Лыкосова Лога крутые
Раиса Ивановна Лыкосова










Раиса Лыкосова







Лога крутые



 Повести и рассказы










ДОКТОРША

(По законам тундры)


Наташе все с детства было привычно здесь, каждая вещица и безделушка. С тех пор как помнила себя, она жила в комнате матери, а там, за стеной, где сейчас раз­давались тихие шаги, был кабинет отца. Он, вероятно, уже заканчивал укладывать ее чемодан.

В той комнате по вечерам, поджидая из клиники отца, она любила читать книги. Они были поставлены за стекло в темные шкафы, плотно стоящие вдоль стены.

Наташа прошла к окну, откинула легкую занавеску, горы, окутанные синеватой дымкой, тускло поблескивающие крыши домов, за ними жирно мерцающую живую гладь моря, белые корпуса теплоходов на пристани и багрово мигающий глаз маяка.

Она провела рукой по черному змеевидно вьющемуся переплетению стволов глицинии и тихо заплакала. Опустилась в низкое кресло и сидела так долго, не включая огня, время от времени проводя вздрагивающими пальца­ми по мокрым щекам.

Вошел отец, включил свет и поставил перед ней большой кожаный чемодан.

—  Дочура, привычкой живут только слабые люди. Привычка — это пружина. Растянется до предела, а потом хлоп — обратно. И потащила, если человек слабый. А если сильный, рвется пружина. Со старым надо рвать!..

—  Как просто! Будто семечки грызть,— резко и хрипло перебила Наташа. — Эх ты, психолог!

—  А нервы у тебя совсем сдали...

— Правда, смешно: у профессора-психиатра дочь истеричка, — она посмотрела на отца снизу вверх, по-детски беспомощно улыбаясь. Лицо ее при свете лампы словно осунулось, резче обозначились высокие скулы, живые зеленоватые глаза глядели теперь устало и напряженно.

—  Поеду вязать веники. Вот где лечить шизофреников — целые березовые рощи, — пересиливая себя, снова рассмеялась. — Их так и называют белым лесом.

—  А что, есть, значит, и черный?

—  Ну, черный, не черный. Тайга завальная. Один поэт так и написал: «А тайга непроходимая станет матерью для нас. Жду тебя, моя любимая, приезжай в Нефтеюганск».

—  Нефтеюганск... — отец потоптался нерешительно около чемодана. — Это что же, столица нефти?

—  Таких столиц там десятки. В Сибири все масштаб­но. И дела, и люди. И папенькиным дочкам там худо, отец!

Наташа сморщила нос, лукаво улыбнулась отцу и, встав, положила руки на его плечи. Руки были вялые и холодные. И отец чувствовал, как идущий от них холод и затаившаяся в глазах дочери печаль, наполняют его самого, как от жалости к дочери слабеет его сердце. И, перебирая ее пушистые, подкрашенные хной волосы, согласился: «Что ж, поезжай, Таша»...

Собираясь в отпуск, она думала: «Устроюсь к отцу в клинику. Еще год в этой глуши — и перевалит за тридцать. Всю жизнь быть соломенной вдовой — перспектива не из приятных». Прожила месяц на юге и не смогла. Снова потянуло в Сибирь...



Шофер остановил грузовик за селом на развилке. Наташа шагнула на пыльную обочину, поставила на траву чемодан. Когда уезжала, над черными парами кричали грачи, на деревьях лопались почки. Сейчас вдоль проселка цвели клевер и лиловый татарник, по берегам реки желтела купальница. Она подхватила чемодан и пошла по тропинке, через луга и черемуховый подрост, решив искупаться в реке.

Дома, в санаторном двухквартирном особнячке, включила на кухне электрическую плиту, принялась сушить влажные после купания волосы. Узнав о ее приезде, при­шла санитарка тетя Тася. Наташа обрадовалась гостье, усадила за круглый обеденный стол, стала угощать при­везенной с юга клубникой.

—  В этот заезд все больше радикулитники, — аккурат­но кладя в рот переспелую ягоду, рассказывает тетя Та­ся. — Спинников человек пять будет. Алла на лошади возит их в лечебницу-то. Растем помаленьку, расстраиваем­ся. — На простодушном одутловатом лице санитарки по- детски восторженное выражение. — В ванном душевые по­ставили. Шатко называется.

—  Шарко.

—  Шатко ли, Шарко ли, мне все одно. А только так просверлит, что как красные раки выскакивают. Нервную систему встряхивает, — Тася готова часами рассказывать новости.

Наташа раздвигает на окне занавески и садится на подоконник. Со стороны реки слабо тянет сыростью. Из окна виден почти весь санаторий. На телеграфных стол­бах привычно горят два прожектора, выхватывая из тем­ноты парка сосны, бревенчатую столовую, спальные корпуса и белое здание грязелечебницы. По аллее, ведущей к танцплощадке, прогуливаются молоденькие медсестры в белых халатах и накрахмаленных шапочках. На огорожен­ной бетонным барьером площадке несколько пар танцует. На скамейках сидят больные, отмахиваются от комаров березовыми ветками. Другие, окружив горящие костры, стоят поодаль, наблюдают за танцующими.

На прощание Тася самое главное выдала:

—  Наталья Васильевна, привезли тут на днях одного геолога. На «газике» двое. Прямо с коляской и вынесли. Тоже геологи, поди: бородой обросли, как старик мой.

Наташа резко обернулась и напряженно уставилась на нее.

—  Как зовут?

—  Не знаю, милая. Сами увидите. Алка-то, массажист­ка, все около его. И коляску катает по воздуху, и книжки читают вместе. Я, говорит, его массажом вылечу.

—  Прикроете тут, теть Тась, — задыхаясь, тихо сказала Наташа, надела выходные белые босоножки и сбежала с крыльца.

—  Эко, как сорвалась! Лица на вас нету. Платье-то застегните! — выставясь в окно, кричала вдогонку санитарка.

Шла быстро огородами, не выбирая дороги. Тонкие каблуки босоножек врезались в землю.

«В парке все», — вглядываясь в темные окна корпусов, пошла медленнее, близоруко щурясь, напряженно всматриваясь в сидящих мужчин. И каждый раз, заметив светлый затылок, вздрагивала.

—  Наталья Васильевна, к нам присаживайтесь, — узнав ее, крикнул от костра кто-то. — Комары нынче злющие.

Зазвучал вальс, танцующие расступились, и Наташа увидела его. Он сидел в коляске. Ноги завернуты в черное суконное одеяло, русая голова чуть откинута назад. Плечо оттягивает ремень баяна. Массажистка Алла стоит рядом, помахивает березовой веткой. Вот она взялась за ручки коляски, толкнула ее вперед, пошла по кругу. «Зачем я здесь прячусь, будто воровка какая?» — подумала Наташа, отступая в тень. Обошла кусты, двинулась следом и, опередив их, ясно увидела лицо.

Обратно шла улицей: «Как сразу не поняла, что не Анд­рей? Неужели забывать стала?..»

Миновав последние дома, вышла на полевую дорогу. За черной стеной леса дрожал и не гас розовый полусвет. Печально и монотонно гукала на болоте какая-то птица.

Все то, что мучило Наташу постоянно после разлуки с мужем, вдруг ушло куда-то. Хотелось ни о чем не думать, а просто шагать и шагать по заброшенному проселку, что­бы, утомясь, уснуть, как раньше, легко и быстро.

Перед глазами надоедливо толкалась мошка, и ныли невидимые сейчас комары. Дорога кончилась, и Наташа пошла по меже, царапая ноги о стебли старой полыни.

Дома сняла босоножки, присела на ступени крыльца, опустила натруженные ноги в холодную траву.

Смолк в парке баян, затихли разговоры, а она все си­дела, и не было сил подняться. Память против воли снова и снова возвращала ее к пережитому.



Снежный ветер с Оби обжигает лица прохожих. Рез­ко скрипит под ногами дощатая мостовая. Каждый вечер, закончив дежурство в медпункте речпорта, Наташа про­бегает по этой деревянной улочке, что упирается одним концом в обледенелые ступени, круто падающие к реке, другим — в глинистый красноватый овраг, что делит по­полам город. Когда заезжие спрашивают, где же проходит Полярный круг, старожилы отвечают:      «Вот      по      оврагу. Разве не видите?»

Улочка — одна из центральных. На ней почта, универмаг, Дом культуры. И ресторан «Север». Это длинное деревянное здание с высокими окнами и просторным крыльцом никогда не пустует. Здесь многолюдно и весело. Деревянный потолок зала держат резные колонны, на полу­круглой эстраде до поздней ночи трудится джаз-оркестр. В папиросном чаду часами слушают музыку, танцуют, отогревают душу прилетающие из тундры геологи и нефтяники, местные оленеводы и речники.

Иногда Наташа заходила поужинать в «Север». Был у нее тут любимый столик за колонной. В тот раз, отпивая маленькими глотками горячий густой кофе, она, как обычно, наблюдала. Внимание ее привлек сосед, что сидел на­против в компании молодых загорелых бородачей. И хо­тя лицо его было выбрито, а светлые волосы модно под­стрижены, она подумала: «Не командированный. Загар темный. Они все из тундры: так продубить кожу могут только полярные ветры. Интересно, строитель или геолог?» Она никогда не танцевала здесь, но сейчас вдруг поду­мала: «Если бы пригласил...»

Играли лихой джазовый вариант «Коробейников». Словно угадав ее мысли, он поднялся. Пока обходил сто­лик, она разглядела красноватый шрам, стягивающий кожу на продолговатой твердой щеке, отметила, как ладно сидит на нем костюм. Взгляды их встретились. И прежде чем он что-то сказал, неожиданно для себя поднялась. Он обрадованно слегка пожал ее руку и, не выпуская из своей, начал пробираться между столиками. Ей понравилось, что он немногословен, и то, как улыбался, чуть прищурясь, внимательно глядя в лицо.

Остаток вечера провели в гостиничном номере. Пили чай, читали стихи, читали они с подругой, а он сидел за столом, возможно, от неловкости слегка ссутулив тяжелые плечи, по-детски зажав в ладонях стакан, и неотрывно смотрел на нее лучистыми серыми глазами.

На другой день Андрей уехал в партию.



—  Ну как? Видели? — тетя Тася тяжело опустилась на ступени рядом с Наташей.

—  Это не он.

—  Расстроилися? — Санитарка виновато заморгала. — Погляжу в окошко, все сидите. Полежу, полежу, встану: нет, платьице-то все, погляжу, белеет. Может, все и на­ладится еще.

—  Нет, теть Тась, не наладится. А увидеть очень хочу...

—  Всяко бывает в жизни-то. Может, покаетесь, дак простит. Меня вон тоже мужик-то сколь раз обижал. Все шастал смолоду. Бывалоча, так обидно. Не сердце вроде внутри, а обугленная картофелина. А покается — будто и легче.

Наташа молчала, как бы уйдя в себя. Лица ее не было видно.

—  Геологи с виду навроде модные да фартовые. Девки, как поглядишь, около их табунятся. А для жизни что же, работа, видать, опасная.

Наташа по-прежнему молчала.

— Ну-ко, пора, знать, и мне на насест, — тетя Тася поднялась.

Наташа прошла в комнату, не раздеваясь, прилегла на кровать. Болела голова, и ныло тело, как после тяжелой работы, а сна не было. Машинально протянула к тумбочке руку и грустно усмехнулась:      «Снотворное      не      подействует...»



Во второй приезд Андрея они поженились.

Отряд, которым руководил Андрей Собянин, уже семь лет выполнял обычную поисково-съемочную работу и попутно проводил геофизические исследования основных пород на Северном Урале.

Поселились в гостиничном номере, где она прежде жила с подругой. Им выделили, как постоянным жильцам, камин и посуду. Андрей принес из общежития свои «трофеи»: шкуру белого медведя, оленьи рога, спальные мешки, развесил по стенам карты и схемы, на почетное место была поставлена этажерка с книгами. Старший геолог партии Глущенко подарил молодоженам олений ковер с ненецким орнаментом. Его приколотили для тепла между окон к наружной стене. Комната благодаря стараниям Наташи, приобрела обжитой, почти домашний, правда, не­сколько экзотический, вид. Ее с легкой руки Глущенко все стали называть вигвамом.

Хотя штаб экспедиции размещался не в Тюмени, зима­ми Андрей и Глущенко чаще находились там, камералили, писали отчеты, готовили новые схемы маршрутов.

В эти глухие зимние месяцы, когда над городом властвовали стужа и полярная ночь, за стенами гостиницы, словно голодный зверь, завывала вьюга, а в ясную стынь плясали по небу сполохи, Наташа особенно остро чувствовала свою неприкаянность и бесприютность. Вечерами, включив электрокамин, она брала в постель книги и, как медведь, «залегала в спячку».

У нее появился теперь особый интерес к геологии. Но­вые понятия: песчаники, мергели и глины, кемберлит, мел и палеоген, разрезы, шлихи, провинции — будили в ней еще неостывшие, живые воспоминания, которые с каждым днем еще сильнее привязывали Наташу к нему. Когда от мужа долго не было писем, внутри нее все сжималось от каких-то тягостных, неясных предчувствий.

В мае, когда на Север начинала надвигаться весна, он появлялся, как всегда, веселый, обязательно в компании с неразлучным Глущенко. «Здравствуй, моя синица! Вытаяли твои подснежники», — обнимая ее, радостно говорил Андрей. И опять начинались горячие разговоры и споры за полночь все о тех же маршрутах, прогнозах и схемах. И тогда их семейный вигвам, тихая деревянная гостиница, продутый метелями и ветрами город, давящее небо с не­надолго появляющимся на нем низким и бледным, как не­допеченный блин, солнцем, — все вдруг преображалось.

Когда она пробегала теперь с работы домой уже в сумеречном  свете дня все по той же центральной улочке, спеша заскочить в магазины и на базар, ей казалось, что от деревянной мостовой, от влажных сиреневатых сугробов в самом деле пахнет подснежниками.

Вторая, как и первая, весна для молодоженов проходила бурно. Наташа усиленно занималась бытом, пекла в электрической духовке пироги, поджаривала тосты на се­верный манер — с сыром и чесноком, готовила заливную оленину, все это она делала быстро и весело, с выдумкой, чтобы вечером порадовать шумное застолье его друзей.

Андрей же целыми днями носился на «газике» из экспедиции в аэропорт или речпорт, оттуда на промбазы или продбазы, — наступала пора комплектации нового марш­рута. В городе к тому времени начинали оседать прилетающие весной скворцы, порты и гостиницы заполняли сезонники, легкий подвижный народ, прибывающий на летние заработки. Рабочие в партии обычно набирались из их числа. Постоянным был, кроме Андрея и Глущенко да еще нескольких геологов, Силыч. Он слыл не просто известным в этих краях проводником и охотником, а принадлежал к числу редких теперь коренных старателей, что жили на этой земле, рыбалили, зверовали.

Силыч жил в глухой таежной деревушке и появлялся в лагере раньше всех: протапливал зимовья, готовил дрова и стрелял дичь. Его самого за глаза называли лесным филином или Филычем и любили рассказывать о нем самые невероятные истории. Наташа слушала эти рассказы, и ей страстно хотелось увидеть все это своими глазами.

Она объявила мужу, что не перенесет больше такой долгой разлуки, скучала зиму, а теперь снова —целый по­левой сезон. Это бессмысленно, когда впереди у нее долгий северный отпуск, а в партии даже нет медика. Анд­рей отговаривал ее, пугая медведями, комарами, лешим и лешачихой, но по всему чувствовалось, что ему и самому тяжки разлуки. Но запротестовал Глущенко:   «Бабу  до воза! Мабуть, ты з глузду зъихав!»

Тогда Наташа категорически заявила, что никакие уговоры ее не удержат.

— Да он просто диктатор! Он просто ревнует, ревнует тебя ко мне, — глядя из окна гостиницы на синюю гряду гор, резко встающую над равниной тундры, взволнованно повторяла Наташа. — Разве я помешаю вашей работе? Будет в отряде свой медик...



Из окна вертолета тундра была похожа на огромную белую медведицу, шерсть которой тронуло бурой подпали­ной: на взлобках уже вытаяла прошлогодняя трава. Кое- где курились дымы над чумами, паслись большие оленьи стада. Темной длинной цепочкой тянулся аргиш. Среди этого седого векового покоя черными исполинами вставали буровые вышки, пестрели каменные дома нефтяников и газовиков.

Едва выйдя из вертолета и ступив на бревенчатую площадку, сквозь завихрения снега и пыли она увидела бегущих им навстречу собак и крепкого поджарого старика в оленьих кисах и рыжей собачьей яге [2 - Яга — жилет мехом наружу.].

Все было так, как Наташа представляла себе по рассказам геологов. Белогривые великаны-снежники, которые, подлетая, видела она из вертолета, здесь лишь угадывались за ближней каменистой грядой с мрачной, черной щетиной  ельников и пятнами нерастаявшего снега в расщелинах.

Какой чуткий покой и тишина. И гул улетающего вертолета, и крики людей, и лай собак, как выстрелы. Завалы деревьев и нагромождения камней, черные гари, мокрая ржавчина кочажников и гремящая где-то неподалеку на перекатах река — отовсюду несет сыростью.

Геологи таскали в лагерь грузы, а Наташа прогуливалась по площадке около ящиков и мешков.

— Ну, добро пожаловать к нам! — Это было первое, что ей сказал, подходя, старик. Он стоял совсем рядом, и она увидела цепкие, серые, совсем не стариковские глаза, седые с желтизной космы волос и грубоватое, обветренное, словно вырезанное из коричневого дерева лицо. Он взял ее рюкзак и сумку с медикаментами и теплой одеждой и приветливо пригласил:

—  Пойдемте в зимовье, деушка. Там печка.

—  Тишина у вас тут отменная и сырость, — сказала Наташа, зябко поеживаясь.

—  Да, пока не просохло, грязь, — он потопал надеты­ми на оленьи кисы глубокими калошами и пошел впереди нее по брошенным через кочажник слегам. — А как про­греет землю да трава пойдет — рай! А вот и зимовье наше, — указал он брезентовой рукавицей туда, где под шатром разлатых и хмурых кедров показалась темная бревенчатая, вросшая в землю, изба, покрытая от старости зеленым мохом.

—  Зимовье, как интересно! Есть зимники, а тут зимовье. Кров от зимы. И печка дымит.

—  А как же! Настоящая русская печь. Хоть и край земли: дале-то уж море одно студено, а все ж по-людски живем. И печка вот, и изба.

—  Силыч, где ключи? Ящики с инструментом надо по­ставить во второе зимовье. — В избу вошли Глущенко и Андрей.

Наташе очень хотелось, чтобы свой «Клондайк» ей по­казал сам Андрей, но он накинул ей на плечи такую же, как у Силыча, собачью ягу и тут же вышел вслед за Глущенко.

«Ну, теперь пойдет: лаборатория, шлихи, маршруты. А я на каком месте буду? — несколько озадаченно подумала  Наташа, оглядывая избу, высокие, как полати, нары вдоль стен, натопленную печь, щепу, дрова и обломки кирпичей подле нее.

—  Развел тут мусору Силыч, — покачала головой Наташа и принялась за уборку. Прежде всего, вытащила пустые банки из-под тушенки и сухого молока. Найдя веник, начала подметать избу.



Бегут чередою дни. Сырую промозглую весну сменяет лето с белыми ночами и комариным писком. Лагерь — пять палаток на склоне горы, два зимовья и вырытая в ней землянка с полком и булыжной каменкой, баня по-черному — живет своей обычной жизнью.

Геологи в противокомариных сетках и энцефалитках рано утром, когда Наташа еще спит, уходят в маршруты. В лагере остается, кроме нее, один Силыч.

После ужина все собираются у костра. Разводят его на каменном взлобке неподалеку от первой избы, где разместилась столовая. Несут с собой котелки, чтобы потом захватить углей и сухого мху, развести в палатке перед сном свой дымокур от комаров.

Наташе нравятся эти вечерние часы. В молочном сумраке белой ночи сонно пищат комары, светятся видные отсюда снежники на горах, печется в горячей золе картошка. А какие тут, у костра, рассказываются истории. Особенно внимательно слушает она Силыча.

—  Это теперь говорят — промысловая геофизика. А ра- не-то все проще: горняки, рудознатцы, старатели...

Он любил вспоминать прошлое, о том, как в их таежную деревушку по весне наезжали старатели. Деревня, где зимами половина изб стояла заколоченной, где кончалась санная дорога (тележной-то и вовсе не было, кругом болота), вдруг оживала. В горы готовились основательно: увязывали в кожаные мешочки порох, спички и соль, закупали у старожилов, рыбаков и охотников разные соленья, варенья, копчености, знали:      дальше      —       одна тайга, болота, тундра и горы.

—  Здеся ставили балаганы по речке. В балагане — рай. Палатку я не люблю, в ей дух спертый. А в балагане травой, хвоей, смолкой пахнет.

Чаще всех с расспросами приставал к нему юркий белобрысый мужик неопределенного возраста, которого по­чему-то все называли Шурупом.

—  Ты нам золотые места покажи, Силыч. Где золото мыли и платину.

—  А я чё говорю. Тута и мыли, по речке, где пороги. Напротив каменной бабы.

—  Крутишь, старик. В прошлое лето мы с брательником  сколь канителились тамотка. И ни фига! Хоть бы крупица...

— Его не расколешь. Тертый старик, варначина! — вторил ему брательник.

—  Не нашли, значит, не вас тут ждали... Да, мыли золото. Азартное дело — эти камни, я вам скажу, иной раз выплеснешь из лотка, а на дне-то бобы. На солнышке сверк да сверк.

—  Хаа, бобы. Может, как лапти, — хмурил белесые брови Шуруп. — Не хочешь сказать. Богатые места утаиваешь.

—  Ишь быстрый какой! — вскидывая на него строгие глаза, продолжал дед. — Заполошные вы, что ты, что твой брательник. То к нам, то к нефтяникам...

Варнаки, я скажу тебе, могутные люди были. По-ваше­му не шарахалися, напролом перли. Одно слово — ста-ра- те-ли! Вот как Валерей али Андрей! Дружки-то их уже от­копали нефть, в наградах все ходят, а оне — свое. Я таких уважаю, это по мне. Вот у меня ноги с детства застужены, — дед хлопал широкой, как лопата, корявой ру­кой по собачьим буркам. Приходилося по целым дням стоять в ледяной воде. Эк, чем уязвил: варначина! Да это самый что ни на есть стойкий народец был. По-своему за правду стояли: каторга-то на Урале при Демидовых о-оох! Дед мой до смерти на виске клеймо носил. Две черные буквы вытравлены — Се и Пе. Ссыльный поселенец, значит. Сначала в бегах тута мыли. Потом отец пробовал под Тюмень осесть — в Успенке. Была така пьяна фабрика.

—  Винокурили?

—  Да, но не усидели. Кто вкусил волю здешнюю, зверовал, да промышлял в тайге, да повидал золото, тех, скажу я вам, не удержишь.

Дед заворачивает «знаки» в тряпочку, прячет в кожаный кисет и уходит в свой балаган. Разошлись по палаткам и спят ребята, Андрей и старший геолог Глущенко за­носят в полевой журнал события прошедшего дня. Сидят они недалеко от костра за столом, сколоченным из плохо ошкуренных лиственничных плах. Наташа застегивает штормовку, глядит на мечущийся огонь, старается пред­ставить далекие времена: «Кого согревали эти темные, поросшие мохом избы? Как они на скиты похожи. Может, до звероловов, старателей жили когда-то раскольники? Но то были сильные, «нахратые», как говорит Силыч, люди...»

Наташе тоже хочется сделать что-то значительное, что­бы встать вровень с одержимыми людьми. Сможет ли она?

Наташа вглядывается в белесый сумрак, что всю ночь зыбко висит над седловинами и пропастями, скрывая вершины. Раза два она с Андреем поднималась туда и видела, как, цепко переплетясь стволами, стелются по земле карликовые ивки и ерник.

Короткое северное сибирское лето выбивается из сил, чтобы прогреть эту холодную землю. Лишь в полдень воз­дух становится теплым, пьянящим и дремным от аромата трав, хвои, пычужника.

В окно палатки задувает по утрам свежий ветер. Продрогнув в своем спальнике, Наташа потихоньку расстегивает мешок Андрея, залезает в тепло. Вдвоем в нем тес­но. Она крепко прижимается к мужу. Андрей целует ее.

—  Глущенко хотел нас разбудить и, конечно, дрыхнет. Дать ему по шее, как думаешь?

—  Дать, — соглашается Наташа.

—  Так я пошел, — не совсем уверенно говорит он и пытается высвободить руку, чтобы расстегнуть мешок.

Наташа прижимает к себе тяжелую руку Андрея и шепчет:

—  Какой он смешной!

—  Кто?

—  Глущенко. Вы разные очень.

—  Не понимаю, что ты хочешь сказать?

—  А вам известно, что...

—  Та, Таша, нам известно и то, что ворчат ребята. Если в этот сезон не найдем трубку, отряд могут отозвать.

—  Трубку. Кимберлитовую трубку. Как интересно звучит. Ну что же, будете искать хрусталь. На это, кажется, деньги дают.

—  Хрусталь и без нас нашли.

—  А все же. Если?.. Не будете же всю жизнь тут копать?

В окно заглядывает взлохмаченный после сна Глущенко.

—  Хм! Князь и княгиня. Дрыхнут. Так и до белых мух не управимся.

—  Кто дрыхнет? Княгиня идет заваривать чай, — одним прыжком Андрей догоняет Глущенко.

Наташа натягивает спортивный костюм, быстро причесывается и вылезает из палатки. И в самом деле проспали. Солнце уже разогнало туман, он седыми космами уплывает в небо. Воздух еще резок, как лезвие бритвы, но так прозрачен, что отчетливо видны дальние снежники. Она подхватывает пустое ведро и бежит к реке. От кедров и от зимовий тянутся длинные тени. Пока она умывается, Анд­рей и Глущенко борются на поляне. Их возня выглядит смешно: мускулистый Андрей с трудом отбивается от жилистого, худощавого Глущенко. Наташа улыбается этой хитрости: даже в мелочах Андрей щадит его самолюбие.

—  Ну и реакция! Как клещ! Попробуй оторви, — хохочет Андрей.

—  Держись за меня! Не пропадешь! — отдуваясь, серьезно шутит Глущенко.

Наташа завязывает в тугой узел непослушные светлые, как солома, волосы и поднимается на берег с полным ведром воды. Глущенко отпускает Андрея, забирает из ее рук ведро. Старший геолог сегодня в ударе: вчера он нашел кимберлитоподобные породы.

Вечером кто-то из ребят по этому случаю палил из ружья.

—  Деньги ваши, идеи наши. Алмазы, считайте, рядом! — говорит Глущенко. — Пироп простым глазом можно узреть. Породы брекчированные.

В партии старшего геолога считают нелюдимом. Он может на неделю замкнуться, не отвечать, даже когда его спрашивают.

—  Чокнутый, — говорят ребята.

—  Мировой парень, — обижается за друга Андрей. — В науке волокет? Волокет. В дружбе надежный. А молчун — так ведь молчание, оно что? Оно золото.



Андрей Собянин и Валерий Глущенко учились в одном институте — Уральском горном. Студентом Глущенко каждое лето ходил с геологами по Восточной Сибири. Сокурсники Андрея хорошо помнили высокого молчуна с черной курчавой бородкой и такой же курчавой шевелюрой, который осенью опаздывал на занятия и с каждой большой станции слал чудаковатые телеграммы:   «Проехал Иркутск», «Пересел в Новосибирске», «Миновал Тюмень».

В то время Глущенко снимал в Свердловске частную квартиру с ванной и телефоном, к нему едва ли не вся группа бегала мыться.

Глущенко и увлек Андрея идеей поиска алмазов на Северном Урале. За пять лет им удалось выявить магматические  проявления кимберлитоподобного типа, найти спутники алмазов — пикроильменит и гранит-пироп. Они даже напечатали в научном журнале статью, в которой говорилось о необходимости пересмотреть устоявшееся мнение об отсутствии трубок взрыва в подвижных областях Северного Урала и выделения специальной «алмаз­ной» партии.

В Западно-Сибирском управлении идею эту вначале встретили в штыки. И вот лишь второй сезон, как отряд Андрея Собянина начал проводить поиски. Дело у них продвигалось медленно, а где-то рядом одно за другим открывались нефтяные и газовые месторождения, на всю страну гремели знакомые фамилии.

Те, кто послабее, не выдерживали. И к концу сезона, когда особенно сказывалась усталость, народ в отряде становился раздражительным.

—  Рюкзаки от образцов трещат!

—  Чего рюкзаки? Спины трещат. А толку?

—  Облысеешь тут с этими кимберлитами!

—  Нервная публика. К тому же малограмотна в кимберлитах, — утешал Глущенко себя и Собянина.

Андрею было ясно: предложи он ребятам задержаться в этот сезон хотя бы на полмесяца, желающих, кроме Глущенко и Силыча, не окажется.

Конец августа — последние дни короткого приполярного лета, ветер уже временами пахнет снегом. Силыч укладывает на костер больше еловых дров. Они горят долго. Костер дымит, стреляет жаркими искрами, пламя медлен­но ползет дрожащими язычками вверх и вдруг выметывается так высоко, что становится видно весь лагерь. Хлопают расстегнутые окна палаток. Шумит в кедрах ветер. Геологи устают и теперь после ужина уходят спать.

Наташа натягивает на свитер штормовку, подходит к костру и садится рядом с Силычем на гладкий чурбан. Андрей и Глущенко, как всегда по вечерам, сидя за дощатым столом, подводят итоги. Огненные блики вершин одна за другой медленно гаснут, лишь на самой высокой — Косум-Нёр — бледный оранжевый свет.

—  Сегодня четырнадцать шлихов синей глины жахну­ли. Вишневый гранат. По два-три зерна в лотке, — гром­ко басит Андрей чтобы слышали Наташа и Силыч.

—  Надо проверить показатели преломления. Думаю, как ильменит, он будет подобен якутскому. — Глущенко подбирает под себя длинные, обутые в кеды ноги, набрасывает на голову капюшон штормовки.

—  А мы сделали набег на Кавталань-Ю. Нашли три минералика. Досада такая: один с ладони дождь слизнул. — Глущенко, прихрамывая, подходит к костру, греет над огнем руки и долго смотрит на едва различимые вершины гор.

—  Валера, опять за свое! В дождь. Ребята и без того ворчат, — Андрей тоже идет к костру. Штормовка его не застегнута, ветер треплет светлые волосы. — Послушай, я, кажется, снова подцепил восточный контакт.

—  Тогда сочленение Урала с Сибирской платформой. Тогда ты прав.

—  У меня еще в тот раз стукнуло. Если по Тагильскому синклинорию?

На уставших, потемневших от полярного солнца лицах отблеск костра.

—  Ишь, сиверко! С гнилого угла потянуло, — Силыч бросает в костер порцию хвороста, Наташа зябко передергивает плечами.

—  А в городе строят сауну. Мороженого страсть как хочется. И заварное пирожное.

—  Улетишь с ребятами первым же вертолетом. Ладно уж, свожу тебя в Тюмени в центральное кафе.

Наташа внимательно смотрит на мужа: шутит Андрей, а во взгляде его тревога.

—  На Косум-Нёр у нас опять не останется времени.

—  Ну нет. Тут ты мне не указ, — упрямо крутит кудрявой головой Глущенко. — Ребят отправляй. Я останусь.

На темном небосклоне потухает последнее оранжевое пятно.



Как не похож рассвет в тайге на белые ночи Заполярья. В сосняке еще сумерки, а над шиферными крышами санаторного  поселка зарозовели дымы. Глухо застонал на болоте дергач, ему разом ответили две-три кукушки. Утро, а она так и не уснула.



Снег.

Вторые сутки перед глазами снег. Вторые сутки слева однообразно тянутся горы с темной щетиной ельников и белесыми проплешинами в распадках. Снег рыхлый, сухой, и лыжи постоянно проваливаются, к вечеру ветер становится жестче.

Андрей и Глущенко, одетые, как и она, в стеганые ватники, идут впереди. Часто останавливаются, поджидают ее. Андрей снимает с себя палатку, бросает на снег, Наташа, не отстегивая лыжи, валится на палатку.

— Теперь по долине вдоль реки, — Глущенко смотрит на компас.

—  Все реки тут на восход, заблудиться просто невозможно.

Андрей сверяет по карте и долго смотрит, задумчиво улыбаясь, на простирающуюся внизу нарядно голубоватую в солнечном морозном блеске тундру. Глущенко, устало опершись на палки, поглаживает костлявыми пальцами усы и бороду, счищает иней.

—  Поищу более легкий склон, — говорит Андрей. — Ждите меня здесь.

—  Наталья могла бы на палках съехать. — Глущенко черпает варежкой горсть снега, хватает его побелевшими обветренными губами и, оттолкнувшись, первый скользит под уклон. Наташа, жмурясь, удобней устраивается на рюкзаке, даже закрытые глаза жгут искры снега.

«А в городе погоды нет. Наверно, метет, — думает Наташа. — Короткие деревянные улочки, налетая из тундры, насквозь продувает ветер, поднимает из оврагов тучи красноглинистой пыли, гонит по дощатой мостовой струи снега, обрывки афиш. Ребята, конечно, сидят в «Севере», отмечают конец сезона. Выпить бы чашечку кофе... На деревянном крыльце ресторана, как обычно, лежат собаки, на снегу стоят несколько упряжек оленей, и прохожие зна­ют, кто из местных охотников или оленеводов обедает или ужинает тут».



Уже три недели, как геологи в городе. А за ними вертолет не прилетел: в городе погоды не было. Андрей и Глущенко мыли шлихи на Косум-Нёре, отбирали новые пробы, иногда с ними отправлялся Силыч. Оставаясь одна, Наташа почти не выходила из зимовья. Близко подступая к лагерю, ощетинясь от холода, угрюмо стояли черные ельники. А ну, попробуй-ка сунься! Нелюдимо гудели на ветру мрачные кедры. Все это казалось ей враждебным, полным каких-то тайных сил: стон дерева, крик зверя и птицы, — все пугало и настораживало, а, главное, точно въяве «вставали» перед глазами страшные образы из рас­сказов Силыча. «Бывает, деушка, в лесу-то когда и блазнит. А то леший, ежели невзлюбит кого, начнет шалить»...

Как-то летом приболел Силыч, и Наташе пришлось идти в ельники за дровами. День выдался душный, пред­грозовой. На первом же болоте на нее насела мошка, на сухом пошли завалы, валежины. В рыжих кочкарниках по-живому хлюпала черная жижа. Дед дал ей веревку, велел собирать сухие валеги на белых мшаниках. Когда Наташа, отмахиваясь от комаров и мошки, обессилев, до­бралась наконец и огляделась, присев на поваленную лесину, ей стало страшно. Бескорые валеги, съеденные дождя­ми и ветром, были похожи на обглоданные кости зверей- чудовищ, а груды поваленных бурей лесин с торчащими острыми сучьями казались нагромождением сплетенных между собой окаменевших змей. В низине, в мелком и плоском, как блюдце, озере, стояли, подрагивая, клонясь в разные стороны, черные высохшие на корню деревья. «Пьяный лес. У деревьев из-за вечной мерзлоты слишком слабые корни», — вспомнила она не раз слышанное на Севе­ре, но забрести в «пьяный лес», да еще одному, даже бывалому человеку — страшно. Когда она, измученная, вернулась с небольшой вязанкой дров, дед, внимательно посмотрев в ее потемневшие, полные смятенья глаза, сказал:

—  Чё, деушка, с непривычки-то берет оторопь. Я думал уж, леший с тобой игру затеял.

В другой раз она сидела в зимовье одна, дожидаясь мужчин. Ей показалось, что на лунной поляне перед домом мелькнула чья-то тень. Потом почудилось, кто-то не­сколько раз подходил и в окно заглядывал.

—  А это медведь,— просто утешил ее тогда старик. — А может Шуруп чё выглядыват. Сбежит из маршрута по- ране и ошивается тутока. Все ищет фарт. Я бы Петрована этого, Шурупа то есть, упек за тунеядство, ей-бо. А Андрюха, вишь, благоволит. Он от медведя его упредил, Анд- рюху-то.

Этот рассказ Силыча не просто удивил — ошеломил Наташу.

—  В позапрошлое лето повадился к нам медведь. Рыбу мы вялили тут за баней. Сделали, значится, вешала. Все честь по чести, а потом глядим, рыбу кто-то таскать на­чал. Я — к Андрюхе. Он и вышел ночью посторожить. Думал, кто из ребят балует. Вышел, значится, и глядит: сто­ит кто-то около вешала, этакая огромная туша во весь рост, снимат с веревки рыбины-то и себе на руку, как поленья, складыват. Андрюха смело — к ему. А он, мед­ведь-то, оборачивается и его по загорбку... Вот всю жисть теперя и будет носить на плече и на лице отметины.

—  А мне сказал, лесина на него свалилась, — удивлен­но говорит Наташа.

—  Так то тебе, чтоб не пужать. Петрован его тогда и спас. Тоже, должно, пошел следить, куда это человек среди ночи прет. Везде бродит, как тот медведь. Все ему золото мерещится, фарт спать не дает. Андрюха всешь-таки нащет дисциплины слаб. Может, Валерей этого Шурупа и его брательника отполирует за лето. Валерей сурьезный мужик. К ему ни с какими нарывами да мозолями не посмеют сунуться... Нет, это, надо полагать, медведь али Шуруп, — утешил и заверил ее тогда насчет дисциплины старик. — Шуруп, вишь, женился на молодой и красивой бабе. И тут пожадничал, не по зубам взял. Золотом, вишь, купить хочет. А то не понимат, идол темный, что счастье да любовь нельзя купить, стало быть, взять насильно. Ни деньгами, ни обманом, ни хитростью! Счастье может дать человеку только другой человек...

Когда выпал снег, Силыч собрал свои пожитки в рюкзак, привязал к нему камусы, простился душевно и от­правился в свою деревушку. Потом вместе с морозами при­шла зима. Неделю Глущенко и Андрей выходили на связь, погоды все не было. Продукты подходили к концу, и тогда они приняли решение двинуться на лыжах.

Черные стволы низкорослых вымороченных лиственниц на снегу точно заброшенное сельское кладбище. Это сравнение ей приходит сейчас. А тогда? Тогда все как во сне...



—  На-та-лья! К телефону! — так ей показалось со сна. Крик был тревожным. Она узнала голос Андрея.

—  Андрю-ша! Вале-рий! — испуганно вскочила, прислушалась. Никто не ответил. Тогда она пошла по глубоко­му их следу, заворачивающему из распадка к долине, вниз.

На склоне горы след обрывался, она сняла лыжи, по- ползла по краю осыпи. Над долиной нависал каменистый обрыв. Внизу, среди обвалов сухого снега, лежали они: Валерий неподвижно и глубоко в снегу, Андрей, широко раскинув руки и ноги, пытался встать...

Она не помнит, как спустилась в долину. Сначала бросилась к мужу, помогла ему выбраться из снега и сесть. Шапки на нем не было, сняла с себя шарф, обмотала го­лову. Андрей застонал и открыл глаза.

—  Андрюша, где больно? Где?

—  В спине. Терпимо. Помоги сначала ему. Звал, он не ответил, — Андрей снова повалился на снег.

Наташа разгребла лыжей снег, перевернула Глущенко на спину, нащупала пульс. Андрей нетерпеливо окликнул ее.

—  Что молчишь?

—  Сделала укол камфоры, накладываю жгут.

Когда снова подошла к Андрею, зубы ее стучали.

—  Что дрожишь, докторша?

—  Потерпи, поверну на бок. Боль тут?

—  Мм-да.

—  И отдает в ногу?

—  Отдает. Принеси палатку, со мной потом. — Андрей начал шарить в карманах. — Спички, спички возьми. В рюкзаке у Валерки сухой спирт.

Они лежали в палатке на лапнике, укрытые меховыми спальными мешками. Наташа сидела рядом с мужем, гладила его по серым, колючим, враз опавшим щекам.

—  Город! Город! Прием, — бредит Андрей. — Образцы заберете в лагере. Мы на месте. Ждем борт! Ждем борт!

Эту радиограмму Андрей передал вчера.

—  Наташа, съедешь на палках. Поверни меня... Встань, встань и иди! — бредит Андрей. Нет, он уже не бредит. Это он говорит ей, боится, что заснет.

—  Наташа, зажги спирт.

—  Рация испортилась. Я пытаюсь связать лыжи.

—  Пустое.

—  Как же мы доберемся?

—  Не перебивай, — сухие, обветренные губы Андрея скривились, грубый красноватый шрам, стягивающий кожу на лбу и щеке, начал синеть. — Пойдешь одна, все вдоль реки, никуда не сворачивая. — Голос его звучал глухо, глаза от расширившихся зрачков были темными. — Все вдоль реки. Не сворачивая. Справа увидишь лиственничник. За ним — чумы. Там осенняя стоянка охотников. На собаках тут час ходу.

—  Я?! Андрюша, я не смогу... Не могу вас оставить...

—  Ну что ты? Не плачь. Глупо... Глупо расходовать силы. — Он взял ее руки в свои, подышал на них. — Должна добраться... Запомни, до темноты ты должна до­браться.

—  Андрюша, — она наклонилась над ним, прижалась влажной щекой к его колючей щеке.

—  Собери все свои силы...

Пока она могла видеть палатку, идти было легче. По мере того как удалялась на восток, холмы гор постепенно сглаживались. Через некоторое время темное пятнышко па­латки исчезло.

Перед ней лежала снежная пустыня. Седые редкие деревца, кусты вдоль реки, кое-где зеленовато отливает лед да в воздухе искрит морозная пыль.

Белым-бела тундра, и конца ей нету. Холодное размытое  солнце все ниже падает к горизонту. Наташа спешит. Слышно только, как скрипят лыжи да дыхание со свистом вырывается из груди.

«Скоро скроется солнце. Как же я найду стоянку, все теперь в тундре бело:      деревья      и чумы, олени, песцы и волки?» — думает она, часто останавливаясь, дует сквозь рукавицы на руки.

К вечеру мороз усилился. Воздух словно сгустился, стало труднее дышать. Заструилась поземка, лыжный след начал затягиваться.

Долго карабкалась на холм, широко открыв рот, глотала ледяной воздух, надеялась: за холмом обязательно будет лесок лиственниц.

Когда забралась, почувствовала липкую слабость, обессиленно села на снег, перед ней лежали все те же чистые, налитые лиловой вечерней синевой снега.

Оттирая лицо и оледенелые, онемелые пальцы, озираясь по сторонам, прислушивалась, стараясь различить хоть какие-то признаки жизни, но, кроме движения снега да свиста ветра, не различала ничего.

Между тем ветер усилился. Налетая порывами, он уже поднимал и кружил в воздухе вихри снега. «Это летун. Он и в городе но крыши заносит дома». Эта мысль прожгла ее таким внезапным, леденящим тело и душу холодом, что она, по-звериному скуля, вдруг громко закричала и поднялась. Движения ее стали неловки, порывисты, в руках и ногах усилилась дрожь. Лыжи все чаще наезжали друг на друга, она стала спотыкаться и падать. Ей казалось, что силы окончательно оставляют ее.

Скоро порывистый ветер поднял и понес облака снега. Теперь тундра была страшна, она походила на бурное море. Снежные вихри кружились в воздухе, ослепляли, мешали дышать. Борясь с ветром, она снова упала и боль­ше не поднималась. Лежала на боку, поджав ноги. Холод и ветер пронизывали насквозь, ледяной коркой стягивали руки, лицо.

— Ааа-а! О-оо-х! Ээй, лю-дии! — ветер уносил и глушил эти хриплые звуки.

Все, что случилось несколько часов назад, отступило, стушевалось перед самым страшным — смертью. «Это они рисковали собой. Но я... Как они смели? Через несколько часов от нас ничего не останется, одни белые холмы».

Надвигающаяся смерть меняет ощущение времени и пространства. Она не помнила, сколько пролежала так. Вдруг через забытье ветер донес какие-то слабые неясные звуки. И снова. Да это же лай собак!..

Кого заставала непогода, жгучий мороз или метель в чистом поле, среди необъятных снегов, дикого бездорожья в тайге и тундре, тот поймет, какую силу вливает всякая надежда на избавление. Наташа встрепенулась, разлепила заиндевелые веки, отняла от лица руки, прислушалась. Теперь она отчетливо слышала лай собак, а через минуту скрип нарты. Напряженно вглядываясь в белесый сумрак, несколько раз хрипло крикнула и попыталась встать, но каждое движение причиняло боль. В нескольких шагах от нее, высунув длинные красные языки, остановились запряженные в нарты лайки. Они запаленно и часто дышали, от выбеленных морозом морд шел пар. Человек в заснеженной малице начал быстро разгружать нарту. Вот он, удивленно моргая узкими черными глазами, молча склонился над ней...

Ветер временами стихает, потом гудит с новой силой. Скрипит под полозьями снег, шумно и часто дышат собаки. Лежа под меховой полостью, она чувствует, как сад­нит, начиная наливаться теплом отходящее от мороза тело.

«Охотник спасет ее. Скоро они будут в теплом чуме». Она, успокаиваясь, закрыла глаза.

—  Хой! Большой ветер, хой! Хой! — прикрикнул на со­бак охотник. Приподнял край меховой полости, лицо, как наждаком, обдало снегом.

—  Женщина, как один попал в тундру? — захлебываясь ветром, прокричал охотник. — Люди, были с тобой люди?

Широко открытыми, полными ужаса глазами она уста­вилась в узкоглазое, залепленное снегом лицо охотника, перевела взгляд на несущиеся наперерез струи и едва различимую в метель темную постромку нарт, с трудом раз­лепила скованные морозом губы.

«Там погибают люди», — хотела сказать, но во рту ее враз пересохло, тяжело набухший язык не повиновался.

«Завернуть нарту? Снова в этот ад?!» От одной мысли об этом все содрогнулось в ней, только — в тепло, скорее, в тепло...

В чуме, устало вытянув морды, лежали собаки. За меховой стенкой бесилась и выла пурга. Ветер и снег, врываясь  в узкое отверстие дымохода, сбивали пламя костра.

Лежа на шкурах, Наташа забывалась на какие-то минуты, словно тяжело проваливаясь куда-то, потом сильные толчки изнутри будили ее, она вздрагивала и просыпалась. В этой реальной и нереальной полудреме ее постоянно жгла теперь мысль: «Как же Андрюша, Валерий?» Воображение рисовало уже самое страшное.

Вошел облепленный снегом охотник, развязал мешок, насыпал собакам мороженой рыбы. Снял с железной треноги кипящий котел, налил в эмалированную кружку жирный мясной бульон, подал ей. Теперь он уже ни о чем не расспрашивал, лишь временами пытливо смотрел на нее.

Глотая горячий бульон, обжигаясь и трясясь от охватившего  ее озноба, заговорила она сама:

—  Там гибнут люди...

Охотник поднял от костра черную лохматую голову, устало взглянул на нее, глаза его покраснели от дыма.

—  Пурга ходит — человек сидит в чуме. Когда пурга сидит — человек ходит. Почему у реки не сказал? Не шибко пуржило, — он покачал головой, угрюмо посмотрел на выход, поцокал языком и стал набивать табак в трубку.

Сидя на шкурах и борясь со сном, Наташа тихо покачивалась  и словно молитву исступленно повторяла про себя: «Они живы, живы!» — тупо глядела на горящий по­среди чума огонь, устало ссутулившуюся спину охотника и лежащих около костра собак.

Медленно и невыносимо долго тянулась эта вьюжная ночь. Ненец выкурил не одну трубку, несколько раз выходил из чума, встав на колени перед деревянными идолами, долго разговаривал с ними на своем языке.

Вот он взял в руки ружье, поглядывая на хозяина, поднялись и собаки.

—  Вьюга утихает маленько. Собаки отдохнули, шибко бежать будут. Следи за огнем, — он указал на корявые пеньки и дрова, горкой сложенные у входа, выпустил со­бак и вышел.

Утром Наташа выбралась из чума. Было ясно и тихо, в воздухе блестела морозная пыль. За ночь намело много снежных холмов. Она увидела стоящие недалеко друг от друга три чума, лесок низкорослых вымороченных лиственниц, уходящий далеко на запад свежий след нарты. Стояла около чума, то и дело поглядывая на запад.

«Золотистая пыль, алмазная пыль, — заходясь в кашле, повторяла Наташа, обходя неторопливо становище. — Все из-за дикого упрямства Глущенко. Остаться само­вольно, и вот — расплата. «В нашу идею мало кто верит». Мальчишество! — снова почти зло подумала Наташа. — Если бы охотник случайно не натолкнулся, ничего бы не было. Ни морозной пыли, ни снежных холмов. Какое дикое упрямство, а может, жажда славы?»

Скрипя снегом, она долго бродила вокруг чумов, с тревогой всматриваясь туда, где терялся на горизонте одинокий  след нарты. В ней все больше поднималась злость на себя, на свою слабость.

Ведь чум, оказывается, недалеко уже был, могла бы сама добраться. Злилась на Андрея и Глущенко, что ре­шились идти на лыжах, на вертолетчиков и на пургу.

Пришла ненка из соседнего чума, молча сбросила с головы меховой башлык, начала раздувать костер. Ненка принесла еще горячие, выпеченные на углях лепешки.

— За ними ушли две грузовые нарты. Моя муж и Пуйко, — разглядывая внимательно Наташу, сказала ненка. — Ты обедай, а я схожу, однако, принесу тебе песцовый платок. На грудь его, сюда клади, не то задушит тебя кашель...



В палате было прохладно и чисто. Андрей лежал на боку, лицом к стене. Лежал, не меняя позы, с тех пор, как она вошла. Наташа постояла около его кровати (в палате он был один), бесшумно прошлась по комнате, набросила поверх белого халата песцовый платок.

Месяц назад ненец Пуйко привез их в поселковую больницу. Андрея лечили здесь. Глущенко в тот же день отправили санитарной авиацией в областную. По дороге, так и не приходя в себя, он скончался. С того дня изменился Андрей. Глаза его по-прежнему лихорадочно блестели, но кроме физической боли в них стояла другая, более жгучая боль, которую уже ничем не поправишь. Пока Андрей лежал в гипсе и она видела, как резкоскулое желтоватое лицо его от боли и слабости постоянно покрывалось испариной, ей были понятны его замкнутость и угрюмость. Но потом он почувствовал себя легче, и все- таки ни разу не заговорил о случившемся. А она боялась ему напомнить.

«Что с ним? — глядя на его прямые острые плечи, на отросшие волосы, мучительно гадала Наташа. — Охотник сказал все? Но он не знает, что пережила я, как плохо мне было. Объясниться — тогда будет легче и мне, и ему».

Сжимая в руках серый пуховый платок, она решительно подошла к кровати.

—  Андрюша, не спишь? Может, что-нибудь почитать?

Светлые ресницы его вздрогнули. Наташа присела на

край кровати, провела пальцами по его волосам. Андрей поморщился, она убрала руку.

—  Ты наберешься сил и мы поедем к отцу.

—  Я никуда не поеду.

—  То есть как?

—  Останусь тут, пока не закончу работу. Писать отче­ты и сидеть в камералке — разве это не отдых.

—  А потом?

—  Потом снова в горы.

—  Бред какой-то. Кто тебя пустит? Спондиллоартрит: позвоночник может дать рецидивы при любой простуде. Ты что же, после этого всю жизнь хочешь лежать навытяжку?

—  Рано хоронишь, — в голосе его послышалось раздражение. — Вот тебе лучше уехать к отцу.

—  Отсылаешь? — она долго молчала, выжидательно поглядывая на него, потом снова спросила: — Но как же, Андрюша, в горы? Кто тебя пустит?

—  Кто пустит? А кто мне может теперь запретить? — он с усмешкой в упор посмотрел на нее чужими глазами, держась за поручни, поднялся, в теплой пижаме и тапочках кособоко прошелся по комнате, прислонился к обитой железом печи.

—  Я инвалид. И как ты понимаешь, теперь свободен, — все больше раздражаясь, заговорил он быстро.— Буду добиваться, чтобы дали партию, — на продолговатых резко выпирающих скулах его, на лбу выступила от усилий испарина. — Как ты не понимаешь? Я должен. Ради дела. И ради Глущенко.

—  Ты... Ты изменился ко мне. То, что произошло, — случайность.

—  Но это стоит между нами...

—  Об этом... Об этом больше ни слова! — Она видела, как колени его дрогнули и резко побелело лицо.

— Не хочу вспоминать об этом, — чужим сорванным голосом выдавил он. — С этим теперь ходить до самой смерти...



Она хорошо помнит свое первое ощущение острой тоски и полного бессилия что-либо изменить или поправить.



Кончается санаторное лето. Каждый вечер, еще не сменив белый халат на платье, Наташа после дежурства идет к кострам, что разводят отдыхающие в лесопарке. Слушает музыку, смотрит на танцплощадку. Массажист­ка Алла по-прежнему не отходит от баяниста-геолога. Возит коляску по кругу. Когда они приближаются, Наташа внимательно всматривается в молодые лица, стараясь уга­дать по их настроению, чем кончится эта история.

Уже поздно, замер поселок, только пищат комары да под фонарями толкутся черные точки мошки. Старый холостяк доктор Хатунцев, гроза и страдание молоденьких медсестер, провожает Наташу домой.

—  Сегодня ты удивительно милая, — доктор останавливается и пытается привлечь ее к себе. Она, отмахиваясь от комаров березовой веткой, продолжает идти, и он целует ее на ходу в щеку.

«Может, не стоит его отталкивать, может, все и забудется », — нащупывая в кармане ключ, словно не о себе, а о ком-то постороннем думает Наташа.

В окно комнаты, пробиваясь сквозь сумрак сосен, заглядывает бледная осенняя луна.

—  Иди сюда. Не надо света. Так лучше, — усаживая ее в кресло, шепчет Хатунцев и пытается обнять. Наташа отстраняется от него.

—  Сядь и сиди спокойно. — Она резко включает свет, устало снимает белый халат и накрахмаленную шапочку, рыжеватые прямые волосы рассыпаются по плечам.

С какой невыносимой болью
Отчетливой, как нож в спине,
Вдруг стало очевидно мне
Что я не властен над тобою, —

щуря нахальноватые блестящие глаза, стоя посреди комнаты, вполголоса нараспев читает Хатунцев.

Она садится напротив доктора.

—  Мне показалось. Извини. Мне показалось, наконец свободна. Я ошиблась, — устало глядя на него, говорит она.

Хатунцев закуривает и идет к окну, открывает форточку.

—  Да-а, —затягиваясь сигаретой, задумчиво говорит он. — Прошло семь лет. Семь лет, как я лечил его. Первые два года здесь, потом дома.

—  Я знаю.

—  А где он сейчас?

—  В Тюмени. Раза два с партией снова выезжал на Се­верный Урал.

—  И что же, нашел?

—  Ищет. Через год защита. Может быть, расширят поиск. Тогда пусть не он, другие. Другие по их следам.

—  Да-аа... Я его понимаю! — Хатунцев глубоко затягивается сигаретой и незаметно приглаживает поредевшие волосы. — Я понимаю. А ты? Ты, значит, ждешь. Ждешь, что позовет?

—  Он не позовет. Все. Пей чай и иди домой, Хатунцев. Хочу спать.

От прикосновения его влажных губ Наташа поежилась. В дверях он задержался, сказал потерянно:

—  Я буду ждать...

«Надушился, как девушка. Тоже мне. Он будет ждать...» Наташа нервно прошлась по комнате, тщательно вытерла платком щеку. Ее раздражала эта «светская» привычка Хатунцева — целовать в щеку. Раздражали его всегда влажные губы.

—  Он тоже будет ждать. Все ждут, че-го?!

Она вспомнила, как после того несчастья кинулась в деревню к его родителям, потом — к отцу, снова сюда — в Охонку. Устроилась в санаторий медсестрой, чтобы быть ближе к нему (он жил уже тогда у родителей). Когда Андрей во второй раз слег, поселилась в летней половине деревенского их дома. Вспомнила, как с его матерью на санках, на себе в мешках из санатория лечебную грязь таскали, как мать учила ее топить баню, а она ее — разогревать ту грязь и «лепешки» из нее делать. Как мать в смятении то и дело спрашивала:

—  Не знаю, что промеж вас случилося? Какая черная кошка пробежала? Все жду... Вот проснусь утром однажды, и сдует этот кошмарный сон...

Кончаются последние дни таежного бабьего лета. Вечером, возвращаясь домой, тетя Тася видит, как Наташа после дежурства снова заворачивает к костру. Стоит, из­дали смотрит на танцплощадку. Массажистка Алла по- прежнему не отходит от баяниста-геолога.

—  Наталья Васильевна, значит, никаких вестей, — со­чувственно заглядывает ей в лицо санитарка. — Что теперь делать-то?

—  Жить...

С неба падают редкие крупные капли дождя. Народ бросается от костров и с танцплощадки к себе в палаты. Женщины стоят и смотрят на притухающие, подернутые бледно-голубой пленкой головни. Резко и горько пахнет от­сыревшей землей, хвоей и папоротником.

—  Вот так и будут порознь дыметь да шаять, — отводя глаза, говорит санитарка, наклоняется над костром и подвигает палкой головни друг к другу. Костерок распаляется и начинает тут и там вспыхивать и наливаться алым.

—  Ишь, жару-то еще сколько в ем. То-то же, словно ни к кому не обращаясь, говорит тетя Тася.

Наташа, не двигаясь, молча следит за языками огня. И почему-то вспоминается в эту минуту ей, как впервые шла она через тайгу. Андрей возил ее в первую весну по­знакомить с родителями. Как на всем пути кричали-гада- ли в высоких светлых березниках кукушки, а лес ровно гудел, мерно раскачивая вершинами берез и елей. Как все, на что смотрели ее глаза, было счастливо переполнено жизнью: тянулась к солнцу молодая трава, среди клей­кой листвы жужжали шмели и пчелы, многоголосо пели птицы. Каким невыразимо прекрасным казался ей этот весенний праздничный лес. Вершины елей были так высоки, а просека так узка и сумеречна, что проселочная дорога едва угадывалась.

И как хорошо, как сладостно-жутко было, держась за руки, шагать через этот зеленый сумрак (она впервые тог­да шла по тайге) и чувствовать свою слитность с ним, с туманно просыпающимся безбрежным миром, с сияющим сквозь вершины солнцем, с самой омытой весной землей.





«Пишет тебе, Натаха-Птаха, знакомый лесовик Ардальон Силин. В тот же год, как мужики покалечилися, узнал я правду страшную. И про то, как сплоховала ты, что теперь по жизне одна кукуешь. У тундры, брат, свои законы: кто предал артель — того из круга вон. Люди мы таежные, угрюмые, привыкли все на свой аршин мерять. Но вот прошло сколь лет, никак с башки нейдет, все об этом, старый филин, думаю. Тебя тогда, как мужи­ка, судили, а с самих-то нас вину кто же сымет. И Андрюха, знать, загряз в тяжелых думах, угрюмый как росомаха, как зверь подбитый с пулей ходит.

А нынче по-крупному нам фортануло, повеселели враз дружки мои. Вчерась сидим у костерка, Андрюха смотрит на горы, на месяц ранний, и по лицу видать, о чем-то хорошем думат. Я грю: может, деревню свою увидел? Ага, увидел. А еще чего? Сверкат, как ране, глазищами-то и смеется:      что-то, грит, у нас тоскливо стало. Тут меня и подстегнуло: пора обратно, гнездо свивать, сколь лет, грю, бобылем-то ходишь. Он и вовсе повеселел от слов моих. Выходит, та же мысля кружила в сердце, только ходу не давал, чалдон упрямый. Вот и пишу тебе, Натаха, что скоро всем нам после большого фарта надо солнца ждать. Думаю, и тебе, кукушка. Тоже сколь лет по жизне, как по болоту, ходишь, качает зыбь.

А теперь у нас уже зазимок. Вершины белы и снегом пахнет. Птица косяками потянула к югу. За ей и мы вот- вот двинем».





notes


Примечания





2


Яга — жилет мехом наружу.