незаметно подобрались к врагам.

Старший лейтенант Кондратьев крикнул громко, отчетливо, как на занятиях по строевой подготовке:

— Хальт! Встать! Руки вверх! Сдавайтесь! Вы окружены!

Бандиты схватили винтовки и автоматы и, укрываясь за стволы деревьев и кусты, стали бешено отстреливаться. Отползая и делая перебежки от одного дерева к другому, они постепенно отступали на север. Фашисты думали об одном — как бы быстрее уйти от преследования. Они, конечно, не знали, что в северной стороне залег взвод лейтенанта Чебякина. Через несколько минут за спинами гитлеровцев вновь послышался властный голос. Чебякин предлагал сдаться без боя. Но бандиты продолжали стрелять.

Вскоре пятеро фашистов были убиты. Когда упал шестой гитлеровец, один из бандитов, старый, высокий и тощий, вскочил и поднял кверху руки. Сейчас же вслед за ним бросили оружие и другие бандиты.

Ночевали мы снова в том же самом пустом старинном дворце. После ужина лейтенант Павловский подсел к Чебякину и, отворачивая от него лицо, чтобы тот не заметил кривой улыбки, сказал:

— Ну что ж, договоримся с комроты о переводе солдата Воробьева ко мне во взвод?

Чебякин не почувствовал насмешки и ответил вполне серьезно:

— Я ж тогда шутя сказал. Раз перевели ко мне во взвод, так пусть будет у меня. Зачем перебрасывать человека с места на место.

— Ho ведь ты говорил, что это никудышный солдат, — не унимался Павловский.

Чебякин крякнул и впервые благосклонно посмотрел на солдата Воробьева, который стоял в это время возле дворца на посту.

Бандитов, взятых в плен, направили в город. Оттуда на другой день сообщили, что несколько человек из уничтоженной банды еще до боя успели укрыться на хуторах. Крестьяне ненавидели фашистов. Бандиты могли спрятаться только на хуторе кулака Бокмелдера. Сам Бокмелдер ушел в гитлеровскую армию и был неизвестно где. Батраки его после прихода Советской Армии бросили дом своего хозяина и стали работать в городе на заводе. На хуторе жила только жена Бокмелдера, тощая, злобная женщина. Соседи про нее говорили, что она «и себя-то любит только до обеда».

Первый взвод получил задание сделать обыск на хуторе кулака и задержать бандитов. Во время выполнения этого боевого задания снова отличился солдат Воробьев. Позднее лейтенант Чебякин обо всем нам рассказал подробно.

До каменного моста, который соединяет низкие берега маленькой тихой речушки, солдаты ехали на грузовых автомашинах. Потом пошли пешком: так безопаснее в случае неожиданного нападения.

На хуторе было необычайно тихо, не видно ни собак, ни коров, ни кур, ни людей. Только ветер раскачивает березку возле колодца и гоняет серую бумажку по громадному голому двору. Мертвый хутор.

Возле огромной веранды с разбитыми стеклами стояла походная армейская кухня. Она заржавела и находилась в таком запущенном состоянии, что каждому было ясно: стоит она тут без надзора уже много месяцев, а может быть, не один год и бандиты ею, конечно, не пользуются.

Запустение чувствовалось и в многочисленных комнатах дома: толстый слой пыли на полу, паутина в углах, мебель сдвинута с места, а в отдельных комнатах ее совсем нет.

Хозяйку дома солдаты нашли в спальне. Она сидела за маленьким столиком у окна и читала книгу в кожаном потертом переплете. Хозяйка взглянула на солдат колючим, холодным взглядом и сказала по-латышски, что в доме, кроме нее, никого нет. Она несколько секунд помолчала, уткнувшись неподвижным взглядом в книгу, затем снова повернулась к солдатам и потребовала, чтобы они удалились, так как ей нездоровится и хочется быть одной.

Чебякин показал женщине разрешение на обыск. Хозяйка хутора спокойно посмотрела на бумажку и отвернулась к книге. Лейтенант только подивился хладнокровию женщины.

Солдаты сделали тщательный обыск во дворе и в доме, но ничего подозрительного не нашли. Пора было уходить с хутора. Чебякин разрешил бойцам перекурить и отдохнуть, а сам стал прохаживаться по двору и обдумывать, что же ему делать дальше. Бандиты были где-то поблизости, но где?

Солдаты сели во дворе на траву, на кривое бревно и старые кирпичи, сваленные в кучу, и начали свертывать из газет «козьи ножки». Илья Воробьев не курил и от нечего делать ходил возле дома своей тяжелой походкой. Вот он подошел к березе, которая росла у колодца, внимательно оглядел ее и вдруг полез на дерево. Солдаты начали подсмеиваться над ним. Командир отделения крикнул:

— Воробьев, прекратите хулиганство!

Воробьев ничего не ответил, только махнул рукой — отстаньте, мол, от меня. Залез он на дерево до того места, где была прибита между ветвями большая старенькая скворешня, и снял с нее крышу, которая держалась только на одном гвозде.

Чебякин, услышав шум, подошел поближе к березе и уже хотел было приказать солдату, чтобы тот немедленно опустился на землю, но в этот момент Воробьев неожиданно для всех вытащил из скворешни пистолет. Потом он опять просунул руку в скворешню, вытащил еще один пистолет, кучу патронов, крикнул: «Здесь все в порядке» и полез выше. Добравшись почти до самой макушки, он несколько минут возился там и затем крикнул снова:

— Ловите!

На землю упал маленький потертый мешок из кожи, в котором оказались пистолеты и патроны.

— Вот дьяволы! — ругнулся ефрейтор Баранов. — Воздушный склад устроили. Я заметил этот мешок, но подумал, что это птичье гнездо.

Спустившись на землю, Илья сказал:

— Глянул я на березу, вижу — свежий сучок. Кто-то ветку обломил. Кого, думаю, нелегкая туда носила. Ребятишек на хуторе нет, а хозяйка не полезет. И решил проверить. Осмотрел скворешню, вижу — что-то темное вверху, в ветвях. Полез туда.

По приказанию Чебякина, солдаты вновь стали внимательно осматривать дом, двор и многочисленные надворные постройки.

Рядом с кустами вишен стоял небольшой, довольно ветхий сарайчик с широкими, вполстены, дверями. Несколько солдат, с ними был и Воробьев, осмотрели его, плотно закрыли дверь и двинулись к дому. Илья не пошел вместе со всеми, а остановился у сарая и долго что-то рассматривал на земле. Потом он подошел к товарищам и сказал:

— Ребята, а возле сарая что-то лежало. Какой-то большой предмет…

— Говори дальше, — нетерпеливо заговорили солдаты.

— На том месте, понимаете, трава примята. Так квадрат и обозначился. Хоть и плохо, но все же видно.

Ефрейтор Баранов спросил, задиристо сжав губы и сузив глаза, что делал всегда, готовясь поспорить:

— Ну и что? Стоял ящик и убрали его.

— Может, и так, — согласился Илья.

— Нет, тут что-то не то, — проговорил помощник командира взвода Романенко, внимательно прислушивающийся к разговору. — Хозяйка, пожалуй, не станет сейчас заниматься приборкой во дворе. Настроение у нее, видишь ли, не то. Товарищ лейтенант, — позвал он, — можно вас на минутку?

Чебякин вместе с солдатами внимательно осмотрел дорожку возле сарайчика, а потом резким движением открыл дверь. В сарае было тихо. На полу среди тряпья, коротких досок, бутылей и металлических банок, покрытых грязью и пылью, стоял пустой деревянный ящик. Романенко сдвинул его, и солдаты увидели люк — это был вход в подвал.

Бойцы молча переглянулись. Чебякин вынул пистолет, нагнулся, с силой откинул люк и отскочил в сторону. Секунду или две стояла настороженная тишина, было слышно тяжелое дыхание бойцов, державших автоматы на изготовку. И вдруг раздались громкие выстрелы — бандиты стали стрелять в отверстие и через доски пола из автоматов и карабинов. С потолка посыпались пыль и щепки. Ефрейтор Баранов вскрикнул и застонал — его ранило в руку.

Старший сержант Романенко выпустил несколько очередей из автомата в темное отверстие пола. И сейчас же послышался охрипший голос:

— Ни стриляй. Сдаемся.

Первый бандит вылезал медленно. У него было согнутое туловище, изможденное лицо. Казалось, он смирился со своей участью и не проявит ни малейшего признака неповиновения. Но неожиданно бандит выпрямился, сверкнул глазами и вскинул автомат. Однако сделать он ничего не успел: лейтенант Чебякин в упор выстрелил по нему из пистолета. Фашист упал, ударился грудью о выступы досок и свалился в подвал. Другие бандиты (их, кроме убитого, было три человека) сдались без боя.

…Бывает так: живешь с человеком в обычных, мирных условиях и ни в чем не выделяешь его из других. Даже наоборот: он порой кажется вам сереньким, неуклюжим человеком. Но вот вы наблюдаете за ним в трудную пору, во время обрушившихся на него серьезных испытаний, и представление о нем сразу меняется. Оказывается, человек этот с большим сердцем: он не нытик, выносливый, сметливый и вроде бы уже мало похож на того бесцветного человека, каким казался ранее. Бывает, разумеется, и наоборот: в трудные минуты видишь человека с каких-то других сторон, и вера в него начинает колебаться.

Рядовой Воробьев относился к первой категории людей.

В роте рассказывали, что Илья мог в дождливую холодную погоду, когда из дому даже собаку не выгонишь, пройти триддать-сорок километров и после того чувствовать себя свежим. Другие жалуются на трудности, а он молчит.

И еще много интересного рассказывали про солдата Воробьева. Было, например, известно, что на привалах он сразу же засыпал и мог спать в любой позе. Ел Илья много, не спеша, тщательно разжевывая пищу. До вина и водки был не охотник. Замечали солдаты, что к незнакомым людям он относился настороженно, не раскрывал перед каждым свою душу. «У этого Воробьева характер таежного человека», — поговаривал Павловский.

За несколько беспокойных, изнуряющих недель, проведенных в погоне за бандитами, Илья сильно изменился. Он стал более общительным и не таким медлительным, как раньше. Он научился хорошо заправлять гимнастерку и правильно надевать пилотку. Но, как и прежде, у него была особая, тяжелая походка, как будто ему уже больше пятидесяти лет или он все прошедшие сутки таскал кирпич. «По-медвежьи ходит», — шутили солдаты.

Все в роте уже знали, что Илья Воробьев — сибиряк, до армии работал бригадиром в рыболовецком колхозе и все свободное время проводил с ружьем в тайге. В Сибири дичи много, и он убивал за одну осень по несколько сот уток, снабжая утиным мясом почти всю деревню. Отец Ильи был лучшим в районе охотником. Дед всю жизнь доставлял сибирским купцам пушнину и прославился как охотник-медвежатник. Илье же ни разу не приходилось ходить на хищников. Только однажды он участвовал в облаве на волков, которые таскали колхозных овечек, но она прошла неудачно. Однако семья, в которой Илья родился и жил, научила его распознавать повадки зверей, быть внимательным к лесным приметам. И здесь, в оперативном подразделении, эти охотничьи познания ему весьма пригодились.

Вскоре солдата Воробьева полюбили в роте и уже не смеялись над его мешковатостью. Его стали еще более уважать после одной сложной боевой операции.

Расскажу об этом по порядку.

В юго-западной части Латвии есть небольшая светлая речка с длинным, мудреным латышским названием. Она течет к Рижскому заливу по малонаселенной местности. На ее берегах растет густой кустарник и высокая, человеку до пояса, жесткая трава.

За кустарником стоят столетние сосны — девственный лес, похожий на сибирскую тайгу.

До нас дошли сведения, что на берегах этой светлой речки скрывается еще одна группа фашистов, тоже не захотевшая сдаться Советской Армии. Состояла она из латышей — бывших кулаков, купцов, полицейских. Бандиты делали налеты на хутора и селения, убивали коммунистов, работников советских учреждений и крестьян, которые наиболее активно выступали за создание колхозов.

Рота получила приказ уничтожить банду. С выполнением этого приказа медлить было нельзя.

Мимо хуторов, в сторону леса, солдаты и офицеры проехали рано утром. Над землей неподвижно висел редкий серый туман. Стояла необыкновенная тишина.

Рота оцепила большой участок леса, в который входили часть речки с мостиком, извилистая песчаная тропинка, выходящая к воде, холм, поросший мелким сосняком, и несколько маленьких полян.

Бойцы нашего третьего взвода прошли около километра по проселочной дороге в стороне от двух других взводов, перебрели речку в мелком месте и повернули вправо, в глубину леса. Здесь, в тылу врага, нам надо было быстро занять оборону и подготовиться к бою, так как бандиты с минуты на минуту могли начать отступление.

Фашисты должны были быть в землянке, расположенной на краю узкой большой поляны, или в землянке, недавно ими построенной на другом берегу реки. Солдаты медленно двигались, суживая кольцо окружения, и пристально всматривались в каждое дерево, в каждый кустик, готовые в любую секунду открыть огонь из автоматов.

Но фашисты ничем не проявляли себя. Это вызывало у людей напряженность и нервозность, заставляло их держаться еще более настороженно.

Вот бойцы первого взвода обнаружили землянку на поляне. Вход в нее укрывали две невысокие ветвистые ели, и она была совсем не заметна со стороны. Илья Воробьев вместе с двумя другими солдатами и помощником командира взвода осторожно спустился в землянку. В ней было пусто; на самодельном столике, сделанном из березовых жердочек, стояли коптилка, четыре котелка, несколько тарелок, сложенных одна на одну, старинный расписной кувшин, лежали алюминиевые ложки и ломоть черного хлеба. На нарах валялись немецкие офицерские шинели. Тут же стояла небольшая железная печка с трубой, которая выходила в густые ветви одной из елей.

Илья потрогал тарелки, ложки и даже зачем-то понюхал их. А когда вылез наверх, то сказал бойцам:

— Бандюки недавно здесь завтракали. Тарелки еще не обсохли. Они поспешно бежали отсюда.

— Почему ты думаешь, что поспешно? — спросил один из солдат.

— Возле стола, понимаешь, валяется фуражка, ее сдернули с нар и не успели поднять. Котелок опрокинут, вода из него разлилась по столу и нарам.

— Вода разлилась по столу — это понятно, а как она попала на нары? — задал солдат новый вопрос.

— Нары стоят рядом со столом — места там совсем мало, — ответил за Воробьева один из бойцов.

К землянке подошли старший лейтенант Кондратьев и лейтенант Чебякин. Во все взводы и отделения быстро передали сигналы о том, что бандиты находятся где-то поблизости и надо быть настороже.

Однако проходило время, а фашистов по-прежнему не было видно. Бойцы первого взвода приблизились к речке. На берегу ее росла густая трава, кое-где выступавшая из воды. Течение в этом месте было очень медленное, почти незаметное. Казалось, что тут старица или озеро.

На противоположном берегу могла находиться засада, и поэтому солдаты передвигались с наибольшими предосторожностями. Лишь Илья Воробьев шел возле самой воды безо всякой опаски. Вот он остановился и стал внимательно смотреть на воду. Старший сержант Романенко крикнул: «Воробьев!» и махнул рукой, дескать, пригибайся, используй естественные укрытия, не угоди, дурак, под пулю, которая может прилететь из-за любого куста. Илья, видимо, сообразил, что ведет себя не так, как надо, и быстро укрылся за куст.

Все ждали выстрелов. Но лес безмолвствовал. Был слышен только хруст сухих веток под ногами солдат. Воробьев поднял голову из-за куста и снова внимательно посмотрел на воду.

— Подождите-ка! — вдруг сказал он товарищам и подошел поближе к реке.

Из воды тянулся толстый резиновый шланг, конец которого прятался в траве. Воробьев нагнулся к нему.

— Брось ты всякой чепухой заниматься, — попытался остановить солдата командир отделения.

Но Воробьев нахмурился и, не слушая сержанта, стал вытаскивать шланг из воды. Прошла секунда, две… Не успел Воробьев вытащить шланг, как из воды, недалеко от берега, неожиданно вынырнул человек. Глаза у него были испуганные и злые, как у волка, попавшего в ловушку. Он тяжело, с хрипотцой, дышал, отплевывался и озирался по сторонам. Потом повернулся и поплыл к противоположному берегу.

— Эй, стой! Поворачивай обратно! — крикнул командир отделения.

— Хальт! Стой, тебе говорят! — закричал глуховатым голосом Илья Воробьев.

Бандит продолжал плыть к противоположному берегу.

— Поворачивай обратно! — скомандовал подбежавший к бойцам лейтенант Чебякин. — Поворачивай или будем стрелять!

Несколько автоматов были направлены на бандита. Но стрелять не пришлось — фашист стремительно повернулся на сто восемьдесят градусов и, по-прежнему тяжело дыша и отплевываясь, поплыл к бойцам первого взвода.

Это был маленький белобрысый человечек, с челкой, как у Гитлера. На берегу он молчал и в ответ на все вопросы отрицательно мотал головой и пожимал плечами. Бандит хотел показать, что не понимает по-русски. Старший сержант Романенко, работавший до войны преподавателем немецкого языка в средней школе, заговорил с ним по-немецки и через несколько минут сделал кислую гримасу.

— Ну, по-немецки он разговаривает тоже не ахти как. Но все-таки попробуем поговорить.

Медленно, тихо, иногда останавливаясь, видимо, подыскивая слова, которые забылись за годы войны, Романенко заговорил с пленным на незнакомом солдатам языке, а потом стал переводить по-русски.

— Это латыш, до войны он был торговцем в Риге. Последние дни жил в землянке с другими гитлеровцами. В той самой землянке, которую мы видели.

— Сколько их всего было? — прервал переводчика Чебякин.

— Восемь человек.

— Оружие?

— Пять винтовок и восемь пистолетов. Три ручные гранаты. Финские ножи.

— Дальше.

— Сегодня утром он ходил на хутора, думал найти продуктов, но не нашел. Когда возвратился, его товарищей уже не было. Вскоре он увидел советских солдат и решил, что его окружили.

Пленный замолчал, почесал лысоватый затылок. Помолчал и Романенко, а потом снова стал переводить.

— В землянке валялся резиновый шланг. Его однажды нашел на дороге мой товарищ Курт. Я взял один конец шланга в рот и быстро забежал в речку. В воде присел и стал дышать через шланг.

Романенко нахмурился и добавил:

— Он думал, что укрылся надежно, и посмеивался про себя над недальновидностью иванов. Этот бандит говорит, что ни в чем не виновен перед советскими солдатами.

Романенко усмехнулся:

— Брешет еще, скотина!

— Переведите ему, — приказал командир взвода, — что суд определит степень его вины.

Когда задержанного увели, лейтенант Чебякин похвалил Воробьева:

— Молодец! Здорово сообразил.

— Я мог бы и не обратить внимания на шланг, — ответил Воробьев, — но в том месте, где он лежал, была примята трава. И примята в сторону реки. Посмотрел поближе, вижу — следы человека. Кто-то, думаю, в воду зашел и почему-то не вышел. Может, к другому берегу поплыл? Так зачем ему переплывать реку, когда вон там мостик виднеется? По нему куда лучше пройти. Думал, думал я и вдруг сообразил: наверное, он, дьявол, через шланг дышит.

Вскоре солдаты подошли к деревянному мостику, соединяющему оба берега речки. Мостик стоял высоко над водой. Был он узкий — в две доски, с перилами из легких жердочек. На нем с трудом могли разойтись двое. Видимо, мостик был построен рыбаками, которым не хотелось каждый раз плыть по студеной воде. К нему со всех сторон подходили тропинки. Трава у берега примята, сразу видно, что здесь бывают люди.

Солдаты недоверчиво посматривали на противоположный берег. На нем рос настолько густой кустарник, что казалось, будто это один длинный-предлинный куст. Берег, на котором стояли бойцы первого взвода, был более высокий, здесь тоже росло много кустов, хотя и не таких густых.

На той стороне речки, метрах в тридцати от воды, поднялась в воздух стая птиц.

— Там люди, — сказал Воробьев.

— Мало ли отчего могут птицы подняться, — проговорил ему в ответ рядовой Королев.

— Нет, они чем-то обеспокоены. Отлетали, понимаешь ли, все сразу, быстро и кричали. Может, там наш третий взвод?

— Нет. — Лейтенант Чебякин отрицательно мотнул головой. — Третий взвод должен быть дальше, в лесу. Он едва ли успел подойти так близко.

— Птицы неспроста полетели, — не унимался Илья.

— А следов здесь не видно? — спросил у Воробьева командир взвода. Чебякин был горожанин и в лесных приметах разбирался слабо.

— По тропинке, наверное, прошли, — ответил Илья, — Вон веточка обломана. Но это еще в прошлом году… Нет, не вижу.

— М-да! — крякнул пожилой, много видевший на своем веку старший сержант Романенко. — Видно, бандиты опытные, хитрые люди. Тут может быть хорошая ловушка. Пока мы здесь, за кустами, — ничего. А когда пойдем по мосту, могут открыть огонь.

— Это, конечно, опытные убийцы, — сказал Чебякин, — только воинской хитрости у них маловато. Им не догадаться, что в тылу у них наши бойцы.

Всем было ясно: надо перебираться на другой берег, на этом берегу бандитов нет. И, конечно, легче пройти по мосту, чем переплыть речку. Чебякин поглядел на солдат — кого бы из них послать первым.

— Разрешите мне, — сказал Романенко.

— Направляйте меня, — предложил грубоватым голосом, как будто сердился на кого-то, рядовой Королев.

Пробежать по мостику вызвались еще человек десять, в том числе Илья Воробьев.

Командир взвода несколько минут раздумывал, нахмурив лоб, а потом твердо сказал:

— Вот что… Через мост первым пробежите вы, Воробьев.

— Есть!

— Пробегайте быстрее, не останавливайтесь.

— Знаю.

— Давай!..

Пригнувшись, держа на изготовку автомат и как-то необычно широко расставляя ноги, Воробьев быстро побежал по мосту. Послышался частый и громкий стук сапог о доски, как будто по доскам ударяли топором. Солдаты молча и напряженно всматривались вперед. Вот Воробьев пробежал третью часть моста, половину моста… Уже близко противоположный берег. Солдаты облегченно вздохнули, радуясь тому, что ничего страшного не случилось. Но неожиданно послышался громкий треск, Воробьев вскрикнул и вместе с досками и шаткими перилами повалился в воду. Видно, бандиты подпилили сваи в центре моста.

И сразу же с противоположного берега раздались одиночные выстрелы из винтовок и пистолетов. Наши бойцы стали стрелять по кустам из автоматов.

Солдаты увидели, как среди досок, плавающих в воде, показалась голова Ильи Воробьева, потом исчезла, затем снова появилась. Вот Воробьев медленно поплыл, отфыркиваясь, часто погружаясь с головой в воду. Он вылез на берег на четвереньках, лег на траву и застонал.

Над рекой и лесом высоко в небо взвилась красная ракета. Это был сигнал — нашему взводу начать наступление.

Дальше все произошло довольно быстро. Бандиты (их было семеро), сделав еще несколько поспешных выстрелов, стали торопливо отступать, наскочили в лесу на наш, третий взвод, стремительно повернули на запад и попали под огонь второго взвода. Еще несколько минут они, как очумелые, шарахались из стороны в сторону, но, видя безрезультатность своих попыток вырваться из окружения, бросили на траву оружие и подняли руки.

Так было покончено с последними бандитами, рыскавшими в этом крае. Наше предположение о том, что здесь находилась значительно большая группа фашистов, не оправдалось. Это предположение строилось на основе многочисленных фактов о бесчинствах гитлеровцев. Мы не думали, что столько убийств, налетов и грабежей могла совершить группа из восьми человек.

Бандитов коротко допросили и увели в ближайший населенный пункт, чтобы потом переправить в город.

Солдата Воробьева увезли в госпиталь. Он во время падения поломал руку, и когда плыл, бандиты ранили его в спину. Все лето Илья пролежал в госпитале, а осенью снова пришел в роту. Его хотели оставить при штабе полка, как прежде, кладовщиком, но он попросился к своим боевым товарищам. «Такая, говорит, тихая работа не по мне. Я хочу что-нибудь поживее…»

Нам больше не приходилось гоняться за бандитами. В роте шла обычная мирная армейская жизнь. Илья Воробьев не выделялся среди солдат ни в плохую, ни в хорошую сторону. И только однажды о нем снова заговорили в подразделении. На стрельбище Воробьев показал самые лучшие результаты среди бойцов. Он стрелял без промаха по неподвижным и движущимся целям с любого расстояния и из разных видов оружия. «Как легко бьет, будто семечки лузгает», — удивлялись солдаты, немножко завидуя успехам своего товарища.

В декабре у нас проходили тактические учения. Стояли необычные для этих мест холода. Несколько ночей мы провели в поле. Многие солдаты, особенно молодые, не высыпались, жаловались на стужу и тяжелые переходы. Воробьев же чувствовал себя бодро. Можно было подумать, что он весь век прожил в поле, среди снегов.

Постепенно Илья избавлялся от мешковатости и медлительности, которыми отличался раньше. Но по-прежнему он был неразговорчивым.

Весной сорок шестого года Воробьев демобилизовался из армии и уехал на Крайний Север. Там он снова, как до войны, стал рыбаком и охотником. Многие наши солдаты и сержанты переписывались с ним. На письма Илья отвечал аккуратно и, к удивлению всех, довольно пространно. Впрочем, говорят, что из армии он посылал матери и невесте тоже очень длинные письма. Встречаются в жизни такие люди: писать могут много, а говорить подолгу не любят.

_1958._






Неделя



ЗАПИСКИ КУРСАНТА


1

Шел очень мелкий и частый дождь. Капли дождя падали на тело неслышно, как пух, и были надоедливы, как мошка. На нас вымокло все. Вода не пугала, тревожила единственная мысль: как бы не испортить винтовку. Курсантская колонна растянулась на огромном расстоянии. Голова колонны, в которой находился и наш взвод, уже пришла на место, приступила к установке палаток, а хвост колонны был еще невидим. Курсанты, устанавливая палатки, перекликались между собой, а новые ряды бойцов подходили молча, лишь слышалось громкое пошлепывание ботинок.

Легли в сырые постели. Устраивались наспех, и поэтому было неудобно лежать. Но все же как хорошо лежать в постели, когда не надо больше шлепать по грязи и сдувать со рта горьковатую воду, которая течет на лицо с грязной пилотки. Дежурный по лагерю уже давно прокричал: «Кончай разговоры!», но в палатках еще не все спят и вполголоса перешучиваются. Никто не старается шутить умно, никто не ведет глубокомысленные разговоры. Все это сейчас чуждо нам. Нас забавляет каждая наивная шутка и детская острота.

— Подымайсь! — подражая в интонации взводному, говорит лежащий рядом со мной курсант Орешкин. Он выполняет в этом походе обязанности наблюдателя. Орешкин — болтливый паренек. И болтливость часто его подводит. Сегодня днем от командира роты через рожок, коротким и двумя длинными сигналами, была подана команда: «Командиры взводов, ко мне!» А Орешкин, рассказывая мне про лошадь его дедушки, которая в дождь отказывалась выходить на улицу (явно выдуманная история), не разобрал сигналов и передал взводному: «Влево развернись». По команде взводного мы молча ринулись влево от дороги, в болото, и, когда обнаружилась ошибка, пожелали всех чертей нашему наблюдателю.

Мухажиев — горец с Кавказа — трудно переносил походы и после них всегда был сердит.

— Лежите тихо, а то я тоже буту говорить громко то утра.

— Поговори, Мухажиев, поговори. Ты своим голосом мою бабушку напоминаешь. Ох, и любила старая сказки рассказывать.

— Товарищ Орешкин, как вы думаете, не пора ли кончать? — послышался с другого конца палатки голос ротного парторга курсанта Волкова. Эту фразу Волков сказал ровным голосом, но я понял, что он сердится: когда Волков сердится, всегда говорит строго официально.

— Ох, и твердый народ, — не унимался Орешкин, — шел сюда — радовался, думал: намокнут люди, будут помягче.

Мухажиев не вытерпел и захохотал, как-то по-детски свободно, легко.

— Кончай, кто-то бежит, — шепнул курсант Кошкин.

К нам действительно кто-то бежал по линейке, видимо, дежурный. Несколько человек пустили деланно-громкий храпок. Дежурный, не поняв, где был нарушен порядок, накинулся на спящих обитателей соседней палатки: «Скоро вы кончите или вас поднять?» и, не дождавшись ответа, пошел, сердито топая по грязи.


2

Как неприятно холодит громкая утренняя команда: «Подымайсь!» Она напоминает об осеннем холоде, мокрой траве и грязи. Но несколько минут — и мы у речки. К ней не подойдешь: на покатом берегу непроходимая слякоть, скользко, как на льду.

Вот упал Мухажиев. Над ним смеются. Но это не обидно. Надо же над чем-то посмеяться. И тут же Мухажиеву советуют: пока не просохнет, не стирать грязь, иначе попортятся брюки. Мухажиев и сам знает об этом.

А через час наш взвод с лопатами «на плечо» стройно идет на север.

— Запевай!

— P-раз и два! P-раз и два,
Горе не беда,
Канареечка жалобно поет.

Петь эту песню начали недавно, но старая солдатская песня быстро стала привычной.

Сзади нас идет другой взвод и поет новую песню об Отечественной войне. Этому взводу подпевают наши замыкающие, а потом и все мы.

Каждому взводу, отделению и курсанту дали задание — прокопать часть траншеи. Траншея нашего подразделения должна быть длиной не менее полукилометра.

Земля мокрая только на лопату, а дальше — влажная и даже совсем сухая. Сделать надо много, поэтому так быстро взмахивают курсанты лопатами. На разговоры скупы. Только в стороне Кошкин ругается с курсантом из соседнего взвода, вздумавшим снимать дерн на чужом месте.

— Ты ему сунь, как фашисту. Залез к чужим, — ввязался в разговор неугомонный Орешкин.

…Погода не меняется. Стынут руки. Непрерывно подношу их ко рту, согревая дыханием. Посмотрел на низко плывущие темные облака, на мокрые густые кусты. Здешний лес и при вёдре мне кажется скучным. Очень уж он низкорослый, спутанный, без ярких цветочных лужаек, нерусский какой-то. И мне вспоминаются сибирские и уральские сосны — самые прекрасные деревья в мире, красавицы-березки, ели.

Мухажиев замечает мой взгляд и говорит тихо, но так, что я слышу:

— Ротной Кафкас!

Ему тоже не нравится здешняя природа. Но Дальнему Востоку он предпочитает не Урал и Сибирь, как я, а Кавказские горы.

— А вынослиф русский нарот, — говорит он неожиданно.

— Это во всех войнах доказывают русские. И в эту войну особенно, — произносит подошедший к нам Волков.

— То революции у нашего нарота, у аварцев, работали только женщины. Мужчины не работали. Они пили вино, стреляли. Любили китать камни. И каштый стремился кинуть тальше — это считалось большой честью. Сейчас по-тругому.

Очень любит пускаться в размышления этот Мухажиев. И как-то странно видеть эту особенность у такого горячего человека.

Проходит перерыв, и мы снова неустанно взмахиваем лопатами. Под нами вырастает широкая и ровная по бокам канава. Надо еще рыть ячейки, укладывать дерн, устраивать бруствер и делать многое другое.

— Отстаете, друзья. Поднажать!.. — говорит ровным голосом взводный. Но мы знаем, что лейтенант неправ. У нашего отделения дело лучше, чем у других. Взводный, конечно, тоже знает об этом, но подбадривает по привычке.

Мухажиев в этот день рассказал много кавказских историй, и некоторые крепко запомнились мне.

В лагерь мы пришли в сумерки. В нашу палатку забежал батальонный комсорг Ивлев, молодой краснощекий лейтенант.

— Последние известия слыхали? Нет? Я сегодня девять километров прошел до радиостанции за этим сообщением.

И он рассказал об удачном наступлении наших войск. Кажется, никто в тылу не встречает с таким восторгом вести о победе над гитлеровцами, как бойцы далеких окраин, находящиеся где-нибудь в лесу, на рытье траншей, на тактических занятиях или просто в походе, бойцы, которые часто неделями не слушают радио.

После отбоя в офицерской палатке написали боевой листок. Мы утром смотрели его. Узрев свою фамилию на почетном месте, Орешкин не утерпел, чтоб не сбрехнуть:

— Братцы, как это при моей-то скромности…

Кошкин недовольно повел на него глазами.

— Скромность у тебя, как у моего бывшего друга Ивашкина. Тот бывалоча при раздаче добавки всегда говорил: «Хватит, хватит», а сам поближе миску подсовывал.

— Этот Ивашкин был весь в своего друга.

— Ах ты репей огородный!

— Репей не такая уж плохая штука, есть можно.

Кошкин погрустнел.

— О репее у меня плохое воспоминание. В огороде меня мать бывалоча всегда репеем била.

— Прямо сорвет и бьет?

— Конечно.

— Зря. Надо было сорвать, очистить, а потом бы уж голеньким лупцевать. Тогда б у тебя воспоминания остались хорошие.

Странный какой-то человек этот Кошкин. Работяга и учится исправно, а все не доволен собой. И есть у него еще одна особенность, нерусская особенность — он не понимает издевок, если они выражаются только в словах и не дополняются ехидной улыбкой, ярким поблескиванием глаз. Вот он говорит однажды:

— Лицо у меня какое-то такое, что люди с первого раза обо мне плохое думают. Бабы так прямо бегут от меня.

— Образина твоя с первого разу не только бабу — медведя испугает, — вставил свое Орешкин.

— Подожди. Нет, в самом деле. Говорят, развратник и все такое.

— Лицо, действительно, у тебя странное, — сразу стал серьезным Орешкин, — я вот сейчас всматриваюсь, и меня берет сомнение — или в самом деле ты такой, какой есть, Кошкин, или за тобой скрывается кто-то.

— Нет, серьезно…

— Я не шучу в таком деле.

Но, увидев улыбочки на лицах курсантов, Кошкин озлился:

— Пошел ты к черту!

— Эх, милочка ты моя, ненаглядная.

И Орешкин притворно-ласково обхватил плечи Кошкина.


3

К исходу третьего дня траншея была готова. Мы быстро насыпали бруствер. Для маскировки не хватало дерна. Группой вырезали его, где поближе (правда, особенно близко не разрешали), и бегом таскали на носилках. Носилки сделали из березовых палок, скрепленных ветками. В самые нужные моменты носилки вдруг разваливались, и, бросая их, мы таскали дерн руками, прижимая его к животу. Поэтому нижняя часть гимнастерок у всех была черная.

Мы — патриоты своего взвода. Каждого тревожит мысль: кончим ли быстрее других? Но вот уже по траншее передают:

— Первый взвод четвертой роты задание выполнил.

Мы тоже закончили быстро и стали помогать соседнему взводу.

— Патриотизма у вас нет, — заявил Орешкин маленькому курсанту, который сосредоточенно резал дерн и с каким-то особенным удовольствием откидывал его в сторону. — Вот раньше было, например, так… Это еще при царизме. Встречаются два эшелона в пути. С одного эшелона солдаты кричат солдатам другого эшелона: «Ваш полк хреновый!» «Ах так, хреновый?» И начинается драка.

— Так и нам подраться что ли?..

— С дерном дерись, а со мной куда тебе! И еще скажу: дело в привычке. Привычка, брат, сильнее ума. Мой дядя в позапрошлом году поступил председателем в артель. Сковородки, чугунки да котлы эта артель делала. Съездил он однажды в город и обратно едет. И видит дядя, что сворачивает лошадь в сторону. Ом хлестанул ее вожжами. Лошадь еще шибче повернула и прямо к закусочной. Что за оказия? А на поверку вышло, что прежний председатель был не дурак выпить. Он почти каждый день ездил в город и на обратном пути останавливался у закусочной. И лошадь привыкла.

Мы сильно продрогли и потому шли обратно ускоренным шагом. Дул северный ветер. Туч не было, но мы знали, что ночью будет дождь. По этому поводу Орешкин сделал следующее замечание:

— Погода здесь, на Востоке, капризна. Вот я жил в Приморье. Там на равнине утром дует здоровый ветрище — не устоишь. Дует с юга, а после обеда начинает дуть с севера. На мою жену похоже. До обеда ластится, а после обеда вдруг начинает ругать меня, как только может.

Слышится команда взводного:

— Бего-ом, арш!

Бежим. И снова команды:

— Шире шаг! Подтянись!

Родные палатки. Вместе с другими наспех раздеваюсь, дрожа от холода, и закрываюсь одеялом. Теплей. Но под ухом слышится неугомонное комариное пение, которое нельзя обозначить русским алфавитом. То мне слышится «ууу», то «эээуу», то «пиии». Открываю одеяло и, взмахнув им, стремительно накрываюсь. И снова:

— Ууу, ээуу.

Комары свободно летают под одеялом. Пытаюсь выловить их. Бесполезно. Открываю одеяло, может быть, так лучше. На лицо, руки, стриженную голову беспрерывно садятся насекомые. Не успеваю отшлепываться и отмахиваться. Их невообразимое количество. И диву даешься — как это они в такой холод не коченеют. Со злостью бью их, но всех разве перебьешь? И тогда я иду на хитрость. Легонечко натягиваю вплотную к лицу одеяло. Теперь меня не возьмешь. Но вот под, левым ухом снова слышу противное:

— Ууу, эээуу.

Засыпаю незаметно.

В лес мы вышли только на неделю. Пока прошло лишь три дня. День мы строим землянки. В них зимой жить. На каждый взвод по землянке. Если со стороны посмотреть — землянки едва видны, а внутри просторно. Все крепится на деревянных столбах, балках и досках, все запрятано в землю. Лишь заметно выпячиваются к реке двери, которые еще недоделаны и представляют собой большие черные дыры. В землянках почему-то очень много лягушек, маленьких, неспокойных. Но еще больше их оказалось в старых стрелковых окопах, сделанных бог знает когда, из которых мы позднее выкачивали воду. В этот день установилось вёдро, и днем чуть припекало. А вода была адски холодная.

Вырыли водоотводную канаву, а в ней широкий, не особенно глубокий колодец. Кошкин, взяв лопату, стал быстро проделывать дыру в стенке земли, отделяющей канаву от окопа. И вот вода хлынула, яростно, с шумом затопила канаву, колодец и внезапно остановилась, стихла.

— Черт возьми! — крикнул взводный. — Не рассчитали! Надо было колодец сделать чуть глубже. Ну, теперь придется в воду…

Мы лезем в колодец. Набираем в вещевые мешки желтоватую от глины и земли воду и подаем наверх, где ее выливают. Подаем бесконечно. Наверху не особенно церемонятся с теми, кто в колодце. Содержимое мешков то и дело льется на наши головы. Мы не сердимся. И только Волков не остается равнодушным.

— Ты так за несколько часов и убить можешь, — обращается он к Мухажиеву и тут же рассказывает про древнюю китайскую казнь, когда несколько десятков крупных капель, падающих с большой высоты, убивали человека. Рассказал Волков про это, и нам вспомнилась вчерашняя беседа курсанта-фронтовика.

— …Всего его, понимаешь, фашист избил пулями. И в оба глаза попал, и в рот, и в нос.

Поздно вечером у громадного костра был митинг. Говорили о том, что сделали курсанты за эти дни и как сделали. А через час, лежа в палатках, мы слушали баян и пели вполголоса «Лучинушку».


4

Снова подъем, умывание, завтрак. Тот же порядок, но в движениях курсантов чувствуется большая быстрота. Все идет как-то глаже. Это учеба. Десятки построений в день. Строевая, тактика, штыковой бой, изучение уставов… Пять-десять минут жадно курим, скажем фразу-две о чем-нибудь постороннем и снова в строй.

Стреляли. Тир растянулся на громадном расстоянии. Били из «Максимов», ручных пулеметов, автоматов, самозарядок и простых винтовок. Было что-то волнующее в этом хаосе выстрелов. Перед стрельбой Орешкин, уходя в блиндаж, ехидничал:

— Надеюсь, молочком накормите.

На языке курсантов это значило: не попасть в цель, послать пули за молоком.

Но уже через полчаса он говорил Мухажиеву по телефону:

— Ты — единственная моя надежда на молоко. Другие не оправдали моих надежд.

— Смотри, чтоб молочко не скисло.

Горец не порадовал наблюдателя «молоком».

На следующее утро сильно подморозило. С рассветом мы вышли на опушку лиственного леса. Рассредоточившись, курсанты укрылись за деревьями, кустиками, земляными буграми и, вынув малые лопаты, лежа на боку, живо рыли землю, кидая ее впереди себя. Орешкин бегал за взводным с сияющим лицом, с квадратной фанеркой на груди. На фанерке были написаны слова, короткие фразы, цифры. Это кодовая таблица. Впереди нас, сквозь деревья, кустарник, за кочками и осокой видны возвышающиеся, как железнодорожная насыпь, окопы. Там «противник». За него действуют курсанты четвертой роты. В окопах никого не видно, но мы знаем, что за нами следят наблюдатели. А бойцы в окопах, потопывая ботинками, нетерпеливо ожидают нашего наступления.

Взводный на правом фланге вполголоса ругает курсантов за неудачный выбор места и за плохое окапывание. Сзади, в тылу взвода, ячейка управления. В ней за старшего наблюдатель Орешкин. Он лежит на земле, подбородок чуть приподнят над желтой травой, шея вытянута. Во всей фигуре Орешкина какая-то деловая сосредоточенность. Он солидным голосом внушает лежащему впереди него Кошкину:

— Ты сейчас заяц, но чувствуй себя львом. Я вот тебе такую историю расскажу. Один пьяница-поручик крепко подвыпил. Подвыпил и сам себя героем чувствует. А надо сказать, офицерик-то этот тщедушненький был, слабенький такой, кривоногий. Ну-с, выпил он и кричит:

«Эй, Иван!» А Иван этот — денщик его, значит: «Слушаю, ваше благородие!» — «На кого я похожу?» — «На льва, ваше благородие», — «А где ты его, льва-то, видел?» — «На картине, ваше благородие, там показано, как Иисус Христос въезжает в Иерусалим». — «Дурак, он не на льве, а на осле въезжал в Иерусалим». — «Так точно, на осле, ваше благородие». — «Ах, такой ты, растакой!» И раз его по зубам.

— Орешкин, за мной! Возьмите связного! — на бегу кричит командир взвода.

Долго лежим недвижимо. Ноги в сапогах закоченели. Со всех сторон слышатся удары сапог — это курсанты согревают себя. Но еще хуже с руками. Суешь их, суешь в рукава шинели, а не помогает.

Добросовестно светит солнце. Но какое оно сегодня беспомощное! Где-то сзади бурчит ручеек, и кажется чудовищно странным, что вода не замерзает.

Как-то незаметно подполз Орешкин. Он тоже согревает себя: ударяет ногой об ногу, похлопывает перчатками. И снова со своими историями.

— Приезжает, значит, с курорта жена к мужу. С женой дочурка ездила…

Но сейчас нас почему-то раздражает болтовня Орешкина. Даже больше — злобит.

Вот подана команда на короткие перебежки. Стремительные броски вперед. Падаешь камнем. Все как будто так, как надо. Но связной первого отделения уже бежит к своим бойцам. Они наступают слишком кучно, ротный ругается.

— Стой! — короткая и громкая команда.

Плотно прижавшись к земле, беремся за малые лопаты и роем.

— Товарищ лейтенант! — кричит Орешкин. — Передано приказание «по-пластунски вперед».

Негодуем: зачем по-пластунски. Но ползем. Страшно стынут руки. Трава — белая от замерзшей росы и какая-то острая. До окопов еще очень далеко. Впереди есть кусты, высокая трава, кочки.

От ротного в рожок беспрерывно передают сигналы. Вызывают наш взвод. Орешкин перепутал. Была подана команда «продолжать движение». Ругаем Орешкина.

— Я, братцы, и сам полз, — оправдывается наблюдатель. — В следующий раз будет подана команда «по-пластунски», я вам передам «в атаку».

Орешкин смеется, но мы чувствуем, что он не доволен собой: Орешкин — службист.

В атаку мы поднимаемся дружно и от всего сердца кричим «Ура!».

— Петро! — громко приветствует нашего Кошкина ручной пулеметчик из окопа «противника». Пулеметчик улыбается, он явно рад встрече. Но Кошкин не поддается его соблазнам и со свирепым лицом добросовестно изображает длинные уколы; испугав пулеметчика и не задерживаясь в окопе, он вместе с другими бежит дальше.

Мы переигрывали наступление. Делали не все так, как надо. Допускали слишком длинные перебежки, при атаке скучивались, а взвод справа от нас не принял от ротного два сигнала.

Солнце уже клонится к горизонту: осенью вечереет быстро. Бежим, задыхаемся, но бежим. Палатки не радуют, там тоже холодно. Зато как хорошо у костров. Их разводят несметное количество, большие — на полувзвод и маленькие — на два-три человека. Издали глядя, можно подумать, что у лагеря пожар. Вероятно, в старину, когда-нибудь во времена татаро-монгольского нашествия, у воинов была единственная отрада — костры.


5

Я стараюсь думать о чем-нибудь постороннем, приятном. Стремлюсь побольше мечтать. Так легче идти, особенно когда уже нет сил. Старайся не думать о предстоящем пути, о том, что ноги не движутся, что плечи режут лямки вещевого мешка и что все сползает наперед малая лопата и бьет и бьет тебя черенком по колену. Не думай, иначе не дойдешь, преодолевать расстояние будет тяжелее вдвое и втрое.

Но сейчас мне ничто не помогает. Помогло, если бы мы шли как обычно. Но мы наполовину бежим, наполовину идем самым быстрым шагом, без остановок. Никакие легкие мысли не укладываются в голове. Мечты, мои спасители, развеиваются. Я уже стараюсь не думать ни о чем, а главное о расстоянии. Двигаюсь автоматически. И так лучше.

Сзади кто-то упал. Это очень неприятная вещь — во время марш-броска упасть. Отстанешь чуточку, а попробуй догнать, когда уже нет сил. Слышу отчетливый голос взводного:

— Наперед его!

Двое худощавых курсантов что есть мочи тащат вперед колонны мясистого, разопрелого Кошкина. Впереди колонны в десять раз легче идти и бежать. И отстающих всегда переправляют сюда.

Около меня бежит Волков. Я не заметил, когда ему дали вторую винтовку, кажется, винтовку Кошкина. Взводного не видно. Он, конечно, позади. Наверное, уговаривает кого-нибудь:

— Что это вы?.. Неужели вы хуже других?

Или кричит:

— Вперед! Вперед, я вам приказываю!

Еще одна сопка. Как это я ее никогда не замечал? А ведь сколько раз проходил мимо.

Неожиданно пробегает мыслишка: «Один бы этого никогда не перенес. Упал бы и не смог двигаться. А с людьми все легче переносить». Портянка в левом сапоге сбилась, и знаю, что на ноге мозоли. Сейчас их не чувствую, но после нескольких минут отдыха они дадут себя знать.

Мне жарко, хотя день очень холодный. И странно, когда в конце броска я почти падал, то ощутил по всему телу холодок, хотя на теле была влага — пот.

Вот и Хабаровск. Широкие, пыльные улицы. Мы преодолевали последние метры. Орешкин на ходу задал знакомому нелепый вопрос:

— Как?..

Он, видимо, хотел узнать обо всем, что есть нового.

Знакомый бросил вслед несколько фраз. Наши войска освободили большой город. Эту весть курсанты передавали один другому.

Большое здание — наша казарма — в тумане. Из длинных окон льется матовый свет. Только несколько ярких лучей прорезают воздух, и эта резкость кажется странной в мягком освещении.

_1944._






О НЕИЗВЕСТНЫХ ГЕРОЯХ



ИЗ БЛОКНОТА ВОЕННОГО ЖУРНАЛИСТА

Вам, вероятно, приходилось идти осенним утром по долгой лесной дороге, когда весело от яркого солнца, от легкого свежего ветерка и вместе с тем немного грустно от увядающей травы, пожелтевших листьев на деревьях, от тревожных криков птиц, предчувствующих зимнюю непогоду. И если вашими спутниками оказывались военные люди, то непременно заходил разговор о боях где-нибудь под Смоленском или Кенигсбергом, о славных девушках — медицинских сестрах из госпиталя (где-то они сейчас?), о том, что в Сибири уже наверняка выпал снег, а в Крыму еще купаются. О чем только ни говорят, когда путь длинен!..

На этот раз со мною шли по лесу лейтенант-пехотинец и младший лейтенант с бронепоезда. Лейтенант был совсем молодой, юркий, с добродушно-веселым лицом паренек. Младший лейтенант — медлительный человек большого роста, с крупными чертами лица. И, однако, оба они были чем-то неуловимо похожи друг на друга. Я с минуту думал: чем же? Потом понял — говором, своеобразным, душевным говором, особенности которого трудно передать на бумаге, но по которому всегда можно отличить сибиряка.

Младший лейтенант с серьезным видом рассказывал смешные истории. Лейтенант хохотал так громко, что вороны с дальних берез поспешно поднимались в воздух и улетали. Но, когда мы перешли железнодорожное полотно и приблизились к какой-то маленькой станции, лейтенант оглянулся, неожиданно перестал смеяться и прервал рассказчика.

— Постой! Надо спросить, что это за станция. Послушай, дядя, — крикнул он старику, собиравшему в поле картошку, — как называется эта станция?

— Ванэ, — коротко ответил старик.

— Так и знал, — тихо сказал лейтенант.

— А что такое? — спросил я.

— Видите ли, здесь героически погиб один наш парашютист… Я слышал эту историю, когда мы заняли станцию.

И вот что лейтенант рассказал.

Это событие произошло в Курляндии, дней за десять до капитуляции фашистской группировки.

Перед рассветом с советского самолета выбросился парашютист. Машина сделала полный круг и совсем низко пошла к линии фронта. Парашютист мог бы надежно укрыться. Этому способствовали темнота и пересеченная местность — овраги, кустарники, бугры, лес. Но был сильный ветер. Он отнес парашютиста от намеченного места приземления и забросил на верхушку бысокой сосны, стоявшей па виду у станции, занятой врагом.

Дерево покачивалось из стороны в сторону, как бы намереваясь сбросить человека. Купол парашюта сжало в комок, и он выглядел среди темных веток сосны, как белая тряпка. Воин стал быстро освобождаться от парашюта, чтобы опуститься на землю. Но когда он увидел, что к нему бегут вражеские солдаты, то сразу схватился за автомат, висевший у него на груди.

— Сдавайся! — крикнул по-русски один из фашистов.

Гитлеровцы, разглядев в руках у русского автомат, залегли.

Парашютист в ответ крикнул:

— Сдаюсь, сдаюсь! Как бы мне слезть?

Один немец побежал на станцию, а другие осторожно, с автоматами наготове, подошли к дереву, на котором висел парашютист.

Вскоре солдат принес со станции лестницу. Но, когда ее приставили к сосне, русский недоумевающе развел руками: не хватает, мол, тащите другую. Лестницу заменили на более длинную. А парашютист все твердит свое: не могу слезть.

Тем временем рассвело. Ветер стих. К сосне понабежало до полусотни фашистов. Старший из них — унтер-офицер решительно закричал:

— Слезь! Я гофорю з топой, сопака. Слезь!

Но русский парашютист не спешил. Он, видимо, вообще не собирался слезать и только выжидал, когда соберется побольше гитлеровцев.

Унтер-офицер что-то быстро проговорил по-немецки, и маленький немец-ефрейтор уже по-русски крикнул парашютисту:

— Слезайте немедленно. Иначе смерть!

— Гут, гут, — послышалось с дерева.

Советский воин направил автомат на врагов.

— Живым захотели взять, сукины сыны! — крикнул он и пустил длинную очередь по врагам.

Многие солдаты, находившиеся у сосны, были уничтожены огнем в упор. Но немедленно открыли огонь по парашютисту и фашисты. Пробитое пулями тело героя безжизненно повисло на стропах парашюта. Но гитлеровцы еще долго стреляли по нему.

Через десять дней фашисты капитулировали, и наши части заняли эту станцию. О гибели парашютиста мы узнали от хуторян-латышей. Но имени героя они назвать не могли. Хуторяне похоронили его, украсили могилу цветами и прибили дощечку с надписью: «Неизвестный красноармеец».

Армейский художник вместо этой дощечки прибил другую и написал на ней тушью: «Могила Неизвестного героя». А на другой день на дощечке кто-то приписал красным карандашом — «парашютиста».

— Могила эта за станцией, у хуторов, — продолжал лейтенант. — Видите рощицу? Вот там. Зачем он прыгнул? — Этого я не знаю. Разведчик, наверно…

— А я — очевидец вот какого интересного случая, — заговорил младший лейтенант. — Было это, сейчас вам точно скажу, восьмого октября сорок первого года. Я в ту пору на бронепоезде солдатом служил. Застряли мы тогда у разъезда Березовского. Это возле Брянска есть такой разъезд. Фашисты, понимаете ли, сильно повредили бомбежкой с воздуха наш бронепоезд и разбомбили путь, так что мы не смогли отступить вместе с нашими частями. Бойцы вовсю вели ремонт пути. И вот в эту-то пору вышел к нам из лесу солдат-пехотинец. Оборванный такой, небритый. «Ты откуда взялся?» — спрашиваем. «С того света», — отвечает. Шутит, а сам посматривает на кухню. Накормили его. Оказывается, он из окружения вырвался. Из всего взвода только этот солдат и остался жив, остальные погибли. Веселый был паренек. Но как начнет говорить про фашистов, так прямо темнеет весь, даже зубами скрипит.

Недалеко от бронепоезда пехотинец разжег костер и стал греться. Часов в пять дня, как сейчас помню, выскочил с западной стороны из лесу фашистский бронепоезд. Выскочил и бьет из орудий. Мы еще от бомбежки не оправились, и на тебе — новая напасть. Вот тут-то и произошел этот неравный поединок. Солдат-пехотинец, который из окружения вышел, бегом взобрался на насыпь и… бросился под бронепоезд. Сразу же раздался сильный взрыв: пехотинец был обвязан гранатами. Фашистский бронепоезд остановился… Пока, гитлеровцы разбирались — что к чему, наши к бою развернулись. В таких случаях каждая минута дорога.

Младший лейтенант замолчал и шел дальше, глядя себе под ноги.

Я спросил:

— Вы что-нибудь узнали об этом бойце?

— Нет, ничего. Звали его Колей, это он сказал. А больше ничего о себе не сообщил. Солдаты нашего бронепоезда так вдохновились этим подвигом, что вовсю расколошматили фашистский бронепоезд. А на том месте, где солдата разорвало, ничего не нашли, кровь только… В этот же вечер мы починили путь и отступили на восток. Привели бронепоезд целым…

Я тоже знал несколько случаев о неизвестных героях и рассказал их.

Лейтенант-пехотинец, очень внимательно слушавший младшего лейтенанта и меня, до того внимательно, что даже уменьшил шаг, а вместе с ним и мы пошли медленнее, заговорил:

— А вы знаете, почему-то мало кто у нас отмечает замечательную особенность в психологии советских людей, я бы сказал, чудеснейшую особенность. У нас ведь в Отечественную войну не замечалось, чтобы человек, совершающий подвиг, думал о личной славе. Были, конечно, и редчайшие исключения, но в массе своей люди о славе не думали. Поэтому у нас так много неизвестных героев. До сих пор их открывают и награждают. А сколько еще откроют и наградят в ближайшие годы!.. Я уверен, что еще лет десять, а то и больше, мы будем узнавать о все новых и новых героях Отечественной войны, которым будут давать ордена и Золотые Звезды. И все-таки многие из героев так и останутся неоткрытыми и ненагражденными — останутся потому, что, совершая подвиг во имя Родины, они совсем не думали о личной славе.

Лейтенант замолчал и смущенно улыбнулся:

— Я, кажется, разговорился слишком.

— Нет, вы хорошо говорили, — одобрил его младший лейтенант.

— Вот и осень… — сказал лейтенант неожиданно грустным голосом и поглядел вокруг.

В городе наступление осени не так заметно, как здесь, в лесу. Когда солнечно, то на пыльных улицах все еще кажется, что лето. А в лесу и ветер уже холодноватый, и березки пожелтели, и листья под ногами шуршат…

Когда мы вошли в небольшой курляндский город Тукумс, закапал дождь, запахло сыростью — погода в здешних местах изменчива…

_1946._






ОШИБКА



1

Домик, в котором жила Ольга, стоял у реки, на окраине города. Одну половину избы занимала хозяйка дома, Трофимовна. Перед окнами в загородке росла черемуха. Сейчас она вся была облеплена снегом и стояла перед избой, как большой сугроб.

До обеда Ольга провалялась на кровати: спать не хотелось и вставать тоже, напала сонливая лень. В комнату вошла Трофимовна.

— Ох, девонька, какая история-то…

«Ну, сейчас опять начнет…» — подумала Ольга. Ей не нравилась эта старуха. Она каждый день приходила в комнату, не спрашивая разрешения, и говорила о драках, кражах, о том, кто поженился и кто с кем поругался. Ничем больше Трофимовна не интересовалась, и, кажется, не будь этих новостей, жизнь для нее была бы неинтересна.

— Стою седни с Семеновной, а она и говорит: «Дунька-то Турыхтина опять замуж вышла». Меня так по башке и ударило. Когда это, думаю, баба насытится?

Трофимовна вздохнула и снова заговорила:

— Смотри, зима, а снегу мало. Раньше такие сугробищи наметет. Утром, бывало, встанешь и ворота открыть не можешь. Ты смотри — летом даже озера стали пересыхать. А речка-то… Куда ей до прежнего! Нынче ее курицы перебредут.

В дверях показалась Катя. Трофимовна зевнула, широко раскрыв рот, и направилась к выходу. Скинув с себя шубу, Катя подсела на кровать, прислонилась к подушке.

— Дрыхнешь, дрыхнешь…

Она, как всегда, посмеивалась, водила плечиками, играла глазами.

— Какая ты бука! Как только с ребятами говоришь? У-у… — Катя наклонилась и шутливо боднула подругу в бок.

— Пора на завод. Собирайся.

Пока Ольга одевалась, Катя без умолку тараторила:

— А я сегодня с Сашкой Одинцовым на лыжах в лес кататься поеду. Он мне вчера на заводе говорил: «Если я выработаю сегодня больше тебя, ты со мной вечер на лыжах прокататься должна».

— Ну и как?

— Ну, и перегнал. В два раза больше сделал.

— Ты бы и так пошла с ним… Чего уж тут…

Катя откинула голову, лукаво посмотрела на подругу.

Они подружились давно: три года назад. Обе приехали из одного района, только из разных деревень. Поступили на один завод. Ольга работала токарем, Катя — слесарем. Многие парни и девушки звали ее Катенькой.

Они вышли на улицу. Катя всю дорогу говорила о пустяках, но Ольге приятно было слушать эти пустяки — ей отчего-то было весело и легко.

Повернули к заводу. Через тын ясно видны были старинные корпуса цехов. Выйдя из проходной, подруги разошлись. Катя свернула в сторону, где строился новый корпус. Ольга пошла в свой цех.

Все тут знакомо и привычно, даже запах, особенный запах, который был только в этом цехе и который казался Ольге таким неприятным еще недавно, когда она впервые пришла сюда из деревни.

Работа в смене закончилась. Возле умывальника сгрудились рабочие. Кто-то, умываясь, плескал водой на стоящих сзади. В ответ слышались грубоватые слова, но произносились они мягко:

— Петька, чего дуришь с девками! Машке твоей скажу, она те…

Ольга сменяла на станке худенького старичка. Он встретил ее обычным восклицанием:

— А, Оля? Какая ты сегодня нарядная да веселая! Уж не замуж ли вышла? Давай, голубка, осматривай, — кивнул он на станок, — да не придирайся смотри. Чего, чего?.. Грязь, стружка?.. Усмотрела-таки… Фу, как это я не заметил? Не мешай, сам вытру. Ты сколько вчера выработала?

Ольга сказала.

— А уж вот я не могу столько. Мы все мелкие детали точим. Ловкому да юркому надо быть. Отстаю я от тебя, девка…

Ольга понимала, что старичок скромничает: он на токарную работу перешел недавно, но оттачивал такие сложные детали, за которые Ольга даже не бралась.

Недалеко от станка остановился незнакомый молодой человек. Он внимательно посмотрел на Ольгу и на старика.

— Эй, паря, а ну, с дороги! — крикнул на него Сенька Иванов, держа в руках клубок проволоки. — Отойди, говорю.

Молодой человек отскочил в сторону. Сенька же, разглядев его, что-то пробормотал про себя и, видимо, смутившись, быстро исчез.

Молодой человек пошел дальше по цеху, напевая под нос.

— Это Васильев, ответственный секретарь нашей газеты. Такой скромняга… — с почтением в голосе сказал старичок-токарь, глядя вслед молодому человеку.


2

С Васильевым Ольга познакомилась совсем просто. В клубе шел концерт художественной самодеятельности. Люди, сидящие в зале, тихо переговаривались, кое-где посмеивались.

К Ольге подошла Катя с Васильевым (когда она успела с ним познакомиться?) и сказала:

— Вот вы у ней спросите про Калинину. Она знает, робит вместе.

Васильев уселся рядом и стал тихо расспрашивать ее о технике Калининой, которая недавно приехала из Москвы. Он готовил о ней статью в заводскую газету. Ольга ловила себя на том, что отвечает этому парню не совсем обычным голосом, а как-то мягко, певуче и немного кокетливо. Ей приятно было беседовать с ним. Лицо у него симпатичное. Глаза вот только неприметные, серенькие.

Васильев просидел с Ольгой до конца концерта.

После того Ольга несколько дней его не видела.

Однажды она вышла с Катей на лыжах за город. Было холодно, но шли быстро и разогрелись. Подошли к горе. Отсюда начинался крутой спуск к реке.

Ольга не умела ходить на лыжах, падала. Катя летала с горы ловко, звонко визжа от удовольствия. Вот она встала на лыжную дорожку, оттолкнулась палками и умчалась вниз.

На склоне горы Ольга заметила Васильева. Она легонько качнулась, лыжи сдвинулись, и Ольга, взметнув руками, покатилась. На середине ската не устояла на лыжах и врезалась головой в снег. Палки отлетели далеко в сторону.

— Путь открыт! Авария предотвращена! Поездку продолжайте! — крикнул, смеясь, Васильев.

Ольга поспешно подобрала палки и побежала к городу. Васильев катился невдалеке от нее.

Ольга ускорила шаг, но быстро выдохлась, а Васильев шел рядом и, казалось, нисколько не устал.

— Где я родился — равнина, — говорил он, выбрасывая слова в такт каждому взмаху палок. — Выйдешь за город — видно на десятки километров вперед. А летом в степи у нас устраивают гоночки на конях… Скачут до финиша верст с десяток. До того уморят лошадок — в поту все. Да… И ветры у нас такие бывают, каких здесь никогда не встретишь, сильные и большей частью теплые. Впрочем, я не люблю ветра, — добавил он под конец.

— А вы любите с горы кататься?

— Катаюсь я в лесу оттого, что воздух чистый. До гор же я не охотник. Знаете, — продолжал Васильев, — катался я раз на Липовой горе. Кстати, странные здесь названия гор: Сосновая, Липовая и еще какая-то Березовая. Перед этим выпал снежок, податливый такой, мяконький. Ну, только слетел с горки, как лыжи врезались в снежок, я — через них тоже головой в снег. И вот сейчас, как подойду к горе, мне все думается, если скачусь, то обязательно сунусь головой в снежок.

Они прошли мимо старинного кладбища. Рыхлые от времени, стояли пошатнувшиеся кресты, по-кладбищенски угрюмились ели и сосны. Посаженные давным-давно, они укрепились и сидели в земле по-хозяйски. Посредине кладбища чернела жалкая, полуразрушенная часовенка.

Хорошо виден был город, раскинувшийся по склонам гор. Далекие окраины его выглядели отсюда, как игрушки.

Ольга свернула в узкий переулок к даму. Васильев тихонько, как бы мимоходом, сказал ей:

— Приходите сегодня вечером на каток.

Ольга не ответила ему. Дома она сердито подумала: «Ишь ты, тоже на каток. Гусь!»

Многие девушки на заводе звали разбитных парней «гусями». Ей подумалось, что, наверное, Васильев сказал бы не «гусь», а «гусек» или «гусечек». Она представила себе встречу с ним на катке. Нет, она лучше пойдет куда-нибудь в другое место, хотя бы к Катеньке, позовет ее в кино.

В комнате было тихо. За окном — тоже, только чуть поскрипывали ставни.

Темнело. Ольга взглянула на часы. Идти или не идти? Встреча казалась стыдноватой, немного жуткой, и это влекло. Внезапно решив, Ольга поспешно стала искать коньки.

На катке тускло светили желтые пузыри фонарей. За сугробом, в полумраке, пряталась узкая скамейка. Ольга присела. Людей было мало. Пробегали изредка пары, держась за руки или обнявшись. Вот тяжело укатил в глубь катка какой-то бородатый. За ним несся другой человек, легко и стремительно. Ольга узнала Васильева. Он подошел и совсем не удивился.

— Вы пришли? Давайте руку.

Ольга только училась кататься. Васильев, схватив ее за руку, сказал:

— Не бойся.

Эта простота немного смутила Ольгу, но Васильев, не дав подумать, обхватил ее плечи, и они укатили. На одном повороте Ольга не устояла на льду и, вскинув вверх руки, ткнулась головой Васильеву в грудь. Он поддержал ее, Ольга почти коснулась его лица. Она взглянула на него и удивилась: какие у парня полные, темно-красные губы.

Ушли они с катка глубокой ночью.


3

Прошел месяц. Ольга продолжала встречаться с Васильевым. Он был нежен, внимателен к ней. Никто из парней не умел говорить так ласково. Ольга думала — это особенный человек, он ни на кого не похож.

В январе они поженились. Ольга переехала к Васильеву. Две комнаты, в которых он жил, были опрятны, как будто за ними неотступно следила трудолюбивая женщина. Казалось, что тут живут чистоплотные, небогатые и весьма бережливые хозяева.

Вскоре к Ольге приехал в гости отец из деревни.

Старик долго искал дочь по городу. Он ни разу не бывал у нее. Знал только, что его самая младшая дочка живет где-то далеко. Отец любил ее. Она с малых лет была добрая и шаловливая. Бывало, деревенские ребятишки таскают за крылья живую галку или добивают кошку на улице, а Оля припадет головой к косяку и плачет. Ее не понимали и считали глупенькой.

В день приезда отца Ольга сидела одна (мужа дома не было) и шила сорочку. Отец тихо открыл дверь и несмело остановился на пороге, сняв шапку.

Дочь, увидев его, вскрикнула:

— Тятя!

Оба плакали, обнявшись. Долго молчали. Когда разговорились, старик мягко упрекнул дочь:

— Ты, Оленька, и не сказала мне, что замуж вышла, даже не написала. Лучше бы нам посоветоваться, поговорить:

— Ты ведь мужа моего не знаешь. Как бы мы с тобой стали советоваться?

Старик это понимал, но его обижало, что вот она, дочь его, ушла к чужому человеку и не спросилась. Однако он скоро перестал упрекать Ольгу и хитровато улыбнулся:

— А вот раньше по-другому было. Помню одно дело: выдавали замуж силом одну девку, кажись, мою ровесницу. Подыскали отец с матерью ей жениха, поговорили с ним и сказали об этом дочери. Девка ревет, и понятно — выходила за какого-то совсем незнакомого человека. Ревет и причитает: «Ох-хо-хо, бедная я, мамоньку-то мою выдавали за тятеньку, а меня за чужого мужика». Так и выдали.

Васильев встретил старика просто, пожал руку, сказал два-три слова и как бы забыл о нем.

Ольге стало обидно, что он не поговорил с ее отцом. Васильев и потом не замечал старика, будто его и не было. Но старик не сердился, шутил, незаметно приглядывался к их жизни.

Был канун выходного дня. Ольга кончала читать «Мартина Идена». Она перебирала страницы и удивлялась, до какой степени интересные люди бывают на свете.

Пришел с работы Васильев. Медленно разделся и лег на койку, задрав на стену бурые от густых, длинных волос ноги.

— Оленька, к нам сегодня соберутся люди… Придет Лопасов, я тебе о нем рассказывал. Ты, наверное, помнишь. Весьма интересный парень. Чудачок, шутник. Придет еще и твоя Катенька со своим… — он прибавил похабное слово.

Странно, до женитьбы Васильев, заслышав на улице пьяную ругань, отводил Ольгу подальше, а теперь он сам то и дело употреблял те же выражения.

Лопасов пришел первый. Удивительно прямой, напыщенный, надушенный. Он встал у двери и медовым голосом произнес:

— Никифор Лопасов.

Пришла Катя с Сашкой Одинцовым.

Сашка вел себя непринужденно. Улыбался, посмеивался, беспрестанно размахивал руками. Ольга заметила, что Лопасов поглядывал на него высокомерно, прищуренными глазами, Васильев отворачивался, а Катя заметно стыдилась своего друга.

Лопасов театрально пригнул голову к Кате, прошептал тем же медовым голосом:

— Частые улыбки и беспричинный смех изобличают глупого человека.

— Это вы к чему? — Катя вопросительно поглядела на него.

— Это относительно вашего друга.

Катя, возмущенно передернув плечами, отошла от Лопасова. Разговор завязался не сразу.

— Хотите, расскажу какую-нибудь интересную историю? — громко сказал Сашка.

Все промолчали.

— Лет восемь назад мы забрались в магазин в одной деревушке…

Лицо у Лопасова, ранее небрежно-равнодушное, выразило удивление.

— Как это?

— А так. Я, видите ли, в прошлом вор…

Ольга заметила, что парня стали слушать с интересом.

— Помню, сбежал из школы с одним дельцом, «Кошкой» его звали. Это кличка, конечно. В то время жил я с отцом, а матери не было. Отец, надо сказать, — дрянь мужик, слабенький такой, а драться любил больше всего. Всегда, бывало, лез к кому-нибудь, когда пьяный. И всегда ему доставалось, приходил избитый. От злобы, что ли, или оттого, что бессилен, он после этого драл меня. Вот однажды разговорился я с Кошкой и дал из дому теку. Ехали мы с ним и сами не знали куда. Кошка только говорил: «Доберемся до Сибири, и больше нам ничего не надо». А что там в Сибири — не говорил. Раз шли целую ночь по лесу какой-то узкой дорогой. Днем вышли в деревню или село, сейчас не помню. У мостика стоит лавочка. Кошка говорит: «Давай залезем». Я был не против: чертовски хотелось есть. Уловили момент, когда народу не было и продавец ненадолго вышел из магазина. Дверь он на замок не закрыл, а просто припер.

— Дурак, видимо, — сказал с небрежностью Лопасов.

— Нет, зачем. Там вообще воров мало. Да и продавец молодой, на все легко смотрит. Нырнули это мы в дверь. Наполнили карманы разными булками, колбасой (больше ничего не взяли) и в это время услышали, как продавец к магазинчику подошел, разговаривал с кем-то. Мы спрятались за бочки. Просидели до ночи. Ночью выворотили доску в полу, разрыли завалинку и вылезли. Это было первое мое крещение вора. Вот так и бродили с Кошкой три с лишним года. Потом словили нас…

Васильев осведомился, понижая голос:

— А как сейчас, не манит прошлое?

— Прошлое… хэ… — Сашка улыбнулся сердечно, глаза его, немного наглые, заблестели. В этих глазах было больше откровенности и прямоты, чем у всех тут сидящих. — Зачем потянет, когда мне питаться и жить есть чем? Мне сейчас вот хочется все жизненное охватить. Я, знаете ли, сейчас книги читаю, на гитаре играю, в театры хожу, физкультурой занимаюсь. Черт знает, чего только не хочется делать! Стихи даже сочиняю, никуда, правда, негодные.

Понемногу все развеселились. Васильева попросили сыграть. Он сел за рояль (этот рояль был вывезен им во время ремонта из заводского клуба, да так и остался стоять в его комнате) и заиграл какой-то скучнейший романс.

Сашка Одинцов, придвинувшись к Ольге, рассказывал о своих приключениях. Его вольность в разговорах о прошлом могла показаться странной. Между тем, это объяснялось просто — парень был теперь далек от воровской жизни, поэтому и в словах о ней был так легок.

Гости разошлись поздно. Укладываясь спать, Васильев сказал сиповатым голосом:

— Этот Сашка зря представляет из себя человека, далеко отошедшего от воровских притончиков. Что в человеке есть, того ничем не выдолбишь.

Ольге хотелось возразить ему, но она промолчала. Васильев любил спорить. Прицеплялся к пустякам, часто утверждал нелепости, но никогда не горячился, не выкрикивал, а монотонно тянул слова, и глаза его, с неприятными красными веками, в это время расширялись, неподвижно глядя на собеседника.

В выходной день Васильеву нечего было делать, и он, прислонившись к печке, тихонько напевал какой-то романс. Отец Ольги только что пришел с ярмарки. Греясь у плиты, он как бы про себя сказал:

— Холодище! Ведь весна уже почти должна быть, а тут как крещенские морозы…

И обернулся к Васильеву.

— Лопасова, который вчерась у нас был, на ярмарке видел. Какой-то уж он… идет прямой такой, гладкий, голова кверху и всех толкает.

— Это человек интеллигентный, приличный, — возразил Васильев, внезапно нахмурившись. — Ты ведь видел, как он, например, вчера ухаживал за барышнями. Не каждый так может.

Старик согласился:

— Это правда — не каждый…

Через несколько дней старик поехал домой, в деревню. Ольга, провожая его, спросила:

— Как тебе муж мой, тятя?

Старик повернулся, стал глядеть на другую сторону улицы, будто его что-то там интересовало, потом нарочно закашлялся.

— Ничего, хм, ничего.

В этот же день Васильев сказал Ольге:

— Твой отец злой. Это я по лицу его вижу. У него такие сердитые глазки, как будто он собирается кого-то съесть.

Ольга вдруг не стерпела, сгрубила:

— Дурак ты! По лицу нельзя узнать, плохой или хороший это человек.

— Нет, уж ты не говори об этом.

Он пустился в длинные рассуждения, стараясь доказать, что Ольга ошибается.

— Человека ведь видно по лицу, если, например, он любит кричать, ругаться, драться. Я знаю одного алкоголика. У него такой красный нос и такие мутные глаза, что сразу видно — он пьющий. Хотя, впрочем, какой-то французский писатель сказал, что внешность человека — это маска. Да, я, пожалуй, с писателем согласен…

С этим человеком разговаривать было трудно. Он очень любил слушать самого себя, учить, давать наставления.

Однажды он сказал:

— Лопасов — человек большого ума. Подобные ему люди идут далеко. Я верю в его силы. Сила видна даже в его прямой, гордой походочке. А сколько остроумия в этом человеке!

Ольга, чтобы не спорить, согласилась:

— Это, пожалуй, правда.

Васильев немного помолчал и вдруг стал противоречить:

— Да нет, это, пожалуй, не совсем так, как ты думаешь. Он, кажется мне, слишком много уделяет времени туалетику, театрам, а такие люди бывают большей частью бездельниками. Это ты должна знать обязательно…

— Какой же ты тяжелый человек! — вырвалось у Ольги. — Зудишь, зудишь!.. О себе об одном только и думаешь!..

— Так ты считаешь меня человеком, который думает о себе и нисколько о других? А вот хотя бы то, что тебя, простую работницу, малограмотную почти, я взял себе в жены… Это тебе не служит доказательством обратного? Кто из подобных мне людей будет делать такое?..

Ольга вдруг выпрямилась, рассердилась, взвизгнула:

— Ты врешь! Люди сейчас перестают считаться с профессиями. И меня ты взял не оттого, что добряк, а оттого, что я молода и красива.

Васильев не был вспыльчивым, никогда не кричал. Он утих, съежился и заговорил о театре.

А вечером опять:

— Все же, Оленька, люди не перестали считаться с профессиями. В этом я прозорливее тебя.

И снова стал нудно тянуть слова о том же самом и в прежнем духе. Ольге думалось: «Как можно терпеть такого человека?»


4

Март переломился. До этого дня было шумно. Не считаясь с преградами, студеный ветер мчался по улице, жутко скрипя по ночам воротами, ставнями. А тут в одно утро рассеялись облака, обрывки их пронеслись по небу и скрылись куда-то за горизонт. Показалось солнце. С крыш вдруг закапало, снег стал вязким.

Через пять-шесть дней весна была в полной силе: очернились дороги, посерел снег, на солнечной стороне забурчали в канавах, пробиваясь в снегу, потоки воды; подмоченная на крышах масса полуснега-полульда скатывалась вниз, остатки ее кое-где уже скидывали дворники.

А еще через пять-шесть дней оголилась гора, оголились бугры, ручьям не хватало места в канавах, и они вырывались на самую середину улицы. В темные вечера их так было много, что, казалось, по улице течет река.

Городская площадь была уже чиста от воды и снега. Пруд, буйствуя, вдался далеко в берега, остатки льда относило по нему то взад, то вперед.

А на небе белые, точно снег, совсем летние облака стояли рядками.

В последние дни Васильевых часто посещала старуха Трофимовна, приносила молоко и яйца. Она недоверчиво присматривалась к мужу Ольги, потом похвалила его:

— Солидности-то сколько в твоем мужике! Не ломается, не ухмыляется — серьезный, вежливый.

А после того, как она недодала Васильеву две копейки и тот заявил: «Так ты в месяц у меня повытаскиваешь, дорогая, рубликов с десяточек», Трофимовна сказала Ольге с восторгом:

— Мужик у тебя молодчина! Не то, что некоторые соколики, которые проживаются или проигрываются вдрызг. Этот за каждую копейку тянется.

О Катином друге Сашке Одинцове Васильев отзывался недоброжелательно и избегал его.

Вскоре Катя и Сашка поженились и поселились в маленьком доме, наискосок от квартиры Васильевых. По утрам Ольга слышала, как Сашка, проснувшись, орал чуть не на весь квартал веселые песни. В мотивах он не раз путался, перевирал и слова, но пел так весело, что заставлял улыбаться.

Васильев дружил с Лопасовым. Теперь они все вечера были вместе. Что их сблизило, Ольга не понимала.

Вскоре после замужества Катя, смеясь, сказала Ольге:

— А Лопасов-то… Пройдоха, видно. Раз мне и говорит: «Вы, Катечка, замечательная девушка. У вас очень хорошее сердце».

Те же слова Лопасов говорил и Ольге как-то вечером, поджидая Васильева.

В предмайские дни Лопасов позвал Васильевых к себе на ужин. Ужинали на веранде. В огромные окна ее постукивали ветками деревца. В саду было много широких угрюмых елей. Когда глядишь на них через стекла веранды, то кажется, что стоишь в тайге.

На улице было тихо. Полная темь, только один краешек неба на севере светился: за горизонтом пряталось селение. И неожиданно вдали появился огонь: загорелся домик у пруда. Пламя было маленькое, но ширилось и ширилось. Послышалось множество совсем близких, как будто испуганных голосов.

Все вдруг почувствовали себя оживленнее.

Кто-то решил лезть на крышу. Васильев выбежал в сад и оттуда кричал необыкновенным для него громким голосом:

— Идите сюда! Как замечательно видно!

— Сбегать бы! — крикнул кто-то.

Ему ответили:

— Тушат уже, смотри.

Пожар действительно тушили. Уже клубился светлый дым. Он пробегал быстро и низко. Глядя на него, думалось, где-то светит месяц и около него стремительно несутся легкие, мягкие облачка, как перины, так бы и потрогал!

Ольга тоже смотрела на пожар. Рядом тянулся к пожарищу Лопасов и до того старательно, что, казалось, рукой собирается достать огонь. Взгляд в это время у него был хороший — по-детски любопытный и прямой. Он как бы между прочим придвинулся к Ольге, положил ей на плечо ладонь, голову наклонил, задел ее волосы и в такой позе остался.

Когда пришли домой, Васильев сказал жене:

— А я тут стоял, когда ты на пожар глядела.

— Да?

— Ну, и видел… видел… Это, пожалуй, больше, чем отношения хороших знакомых.

Он силился улыбнуться, но улыбка не выходила.

Его предположение было до того оскорбительным, что у Ольги даже не нашлось слов для ответа.

Вскоре Ольга узнала, что Васильев был раньше женат и у него есть ребенок. Об этом ей сообщила Трофимовна. Пришла раз с яйцами и молоком для продажи, уселась на койке и заговорила вкрадчиво, чему-то явно радуясь:

— Оленька, новость-то какая! Только не взъерепенься, не разбушуйся. К чему? Ведь знаешь, каждый живет так. Приглядись-ка к мужикам. Чего и говорить… Да и ты сама-то, наверно…

Ольге вдруг стало невыносимо слушать ее тягучее предисловие, она почти выкрикнула:

— Да говори ты быстрее! О чем хочешь сказать?

— Ишь ты, ишь ты, нетерпеливая! Думаешь, сразу так и выпалю? Надо же тебя успокоить. Да и о чем волноваться-то? Эка штука — муж был женат!..

Старуха рассказала добытые откуда-то мелкие подробности о прежней женитьбе Васильева, о его первой жене, ребенке и разводе. В конце добавила:

— А олименты-то он на ребенка не платит, с полгода уж… Мать-то на суд, на олименты подала. Придется уж твоему-то платить, куда денешься.

В этот же день Ольга спросила у мужа:

— Ты почему утаил от меня свою первую женитьбу?

— А зачем тебе знать? — просто, не удивившись, ответил он. — Не все ли равно… Ну, подумай…

Однажды она сказала ему:

— Жорж (Васильев не любил, когда его просто, по-русски, называли Егором), я не могу так жить. Поверь мне, не могу… никак не могу.

Она говорила так, как будто ее слушал не Васильев, а кто-то другой, близкий ей, и она ему жаловалась на мужа.

— А, ты вот о чем, — заговорил он, почесывая спину. — Вот о чем. Я понимаю тебя, понимаю так, что лучше не надо. Хочется поменять муженька. Муженька поменять… Хм… с желанием людей надо считаться. Не одобряю тебя, но считаюсь…

Ольга не в силах была сказать что-нибудь в ответ. Она с какой-то надеждой оттягивала свой уход от Васильева. Думала: «Подожду еще до завтра».

Подошел ближайший выходной день. Ольга не появлялась на улице, все справлялась с домашней работой. Васильева дома не было. Под вечер она выглянула в окно.

Земля на улице чистая, уже зеленеет. Чуть дует прохладный ветерок. Маленький, еще не распустившийся кустик сирени в палисаднике качается то в одну, то в другую сторону.

А какой легкий воздух! Дома, опушка леса, маленькое болото без кочек и деревцев, горы — вдали светло-синие, вблизи темные — все выглядит по-весеннему свежо, мило.

Ольге вдруг от всего этого стало радостно, захотелось кому-нибудь оказать ласковые, задушевные слова.

Отдельные яркие впечатления остаются у людей на всю жизнь. У Ольги они были связаны с деревней, в которой она родилась. Славный там край! Особенно памятна была одна летняя ночь. В ту ночь они с отцом были в лесу, на покосе. Лес там не такой, как здесь — угрюмый, дикий, а светлый, и конца ему нет. На покосе у балагана горел большой костер (отец всегда разводил такие). Потрескивала горящая сухая пихта. Из-за леса выплывала луна и такая огромная, какой Ольга не видела никогда. Где-то очень далеко выли волки. Отец лежал на куче сухой кошенины и тихонько пел что-то такое тягучее-тягучее.

Памятна Ольге еще одна ночь, тоже летняя, тихая. За околицей пели и играли на гармошке парни. На улице нигде не было света, и звезды куда-то исчезли. Издалека, кажется, из болота, слышался колокольчик бродячей лошади. Сочный, дурманящий голову аромат исходил от черемухи, цветущей в саду, от цветов у реки, от густой травы и ельника.

Было так хорошо, что хотелось плакать.

…От приятных воспоминаний о детстве не хотелось возвращаться к настоящему.

Как, в сущности, неудачно у нее складывается жизнь! Приехала в город, свыклась с ним, полюбила работу, стала чувствовать себя так легко. И вдруг этот Васильев…

Когда-то ей казалось, что Васильев и есть тот единственный человек, который сумеет и помочь, и утешить, и развеселить. Да мало ли сколько она на него надежд возлагала! А вот прожила с ним немного и уже поняла, что сделала ошибку.

Ольге надоело сидеть в доме. Вышла на улицу. Шла, ни о чем не думала, чувствовала легкое утомление, и это утомление было приятно. Улица подходила к лесу и здесь обрывалась. Дальше шла поляна — ровная, чистая, обмытая весной.

На краю поляны, у леса, стояли трое — Катя, а с ней Сашка Одинцов и Васильев.

Катя подбежала к Ольге с радостным криком:

— Оленька! Оленька!

А потом уже добавила:

— Мы едем… Мой бука и я взяли отпуск… и послезавтра уезжаем на Кавказ. Ух, и отдохнем! Весь отпуск там пробудем. Сашка какую-то тетю разыскал, которая живет на Кавказе, к ней и едем. А завтра устраиваем гулянье со всеми нашими друзьями и родными. Человек двадцать будет… Мы с тобой пива и разных булок закупать пойдем.

— Нет, закупать пиво и булки пойду я, — сказал Сашка шутливо, похлопывая жену по плечу.

— Это самая большая его ласка, — смеясь, сказала Катя. — Самая большая. И он всегда мне говорит, что вежливо обходятся с женщинами и, ухаживают за ними только развратники.

— Лгунья ты, лгунья!..

— А ты плут!

Ольге приятно было смотреть на эту пару. Как, должно быть, дружно они живут!

Васильев, обращаясь к жене, сказал:

— А мне, Оля, все вспоминается, как этот старичок говорил: «Бегу, говорит, я, бегу и даже не замечаю, что портмонета в кармане нет. Старуха, говорит, за мясом на базар послала. Ну и мчался»…

Несколько дней назад Васильев нашел на площади маленький засаленный бумажник. В бумажнике было двадцать пять рублей. Через два дня после этого в газете появилось объявление:

«Мною найден бумажник с деньгами. Владельца бумажника прошу зайти в редакцию. Ответственный секретарь редакции — Васильев».

Объявление было набрано крупным шрифтом и на видном месте.

Об этой находке знали и Сашка, и Катя, но Васильев надоедливо продолжал напоминать о ней.

Разговаривая, они незаметно прошли с полкилометра. Впереди показалась извилистая речушка Студеная.

Весна омноговодила Студеную. Речонка, почти пересыхающая знойным летом, далеко вдалась мутной водой в берега, разбросала заливчики по чуть зеленеющим лужайкам и полянам. По одну сторону речки — окраина города с домиками на склонах высоких гор, из которых одна остро высится к небу, по другую — лес. Стоит он, стройный, веселый от пронизавших его солнечных лучей, чуть пошевеливая ветвями. Над верхушками его зигзагами очертились в небе далекие темно-синие горы. Через Студеную переброшен дряхлый мостик. От него по лесу поднимается в гору дорога.

Сашка всю дорогу говорил глупости, но не надоедливые, а забавные, милые. Как мальчик, носился за бабочками, кидал камни, выискивал легкие плитки, которые дальше летят.

У речки он остановился, сказал:

— Внимание!

И, заложив два пальца в рот, оглушительно, по-разбойничьи свистнул.

— У, негодный, — смеясь, произнесла Катя.

Усмехнувшись, Васильев спросил:

— Что это — ухватки твоего прошлого?

Сашка промолчал. Васильев, желая смягчить свою резкость, сказал:

— Я вижу, ты обиделся. Людей ведь определяют не по прошлому, а по настоящему.

Сашка замер, изменился в лице, смерил Васильева презрительным взглядом. У него вдруг, видимо, против воли, вырвалась наружу вся неприязнь к этому человеку. Он крикнул:

— Эх ты, мерзавец!

Несколько минут Сашка стоял неподвижно, борясь со злобой. Потом уже совсем обычным голосом сказал:

— Людей определяют и по прошлому, и по настоящему. Только определяют по-другому. Не по-твоему.

Настроение было испорчено. Все быстро пошли обратно.

Васильев незаметно отстал, а потом свернул к центру города. Прощаясь, Катя сказала Ольге:

— Не понимаю, что ты в нем нашла? Я бы с таким и дня не могла прожить. Ведь это… просто сравнить его нельзя ни с кем. Тебе бы только жить да радоваться, а у тебя что получается?..

По дороге домой Ольга думала, что Катя очень хорошая, и Сашка — тоже. И они правы.

Она уже решила: придет сейчас на квартиру Васильева, соберет свои вещи и уйдет на первое время к Одинцовым, а потом снимет себе где-нибудь комнату.

Темнело. Солнца уже не было. Там, где оно зашло, мерцали две звездочки.

_1938–1939._






ЕГО КАРЬЕРА


Александр Сидорович Травкин взглянул на часы: без двадцати трех шесть. Как быстро пролетел день! Эх! Кончить бы сейчас прием! Но больные все идут и идут.

— Валентина Александровна, посмотрите, пожалуйста, много еще там народу, — попросил Александр Сидорович медицинскую сестру. Это была молодая пышнотелая, с кудрявыми волосами женщина. Все врачи в больнице звали медицинских сестер просто по имени. Александр Сидорович знал, что так заведено. Но он не считал это возможным для себя. В конце концов он главврач и не должен допускать фамильярности. Да это просто и невежливо!..

— Еще одна, — ответила сестра, выглянув за дверь.

— Спасибо, — проговорил бархатным баритоном Травкин и обернулся к больному. — Ну-с, а еще вы на что жалуетесь?

«Ну-с» ему приходилось слышать в институте, когда он учился у старика-профессора Тарасова, чудаковатого человека и замечательного специалиста. С первых же дней работы врачом Александр Сидорович стал употреблять это «ну-с» и чувствовал, что получается вроде бы солидно.

Напротив врача сидел пожилой мужчина и беспрерывно сморкался.

— Слезы у меня, понимаете ли, доктор, все время текут из правого глаза. И голова болит, сильно болит голова, как с похмелья…

— У вас грипп, — прервал больного Александр Сидорович. — Сейчас я выпишу вам лекарство. Вот пирамидон от головной боли. Принимайте три раза в день по таблетке. Если появится температура, принимайте вот это — норсульфазол, по одной таблетке четыре раза в день. Скажите, кем вы работаете?

— Бухгалтером.

— На работу не выходите, — сказал Травкин. — Я вам выписываю бюллетень. На прием ко мне придете двадцать второго.

Больной ушел. Александр Сидорович стал торопливо собирать со стола истории болезни, но вдруг вспомнил, что за дверями ждет еще одна женщина. Поморщившись от досады, он снова сел на свое место и кивнул сестре:

— Зовите.

В кабинет вошла средних лет женщина с тревожными, бегающими глазами. Когда она садилась на стул, Александр Сидорович подумал; «Нервнобольная или еще хуже…» Потом он вспомнил, что у бухгалтера опухшее лицо и красный нос: наверное, выпивает? Воздержался бы… А впрочем, черт с ним! Если уж пьет человек, все равно никакие предупреждения не помогут… Не бегать же за ним сейчас!..

— Ну-с, — обратился Александр Сидорович к больной. — На что жалуетесь?

Больная помолчала несколько секунд, собираясь с мыслями, и Травкин нетерпеливо взглянул на часы. Потом она тяжело вздохнула и заговорила. Женщина жаловалась на быструю утомляемость, слишком большую впечатлительность. Говорила, что у нее стала ослабевать память, появилась мнительность.

— Вы быстро раздражаетесь? — прервал ее Александр Сидорович.

— Да. По всякому поводу и даже без повода.

— Чувствуете, что у вас как бы обручем стягивает голову?

— Да, да. И еще…

— Достаточно!

Александр Сидорович уже понял, что у больной неврастения. Для таких больных самое важное — внушение. И он стал говорить женщине, что надо урегулировать образ жизни, нормально, в определенное время питаться, побольше отдыхать, хоть немного заниматься физзарядкой или физическим трудом, не переутомляться, в свободное время выезжать в лес, на реку. Говорил он торопливо и, как ему казалось, долго: неврастения не грипп, несколькими словами не отделаешься. Потом Александр Сидорович выписал больной лекарство и протянул рецепт:

— Желаю вам быстрого выздоровления.

Но больная не собиралась уходить. Она поерзала на стуле и робко спросила:

— А скажите, есть какие-нибудь новые исследования по моей болезни?

— Я вам сказал все, что требуется.

— Я, видите ли, болею давно и последнее время чувствую себя немного лучше. Мне известно, по каким линиям должно идти излечение.

«По каким линиям» — язык-то какой!» — подумал Александр Сидорович.

— Мне бы хотелось знать, — продолжала больная, — чем располагает наука за последнее время…

— Возьмите в библиотеке интересующую вас литературу и прочитайте, — пожал плечами Травкин.

— Но, может, вы назовете мне конкретные работы? И было бы очень желательно — новинки.

«Какого черта в самом деле! — выругался про себя Александр Сидорович. — Тут и так торопишься!..» Он сухо, но очень вежливо и отчетливо сказал больной:

— Простите, я врач, а не лектор и не библиотекарь.

Женщина вздрогнула, чуть побелела, прошептала «простите» и быстро вышла.

Александр Сидорович поднялся, торопливо прибрал бумаги на столе и стал развязывать тесемки своего халата.

В этот момент в кабинет вбежал всегда спешащий завхоз Курин.

— Александр Сидорович! Когда же мы решим с дровами?

— Завтра! Завтра!

Завхоз хотел сказать что-то еще, но главврач остановил его:

— Приходите завтра.

Голос его звучал спокойно и твердо.

Завхоз вышел.

Александр Сидорович обернулся к медицинской сестре:

— Больных нет, Валентина Александровна, и я сегодня закончу прием пораньше.

— Хорошо, — суховато отозвалась медсестра.

— Я в город еду, — добавил Травкин. — Антонов звонил, вызывал.

Антонов был заведующим райздравотделом.

Медсестра понимающе кивнула головой и ничего не сказала.

— Всего доброго, Валентина Александровна.

Главврач вежливо наклонил голову и закрыл за собой дверь.

Выйдя за ворота, Травкин с удовольствием, полной грудью вдохнул свежий воздух и тут же весь сжался. Вдали мчалась машина «скорой помощи». Видимо, везли тяжелобольного. Александр Сидорович совершенно машинально, не думая, быстро повернулся и пошел в противоположную сторону.

Лишь миновав здание больницы, Травкин сообразил: останься он у ворот, пришлось бы вернуться, самому осматривать больного, возможно, даже оперировать, и поездка к Антонову, такая важная поездка, от которой зависело очень многое, может даже вся его жизнь, сорвалась бы.

Но тут же мелькнула мысль: не видел ли его кто-нибудь сейчас? Ведь могут сказать бог знает что!

Александр Сидорович обернулся, и ему показалось, что в окне его кабинета мелькнула голова Валентины Александровны. Травкин ускорил шаг. Сзади раздался настойчивый и тревожный гудок автомашины. «Скорая помощь» поворачивала во двор больницы.

Травкин шел, тяжело дыша, и про себя уже оправдывался: «В конце концов я мог не видеть эту машину. Я мог выйти на две минуты раньше и не видеть ее. В больнице остался дежурный врач, пусть он и решает. А я просто ничего не видал».

Травкин еще раз оглянулся на больницу и свернул на центральную улицу поселка, в конце которой был его дом.

_«_А Валентина Александровна? — спросил его в душе другой голос. — Что ты, голубчик, скажешь, если она видела, как ты удирал от «скорой помощи»?

«Что я окажу? — отвечал этому голосу Травкин. — Я скажу, что она клевещет. Чем она может доказать? А если она видела, да ничего не поняла? Нет, такая поймет!

Интересно, что она сейчас думает? А впрочем, черт с ней, с этой Валентиной Александровной. Ведь сколько ни мучайся, все равно не узнаешь, что у нее сейчас на уме. Только будешь развивать мнительность».

Дневная жара опала, и на улице уже было прохладно. Где-то невдалеке пели девушки, пели грустную песню о неудавшейся любви. Из ближнего сада доносился запах цветов. Александр Сидорович, откровенно говоря, не особенно любил этот запах. Он предпочитал запах, исходящий от шипящей на плите сковороды с колбасой. Но при каждом удобном случае он восхищался «тонким, нежным ароматом» цветов и всегда пользовался духами. Почему бы ими и не пользоваться, если люди любят духи, если они содействуют успеху у женщин.

На центральной улице Травкину приходилось то и дело отвечать на приветствия. Он, правда, жил в поселке недавно, но жители уже знали его.

До этого Александр Сидорович работал в маленькой сельской больнице. Там ему не нравилось, и пришлось много потрудиться, чтобы добиться перевода. Помог секретарь райисполкома Дмитрий Андрианович — добрый, славный дядька. Он часто приезжал из города в то маленькое село, где жил Травкин, и заходил к врачу подлечиться от насморка, которым постоянно страдал.

Александр Сидорович всегда искренне радовался приходу секретаря райисполкома и старался ему чем-нибудь угодить. Однажды он полдня проходил в лесу, выискивая наиболее грибные места, а на другой день повел туда Дмитрия Андриановича. Из лесу они вышли с двумя корзинами, полными грибов.

Бывая в городе, Александр Сидорович всегда заглядывал к Дмитрию Андриановичу домой и что-либо приносил: окуней, якобы пойманных им самим, а в действительности купленных здесь же, в городе, на базаре, отделанную шкуру волка, кедровых шишек или еще чего-нибудь. В результате отношения с секретарем райисполкома у Травкина были чудесными, почти дружескими. И когда Александр Сидорович сказал, что больше не может жить в этом селе, расположенном среди болот, так как стал часто простуживаться, Дмитрий Андрианович обещал помочь. Через неделю Травкину предложили место главврача в новой больнице заводского поселка, расположенного в шести километрах от города.

Месяца два назад говорили, что Дмитрия Андриановича сняли с работы. Ходили слухи, что он много пил. Александр Сидорович на всякий случай перестал к нему заходить. Но потом стало известно, что Дмитрия Андриановича вовсе и не снимали, а просто перевели заведующим отделом культуры, и он уезжал в область на утверждение. Вот и слушай после этого, что люди болтают. Александр Сидорович обязательно исправит ошибку и завтра же нанесет визит Дмитрию Андриановичу.

Травкин еще раз посмотрел на часы. Десять минут седьмого. Надо спешить. Александр Сидорович ускорил шаг. За двадцать минут он успел пройти два квартала, побывать дома, выпить холодного чаю с печеньем, переодеть костюм.

Когда Травкин уже закрывал дверь, в комнате зазвонил телефон. Александр Сидорович кинулся было к нему — вдруг Антонов? — но вовремя остановился: может быть, это из больницы. Тогда придется возвращаться, а пригласит ли Антонов в другой раз — никто не знает. Пусть звонит — в конце концов Травкин мог выйти из дому и на минуту раньше. Тут-то уж его никто не видал!

Направляясь к автобусу, он думал о том, что сегодня дежурит в больнице молодой врач Карасева, которая часто спорит с ним, зазнается. Пожалуй, даже хорошо, если будет трудный случай. Карасева хоть, наконец, поймет, что одна, без Травкина, без его опыта, она не больно-то много значит.

Лишь когда автобус тронулся, Травкин облегченно вздохнул: ну, теперь все в порядке.

Пассажиры долго шумели, усаживаясь, а потом замолчали. Маленькая девушка-кондуктор задремала, опустив голову.

Впереди Александра Сидоровнча сидели, прижавшись друг к Другу, парень и девушка. Он что-то шептал ей на ухо, зарываясь лицом в ее пышные темные волосы, а она тихо смеялась, кокетливо наклонив головку. Потом парень осторожно поцеловал ее в щеку.

Александр Сидорович отвернулся к окну. Молодая пара раздражала его. Он сам никогда не позволял себе подобных вольностей с женщинами на людях, считая подобное поведение недостойным порядочного человека.

Да и вообще Александр Сидорович не особенно увлекался амурными делами. Конечно, если он видел, что к нему неравнодушна хорошенькая женщина, он не упускал случая. Но такие приключения быстро кончались. Постоянно волочиться за женщинами — значит, тратить много времени. Кто-кто, а Александр Сидорович умел его ценить. Время было нужно ему для получения новых знаний, для работы, для того, чтобы делать карьеру.

На очередной остановке в автобус вошла старушка. Медленно переступая, она дошла до середины и остановилась как раз возле Травкина. Александр Сидорович краем глаза видел ее, но продолжал смотреть в окно. В другой раз, возможно, он и уступил бы место, но сейчас тесно, могут помять или испачкать костюм… В каком виде он тогда явится к Антонову? Да и с какой стати в конце концов? Он ведь специально сел не на «детские» места, чтобы никому не уступать! Пусть уж лучше этот парень впереди поднимется — нацелуется со своей милой дома…

И, действительно, парень, сидевший впереди, оглянулся, увидел старушку и немедленно уступил ей место. Травкин снова облегченно вздохнул: старушку все-таки ему было жалко.

Автобус сильно тряхнуло. Какая-то женщина упала на Травкина и, извинившись, поднялась. Александр Сидорович тревожно оглядел свой праздничный темно-коричневый, из прекрасного бостона костюм — не помялся ли. Его одежда — костюм, рубашка, галстук, светло-коричневая велюровая шляпа — была исключительно опрятна. Умопомрачительная чистота постоянно поддерживалась в его маленькой холостяцкой квартире. Иначе Александр Сидорович не смог бы жить. Порядочный человек должен быть чистоплотен…

Вчера днем Травкину позвонил Гаврил Гаврилович Антонов и пригласил к себе в гости. Это приглашение было приятной неожиданностью. До сих пор Александру Сидоровичу приходилось разговаривать с заведующим райздравотделом только в официальной обстановке.

Травкин долго раздумывал, чем вызвано приглашение, и, наконец, решил: наверняка тем, что он выдвигается в число ведущих медиков района. Что ж, значит, все идет так, как и намечал Александр Сидорович…

Приглашение он, разумеется, принял и поэтому-то ушел сегодня с работы пораньше. Уж кто-кто, а Антонов может быть полезен. Ему ничего не стоит перевести Травкина на работу в город. Репутация серьезного врача у Александра Сидорович а уже есть, так почему бы ему не стать, например, главным врачом районной больницы?

Говорят, у Антонова есть дочка-студентка. Может быть, даже хорошенькая… Тогда вообще все было бы проще… Уж тут-то Александр Сидорович не пожалел бы времени.

Неожиданно пошел дождь. Крупные капли с шумом ударялись в стекла автобуса. Потянуло неприятным холодком. Пассажиры стали зябко пожимать плечами и проклинать неустойчивую погоду. Лишь Александр Сидорович сидел спокойно: сейчас даже град не испугал бы его. Только бы не измять костюм… Все обойдется: остановка автобуса у самого дома, где живет Антонов.

На душе был какой-то неприятный осадок. Травкин все думал от чего бы это? Потом понял — из-за «скорой помощи», от которой он сбежал. Что-то там сейчас в больнице? Вдруг медсестра видела, как он убегал, и скажет об этом Карасевой? А может, и не только Карасевой?.. Она вообще что-то стала в последнее время очень уж приглядываться к Александру Сидоровичу. Он то и дело ловил на себе ее испытующий взгляд. Травкин не больно любит таких вот глазастых. Он всегда сторонился людей, которые начинали слишком упорно лезть к нему в душу. Месяца два назад он уволил работницу регистратуры — нервную пожилую женщину. Она с самого начала очень внимательно присматривалась к главврачу и однажды, рассердившись, сказала ему: «А нехороший же вы человек. Ох, какой нехороший».

Александр Сидорович тогда не стал с ней спорить, но попозже, когда разговор забылся, он придрался к неполадкам в регистратуре и уволил эту женщину. Правда, сейчас она куда-то жалуется, но главврач спокоен: очереди в регистратуре всегда были — любой больной подтвердит. А это уже достаточная причина…

Вот с медсестрой сейчас сложнее. Эту не уволишь — работник прекрасный. Да и не годится увольнять одну за другой — можно попасть в неприятную историю. Вот повысить бы ее — тогда она будет молчать, как рыба, даже если и все видела сегодня в окно. Назначить бы ее, например, старшей сестрой. Благо, место на днях освободилось. А будет ли она тогда молчать? Такой ли она человек? Впрочем, можно пообещать ей это место и посмотреть, как она себя будет вести. Если поймет, что от нее требуется, можно и назначить.

Как быстро бежит время, когда напряженно думаешь! Вот уже и в город въехали! Мимо мелькали почерневшие от дождя деревянные дома. Потом стали появляться светлые каменные здания — это был центр. С крыши автобуса падали последние капли дождя. В свете вечернего солнца они были веселого молочного цвета. Пассажиры оживились, заговорили, поднимая чемоданы и сумки.

Выйдя из автобуса, Травкин взглянул на часы — половина восьмого. Приехал как раз вовремя. Он вообще никогда и никуда не опаздывал, чтобы не восстанавливать против себя людей: когда люди ждут, они злятся. Поправив шляпу, Травкин ровной, уверенной походкой стал подниматься по ступенькам.

— Входите, входите, Александр Сидорович, — радостно приветствовал его хозяин квартиры. В домашней обстановке Гаврил Гаврилович выглядел старше и проще.

— Шляпу можно повесить вот сюда. Проходите, пожалуйста, в комнату. Знакомтесь.

В коридоре Александр Сидорович взглянул в зеркало и остался доволен собой. Он выглядел так, как и должен выглядеть преуспевающий врач: весьма солидная, вся в тон, одежда, широкие плечи, серьезное, но не угрюмое лицо. Все спокойно, строго, ничего кричащего.

В большой комнате с тремя окнами сидело человек семь. Среди них был и Дмитрий Андрианович. Пожилой толстый, он по-юношески вскочил с места и обеими руками крепко схватил руку Александра Сидоровича:

— Друг мой, куда же вы запропастились? Так долго не показывались.

— Работа! Сами понимаете… — отводя глаза в сторону, ответил Травкин.

— Все равно нельзя друзей забывать! Ну да ладно, вам, молодым, всегда некогда.

Дмитрий Андрианович был одним из тех людей, которые легко доверяют другим, ничего не таят за душой и видны сразу. «Может, ему я и обязан этим приглашением?» — подумал Александр Сидорович.

Хозяйка дома вначале показалась Травкину очень моложавой, лет двадцати восьми. «Вероятно, это вторая жена, молоденькая», — мелькнуло у Александра Сидоровича. Но когда она, поздоровавшись, повернулась и пошла, он решил, что ей далеко за тридцать: походка тяжеловатая, все тело какое-то грузное.

Неловко, вяло пожала руку Травкина жена Дмитрия Андриановича.

— А это главный врач районной больницы, Сергей Леонтьевич Бородулин, — сказал Гаврил Гаврилович. — Он к нам недавно приехал.

Сидящий на диване молодой лысеющий мужчина с грубыми, но энергичными чертами лица, быстро поднялся. Пожимая его теплую, с толстыми пальцами руку, Александр Сидорович вдруг почувствовал неприязнь к нему. Может быть, потому, что у Бородулина были умные, очень пристальные серые глаза. Травкин не любил людей с такими глазами.

Александр Сидорович обычно почти безошибочно определял, будет новый знакомый безвредным приятелем или же его надо опасаться. К категории безвредных приятелей он относил, как правило, людей или недалеких или беспредельно верящих в человеческую порядочность.

Наконец, подала руку дочка Антонова, та самая студентка, о которой говорили Травкину.

— Галя.

Высокий приятный голос. И фигура из тех, которые нравятся Травкину: очень тонкая талия, крутые бедра. Лицо нельзя назвать красивым — очень уж простоватое, — но и не отталкивающее. «Терпимое лицо», — определил про себя Александр Сидорович.

Из другой комнаты выбежал тоненький, как соломинка, в беленьком костюмчике с белыми волосами мальчик. Ему было, видимо, не больше четырех лет.

— Дядя, а вас как звать?

— Дядя Саша.

— Дядя Саша, а вы мне что-нибудь принесли? Мне все приносят. Если принесли, я вам спасибо скажу.

— Ой, что ты, Слава, говоришь, — сконфузилась хозяйка дома, пытаясь оттащить сына.

Все заулыбались.

Александр Сидорович, нагнувшись к Славику, сказал с улыбкой:

— Мне сказали, что ты уехал. Поэтому я тебе ничего и не купил. Но я это дело исправлю.

— На легковушке уехал, да?

— Сказали, на легковушке.

— Я люблю на легковушке ездить!

— А игрушечные машины ты любишь?

— Очень люблю, — сказал мальчик и серьезно добавил: — Мне их много покупают, когда я болею. А я уже давно не болел…

— Ну, вот я тебе в следующий раз и принесу заводную машину, — пообещал Александр Сидорович.

— Садитесь, пожалуйста, а то он вас утомит, — сказал Гаврил Гаврилович Травкину.

Хозяйка дома, поглаживая по голове мальчика, рисующего что-то синим карандашом на бумаге, говорила:

— У нас на улице Славика прозвали «почемулкой». Все почему да почему. Всюду лезет, всем интересуется. Если ему говоришь: «Уже поздно, ложись спать», — он спрашивает: «Почему?». Однажды гуляли мы с ним, видим стадо телят. Спрашиваю: «Кто это, Славик» — «Коровята». — «Это телята», — говорю я. — «А почему?».

Александр Сидорович сел на стул, довольный тем, что он уже не в центре внимания. Подумал: все-таки невероятно много хлопот с таким вот маленьким мальчишкой.

Травкин не любил детей, потому что видел: они очень надоедливы, капризны, отнимают у взрослых много времени и приносят одни только неприятности. Но многие почему-то сильно любят детей, и с этим приходится считаться. Поэтому он громко сказал:

— Горький говорил, что дети — это цветы жизни.

— Как красиво сказано! — прошептала жена Антонова.

— Да, — вздохнул Антонов, — все будущее принадлежит им, нашим детям.

От разговора о детях перешли к городским новостям. Потом женщины пошли в соседнюю комнату смотреть вышивки, а мужчины стали играть в шашки. Больше всех везло Травкину. Он обыграл Дмитрия Андриановича и Бородулина. Он легко победил бы и Гаврила Гавриловича, но, увидя, как тот тяжело вздыхает, намеренно сделал неудачный ход и через минуту сказал:

— Ваша взяла, Гаврил Гаврилович. Мне не устоять против вашего натиска.

Травкин умел угождать начальству, но действовал очень осторожно, так как явный подхалим хорошо виден. С начальством Александр Сидорович не спорил, но никогда и не выставлял себя в качестве безропотного исполнителя, потому что человек, выступающий в этой роли, неизбежно кажется глупым.

Потом Александр Сидорович стал играть на гитаре. Дмитрий Андрианович попросил его спеть. Травкин тихо возразил: «Ну, что вы, что вы», — втайне надеясь, что его все же упросят и он будет петь. Так оно и получилось. Дмитрий Андрианович заговорил с жаром:

— Ну, будьте другом, спойте. Попросите его, товарищи, он же прекрасно поет.

Все стали просить. Травкин запел приятным сильным баритоном.

В открытое окно тянуло вечерней прохладой, и от этого звуки гитары и человеческий голос казались более грустными.

Травкин пел, задумчиво глядел в окно и иногда медленно, томно, но ненадолго, переводил взгляд на лица женщин.

Лицо жены Дмитрия Андриановича почти ничего не выражало — оно было просто усталым и равнодушным. Хозяйка дома, задумавшись, чуть улыбалась — видно вспоминала что-то хорошее. Галя глядела на Травкина восторженными глазами.

«Пожалуй, хватит, — подумал Александр Сидорович, — а то надоем».

И он отложил гитару в сторону.

Женщины, а за ними Дмитрий Андрианович и Антонов зааплодировали.

К Травкину подсел Дмитрий Андрианович:

— Читал я, батенька мой, в областной газете вашу статью о долголетии. Добрая статья, мысли интересные… Поздравляю вас с удачей. Вы ведь, кажется, книгу на эту тему пишете?

Александр Сидорович, действительно, собирал материалы о продлении жизни и знал многие труды на эту тему. Он завел две папки, в которые складывал вырезанные из газет и журналов статьи о долголетии. В толстую тетрадь он записывал высказывания стариков о том, что нужно, чтобы дольше прожить. Нередко Травкин выступал с лекциями на эту тему и со временем собирался написать популярную книгу о долголетии. Писать ее он пока еще не начинал, но всем говорил, будто уже пишет. Сам Александр Сидорович понимал, что живет не совсем так, как требуется для долголетия. Он все время был в напряжении, потому что боялся людей, боялся помех, которые они почему-то упорно, как ему казалось, ставили на его пути. Это постоянное напряжение не позволяло ему искренне веселиться. Он часто злился, завидуя тем, кто в чем-либо обгонял его. Травкин никак не мог заставить себя заниматься физкультурой или каким-нибудь физическим трудом. У него все было подчинено ненасытному стремлению добиться чего-нибудь в жизни, сделать карьеру.

— А скажите, полезно ли много есть? — спросил Дмитрий Андрианович. — Об этом существуют разные мнения.

Травкину вопрос показался очень наивным, и он с трудом сдержался, чтобы не улыбнуться.

— Важно не обилие пищи, — ответил он, — а наличие в ней необходимых питательных веществ. Надо употреблять разнообразную пищу, есть в одно и то же время, ну и, конечно, не переедать.

— У меня был знакомый, — вмешался в разговор Антонов, — который погубил себя как раз полным пренебрежением к элементарным правилам продления жизни. Мы с ним вместе в школе учились. Он пошел по торговой линии и всю жизнь лез из кожи вон, чтобы занять местечко повыше. Особенно налегал на спиртное — пил с теми, кто выше, чтобы двигали, с теми, кто рядом и кто ниже, — чтобы не мешали двигаться. Судьба иногда сталкивала меня с ним, и я его предупреждал, что он плохо кончит. А он смеялся: «Хоть день, да мой». И вот, когда он уже, кажется, мог добиться своего, он слег в постель с параличом и вскоре умер. Сказалось сразу все — организм износился и сдал. А ведь мой ровесник…

Александр Сидорович почувствовал, что ему стало не по себе. «Как будто про меня говорит, — подумал он. — Может, и меня это же ожидает? Просто не успею — и все».

Он побледнел и медленно отошел к открытой балконной двери, чтобы вдохнуть свежего воздуха.

Когда Травкин остановился у двери, до него донеслись слова Бородулина:

… — Карьерист вообще противен — в нем есть что-то липкое, а карьерист-медик просто омерзителен. Как мокрица. Так и хочется раздавить.

Травкин счел необходимым вмешаться. Он сделал несколько шагов в глубь комнаты, к сидевшим на диване, и четко произнес:

— Мне кажется, Сергей Леонтьевич заблуждается. Карьеристы возможны где угодно — только не в медицине. Здесь это просто неблагородно, негуманно…

— Заблуждаетесь вы, — резко ответил Бородулин и пристально посмотрел в глаза Травкина. — Карьеристы встречаются и среди медиков. Редко, как и вообще уроды среди людей, но встречаются. Одного такого я видел в Анненской больнице, где я раньше работал. Из-за его карьеризма погиб человек. Не из-за неумения, не из-за отсутствия опыта, а именно из-за карьеризма — хотел, видите ли, подсидеть другого врача. Ну, этого хирурга судили, больше он уже не медик. Но, ей-богу, я готов был задушить его своими собственными руками…

Травкин почему-то испуганно посмотрел на руки Бородулина и увидел, что они большие, сильные, покрытые редкими светлыми волосами. «Такими задушить — раз плюнуть», — подумал Александр Сидорович.

Он вдруг вспомнил о «скорой помощи», от которой убежал, о звонке в квартиру, и у него похолодело внутри. А если в больнице что-нибудь случилось?.. И как раз из-за того, что он ушел раньше… Если медсестра расскажет, как он убегал за угол? Узнают об этом Антонов, Бородулин…

Александр Сидорович снова посмотрел на руки Бородулина и отошел к балкону. Ему опять стало не по себе.

А на диване уже говорили о лечебных свойствах меда, и Травкин услышал веселую фразу Антонова:

— Кроме меда, очень полезно легкое вино с закуской. А посему попросим Марию Петровну и Галочку подавать к столу.

Через несколько минут большой круглый стол уже был уставлен бутылками и тарелками с колбасой, селедкой, сыром, винегретом, ветчиной, огурцами и помидорами.

Хозяин дома поднял вверх рюмку и сказал:

— Послезавтра Галочка снова уезжает в институт. Последний курс уже. Выпьем за ее успехи!

— Ну и, конечно, за то, чтобы ей жених хороший попался, — добавил, добродушно посмеиваясь, Дмитрий Андрианович. — Так что ли, Галочка?

Галя покраснела, потупилась и посмотрела на гостей озорными глазами. Александру Сидоровичу показалось, что ее взгляд остановился на нем дольше, чем на других.

Как и всегда, Травкин пил мало. Он не особенно любил вино и очень боялся, что пьяный сболтнет что-нибудь не то. А трезвому хорошо следить за пьяными и слушать их откровения, которые могут пригодиться в будущем.

Он оглядел комнату. Очень много цветов в кадушках, горшках и горшочках. На стене две большие картины и много всяких фотоснимков в рамочках. «По-деревенски», — подумал Травкин. Если бы это зависело от него, он оставил бы в комнате только одну финиковую пальму и картины, а остальное выбросил.

Мысли о больнице отошли куда-то в глубину сознания и уже не пугали Травкина. «Обойдется!» — с облегчением подумал он.

Гаврил Гаврилович беспрерывно упрашивал каждого выпить. Шел шумный, бестолковый разговор.

Подавая гостям гуляш, Мария Петровна нечаянно опрокинула со стола бутылку портвейна. Александр Сидорович на лету поймал ее. Раздались одобрительные возгласы. Дмитрий Андрианович заговорил заплетающимся, пьяным языком:

— Эт-это ловкий парень. Он даже, это самое, на медведя ходил, когда в селе работал. Шкура здоро-овая у него на полу в квартире лежит. Одно слово — молодец. И человек он откровенный, — добавил Дмитрий Андрианович.

Последняя фраза Травкину была особенно приятна. Дело в том, что Александр Сидорович любил говорить: «Будем откровенны и признаем свои ошибки». И в беседах с работниками своей больницы требовал: «А ну-ка, скажите откровенно…», «Почему вы так боитесь откровенности?» Это пошло ему на пользу. Он уже несколько раз слышал в больнице разговоры о том, что «главврач — мужик откровенный».

И вот сейчас Дмитрий Андрианович… Что ж, все идет, как надо…

Галя задумчиво посмотрела на Травкина, потом поднялась из-за стола, подошла к радиоле и стала выбирать пластинки. Она не спешила, и вся ее фигурка с опущенной головой выражала ожидание: скажите, какую пластинку поставить. И Травкин понял, что ей хочется знать именно его желание. Он тоже встал, подошел к девушке и вместе с ней склонился над пластинками. Его волосы касались ее волос. Он чувствовал запах ее духов, и Галино лицо уже не казалось ему только терпимым. Оно было приятным, милым… Просматривая пластинки, Александр Сидорович спросил:

— Вы любите Грига?

— О да! В нем столько силы и чувства.

— Давайте поставим «Песнь Сольвейг».

Александр Сидорович не любил классическую музыку, предпочитая ей в душе легкие эстрадные песни. Но он знал, что солидные люди должны классику ценить и понимать. Поэтому он сейчас и отложил в сторону песни в исполнении Шульженко и предложил поставить «Песнь Сольвейг», казавшуюся ему, откровенно говоря, длинной и скучной.

Полилась прозрачная, печальная мелодия, и Александр Сидорович сказал Гале:

— Идемте на балкон.

Они вышли. Стоял темный, прохладный вечер. Улицу перерезали широкие полосы света от окон домов. Было тихо и грустно.

Александр Сидорович подумал, что нужно сегодня же, сейчас же завязать какие-то дружеские отношения с Галей, иначе потом будет поздно. Она уедет, и он может больше не увидеть ее. А хорошо было бы приходить в этот дом не только в качестве подчиненного, но и в качестве возможного зятя.

Александр Сидорович легко, нежно опустил свою руку на тонкие пальцы девушки, лежавшие на перилах балкона.

— Галя…

— Что?

… — Александр Сидорович! — позвала из комнаты Мария Петровна. — Вас просят к телефону.

Александр Сидорович вошел в комнату и взял трубку.

В трубке послышался глухой, взволнованный голос врача Карасевой:

— Александр Сидорович, беда!.. Сегодня на «скорой помощи» привезли больного аппендицитом. Вас не было, а у хирурга выходной, он ездил на охоту в лес. Только что вернулся. У больного прободение. Насилу вас разыскала… Приезжайте скорее!..

Ледяной холод сковал все движения Травкина. До него доходили уже только отдельные слова Карасевой:

— Операцию начали. Но прободение произошло давно… Я никак не могла дозвониться…

Карасева говорила что-то еще, но Травкин ее уже не слушал. Он бессильно опустил трубку.

Прободение! И давно! Больной может умереть. Начнут разбираться и до всего докопаются. И медсестра все расскажет. Это — конец. Никто его не пожалеет…

Травкин медленно поднял голову от телефона, и первое, что он увидел, были крупные, жилистые руки Бородулина… Бородулин сидел на диване, что-то рассказывал и мял огромными пальцами потухшую папиросу.

_1957_






АЛЕКСЕЙ


— Алексею Киселеву горячий привет! — крикнул высокий вихрастый паренек, улыбаясь во все широкое лицо и помахивая правой рукой.

— Здравствуй, Николай, здравствуй! — ответил Алексей, тоже улыбаясь.

— А верно ли говорят, что ты покидаешь наше холостяцкое племя и перекидываешься в лагерь женатиков.

Темноватые от загара щеки Киселева вмиг покрылись легкой краснотой, и он от смущения крякнул. Николай шел против солнца и поэтому не заметил красноты на щеках Алексея.

— Ты чего покрякиваешь? На свадьбу-то позовешь или нет?

— До свадьбы еще далеко.

— А когда?

— После того, как возвратимся из дома отдыха.

Паренек подошел к Киселеву и удивленно вытаращил глаза:

— Вот как? Уж сперва поженились бы, а потом в дом отдыха. Или вообще бы никуда не ездили, дома справили свадьбу. Как хорошо! Значит, еще не скоро?

— Не скоро.

— А мне Гошка Лаптев сказал, что на днях свадьба. Ох, вруша! Подожди, я с ним поговорю. Ну, ладно, пока!..

Паренек махнул рукой на прощанье и быстро пошел через дорогу, туда, где виднелись деревянные корпуса цехов.

Алексей не обиделся на Гошку Лаптева. Совсем нет. Он был бы бесконечно счастлив, если бы Гошкины слова оправдались. В действительности все обстояло намного сложнее, труднее, запутаннее. История эта началась полтора года назад, когда Киселев, закончив срочную службу в армии, приехал в город, где родился и вырос, и поступил работать столяром в цех ширпотреба домостроительного комбината. Комбинат выпускал сборные щитовые дома, которые направляли на целинные земли, в степные колхозы, совхозы и в южные безлесные районы страны. В цехе ширпотреба изготовляли диваны, обшитые материалом самых разнообразных цветов — от светло-серых до темно-синих, отделанные под дуб или просто выкрашенные и покрытые лаком посудные шкафы, комоды, столы, стулья, этажерки для книг.

Алексей жил с матерью и младшим братишкой в маленькой коммунальной квартире, превосходно меблированной покойным отцом, который тоже работал столяром. Он выполнял полторы-две нормы в смену и зарабатывал вполне прилично. Фотография Киселева, очень большая и четкая, висела вместе с фотографиями других передовых людей комбината на Доске почета. Его часто хвалили в цеховой стенной газете.

В цехе работало много молодых девушек. С одной из них, Валей Шишкиной, Алексей однажды ходил на танцы и после танцев проводил ее до дому. Валя — славная, симпатичная девушка. С такой жизнь проживешь и не узнаешь горя. Но не получилось у Алексея с Валей большой дружбы, все замерло в самом начале. И виновна в этом не Валя, а он, Алексей. Собственно, можно ли назвать это виной? Ведь Алексей никогда не думал о ней как о невесте, жене. Он не любил Валю, хотя и очень уважал ее. Другое дело с Галей Савченко.

Он не знал ее раньше. Однажды она зачем-то пришла в цех ширпотреба, насмешливо оглядела Алексея и сказала, четко выговаривая каждое слово: «Тихо у вас, как в монастырской келье. Не поймешь, то ли молодые работают, то ли старые». И пошла дальше легкой походкой, с чуть насмешливой улыбкой на губах. Была она среднего роста, тонкая и гибкая. Ее маленькую голову покрывала большущая копна волос, перевязанная голубой лентой. «Такого количества волос хватит для трех девичьих головок», — подумал Алексей.

У Гали большие глаза, пухлые губы, розовые щеки и немного курносый нос. Яркая красота, пожалуй, даже вызывающе яркая, сразу же бросающаяся в глаза. На ней было легкое платье из дешевенького белого в горошек ситца. На других девушках платья из такого материала выглядят бедновато, неказисто, а на ней хорошо. Вроде лучшего платья для нее и не придумаешь.

Голову Галя держала прямо, уверенно, как будто хотела сказать: «Вот я какая, а вы меня раньше не замечали».

Алексей неодобрительно посмотрел ей вслед и снова взялся за фуганок. Провел несколько раз фуганком по доске и спросил Валю Шишкину, которая проходила мимо:

— Кто такая?

— Галька Савченко. На электропиле работает, рейки нарезает.

И Валя добавила, нахмурившись:

— Воображает уж больно!

Незадолго до конца смены Алексей вышел из цеха и подошел к соседнему корпусу, с края которого гудела большая электрическая пила. Ему хотелось увидеть надменную девушку на работе. «Фасонить вы все горазды, — думал он, — а вот покажи-ка себя в труде».

У пилы стояли две работницы. Одна, совсем молоденькая, рыжеволосая, поднимала с полу узкие, неровные по краям, иногда частично прогнившие доски, видимо, бракованные, и направляла их по одной на быстро вращающуюся пилу. Пила отделяла от досок ровные брусья. С другой стороны пилы эти брусья и доски подхватывала Галя. Брусья откидывала влево, а доски вновь направляла на пилу. Остатки досок девушка выбрасывала на улицу через большое продолговатое отверстие в стене.

Алексей смотрел на девушку очень внимательно, даже придирчиво, стараясь уловить какую-нибудь неточность в ее работе. Но напрасно. Руки у Гали двигались уверенно и легко. Ни одного лишнего движения, ни одной заминки. Взмах рукой — и брус отброшен, еще один взмах — и металлический круг мягко врезается в дерево. Девушка работает, как автомат. А лицо оживленное, веселое, и глаза сияют. Голова упрямо наклонена вперед. Ну и дивчина!

Алексей уже повернулся и пошел обратно, когда услышал громкий насмешливый голос:

— Иди, иди! Здесь шумно, головка разболится.

— Болтаешь ты, — громко сказал Алексей. И только выйдя из корпуса, он понял, что девушка за шумом электропилы все равно не расслышала его слов.

…После этого он стал часто замечать Галю в клубе, на комсомольских собраниях, в цехах. И всегда она была немного горделивая и насмешливая. «Воображала, — думал Алексей. — И как не поймет, что надо вести себя поскромнее. Тоже мне поведение…» Иногда он начинал размышлять по-другому. А можно ли назвать плохим поведение этой девушки? Немного гордячка. Ну и что? Насмешливая. Да мало ли на свете насмешливых девушек и парней? Трудная, наверное, жена будет, капризная. Но ведь она и не навязывается к нему, Киселеву, в жены.

Алексей ловил себя на том, что все чаще и чаще думает о ней. Вечерами, сидя у окна за книгой, на рыбалке, в лесу, по пути на комбинат, во время работы он вспоминает ее смеющиеся глаза, светлые волосы, спадающие на чистый прямой лоб, тонкую талию и красивые ножки в маленьких красных ботинках. И что было удивительно: Галя с каждым днем казалась ему все интересней и интересней, как будто бы она изо дня в день хорошела. Просыпаясь ночами, он улыбался чему-то в темноте и шептал про себя: «Галя, Галка, милая, хорошая».

Алексей уже давно понял, что любит эту упрямую девчонку. Было в ней что-то и притягивающее и отталкивающее одновременно. Притягивала яркая красота, отталкивали холодноватые глаза и надменность. Алексею хотелось, чтобы при его появлении в этих больших темных глазах горели не насмешливо-холодные, а теплые искорки. Раньше ему, так же, как и его друзьям, больше нравились рослые, полные девушки, а эта тоненькая, как нитка, перервать можно. И тем не менее, она казалась ему прекрасной. Он удивлялся этому открытию, решив про себя, что красота — штука не простая и проявляется она по-разному. Несколько раз за смену Алексей теперь выходил из своего цеха и издали посматривал туда, где виднелась беспокойная голубая косынка.

Он и раньше любил комсомольские собрания, часто выступал на них, смело критикуя за недостатки своих товарищей-рабочих, а также цеховое и комбинатское начальство. Сейчас же он с большим нетерпением ждал комсомольских собраний. На них вместе с другими девчатами приходила Галя. Он видел ее, где бы она ни сидела, и ловил ее взгляд своими горящими, влюбленными глазами.

Выступая на одном из собраний, Алексей сказал, что надо сильнее бороться с захламленностью цехов, за чистоту на рабочих местах. Он покритиковал руководителей цеха, в котором работала Галя, за то, что у них на территории сам черт ногу сломит — везде валяются доски и обрезки досок, не вывозится опил. Алексей увидел, как приподнялись Галины брови и насмешливое выражение на ее лице сменилось удивлением.

Галин цех не хуже других выполнял производственный план, но, действительно, был на комбинате самым захламленным. Об этом говорили на профсоюзных собраниях, производственных совещаниях и даже однажды писали в районной газете. А Киселев любил порядок. У его верстака всегда было очень чисто. Дома каждая вещь у него находилась на определенном месте, ничего лишнего в квартире не было. Алексей часто поругивал братишку Пашу, который был не столь аккуратен — заходил в комнату в грязных ботинках, бросал кепку и носовые платки где попало. Многие комсомольцы знали об особом пристрастии Киселева к чистоте и порядку и поэтому его резкие критические замечания восприняли как должное. И сам Алексей был убежден, что он совершенно правильно критикует, что иначе он поступить не может. Но откуда-то из глубины сознания у него появлялась совсем другая, неприятная мысль: он хочет, непременно хочет понравиться Гале. Конечно, он выступил бы на собрании, если бы и совсем не знал ее. Однако, выступая, он все же думал этим обратить на себя внимание девушки. Сделав такое умозаключение, Алексей недовольно поморщился: ему было очень неприятно, что он в серьезное общественное дело примешивает сугубо личное, эгоистичное. Ничего подобного с ним раньше не случалось. Скверно как-то получается…

Видимо, это же поняла и Галя, так как она внезапно нахмурилась и отвернулась от Киселева.

Вскоре Алексей записался в хоровой кружок при Доме культуры комбината. На занятия этого кружка приходила и Галя. Иногда она выступала с сольными номерами — под аккомпанемент баяна пела русские народные песни и песни советских композиторов. Голос у Гали приятный и немного грустный, что не вяжется с ее бодрым, веселым видом.

В хоровом кружке Алексею не повезло. Он плохо запоминал мелодии и путал их, пел или слишком громко, или слишком тихо. И голос у него оказался не подходящий — «козлиный», как определили ребята. В общем, Алексей понял, что он не певец и никогда певцом не будет. Может получиться совсем плохо: Галя решит, что он безнадежно бездарен и ни к чему не способен. Опасаясь этого, Киселев перешел в струнный оркестр. Здесь он научился играть на домбре и довольно неплохо. Правда, занятия хорового и струнного кружков совпадали редко, но все же Алексей встречался с Галей теперь чаще, чем раньше. Потом он постепенно привык к оркестру, к сцене и уже не мог обходиться без них.

Алексей знал, что он один из многих парней, которые засматриваются на Галю. Она же никого из них не выделяет, каждому улыбается чуть насмешливо и загадочно.

Занятия в самодеятельности не изменили Галиного отношения к Киселеву. Изменилось оно совсем в другой обстановке.

В конце прошлого года комбинат направил группу рабочих и служащих в колхоз, на уборку урожая. В эту группу попали Алексей и Галя. Они пробыли в деревне месяц, вместе работали на току, убирали на полях картошку, возили зерно на элеватор. Работы было много, и Алексей сильно уставал. Тут уж не до ухаживания. Он лишь изредка посматривал на Галю во время работы и вечером на улице подсаживался к ней. Но странное дело: она стала сама частенько заговаривать с ним, и он уже не видел на ее лице насмешливой улыбки. А когда Алексей старался помочь ей в чем-либо, она говорила:

— Спасибо, спасибо. Как ты замечательно работаешь — быстрее всех.

Сама хорошая работница, она невольно любовалась четкими, красивыми движениями Киселева, его хваткой и силой.

Алексей никогда не проявлял грубости, был человеком мягким и немного застенчивым. Не всякой девушке нравится застенчивость в парне, но Гале эта особенность в характере Алексея, видимо, нравилась. Когда он, разговаривая с ней, смущался и чуть-чуть краснел, с напряжением подыскивая олова, она участливо поддакивала, одобрительно кивая головой. В общем все шло как нельзя лучше.

Когда через месяц они уезжали в город, к ним в кузов грузовой автомашины сел пьяный, крикливый парень. Он стал рассказывать пошлые анекдоты, попытался обнять Галю. Алексей силой ссадил хулигана с машины, и тот, ругаясь и пошатываясь, отошел на другую сторону улицы. И опять Киселев услышал волнующее «спасибо».

После этого они часто встречались, вместе ходили в кино, театр и городской сад, до глубокой ночи просиживали на скамейке у Галиного дома.

Алексею казалось, что всю осень светила громадная луна. Она медленно поднималась над домами и деревьями, улыбающаяся, насмешливая. Покачиваясь одним боком, она как бы хотела сказать: «Так-так! Вон как оно получилось».

Алексей понимал, что Галя будет трудной женой, немного своенравной и капризной. Она, несомненно, честная и трудолюбивая, но характер у нее — ой, ой!

Свадьбу Галя почему-то оттягивала.

«Подожди, рано еще, — говорила она. — Похожу не замужем года три-четыре».

Иногда она внезапно хмурилась, плотно сжимала губы и бросала резкие слова:

— Отстань. Надоел!

В первомайский праздник они все же договорились, что летом поженятся. Съездят в дом отдыха и поженятся. Было бы, конечно, лучше сначала сходить в загс, а уж потом брать отпуск и ехать в дом отдыха. Но Галя захотела наоборот. Каприз. Что ж поделаешь, приходится соглашаться…

Похоже, сейчас Галя уже твердо решила выйти за него замуж. Это главное. И в конце концов, не все ли равно — месяцем раньше, месяцем позже…

Вспоминая все это, Алексей незаметно подошел к конторе комбината — двухэтажному каменному зданию с огромной верандой, большими полукруглыми окнами и пышными лепными украшениями на стенах. Здесь до революции жил хозяин мебельной фабрики. Видимо, он старался, чтобы дом его выглядел с улицы как можно внушительнее.

А внутри здания все было довольно просто — широкий коридор, по сторонам кабинеты, крутая деревянная лестница ведет на второй этаж.

Алексей пришел сюда, чтобы получить зарплату. Собственно, зарплату надо было получить еще позавчера, но в кассе не оказалось денег, и Киселеву предложили прийти сегодня. Бухгалтерия, как всегда, работала с замедлением. Ведь уже сколько раз на профсоюзных собраниях критиковали главного бухгалтера комбината Малышева за то, что его аппарат действует неоперативно. Дело свое Малышев и другие работники бухгалтерии знают очень хорошо, но частенько запаздывают то с тем, то с другим.

Киселев подошел к кассе. В окошечко выглянуло морщинистое бородатое лицо. Кассир улыбнулся, оголяя желтоватые искусственные зубы:

— Сегодня получайте, пожалуйста.

Теперь все было в порядке. Деньги в кармане, билеты на себя и Галю куплены еще вчера. В руках у Алексея небольшой чемоданчик, в котором лежат две тенниски, белье, носовые платки, бритвенный прибор, второй том Горького и флакон духов для Гали.

Сейчас надо на вокзал: поезд отходит через час двадцать минут. На автобусе можно доехать до вокзала за двадцать-двадцать пять минут. А что целый час на вокзале делать? Алексей не любил вокзальной сутолоки, минуты ожидания поезда для него были неприятны. Лучше пойти пешком. Чемодан нетяжелый. Если идти напрямик, то можно дойти до вокзала минут за сорок-сорок пять. «Пойду прямиком», — подумал он, выйдя на улицу.

Мимо проходила девушка с маленькими светлыми косами. Увидев Киселева, она отвернулась. «Узнала, конечно, что еду в дом отдыха с Галей», — подумал Алексей.

— Здравствуй, Валя!

— Здравствуй, Алеша! — ответила девушка, избегая встречаться с ним взглядом и торопливо отходя от него.

От этой встречи Алексею стало не по себе. Он чувствовал себя виноватым перед Валей. Правда, он ничего не делал ей плохого, не давал никаких надежд. Но, видимо, он Вале немного нравился, а чужую неприятность, пусть даже маленькую, Алексей всегда принимал близко к сердцу.

Валя полмесяца назад ушла в отпуск и сейчас помогала старухе-матери обрабатывать огород. Зачем она пошла к заводоуправлению? Уж не затем ли, чтобы встретить Киселева? Тогда какая была необходимость убегать от него?

Хорошая девушка эта Валентина. Замечательная будет жена. Алексей вздохнул, поспешно докурил папиросу и быстро зашагал по улице.

Город быстро разрастался. На окраинах, сразу же за одноэтажными деревянными домиками, появлялись новые двух и трехэтажные каменные здания. Поселок домостроительного комбината вытянулся вдоль тракта на очень большом расстоянии. От поселка к вокзалу вели две дороги: одна — длинная, асфальтированная, пролегающая по городским улицам, другая — короткая, через пустырь, заваленный за многие десятилетия всевозможными отбросами. Вторая дорога была довольно широкая, но незамощенная. По ней и пошел Алексей.

Во всех концах города виднелись башенные краны. Киселев насчитал двенадцать штук, весело проговорил про себя: «Идет дело» и от хорошего настроения пнул старую консервную банку, которая валялась на дороге.

Идти было трудно. Позапрошлой ночью прошел дождь. Асфальт на городских улицах давно уже высох, а здесь все еще стояли большие лужи. Кое-где на месте луж образовалась густая, вязкая грязь. Лишь местами, на бугорках, земля хорошо просохла и выглядела сероватой, резко выделяясь среди огромных темных полос влажной земли и расплывшихся, поблескивающих пятен воды.

Алексей прошел с полкилометра и стал ругать себя: надо было ехать на автобусе, мало удовольствия месить грязь. Никто, кроме него, не идет этой дорогой.

Вон чья-то машина застряла. Шофер, видимо, решил сэкономить время и поехал через пустырь. Сейчас простоит часа два-три, пока не подъедет какая-нибудь другая машина или трактор. Получается не экономия, а пустая трата времени и горючего. Жаль парня.

Мотор гудит громко и надсадно. Вот гул прекратился на несколько минут, затем снова возобновился. Машина стала раскачиваться — вперед-назад, вперед-назад. Потом остановилась. Из кабины вышел лысоватый мужчина в замасленной рубахе, закурил папиросу и стал смотреть на машину усталым взглядом.

— Завяз? — спросил участливо Алексей, подойдя к шоферу.

— Вроде бы так, — к удивлению Киселева, бодрым голосом ответил шофер. — Помоги-ка вылезти.

— Попробуем.

— Куришь? — Шофер поднес к лицу Алексея помятую пачку «Севера».

— Я все время «Беломор» курю. Как начинаю курить папиросы другой марки, кашель одолевает.

— Случается.

— Что везешь? — спросил Алексей, заглядывая в кузов.

В кузове лежали длинные деревянные ящики.

— Да новое оборудование, понимаешь ли. Начальник отдела снабжения просил привезти побыстрее. Сам знаешь, на железной дороге как: не вывез вовремя — плати пени. И никаких тебе поблажек. А в этом оборудовании у нас на комбинате большая нужда, давным-давно ждут. Откуда-то издалека прислали. Новый цех начинают строить. И задержка была из-за этих вот ящиков. Ну, пора за дело! Бери доску и подсовывай под колесо, а я начну газовать.

Дорога здесь была очень неудобная: уже, чем в других местах, и сильно покатая в обе стороны. По краям дороги проходили неровные канавы, наполненные густой подсыхающей грязью шоколадного цвета. Шоферу надо было ехать возле дороги по целине, а он, не раздумывая, погнал по самому опасному участку. И машина застряла. Особенно сильно село в грязь правое заднее колесо. Под ним образовалась глубокая яма.

Шофер, включив мотор, подал машину назад, колесо уперлось в заднюю, почти вертикальную стенку ямы и остановилось. Алексей подсунул под колесо толстую короткую палку. Машина рванула вперед. Упираясь обеими руками в борт, Киселев стал подталкивать ее. Колесо провертывалось на месте, постепенно выбрасывая доску. Вот доска выскочила из-под колеса и обдала Алексея грязью. Чертыхаясь, он отскочил в сторону, стряхнул с пиджака и брюк комочки грязи. На сером костюме ос тались темные пятна.

Костюм у Алексея видел и грязь, и пыль, и солнце, и дождь и все еще выглядел чистым и довольно новым. Встречается такой удачный материал. Сейчас тоже ничего страшного не произойдет: грязь засохнет, потом пиджак и брюки можно будет аккуратно почистить щеткой. Но Галя, наверно, увидев его в таком виде, скривит свой маленький носик. Ну и пусть кривит! Алексею вдруг почему-то стало обидно за себя.

— Что, щеголь, испугался? — спросил шофер, высунувшись из кабины.

— Давай попробуем еще.

Алексей стал снова подсовывать доску под заднее колесо. Мотор тяжело гудел, машина дрожала, но не двигалась с места.

— Стой! — крикнул Киселев. — Давай поищем чего-нибудь бросить в яму.

Они осмотрели пустырь возле дороги во все стороны на несколько десятков метров. Нашли две маленькие палки, полено, набрали кучу щепок. Все это вместе с доской бросили в яму. Снова загудела машина. Заднее колесо медленно продвигалось вперед. Вот оно, почти выскочив из ямы, стало быстро провертываться на одном и том же месте. Еще несколько усилий, и все будет в порядке. Шофер вовсю «газовал», твердо уверенный, что вырвется, наконец, из ловушки. Но он просчитался: передние колеса сперва медленно, а потом быстрее и быстрее стали съезжать к канаве. Шофер громко выругался и начал крутить баранкой. Но было поздно: правое переднее колесо прочно село в канаву, заднее правое колесо откатилось на дно ямы, и мотор заглох.

В кабине было тихо.

— Ты живой ли, шофер? — спросил Алексей. — Эй, шофер!

— Ну, что тебе надо? — недружелюбно отозвался шофер, вылезая из кабины. Он помолчал, потом плюнул и заговорил сердитым, обиженным голосом:

— Пропади ты пропадом! И дорожку же построили — ни пройти и ни проехать. Эх, люди!

Киселеву было и досадно и смешно.

— Причем тут люди? — возразил он. — По городу надо было ехать.

— Я ж тебе русским языком говорю — хотел быстрее. Приказано быстро.

И шофер усмехнулся:

— Беда помучит, беда и поучит. Не повидав горького, не оценишь и сладкого.

— А еще есть пословица: семь раз отмерь, один раз отрежь.

— Да оно, конечно, так, — согласился шофер и, подойдя поближе к Алексею, заговорил дружески: — Ты не обижайся на меня. Это я на машину и на себя сержусь. Ты парень что надо. Что же мне сейчас делать? Оставить здесь машину нельзя. Груз ответственный. Какой-нибудь хулиган или жулик заберется — неприятностей не оберешься. Подожду здесь, может, люди будут проходить, попрошу, чтобы позвонили коммерческому директору.

Алексей посмотрел на часы: до отхода поезда осталось сорок две минуты. До комбината можно дойти минут за пятнадцать. В резерве останется еще более двадцати пяти минут. За это время можно спокойно доехать до вокзала на автобусе. Киселев сказал шоферу, что возвратится на комбинат и попросит прислать подмогу.

— Спасибо, браток, — ответил шофер. — Приедешь из дома отдыха, заходи в гости: улица Мичурина, 7, Ганихин. Брагой угощу. Теща у меня делает бражку — не оторвешься.

Шофер еще что-то говорил, но Алексей уже не слышал его, он быстро шел к комбинату.

Тяжелая возня с машиной давала себя знать: у Алексея дрожали колени и болели руки. Он не мог идти с такой скоростью, с какой хотелось. Чемодан стал казаться очень тяжелым и беспрерывно ударял по ноге. Нога заболела.

Неожиданно появилась неприятная мысль: до комбината за пятнадцать минут не дойти, а значит, он опоздает на поезд. Алексей попробовал ускорить шаг — сердце застучало сильно и быстро. Ноги очень устали, и захотелось присесть, отдохнуть. Но отдыхать нельзя.

Конечно, он может повернуть обратно, сказать шоферу, что опаздывает на поезд, и направиться прямым путем на вокзал — все будет в порядке. Но изменять свое решение, оставлять товарища в беде было не в характере Киселева. Он после такого случая перестал бы уважать себя.

И Алексей шел, спотыкаясь, широко расставляя ноги, чтобы не упасть на скользкой земле. Он думал о том, что Галя рассердится, уйдет с вокзала, даже не дождавшись, отхода поезда. И не захочет выслушивать какие-либо объяснения. Но ведь она должна понять, что он ни в чем не виновен. В конце концов можно уехать завтра. И нельзя без конца капризничать. У человека превыше всего должны быть общественные интересы, а не личные. Алексей чувствовал, что он почему-то все больше и больше сердится на девушку. Но в то же время он понимал, что любит Галю и не любить ее уже не сможет: слишком сильно она завладела его душой.

А собственно, какие у него основания предполагать, что она поступит плохо — уйдет с вокзала и не захочет его выслушать? Вероятнее всего получится как раз наоборот: она останется на вокзале и после отхода поезда, дождется Алексея, спокойно выслушает объяснения и скажет ему: «Я всегда думала, что ты хороший товарищ. Я люблю тебя и горжусь тобой». Может быть, она выскажет эти мысли более простыми словами, но обязательно выскажет. Ведь Галя — очень чистая, хорошая девушка, хотя и капризная.

Когда Алексей подходил к комбинату, он был вполне уверен, что Галя поймет и одобрит его. Недалеко от конторы ему снова повстречался высокий вихрастый парень. Он тащил большой лист фанеры, наверное, в клуб. Парень ухмыльнулся и заговорщически произнес:

— Проворонишь ты свою невесту, обязательно проворонишь. И чего ты тут бегаешь без конца?

Алексей, ничего не отвечая, махнул рукой: отвяжись, мол, забежал в здание и открыл первую попавшуюся дверь. В комнате сидели три девушки и пожилая женщина. Алексей пробормотал: «Здрасте. Я позвоню» и схватил телефонную трубку.

— Коммерческого директора!..

Внимательно выслушав сбивчивую, торопливую речь Киселева, коммерческий директор ответил с армейской краткостью, какой всегда отличался:

— Ясно. На помощь застрявшей машине направим трактор. У нас должна пойти на товарный двор грузовая автомашина. Сейчас я дам команду, чтобы она выехала немедленно. Поезжайте с ней. Обратитесь к шоферу Карпову.

Пассажирский поезд уже был на станции. Привокзальную площадь заполняли люди, выходящие с перрона. Гудели легковые такси и автобусы, освобождая себе дорогу, слышался неумолчный, все возрастающий шум неспокойной разношерстной толпы.

Грузовая машина остановилась в стороне от вокзала — шофер побоялся заезжать на людную площадь. Алексей неплохо отдохнул в кабине, пока ехали, и сейчас быстро шел, почти бежал, нетерпеливо выискивая среди пассажиров Галю. Она стояла перед входом на перрон и смотрела неподвижным взглядом туда, где остановился автобус, прибывший из города. Как показалось Алексею, брови у девушки были сердито нахмурены. Он почувствовал, что у него похолодело внутри.

Вот она повернула голову, увидела Алексея, заулыбалась и стала махать ему платком. Алексей облегченно вздохнул и легко перебросил чемодан из правой руки в левую.

_1958–1959._






РАССКАЗ МУЗЫКАНТА


Я и преподаватель музыкального училища Семен Иванович Прещатин не спеша идем по длинной улице к берегу реки, которая пересекает город. Здесь много признаков старины: полуразрушенные церкви, кирпичные здания с полукруглыми окнами и какими-то нелепыми башенками, каменные стены, покрытые мхом, осевшие в землю и покосившиеся деревянные домики. Рядом с этими древними строениями стоят новые кирпичные дома, выделяющиеся яркостью и свежестью. По обе стороны дороги растут тоненькие, пока еще беспомощные деревца — их высадили прошлой осенью.

Мимо нас проезжают автобусы и легковые машины, мягко шурша по асфальту, полчаса назад обмытому мелким теплым дождем. По тротуару движется шумливая уличная толпа. Откуда-то издалека доносятся звуки пианино, радостные и вместе с тем грустные, как этот тихий вечер.

У Прещатина желтоватое старческое лицо, но кудрявая, как у парня в двадцать лет, черная шевелюра. Правда, на висках волосы совсем седые, и создается впечатление, что на белую голову надели темный парик.

Семен Иванович беспрерывно дымит длинной трубкой грязно-желтого цвета и тихо покашливает. Я рассказываю ему о своем детстве — почему-то у нас зашел разговор об этом — и, кажется, краснею, вспомнив, как по глупости, мальчишкой, незаслуженно обидел старого, больного человека, работавшего в нашем поселке вахтером на заводской проходной.

Прещатин, видно, тоже что-то вспоминает и неожиданно говорит:

— Хотите, расскажу одну историю? Приключилась она в нашем же городе с одним моим знакомым еще до революции.

— Конечно, хочу! — говорю я.

И Семен Иванович начинает рассказывать…



Костя Буланов рано лишился родителей. Сначала умер отец, который работал возчиком у торговца бакалейными товарами. От чего умер, Костя не знает. В памяти остались лишь покорные слезящиеся глаза, рыжеватая тощая борода и темные от грязи тятькины щеки. Он гладил Костю по голове и говорил: «Терпи, сынок, терпи». Года через три после смерти отца скончалась от чахотки мать. Костя оказался совсем один. Из родных у него были только две тетки в Вятской губернии. С помощью знакомого грамотного мужика он написал им письмо, но они ответили, что живут совсем плохо и ехать к ним не советуют. Возможно, тетки лгали, что им живется плохо, но Косте было ясно, что его не ждут. И он стал скитаться по свету.

В тринадцатом году Костя очутился в Сибири. В ту пору он уже многое умел делать. Приходилось ему работать учеником парикмахера, чернорабочим на кожевенном заводе, колоть дрова в богатых домах. Когда нечего было есть, воровал у купцов хлеб. Из всего, что ему дала жизнь, он дорожил лишь одним — игрой на гитаре. Играть на ней его научил нищий музыкант, талантливый, но больной, безвольный человек и неисправимый пьяница. Косте удалось накопить денег и приобрести старенькую, дешевую гитару.

В сибирский город он прибыл без определенных замыслов и без гитары — продал дорогой.

На отлогом берегу реки, среди убогих деревянных избушек, располагался самый дешевый в городе заезжий дом. Здесь и решил остановиться Костя.

Дом оказался довольно вместительным, хотя с улицы выглядел, как наспех сколоченная дощатая хибара. Он делился тонкими перегородками на три части; в самой маленькой жил хозяин, в двух других — постояльцы. Вход с улицы — в большую комнату. В ней холодно — это Костя сразу определил — дом отапливался одной русской печью, половина которой с шестком находилась в комнате хозяина, а вторая половина выходила в меньшую комнату постояльцев. В большой же комнате печи не было. Здесь на стене и в щелях двери каждую ночь появлялись снег и лед, похожие на плесень, которая покрывает в сыром погребе доски. Днем снег и лед таяли, и тогда на полу появлялись лужи. Проходя мимо них, угрюмый, немногословный хозяин говорил: «Чего воду-то разлили?»

Косте он сказал:

— Ночуй в большой избе («избой» он называл комнату). Железную печку-то я оттудова убрал, но у себя печь все время топлю, так что и здесь не шибко холодно.

Но здесь было холодно. Ночью постояльцы открывали дверь в маленькую комнату, чтобы стало теплее, и из-за этого происходила перебранка.

— Закрой дверь!

— Пошел к дьяволу!

— Закрой, говорю, холодно будет.

— А нам не холодно? Слюни мерзнут.

— Слюни мерзнут? — ехидничали в маленькой комнате. — А шо вы их распускаете? По мне хушь сопли у вас замерзни.

Перебранка чаще всего заканчивалась обоюдным согласием: дверь оставляли полуоткрытой.

Жильцы большой комнаты вправе считали себя обиженными. Длинноногий, скуластый паренек, который неизвестно чем занимался, разговаривая с Костей, беспрестанно хулил хозяина:

— Волк, а не человек. Он, говорят, дядю свово ограбил и домишко на те деньги купил. Дом-от был вдвое меньше, чем сейчас. Половину дома он прошлым летом пристроил. Видишь, стена-то из досок сделана. Промерзает ить. Чтоб ее бревнами заделать? А недавно, рассказывают, хозяин-то на старухе женился, у старухи-то, видишь ли, деньжонки водятся.

От паренька попахивало водкой. Губы его нервно подергивались.

— Там-то, — указывал он на маленькую комнату, — все шельмецы и пройдохи. Друзья хозяина. Никого к себе не пускают. Один только хромой музыкант — славный мужичонка. Если пимы у тебя прохудились, задарма починит. Только квёлый он и часто совсем ничё не может делать…

Вскоре Костя увидел хромого музыканта. Он прошел, громко постукивая деревянной ногой, и прикрыл дверь своей комнаты.

Когда минут через десять Костя заглянул туда, хромой сидел и чинил большой сапог. Спина у него сгорблена, но голова откинута назад. Деревянная нога как бы нарочно выставлена напоказ.

У хромого крупные черты лица, нижняя губа отвисла — десять ворон усядутся, от губ к носу глубокие морщины — будто кожу надрезали. Множество мелких морщин на щеках и на лбу, брови насуплены. Странное выражение лица. Кажется, что он выпил по неосмотрительности чего-то очень горького. У него тревожные бегающие глаза. И Костя подумал: какой бы жизнью этот человек ни жил, а душевной, определенно, нерадостно. И еще понял Костя, что старик болен: он тяжело дышит, изредка хватается рукой за грудь, где сердце, сидит неподвижно несколько секунд, а потом снова принимается за работу.

За спиной старика висит на стене гитара с пообтертой краской, вся обклеенная пестрыми картинками и оттого похожая на дешевенький пряник огромного размера.

— Играешь? — спросил Костя.

— Играю.

Костя спросил еще кое о чем.

Хромой отвечал тихо и кратко, часто поправляясь. Перед тем, как сказать, некоторое время раздумывал. По всему чувствовалось, что это человек забитый, напуганный.

Поздно вечером в маленькой комнате собрались постояльцы. Они много говорили, надымили до того, что и людей не стало видно. В комнате, где спал Костя, тоже шумно и дымно, так как дверь в маленькую комнату приотворена.

— Митрич, ну-ка чашечку горькой — одним духом, — послышался голос.

Митричем звали хромого. Костя уже слышал, что имя его — Иван. Но об этом, кажется, знали немногие. Все говорили «Митрич».

— Вот это так!..

— По-нашему!

Костя подошел к двери. Рыжеусый мужик в красных цыганских пимах неодобрительно посмотрел на него, но ничего не сказал. Кто-то запел сиплым голосом:

Все пташки, кинарейки
Так жалобно поют…

Рыжеусый попросил:

— А ну-ка, Митрич, возьми гитарку.

Рыжеусому поддакнули:

— Митрич, Митрич!..

— Давай-ка…

Хромого уважали, это по всему видно. Ему подали гитару. В комнате стало тихо. Слышалось лишь чавканье, которое издавал рыжеусый мужик, прожевывая капусту.

Митрич играл неплохо. Аккорды он брал редко, но первую струну использовал умело. По ней его пальцы ходили легко и быстро. Гитара звонкая. Даже громкие голоса пьяных людей не могли заглушить ее звуков.

Митрич играл долго. Отдыхая, пил водку, морщился, покрякивал, обтирая губы рукавом рубахи. Песни он выбирал сам, и ему сейчас же подпевали. В игре хромого чувствовалась какая-то самоуверенность. И это было очень странно, так как совершенно не вязалось с внешним обликом и поведением Митрича. Вот он отложил гитару к стене и стал жадно совать вилкой в рот капусту.

Костя медленно вошел и взял в руки гитару. Хромой безразлично посмотрел на него.

Костя соскучился по гитаре так, как он никогда не скучал о теплом ночлеге, о сытном завтраке. Может быть, потому тихая игра его была такой мастерской.

Через минуту кто-то сказал:

— Эх, мать твою…

Костя исполнил несколько грустных мелодий не без лукавого умысла понравиться аудитории, предпочитавшей или залихватские, веселые напевы, или слишком грустные, с оттенком сентиментальности.

Когда он хотел бросить играть, ему не дали. Усадили на широкий, скользкий от грязи стул, поили водкой, угощали закуской и просили без конца «утешать душу музыкой».

— Слыхал, Ванька?

Все оглянулись на рыжеусого, который сказал это. Банькой Митрича, кажется, никто здесь еще не называл.

— Вот как играют. А ты, друг, играй, играй Как тебя звать-то? Костя?

Пьяные заговорили восторженно:

— Ловко он…

— Учись, Ванька.

— Учись, пока, это самое, есть учитель…

Какая-то озлобленность и насмешливость по отношению к хромому вдруг почувствовалась в голосах пьяных людей. Все стали упрашивать Костю остаться с ними жить. Они за него будут горой стоять, каждую рюмку водки с ним пополам делить будут. Никому не дадут его обидеть. Таких музыкантов даже среди артистов мало. Смотрели они артистов-то на базаре — мало-мальски играют.

Хромой музыкант поник головой. И Костя, к удивлению своему, увидел, какой он старый: на голове совсем нет волос, шея тощая, сморщенная, толстая нижняя губа обиженно поджата и чуть-чуть трясется, туловище согнуто коромыслом.

Стало жаль старика, которому шаткая слава музыканта, вероятно, давала возможность кое-как жить.

— Нет, нет, что вы! — сказал Костя сконфуженно. — Зря вы меня хвалите. Это все, что я могу играть. Три-четыре песенки, — покривил он душой. — Вы уж Митрича попросите.

Костя подал гитару хромому.

Митрич после этого играл мало, но много пил. И пил не как прежде, медленно, а быстро, жадно, молча и, оттопыривая губы, выдыхал воздух. Рыжеусый мужик толкнул его локтем:

— Ты бы того, Митрич… поменьше пил, худо будет. Мне не жаль — пей, но худо будет.

Тускло, как в густом тумане, светила в табачном дыму лампа, подвешенная под потолком. Пьяные мужики совсем осовели и перестали петь. Лишь рыжеусый с чавканьем ел соленую капусту, наклонив голову вплотную к тарелке. На Костю никто не обращал внимания. Только один раз рыжеусый метнул на него мрачный пьяный взгляд и пробормотал: «Мы т-тя не гоним».

Митрич уже больше не пил и не играл. Он неподвижно сидел, опершись щекой о руку, и что-то бормотал про себя. Раз или два он робко взглянул на Костю и кашлянул. В этом кашле почувствовалась искусственность. Так делают люди, когда хотят прибедниться, вызвать к себе сочувствие.

Костя прошел в большую комнату. Длинноногий скуластый парень мрачно сказал ему: «В аду, наверное, так же вот».

В соседней комнате запела струна и сейчас же послышался голос, кажется, рыжеусого: «Егорка, сломаешь…»

Костя надел фуражку, которую носил и летом и зимой, короткий полушубок, превратившийся от старости из черного в грязно-серый, взял свою котомку и незаметно вышел на улицу.

Шел мелкий снег. Со стороны реки дул легкий и очень холодный ветер. На берегу светился только один огонек в ближайшем доме, но и он вдруг погас, и окна этого дома стали выделяться в темноте, как мрачные отверстия колодцев.

Неслышно открылась калитка, рядом с Костей встал Митрич.

— Спасибо за хорошую компанию, — заискивающе сказал он.

Костя понял, что благодарит он его не за хррошую компанию, и сказал в ответ:

— Ничего. Прощай.

— Прощай, — торопливо ответил старик.

Эту ночь Костя Буланов провел на окраине города, в сарае, зарывшись в сено. Встал он перед утром и, чтобы не увидели хозяева, тихо ушел в темноту через огород, к его счастью, отделенный от двора лишь легким дощатым забором.



Мы с Прещатиным подошли к реке.

Солнце опустилось до самого горизонта и было огромным и красным, как на картинке. Оно окрасило в розоватый волшебный цвет спокойную воду реки, свежие тесины на крышах и белые стены каменных зданий. В окнах домов запылал пожар, его пламя было ярко-красным и неподвижным: это отражалось в стеклах заходящее солнце.

Стояла необычайная тишина, и было отчего-то немного грустно. Семен Иванович жевал стебелек травинки, сорванной на берегу, и задумчиво смотрел за реку, туда, где виднелась далекая голубая опушка леса. Мне было немного жаль этого человека, который, как я знал, давным-давно похоронил жену, не имел детей и, несмотря на слабое здоровье, по каким-то непонятным мне причинам продолжал трудиться, как вол. Нет, он не был жаден до денег. Как раз наоборот. Если кто-либо говорил, что ему нужны деньги, он сейчас же предлагал свои и при этом тушевался, как будто делал что-то нехорошее. В апреле ему дали ордер на новую квартиру, а Семен Иванович попросил переписать его на своего товарища по работе — молодого преподавателя музыкального училища Стадникова. «Мне хорошо и в старой комнате, — сказал Прещатин в горисполкоме, — а Стадников недавно женился, на его иждивении старуха-мать, и они втроем живут на частной квартире». Все было сделано так, что молодой преподаватель ни о чем не догадался: Семен Иванович всегда чувствовал отвращение к игре в благодеяния и ко всему тому, что хоть чем-то напоминало ее.

Я стоял, думал и все больше убеждался в том, что Костя — это молодой Семен Иванович.

Но я ничего не стал говорить Прещатину о своей догадке.

_1946–1959._






ОСИПОВ


Сквозь дощатую стенку конторки цеха доносится шум токарных, сверлильных, фрезерных и строгальных станков. Шум однообразный и сильный, можно подумать, что работает одна огромная машина, имеющая тысячи приведенных в движение винтиков, втулок, шарикоподшипников. Неожиданно в него вторгаются грубые посторонние звуки, доносящиеся откуда-то сбоку: стук, стук, стук… Через несколько секунд они исчезают.

«Опять Митька Хохлов портачит, — подумал Андрей Иванович. — Побежал, наверное, к приятелю прикурить и болтает с ним, сказки рассказывает. А в это время резец прошел всю деталь, и резцедержатель уперся в патрон. Еще бы не застучало! Экий человек!»

Начальник цеха, сидевший за письменным столом напротив Андрея Ивановича, не обратил внимания на стук и продолжал говорить размеренным басовитым голосом:

— Мы срываем план строительства нового отделения цеха…

Видя, как Андрей Иванович беспокойно заерзал на стуле, начальник цеха безжалостно добавил:

— Основная вина в этом, товарищ Осипов, ложится на вас.

«Товарищ Осипов…» Все на заводе, даже главный инженер, всегда зовут его Андреем Ивановичем. Так к нему обращался раньше и начальник цеха. Конечно, можно называть и Осиповым, дело в конце концов не в этом. Интересно, что начальник цеха скажет дальше».

— Да, на вас… Первые станки, которые к нам прибыли, целый месяц простояли на заводском дворе под дождем.

«Дожди-то только два дня шли, — подумал Андрей Иванович. — Да и станки-то привезли всего полмесяца назад».

— …Вы бесконечно медлили с заливкой фундамента. Я знаю, что вы сейчас скажете: не хватало цемента, а когда появился цемент, не оказалось достаточного количества рабочих рук. Но ведь вы же руководитель всех работ! Вы были обязаны своевременно сигнализировать о нехватке материалов, о том, что нет рабочих.

— Я говорил об этом.

— Кому?

— Вам много раз говорил, один раз коммерческому директору. Докладную писал.

— Мне вы говорили в прошлом месяце, когда была горячка с полугодовым планом. Цех отставал, и надо было нажимать. У меня тогда голова кругом шла, не до вас было.

— Конечно, я виновен. Но ведь я один ничего не смог бы сделать, — с некоторой робостью возразил Андрей Иванович. — И я все же много раз просил помочь мне.

— Что-то я не замечал вашей активности. Надо было не мямлить, а наступать каждому на глотку. Не знаю, впрочем, как вы беседовали с Марченко. Я за дела Марченко не отвечаю. Это надо с него спросить.

— С Марченко я только один раз говорил. Я ведь вам в первую очередь обязан докладывать.

— Что вы этим хотите сказать?

— Ну… В общем, Марченко тут не при чем.

— А что, я что ли при чем? Конечно, начальник цеха отвечает за весь цех, в том числе и за новое отделение. Я занимался строительством, сколько мог, но ведь у меня не одно только строительство… Не могу же я всех заменять.

«А говорун ты порядочный, — подумал Андрей Иванович. — Любую беду от себя отведешь. «Занимался строительством». Не занимался! Пыль в глаза любишь пускать».

— Не надо сваливать с больной головы на здоровую, — басил начальник цеха. — Вы основательно завалили работу и имейте мужество во всем признаться.

— Да я признаюсь, — вздохнув, сказал Андрей Иванович. — Я ни на кого не сваливаю.

Начальник цеха метнул на него быстрый, недоверчивый взгляд, опустил голову и заговорил тихим голосом:

— Издан приказ директора завода, в котором отмечено, что все сроки строительства сорваны. Меня предупредили. Вы переведены на должность мастера второй смены. Придется вам передать дела Алексею Игнатьевичу. Вот приказ директора.

Андрей Иванович медленно читал приказ, а в голове бешеным потоком проносились мысли. «Он пытался убедить меня в том, что в срыве строительных работ виновен только я. Он знает, что виновен и он. Знает, но не хочет в этом признаться. А у директора, наверное, абсолютно все свалил на меня. Там никаких свидетелей не было. И сейчас он боится, чтобы я не пошел к директору жаловаться на него. Если бы он вызывал меня только для того, чтобы сообщить о переводе на другую работу, то показал бы приказ — и все. Ведь о недостатках в ходе строительства столько говорилось за последние дни. Но он непременно хочет и в моих глазах обелить себя».

— Желаю вам, Андрей Иванович, всяческих успехов на новой должности, — доносился до Осипова басовитый голос. — Мастером все же поспокойнее, и опыт в этой работе вы имеете значительный. Не связывайтесь больше со стройкой, паршивое это дело, я вам скажу. Все будет хорошо, дорогой Андрей Иванович. Поверьте мне, все будет хорошо.

Начальник цеха похлопал Осипова по руке и посмотрел на него весело, с улыбкой. Видимо, он уверился в том, что сумел убедить Андрея Ивановича, и сейчас, довольный, хотел напоследок расположить к себе старика. Андрей Иванович еще больше нахмурился, встал и мрачно проговорил:

— Мне все давно ясно, я пойду.

Он увидел, как в глазах начальника цеха появились тревожные огоньки и снова зло сжались его тонкие, острые губы.

Подходя к двери, Андрей Иванович услышал:

— Немедленно сдавайте дела Алексею Игнатьевичу.

Алексей Игнатьевич работал мастером второй смены.

Это был подвижной, говорливый, с большим самомнением человек средних лет, несколько похожий по характеру на начальника цеха. Значит, Осипов с ним поменялся местами.

И вот Андрей Иванович, понурившись, медленно идет по широкому заводскому двору. По обе стороны дороги стоят длинные, тощие деревья, на верхушках которых виднеются редкие темно-зеленые, почти черные от заводской копоти листья. Эти деревца посадили прошлой осенью. «Что бы им не расти нормально? — думает Андрей Иванович. — Земля хорошая, почти чернозем, регулярно поливают водой. В прошлом году рабочие, наверное, поспешили и в лесу попортили у деревьев корни».

Ведь вот странно: сегодня у него неприятный день, был очень нехороший разговор с начальником цеха. Казалось бы, все думы должны быть сосредоточены на этом, а тут какие-то деревья лезут в голову.

Андрей Иванович надвигает на глаза кепку и уже более быстрым шагом идет по асфальтированной, местами побитой дороге к проходной. Асфальт здесь появился после войны, а раньше была страшно пыльная, в дождливое время грязная дорога. Тогда приходилось все время смотреть себе под ноги, а сейчас можно идти и думать.

Осипов снова со всеми подробностями вспоминает беседу с начальником механического цеха Авениром Львовичем Остолорским. Какой все же скользкий это человек! А ведь с образованием, энергичный и с виду интеллигентный. Он всегда гладко выбрит — не то что Андрей Иванович, который привык бриться через два дня и почти все время ходит с темной щетиной на лице. По утрам от Авенира Львовича пахнет одеколоном «Красный мак». Таким одеколоном дочка Андрея Ивановича Таня смачивает волосы, когда идет в клуб. Осипов даже по праздникам не пользуется одеколоном: раньше не до одеколона было, а на старости неудобно за него приниматься.

Какую сегодня Остолорский сцену закатил, выгораживая себя! Нет, Андрей Иванович не пойдет просить, чтобы его оставили на старой должности, у него есть своя гордость: не нужен — не надо. И жаловаться на Остолорского не пойдет, а то еще могут подумать, что он, Осипов, оправдывает себя и хочет свои недостатки свалить на другого. Со временем все поймут, что у Остолорского скрывается за приличной внешностью. Уже сейчас в цехе говорят о его неуравновешенности. Иногда нашумит там, где достаточно было бы слово сказать. Вчера Миша Бешенцев, ученик слесаря, дернул доску, на которой вывешиваются объявления и приказы. Доска сорвалась со стены конторки и упала. Начальник цеха с полчаса ругал Мишу, называл его распустившимся человеком и хулиганом. А Мишка вовсе не хулиган. Он очень молодой веселый парнишка, и у него все время руки чешутся: то девчонку за косу легонько дернет, то в товарища скомканной бумажкой запустит. Как школьник… Шутит, а злого дела никогда не сделает. Мишке надо было сказать два-три слова посерьезней — и хватит.

На днях при Андрее Ивановиче Остолорский вел беседу со слесарем Виктором Николаевым. Это известный на заводе хапуга, он только и норовит ухватить работенку полегче да поденежней. От невыгодной работы отказывается, находя для этого всякие предлоги. Надо бы основательно взяться за Николаева и по-настоящему поругать его, чтобы не позорил честь рабочего человека. А Остолорский только сказал: «Нехорошо, товарищ Николаев. Наша задача — налаживать производство, двигать его вперед, а не за копейкой гнаться». И лишь после того, как Никита Андреевич, председатель цехового комитета, поставил о Николаеве вопрос на профсоюзном собрании, начальник цеха тоже изменил свое отношение к нему и вскоре дал ему выговор за нарушение трудовой дисциплины.

Почему Остолорский нянчился с Николаевым? Не потому ли, что между ними есть что-то общее? Или так получилось из-за неуравновешенного характера начальника цеха? Не найдя ответа на свой вопрос, Андрей Иванович стал вспоминать других начальников цехов, с которыми ему приходилось работать. Их насчитывалось много. У них были свои недостатки, но никто так не кривил душой, как этот.

Осипов пришел на завод еще до революции. Двенадцатилетним мальчишкой он возил на лошадях шихту к мартену. Четырнадцати лет был учеником токаря в механическом цехе, потом токарем, а после Октябрьской революции стал мастером. Вся жизнь прошла на одном заводе, в одном цехе. Через год Андрей Иванович пойдет на пенсию.

На заводе Осипова знают почти все рабочие. Многие из них совсем недавно учились в ремесленном училище, а теперь уже взрослые, семейные люди. Молодежь так быстро внешне изменяется, что если иного не увидишь с год, то не узнаешь. Со стариками же другое дело — они изменяются мало. Пройдет лет десять, а лицо у старого человека остается почти таким же, только новые морщинки появятся да спина еще больше согнется.

Андрей Иванович проходит мимо огромного серого корпуса сборочного цеха. Лет тридцать назад здесь стояли низенькие, мрачноватые кирпичные стены, покрытые мхом.

Память у Осипова крепкая. Он помнит, в каком году и что построено на заводе, когда тот или иной станок установлен в механическом цехе. Прошлой осенью в стенной газете писали: «Осипов всегда принимал самое активное участие в расширении завода и оснащении его новейшей техникой».

На старости лет Андрею Ивановичу поручили строительство нового корпуса. Он отказывался, говорил, что в его годы и с его знаниями это трудно, но его заставили, и Остолорский усердствовал в этом больше всех. Андрей Иванович уважал дисциплину — подчинился и тут. Но с самого начала все пошло неудачно. Правильно говорят, что стройка недопустимо затянулась, и в этом значительная доля вины ложится на него, Осипова. Кое-что проглядел Андрей Иванович, упустил многие возможности ускорить строительство. Нет у него прежней энергии. О новых методах строительства он знает лишь по наслышке, и потому делал все по-старинке. Конечно, когда-нибудь он и без Остолорского выправил бы дело, закончил бы корпус. Но вот не дали, перевели на другую работу. И опять же этот Остолорский больше всех усердствовал…

Не справился, старина! Какой позор!

Андрей Иванович еще сильнее сжимает губы и низко опускает голову. Обида все больше нарастает, к горлу подступает какой-то комок… Этого еще не хватало! Старый мастер сморкается, поднимает голову, выпрямляет спину и идет прямой, как столб.

— До свиданья, Марья! — говорит он вахтерше и открывает наружную дверь проходной.

Перед заводом — длинная ровная площадка, по краям которой растут широкие, густые кусты акации. Они переплелись между собой и выглядят двумя сплошными зелеными полосами. Там, где кончаются кусты, стоят легковые машины и автобус, наполовину заполненный пассажирами. Здесь же — торговые палатки, возле которых толпятся люди. Слышатся громкие голоса и смех. Это уже не завод, и в то же время здесь все неразрывно связано с ним. Вон стоят несколько парней в рабочих спецовках. Они разговаривают о чем-то с высокой светловолосой девушкой, у которой в руках стеклянные пробирки — видимо, она лаборантка. До начала очередной смены еще полчаса, и Андрей Иванович недоумевает: зачем парни пришли так рано?

На асфальте видны темные полосы. Они появились от копоти, наносимой ветром с завода, от легковых машин, от многих сотен ног, проходящих здесь перед окончанием и после окончания рабочей смены. И, самое интересное: в этом месте стоит типично заводской запах, густой и острый.

В прежние годы Андрею Ивановичу приходилось ездить в деревню помогать колхозникам убирать урожай. Ему нравились лес и сельская тишина, запахи луговых цветов и трав, но он всегда тосковал по ни с чем не сравнимому родному запаху завода. Даже заводские гудки были дороги Андрею Ивановичу и действовали на него успокаивающе, когда он дома ложился спать.

До дому он шел не полчаса, как обычно, а почти час. Жена, Анастасия Федоровна, вынув из русской печи горшок со щами и алюминиевую миску с кашей, спросила встревоженно:

— Что случилось, Андрюша?

Андрей Иванович буркнул:

— Да так…

И сморщился — от жены ничего не скроешь.

— Что там «да так…» Смотришь исподлобья, фуражка на лоб напялена. Еще когда ты ворота открывал, так я поняла — что-то неладно.

— Как это ты поняла? Выдумываешь все.

— Ничего не выдумываю. Ты резко дернул щеколду и сильно хлопнул воротами. А обычно, понимаешь ли, делаешь это тихонько. И шел ты сегодня очень уж медленно и тяжело.

Андрей Иванович удивленно хмыкнул и, опустившись на стул, достал пачку папирос. Всю дорогу он почти беспрерывно курил, отчего во рту появился горьковатопротивный привкус, а дыхание стало частым и неглубоким. Осипову казалось, что на улице и в доме очень душно. «Слишком я накурился», — подумал он, но все же вынул еще одну папиросу.

Из своей комнаты вышла дочь Осиповых.

— Папа устал, а ты, мама, придираешься к нему.

— Помалкивай, Танечка, — равнодушно отозвалась мать.

Осипов хмуро оглядел дочь: пышные волосы сзади чем-то перевязаны и поднимаются над затылком, как хвост у петуха, клетчатая юбка плотно облегает бедра, а кофта — грудь. Андрей Иванович крякнул, еще больше нахмурился и пробормотал:

— Не слишком ли того… для девицы?!

— А что? — с детской непосредственностью спросила Таня.

Не отвечая дочери, Андрей Иванович напустился на жену:

— А ты куда смотришь? Она скоро так себя обтянет, что всем чертям будет тошно! До пятидесяти лет замуж не выйдет… Ишь тоже придумала красоту наводить!..

— Перестань, Андрей, — начала сердиться Анастасия Федоровна.

Таня наморщила лоб:

— Какой ты старомодный, папочка! Право, старомодный. Ведь всем нравится, как я одеваюсь. Авенир Львович, когда приехал из отпуска, сказал, что я по одежде и прическе совсем столичная девушка. А он в этом разбирается. В Ленинграде родился, в Москве учился. В общем, повидал кое-что.

«Дура!» — обругал про себя дочь Андрей Иванович. Ему было горько и досадно.

Таня работала в механическом цехе нормировщицей. Только два года назад она закончила техникум. У нее было много подруг, таких же веселых и беззаботных, как и она. В это лето дочка сильно изменилась — повзрослела, погрустнела, стала больше уделять внимания одежде. По нескольку раз в день Таня заговаривала о своем начальнике цеха: Авенир Львович то-то сказал, над тем-то смеялся, одел такой-то галстук. Вечерами дочь садилась за книгу, но страницы не перелистывала, неподвижно смотрела на строчки. В цехе она ходила за Остолорским буквально по пятам, даже стыдно было смотреть. Когда дочь говорила об Авенире Львовиче, губы ее улыбались, а глаза становились грустными. Было ясно, что она влюблена в этого проклятого Остолорского.

Андрей Иванович несколько раз пытался убедить дочку, что начальник цеха только с виду такой чистенький и что порядочной девушке надо обходить его за версту. Но Таня только смеялась в ответ: «Брось ты, папа! Это тебе так кажется». И отец умолкал…

Андрей Иванович знал, что у Остолорского есть невеста или любовница — дьявол ее знает, кем она ему приходится. Работает эта девушка инженером-экономистом в заводоуправлении. Она частенько заходит в механический цех, и они воркуют с Авениром Львовичем, как голубки. И должно же случиться так, что его дочери понравился этот человек!.. Сколько неприятностей из-за одного только Остолорского!..

— Тьфу!

— Ты чего вдруг плеваться стал? — удивилась жена.

Андрей Иванович не ответил.

Таня три дня как в отпуске. Собиралась в дом отдыха, но не уехала. Надо бы спросить, как она проводит время и почему не уехала в дом отдыха, но спрашивать не хотелось.

Андрей Иванович посидел несколько минут молча и вышел во двор. Носком ботинка он с силой отбросил полено, валявшееся у крыльца, и взял топор. У садовой калитки, наверное, уже лет десять стоял толстый сосновый чурбан. На нем разрезали мясо, отрубали живым курам головы, подтесывали клинья. Сейчас Андрею Ивановичу этот чурбан показался лишним. Он разрубил его на восемь частей, сложил поленья в кучу и открыл калитку. В саду стоял густой, дурманящий запах сирени, цветов и травы. Осипов прошел по узкой песчаной дорожке в глубину сада, сел на скамейку возле старого, потемневшего от дождей и ветров маленького деревянного столика и задумался, подперев голову сухими морщинистыми руками.


* * *

Два дня Андрей Иванович болел — была страшная слабость в теле, все время тянуло на кровать, и как с перепоя болела голова. На третий день он сдал дела на строительстве Алексею Игнатьевичу, очень довольному новой должностью, а на четвертый — пошел на работу во вторую смену.

Из дому он вышел минут на двадцать раньше, чем обычно. Шел не спеша, всматриваясь в знакомые очертания заводских корпусов, покрытых утренней белесой дымкой, и курил крепкие папиросы «Север». Во рту опять появилась противная горьковатость. Андрей Иванович остановился, сплюнул и прокашлялся.

— Добрый день! — сказал, подходя к нему, молодой парнишка, работающий в цехе слесарем по ремонту.

— Здравствуй! — ответил Андрей Иванович суховатым голосом и подумал: «Подошел посмотреть, как я себя чувствую. Узнал о приказе и жалеет меня…»

Но в глазах у парнишки не было жалости. Он смотрел открыто, весело.

— Станки привозят, Андрей Иванович.

— Какие станки?

— А для нового отделения цеха. Несколько машин уже выгрузили. Скоро еще машины подъедут.

— Где выгрузили?

— Да вон там, с правой стороны обдирки.

В новом отделении цеха должны были устанавливать токарные станки для обработки труб. Токари называли эту работу по-своему: «обдирать поверхность труб» — «обдирка».

— Метрах в десяти от двери выгрузили станки-то, — продолжал парнишка, — как будут в цех затаскивать, не знаю.

— С правой стороны обдирки? — переспросил Андрей Иванович.

— С правой.

— Метрах в десяти от двери?

— В десяти, а может, и в пятнадцати, — ответил парнишка и удивленно посмотрел на мастера: не выпил ли тот с горя, все сказано довольно ясно, чего переспрашивать.

— Так, так! — многозначительно проговорил Андрей Иванович и пошел к цеху. Парнишка несколько минут внимательно смотрел на удаляющуюся фигуру Осипова, потом недоуменно пожал плечами и, посвистывая, зашагал к проходной.

Действительно, у правой стены обдирки стояли в больших деревянных ящиках новенькие токарные станки. Они были поставлены вплотную друг к другу. Один ящик кто-то разбил, и в нем виднелся станок, блестевший на солнце свежей голубоватой краской. Но Осипов смотрел не на станки, а на землю, на которой они стояли. Покрытая пылью, металлической стружкой, грязными щепками, она выглядела на солнце серой и плотной. Земля как земля, кругом точно такая же.

Андрей Иванович облегченно вздохнул, затем лицо его снова стало мрачным. Он стоял, опустив голову, и напряженно думал. А думать было о чем. То место, на которое выгрузили станки, только с виду казалось обычным. Андрей Иванович вспоминал… Когда он начал работать в цехе, здесь была широкая яма, на дне которой всегда стояла темная зловонная вода. Сюда в перерыв подходили молодые рабочие и шутки ради силились сбросить друг друга в грязную воду. Как появилась яма, Осипов не знает. Летом тринадцатого года ее по приказанию управляющего заводом завалили землей, шлаком и битыми кирпичами, но осенью, во время дождей, земля неожиданно стала оседать. Тогда быстро, чтобы не узнал управляющий и не наказал за плохую работу, в яму снова набросали шлаку, коротких досок и всякого мусора. Земля утрамбовалась, о яме все забыли, даже Осипов. Здесь проезжали автомашины и тракторы. Но такой огромной тяжести на этом месте никогда не было. Придумали же сгрузить станки именно сюда! И ведь еще будут сгружать. А если земля осядет? Тогда станки поломаются. «Да не осядет, — решает Андрей Иванович, — давно бы осела. Больше сорока лет прошло. С чего ей осесть? Ведь там земля, шлак и кирпич. Домну выдержит. Это все от моей мнительности… Нет, все же лучше их убрать отсюда, и тем более нельзя сюда другие станки выгружать. Береженого бог бережет. Ну вот, чего-то боги в голову полезли… Надо быстрее предупредить Алексея Игнатьевича. Наверное, смеяться будет, скажет, тронулся человек на старости лет. Ну и пусть смеется, а станки уберем».

Сзади послышался голос:

— Разрешите прикурить, Андрей Иванович?

Осипов вздрогнул и обернулся.

Рядом с ним стоял молоденький токарь в клетчатой спортивной рубахе. В руке он держал папиросу. «Только соску бросят и уже за папиросу берутся», — с раздражением подумал Андрей Иванович.

— Вышли на станки посмотреть? — спросил паренек.

— Да. А тебе-то, собственно, какое дело?

Парнишка обиженно заморгал глазами.

— Да я так…

— Ты чего разгуливаешь?

— Я… У меня голова заболела. Я сейчас…

И он, повернувшись, юркнул в дверь цеха.

Андрей Иванович тоже зашел в цех, разыскал Алексея Игнатьевича, который читал в это время свежую стенную газету, и сказал ему обо всем.

— Что там была яма, про то всем известно, — холодновато ответил Алексей Игнатьевич. — Мало ли что было когда-то. На Урале была гора Благодать, а ее всю срыли. Одно название осталось. Возле Дона степь была, а сейчас Цимлянское море и волны, говорят, на нем не меньше любых морских.

— А все же станки оттуда лучше убрать, — настаивал на своем Андрей Иванович, — и когда еще подойдут машины, выгрузить их у входной двери с западной стороны.

— Хорошо, хорошо, разберемся, — пробормотал Алексей Игнатьевич с ноткой неудовольствия в голосе. — Я понимаю ваше стремление хоть чем-то показать себя. Я понимаю… Но вы должны подходить ко всему самокритично.

— Эх ты! — покачал головой Андрей Иванович. — Человек!.. Ну, вот что… Если вы не уберете станки, я немедленно сообщу директору завода. Так, знаешь ли, и сделаю.

Алексей Игнатьевич напряженно кашлянул и быстро проговорил:

— Хорошо, я обдумаю ваше предложение.

Осипов ходил по цеху между станками, разговаривал с рабочими, отдавал распоряжения, а в голове все время проносилась мысль: «Согласится ли он со мной? Как бы не заупрямился, дурень». Какой-то второй голос услужливо подсказывал: «Ты его честно предупредил, ты все сделал, что мог». — «Да, я его предупредил. Но если он не уберет станки, доложу об этом директору. Могу и начальнику цеха. Не будет же начальник цеха действовать во вред производству!» — «Алексей Игнатьевич тоже: не будет действовать во вред производству, тем более, что он за этот участок отвечает. Земля в бывшей яме отлично утрамбована, и ты напрасно поднимаешь шум. Это могут воспринять как кляузу». — «Я никогда не был кляузником. Ошибался, но не кляузничал. Люди разберутся, что к чему».

Медленно шагая из одного конца цеха в другой под недоуменными взглядами рабочих, Андрей Иванович спорил сам с собой и в то же время успокаивал себя: «Ничего со станками не случится, земля под ними прочная».

Занятый своими мыслями, Осипов не заметил, как в цехе потемнело, и по загрязненным стеклам окон потекли ручейки. Шума дождя не было слышно, его забивал многоголосый, неумолчный гул станков. Блеснула молния, и через секунду сильный удар грома обрушился на железную крышу цеха.

«Еще дождя не хватало, — пробормотал Андрей Иванович, тревожно всматриваясь в окна. — Пусть сердится, а скажу этому Алексею Игнатьевичу, чтобы немедля станки перетащил. Какого черта в самом деле! Церемониться больше не буду, по-стариковски поговорю».

Возле Осипова снова прошел молодой токарь в клетчатой спортивной рубахе. Его волосы были мокрые, а лицо, обмытое дождем, блестело.

— Ты чего по двору бегаешь? — на ходу спросил его Андрей Иванович. — Почему не работаешь?

— Я ходил станки смотреть, которые только что привезли, — ответил парень, двигаясь рядом с мастером.

— Еще привезли? — громко и немного испуганно переспросил мастер.

— Да, еще привезли. Грома-адные!.. А что?

Андрей Иванович промолчал, повернулся и побежал к выходу.

На улице возле западных дверей обдирочного отделения стояли одна за другой шесть грузовых машин со станками. У передней машины были открыты борта. Рабочие пристраивали к кузову толстые деревянные брусья, по которым можно будет скатить станок.

Осипов облегченно вздохнул и быстро прошел к другой стороне обдирочного отделения. Там станки уже сдвинули с опасного места. Рабочие во главе с Алексеем Игнатьевичем, уставшие и мокрые, подкатывали последний станок к стене корпуса. Гроза еще бушевала, но дождь уже утихал, с неба падали редкие, тяжелые, как сосновые шишки, холодные капли дождя.

Через несколько минут Андрей Иванович зашел в конторку начальника цеха. Остолорский, увидев его, заулыбался, пригласил сесть к столу и спросил:

— Как здоровье?

— Благодарствую, ничего.

— А мне сегодня некогда было поговорить с вами. Был у директора, а потом в обдирочном отделении. Станки, понимаете ли, не туда разгрузили. Когда-то, еще при царе-горохе, до революции, в общем, недалеко от восточной двери обдирочного отделения яма была. Не знаю, кому и зачем она потребовалась. Потом ее завалили. Может, даже и вы помните. Так на это самое место станки поставили. Один станок во время дождя осел немного в землю. Видимо, ничего страшного во всем этом нет, но предосторожность не мешает. Нужно отдать должное Алексею Игнатьевичу, он развернулся быстро.

— Не очень уж быстро, — возразил Андрей Иванович. — Его предупредили, а он не обращал внимания.

— Да, он мне сказал, что старики говорили ему о яме. Но ведь, дорогой Андрей Иванович, со стороны-то все лучше видно, все кажется легче.

Остолорский помолчал и добавил:

— А яму эту надо основательно заделать, чтобы и помину от нее не осталось. Черт знает, сколько дел, только успевай смотреть! Замотался, до невозможности замотался.

Но по всему было видно, что Авенир Львович не замотался и чувствует себя превосходно.

Остолорский еще немного помолчал, потом вынул из стола несколько листов бумаги и, показывая их Андрею Ивановичу, сказал:

— Вот составил план мероприятий на второе полугодие. Надо нам двигать вперед производство, нельзя на месте топтаться. В план вошли разнообразные вопросы, начиная с использования производственных площадей и внедрения новой техники, кончая рационализацией и изобретательством. Сегодня направим план директору. Посмотрите, как на ваш взгляд…

Последнюю фразу Остолорский произнес немного самоуверенно и игриво.

Андрей Иванович, усевшись поудобнее на табуретке, стал не спеша читать, иногда утвердительно кивая головой, иногда сдвигая брови и произнося скептически «гым».

Остолорский сначала сидел, улыбаясь и потирая руки, затем нахмурился, встал, прошелся солидными неторопливыми шагами по конторке и вышел в цех.

Прочитав до конца, Андрей Иванович проговорил: «M-да. Такие дела…» — Вздохнул и задумался.

В плане мероприятий, составленном начальником цеха, кое-что казалось Осипову сомнительным, неосуществимым. Остолорский решил установить новые станки не только в обдирке, но и в двух других местах. Причем, в дальнем углу цеха он думает разместить два больших токарных станка, а недалеко от выходной двери — три сверлильных. Лучше было бы сделать наоборот: для токарных станков там места мало. И кроме того, на этих станках, как указано в плане, будут обрабатывать тяжелые детали, а возить их через весь цех не имеет смысла.

Для того, чтобы выполнить такой план, надо намного увеличить число токарей высокой квалификации. А где их взять? Учеба токарей в цехе проводится плоховато, об этом все говорят. Вот тут-то как раз и следовало бы наметить что-то конкретное, а Остолорский отделывается общей фразой: «Широко организовать учебу токарей, пропаганду опыта передовых рабочих». А что представляет из себя это «широко»? Остолорский запланировал получить большую экономию средств от рационализации и изобретательства, но ничем это не обосновал. Темника для рационализаторов в цехе до сих пор нет, предложения внедряются очень медленно… Многое нужно изменить, чтобы получить от рационализации большую экономию, а Остолорский ничего об этом не говорит.

Начальник цеха ни с кем не посоветовался, составляя план, а его надо было бы обсудить в коллективе. Видимо, Остолорский захотел подать план от себя. Вот и получился такой недоносок. Остолорский знает, что планы так не составляют, и поэтому озаглавил свое творение: «Мероприятия по улучшению работы цеха».

Зачем же он показал его Осипову — человеку, которого он обидел и который, конечно, не доволен им? Разумеется, не потому, что Остолорский хочет знать мнение Андрея Ивановича. Он вообще не стал бы с ним советоваться, а сегодня тем более. Видимо, Авенир Львович стремится и в глазах Андрея Ивановича, так же, как и в глазах директора, выглядеть дальновидным руководителем, работящим и простым человеком — душа нараспашку. Возможно, это следствие его желания казаться искренним. Начальник цеха понимает, что этого качества у него не хватает, вот и старается…

«Что же изо всей этой истории получится?» — стал соображать Андрей Иванович. Поступит планчик директору завода, а он когда-то работал начальником механического цеха и в молодости сам стоял у станка. Человек знающий. Сразу поймет, что Остолорский чепуху наплел. Конечно, ничего Остолорскому не будет, все знают, что в цехе он недавно работает и многого не освоил. Но все равно неприятно. Да, история!

В конторку вошел Остолорский и мрачновато посмотрел на мастера.

— Вы что, все еще читаете? Давайте.

«Сердится, — подумал Осипов. — А чего сердится? Думает, что я его критиковать буду. Я могу и не критиковать, да ведь ему же, дураку, хуже будет. Экий народ!».

— У меня есть серьезные замечания по вашему плану, — сказал Осипов.

— Слушаю, — сухо, официально проговорил Остолорский.

— Начнем с первого раздела…

Андрей Иванович говорил долго, неторопливо. Замолчал на минуту, вытаскивая платок, чтобы стереть пот, почему-то выступивший на лбу, и подумал: «Уж он-то бы не предупредил меня».

К удивлению Осипова, Остолорский спокойно выслушал его до конца, неопределенно мотнул головой — движение, показывающее скорее недоверие, чем одобрение, закурил папиросу — руки его при этом немного тряслись — и сказал грубовато:

— Я посмотрю, подумаю…

Осипова задела эта грубоватость и он, вставая, произнес холодно:

— Да, следует подумать. Думать вообще никогда невредно.

Телефон, стоящий на столе, зазвенел. Открывая дверь, Андрей Иванович услышал неожиданно тихий голос начальника цеха. В этом голосе не было прежней уверенности, а чувствовался скорее испуг или робость:

— Да! Да, Остолорский. Я вас слушаю.

_1958._






МАЛЕНЬКИЕ РАССКАЗЫ







НА ПЛАЦУ


Утром курсанты были поражены: обширный плац, на котором они занимались строевой подготовкой и штыковым боем, за ночь превратился в болото. Недаром капли дождя шумели под окнами казармы, как разрывающиеся холостые патроны.

А дело было под праздник. Мы ежедневно готовились к параду. «Сегодня заниматься строевой не будем, — глядя в окно, говорили многие. — Куда там, страшно выходить. С неделю грязь не высохнет».

Но после обеда мы, как всегда, вышли на плац и слушали громкие команды: «На р-ру-ку! Строевым!.. Р-руби ногой! На пле-чо! Р-рота, стой!».

Все роты училища под барабанную дробь добросовестно «давали» строевой шаг. Из-под тяжелых солдатских сапог во все стороны летели комья грязи, попадая и на шинели.

Через два часа курсантов повели в казарму. Наша рота уходила последней. Оглянувшись, я не увидел на плацу ни воды, ни грязи. На середине его было сухо, а по краям проходила широкая дорога, сияющая утрамбованной влажной землей, как асфальт.

_1944._






ПИСЬМО МОЛОДОМУ СОЛДАТУ


Утомительно стоять в мрачный осенний вечер по четыре часа на посту. Все на земле и на небе какое-то неяркое, серое. Грустно часовому Иванову, солдату первого года службы. Он потопывает… На ногах ботинки и толстые портянки, а все равно почему-то холодно. Валенки надевать еще нельзя: кругом лужи. И почему это они, лужи, в такой холод не замерзают?..

Иванов частенько поглядывает на часы. Только половину времени простоял, а кажется, что стоит он давно-давно.

— Письмо тебе, Иванов, принесли, — равнодушно говорит знакомый солдат, проходя мимо, и, ухмыльнувшись, добавляет: — От Ярцевой какой-то, Кати…

Катенька Ярцева! Невеста с далекого Урала. Легко о ней вспоминать! Когда она говорит, то всегда улыбается. Кудряшки волос у нее красиво так свисают с головы на щеки, и глаза ласковые.

Письма, правда, от нее приходят редко, наверное, путает почта. Но если приходят, то сразу несколько и все в синих самодельных конвертах. Получит Иванов письма в синих конвертах и долго держит их в руке, не распечатывая, любит держать. Брешут ребята, что бумага на конвертах слишком грубая, в насмешку это они…

Стоит Иванов на посту и мысленно говорит Кате ласковые слова. И совсем неожиданно видит смену.

_1946._






ГРУЗДИ


Уже осень наступила, а груздей в лесу все нет и нет. Изредка встречаются сыроежки, опята, подберезовики, разбросанные по полянам возле мелких, бог весть кем протоптанных дорожек и между высоченными соснами. «Негрибной год», — говорят старики.

Я целый день пробродил по лесу. Забирался в самую глушь, где не было ни дорог, ни тропинок. Разгребал палкой мелкий валежник, рылся в больших и маленьких земляных кучах, покрытых сосновыми иглами. Но ни одного груздя не нашел.

Домой возвращался по широкой проселочной дороге. В ту и другую сторону двигались пешеходы, повозки, велосипедисты и автомашины. Над дорогой поднималась светло-серая густая пыль. Она медленно оседала на землю, придавая траве и кустарникам угрюмо-осенний вид.

Иду по этой дороге и думаю, что даже поганыша здесь не встретишь. Сел на траву отдохнуть. Корзину положил рядом. Палкой от нечего делать подковырнул бугорок, который возвышался слева от меня. Бугорок подался, верхушка его, представляющая собой плотную массу из сосновых игл, сухих комочков земли и мелких хворостинок, отлетела в сторону. И на меня глянули три ядреных ярко-белых груздочка.

_1957._






САД ПОД ОКНОМ


Ранней весной сорокового года я приехал в село Ильинка, расположенное в самой глубине Уссурийской тайги.

Мне посоветовали снять квартиру у одинокой старухи Макаровны, жившей в небольшом домике на краю Ильинки. Макаровна встретила меня приветливо и охотно согласилась сдать комнату.

— Живи пока здесь, — сказала она, показывая мне чистую светлую комнату с двумя большими окнами, выходящими в сад. — Пока тут поживи. А как деревья распустятся, в соседнюю комнату переберешься. Пойдем, я тебе покажу ее.

Соседняя комната была вдвое меньше и с одним окном. За окном виднелся огород, на котором еще не растаяли сугробы снега. На краю огорода — дощатый забор, сверху серого цвета и внизу темный от талой воды.

— А почему надо будет перебираться? — спросил я, недовольный тем, что старуха с самого начала обрекает меня на неспокойную жизнь.

— Когда сад распустится, в большой комнате темно будет.

«Врет и не краснеет, — подумал я. — Так я тебе и поверю, нашла дурака. Наверное, решила кого-нибудь пустить весной в эту комнату».

Макаровна, видимо, заметила мое недовольство и сказала успокаивающе:

— В какой комнате понравится, в той и живи.

И вот я живу в большой комнате. Прямо в стекла моих окон упираются ветки кустов. Веток очень много, и все они тонкие, длинные. Только у самой земли видны довольно толстые искривленные стволы. Сад метров десять длиной. Но сквозь него я превосходно вижу соседний дом, из трубы которого целый день вьется темная струйка дыма.

Вскоре наступили теплые солнечные дни. На ветках появились малюсенькие светло-зеленые листики. И сразу же сад стал казаться вдвое гуще и выше. Соседнего дома ужи не видно. Только дымящаяся труба возвышается над кустами.

И по мере того, как сад под окном зеленел, в моей комнате становилось все темнее и темнее. Наконец, зеленые кусты полностью закрыли солнечный свет, и в комнате наступил полумрак. За окнами виднелась сплошная зеленая масса, и от нее шел густой, опьяняющий аромат-

Пришлось перебраться в соседнюю комнату.

Позднее я узнал, что кустарники в Уссурийской тайге обладают интересной особенностью: зимой они невзрачны на вид, а в летнюю пору становятся очень густыми, пышными и яркими.

_1959._






ВЕЧЕР ЛИСТОПАДА


Осень. На окраине маленького уссурийского села ни огней, ни шума. Сквозь одинарное оконце моей квартиры слышно, как под окном падают с черемухи засохшие листья.

Это был первый вечер листопада. Я уже свыкся со звуками, долетавшими с улицы, и не стал замечать их. Но неожиданно листья начали падать чаще и чаще, сплошной лавиной. Что за оказия? Решил выйти на улицу. Потом передумал: посижу здесь, попробую так понять…

Минута… Вторая… Третья… Такой листопад давно бы оголил весь сад под моим окном. Но вот раздался своеобразный звук падающих в воду капель. Оказывается, шел дождь, и на траве уже успели возникнуть лужи.

_1942–1949._






В БАКСАНСКОМ УЩЕЛЬЕ


В Нальчике обыкновенное утро ранней весны: везде подмерзшие лужи кофейного цвета, искрится от солнца никогда не тающий снег на высоких горах, на небе нависла громадным коршуном черная туча.

Наша машина бойко бежит по прямому тракту. Проезжаем один поселок, другой… Все по-кавказски бело, ярко. Белые дома, амбары, белые изгороди и вокруг — белые горы.

Вот кусок безлесной земли: маленькая кавказская степь.

Мотор завывает все сильнее — подъем.

И стоп!.. Шофер Власыч сбавил скорость: мы попали в сплошной туман. Не видно ни зги, в свете фар едва различима дорога. В прорехе блуждающего тумана влево на метр от машины — обрыв. Там далеко-далеко внизу речка, по обе стороны от нее что-то белое с черными пятнами — видимо, камни на льду.

Баксанское ущелье.

Пошел дождь. Туман и дождь, что для езды может быть хуже?

— Власыч, останови, можем съехать в ущелье.

— Ничего, как-нибудь…

Беспрерывные повороты то влево, то вправо. Дорога, прижатая к горам, огибает ущелье.

Такой езды с полчаса.

И враз вырываемся из тумана. Обрывки его еще ползут кое-где рядом с нами. Но здесь уже господствует солнце. Небо синё. Мы на дне ущелья. На земле ни снега, ни влаги. И, к удивлению нашему, на бугорках светло-зеленая травка. Справа и слева — громады гор, одна другой выше.

— Все равно мы высоко, — говорит Власыч, — почти на километр выше Нальчика. А вон та гора — три тысячи двести метров над уровнем моря.

Гора, на которую показывал Власыч, — вся в светлых тоненьких полосках. Полоски — это дорога. И туда забираются люди: на вершине горы рудники.

А впереди, совсем близко от нас, заводской поселок — кирпичные двух- и трехэтажные здания, яркие, примечательной архитектуры. Все в тон природе.

_1947._






РАЗГОВОР С СЫНОМ


С работы Яков Иванович пришел сильно уставший. Наскоро поужинав, он прилег на диван, закрыл глаза и задремал. Его разбудил пятилетний сын Вова. Он водил тонкими розоватыми пальчиками по носу и глазам отца.

— Тебе чего? — строго спросил Яков Иванович. — Я отдыхаю. Пойди, детка, в другую комнату поиграй. Пойди, поиграй.

— Давай, папа, поговорим.

— Потом, потом. Не трогай меня.

— Какой ты нетронутый. Папа, а деревья чувствуют себя?

— Нет. Не чувствуют.

— А почему? — Вова удивленно приподнимает светлые брови и делает губы трубочкой.

— Почему да почему. Длинно объяснять. Нету у них органов чувств. Нервной системы, понимаешь, нету. Пойди к маме. Скажи, чтобы она занялась тобой.

— Мама пишет письмо, жирное-жирное. Папа, а ты умеешь писать жирные письма? Умеешь?

— Слушай, голубчик, у тебя есть хоть капля совести? Или нет? Я отдыхаю. Мы с тобой потом поговорим.

— Капля? Капли из-под крана капают.

— Я полежу часок, посплю. А когда встану, поеду в город и тебя с собой возьму.

— На легковушке поедем? У легковушки сильная скорость?

— Большая скорость.

— Почему большая? Ведь легковушка-то маленькая. Сильная скорость.

— Нет, Вова, большая скорость.

— Почему?

— Так принято говорить. Все так говорят. Ох, сынок, как ты зарос! Сегодня я тебя в парикмахерскую свожу. Подстричься надо.

— С душем?

— Что «с душем»?

— Стричь будут с душем?

— Да, да, можно и с одеколоном…

— Папа, расскажи сказку.

— Не могу. Я устал. Дай мне отдохнуть. Почему ты не слушаешься? Если ты не будешь меня слушать, я тебя выпорю.

И отец шутливо нахмурил брови.

— Э-э-э, — протянул Вова, — посмотрим, кто кого перепорет.

В комнату вошла жена Якова Ивановича и спросила:

— Что здесь за шум?

Яков Иванович приподнялся с дивана и протер глаза. Сон у него уже проходил, и вместе с ним проходила усталость.

_1959._






ЯШИНО УТРО


Проснувшись, Яша почувствовал какую-то необыкновенную радость. «Отчего это?» — подумал он и тут же забыл о своем вопросе.

В окно светило яркое июльское солнце. От оконных стекол к посудному шкафу протянулась полоса солнечного света, она задела ветки фикуса, отбросив на стену жирную тень. В этой полосе игриво двигались в разные стороны темные точечки-соринки.

С улицы доносятся голоса ребят. Они собираются куда-то идти. Скорее всего, к реке, купаться. Река протекает возле самого поселка, за четыре квартала отсюда. Яша больше всего любит купаться в полдень, когда солнце немилосердно палит и воробьи сидят на проводах с раскрытыми клювами. А может быть, ребята собираются в лес за земляникой. Вчера Яша принес полкорзинки земляники, красной, пахучей. Из нее мама сварила варенье. Вечером всей семьей они пили чай с вареньем.

Сегодня воскресенье. У отца выходной день. Его в доме не слышно. Он прибирается во дворе или, может быть, ходит по огороду, смотрит, как растут картошка, огурцы, капуста. Мама на кухне скоблит ножом старую сковородку. Сковородка издает резкие металлические звуки. Папа не переносит таких звуков, он говорит, что они «за сердце хватают». А Яше эти звуки даже нравятся. Мама сейчас почистит сковороду и будет жарить блины или пироги. Потом подойдет к Яше и скажет: «Вставай, сынок, завтракать пора».

После завтрака папа с мамой пойдут в магазин за продуктами (позавчера была получка). Они давно обещали Яше купить гармошку. И сегодня, наверное, купят. Вспоминая о красивой голосистой гармошке, какую он недавно видел в магазине, Яша переворачивается на спину и улыбается.

Вечером надо на рыбалку сходить. Позавчера хорошо пескари клевали. Потом книжку про зверей прочитать. Яша нынче закончил четвертый класс и мог читать все детские книжки.

Много-много интересного будет сегодня, такого, о чем Яша даже не догадывается. Предчувствие чего-то необычайно хорошего, радостного заполняет все его существо, и Яша, вскакивая с постели, быстро протирает глаза.

_1959._






ГОРКА


В первый же день зимних каникул Федька и Женька поехали на лыжах за город. Им очень хотелось покататься в лесу, посмотреть на укрытые снегом елки, на дятлов, которые день-деньской стучат и стучат по деревьям, на многочисленные следы лесных зверьков. В общем, зимой в лесу очень интересно. С собой ребята взяли по куску хлеба с колбасой.

День выдался холодный. Под ногами громко и протяжно скрипел снег. Спине жарко, ногам тоже, а уши, руки и лицо мерзнут.

На окраине города возле большого деревянного дома Федька и Женька увидели трех ребятишек лет шести-семи. Один из них, самый маленький, стоял согнувшись. Щеки его были белыми, как снег.

— Мальчишка обморозился! — крикнул Женька. — Подожди!

— Вот еще! — недовольно буркнул Федька. — Возись тут с ними… Ну, ладно, отведи его домой. Да возвращайся быстрее.

Женька сбросил лыжи и повел мальчика в дом. Мальчик, до этого молчавший, заплакал: «Мама, ой, мама!..»

Федька оперся на широко расставленные лыжные палки и стал от нечего делать рассматривать ребятишек. Переводя взгляд с одного на другого, он легонько ударял лыжами о землю: во время отдыха Федька не мог долго сидеть или стоять на одном месте, ему надо было двигаться или что-нибудь делать.

— Чего это вы на улицу вылезли? Сидели бы дома, — заговорил он снисходительным тоном.

— Мы горку делаем, — сказал толстый курносый мальчишка, исподлобья посматривая на лыжника.

— Кататься с горки хотим. Вот… — добавил другой тоненьким голоском и, ежась от холода, поправил рыжую мохнатую шапку.

У забора виднелась небольшая куча снега. Возле нее валялись фанерные дощечки.

Съежились, как куры в холодном курятнике, — усмехнулся Федька. — Строители тоже!

— Не куры, а курята, — поправил мальчик в рыжей шапке. — Мы еще маленькие.

— Эх ты, куренок! — рассмеялся Федька. — Не курята, а цыплята.

— Почему цыплята? Коты — котята. Куры — курята.

И в самом деле — почему? Это Федьке было непонятно, и он рассердился:

— Довольно болтать!

Потом вдруг сообразил:

— Маленьких собак ты не назовешь «собачата», а назовешь «щенята». Верно?

— Верно.

— Ну то-то! Так и с куря… тьфу, то есть с цыплятами. И вообще я с вами чего-то заболтался… Женя, ну давай быстрей! — крикнул он, увидев своего друга, который медленно выходил за ворота.

Подойдя к горке, Женя сказал мальчикам:

— Снег надо сгребать лопатой. Дощечками-то много ли вы сделаете?

— Дощечками только курятам снег подносить, — съехидничал Федька.

— Каким курятам? — удивился Женя.

— Есть такие.

— Горку у-ух как трудно делать! — сказал мальчик в рыжей шапке и присвистнул.

— Ты и не знаешь, как ее делать, во! — пробурчал курносый мальчик и еще больше нахмурился.

Оба они уже недружелюбно посматривали на Федьку.

— Ты смотри у меня! — пригрозил Федька.

— Не кричи! Что он тебе сказал плохого? — стал успокаивать своего приятеля Женя. — Ребятам действительно трудно.

Он минуту постоял, думая о чем-то, потом сказал:

— Давай им маленько поможем. А в лес съездить еще успеем. Хоть покажем, как делать.

— Ну да, очень это нужно, работать здесь, — возразил Федька. — Куда мы с тобой поехали? В лес? В лес. И нечего тут торчать. Если хочешь, помогай, а я пойду напьюсь и поеду.

Он зашел в дом, а когда возвратился, то увидел, что Женька вовсю орудует лопатой. Лыжи и палки были аккуратно сложены в стороне.

— Давай помогай! — крикнул Женька. — Ведь ты с лопатой здорово управляешься. Я видел, как ты осенью быстро копал ямы для деревьев.

— Хвали, хвали, а работать тебе все равно одному придется.

— Я тебя как друга прошу!.. Я обещал ребятам, что набросаю горку.

Федька знал, что Женька умеет держать свое слово. Лучше уже помочь ему, тогда они быстрее смогут поехать в лес.

Взяв лопату, он тоже стал бросать снег в кучу.

— А почему она круглая получается? — поинтересовался мальчишка в рыжей шапке.

— Сначала куча будет круглая, — пояснил Женька, — потом мы ее с двух сторон подравняем, и куча будет продолговатая, наподобие параллелограмма.

— Вот, — хмыкнул Федька, — нашел, как объяснить. Ну-ка отойди отсюда, «параллелограмм», не путайся под ногами, — прикрикнул он на одного из ребятишек.

Но мальчики уже не боялись сердитого лыжника. Они чувствовали, что он не страшный, и даже незаметно для Федьки раза два показали ему язык.

Когда снежная куча была готова и ее с двух сторон подчистили, Федька и Женька стали спорить.

— Надо сзади устроить снежную лестницу, — сказал Женька — Как такие маленькие заберутся на горку?

— Ничего, друг друга подсаживать будут.

— Да что это за горка без лестницы?

— Я больше ничего не делаю Не хочешь со мной — поеду в лес без тебя.

— Не надо нам лестницу делать, — сказал мальчишка в рыжей шапке. — Я табуретку принесу. Мы и так как-нибудь. Вам ехать надо.

Федька усмехнулся:

— Смотри какой шибко сознательный: «Вам ехать надо».

Женька пренебрежительно махнул рукой:

— С табуретки им трудно будет забираться на горку.

— Ничего, пусть полазают! Смелыми вырастут, — снова усмехнулся Федька. Немного помолчав, он сказал:

— Ну, что это за горка. Для нее и лестницы не надо. Ты знаешь, я недавно был у Саши Кочина на Заречной улице. Вот там ребята горку так горку сделали. Грома-адная! Катишься с нее, так что ветер в ушах свистит. Если бы здесь такую горку сделать, то тогда с нее до самой водопроводной колонки можно было бы скатываться.

— Да ну, скажешь тоже! — возразил Женя.

— Не веришь? Вон до этого дома, — Федька указал на старый дом с новыми воротами, — можно докатиться с горки, а там спуск. Дело верное. Покатишься так, что только держись! А если еще будет хороший ледок. Ух!

Федька даже присвистнул от удовольствия.

Ребятишки тоже оживились. Только Женька слушал своего друга спокойно. Федька еще раз внимательно оглядел горку, почесал переносицу и вдруг предложил:

— А давай попробуем еще набросать снегу?

И, не дожидаясь согласия Жени, добавил уверенно:

— А ну, начинай!

— Да к чему это, — робко возразил Женя.

Но Федька уже быстро бросал лопатой снег на кучу. За ним стали бросать снег фанерными дощечками маленькие ребятишки. Женьке ничего не оставалось, как присоединиться ко всем.

Часа через два ребята сделали и высокую горку, и лестницу. Лестница получилась добротная — с четырьмя ступеньками. Даже четырехлетний сможет по ней забраться.

Курносого мальчика и мальчика в рыжей шапке позвали домой обедать, но они быстро поели и снова выбежали на улицу.

Вышел мальчик, которого уводил в дом Женька.

— А меня Боря зовут, — сказал он. — Я уже не обмороженный. Мне мама щеки варежкой терла, а потом маслом смазала. Мы сейчас кататься будем, да?

— Рано еще. А ну-ка, несите ведра, — скомандовал Федька. — Сейчас будем поливать горку.

Много ведер пришлось вылить на снежную кучу, пока на ее поверхности не появилась блестящая ледяная корка.

Боря оказался самым нетерпеливым — он все время пытался забраться на горку. Федька ворчал:

— Не торопись, не торопись. Пусть крепче застынет.

А потом Федька потрогал скользкую поверхность горки и сказал:

— О це дило! Горка что надо.

Договорились, что первыми прокатятся маленькие. Они сели на большой фанерный лист и покатились. Катились долго, но вот фанера врезалась в снег и остановилась. Ребята визжали от восторга.

Потом съехали с горки Федька с Женькой. Федька свалился с фанеры и упал, набрав снегу в валенки. Он поморщился от досады и прокатился еще, на этот раз благополучно.

После этого Федька и Женька стали съезжать с горки на лыжах, а Боря со своими приятелями катался на фанере. Действительно, на лыжах можно было докатиться с горки до самой водопроводной колонки.

— Давай передохнем, — предложил Женька.

Они сели на скамейку. В домах стали зажигаться электрические лампочки: наступали сумерки. Захотелось есть. Федька и Женька вытащили из карманов хлеб с колбасой. Бутерброды показались очень вкусными.

— Пора уже ехать домой, — оказал Женька.

— Пожалуй.

Они стали собираться.

Толстый курносый мальчик, мальчик в рыжей шапке и Боря грустно смотрели на лыжников, и по всему было видно, что им не хочется, чтобы Федька и Женька уезжали.

— Ну, пока, — грубовато сказал Федька.

— Приезжайте к нам завтра, — попросил Боря.

— Завтра мы в лес поедем.

— А к нам заедете? — спросил мальчик в рыжей шапке.

— Обязательно заедем, — отвечал Женька. — И прокатимся раза два.

Федька, готовясь к отъезду домой, поправлял куртку. Он строго посмотрел на ребят и небрежно буркнул:

— Там видно будет. Вам домой пора. Видите, уже вечер? И что это родители за вами не смотрят?..






КАК ПОЙМАЛИ ЩУРЯТ


В тайге возле Тобола появились волки. Их видели женщины, ходившие за ягодами.

Мой сосед старик Фирсович, лучший охотник в селе, зарядил старинную двустволку пулями, взял провизии на два дня и пошел в лес. Вместе с ним отправился и я. Я охотник неопытный, и Фирсович мог меня многому научить.

Мы проходили с утра до вечера, но волков найти не смогли.

— Может, хоть следы обнаружим, — сказал я, не теряя надежды увидеть зверей.

— Нема следов, — равнодушно отозвался Фирсович. Его родители были украинцы, и он иногда путал русские слова с украинскими. — Давай обед готовить.

На берегу Тобола мы развели большой костер. Фирсович вынул из котомки старенький закоптелый котелок и стал варить в нем пшенную кашу.

Горячая каша, крепкий чай и куски пшеничного зачерствелого хлеба утолили наш голод. Фирсович прилег возле костра вздремнуть, а я стал бродить по берегу реки.

Весной здесь река разливалась широко, и вода только что спала. Во многих местах остались лужи, кое-где они были соединены с Тоболом узкими извилистыми протоками.

В большом логу, среди щепок, веток, коры и прошлогодней сухой травы, нанесенных сюда рекой, виднелась мелкая продолговатая лужа. Я еще издали увидел, что в ней плавают щурята. Подошел поближе. Щурята стали стремительно носиться из одного конца лужи в другой. Я подойду к северной стороне, рыбки уплывают в южную, подойду к южной, а они уже в северной стороне. Все щурята маленькие, темные, тоненькие. Но уху из них сварить можно. Как бы их поймать? Попробовать руками? Ничего не выйдет. Рубахой? Надо, наверно, тридцать рубах, чтобы перекрыть всю лужу. Стрелять из ружья? Но из ружья можно попасть в большую щуку, а не в таких маленьких.

Решив оглушить щурят, я поднял объемистый ком земли и бросил его в воду. Но не тут-то было! Рыбки уже плавали в другом месте. А там, куда я бросил ком земли, вода замутилась. «Ну, думаю, в мутной воде рыбу еще хуже ловить. Не поймать мне щурят». И вдруг так я захотел щучьей ухи, что не смог больше глядеть на лужу и пошел к костру.

Рассказал обо всем Фирсовичу. «Вот, говорю, как бывает: видит око, да зуб неймет».

Старый охотник молча выслушал меня, нахмурил брови, пробормотал что-то про себя и поднялся с земли.

— Ты посиди пока здесь, — сказал он, — а я пойду сам посмотрю.

Его не было минут двадцать. Я стал волноваться и крикнул:

— Фирсович!

— Ну чего, чего ты кричишь? — сказал старик, раздвигая кусты. — Глянь-ка, гарна уха буде?

В левой руке он нес фуражку, которая наполовину была наполнена щурятами.

— Как тебе удалось их поймать? — удивился я.

— Это, сынку, штука несложная. Я зашел в лужу и сильно-сильно взмутил воду. Стала вона на жидкую грязь похожа. У такой води рыба не може находиться, ей там, чуешь, дышать больно трудно. О ци щурята и начали головы пидыматы на воздух. Я тильки подходил и брал их руками. Вот так-то, рыбак!

Уха получилась очень вкусная.

_1958._






СЕБЯ НЕ ОБМАНЕШЬ


Машина бежит все быстрее и быстрее. Кажется, что вот-вот будет постоялый двор (до него тридцать километров), а там совсем рядом наш зимний воинский лагерь. Но постоялого двора все нет. Дует очень сильный ветер, запорашивая снегом кузов. В кузове много бочек, и одна из них беспрерывно постукивает меня по ногам, вызывая раздражение. Но я лишь слегка отталкиваю ее, а откатить в сторону не могу и не могу сам отползти: холод проник сквозь меховую куртку, сквозь брюки, не чувствую даже кожу на коленях. Левой ногой ударяю по пальцам правой и не ощущаю боли. Ударяю с большой силой — в ноге резкая боль: значит, пальцы еще не совсем обморожены.

Приподняв голову, с трудом выглядываю из кузова. Мать моя! Проезжаем еще только речку Медвеженку, от которой до постоялого двора без малого пятнадцать километров. Как доехать! В пути ни одной деревушки, ни одного дома, лишь лес уссурийский, пышный летом и какой-то придавленный, невзрачный сейчас.

Каждому — свое. Мне мерещится тепло. Я представляю себе избу, раскаленную докрасна железную печку. В печку я сую ноги.

Я стараюсь не расставаться с этими мыслями. Но чем ярче представляю себе все прелести тепла, тем хуже.

Тогда я начинаю постукивать ногами по кузову, не приподнимаясь с места. Долго постукиваю. И, о диво! Становится легче, и в голове проносится мысль: «Себя не обманешь!»

_1942._






ЗОРИН


Зорин долго говорил мне о своей любви к детям.

Мы сидели с ним в его большом, обставленном хорошей мебелью кабинете. За стеклами книжных шкафов блестели золоченые корешки толстых книг. В креслах, обитых мягким зеленым бархатом, было очень удобно сидеть. Все располагало к доброй беседе.

Зорин рассказывал:

— Некоторые люди не уделяют детям никакого внимания. Хулиганит мальчик на улице, а взрослый проходит мимо, будто его и не касается. Есть папаши, которые не побеседуют с ребенком, не расскажут ему, как надо вести себя. А если дети предоставлены сами себе, то что из них может получиться? Нет, я люблю заниматься с детьми. Жаль, что у меня только один постреленок растет, а других, как говорят старухи, бог не дал. Но уж Славка не пожалуется на мое невнимание. Мало кто из отцов столько времени уделяет своему сыну. А ведь как приятно с ними время проводить, я вам скажу. Рассказываешь ему что-нибудь, а он глазенками хлоп-хлоп и слушает, внимательно слушает. Презабавный народ эти детишки. Не будь сына, кажется, умер бы со скуки.

Он еще долго говорил. Хотя его рассуждения казались мне длинными и скучными, у меня все же не возникло сомнений в их искренности.

Во время нашей беседы дверь кабинета медленно отворилась, и я увидел мальчика лет девяти-десяти с приглаженными волосами и, как у затравленного щенка, испуганными глазами. Он шел осторожной, крадущейся походкой. Так ходят кошки, когда собираются полакомиться недозволенной пищей. Мальчик был одет в изящный матросский костюмчик.

— Вот и Станислав, — сказал Зорин. — Что же ты, голубчик, долго не появлялся? Ведь я тебя еще час назад звал. Да, уважаемый, час назад. А сейчас ко мне дядя пришел, и я не смогу с тобой заняться.

— Я… я… Мы с ребятами у Сережки Суслонова играли… Я пойду, папа.

— Подожди минуточку, милок. Я тебе одно поручение дам. По-до-жди и не вер-тись, — раздельно, спокойным голосом произнес Зорин.

Лицо мальчика стало белеть. Он поджал губы и быстро-быстро заморгал ресницами.

Зорин встал, открыл книжный шкаф и взял толстую книгу в желтом коленкоровом переплете. Когда он снова сел в кресло, Станислав уже успокоился.

— Отнеси вот эту книгу дяде Ване, — сказал Зорин.

Мальчик ушел. Мне больше не хотелось верить в любовь Зорина к детям.

_1958._






У ГАРДЕРОБА


Котов почти каждый день бывал в этом учреждении. Открыв массивную, всю в стекле дверь, он проходил по блестящему красноватому паркету мимо постового милиционера. Милиционеры часто менялись. Все они были серьезные, немногословные, прямые, как будто аршин проглотили. Котов особенно приметил одного — маленького, с насупленными бровями и внимательным, чуть подозрительным взглядом. Казалось, у этого человека холодная душа и поступки его не выходят за пределы инструкций.

Гардеробщицей работала все время одна и та же русоволосая широколицая девушка. Она с готовностью принимала пальто, шапки, и шляпы, улыбалась, спрашивала участливо: «Замерзли, наверное?» Котову она казалась приветливой и доброй.

Но вот однажды Котов задержался в этом учреждении до конца рабочего дня. В гардеробе оставались только два или три пальто. Девушка стояла в стороне и, поглядывая в зеркальце, надевала шляпу. Повернувшись, она любезно предложила:

— Заходите. Берите пальто сами.

Котов открыл дверцу барьера и, согнувшись, полез. Ступил шаг, второй и резко поднялся, твердо уверенный, что крышки над головой уже нет. Но он не рассчитал и ударился об острый конец крышки. От сильной боли Котов вскрикнул и, пошатываясь, схватился за голову.

Милиционер, внезапно утративший всю свою суровость, побежал ему на помощь. В глазах постового были испуг и сострадание. Котов повернулся и увидел удивительную картину: туповатое лицо гардеробщицы выражало удовольствие, в ее глазах было злое любопытство, на губах — кривая улыбка.

Прошло несколько минут, и все снова стало как прежде: милиционер стоял на своем месте, прямой и строгий, девушка охорашивала волосы.

На другой день Котов вновь пришел сюда. Гардеробщица, как и в прежние дни, была предупредительна и улыбалась. Но сейчас Котов уже не верил ни этой предупредительности, ни этой улыбке.

_1958._






В ОЖИДАНИИ ЛОДКИ


Воскресный день. У пристани многолюдно. Все ожидают лодку, чтобы переправиться на другой берег Туры.

Прохладно. Несколько дней шли дожди, и вода в Туре стала мутно-белой, как в корыте после стирки. От реки дует сырой ветер. Пахнет рыбой. У самой воды стоят парень и девушка. Им лет по восемнадцати-девятнадцати, не более. Оба русые, глазастые. Костюм парня старательно отутюжен. Девушка, распахнув пальто, беспрерывно поправляет складки платья. Это оттого, наверное, что стесняется. Не совсем свободно чувствует себя и парень. На его губах растерянная улыбка. Чтобы показать себя бравым человеком, он надвинул на лоб фуражку. У парня басовитый голос, который иногда срывается на высокие нотки.

Они совсем не замечают толпы. Смотрят друг на друга и улыбаются.

— Верочка, ведь ты простудиться можешь, — говорит парень, и лицо у него становится озабоченным. — Вода-то осенняя. Застегнись.

— Ой, да нет же. Мне нехолодно.

Лицо у Верочки покрывается строгими морщинками, а глаза, как прежде, веселые.

— Вот ведь какая! Дай я застегну…

Парень тянется к девушке, чтобы застегнуть ей пальто. Но та отстраняется и слегка стукает его по руке.

— Ой, какой же ты, Виктор…

— Какой?

— Такой.

— Ну, смотри. А то ведь опять перевяжешь горлышко платком.

— А когда это я перевязывала?

— Э-э, забыла? А на прошлой неделе.

— А кто виноват? Кто меня домой не отпускал?

— Ты мне тогда тоже не давала застегнуть пальто. Я тебя четыре раза просил…

Девушка немного думает и возражает:

— Нет, три раза.

— Нет, четыре.

— Нет, три.

Оба молчат.

— А ведь верно, что холодно, — признается девушка. — Волны какие… Ветер подул, оттого они… И облака…

— Облака вон какие черные и низко…

— А вчера они были беленькие…

— И высоко.

— Ой, Виктор! Была я сегодня утром в городском саду, а там на дорожках столько листьев от деревьев, ну — не пройдешь.

— А ты бы перепрыгнула! Ты же любишь прыгать…

— Не смейся. Ты всегда надо мной смеешься.

Девушка передергивает плечами, хмурит брови, отчего ее тоненький носик становится еще острее, и отворачивается от парня.

Парень начинает обиженно моргать глазами.

— Верочка! Вера! Напрасно ты обо мне так думаешь. Когда я смеялся?

— А на той неделе в среду…

— Когда?

— Уже забыл? Какой ты! Забыл, как выступал на комсомольском собрании и меня ругал? Что, мол, в спортивных соревнованиях не участвую.

— Не участвуешь, — подтвердил парень. — Ты, Верочка, не сердись. Тут нельзя сердиться. В самом деле нельзя. Я правду говорил.

— Ну и говори свою правду, и нечего ко мне приставать.

— Я многих критиковал.

— А меня нельзя!

— Да почему нельзя? — Лицо паренька внезапно становится упрямым.

Девушка еще больше хмурится и молчит.

О пристань гулко ударяется большая, до половины погруженная в воду лодка. На пальто девушки падают три пенистые капли. Парень поспешно вытаскивает из кармана синий платок и вытирает их.

— Не тронь, пожалуйста. Я сама.

— Верочка, застегнись, — умоляюще просит он. — Вон какой ветер подул!..

Девушка сердито смотрит на него и неуверенно ступает на дно лодки. Вслед за ней заходят в лодку мужчины, женщины и дети. Слышатся громкий говор и смех.

Вот лодка отчаливает от берега и медленно двигается вперед, рассекая волны.

Сейчас парень и девушка уже стоят, прижавшись друг к другу. Они, видимо, довольны тем, что их сжали со всех сторон люди, до отказа заполнившие лодку.

_1948._






ПОПУТЧИК


Когда поезд остановился, кроме Сергеева, из вагонов вышли только три человека.

Было около одиннадцати часов вечера. На перроне маленькой станции тускло горели две электрические лампочки. Сергеев дернул массивную дверь, над которой висела большая стеклянная вывеска «Буфет». Закрыто.

— Зря стараетесь, — услышал он недовольный голос. — Никто здесь не заботится о пассажирах. Никому нет до них дела.

Рядом с Сергеевым стоял пожилой мужчина с чемоданом и плащом в руках.

— Конечно, неприятно, что буфет не работает, — согласился Сергеев. — Но, видимо, уже поздно.

— Как это поздно? Люди подходят, дергают дверь, значит, не поздно!

— Не поздно только для двух человек.

— Э-э, батенька, нельзя подходить к делу чисто торгашески. Буфет обязан обслуживать пассажиров и днем и вечером. Изволь сейчас плестись в поселок с голодным желудком.

«Ну, этого, кажется, не переспоришь», — подумал Сергеев и молча прошел мимо придирчивого пассажира на привокзальную площадь.

Вдали светились огни заводского поселка, до которого вела слабо освещенная дорога, обсаженная деревьями.

— Могу вам составить компанию, — снова услышал Сергеев тот же скрипучий голос. — Хотя, может быть, вам это не совсем приятно?

— Нет, почему же, пойдемте, — ответил Сергеев. — Вдвоем веселее.

Навстречу им шли парень и девушка. Парень держал в своей руке руку девушки и что-то шептал, наклонившись к ней. А она радостно говорила:

— Мне здесь нравится, очень нравится!

— Еще бы не нравилось, — мрачно произнес попутчик Сергеева, когда влюбленная пара прошла мимо. — Ночь, темнота, одни вдвоем. Совести у людей нету.

— Почему же нет совести? — возразил Сергеев. — Молодежь как молодежь. Любят друг друга, гуляют…

— А почему бы им не пойти в клуб, кинотеатр или в библиотеку и не провести там вечер культурно? В самом деле: почему бы им не пойти туда? Нет, тут дело известное: хочется объятий, поцелуйчиков. А потом, понимаете ли, ребятишки без отцов растут.

Сергеев хотел снова возразить, но мужчина продолжал, не слушая его:

— Такие вот гуляющие очень любят цветы держать в руках. А если нет цветов — ветки деревьев. Помахивают ими туда-сюда. Поэтично получается. Только вот иногда насаждения портят. Идет кавалер по дороге, оторвет от насаждения ветку и подарит ее своей даме сердца. Дама довольна, а насаждение начинает хиреть. У них — мужчина показал на тощие деревца, недавно посаженные возле дороги, — сила совсем не та, что у деревьев в лесу. Те обломай и все равно растут. Я, конечно, не хочу сказать, что насаждения только одни влюбленные портят. Тут главным образом мальчишки виноваты.

Попутчик Сергеева расстегнул пиджак и, тяжело вздохнув, продолжал:

— Пойдемте помедленнее — у меня что-то под мышками давит. Костюм в прошлом месяце сшил в ателье. Да разве у нас шить умеют? Зипун из грубого сукна еще как-нибудь сошьют, а уж костюм такой приготовят, что не приведи господи. Только на огородное чучело напяливать. И все потому, что торопятся. А, спрашивается, когда торопливость приводила к добру?

Сергеев скривился, как от зубной боли, и быстро свернул с дороги на узенькую тропинку, которая белела в темноте.

— Куда это вы? — удивился мужчина. — Здесь и по дороге-то плохо идти, не то что по тропинке.

— Ну тебя к дьяволу! — крикнул Сергеев. — Надоел ты мне хуже горькой редьки.

И он быстро пошел в сторону. Тропинка тоже вела к заводскому поселку, но не к центру, как дорога, а к окраине.

_1959._






С БРЕДНЕМ


Однажды вечером наш сосед Андрей Прокопьевич сказал мне:

— А что, может, с бредешком сходим?..

Я обрадовался. Мне, пятнадцатилетнему парнишке, было приятно, что старый, опытный рыбак Андрей Прокопьевич приглашает меня на реку.

— Сегодня с добычей должны вернуться, — добавил он. — У меня хорошее местечко на примете.

И вот мы спускаемся с горы на луг. Андрей Прокопьевич идет медленно, как на прогулке. На плече у него бредень, во рту серая от старости трубка. В моем спутнике есть что-то от моряка. Мне кажется, что Андрей Прокопьевич сейчас поведет меня к глухим и глубоким заводям Чусовой, к опасным перекатам этой шумливой горной реки. Я люблю такие места. Кажется, что только там можно выловить много крупной рыбы. Правда, и оттуда рыбаки иногда приходят с пустыми руками. Но мало ли чего не бывает.

Вдали виднеется длинная блестящая изогнутая полоска воды — это Чусовая. Перед нами расстилается обширный луг, заросший сочными пахучими травами и цветами.

Через луг к Чусовой пролегает тропинка. Андрей Прокопьевич идет сначала по тропинке, а потом вдруг поворачивает к маленькому озерку. Это озерко, похожее на большую лужу, появилось во время весеннего разлива реки. Река потом ушла, а в травянистой ямине луга осталась вода. И уже казалось странным, что протекавшая далеко в стороне река была недавно чем-то единым с этой лужей.

— Вот здесь и половим, — сказал Андрей Прокопьевич, останавливаясь у озерка и сбрасывая на землю бредень.

— Ой, да что ты? — удивился я. — Тут и воды-то почти не бывает, не то что рыбы.

— Увидим, увидим, — неопределенно ответил Андрей Прокопьевич. — Давай-ка разматывать бредень.

Озерко оказалось мелким. Вода доходила Андрею Прокопьевичу только до пояса. Наш небольшой бредешок охватывал почти всю эту лужу в ширину. Я шел у самого берега. Увязая в грязи, мы с трудом тянули бредень. Особенно тяжело было на другом конце озера, где густо росла в воде жесткая трава.

Когда мы стали выходить из воды, я увидел, что из мотни выскальзывает рыбешка-мелюзга. Андрей Прокопьевич крикнул:

— Выбрасывай быстрей!..

Мотня оказалась вздутой от грязи и водорослей. Но и рыбы очень много попалось — чебаков и щурят.

Я удивился:

— Вот это здорово! Откуда здесь рыба взялась?

— Из Чусовой, — ответил Андрей Прокопьевич. — Зайти-то зашла, а выйти не успела: протока пересохла. За лето и озерко пересохнет. Так что чебакам и щурятам все равно погибать.

Мы сделали еще несколько заходов с бреднем. И каждый раз попадалась рыба. Ведро уже давно было доверху наполнено ею. Я снял рубаху, перевязал ее рукавами у ворота — получился мешок, в который мы стали бросать чебаков и щурят.

— Вот где рыбный-то склад, — сказал Андрей Прокопьевич. — А ты, наверное, думал, не сошел ли старый с ума, в луже бродиться стал. Так что ли?

Я признался, что поведение его мне было непонятным. Но сейчас я еще более уверился в том, что Андрей Прокопьевич — замечательный рыбак. И мне уже вовсе не хочется идти к заводям и перекатам Чусовой. Этот маленький водоем по-своему прекрасен.

_1958._






ПОЕЗДКА В ГОРОД


Бухгалтер ремонтно-тракторных мастерских Михаил Федорович Щукин заболел. Уже несколько дней и ночей он чувствовал беспрерывную тупую боль в животе. Щукин надеялся, что боль пройдет, но она не проходила, и он отправился в больницу. Врач прослушал больного и сказал, что надо сходить на рентген, а так как его в селе еще нет, то придется съездить в город.

И вот Щукин едет на грузовой автомашине в город. В кабину шофер посадил женщину с ребенком, и Михаилу Федоровичу пришлось устроиться в кузове на соломе, которую он сам набросал.

До города более пятидесяти километров и все лесом, через невысокие горы, мимо редких маленьких деревень и поселков. Машина бежит быстро, в спину Щукину дует сильный холодный ветер. Но Михаил Федорович одет в большой тулуп, и ему тепло. Он думает не о холоде, а о своей болезни.

Сегодня соседка Порфирьевна, болтливая старуха, вечно жалующаяся на недомогание, зашла к Щукиным и сказала: «Езжай, Михайло, езжай. А то ноне рак какой-то ходит». «Может, в самом деле у меня рак?» — думает Михаил Федорович. От этой мысли ему становится страшно. Он оглядывается по сторонам. Кругом стоят молчаливые высокие сосны, хмурые ели, покрытые сверху донизу толстым слоем снега. Все кругом кажется вымершим, серым, скучным, а путь — слишком длинным и утомительным.

В городе Щукин прожил несколько дней. Его долго и внимательно осматривали врачи — рентгенологи и терапевты — и потом оказали, что у него гастрит. «Ничего страшного, — подумал Михаил Федорович. — Дядя Кузьма с гастритом семьдесят четыре года прожил».

Домой он ехал на такси. У него было бодрое настроение. Михаил Федорович даже несколько раз пытался запеть, и шофер удивленно косил на него глаза.

Как и в тот день, когда он ехал в город, было морозно и стояли молчаливо деревья, укрытые снежной периной. Но лес Михаилу Федоровичу уже не казался вымершим и скучным. Он теперь замечал многое, чего по дороге в город не заметил. Вон следы зайца: выбежал косой на дорогу и сиганул обратно в чащу. На березе сидит сорока и помахивает хвостиком. Навстречу двигаются автомашины, колхозники везут сено на лошадях, идут куда-то две женщины.

А сколько красок кругом! Белый снег, светло-голубое небо с серыми облаками, сосны, вблизи, на солнце, зеленые, а вдали — черные.

Весело гудит мотор. Щукину кажется, что он не едет, а летит по воздуху над самой дорогой.

Когда машина подошла к конторе ремонтно-тракторных мастерских, Щукин сказал:

— Удивительно, как быстро доехали.

_1959._