422 Сазонов Мамонты и фараоны
Геннадий Кузьмич Сазонов





Геннадий Сазонов

Мамонты и фараоны







ОЗЕРА У ПОДНОЖИЯ ГОР


Тихо в волнах своих покачивается Тур-Ват, а гора Ялпинг-Нер, что отражается в нем, кажется зыбкой.

— Как человек он, да? — кивает на озеро старый манси. — Когда светлый — добрый, то совсем темный — сердитый. Стареть он стал — трава его душит. Слабо совсем дышит, слышишь?

— Да, — отвечаю старому манси. — Слышу.

И я вслушиваюсь, как засыпает Тур-Ват: сложив крылья чаек, спрятав под берегом утиные стаи. Волна его ленива, покойно-медленно наплывает снами на берег, на осоку и купавки и белыми лилиями касается камней — убаюкивает себя Тур-Ват шорохом трав. В озеро опадает цвет черемух, золотисто пылит верба-у заснувшего Тур-Вата на берегах остается мягкая пена, словно смятая постель.

— Видишь? — спрашивает манси Петр Ильич.

Мы всматриваемся, как просыпается Тур-Ват — огромное озеро. Над ним розовеет и тает теплый пар, клубится он, нависает мохнато, но легко и прозрачно опускается пластами, лентами невесомыми струится, и кажется, что озеро дышит, поднимается из пара, открывается в тихом дыхании… Тихо просыпается Тур-Ват у подножья Урала.

Прошло две недели, как я высадился с отрядом в верховьях Северной Сосьвы, на берегу озера, неподалеку от избы манси Самбиндалова. Он подошел к нам, когда мы разбили лагерь, и тихо поздоровался: «Пасе!» Не робость, а настороженность, какая-то печаль в его взгляде, скованность в движениях и осанке. Седые волосы скомканно падают на смуглый лоб, прикрывая раскосые глаза.

— Что с тобой, Петр Ильич? Заболел?

— Плохо жить стали, — ответил он и прикрыл глаза. — Совсем ничего не жалко. Кто из ваших петли ставил? — У его ног улеглись собаки, повернули к нему тяжелые свои морды и насторожились, а Петр Ильич поднимался среди стаи, сухонький и щуплый, словно мальчик. — Зверует какой-то волк, петли ставит.

— Нет, наши не ставят, — возражаю ему. — Да и прибыли только что.

— Идем! — Петр Ильич отвернулся и медленно побрел, окруженный собаками, такими же молчаливыми и чуткими, как хозяин. Он неслышно ступал по мокрой тропе, потемневший и скорбный, и собаки не рвались вперед, словно чуя, что у хозяина тяжело на душе.

Он привел меня к речушке Саклинг, что пробирается среди мхов, болотных кочек, выходя из серых ельников, и здесь, на звериной тропе, в петлях, дотлевая, светлели два лосиных скелета. Такие петли из гибкого стального троса ставит лишь Кравец из сейсмоотряда. Семь смертей настороженно таились в кустах, в мерцании болотца, распахнув пасти.

— Поймал одного — кушай! — сокрушается старый манси. — Кушай сам, людей корми. Губить-то зачем, будто не человек, а волк?

Петля захлестнулась на рогах девятилетнего сохатого и не выпустила. Обезумевший зверь разметал валежины, расщепил, измочалил пихту и раскорчевал мелкий ельник в радиусе десятка метров, разворотив землю.

Лось долго умирал.

— Стыдно мне! — Петр Ильич стоял отяжелевший, словно кедрач перед грозой. Ему плохо, непонятно и потому горько. — Ты знаешь того, с петлями? Увидишь, спроси, почему жрет больше волка.

Тихо-тихо раскачивается Тур-Ват… Я видел его в дождь, тогда все было зыбко, низкие тучи цеплялись за носатые волны, тревожно бились чайки, и кричали утки, и свистал, погуливая по озеру, ветер. Озеро выбрасывалось из берегов, рушило их, и падали шумно в озеро кедры.

— Старики говорили, что бог наш Торум послал на землю трех богов, — покойно покуривает Петр Ильич. — Одного в Ивдель, другого в Пелым, а третьего сюда. Так старики говорили…

— Куда — «сюда»? — не понял я.

— Сюда, в Тур-Ват, — кивнул на озеро Петр Ильич. — Святое оно… Видишь, гора Ялпинг-Нер — шаманья, святая. И река Ялбынья, во-он впадает, тоже святая.

Изба, что стоит на карте, и все вокруг: озеро, река, тропа в темной чащобе, перекат перед омутом, где затаился таймень, где жирует соболь, хребет Ялпинг-Нер — это дом, храм, мастерская, академия и клад старого манси. И он бережет их как заветы предков.

В середине августа мне позарез понадобились данные геофизиков, я сговорился с ними по рации и отправился. Сорок километров продирался верхом, целый день. На пути — два заболоченных тягуна-перевала, несколько речушек с топкими бродами, а спуск пролег зигзагом сквозь перепутанный шиповником и малинником старый горельник, что пророс молодым березняком. Палит солнце. Лошадь едва переставляет ноги, не перепрыгивает, а как-то переползает через поваленные стволы, я тащу ее за повод, она шарахается, диковато косит глазом в непролазный горельник: тревожат, пугают ее запахи зверя. В горельнике раньше выспевает ягода, на ягоду идет птица, за дичью крадется хищник.

В шестом часу, опухший от гнуса, я услышал взрывы, потом пролетел вертолет, через полчаса он вернулся, снова грохнул взрыв, но уже ближе ко мне, и я встревожился: стоянка геофизиков должна быть восточнее. Лошадь дернула за повод, ветка хлестанула по лицу, я потянул ее на себя, под ногами хрустнуло, лошадь шарахнулась боком — из-под ноги жестко взметнулся глухарь, только треск пошел по чащобе. Проступила тропинка, влилась в другую, поглубже, вильнула она, и впереди зарокотал мотор, он возник неожиданно, но уже совсем близко, просто я принимал его раньше за рокот и гул реки, к которой я добирался, — значит, они близко. Появился просвет, то оказалась широкая шестиметровая просека, а по просеке ходила и лязгала машина, странная диковатая машина, похожая на рычащий утюг. Вот он неуклюже и медленно развернулся, будто переступая гусеницами, — ух ты, какая громила, словно допотопное чудище! На лобовой его части, впереди, приварен нож, или клык, потяжелее, чем у бульдозера. Утюг крушил тайгу, как камыши, пихта ломалась, словно стебель подсолнуха, казалось, что не деревья валит машина, а осоку, и под ней, под ее тяжелым брюхом неподатливо пружинила лишь береза, а сосны, осины, лиственницы как-то сухо и легко лопались и потрескивали лучиной. Нож не срезал дерево, а тупо ударял так, что переламывал, спускал чулком шкуру, задирал ее, дерево клонилось, дрожало, и моталась его макушка, и нож задирал тонкую кожу от комля выше и выше и обнажал что-то до бесконечности стыдливое в беззащитной застенчивости ствола. Сосенки падали, растопырив корни, и осыпались с них комья супеси, рушились оземь кедры, осины и ольха, и утюг ползал и лязгал в крошеве стволов, листьев и хвои, обрызганный и заляпанный соком, елозил и рычал остервенело, оставляя за собой рваный шрам, так похожий на фронтовую искромсанную дорогу. Когда чудище остановилось, из кабины высунулся по плечи головастый белозубый водитель, увидев меня, замахал руками, что-то кричал, показывая на лес, на месиво земли и зелени, похлопывал по стальному корпусу и хохотал, откидывая голову. Кравец вылез по пояс, раскинул руки и загоготал на весь лес, столько в нем силы, и так остро и жадно смаковал он всесилие своей работы.

— Эй! — крикнул он мне. — Догоняй, Чингисхан! Ну-ка, спробуй на клячонке!

Клыкастый утюг заскрежетал железом, рванул с места, прыгнул и покатил вниз по просеке, задрав кверху тускло отсвечивающий нож, с которого свисали перекрученные волосинки корешков.

— Догоняй, Чингисхан! — орал Кравец, перекрывая рев мотора.

А подо мной потрухивала как раз та лошаденка, что попала в стальную петлю, настороженную Кравцом, как раз та лошаденка, что едва не подохла на лосиной тропе.

Под затухающий рев машины я не расслышал вертолета, — он низко пролетел над сосняком, сделал круг, второй и присел близко от меня. Я повернул коня, и через километр распахнулось озеро в форме подковы. На берегу его человек пять, торопясь, бегом, погружаясь по щиколотку в болотце, таскали в вертолет мешки с рыбой. Вертолет подпрыгнул, чуть пробежал по песчаной косе и, накренившись, взлетел, взяв курс на юго-восток. Из рыбаков я узнал только Степана Терентьева, техника-геофизика. Он сидел на гладкой коряге, мокрый, потный, с ног до головы в чешуе, от остальных тянуло острым запахом тины, болота, травы. Возбужденные и усталые, они не обращали на меня внимания, прыгнули на зыбкие плотики, кое-как слепленные из сухих елок, и, упираясь шестами, поплыли.

— К нам, что ли, добираешься? — устало и как-то недоверчиво спрашивает Степан. — Лагерь-то километрах в пяти… в сторону…

— Как рыбка-то?

Степан ничего не ответил, стаскивая с себя рубашку.

— Рыбка-то как?

— Да как?! Первый улов, считай, кто ее здесь когда ловил… Окунь да щука… глянь, друг друга едят…

На берегу щука лежала поленницей, ровная такая, нагуленная, молочнобрюхая и сероспинная. Окунь навален колючей, шершавой грудой, таращится сотней вспученных глаз, алеет, грудится хвостами и перьями плавников. Отдельной кучкой на пихтовом, нежнозеленом лапнике краснеют таймени, и у каждого башка с ведро!

— Гляди, налим! — кричат с озера. — Налима брать, что ли, а? Брать скользуна?

— Бери! — откликаются с другого плота. — За ради максы — печени — бери… Вкуснятина.

— Он утоплых жрет! — подает голос первый плот. — Мразь мерзкая… утоплых жрет, а?

— Кому рыбу заготовляете? — спрашиваю Степана, а тот на корточках потрошит тайменя, нарезая тонко нежные розовые ломтики — Подрядились, что ли, на зверосовхоз в нерабочее время? Зверям, что ли, заготовляете, Степан?

— Зверям? — удивляется Степан. — Ты что, Алексей, заработался? Себе на зиму маленько взять решили — гибель ее здесь. Выбьем шурфик до мерзлоты и замаринуем ее вкрутую, по-зырянски. Кушай всю зиму.

— Ух ты, харя мокрогубая, утоплых жрать, а? — доносится голос с плота.

— За ради максы бери… Здеся нету утоплых вовек… — отдается сочный бодрый басок. — Здеся люди не обитают — тайга! За ради максы бери — вкусна печеночка…

— А в вертолете кому дарили? — поинтересовался я, глядя, как ловко крупной солью посыпает Степан распластанного тайменя.

— В каком таком вертолете? — удивленно переспросил Степан и поднял ко мне тяжелое чистое лицо… — На каком вертолете, Алексей Петрович?

— На том, что в город пошел… Не для жратвы озеро ограбили, а на барыш.

— А чье оно, а? Чье озеро, ответь? — поднялся Степан, мокрая рубашка повисла до колен, лицо все заляпано чешуей и сукровицей. — Совхоз сюда сроду не заходит, вишь, нет дорог. А местный мансиец зимой только заглядывает — зачем ему окунь? И по угодьям — оно ничейное…

— Ух ты, тварь склизкая! — кричит первый плот. — Утоплых жрать, а?

— За ради максы бери, — успокаивает его сочный басок.

— Сгубили озеро, Степан… Натаскали бы сетью, зачем рвали, а? Молодь-то…

— Ничейное озеро, Алексей Петрович, честное тебе слово. Куриков у нас, ну знаешь из братьев Куриковых, ну, Василий, тот говорил, что деды только брали, да и то когда ордой шли на промысел.

Плоты ткнулись в песчаную косу, парни принялись стаскивать рыбу. Среди окуней и щук вместе с тайменем и налимом попадался хариус, сорога и язь. Богатое, видно, озеро, редкое. Степан старался не смотреть на меня.

— Сколь, Степан, нам эти хмыри отвалили?! — подсел к нам тот парень, что «за ради максы» вытаскивал налимов. Он дрожал от холодной августовской воды. — Завсегда на рыбалке у меня колотун… — объяснил он мне. — Сколь, спрашиваю, спиртяги подкинули эти жлобы?

Степан поднялся, отошел в тальник, вынес оттуда пару бутылок. Холодно и прозрачно отсвечивали они в опускающемся солнце.

— Примешь, Алексей Петрович? — предложил виновато Степан, когда я заседлал свою лошаденку и подтягивал подпругу.

— Он чего тебя виноватит? — подбежал посиневший парень. — Эй ты, друг? Ты чо, рыбнадзор или сельсовет? Кого ты нос суешь, куда мой хобот не лезет, а?

— Отойди, Сунцов, не дергайся!.. Жалко, конечно, Алексей Петрович, что взрывом взяли, — поторопились! Озеро, понимаешь, на безлюдье, словно брошенное, — принялся оправдываться Степан.

— Мы геологи, понял? — напирает на меня Сунцов, закатывая глаза. — У нас лицензия есть, понял? А я счас у тебя документ потребую, а то бродит здеся, как поп, с постной мордой. Рыбки тебе жалко, а? Вон, гляди, голяком налим, он утоплых жрет, а!

— Счас он тебя попробует, — пообещал я Сунцову. — Он таких психованных, с душком особо уважает.

— Ты чо, а? Чо ты? — попятился Сунцов. — Чо ты лезешь на рога, а? Я иду своей стороной, ты — своей. Рыбки хочешь — бери. Вон максу бери — вкуснятина!..

Из озера выбегало несколько речушек, и по берегу одной торопилась проторенная, подновленная тропа, вихлястая и кособокая, в зигзагах и петлях. Только и подкарауливать на такой тропе, а не на охоту ходить. У меня не выходило из головы загубленное озеро, парни, поленницами складывавшие рыбу на берегу… И ведь немало еще таких. Приходят на сезон в тайгу — словно возвращаются в каменный век, хотя у себя дома лишний раз не кашлянут, не закурят где не положено, чтобы не нарваться на штраф или на осуждение окружающих. А здесь дичь, тайга, — значит, и по-дикому рвать ее?..

Темнеет. Лошаденка устало пофыркивает, за спиной густеют сумерки, вершины сосен еще светлеют, а в ельнике тропа едва угадывается, но лагерь уже слышен: гремит «Спидола».

Посреди лагеря полыхает костер из саженных бревен, освещает пять десятиместных палаток, тент над столом из неошкуренных берез и громаду машины, от которой падает тень на палатки. Гремит музыка, разрушая вечернюю тишину, забивая шорохи и голоса леса, а ближе к реке потрескивает небольшой костер, над ним тяжело повисли ведра, из которых поднимается запах ухи, лаврушки и перца. Вокруг костра толпятся бородатые парни, держа над огнем прутики и палки с насаженной рыбой.

— Здорово! — улыбается начальник отряда Машин. — А мы тебя к обеду ждали… Дорога скверная?

— Лошаденка слабая, — отвечаю Машину. — О каждый пень спотыкается, через кочку падает…

— Да ее на мыло пора, — вынес приговор Машин, обжаривая щуренка.

— Чего с нее возьмешь, из петли вытащил. Не дышала.

— Самоубийством, что ли, кончала? — улыбается Машин, протягивая мне кружку с чаем. Кравец рядом хохотнул, откинув голову, высветился белозубо. — Истощение нервной системы или на любовной основе? Как же она петлю соорудила, Алексей?

— В вашу, Кирюша, попалась, — отхлебывая чай, искоса поглядываю на Кравца. А тому хоть бы что — хохочет.

— Как — «вашу»?! — удивленно переломил брови Кирилл. — Что значит — «в вашу»?!

— А то, что петли на тропах пооставляли, — сообщаю ему. — Насторожили петли и ушли.

— Ну и что же? — снова удивляется начальник. — Кравец лосей отлавливал…

— Как отлавливал?

— Так и отлавливал, — спокойно отвечает мне Машин, отдирая запекшуюся корочку от щуренка, и чмокает — до чего же вкусный! — Лицензии у нас оформлены на трех лосей. А стрелять некому, бегать за ним некогда. У нас работа, Алексей, а у него, понимаешь, четыре ноги.

— Четыре — это я понимаю…

— Ну слава богу, хоть дошло… — задышал над щуренком Машин. — А то всегда обижаетесь, что геофизики заумно вам карты объясняют.

— Трех-то добыли? — чай какой горячий, губы не терпят.

— Сверхпланово работаем, — спокойно проглотил Машин, — Четырех… или пятерых, не помню. Не бросать же, если залез.

Кравец черпанул из ведра и поднес начальнику ухи в кружке.

— А два скелета и посейчас тлеют. Да семь петель еще сняли.

Неосторожно хватанул ушицы Машин, обжегся, бросил в сторону кружку.

— Черт возьми, не уха, а пламя. Насовали перца — пожар!.. Ты что, Алексей, браконьерство лепишь, или как тебя понимать? У меня сорок человек орава — кормить надо.

— Надо, конечно, — согласился я. — Только петель твой Кравец наставил на все двести… У тебя, наверно, и порубочный билет в порядке?

Машин подозрительно всмотрелся в меня, прищурил глаза и прицокнул.

— Ну, в порядке… гоним просеки… За рационализацию премию отхватил. Гляди! — Он махнул рукой на железное чудище и закружил вокруг костра. — Луноход, только еще страшнее. Гром-амфибия… Клык-то у него просто золото.

— Золото, — протянул я, и будто наяву передо мной лопается шкура осин и ломко падают пихты.

— План дали на лето — пятьсот километров, а я уже к двум тысячам подхожу, — похвастал Машин.

— Так у тебя по билету трехметровая просека, а от твоей махины — все десять…

— Нет в тебе размаха, Алексей, — пожурил Машин. — А нам тут над осинками вздыхать некогда. По мне, работать — так уж на полных оборотах.

— Правильно, — кивнул я. — Рванул пять раз и погубил озеро до дна.

С разбега, будто в стену влепился, Машин остановился. К костру подходили мокрые, измученные рыбаки. Степан бросил на траву брезентовый мешок.

— Макса!

— Какое озеро погубил? — переспросил Машин.

— Он, Кирилл Ваныч, в чистенького играет, — подал голос Сунцов, — он, Кирилл Ваныч, накапать запросто может, чтобы выслужиться.

— Так что я, выходит, со всех сторон браконьер? — удивился Машин, оглядывая всех у костра. — Петли ставил, озеро погубил, так, что ли?

— Он, наверное, у манси меха скупает, — влез Кравец. — В доверие к ним вошел и меха у них забирает, а нас чернит. Мы ему прямо в кон попали, Кирилл Ваныч…

«Стыдно мне! — говорил манси Петр Ильич. — Ты знаешь того, с петлями? Увидишь, спроси, почему он жрет больше волка».

— Пойми, мы работаем, Алексей! — растолковывает Машин. — Работаем так, чтобы видеть результат, а не гипотезу. Остальное мелочь — плюнь и разотри! Документы у нас в порядке, у лесхоза — порубочный билет, у охотников — лицензия. Никто не может быть в претензии. Потому что у нас есть документ!

Да, многое можно прикрыть бумагой. Но чем прикроешь дотлевающих в петлях лосей и раздавленный лес, и мертвую воду, еще недавно вскипавшую от рыбьих всплесков? Нет, Кирилл Машин, такое не прощается. И зря ты надеешься, что я буду молчать.

Тихо-тихо в волнах своих покачивается Тур-Ват — огромное озеро.

— Как человек он, да? — кивает на озеро старый манси. — Когда светлый — добрый, то совсем темный — сердитый. Стареть он стал: трава его душит. Слабо совсем дышит, слышишь?

— Да, — отвечаю старому манси. — Слышу!

— Бобер завелся, пришел, — доверяет мне Петр Ильич тайну озера. — А бобриху я из-за Урала принес. Пусть у них детишки станут. И не умрет тогда Тур-Ват. Говорят же старики, что Торум бросил сюда маленького бога. Но разве боги сохранят землю, если в душах у людей откроется пустота?

Тихо-тихо в волнах своих качается Тур-Ват, под шаманьей горой Ялпинг-Нер.

— Как человек он, да? — говорит Петр Ильич. — Живой совсем…