Заворотчева Шутиха-Машутиха
Любовь Георгиевна Заворотчева








Любовь Заворотчева







Шутиха-машутиха







 Бывальщины







ПОСЫЛКА ОТ НОРЫ


Уже много лет Владимир Коровин жил на самом берегу Каспийского моря — из окна видно. Знакомые удивлялись: все в отпуск стремятся сюда, а ты каждый год в свою уральскую Ревду. Разве там есть такое море? Моря в Ревде не было, но зато там Угольная гора, где в бараке прошло детство.

Теща все спрашивала: «Чего ты, зятек, на Угольную ходишь? Там и народ-то теперь не живет, а ямы от бараков бурьяном поросли!»

На Угольной жили воспоминания. Теща уж день с ночью путала, разве ей скажешь, что воспоминания могут жить?

Друзья, посолидневшие, посмеивались над ним, чуда­ком считали. Коровин недоумевал: неужто можно забыть детство? Как мог, как умел, старался удержать связи с разлетевшимися по всей стране пацанами с Угольной. Писал, напоминал, приглашал собраться в Ревде. Пригла­шал и к себе в Шевченко. Обещали, потом надолго теря­лись, он их снова находил. То письмом, то открыткой, а мог и сам приехать на несколько часов, будь то Ленинград или Минск, а уж потом — в Ревду.

В клубе на Угольной, как и в детстве, он находил картину «Возмутители» — это забастовщики с завода Де­мидовых. Такое же название носит и улица под горой. Перед картиной он забывался, словно не существовало десятилетий, которые картина тут висела. У него даже на­чинал ныть палец на ноге, будто он только что напоролся на железяку, и сейчас сиреной взовьется голос матери, и все пацаны из барака сбегутся смотреть на Вовкину рану.

«Возмутители» были первой картиной, увиденной Вов­кой Коровиным. Она так поразила его, что он не мог уснуть и, выскользнув из постели, шмыгнул в кухню, чтобы не тревожить спящих. Карандаш послушно шел за его воображением. И это тоже была первая картина Вовки Коровина.

На Угольной быстро привыкли, что Коровин — парень на отличку: что хочешь нарисует, о чем хочешь стихи сочинит.

Рядом, тут же в бараке, жили эвакуированные из Ленинграда. Разный народ. Кто-то научил Коровина игре на гитаре, и он всю жизнь играл выученный в детстве полонез Огинского. И это тоже была его связь с Угольной горой, а еще с детишками ленинградцев, с кото­рыми по вечерам пекли печенки. Он был предан всему, что сохранила память, доверял первозданному чувству общ­ности со всеми, кого приняла Угольная гора и кого про­водила в другую, более благополучную и сытую жизнь. Он горевал, узнав о смерти того, с кем бегал купаться на пруд.

Старухи, матери его друзей, встречали Коровина со слезами. Их трогала заботливость его и терпение к их бестолковости. Они одаривали Коровина какой-нибудь подробностью-воспоминанием, о которой он и вовсе не знал. Ну, например, что вот плюнул он на огонь, а к ночи на губе у него вогник вздулся, болячка, которую надо загова­ривать. Он удивлялся неподдельно. И тут уж такие детали вылазили на свет божий, что Коровин явственно начинал чувствовать место, где выскочил этот вогник. Старухи доставали из альбомов его рисунки, которые Коровин дарил всем к праздникам, и он смущался, расстроганный бережностью, с какой хранились его наивные ри­сунки на простых тетрадных листах.

Старый цыган дядя Саня Орлов доставал свой альбом. И Коровин не переставал удивляться непреходящей све­жести восприятия жизни семидесятилетним дядей Саней. Просил достать тот давнишний рисунок, который помнил с детства, и надолго погружался в воспоминания, скло­нившись над ним. На рисунке был табор. Во всей пестроте и великолепии. Кони и люди, костер и палатки. Там было все, о чем тосковал дядя Саня, основательно вживив себя и семью в Ревду. На Угольной горе Коровин сердечно прикипел к их сыну Витьке, по праву старшего взял его под защиту. Дневал и ночевал у Орловых и вскоре совершенно свободно говорил по-цыгански, чем привязал к себе тетю Клаву. Среди рисунков дяди Сани есть еще один — он, дядя Саня, худой и маленький, стоит, поддерживаемый под руки с двух сторон. Коровин помнил, почему дядя Саня такой беспомощный был: свой военный паек он отдавал семье, а его с работы приводили под руки. А по­том, спустя годы, он нарисовал льва с человеческими глазами, похожего на дядю Саню, и все очень смеялись. Дядя Саня был совершенно неграмотен, но через его наивные рисунки мир для мальчишек приоткрывался и одаривал фантазией.

На последних рисунках дядя Саня рисовал себя груст­ным, потому что не было уже тети Клавы. И видимо тос­куя по ней, он возвращал ее, срисовывая их совместный портрет. Такие портреты встречались в дяди Санином альбоме все чаще и чаще. Когда случались радостные события, тетя Клава рядом с ним, на рисунке, улыбалась. И дядя Саня комментировал: «Это Витьке дали звание заслуженного артиста РСФСР. Это мать за него радует­ся», — и вздыхал.

Потом дяди Сани не стало. Остались сотни рисунков. И по ним вспоминали всё, что было в их жизни, дети и внуки, вся родня и он, Коровин. Он понял что-то важное для себя и с очищающей, но ненавязчивой горячностью ринулся в переписку. И, странное дело, чем старше стано­вились его друзья, они с большей благодарностью и охотой откликались...

Но одно письмо он писал всю жизнь и так и не отправил. Он носил его в сердце как талисман, и оно не давало на зло ответить злом, возвышало над обыденным, было нравственной правдой, как библейская заповедь «Не убий!».

Он уже работал на заводе. Все свободное время рисо­вал. Это превратилось в такую страсть, что он не заметил, как переженились друзья. На его рисунках была вся Ревда, с ее прудом и живописной горой Волчихой.

Краски в Ревде продавали редко. И он в первый же отпуск поехал в Москву в надежде накупить пахучих тюбиков, палитру, холст. Столица ошеломила, закрутила и, как всех провинциалов, вытолкнула к ГУМу.

Попутчица с ребенком, ехавшая с ним из Ревды, отвела его в комнату матери и ребенка, оставив на его попечение свою малышку, и скрылась в недрах восхищающей бестолковости. Коровин возненавидел эту бестолковость сразу же, узнав, что ничего из того, зачем ехал он в Москву, не купит... С усердием делал гармошку из бумаги малышке, нарисовал карандашом кнопочки, и девочка с удовольст­вием приняла дар.

За ними наблюдала черноглазая девушка лет шестнадцати, тоже сторожившая ребенка.

Со всей уральской простодушностью Коровин пожаловался, что в Москве нет ни красок, ни холста, ни палитры, а так хочется нарисовать картину на холсте.

—  А вы художник, да? — с акцентом спросила де­вушка.

—  Ну что вы! Я рабочий. Рисую так, для себя.

Часа через два явились его попутчица и степенные

мужчина с женщиной, родители девушки.

—  Вы напишите мне свой адрес, — серьезно предло­жила девушка.

Он написал и тут же забыл об этом, тоже серьезно пригласив девушку приехать в Ревду. Он же два часа столько рассказывал о своем городке, там такая красоти­ща! Почему бы в самом деле не приехать? Так и расценил желание девушки записать адрес.

И месяца не пришло, как Коровину пришла посылка. Она вкусно пахла красками. Он удивился обратному адре­су: из Армении! У него никогда не было знакомых в Арме­нии. Внизу, вместо адреса с подробностями, так и было написано: «Из Армении. От Норы Налбандян». Он слы­шал об армянском художнике Налбандяне, но кто такая Нора?

В посылке был набор красок, палитра, холст.

Прошло почти три десятилетия, но на Угольной горе к Коровину возвращался тот восторг, с которым он тогда взялся за палитру, прочувствовал каждый тюбик красок

Картина, которую он писал долго и мучительно, так и не вместила всего, что он хотел написать. Друзья находили ее подражанием Мане, а девушка, с которой он тогда дружил, сказала, что это праздник, среди которого одному почему-то очень грустно, и так всегда бывает в жизни. Он женился на этой девушке. И она до сих пор понимает, почему Коровин ходит на Угольную гору. Ему становится тяжело преодолевать ее крутизну, но он ходит. Внучонок кричит сверху: «Деда, иди быстрей! Тут такая красо­тища!»

Коровин явственно ощущает запах дымка, печеной картошки, радуется тяжести сумки с ядреными ревдин- скими картофелинами.