431 Еловских Рядовой Воробьев
Василий Иванович Еловских








ВАСИЛИЙ ЕЛОВСКИХ







РЯДОВОЙ ВОРОБЬЕВ



_Рассказы_






Неделя



ЗАПИСКИ КУРСАНТА


1

Шел очень мелкий и частый дождь. Капли дождя падали на тело неслышно, как пух, и были надоедливы, как мошка. На нас вымокло все. Вода не пугала, тревожила единственная мысль: как бы не испортить винтовку. Курсантская колонна растянулась на огромном расстоянии. Голова колонны, в которой находился и наш взвод, уже пришла на место, приступила к установке палаток, а хвост колонны был еще невидим. Курсанты, устанавливая палатки, перекликались между собой, а новые ряды бойцов подходили молча, лишь слышалось громкое пошлепывание ботинок.

Легли в сырые постели. Устраивались наспех, и поэтому было неудобно лежать. Но все же как хорошо лежать в постели, когда не надо больше шлепать по грязи и сдувать со рта горьковатую воду, которая течет на лицо с грязной пилотки. Дежурный по лагерю уже давно прокричал: «Кончай разговоры!», но в палатках еще не все спят и вполголоса перешучиваются. Никто не старается шутить умно, никто не ведет глубокомысленные разговоры. Все это сейчас чуждо нам. Нас забавляет каждая наивная шутка и детская острота.

— Подымайсь! — подражая в интонации взводному, говорит лежащий рядом со мной курсант Орешкин. Он выполняет в этом походе обязанности наблюдателя. Орешкин — болтливый паренек. И болтливость часто его подводит. Сегодня днем от командира роты через рожок, коротким и двумя длинными сигналами, была подана команда: «Командиры взводов, ко мне!» А Орешкин, рассказывая мне про лошадь его дедушки, которая в дождь отказывалась выходить на улицу (явно выдуманная история), не разобрал сигналов и передал взводному: «Влево развернись». По команде взводного мы молча ринулись влево от дороги, в болото, и, когда обнаружилась ошибка, пожелали всех чертей нашему наблюдателю.

Мухажиев — горец с Кавказа — трудно переносил походы и после них всегда был сердит.

— Лежите тихо, а то я тоже буту говорить громко то утра.

— Поговори, Мухажиев, поговори. Ты своим голосом мою бабушку напоминаешь. Ох, и любила старая сказки рассказывать.

— Товарищ Орешкин, как вы думаете, не пора ли кончать? — послышался с другого конца палатки голос ротного парторга курсанта Волкова. Эту фразу Волков сказал ровным голосом, но я понял, что он сердится: когда Волков сердится, всегда говорит строго официально.

— Ох, и твердый народ, — не унимался Орешкин, — шел сюда — радовался, думал: намокнут люди, будут помягче.

Мухажиев не вытерпел и захохотал, как-то по-детски свободно, легко.

— Кончай, кто-то бежит, — шепнул курсант Кошкин.

К нам действительно кто-то бежал по линейке, видимо, дежурный. Несколько человек пустили деланно-громкий храпок. Дежурный, не поняв, где был нарушен порядок, накинулся на спящих обитателей соседней палатки: «Скоро вы кончите или вас поднять?» и, не дождавшись ответа, пошел, сердито топая по грязи.


2

Как неприятно холодит громкая утренняя команда: «Подымайсь!» Она напоминает об осеннем холоде, мокрой траве и грязи. Но несколько минут — и мы у речки. К ней не подойдешь: на покатом берегу непроходимая слякоть, скользко, как на льду.

Вот упал Мухажиев. Над ним смеются. Но это не обидно. Надо же над чем-то посмеяться. И тут же Мухажиеву советуют: пока не просохнет, не стирать грязь, иначе попортятся брюки. Мухажиев и сам знает об этом.

А через час наш взвод с лопатами «на плечо» стройно идет на север.

— Запевай!

— P-раз и два! P-раз и два,
Горе не беда,
Канареечка жалобно поет.

Петь эту песню начали недавно, но старая солдатская песня быстро стала привычной.

Сзади нас идет другой взвод и поет новую песню об Отечественной войне. Этому взводу подпевают наши замыкающие, а потом и все мы.

Каждому взводу, отделению и курсанту дали задание — прокопать часть траншеи. Траншея нашего подразделения должна быть длиной не менее полукилометра.

Земля мокрая только на лопату, а дальше — влажная и даже совсем сухая. Сделать надо много, поэтому так быстро взмахивают курсанты лопатами. На разговоры скупы. Только в стороне Кошкин ругается с курсантом из соседнего взвода, вздумавшим снимать дерн на чужом месте.

— Ты ему сунь, как фашисту. Залез к чужим, — ввязался в разговор неугомонный Орешкин.

…Погода не меняется. Стынут руки. Непрерывно подношу их ко рту, согревая дыханием. Посмотрел на низко плывущие темные облака, на мокрые густые кусты. Здешний лес и при вёдре мне кажется скучным. Очень уж он низкорослый, спутанный, без ярких цветочных лужаек, нерусский какой-то. И мне вспоминаются сибирские и уральские сосны — самые прекрасные деревья в мире, красавицы-березки, ели.

Мухажиев замечает мой взгляд и говорит тихо, но так, что я слышу:

— Ротной Кафкас!

Ему тоже не нравится здешняя природа. Но Дальнему Востоку он предпочитает не Урал и Сибирь, как я, а Кавказские горы.

— А вынослиф русский нарот, — говорит он неожиданно.

— Это во всех войнах доказывают русские. И в эту войну особенно, — произносит подошедший к нам Волков.

— То революции у нашего нарота, у аварцев, работали только женщины. Мужчины не работали. Они пили вино, стреляли. Любили китать камни. И каштый стремился кинуть тальше — это считалось большой честью. Сейчас по-тругому.

Очень любит пускаться в размышления этот Мухажиев. И как-то странно видеть эту особенность у такого горячего человека.

Проходит перерыв, и мы снова неустанно взмахиваем лопатами. Под нами вырастает широкая и ровная по бокам канава. Надо еще рыть ячейки, укладывать дерн, устраивать бруствер и делать многое другое.

— Отстаете, друзья. Поднажать!.. — говорит ровным голосом взводный. Но мы знаем, что лейтенант неправ. У нашего отделения дело лучше, чем у других. Взводный, конечно, тоже знает об этом, но подбадривает по привычке.

Мухажиев в этот день рассказал много кавказских историй, и некоторые крепко запомнились мне.

В лагерь мы пришли в сумерки. В нашу палатку забежал батальонный комсорг Ивлев, молодой краснощекий лейтенант.

— Последние известия слыхали? Нет? Я сегодня девять километров прошел до радиостанции за этим сообщением.

И он рассказал об удачном наступлении наших войск. Кажется, никто в тылу не встречает с таким восторгом вести о победе над гитлеровцами, как бойцы далеких окраин, находящиеся где-нибудь в лесу, на рытье траншей, на тактических занятиях или просто в походе, бойцы, которые часто неделями не слушают радио.

После отбоя в офицерской палатке написали боевой листок. Мы утром смотрели его. Узрев свою фамилию на почетном месте, Орешкин не утерпел, чтоб не сбрехнуть:

— Братцы, как это при моей-то скромности…

Кошкин недовольно повел на него глазами.

— Скромность у тебя, как у моего бывшего друга Ивашкина. Тот бывалоча при раздаче добавки всегда говорил: «Хватит, хватит», а сам поближе миску подсовывал.

— Этот Ивашкин был весь в своего друга.

— Ах ты репей огородный!

— Репей не такая уж плохая штука, есть можно.

Кошкин погрустнел.

— О репее у меня плохое воспоминание. В огороде меня мать бывалоча всегда репеем била.

— Прямо сорвет и бьет?

— Конечно.

— Зря. Надо было сорвать, очистить, а потом бы уж голеньким лупцевать. Тогда б у тебя воспоминания остались хорошие.

Странный какой-то человек этот Кошкин. Работяга и учится исправно, а все не доволен собой. И есть у него еще одна особенность, нерусская особенность — он не понимает издевок, если они выражаются только в словах и не дополняются ехидной улыбкой, ярким поблескиванием глаз. Вот он говорит однажды:

— Лицо у меня какое-то такое, что люди с первого раза обо мне плохое думают. Бабы так прямо бегут от меня.

— Образина твоя с первого разу не только бабу — медведя испугает, — вставил свое Орешкин.

— Подожди. Нет, в самом деле. Говорят, развратник и все такое.

— Лицо, действительно, у тебя странное, — сразу стал серьезным Орешкин, — я вот сейчас всматриваюсь, и меня берет сомнение — или в самом деле ты такой, какой есть, Кошкин, или за тобой скрывается кто-то.

— Нет, серьезно…

— Я не шучу в таком деле.

Но, увидев улыбочки на лицах курсантов, Кошкин озлился:

— Пошел ты к черту!

— Эх, милочка ты моя, ненаглядная.

И Орешкин притворно-ласково обхватил плечи Кошкина.


3

К исходу третьего дня траншея была готова. Мы быстро насыпали бруствер. Для маскировки не хватало дерна. Группой вырезали его, где поближе (правда, особенно близко не разрешали), и бегом таскали на носилках. Носилки сделали из березовых палок, скрепленных ветками. В самые нужные моменты носилки вдруг разваливались, и, бросая их, мы таскали дерн руками, прижимая его к животу. Поэтому нижняя часть гимнастерок у всех была черная.

Мы — патриоты своего взвода. Каждого тревожит мысль: кончим ли быстрее других? Но вот уже по траншее передают:

— Первый взвод четвертой роты задание выполнил.

Мы тоже закончили быстро и стали помогать соседнему взводу.

— Патриотизма у вас нет, — заявил Орешкин маленькому курсанту, который сосредоточенно резал дерн и с каким-то особенным удовольствием откидывал его в сторону. — Вот раньше было, например, так… Это еще при царизме. Встречаются два эшелона в пути. С одного эшелона солдаты кричат солдатам другого эшелона: «Ваш полк хреновый!» «Ах так, хреновый?» И начинается драка.

— Так и нам подраться что ли?..

— С дерном дерись, а со мной куда тебе! И еще скажу: дело в привычке. Привычка, брат, сильнее ума. Мой дядя в позапрошлом году поступил председателем в артель. Сковородки, чугунки да котлы эта артель делала. Съездил он однажды в город и обратно едет. И видит дядя, что сворачивает лошадь в сторону. Ом хлестанул ее вожжами. Лошадь еще шибче повернула и прямо к закусочной. Что за оказия? А на поверку вышло, что прежний председатель был не дурак выпить. Он почти каждый день ездил в город и на обратном пути останавливался у закусочной. И лошадь привыкла.

Мы сильно продрогли и потому шли обратно ускоренным шагом. Дул северный ветер. Туч не было, но мы знали, что ночью будет дождь. По этому поводу Орешкин сделал следующее замечание:

— Погода здесь, на Востоке, капризна. Вот я жил в Приморье. Там на равнине утром дует здоровый ветрище — не устоишь. Дует с юга, а после обеда начинает дуть с севера. На мою жену похоже. До обеда ластится, а после обеда вдруг начинает ругать меня, как только может.

Слышится команда взводного:

— Бего-ом, арш!

Бежим. И снова команды:

— Шире шаг! Подтянись!

Родные палатки. Вместе с другими наспех раздеваюсь, дрожа от холода, и закрываюсь одеялом. Теплей. Но под ухом слышится неугомонное комариное пение, которое нельзя обозначить русским алфавитом. То мне слышится «ууу», то «эээуу», то «пиии». Открываю одеяло и, взмахнув им, стремительно накрываюсь. И снова:

— Ууу, ээуу.

Комары свободно летают под одеялом. Пытаюсь выловить их. Бесполезно. Открываю одеяло, может быть, так лучше. На лицо, руки, стриженную голову беспрерывно садятся насекомые. Не успеваю отшлепываться и отмахиваться. Их невообразимое количество. И диву даешься — как это они в такой холод не коченеют. Со злостью бью их, но всех разве перебьешь? И тогда я иду на хитрость. Легонечко натягиваю вплотную к лицу одеяло. Теперь меня не возьмешь. Но вот под, левым ухом снова слышу противное:

— Ууу, эээуу.

Засыпаю незаметно.

В лес мы вышли только на неделю. Пока прошло лишь три дня. День мы строим землянки. В них зимой жить. На каждый взвод по землянке. Если со стороны посмотреть — землянки едва видны, а внутри просторно. Все крепится на деревянных столбах, балках и досках, все запрятано в землю. Лишь заметно выпячиваются к реке двери, которые еще недоделаны и представляют собой большие черные дыры. В землянках почему-то очень много лягушек, маленьких, неспокойных. Но еще больше их оказалось в старых стрелковых окопах, сделанных бог знает когда, из которых мы позднее выкачивали воду. В этот день установилось вёдро, и днем чуть припекало. А вода была адски холодная.

Вырыли водоотводную канаву, а в ней широкий, не особенно глубокий колодец. Кошкин, взяв лопату, стал быстро проделывать дыру в стенке земли, отделяющей канаву от окопа. И вот вода хлынула, яростно, с шумом затопила канаву, колодец и внезапно остановилась, стихла.

— Черт возьми! — крикнул взводный. — Не рассчитали! Надо было колодец сделать чуть глубже. Ну, теперь придется в воду…

Мы лезем в колодец. Набираем в вещевые мешки желтоватую от глины и земли воду и подаем наверх, где ее выливают. Подаем бесконечно. Наверху не особенно церемонятся с теми, кто в колодце. Содержимое мешков то и дело льется на наши головы. Мы не сердимся. И только Волков не остается равнодушным.

— Ты так за несколько часов и убить можешь, — обращается он к Мухажиеву и тут же рассказывает про древнюю китайскую казнь, когда несколько десятков крупных капель, падающих с большой высоты, убивали человека. Рассказал Волков про это, и нам вспомнилась вчерашняя беседа курсанта-фронтовика.

— …Всего его, понимаешь, фашист избил пулями. И в оба глаза попал, и в рот, и в нос.

Поздно вечером у громадного костра был митинг. Говорили о том, что сделали курсанты за эти дни и как сделали. А через час, лежа в палатках, мы слушали баян и пели вполголоса «Лучинушку».


4

Снова подъем, умывание, завтрак. Тот же порядок, но в движениях курсантов чувствуется большая быстрота. Все идет как-то глаже. Это учеба. Десятки построений в день. Строевая, тактика, штыковой бой, изучение уставов… Пять-десять минут жадно курим, скажем фразу-две о чем-нибудь постороннем и снова в строй.

Стреляли. Тир растянулся на громадном расстоянии. Били из «Максимов», ручных пулеметов, автоматов, самозарядок и простых винтовок. Было что-то волнующее в этом хаосе выстрелов. Перед стрельбой Орешкин, уходя в блиндаж, ехидничал:

— Надеюсь, молочком накормите.

На языке курсантов это значило: не попасть в цель, послать пули за молоком.

Но уже через полчаса он говорил Мухажиеву по телефону:

— Ты — единственная моя надежда на молоко. Другие не оправдали моих надежд.

— Смотри, чтоб молочко не скисло.

Горец не порадовал наблюдателя «молоком».

На следующее утро сильно подморозило. С рассветом мы вышли на опушку лиственного леса. Рассредоточившись, курсанты укрылись за деревьями, кустиками, земляными буграми и, вынув малые лопаты, лежа на боку, живо рыли землю, кидая ее впереди себя. Орешкин бегал за взводным с сияющим лицом, с квадратной фанеркой на груди. На фанерке были написаны слова, короткие фразы, цифры. Это кодовая таблица. Впереди нас, сквозь деревья, кустарник, за кочками и осокой видны возвышающиеся, как железнодорожная насыпь, окопы. Там «противник». За него действуют курсанты четвертой роты. В окопах никого не видно, но мы знаем, что за нами следят наблюдатели. А бойцы в окопах, потопывая ботинками, нетерпеливо ожидают нашего наступления.

Взводный на правом фланге вполголоса ругает курсантов за неудачный выбор места и за плохое окапывание. Сзади, в тылу взвода, ячейка управления. В ней за старшего наблюдатель Орешкин. Он лежит на земле, подбородок чуть приподнят над желтой травой, шея вытянута. Во всей фигуре Орешкина какая-то деловая сосредоточенность. Он солидным голосом внушает лежащему впереди него Кошкину:

— Ты сейчас заяц, но чувствуй себя львом. Я вот тебе такую историю расскажу. Один пьяница-поручик крепко подвыпил. Подвыпил и сам себя героем чувствует. А надо сказать, офицерик-то этот тщедушненький был, слабенький такой, кривоногий. Ну-с, выпил он и кричит:

«Эй, Иван!» А Иван этот — денщик его, значит: «Слушаю, ваше благородие!» — «На кого я похожу?» — «На льва, ваше благородие», — «А где ты его, льва-то, видел?» — «На картине, ваше благородие, там показано, как Иисус Христос въезжает в Иерусалим». — «Дурак, он не на льве, а на осле въезжал в Иерусалим». — «Так точно, на осле, ваше благородие». — «Ах, такой ты, растакой!» И раз его по зубам.

— Орешкин, за мной! Возьмите связного! — на бегу кричит командир взвода.

Долго лежим недвижимо. Ноги в сапогах закоченели. Со всех сторон слышатся удары сапог — это курсанты согревают себя. Но еще хуже с руками. Суешь их, суешь в рукава шинели, а не помогает.

Добросовестно светит солнце. Но какое оно сегодня беспомощное! Где-то сзади бурчит ручеек, и кажется чудовищно странным, что вода не замерзает.

Как-то незаметно подполз Орешкин. Он тоже согревает себя: ударяет ногой об ногу, похлопывает перчатками. И снова со своими историями.

— Приезжает, значит, с курорта жена к мужу. С женой дочурка ездила…

Но сейчас нас почему-то раздражает болтовня Орешкина. Даже больше — злобит.

Вот подана команда на короткие перебежки. Стремительные броски вперед. Падаешь камнем. Все как будто так, как надо. Но связной первого отделения уже бежит к своим бойцам. Они наступают слишком кучно, ротный ругается.

— Стой! — короткая и громкая команда.

Плотно прижавшись к земле, беремся за малые лопаты и роем.

— Товарищ лейтенант! — кричит Орешкин. — Передано приказание «по-пластунски вперед».

Негодуем: зачем по-пластунски. Но ползем. Страшно стынут руки. Трава — белая от замерзшей росы и какая-то острая. До окопов еще очень далеко. Впереди есть кусты, высокая трава, кочки.

От ротного в рожок беспрерывно передают сигналы. Вызывают наш взвод. Орешкин перепутал. Была подана команда «продолжать движение». Ругаем Орешкина.

— Я, братцы, и сам полз, — оправдывается наблюдатель. — В следующий раз будет подана команда «по-пластунски», я вам передам «в атаку».

Орешкин смеется, но мы чувствуем, что он не доволен собой: Орешкин — службист.

В атаку мы поднимаемся дружно и от всего сердца кричим «Ура!».

— Петро! — громко приветствует нашего Кошкина ручной пулеметчик из окопа «противника». Пулеметчик улыбается, он явно рад встрече. Но Кошкин не поддается его соблазнам и со свирепым лицом добросовестно изображает длинные уколы; испугав пулеметчика и не задерживаясь в окопе, он вместе с другими бежит дальше.

Мы переигрывали наступление. Делали не все так, как надо. Допускали слишком длинные перебежки, при атаке скучивались, а взвод справа от нас не принял от ротного два сигнала.

Солнце уже клонится к горизонту: осенью вечереет быстро. Бежим, задыхаемся, но бежим. Палатки не радуют, там тоже холодно. Зато как хорошо у костров. Их разводят несметное количество, большие — на полувзвод и маленькие — на два-три человека. Издали глядя, можно подумать, что у лагеря пожар. Вероятно, в старину, когда-нибудь во времена татаро-монгольского нашествия, у воинов была единственная отрада — костры.


5

Я стараюсь думать о чем-нибудь постороннем, приятном. Стремлюсь побольше мечтать. Так легче идти, особенно когда уже нет сил. Старайся не думать о предстоящем пути, о том, что ноги не движутся, что плечи режут лямки вещевого мешка и что все сползает наперед малая лопата и бьет и бьет тебя черенком по колену. Не думай, иначе не дойдешь, преодолевать расстояние будет тяжелее вдвое и втрое.

Но сейчас мне ничто не помогает. Помогло, если бы мы шли как обычно. Но мы наполовину бежим, наполовину идем самым быстрым шагом, без остановок. Никакие легкие мысли не укладываются в голове. Мечты, мои спасители, развеиваются. Я уже стараюсь не думать ни о чем, а главное о расстоянии. Двигаюсь автоматически. И так лучше.

Сзади кто-то упал. Это очень неприятная вещь — во время марш-броска упасть. Отстанешь чуточку, а попробуй догнать, когда уже нет сил. Слышу отчетливый голос взводного:

— Наперед его!

Двое худощавых курсантов что есть мочи тащат вперед колонны мясистого, разопрелого Кошкина. Впереди колонны в десять раз легче идти и бежать. И отстающих всегда переправляют сюда.

Около меня бежит Волков. Я не заметил, когда ему дали вторую винтовку, кажется, винтовку Кошкина. Взводного не видно. Он, конечно, позади. Наверное, уговаривает кого-нибудь:

— Что это вы?.. Неужели вы хуже других?

Или кричит:

— Вперед! Вперед, я вам приказываю!

Еще одна сопка. Как это я ее никогда не замечал? А ведь сколько раз проходил мимо.

Неожиданно пробегает мыслишка: «Один бы этого никогда не перенес. Упал бы и не смог двигаться. А с людьми все легче переносить». Портянка в левом сапоге сбилась, и знаю, что на ноге мозоли. Сейчас их не чувствую, но после нескольких минут отдыха они дадут себя знать.

Мне жарко, хотя день очень холодный. И странно, когда в конце броска я почти падал, то ощутил по всему телу холодок, хотя на теле была влага — пот.

Вот и Хабаровск. Широкие, пыльные улицы. Мы преодолевали последние метры. Орешкин на ходу задал знакомому нелепый вопрос:

— Как?..

Он, видимо, хотел узнать обо всем, что есть нового.

Знакомый бросил вслед несколько фраз. Наши войска освободили большой город. Эту весть курсанты передавали один другому.

Большое здание — наша казарма — в тумане. Из длинных окон льется матовый свет. Только несколько ярких лучей прорезают воздух, и эта резкость кажется странной в мягком освещении.

_1944._