Заворотчева Шутиха-Машутиха
Любовь Георгиевна Заворотчева








Любовь Заворотчева







Шутиха-машутиха







РАССКАЗЫ







ШУТИХА-МАШУТИХА



_Юрию_Клепалову_—_тюменскому_балалаечнику,_с_уважением_к_его_таланту_—_посвящаю_



Григорий Евтифьевич Сурмин, председатель колхоза, гордился колхозной школой — лучшая в районе по оснащенности кабинетов, в ней шесть отличников народного просвещения, он, Сурмин, седьмой, хоть и не учитель.

Перед началом учебного года на школьной линейке председателю первому предоставляли слово, и он каждый год говорил о колхозных делах, о том, что ребята опять помогли в уборке, хвалил их, а напоследок втолковывал:

— Если кто из вас и поедет учиться в город после шко­лы и останется там, то только не торговать пирожками, не толкаться туда-сюда, а уж по большому счету жить город­ской жизнью, не срамить деревню. Как ни жалко отпускать вас, ребята, из колхоза, но если у вас талант прорежется, колхоз гордиться будет! Наших-то ребят где только нет. По всей стране! Сами видите: приезжают в отпуск генерал и даже академик. А уж про Алешу Федорова и говорить нечего — он со своим оркестром даже за границу ездил. Его балалайку вы слышите по радио. Алешина-то бала­лайка впервые в нашей деревне зазвучала.

Про Алешу Федорова председатель всегда говорил особенно охотно и много, потому что жил он в областном центре, в деревню, к матери, приезжал часто, непременно заходил к председателю, и Григорий Евтифьевич любовно журил Алешу за то, что тот никак не привезет свой оркестр народных инструментов в родную деревню. Алеша разво­дил руками, мол, много гастролей по стране, все никак не получается с поездкой в родную деревню, к тому же оркестр играет на общественных началах, в нем все препо­даватели музыкального училища. Это уж с целью пропа­ганды народной музыки они сами организовали оркестр, а вот спрос, оказывается.

Но обещал как-нибудь однажды собраться и дать кон­церты во всех деревнях колхоза.

Когда же колхоз построил лучший в районе Дом куль­туры, Алеша здорово помог — по его просьбе в деревню направили лучшую выпускницу училища. Появились в До­ме культуры прекрасные инструменты для эстрадного оркестра, а баяниста, смышленого мальчишку, Федоров устроил в свое училище как колхозного стипендиата.

Председатель, мужик до нового жадный, не выпускал Федорова из поля зрения, как, впрочем, и всех, кто пре­успел там, в городе. Без стеснения звонил генералу, просил помочь убрать картошку, сам встречал молоденьких сол­дат, велел «давать музыку» в колокол на Доме культуры и держал речь, называя парней сынками. Перечислял всех, кто «вышел в люди», в том числе и их генерала. Поэтому никто не удивлялся в деревне, когда она пополнялась трактористами в гимнастерках, шумели свадьбы, и деревня набухала молодой силой. «Надо жадней жить!» — любил говаривать председатель и без предисловий напоминал Алеше Федорову, что, мол, будет музыка — будет и душа взлетать над полем веселей. Мол, деревня тебе, Алеха, дала простор, так и ты не зажимайся для нее до крайности.

Федоров посмеивался, помня, как председатель вместе со всей деревней до студентов звал его Алеха-балалайка. Он знал об этом прозвище и не обижался. Балалайка так балалайка! Тем более что с ней он действительно не рас­ставался с мальчишек. Как увидел однажды игру тети Маши Шутовой, как услышал ее частушки, так и запросил у матери балалайку. Еще в школу не ходил, еще теле­визора в глаза не видывал, только и ходил за Шутовой, только и ждал, когда у той минутка свободная окажется. Все приставал: покажи да покажи, как играть. Шутова который раз отмахнется — некогда! А он просит хоть дать подержать балалайку.

—  Да держи себе до утра! — усмехнется тетя Маша.

—  Все равно научусь! — уверял ее мальчишка.

—  Брякать научиться всяк может, а ты полюби ее, — наставительно говорила женщина и выпроваживала маль­чишку.

Он садился где-нибудь тут же, в ограде Шутовой, и пытался извлечь стройный звук, но получалось брень- брень, он начинал петь, чтобы подладить балалайку под песню.

Тетя Маша сбегает на колхозную работу, по дому управится, парнишка все сидит где-нибудь за стайкой или за баней с балалайкой.

Брень-брень...

—  Расстроил ты ее, вишь, брыкается, — хохотнет тетя Маша.

Возьмет балалайку, быстрехонько отрегулирует и да­вай махать то мелко, дробно, то во весь гриф. Только рука с белым колечком на безымянном пальце мелькает перед носом мальчишки. Во все глаза смотрел Алеха затаив дыхание.

—  Ну, насмотрелся? — Резко опустит вниз руку с ба­лалайкой тетя Маша.

—  Не-е, — тянет мальчишка, — еще-е...

—  Будя. Надо ужин готовить, скоро Егор с поля вернется. А ты хошь еще тут посидеть?

Алеха мотнет головой, возьмет балалайку и сидит дергает струны.

В потемках зайдет к нему в закуток Егор, сын Шуто­вой, потреплет жесткий Алехин вихор и молча уйдет. Оба они, что мать, то и сын, были молчаливыми. Но Алеха-то знал: надо только подождать какого-нибудь праздника, когда тетя Маша пойдет в гости, и — только не прока­рауль! — тетя Маша сделается такой веселой, что выйдет на середину избы и, топнув ногой в галоше, объявит: «Шу- тиха-Машутиха!» — и брызнут оркестром струны, зальет­ся серебряным голосом одна, другая, все три струны, и покажется, что это несколько балалаек зазвучали одно­временно, а тетя Маша, высокая, сухая, склоняя голову то влево, то вправо, зачастит:

Ах ты, Шутиха-Машутиха моя!
Развернулась, рассупонилася,
Намотала свое горе на каток
И пустила под ребристый валек!
Била-била, поколачивала,
Ноги-руки укорачивала.
Не велела больше к ней приходить,
По ночам ее, Машутиху, будить...

Алеха забирался на чужой голбец и смотрел на тетю Машу, готовый сидеть там хоть до утра, только бы она иг­рала и пела. И если вокруг нее топтались завеселевшие бабы, Алеха досадовал на них. Когда же они, раскраснев­шиеся, уходили к столу, радовался, видя пляшущий по струнам палец тети Маши. Она, отыграв, присаживалась ненадолго, потом, подхватив свою балалайку, собиралась и уходила. Слетал с голбца и Алеха.

Он плелся рядом с Шутовой. Молча. Провожал ее до дома, прощался и шел на другой конец деревни.

Пришла пора идти в школу. У него появились обязан­ности, как у всех в семье. На его долю выпало носить ведро с едой поросенку и обратно тащить охапку дров — сперва хватало ему и этого. Мать находила работы всем. А всех у них было много: семеро ребят, баба с дедом и отец с матерью. С самого первого дня мать кричала:

— Лексей! Зубри уроки! — Для верности тычком голо­ву приклонит к столешнице, а у него одна затея — поско­рей в тот конец деревни, к балалайке!

Все, что пела в праздники тетя Маша Шутова, было понятно Алешке. И про затируху-помакуху, и про кулагу про черемуховую, и горе, которое Шутиха-Машутиха на­мотала на каток, — все это жило рядом с ними, в деревне, в послевоенном безмужичье. Матери повезло: отец при­шел, хоть и без ноги. Рассыпались погодками послевоен­ные Федоровы по полатям и голбцу, а мать свою Алеха Федоров так никогда и не видел молодой — его она роди­ла уже под сорок. Вот тетя Маша словно не менялась, и сын у нее как был один, так и остался. Алешке всегда казалось, что он всю жизнь взрослый, Егор. И когда по деревне заговорили, что Егор Шутов собирается жениться, Алешка очень удивился: он думал, что Егор давно женат, ведь всю жизнь взрослый! Но свадьбу отложили, потому что надо было срочно посылать от колхоза людей на лесозаготовки. И Егор уехал вместе с невестой. Мужиков было мало, вот и посылали в основном женщин, а Егор с ними — бригадиром.

Последний раз Алеша видел тетю Машу Шутову с балалайкой в ту зиму, когда проводила она сына, в рождественские праздники. По деревне ходили срядчики — кто в выворотной шубе, кто накрытый овчиной. Мальчиш­ки раскатывали поленницы, припирали кольями двери сен­ные у тех, кто рано лег спать, залазили на крыши и снегом засыпали дымоходы — рождественские шутки. Алеша же, как всегда, прилепился к тете Маше, шел рядом и смотрел на балалайку. Бабы кружились в пляске вокруг Шутовой, она же, словно не замечая их, слушала одну только свою балалайку, понимала ее, отдавала ей руки, частушки, душу свою. Они как бы слушали друг друга — человек и бала­лайка, что-то свое понимали, над чем никто рядом не заду­мывался, о чем не догадывался, только радуясь и зажига­ясь от общего веселья. Бабы без балалайки и тети Маши не могли бы так крутиться, а тетя Маша, отстань они, и не заметила бы, и шла бы так по деревне, выкликая свою «Шутиху-Maшутиху».

Ах ты, Шутиха-Машутиха моя!
Поманила, раззадорила меня...

Обойдя деревню, навеселясь, все, гомоня, начали прощаться, подносить друг другу на «посошок» пива.

Алешка пошел провожать тетю Машу. Молча. Дошли до ворот. И хотел уж уходить Алешка, а тетя Маша и скажи:

—  Пойдем, Алешенька, в дом.

Она поставила самовар, напоила Алешку чаем, вытер­ла под носом и спросила:

—  Ну, отогрелся? Совсем мороз-то тебя обсопливил. Бери балалайку. Ну, играй! — приказала.

Алешка бойко прошелся по струнам.

—  Настырный, однако. Не здря всю крапиву мне об­мял. — Одобрительно посмотрела на Алешку: — Так. «Ка­маринская» у тебя ничего. Казанки-то не зажимай, воль­ней держи руку. — Она отставила руку, показала свои уз­ловатые пальцы. — Как отмякнет у тя рука, на одной стру­не ладься играть, чтоб она у тя всякий раз разная была. Ну, че еще-то умешь?

Алешка опустил голову. Больше он ничего не умел. Да и когда, если мать ругается и не велит больше ходить к Шутовой, мол, зубри уроки.

— Ну а балалайку мать купила?

Алешка отрицательно помотал головой.

—  Ну что за чалдоны! — вскинулась тетя Маша. — У тя каникулы?

Алешка снова молча кивнул, но потом спохватился.

—  Мне надо на дополнительные по арифметике, — тихо так сказал, почти шепотом.

—  Арихметика ишшо неизвестно, пригодится или нет, а без балалайки вот тебе, парничок, никак нельзя.

Алешка снова мотнул головой, мол, нельзя.

— Арихметика, она у всех получается, а вот балалай­ка... — Она взяла в руки балалайку, передала ее Алешке. — Ишшо разок сыграй «Камаринску».

Он сыграл.

—  Артистом будешь! — убежденно сказала Шутова. — Руки у тя жадные к ей. Тепло от струн-то? — улыбнулась.

—  Тепло, — ответно разулыбался Алешка.

—  Завтра в район поедем по балалайку, — сказала Шутова, выпроваживая Алешку.

Назавтра, еще в потемках, они пошли в райцентр, надеясь, что их догонит машина или кто на лошади. Но никто не догнал. Так пятнадцать верст и протопали по морозу. В чайной поели колбасы с хлебом, напились чаю и пошли в культмаг. Тетя Маша выбрала балалайку, и они пошли обратно.

Мать побила Алешку за то, что не пошел на дополни­тельные по арифметике, целый день незнамо где про­шлялся и не натаскал дров.

Балалайку он спрятал в стогу сена в огороде. Перед сном, надернув материны галоши, накинул фуфайку, метнулся к стогу и вытащил балалайку. Тихонько дрогнули струны, блеснули в лунном свете обечайки. У Алешки слюна пошла каблуком от радости. И он, поза­быв обо всем на свете, прямо у стога, примерзая гало­шами к снегу, звонко крикнул:

— Шутиха-Машутиха! — топнул ногой, палец при­вычно коснулся струн, руке стало тепло. Потом его само­го словно кто в баню втолкнул, вот как обдало жа­ром! И он, привалившись к сену, заиграл «Камарин­скую»...

Он не стал больше прятать балалайку в сено, уж лучше один раз вытерпеть тычки матери, чем обрекать себя на постоянную муку без балалайки. Так и уснул в обнимку с ней.

А утром, уплетая картошку с постным маслом, он услышал, как в сенях мать с кем-то говорит про Шутовых. Вылетев в сени, увидел соседку. Та, наскоро всплакнув, все повторяла, что нет теперь у Маши Шутовой Егора, пала сосна ли, береза ли, дерево, словом, и придавило вусмерть Егорушку.

Алешка во весь дух несся к дому Шутовых. Еще издали он увидел на сенных дверях замок и тихо побрел обратно.

Ему хотелось идти сейчас вместе с тетей Машей, он точно знал, что она пошла в район, потом поедет поездом туда, где работал ее Егор. Сама же говорила, что сперва Егорушка ехал на полуторке, потом — по «же­лезке».

Он все ждал, что тетя Маша вот-вот вернется, изо всех сил старался играть «Барыню», закончил третью четверть и по весенней раскисшей дороге уходил за дерев­ню, на тракт, надеясь первым увидеть тетю Машу и тут же, на дороге, сыграть ей все, чему научился.

Но Шутова не вернулась ни весной, ни летом, ни через год, ни через два. Разговоры о ней утихли. Только пле­мянница ее заколотила окна дома Шутовых поверх ставен и вскоре сама уехала куда-то. Время пришло такое: выда­ли паспорта, в колхозе через принуждение не держали. Сразу как-то скукожило деревню, молодняк потянулся в районную школу-десятилетку. И Алеша там же в интерна­те закончил обучение, поступил в музыкальное училище, а после остался в городе, в этом же училище, препода­вать по классу балалайки.

И появился в области свой, доморощенный балалаеч­ник. О нем писали, приглашали на радио, телевидение. И он играл там, где просили, не жеманясь, не отне­киваясь.

Ему почему-то казалось, что всякий раз, когда его игру передают по радио, где-то сидит и слушает тетя Маша Шутова. Ему хотелось, чтобы именно так и было. Это для нее одной он играл.

Девушка, с которой он дружил, назвала его ненормальным и вышла замуж за флейтиста. Другая не понимала, что хорошего в балалайке, если уж играть, то хотя бы на гитаре.

Федоров играл для кого-то далекого, неведомого, знал: услышит, придет по едва слышному звуку, и сольются трое — он, она и балалайка, три струны жизни, три — на одном дыхании.

Алексей часто расспрашивал мать о Шутовых. Мать, постаревшая, страдавшая провалами памяти, задумав­шись, почему-то одну войну и вспоминала, дальнейшее — как отрезало.

—  Маша-то была хоть и сухопарая, а красавица. Сухим огнем горела девка. Мужик у ей кузнецом был в колхозе. Ядренушший такой мужик. Мы, как своих всех на войну проводили, говаривали, бывало, что уж кого-кого пуля возьмет, только не Шутова. Весь как из железа сде­ланный был. А в девках вилась, ох вилась в девках Машка возле него! Он — на гармошке, она — на балалайке. Кто кого забьет. До утра, до петухов. И как только в частуш­ках друг дружку не выставляли. Он — ее, она — его. А согрешили до свадьбы. Кто кого уговорил — не знаю. — Мать смеялась, показывая белые искусственные зубы, и Алексей жалел, что все так быстро кончилось и у матери его, и у Шутовых.

—  А знаешь, кто у нас председателем стал? — возвращалась к войне мать.

—  Кто?

—  А Маша Шутова. Бабы так поставили: будь, Маш­ка, председателем. А кого, господи, управлять-то? Ну, помню, назлимся: того нет, другого нет, наломаешься на работе, пал бы да умер. А тут в окно стукоток, зовут: «Федорова, в правление!» Ну, бывало, поматеривались, а шли. Придем, бурчим, бурчим. Соберутся все, а пред­седательша наша как вынырнет откуль. Она уж потом нам призналась, что в садике под окном пряталась, чтоб собрались без нее, чтоб не разругались из-за чего с ней... Ну, войдет резво так, сядет и без передыху тут же «Лучи­нушку» затянет. Кто лениво, кто как, а ведь зачнем подтягивать. Вроде, Алешенька, в середке отмякнет, выпоешь все. А потом про дело поговорим, как да что, кто завтра куда робить пойдет. Уж под конец Маша-то выдернет откуль-то балалайку свою и — на крыльцо. Топнет ногой в какой-никакой обутке, брякнет в струны: «Эй, Шутиха-Машутиха моя! Околела лошадка у меня, я лошадушку выташшила, сколь сама пахала — высшитала...» Откуль она частушки-то брала? Наверное, сама их складывала, потому что все про нашу жизнь пела. Ну бывало, такое завернет, как вспомнишь, на три дня хохоту!

—  А ничего, мам, не слышно, где она теперь? Жи­ва ли? — спрашивал Алексей, всей душой веря — жива.

—  Говаривали, что вроде в поселке том, где Его- рушку-то похоронили, вроде кто-то видел или слышал. Жива, поди, она меня моложе.

Как-то позвонил председатель Сурмин: мол, давно ты, Алеша, в деревне не был что-то, мол, мы тут затеяли такие проводы русской зимы!

—  Приезжай, Алеша, — прокуренной сипотой дышал в трубку Сурмин. — Твоя-то выпускница такое затеяла! Масленка по всей природе будет, как раньше. Старух всех обскакала, ребятишки ей соломенное чучело изла­дили.

У Алексея был выпускной класс. Верно, давно в деревню не наведывался. Обещал быть.

...Яркое солнышко, музыка из колокола на Доме культуры, тройки в лентах. Деревня расцвела.

Алексей шел от автобусной остановки к дому и радовался предстоящему празднику.

С крыльца Дома культуры его окликнули:

—  Алексей Николаевич! — К нему бежала Наташа, директор Дома культуры. — Алексей Николаевич! Ой, как здорово, что вы приехали, у вас ведь выпускной нынче...

Алексей залюбовался девушкой. Глаза лучились радостью, из-под шапочки выбилась прядь волос, и он вдруг испугался: неужели обрезала свою единствен­ную на все училище косу?! Он даже поднял руку, что­бы потрогать Наташин затылок, но одумался. Только спросил:

—  Ты что, без косы?

—  С косой... — растерялась Наташа, сорвала ша­почку, вперед из-под пальто перебросила косу. Сму­тилась. — Мы вас ждать будем! — И побежала об­ратно.

Захлопотала мать, засуетилась. Всплакнула между шестком и столом, уронила хлебницу, поругала себя за «капорукость». Алексей, глядя на мать, с горечью поду­мал, что за зиму она совсем посунулась в старость, и он, как маленькую, погладил мать по голове, назвав неуго­монной хлопотуньей, а она разволновалась и отчего-то начала просить прощения, смешалась в объяснениях, и от этого еще больше отозвалась в сердце Алексея жалость...

Вдруг, словно отмахнувшись от всего рукой, мать выпалила:

—  Да ведь ты не знаешь еще! Маша-то Шу­това вернулась! — и уперлась взглядом в сына. — Верну­лась!

—  Когда?

—  Да уж после страды, однако. Опосля, опосля! Расколотила избу. Помирать, говорит, уж домой вот приехала. Все так же высока да худа. Все уж к ней перебегали, вдругорядь Егорушку ее оплакали. Пособили, кто помоло­же, избу выбелить. Как тут все и было, словно никуда не езживала. А про тебя, Алешенька, все чисто знат! Откуль? А знаю, говорит, и все! Я, мол, смальства евоново знала, что он при балалайке будет!

—  А на своей-то играла?

Мать сердито посмотрела на него:

—  Да ты што, бог с тобою, сынок! Кака уж теперя игра? Я вон за собой погонюсь: токо встану с койки, а уж забыла, спала али нет, так снова и паду спать, особенно к перемене погоды. Кака уж нам, сынок, игра, уж век иссыпам...

В колхозном парке собралась вся деревня. Торго­вали блинами, пирогами. Наташа вела «ручеек» из мо­лодежи.

—  Ну как, Алексей Николаевич, нравится? — крикну­ла она.

—  Молодец, Наташа! — похвалил он.

Все вокруг танцевало, пело, кружилось. И везде он видел Наташу. Потом одну ее только и видел, за ней одной наблюдал.

Председатель Сурмин, дымя беломориной, подошел, показал большой палец, мол, знай наших! Гордо оглядел гомонящий парк и, будто невзначай, напомнил:

—  Обещал ведь с оркестром приехать! Если надо — мы от колхоза бумагу твоему начальству.

Да, с таким председателем и трактор запляшет, подумалось Алексею, и он, засмеявшись, твердо обещал приехать без всякой бумаги.

И тут Алексей услышал, нет, он даже еще не услышал, скорей, почувствовал, как чьи-то руки тихо коснулись балалаечной струны. Он развернулся и пошел на звук. Вдруг, словно под ноги ему высыпали ослепляющий столб искр, рванулась к нему мощная балалаечная россыпь и:

—  Шутиха-Машутиха! — все тот же уверенный и громкий, словно со сцены, голос.

Алексей рванулся вперед, сквозь толпу.

На санях, заложив нога за ногу, сидела тетя Маша Шутова.

Алексей просиял лицом, весь подался навстречу ее взгляду и даже прикрыл глаза, словно не верил, что это тетя Маша. Она тоже улыбнулась, увидев его, и, не отнимая рук от струн, весело зачастила:

Ах ты, Шутиха-Машутиха моя!
Заглядела-запоглядывала,
Балалайку поторапливала,
Нескладухи наготавливала!

Она пела свои нескладушки, озорно сверкая глазами. Вокруг хохотали, удивлялись старухе.

Алексей смотрел и смотрел на ее руки, не потерявшие живости. Никогда, никогда за все годы не слышал он более совершенной игры, более полного извлечения звуков из инструмента. Глядя на эти руки, он снова чувствовал себя мальчишкой, так и не научившимся играть.

Когда она, закончив играть, встала, чтобы уйти, как делала раньше, Алексей бросился к ней, схватил настыв­шую на морозе руку, поднес к губам, хотел поцело­вать.

—  Что ты, что ты! — выдернула ее тетя Маша. — Ты теперь лучше меня играешь! Лучше! — строго ска­зала она, предваряя все его слова. — Только надо еще жальчее, особенно на одной струне. Так, чтоб слышно было, как на ней слеза выступает. Понял, Алешенька? А что в радиве дышишь, когда играешь, тоже хорошо, слышно, что живой человек над балалайкой склонился. — И пошла.

—  Тетя Маша! — Он догнал ее. — Я провожу...

—  Наташу вон проводи лучше. Это она меня к бала­лайке вернула. Тоже к ней способная, но уж баяном порченная. А вот сердце у нее — живенькое. А ко мне завтра приходи. Подарю тебе балалайку. Старинная. Теперь таких не ладят.

Утром Алексей отправился к Шутовой. Ночь как-то тревожно спал, и теперь тревога не отпускала. Насторо­жился, не увидев тетю Машу в окне. Никто не отклик­нулся и на его стук в дверь. Он толкнул ее и вошел.

Тихо.

—  Тетя Маша, — позвал Алексей.

Никто не отозвался.

Алексей прошел в горницу и замер.

На кровати, сложив на груди руки, лежала Шутова.

—  Тетя Маша, — шепотом окликнул он и подошел, боясь поверить.

Он коснулся ее остывшей руки и удивился: как ле­дышка, словно весь вчерашний мороз вошел в нее.

Ему не было страшно. Не верилось, что ушла, навсегда ушла Шутиха-Машутиха. В груди, на одной ноте, пронзительно и тонко, будто на балалаечной струне, зве­нел заполнявший все звук. Так бывает, когда после гром­кого и звучного аккорда в хорошем инструменте долго живет голос музыки. Звук заполнил уши, отнял силу движения, силу мысли.

—  Тетя Маша... Тетя Маша... — Он не звал — он прощался, не веря, что навсегда.

Истаивало нечто большее, чем обычные слова, обычное понимание невозврата и правда смерти.

Он снял с кроватной шишечки висевшую балалайку, темную, знакомую до всех подробностей ее долгой жизни, и вышел.

...Прошли выпускные экзамены. Наступили каникулы.

В деревню приехал оркестр.

Когда Алексей увидел полный зал Дома культуры, он задумался, словно проверяя что-то в себе, а потом махнул Наташе:

—  Занавес!

В красной рубахе, со старой балалайкой Алексей вышел на сцену и выдохнул:

—  Шутиха-Машутиха! — Он топнул ногой в сапоге, ударил по струнам, и в зал под аплодисменты по­неслось:

Ах ты, Шутиха-Машутиха моя!..