Заворотчева Шутиха-Машутиха
Любовь Георгиевна Заворотчева








Любовь Заворотчева







Шутиха-машутиха







РАССКАЗЫ







ПЕРВОЦВЕТ


Разбудил Тюньку густой надрывный рев. Вскочила, не сразу поняв, что это за машина надрывается. Словно взлететь силится.

— О-осподи, — ворчала бабушка, направляя пойло корове, — все на свете разбудил, ажно петух другорядь кукарекать зачал с испугу.

Тюнька вернулась в боковушку, нырнула под лоскутное одеяло и только хотела сунуть голову под подушку, как бабушка уж настигла ее своим тоненьким, пронзительным:

—  Тюнька!

Она не откликнулась, добирая телом негу теплой постели, впорхнув в легкий сон, сквозь который бабушкин зов кажется разве что комариным писком.

—  Тюнька, я кому говорю!

Так бы и продолжалось, но за окном снова так яростно ревнуло, что Тюнька сама вскинулась вместе с одеялом.

Кукушечка выпорхнула из окошечка на часах, прокуковала четыре раза, за окном снова заревело, ободрав остат­ки сна. Тюнька быстро оделась, вышла к бабушке.

—  Чего это он? — вяло спросила бабушку.

—  Огород пахат драндулетом своим.

—  Мотоциклом, что ли? — изумилась Тюнька.

—  Им, кем боле, лошадь так не заорет, поди. Вот хозяева, сдали лошадей в мясо, теперь и огород не на ком пахать.

Тюнька уже не слышала бабушку, вылетев на крыльцо. Что лошадей зимой сдали в счет плана, она знала и без бабушки, об этом в деревне долго говорили, особенно ста­рики, мол, где это видано: деревня — и без лошадей, а вот чтоб мотоциклом землю пахали, такого за свои четыр­надцать лет ни разу не видела.

Сосед их, Женька Колобов, молодой парень, мотоцикл купил недавно, лётал на нем на ферму и обратно, а больше некуда, до следующей деревни дорога еще не просохла, пыжился в борозде вместе со своим мотоциклом, запрягши его в плуг. Несмотря на ранний час, наверно прим­чавшись на рев, у борозды собрались мужики и на­блюдали за мучениями Женькиного «ИЖа» и самого Женьки.

От мотоцикла на расстоянии, как от раскаленной печки, несло жаром. Тюньке стало жалко мотоцикл, как жалко ей было свою корову Майку летом, когда ее дово­дили до рева слепни. Ей хотелось сейчас же подбежать и замахать руками, подуть изо всех сил на мотоцикл, как на Майкину рану от укуса слепня. Ей показалось, что и бока-то у мотоцикла раздуваются от нехватки воздуха и он может упасть, развалиться или взорваться.

—  Угробишь машину, — предупреждали мужики.

—  Ни хрена ей не сделается, — огрызался зло Женька.

Придя к единодушному мнению, что «ИЖ», конечно, не лошадь, двигатель у него с воздушным охлаждением, ему же надо лететь навстречу ветру, а не тащиться тараканом в навозе, мужики разбрелись.

—  Тюнька! — донесся бабушкин крик.

Жалея заодно с мотоциклом и Женьку, щедро умывавшегося потом, Тюнька пошла назад.

—  Пахат? — деловито спросила бабушка.

—  Лопатой быстрее, — вздохнула Тюнька.

—  Ну да, — согласилась бабушка, — сколь бензину на­до сожгать, ежели так надрываться... Надо, дева, и нам браться, нечё ждать. Нонче директор пенсионерам не обе­щал, мол, сев затяжной.

—  Надо, — отозвалась Тюнька.

—  В поле маненько посадим, я с Федькой-трактористом договорилась, за бутылку вспахат, возле дома уж сами управимся, мы с тобой проворные.

—  Проворные, — вздохнула Тюнька.

—  Я тебе вечорась забыла сказать: алименты-то отцовы пришли. Почтальонша говорит, мол, задержались в районе из-за праздника.

—  Много пришло?

—  А сотня.

—  Молодец, — безразлично похвалила отца Тюнька.

—  На Северах огребат, паразит, много. И пусть огребат, нам, дева, веселее.

Не видела Тюнька своего отца ни разу в жизни, и вспоминали они его с бабушкой, лишь когда перевод по­чему-либо задерживался, бабушка в такие дни ходила на почту утром и вечером, потому что это были основные деньги, на которые они жили, а за мать пенсия была разве что на хлеб. Мать в совхозе проработала совсем мало, Тюньке и года не исполнилось, как матери не стало. Пошла на склад своим телятам получать муку и попала под машину, которая пятилась в тот склад. Тюнька никог­да мимо того склада не ходила.

Бабушка без стеснения говорит, чтоб Тюнька выходила замуж за своего, деревенского, а не за такого, как ее отец, — приехал, «охапал» девку, хорошо еще, что после «буксира» остался в деревне и расписался, а то бы ни от­ца, ни копеечки.

Бабушка часто сама с собой рассуждает, ходит по двору, руками разводит, иногда и схохотнет сама с собой. Тюнька тоже научилась сама с собой говорить. Только молча. А вот с Майкой — просто душу отводит.

Года два назад у бабушки рука «развилась», ни поднять ее не могла, ни сжать, ни разжать. Вот и начались ранние вставания Тюньки. Она и до того, бывало, доила корову, но это, скорей, в охотку, а тогда бабушка всерьез озаботилась и приставила Тюньку к корове напрочно. И уступила наконец просьбе внучки — купить телевизор. Телевизор они купили маленький, но показывал он хорошо. Тюнька больше всего любила передачу «В мире живот­ных». Смотрела она ее, смотрела, там кого только не показывали, а вот так, как о хомячках, ни разу про корову не показали, не обязательно их Майку, конечно, хотя, счи­тала Тюнька, нет в мире лучшей коровы, чем Майка, но просто бы корову показали и сказали, что корова все-все понимает, если с ней разговаривать. Вздыхает, если про грустное, а если про веселое рассказать, так она, как ни старайся попасть в ведро, все равно первыми струйками все лицо обрызгает. Теплые струйки такие, ласковые. Бабушка иногда по лицу Тюньки проведет, так руки у нее шершавые, а тут...

Тюнька взяла подойник, баночку с маслом, чтобы вымя Майке смазать, и еще издали позвала:

—  Маюха, Маюха, я иду, вставай, если лежишь.

Не увидев в руках Тюньки хлеба, заворчала, замотала хвостом Майка. Тюнька стремглав бросилась назад.

—  Извадила коровенку-то хлебом, — бросила ей вслед бабушка.

—  Вот тебе твой кусочек, Маечка. Забыла я совсем с этим Женькой. — Она гладила упружистую шею коровы, ямки за ушами (Майка особенно любила, когда Тюнька гладила ямки за ушами). — Представляешь, впряг мото­цикл в плуг и надрывается. Теперь вон отдыхают оба, не слыхать. А бабушка, Майка, совсем старенькая стала. Ведь дважды сказала, что алименты пришли, а сегодня уже забыла. Вот ты, Майка, своего Фильку не забывай, ладно? Он у тебя такой хорошенький был, глазищи здо­ровенные. Только родился и хлоп-хлоп ими, а потом как замычит! Ты не думай, что если мы его сдали, так его уже нигде нет. Он топается где-нибудь на комплексе. Ты его, Майка, обязательно помни. И Звездочку помни. Даешь мне молочко-то, а сама думай: вот стаканчик для Звездоч­ки, вот стаканчик, нет, ему мало, вот литровочку Фильке — и не жалей, если у тебя есть. Это у нашего Иван Степаныча Пуля жадная, ему даже рубашку новую не купит. А он же учитель, да еще какой! Он книжку, Майка, пишет про деревню нашу, а Пуля на него орет: иди убирай у скотины, дрова складывай в поленницу. Это мы дрова сложили ночью, только бы он книжку про деревню нашу писал. Интересная книжка, про учительницу там, которую к ло­шадиному хвосту бандиты привязали. У Ивана Степано­вича корова не растелилась, и ее прирезали. Жалко. — Тюнька вымыла вымя, помассажировала его с маслом. — Я тебя сейчас подою и понесу твоего-то молочка Ивану Степановичу... Ах ты хулиганка, опять меня умыла. А те­перь слышишь, слышишь? Ага, вот какие у тебя струйки-то звонкие!

Подоив Майку, девочка еще немного поговорила с ней о том, что холод, трава не растет, но приходится выгонять, потому что надо хотя бы гулять и пастуху заплачено. Выгнав Майку, Тюнька внесла подойник с молоком в дом. Бабушка разговаривала сама с собой, ругая директора совхоза.

—  Эдак-то директор всех изведет, всю молодь разго­нит. Ладно этот упрямый...

—  Это ты про Женьку, что ли? — спросила Тюнька, включая сепаратор.

—  Эй, дева, плесни в трехлитровку учителю-то, — высунулась из предпечья бабушка.

—  Я ему сливок унесу.

—  Ишь че, дева, а обрат сами, че ли, пить станем? — подлетела бабушка. — Плешши, говорю, в банку.

—  Он худой, ему полезно пить сливки! — не отдавала подойник Тюнька.

—  Его Пульхерия платить-то станет как за молоко! — закричала бабушка. — Ты ли, че ли, богачка? Тебе доз­воль, так весь дом вынесешь, ему бы ничего, учителю-то, а Пуле евоной и жабрея с огорода жалко. Что директор, что сестрица его — дикошарые. Ишь ты, че устроил Коло­бовым: Женька его на собрании покритиковал, так он ве­лел ихний огород объехать, не пахать, как царь сидит! Лей, говорю те, в банку! — Мосластой своей рукой бабушка ухватилась за подойник, и Тюньке пришлось уступить.

— Жалко мне Ивана Степановича, — протяжно, по- бабьи вздохнув, сказала Тюнька.

—  А вот и он, — засуетилась бабушка.

Тюнька, стянувшись от ужаса в узел, оглянулась и увидела у порога учителя, метнулась в горницу, полыхнув лицом.

—  Проходите, Иван Степанович, — донеслось до нее из кухни, — давайте я вам стаканчик сливочек свеженьких плесну, только из сепарата... Тюнька, пошто сепарат бро­сила? — крикнула она.

Тюнька бочком-бочком прошла к сепаратору, гадая, слышал или нет учитель ее слова. Жалела она Ивана Степановича с той поры, как услышала разговор бабушки с ее закадычной подружкой бабкой Фетисьей про то, как не повезло учителю с женой. Мол, загубился он из-за Пули, ее и Пулей стали звать из-за того, что носилась как угоре­лая за учителем, когда он на практике еще был в их школе. А потом, как уехал, написали с братцем своим в институт, мол, погулял и бросил. В институте тоже, видать, поверили, взяли да распределили его к ним в деревню. Пуля как увидела его, так принародно и повисла на шее. А ведь на практике сама выкараулила его, и ему пришлось вроде провожать ее. Перед нахальством, конечно, и лошадь упа­дет, не то что человек. Иван-то Степанович как постеснял­ся чего, и характера не хватило. Охомутать, мол, Пуля охо­мутала, а толку нет, так вдвоем и маются. С горя, видно, учитель книжку стал писать.

Иван Степанович поблагодарил бабушку за сливки, взял банку с молоком и ушел.

—  Уважительный человек, сам, вишь, пришел, — одобрительно сказала ему вслед бабушка. — А ты чего возле сепарата прокисла, давай быстрей пропущай, да будем картошку из подполья поднимать, нам, дева, на­деяться не на кого, быстро посадим, быстро уберем.

Потом Тюнька вяло ела картошку, припивая ее моло­ком, хотелось пельменей, но бабушка мясо берегла уго­стить Федьку-тракториста и мать Женьки, тетю Клаву, ко­торая обещала помочь им посадить картошку в поле. В ту зиму они с бабушкой держали кабана, так было свое мясо, но намаялись: обещали приехать из кооперации закупить у всех излишки, а не приехали. С салом таскались все лето, едва сплавили тем, кто на уборочную приехал. Да и кор­мить кабана было трудно, все в деревне нарасхват брали черный хлеб, его продавали, когда Тюнька была в школе, а бабушка много унести не могла, и не давали ей много, мол, двое вас, а других много и в совхозе работают. В школе говорили о том, что хлеб надо беречь, а Тюнька всерьез горевала, что его в деревне дают свиньям. В прошлом году они поросенка не стали покупать, потому что комбикорм продали только рабочим совхоза, а им было не положено. Фильку вон сдали да купили себе мяса. Купленное — не свое. К праздникам да в воскресенье. Одна Майка их кормила без перерыва.

—  Ешь давай шибче! — пристрожила бабушка Тюньку. — Да садись математику зубри!

Тюньку даже передернуло при воспоминании о математике. Пришла вчера математичка жаловаться бабушке, что Тюнька на ее уроках неизвестно о чем мечтает, а конец года. Бабушка согласилась с учительницей, неодоб­рительно смотрела на внучку, но стоило учительнице шаг­нуть за порог, как бабушка, всплеснув руками, зачас­тила:

—  Вот ежели Иван-то Степанович хорошо учит, дак по истории у девки пятерка, раз сама не может втолковать, сама и бестолкова!

По математике надо было соображать быстро, а Тюнь­ка любила думать неторопливо, сначала вообще обо всем, потом о чем-нибудь маленьком. Вот в прошлую осень, она запомнила, это было двадцатого сентября, проснулась ра­ным-рано, без кукушки и бабушкиного «Тюнька» и по­чувствовала, что пришла осень — в избе было холодно. Подумала, что надо вечером печку протапливать. Потом подошла к окну и увидела на березе желтую косу. Еще вче­ра ее не было, а тогда она одна и бросилась в глаза. На стенке в боковушке всегда висели бусы, которые отец дав­ным-давно подарил ее матери. Она знала, что они янтар­ные, маленькая брала бусинки в рот, как конфетки. И бусы, и коса на березе были одного цвета. Тюнька замерла у окна. Ей было грустно. С этой грустью она и пошла к Май­ке, пожаловалась, что какие-то странные слова висят в ней, как бусы на стенке, и раскачиваются...

Когда шла с полным подойником, бусы в ней словно рассыпались и жаркими катышками ткнулись в губы. Она шла и выталкивала их:

Двадцатый день шагает осень
Ядреным желтым сентябрем.
Вплела янтарь березам в косы,
Утрами дышит серебром.

Никому-никому она не сказала про это. Всю зиму повторяла четверостишие, помня березу с желтой косой, иней на отаве и острый холодок тихого того утра. Когда писали по заданию Ивана Степановича письменную рабо­ту о пугачевцах, которые должны были организовать бунт в Тюмени и были схвачены, им надо было написать, как бы все это произошло, если бы их не выдали.

Тюньке почему-то сразу представилась именно осень и пугачевский посланец, молодой. Его ведут со связанными руками, а он видит всю красоту сибирской осени. Вот тогда она и написала свои стихи, будто их тот парень сочинил.

Иван Степанович поставил ей здоровенную пятерку, попросил остаться после уроков и читал главу из своей будущей книги.

Она очень хотела, чтоб книжка побыстрей вышла, но Иван Степанович из Свердловска, куда он ездил в издательство, приезжал грустный. Тюнька же верила, что Иван Степанович своего добьется. Она и тогда, после того как он ей почитал, горячо выдохнула: «Вашу книжку обяза­тельно напечатают! Вот увидите!» А он ее погладил по голове и молча ушел.

...На другой день Тюньку снова разбудил рев мотоцикла. И ей снова было жаль Женьку и его мотоцикл, потому что, оказывается, директор ссадил Женьку с бензовоза и назначил скотником. Женька, как сказала бабка Фетисья, написал письмо аж секретарю райкома и никого не боится, потому что ему осенью в армию. Ходит по деревне и всем говорит, что директора уволят, не могут такие работать с народом. Бабка Фетисья говорила об этом шепотом, хвали­ла Женьку, не зря он десять лет в школе штаны протирал, умеет правду сказать. Бабушка же никого дома не боя­лась, говорила громко, на всю избу.

—  И то, дева, вовсе вынаглился: порушил пасеку, как бабу свою на пензию отправил. Не доверят, че ли, или со своей легче было в рукав цигарку прятать.

Старухи долго вечеровали за разговорами, выпили самовар чаю с калганом и сошлись на том, что директора все-таки «снимут с кресла».

Утром Тюнька, наслушавшись рева Женькиного мотоцикла, обо всем снова докладывала корове.

—  Вот боятся директора. Старики же в основном в деревне. А директор как бог: хочу — разрешу, хочу — запрещу. Вот нам дрова надо из деляны вывозить — опять к директору. Бабушка из кабинета директора знаешь как выходит? А задом! Знаешь, Майка, как обидно! У нее три сына погибли на войне, сама она серпом жала в колхозе, а он так издевается!

У заплота кто-то кашлянул. От неожиданности Тюнька вздрогнула и замолчала.

—  Настюня, я за молоком пришел, — донеслось из-за заплота.

—  Я сейчас, сейчас, Иван Степанович. — Она энергичней заработала руками. Майка, словно почуяв неудобство Тюньки, недовольно закрутила хвостом. — Маечка, не надо мне ветер делать, — попросила ее Тюнька. — Маечка, ты меня разве не поняла?

Иван Степанович, наверное, отошел к крыльцу, потому что она услышала: бабушка громко поздоровалась и ласковым голосом уговаривает учителя постоять за Тюнь­ку перед «математикой». Они говорили о чем-то еще, и вдруг Тюнька отчетливо услышала:

—  Настюнька у вас как первоцвет в лесу...

—  Да уж проворная, — затараторила бабушка, — только математику эту никак озубрить не может.

—  Она же у вас поэт, Дарья Ильинична, а у них, как известно, с математикой большие нелады...

—  Бабушка, — громко позвала Тюнька. — Иди-ка сю­да.

—  Чего тебе? — шикнула, подойдя, бабушка. — Не даешь договориться, чтоб математику уладил.

—  Да ну тебя, — зашептала Тюнька. — Неси сама молоко. Я тут уберу и Майку выгоню.

Она нарочно долго не выгоняла Майку, а выйдя за ворота, долго-долго смотрела вслед учителю. Он, как всегда, шел не спеша, чуть склонив голову к плечу.

Огород свой Женька вспахал, как он сказал, «назло директору». Но вся деревня ахнула, когда в районной газете появилась заметка Ивана Степановича о само­дурстве и неумении работать с кадрами — самого дирек­тора! В совхоз пожаловала комиссия. Да не одна. Чем ча­ще пылили по деревне «Волги», тем уверенней говорили о скором увольнении директора.

По радио передавали Продовольственную програм­му. Бабушка сидела и слушала, заправив за ухо край платка.

— Ну-у, дева, наш директор под энту программу не подходит, — уверенно махнув рукой, громко сказала бабка Фетисья, придя к ним вечером. — Вот она, — она ткнула рукой в сторону Тюньки, — да вот Женька, дышло уп­рямое, под энту программу лажены норовом. Осталь­ных директор распужал, а сымут его, дак вернутся многие.

А вскоре Тюнька поставила в известность Майку о том, что Женька снова ездит на бензовозе.

—  Вот, Маечка, обещают комбикорм выписывать всем. А сено-то как, Майка, будем нынче косить? У бабушки руки совсем не поднимаются. Бабушка говорит, что тебя продавать уж надо, не по силам ты нам, говорит. А Пуля тут как тут. Очень ей твое молоко нравится. Поддакивает бабушке: зачем, мол, вам корова? Но ты же, Майка, не просто корова. Но Пуля-то разве поймет?

Каждое утро Тюнька провожала корову за деревню к пастуху и видела, как из окна пялится на Майку жена учителя.

Однажды вечером, подоив Майку, она, против обыкновения, не услышала бабушку.

—  Бабуль, ты где?

—  А на печке, Тюнечка, на печке, касатка. Подтопи-ка печь-то, — не сдаваясь, тихонько хохотнула, — завтра Пет­ров день, я гли-ко, че придумала — печь топить! Вот те и нужен ты мне, как в Петров день варежки!

Тюнька поставила бабушке градусник и обомлела: бабушка, видно, всерьез захворала, вся ртуть ушла в стол­бик!

Деревенский фельдшер велел в одночасье везти бабку в район, потому что у нее, оказывается, пожелтели глаза.

Выбежав за ограду, Тюнька наткнулась на бензовоз. Женька и отвез Тюньку с бабушкой в район.

Желтуха у бабушки не подтвердилась, ее направили в область, и она, ослабевшая совсем, велела свести Майку к Пульхерии и не торговаться, потому что ехать не на что, алиментов нет другой месяц, видимо, опять отец поменял место работы, потому что лето...

В больнице Тюнька крепилась, молчала, а вышла вече­ром встречать Майку за деревню и уткнулась ей в бок, наплакалась.

Она вела Майку на веревочке в чужой двор. Пульхерия так обрадовалась, что не заметила зареванного лица Тюньки. Деньги отдала сразу, а Тюнька, не считая, спрятала их в хозяйственную сумку.

Ивана Степановича дома не было, он опять уехал в Свердловск, и Тюньке было особенно неспокойно за Майку.

В областной больнице бабушку смотрел профессор, по­том беседовал с Тюнькой и говорил, что операцию делать рискованно, а вот пузырь желчный с камешками в нем промоют и подлечат, чтобы бабка свою внучку еще и замуж отдала.

Жила Тюнька в гостинице, куда ее с превеликим трудом устроили по письму главврача «в порядке исключения». В гостинице было много черноволосых молодых людей в больших фуражках. Некоторых она даже запомнила, пото­му что покупала у них для бабушки овощи и фрукты на рынке. Их была тьма-тьмущая, овощей и фруктов, но по такой цене, что Тюнька только ахала и вечерами пересчи­тывала деньги, опасаясь, что не хватит.

В больнице к ней привыкли, охотно давали тряпку и ведро с водой, потому что санитарок не хватало. Медсест­ры удивлялись Тюнькиному усердию, а она понять не могла, чему тут удивляться, если ей заняться в Тюмени нечем, а краеведческий музей, куда она хотела сходить из уваже­ния к Ивану Степановичу, был давно и надолго закрыт на ремонт, хотя снаружи не было видно, что его ремонти­руют.

Целый месяц прожили они порознь в Тюмени, ехали домой и говорили, что огород, наверное, весь травой подернулся. Про Майку, словно сговорившись, не по­минали.

Огород был вычищен, огурцы собраны. Тут же и прибежала Женькина мать тетя Клава, бабушка ей в ноги хотела поклониться, тетя Клава даже рассерди­лась:

—  Ты что, бабушка Даша, дело суседское, друг дружке да не помогчи!

Она поставила ведро с огурцами, уже засоленными, и вдруг, вспомнив, выпалила:

—  Ой, девки, а Майка-то ваша сдурела! — Колобова аж заплакала. — С поля не идет за Пулей, та избегается, пока Майке бока палкой не обомнет.

—  Палкой... — словно эхо отозвалась Тюнька.

—  Спутат ее в пригоне, привяжет, та шарами крутит, крутит, изловчится да опрокинет подойник. Слезы, девки, не молоко!

Накормив бабушку, полив огород, Тюнька схватила подойник и побежала в поле.

Майка еще издали протяжно, торопясь, замычала, все ускоряя шаг, пошла навстречу Тюньке.

—  Маечка, Маечка, — звала Тюнька дрожащим голо­сом. Сквозь слезы Майка расплывалась, а когда подошла, оказалась такой исхудавшей, запаршивевшей, что у Тюнь­ки зашлось сердце.

Она увела корову в тенечек, к реке, вымыла вымя, огладила бока с вмятинами от палки, наплакалась глаза в глаза с коровой.

Неся в подойнике молоко назад, в деревню, Тюнька почти успокоилась. Майка — прежняя. Корова шла сле­дом за ней, весело мотая головой. И только на развилке, словно удивившись, почему Тюнька идет не к себе домой, остановилась, замычала так, что у Тюньки снова закапали слезы.

Она достала кусочек хлеба и так вела корову до самого двора Пульхерии.

—  Вот ваше молоко, — сказала она, ставя подой­ник.

—  Ишь че, утром литра, а теперь — семь? От Майки? Да ты, поди, водой разбавила?

—  Вы понимаете, с ней надо говорить, как с чело­веком.

—  Ну что ты, Настя, врешь! — Пульхерия засмея­лась. — Скотина — она и есть скотина. Ни с кем не говорят, а с этой, выходит, надо беседы проводить?

Тюнька тихонько вышла и, не оглядываясь, пошла со двора. Поздно вечером, уложив бабушку спать, Тюнька сидела в своей боковушке. В деревне было тихо. Началась страда, и вся деревня укладывалась спать рано. Тюнька думала о Майке, о Иване Степановиче, который так долго был в Свердловске, что все говорили, будто книгу у него приняли и он там беседует про следующую. В деревне без Ивана Степановича чего-то не хватало, какой-то надеж­ности и радости.

Бабушка тихонько похрапывала на кухне, и Тюнька радовалась, что она по-прежнему похрапывает со здоровым своим желанием выспаться и рано встать, чтоб разбудить внучку.

И тишина была хорошей, привычной, от нее она от­выкла в Тюмени, а теперь наслаждалась даже далеким лаем собачонки. Звуки были до боли знакомые, с шорохом высыхающей бересты на шестке, куда ее приткнула бабуш­ка, найдя по дороге домой. И Тюнька явственно почувство­вала, как пахнет этот здоровенный, с целого полена окорок. Стучала в крышу ветка березы, не стучала, а словно щеко­тала и просила поиграть с ней.

На мгновение Тюнька увидела перед собой глаза Май­ки, такие большие и лиловые, что удивилась, испугалась, а потрогать уже не могла...

Разбудил ее стук в окно.

Минувший день еще не вспомнился, а новый не вдруг вплыл в сонное сознание, потому что рассвет едва брез­жил, ей даже береза показалась сиреневой, и она хоте­ла снова натянуть одеяло на голову, но стук повто­рился.

—  Настя! — услышала она из-за окна голос Ивана Степановича. — Выйди, Настя.

Она оделась и быстро выскочила во двор.

В ворота шагнул сперва Иван Степанович, а за ним, раздувая ноздри и шумно дыша, Майка.