Страницы разных широт
Н. В. Денисов


В новую книгу поэта и прозаика Николая Денисова вошли документально- художественные очерки о плаваниях на торговых судах в Арктику, в страны Юго-Восточной Азии, очерк о "русской Венесуэле". Автор рассказывает о своих друзьях-поэтах, прозаиках – живущих и безвременно ушедших от нас. Российскую, тюменскую темы дополняют страницы о геологоразведчиках Ямала, короткие зарисовки, эссе.





СТРАНИЦЫ РАЗНЫХ ШИРОТ





ТЕХНИЧЕСКАЯ СТРАНИЦА


ББК 84 Р7-4

Д 33



Денисов Н. В.

Страницы разных широт: Путевые очерки, зарисовки, эссе. Фотоснимки автора. – Шадринск: ПО «Исеть», 1998. – 168 с.



Под редакцией автора



В новую книгу поэта и прозаика Николая Денисова вошли документально- художественные очерки о плаваниях на торговых судах в Арктику, в страны Юго-Восточной Азии, очерк о "русской Венесуэле". Автор рассказывает о своих друзьях-поэтах, прозаиках – живущих и безвременно ушедших от нас. Российскую, тюменскую темы дополняют страницы о геологоразведчиках Ямала, короткие зарисовки, эссе.



© Н. В. Денисов, 1998.




ПОД СЕВЕРНЫМИ И ЮЖНЫМИ ЗВЕЗДАМИ





АРКТИЧЕСКИЙ РЕЙС «САМОТЛОРА»



ОТПЛЫТИЕ

Жара установилась с утра. Даже близкая прохлада бухты, размеренная волна, привольно накатывающаяся на берег, не спасают от духоты.

– Печет!

– Да, – подтверждает мужчина, с которым мы поджидаем такси у подъезда гостиницы "Находка", чтоб добраться в контору пароходства. Мужчина философски продолжает: – Широта здесь, верно, крымская, но долгота-то колымская.

Я еще, как говорят, и в мысли не беру, что через какие-то десять суток перехода на этой долготе – пойду просить у боцмана теплый ватник. Вспомню и это жаркое утро 4-го августа, и невозможной голубизны находкинскую бухту, что счастливо открыта русскими мореходами небольшого шлюпа "Америка" – в далекие уж теперь времена...

Вот опять стремлюсь я в арктические моря, в те близкие сердцу льды и торосы, через которые в навигацию 1975 года шел из Тюмени на чукотский мыс Шмидта в составе экипажа плавучей электростанции "Северное сияние-04", выполняя обязанности корабельного повара- кока. Досталось нам тогда! Но верно говорят, что север притягателен: тот кто хоть раз побывал там, вернется вновь! Теперь мне предстояло попасть в Арктику с востока, через Берингов пролив, пройти пять морей и солидную "кромочку" Тихого океана. И не просто "пройти", а в составе экипажа танкера, носящего на борту тюменское имя.

– "Березово" ушел на Колыму трое суток назад. В рейсах "Нижневартовск", "Горноправдинск", "Уренгой". Завтра уходит "Надым", сегодня в 16.00 – "Самотлор"! – сказали мне в пароходстве.

– Хочу на "Самотлор"! – вырвалось у меня по-детски.

Танкер стоит в уютной бухточке у причала нефтебазы Читауджа, в последние часы перед отплытием, принимая в свои чрева дизтопливо.

И у меня мелькает мысль: может быть, оно из той нефти, что добыта под хлябью Приобских болот руками моих земляков!

С этой мыслью и ступаю на палубу огрузневшего судна. Старший помощник капитана Ислам Файзулин, приняв мое направление из пароходства, первым делом показывает курилку, а затем проводит в каюту: "Располагайся!"

Каюта, что надо, отдельная, с видом на море!

– А где команда? Пустовато на палубах! – задаю, может быть наивный вопрос старпому.

– Да на берегу, дома! Чему тут удивляться, вчера только пришли со Шмидта...

– А до Шмидта где были?

– В Магадане.

– А до...

– Ходили во Вьетнам.

В одиночестве брожу по нагретым солнцем палубам, привыкая к новому мироощущению, не решаюсь однако без спроса спуститься в машинное отделение, где погромыхивают дизели, отчего корпус судна подрагивает от вибрации, напоминая езду по неровной проселочной дороге. Вскоре на главной палубе намечается оживление, отсоединили топливные шланги, и только тяжелые капроновые канаты продолжают связывать судно с причалом нефтепорта.

Но вот, у шпилей и брашпилей, появились сноровистые парни, из динамиков послышались четкие отрывистые команды. Уходим! На морском жаргоне – "отвязываемся"! Два юрких портовых буксира выводят танкер на рейд, где тяжело перекатывается крупная зыбь – отголосок недавнего циклона. С открытого рейда, где становимся на якорь, город весь на виду, раскинувшийся у подножия зеленых сопок, а то и выше, цепляясь за их крутые склоны, чем-то, может быть, белизной домов, напоминая Севастополь или Ялту. Юный город Находка. Ему всего-то за двадцать!

– Кого-то ждем! – спрашиваю у вахтенного штурмана.

– Гостей... Представителей нефтяного Самотлора, нижневартовцев. С нами в рейс идут.

Вот удача: земляки!

И вот они, прибыв рейдовым катером, поднимаются по трапу. Однако, и знакомые лица вырисовываются!

– Здорово, братва! Какими судьбами?!

Наши эмоции заглушает металлический голос в динамике:

– Выбрать якорь!


ОГНИ В НОЧИ

Ночь в Японском море накатывается гак-то сразу – густо и мощно. И танкер погружается во мрак, светясь лишь огоньками на мачтах. В ходовой рубке тоже сумеречно, лишь очерченный кружок света от настольной дампы нал штурманской картой да фосфоресцирующий экран локатора, к которому то и дело склоняется вахтенный помощник капитана, говорят о том, что плывем мы не по воле волн, а курс наш выверяется строго и внимательно.

В кают-компании свет ярче, свободные от вахты смотрят программы японского телевидения. Страна Восходящего солнца совсем близко, где-то в сорока милях от судна. В иллюминаторы правого борта ясно видать отсветы огней чужого побережья. Значит, скоро уже подойдем к проливу Лаперуза и форштевень танкера разрежет волну Охотского моря.

Эх, не уснуть мне в эту ночь! Поздно. Уже и телеэкран "запорошило" цветным "снежком", и моряки разошлись по каютам, а мы, тюменцы, выходим на свежий ветерок палубы. Море обдает мелкой сыпью брызг. Резвится вода!

– Смотрите, светится! – изумленно восклицает буровой мастер Володя Кузнецов, перегибаясь над леером, – Здорово!

– Это планктон! – со знанием деда поясняет журналист Лева Соловьев. Но Володя тормошит нас обоих:

– Нет, вы только посмотрите, вот бы заснять на цветную кинопленку! – Володя взял с собой в командировку кинокамеру и готов запечатлеть все на свете. Еще днем он без устали обследовал трапы и палубы танкера, прицеливаясь объективом направо и налево. На море он впервые. И можно понять человека!

Мы долго вглядываемся в шумящий простор, каждый наедине со своими чувствами и опять ловлю себя на мысли, что никогда, наверное, не смогу привыкнуть к состоянию новизны, которая охватывает меня всякий раз, когда ступаю на палубу судна. Но я знаю главное: привычка рождает равнодушие, а море этого не прощает. Море любить надо! Очень любить!

Неожиданно по курсу судна вспыхивает мощный сгусток огней, будто ярко расцвеченная огромная новогодняя елка возникла среди волн – да так близко, что заломило в глазах от этого блеска. И вот уж вторая, третья – десятки таких "елок"! – вблизи и вдали заполонили собой пространство, расцветив воды и небесный купол на многие мили окрест. Кажется – огромное селение светится и манит запоздалого в ночи путника. Я ведь только в книгах читал о ночной ловле сайры и крабов, когда в море выходит огромное количество судов и суденышек, каждое, будто костер из мощных прожекторов и светильников.

— Краболовы работают! – подходит к нам первый помощник капитана Алексей Александрович Тютрюмов.

— Да, красивое зрелище! – отзывается Лева Соловьев. – На нефтяном Самотлоре у нас тоже хватает таких "зрелищ"...

Мне не хочется вступать в глубокомысленные и в данный момент праздные рассуждения о бездарных факелах попутного газа, о коих намекает Соловьев. Поднимаю воротник куртки, и уже гляжу как бы сквозь всю эту декорацию путины, где мне видится другой простор – полевой, засугробленная, убродная дорога, а вдали, уходящее столбами в небо зарево электрических огней над родным моим селом Окунево. И мы бредем с друзьями из соседнего большого седа, где мы учимся в школе-десятилетке. Бредем, точнее – бежим-торопимся к родителям на воскресенье. И тут вместо привычной глухой тьмы, огромное зарево огней над селом.

— Ребята, электричество подключили! Ура! – и мы уже не чувствуем усталости, резвясь и штурмуя заносы, летим на эти огни, уходящие в декабрьское предновогоднее небо...


СТАРПОМ

Он говорит о танкере – "пароход", и мне невольно хочется поправить старшего помощника капитана. Как это "пароход"? С. пароходами у меня связаны иные понятия. А Бурумбаевич (так часто называют Файзулина моряки танкера) без тени иронии продолжает:

– Пароход наш – посудина хорошая. Во-первых, новая. Три года, как сошел со стапелей Финляндии. Во-вторых, полная автоматика управления; три человека, практически, ведут судно – штурман в ходовой рубке, механик в центральном посту и вахтенный матрос.

Старпому "Самотлора", как на всяком морском судне, приходится нести "собачьи" вахты – с четырех утра до восьми. И каждое утро, на зорьке отвинтив иллюминатор, чтоб освежиться глотком прохладного воздуха поднимаюсь в штурманскую рубку к Бурумбаевичу, где мы ведем неторопливые беседы.

– Ну, а в-третьих?

Он поднимает к глазам бинокль, долго всматривается в чистый горизонт воды и неба, где лишь чернеют среди простора глупыши – это такая порода чаек, говорит:

– Почему, думаешь, послали в Арктику наш пароход? А потому, что он – ледорез и легкие льды мы проходим самостоятельно. Понятно?!

Посвящает меня Бурумбаевич и в нехитрые морские премудрости, учит элементарным знаниям, приметам. Он показывает, как с помощью циркуля и вычислительной шкалы на карте определять наше местонахождение. Или измерять на глаз силу ветра. Для этого, конечно, есть специальные приборы, но в морском деле опыт – не последнее дело.

– Сколько сейчас баллов? – спрашивает Бурумбаевич.

– Думаю, пять баллов есть!

– Перебор! Вот когда ветер станет срывать гребешки волн, тогда и будет пять. Завывает в снастях, считай, все семь!

– А когда десять?

– Тогда бы мы не распивали кофе, как в сию минуту...

– Тоже – понятно.

Старший помощник – первый человек на судне после капитана. Нет капитана на борту, вся власть переходит к старпому. Файзулин в этой должности плавает шесть лет. Сейчас ему двадцать девять. Как говорят, рано достиг командирских высот. Но это не потолок, потому что Бурумбаевич готовится "сдать на капитана", учится заочно в высшем морском училище. А в двадцать три у начинающего старпома океанского судна была за плечами средняя Астраханская мореходка, куда вопреки семейной традиции хлеборобов уехал он из башкирской деревеньки. В случае провала на экзаменах намеревался вернуться домой. Посчастливилось. Поступил.

– Домой приезжаю в отпуск, рассказываю, не верят, что весь свет уже обошел по морям-океанам.

И я слушаю его рассказы о Сингапуре, Бомбее, Суэцком канале, словом, о загранке – в неистребимой надежде когда-нибудь самому побывать в тех экзотических краях, широтах...

– Во Вьетнаме много раз бывал... Не забыть, как в блокаде четыре месяца стояли, когда американские самолеты заминировали все выходы из порта. Попадал под обстрел, под бомбежки...

Не тороплю Бурумбаевича. Все впитываю, как губка: события, картины. Но течение нашей беседы прерывает начальник рации Саша Свириденко. Он принес на вахту карту погоды, принятую из Японии, и две радиограммы. Саша многозначительно улыбается, подает одну из радиограмм старпому. Мы следим за выражением лица Бурумбаевича, оно постепенно растягивается в улыбке.

– Сын родился! Молодец Любаша! Сы-ын!

А ветер уже завывает в снастях и танкер размашисто начинает клевать в волну, осыпая палубу каскадом салютующих брызг.


РЫЦАРИ ЭФИРА

На борту "Самотлора" нас сорок пять человек. Самые незаменимые и популярные в экипаже – радисты. Задушевные ребята: начальник рации Саша Свириденко и юный его помощник девятнадцатилетний Саша Зазерин. "Оба Александры!" – подчеркивают они. Оба играют на гитаре, баяне. Поют!

Нам, гостям, понравилась трогательная песня о радистах, сочиненная Сашей Зазериным. В ней рассказывается о том, как последними покидают гибнущий корабль капитан и радист. И Саша завершает песню-рассказ оптимистичным утверждением:

_–_...ты_жди_меня,_мама,_

_И_я_из_тумана_к_тебе_появлюсь._

Наслышан, что песню эту знают все дальневосточные моряки-радисты. Как не знать, очень трогательный и мотив, и слова.

Так уж вышло, что с самых первых минут на судне, тюменцев принялись опекать радисты. Свириденко сказал, как восклицательный знак поставил:

– Кому надо дать радиограмму домой, не стесняйтесь, товарищи!

Первым заспешил в радиорубку самый подвижный из нас бурмастер Володя Кузнецов. Не устоял перед соблазном подать о себе весточку из морского простора и обстоятельный Лев Анатольевич Ардашов, секретарь парткома "Варьёганнефть", руководитель делегации нижневартовцев.

Говорю Свириденко:

– Я подожду, чтоб дать радиограмму из Берингова моря. Можно?

– У нас все можно! – улыбается Саша. И рассказывает мне о новой поварихе, которая в первом рейсе своем наивно поинтересовалась, "как отправить домой посылку?!" Радисты, не моргнув, ответили, что "можно и посылку!". "Каким образом?" – не заподозрила подвоха повариха. "А вот таким: нажимаем на радиоключ и посылка летит по воздуху!"

Подозреваю, что и случай со студентками из Комсомольска-на-Амуре Таней Хохловой и Светой Толстошеевой дело выдумки радистов. Девчата на летние каникулы устроились на танкер уборщицами и в первый же день принесли Бурумбаевичу по три рубля "за свет".

– Это еще за какой свет? – не понял старпом.

– Тот, что в каюте включаем...

– Кто послал? – оценил розыгрыш Бурумбаевич. И когда девчата ушли, до слез хохотал над проделкой радистов.

Впрочем, с Сашей Свириденко я подружился, как и все тюменцы. После волейбольной встречи, которая состоялась в мрачном и туманном Охотском море между нефтяным и морским "Самотлорами" (мы выиграли – 3:2), вышли мы из трюма танкера прямо-таки в бедственном положении, ноги у всех подкашивались. С непривычки, естественно!

– Я не на вахте, – сказал Свириденко, – поведу вас в сауну, вмиг выздоровеете!

Что за сауна на "Самотлоре"! Все так и вышло – выздоровели! Лева Соловьев, выходя из парилки, мечтательно произнес:

– К хорошей бане – еще бы хороший штормик! – он уже четвертый день "просит бури", которая нужна ему для снимаемого оператором телестудии Георгием Мельником фильма.

Накличет ведь, в самом деле! Не бывал в штормах Лева, думает, что "игрушки"! Но Свириденко пообещал и шторм: "Подождите, выйдем в Тихий, захватим кромку циклона!"

Саша Свириденко, как и Бурумбаевич, с одного года рождения. Саша – коренной дальневосточник, вырос у моря, естественно, мечтал о дальних плаваниях. При первой попытке поступления в высшую мореходку недобрал баллов на экзаменах. Потом еще три года подряд терпел неудачи при поступлении. Где только не работал в эти годы: молотобойцем, слесарем, грузчиком. "На пятый раз сказал себе: "Поступлю!".

Каюты капитана и начальника рации по соседству, на одной палубе: глаза и уши корабля! Капитан и радист покидают тонущий корабль последними из экипажа.

...Ты жди меня, мама,
ты жди меня, мама,
И я из тумана к тебе появлюсь.

Стою у дверей каюты Саши Свириденко и не решаюсь нажать на ручку, пусть допоет.

Кстати, по судовой роли танкера "Самотлор" я тоже – радист.


В ТИХОМ ОКЕАНЕ

Выпускаем с Левой Соловьевым стенгазету. А за иллюминатором мощно вздымает свои валы Тихий. Он поднимает нас над пучиной, на какое-то время судно как бы зависает в воздухе, сумасшедше крутится обнаженный гребной винт, удесетеряя вибрацию всего корпуса. Затем, словно потеряв равновесие, танкер срывается с этой высоты и опять летит куда-то вниз, в глубину. Инерция падения каждый раз вжимает нас в переборку каюты.

– Ого! – выдыхает Лева, тем самым выражая свои чувства стихии и поддерживает на столе подшивку "Крокодила", из которой мы выстригаем смешные рисунки и карикатуры.

– Может – перекурим? – у меня уходят из-под пальцев клавиши судовой машинки "Консул", на которой отстукиваю сочиненные строфы. Не очень-то качка способствует сочинительству. Но ничего...

В курилке моторист Саша Логвиненко, не спится человеку, с любопытством поглядывает на нас: как, мол, самочувствие?!

– Он просил бури! – киваю на Соловьева.

– Если бы днем! – не сдается Лева. – Такие кинокадры пропадают!

Логвиненко тоже рассуждает по теме:

– Каждый качку переносит по-своему. Одних клонит в сон, других наоборот не укладешь, у третьих наступает жор – едят, только подкладывай!

– Ну, а мы? – неожиданно вспыхивает Лева. – Едим и спим, себя не тратим, за электричество не платим! Ничего, а?

– Годится для сатирической странички в стенгазете!

Лева намекает, мол, мы, гости, бездельники на борту. И начинаю загибать пальцы – "наших добрых дел": торжественный вечер встречи моряков и их шефов, лекции о международном положении Ардашова, встреча с бурмастером Кузнецовым, рассказ о чемпионате мира по хоккею в Праге председателя группкома "Нижневартовскнефть" Лютого, спортивные состязания и наконец – мой поэтический вечер.

– И наш с Георгием Мельником будущий фильм!

– Ну, это пока на Тихом океане вилами написано...

На рассвете стенгазету "Самотлор" – глазами гостей" вывешиваем в салоне команды. Под нашей обшей передовицей – четверостишие:

У океана крепкий норов,
Штормит он с некоторых пор.
Но мы уверены – Майоров
Найдет с ним общий разговор!

– Подхалимничаешь перед капитаном! – говорит Лева.

– И перед старпомом! Смотри и читай:

Ветры крепкие задули,
Но не дуть же ветрам век!
С нами есть старпом Файзулин,
Он надежный человек!

В восемь завтрак. В кают-компании не хватает только первого помощника. Капитан и помполит обычно приходят одновременно, а тут место по левую руку Майорова пустует. Но в динамике раздается голос отсутствующего Тютрюмова: "Вниманию членов экипажа! Дорогие товарищи! Московское радио передало сегодня сообщение ТАСС о том, что на нефтяном Самотлоре добыта сто миллионная тонна нефти. В этой трудовой победе есть весомая доля труда наших шефов – нефтегазодобывающего управления "Нижневартовскнефть" имени Ленина. Поздравляя нефтяников с успехом, заверяем, что доставим добытую нефть в любую точку земного шара без коммерческого брака".

Аплодировать как-то неловко, но мы многозначительно переглядываемся. Что ни говори, радуют вести с родины. И какие вести!

А Великий океан шумит, ворочая малахитовые глыбы волн. То, словно притомясь, на какую-то пору поуспокоится, развеет морок, выпустит порезвиться на солнце дельфинов и вдруг пугнет их стаей кровожадных касаток, спинные плавники которых торчат из воды, будто поднятые мечи.

Мы смотрим в бинокль на чуть видимую береговую кромку Командорских островов и рассуждаем о мореходах, которые боролись здесь с волнами на утлых еще судах, и о тех, кому прокладывать свой курс и после нас, в будущем...


ПРАЗДНИК АРКТИЧЕСКОГО НЕПТУНА

Вначале – о мысе Дежнева. Что мы знаем о нем? Большинство – немного. Северная кромка азиатского материка. Самый краешек нашей великой Родины. Дальше за проливом – Аляска. Когда-то тоже "земля нашенская", русская.

Перелистаем же "Летопись" поэта и замечательного следопыта истории Сергея Маркова. "В 1948 году исполнилось триста лет с того времени, когда отважный устюжанин Семен Дежнев, выйдя из устья Колымы, обогнул северо-восточную оконечность Азии и, пройдя вдоль берега моря, достиг местности к югу от устья Анадыря. Таким образом, Дежнев открыл и прошел весь пролив, названный впоследствии Беринговым...

В 1898 году известный русский географ Ю. М. Шокальский написал статью о заслугах Семена Дежнева. Тогда же мыс Восточный (Большой Каменный Нос) был переименован в мыс Дежнева".

Берингово море не баловало нас хорошей погодой, а тут на подходе к мысу приласкало солнцем и ясным небом. Наконец-то, за восемь суток плавания увидели близко землю – побережье Чукотки. Я зафиксировал: шесть часов утра! А в восемь на траверзе левого борта появился и мыс Дежнева.

Вахтенный матрос Саша Мачнев тоже взволнован: не всякий вот так встречает свой день рождения! Мачневу исполнилось двадцать два, он учится на последнем курсе высшей мореходки, на танкере проходит практику.

– Поздравляю, Саша!

Он понимающе кивает и подает бинокль.

Запомню, эх, запомню это тихое и ясное утро 12 августа 1978 года. Хотя происходило обычное для двадцатого века событие. Современный прекрасный корабль нефтеналивного флота страны, что вез шестнадцать с половиной тысяч тонн солярки, три железнодорожных состава! – входил в ворота Арктики. Ждали это топливо сотни дизельных моторов, что работали на строительстве Колымской ГЭС, ждали шоферы чукотских зимников, ждали в Билибино, в Черском, Петушках, на Зеленом мысу, где работала, построенная в Тюмени, плавучая электростанция "Северное сияние-04"…

Вот мы переваливаем условную черту Полярного круга. И капитан принимает решение: устроить на борту "Самотлора" праздник. Праздник арктического Нептуна!

– ...А поворотись-ка, сын! Экой ты смешной какой! – Валя Федосеенко, методист культбазы пароходства, помогает мне облачиться в доспехи Владыки морского царства, прикрепляет ватную бороду, ватные усы, что сохранились, наверное, от новогоднего празднества на борту. Капитан танкера почему-то решил, поручая мне эту высокую должность Владыки морей, что я с ней вполне справлюсь. Спасибо, как говорится, за доверие! Но не ждите, так уж быть, мореманы, снисхождений!

– А теперь подайте мне вилы-трехрожки! За сеном поедем! Моя свита – Королева, Звездочет, Снежный человек! – смеётся.

– Это трезубцем называется, символ власти!

– Знаю, все равно – удостойте!

Спускаемся по трапу в мотобот, которым командует старпом, маневрируем в разводьях льда, выбираем самую обширную, надежную льдину, высаживаемся. Опережает всех кинооператор Жора Мельник, и пока мы царственно важничаем, не дай Бог поскользнуться, угодить в расщелину, оператор уже стрекочет своей камерой. Ну, ну, для будущего фильма!

На танкере, он остался за спиной метрах в трехстах, готовятся встретить Владыку морей. Пусть готовятся! А мы блаженствуем на тихом пятачке льдины. Бог мой, какая пронзительная тишина окрест! Кроме стрекота камеры, ни одного звука, шелеста. Солнце и снег. Сверкающий лед. Чайки садятся на льдины и пьют талую пресную воду. Совсем близко, оглядываясь на нас, бежит белый медвежонок.

— Мишка! – восклицает Таня Хохлова-Королева. Лева Соловьев – Снежный человек, путаясь в полах вывернутого наизнанку тулупа, рычит по-звериному. Звездочет – Кузнецов торжественно перебирает четки...

Неужто Арктика?! Благость, тишина, восторг!

Бурумбаевич, позволив нам поблаженствовать, наконец, командует: "Поехали!" Ну, что же! Мы опять в мотоботе и Бурумбаевич, опять, выбирая разводья, подруливает к парадному трапу.

– Здравствуйте, мореходы славные! Откуда идете и куда путь держите? – произношу я по заранее написанному сценарию. – Капитан досточтимый и славный, подойди ко Владыке, отвечай, как на духу! – это я уже отсебятину порю. Но, вроде, принимают!

Экипаж "Самотлора" готовится к празднику арктического Нептуна. А я со свитой высадился на льдину. Чукотское море.

– А идем мы, моряки Приморского морского пароходства, в арктический порт Амбарчик, везем тысячи тонн солярки... план... успехи коллектива... передовики... ударники труда... не подведем Родину...

А далее, далее. Все идет по сценарию. Шутки, выходки свиты, испытания одно другого хлеще. Назначаю "провинившимся – водицы морской арктической испить!". На это Майоров произносит, сурово просверлив меня взором: "Однако, сильно суровое испытание! Лучше испей ты, Владыка морей, нашего арктического напитка, разведенного по широте!". Он преподносит мне полный фужер "напитка", который тут же выпиваю, едва не задохнувшись почти не разбавленным медицинским спиртом. "Ну как? – тихонько спрашивает Майоров. – Не придумывайте лишнего!".

Наконец, я вновь приказываю выстроиться команде, торжественно, насколько могу, передаю капитану Ключ от Арктики, зачитываю свиток-напутствие, где грозно предначертано мной, Нептуном, чтоб мореходы "не посмели тревожить моржей и нерп моих, медведей и прочую живность, иначе пожалеете о действиях своих!".

Ух! Ну, разошелся!

Майоров задабривает мой гнев Владыки вторым полнющим фужером "напитка арктического".

Как полагается по ритуалу?!

Возможно...








КОЛЫМА – РЕКА

Знакомые воды, памятные сердцу берега. Суровые, холодящие взор, сопки. Сейчас они отливают красной медью пожухлых лишайников. За долгий полярный день солнце так и не успевает отогреть их каменистые склоны.

Море спокойно и свободно от ледовых полей. Проскрежечет о борт заблудившаяся, случайная льдина и опять тишина.

Помню сентябрьские дни семьдесят пятого. В ледяных наростах дремучий мыс Шедагский, о который хлестало семибалльной волной. Помнятся столпотворения торосов в проливе Лонга, сквозь который прорубал дорогу "Северному сиянию-04" флагман Восточной Арктики ледокол "Владивосток". А нынче? Тишь, гладь.

Мы стоим под разгрузкой напротив устья Колымы. В мутной, илистой воде Восточно-Сибирского моря отражаются даже редкие облачка, плывущие на материк. За трое суток работ "Самотлор" как бы подрос, высоко обнажив ватерлинию. Танкеры-малыши "Ханка" и "Солнечный", что поочередно швартуются у борта, откачивают по полторы тысячи тонн солярки.

– Конечно, можем брать и больше, – говорит капитан "Ханки" Уманский, – но и так чуть ли не на брюхе ползем на перекатах. Обмелела нынче Колыма. Да еще постоянные туманы. Так что и здесь гляди в оба!

От места разгрузки до причала нефтебазы Петушки Нижнеколымского района ходу шесть часов. А там рукой подать до Зеленого мыса и поселка Черский, где расположен большой аэропорт, связывающий Колыму со всей страной. И поскольку делегация нижневартовцев собралась улетать домой, мы с Тютрюмовым вызвались проводить гостей. После аристократического блеска и комфорта "Самотлора" "малыш" показался унылой и зачуханной калошей, повидавшей виды на морских и речных дорогах. Трудяга, разнорабочий. Но трудяга настоящий, как и его капитан Уманский, который только в Арктике заканчивал семнадцатую навигацию. Тут понимать надо: Восточно-Сибирское далеко не лазурное Черное море! Чем же манит, какую "заразу" вселяет в человека?!

Рядом с капитаном на мостике лоцман Евгений Николаевич Попов, в прошлом военно-морской офицер. Тоже ветеран Севера, Колыму знает, как свои карманы.

– Взгляните, – произносит Попов с иронией, – во-он знаменитый порт Амбарчик, что обозначен на всех картах мира! – и указывает на три мрачноватых домика барачного типа, на метеостанцию с шестами антенн, одиноко торчащими на голом берегу моря.

От увиденной картины как-то неуютно на душе становится. Амбарчик, Амбарчик! – помнится он по карте, что висела у нас в четвертом классе во всю стену. Амбарчик?! Зябко, стыло на душе...

Как бы угадав мои ощущения, Попов говорит:

– Арктику ведь по-настоящему начали осваивать только сейчас, когда льды теснят современные корабли. А богатства здесь необъятные. Это общеизвестно!..

Лоцман подает отрывистую команду стоящему на руле матросу, "малыш" делает крутой вираж, и над рубкой раздаются протяжные гудки – морские почести памятнику Георгия Седова, который установлен год назад в самом устье Колымы. Именно в этих местах великий русский полярный исследователь готовился ко второй своей экспедиции на Северный полюс.

Глыбами гранита поднимается памятник из воды. Высокий шпиль и плита у подножия шпиля, под которой колымчане замуровали письмо к жителям двухтысячного года.

– Ко-лы-ма-а! Поверить не могу, что я здесь! – восторженно произносит Володя Кузнецов, не замечая двусмысленности своего восторга, – Колыма!

Попов кивает понятливо:

– Да, велика наша страна... Я вот живу в Ленинграде, а как весна наступает, сердце не на месте: хочу в Арктику, на Колыму, здесь моя главная работа!

Идем по Колыме. Ни одной лагерной вышки, ни одного высокого забора, опутанного колючей проволокой. Убрали. Специально убрали. Напрочь. Чтоб "ничто не напоминало о тех днях!"

Голые и пустынные берега реки постепенно одеваются кустарниками и чахлыми деревцами. Затем уже уверенней и смелей сбегают к воде сосновые подростки лесотундровой зоны. "Ханка" неутомимо идет вверх – против течения! Теперь все чаше расходимся бортами с теплоходами и баржами, приветствуем гудком "Борисоглебск", который закончил разгрузку танкера "Березово", что пришел сюда из Находки раньше нас на сутки.

Работает Колыма,

На взгорке, словно белые паруса показались огромные топливные емкости нефтебазы Петушки, а за поворотом реки угадываю в бинокль знакомые очертания плавучей электростанции "Северное сияние – ОГ'. Чуть-чуть я не успел тогда на её перегон из Тюмени...

На причале нас встречают руководители нефтебазы во главе с директором Алексеем Никитичем Костылевым:

– Вовремя пришли. Землячка тут ваша дожидается:

Молодая стройная женщина ловко вбегает по трапу:

– Ну кто тут из Тюмени? Давайте поговорим, я, вроде, как дома побываю!

Землячка наша – заместитель директора нефтебазы Лариса Константиновна Суворова. Пять лет назад в Тюменском индустриальном институте её звали просто Лариса. Лариса Меншикова.

Мир тесен, что ни говори...


ДО СВИДАНИЯ, АРКТИКА!

Жизнь моряка. Калейдоскоп экзотических картин, событий? Туманы и штормы, романтические моря и страны? Все это, конечно, в наличии. Но основное – повседневный, порой, утомительный труд вдалеке от дома, который вознаграждается встречами с родным портом, с дорогими людьми. Это дано не всем. Не многим. Потому и по- особенному бывает счастлив моряк при возвращении на родную землю...

Откачаны последние тонны топлива и над палубой "Самотлора" раздается долгожданная команда: "Поднять якоря!".

И, словно в обратно прокручиваемых кадрах минувшего, открылись взору ледовые поля Чукотского моря, невидимый во мгле мыс Дежнева, крохотный остров Ратманова, перекинувший мостик тумана к соседнему острову Святого Лаврентия – территории Соединенных Штатов Америки. И Берингово море, встретившее нас циклоном, который был вовсе не шуточным. И я дал радиограмму Леве Соловьеву в Нижневартовск о том, что "штормуем в Беринговом", пусть позавидует! А дальше – ночные огни Петропавловска-Камчатского, остров Парамушир, над которым вздымался исполином притихший, может быть, до времени – вулкан Тятя. А там уж...

Экипаж готовит танкер к приему нового груза. Хлопочет, как всегда, на палубе боцман Швец, матросы воюют с ржавчиной, красят, словом, наводят флотский порядок.

Полно дел у механиков и мотористов. Там – в этих дышащих теплом и разогретыми маслами машинных отсеках. Сам "дед" – старший механик Виктор Семенович Наливко не парадными галстуками блистает, в мазутной куртке хлопочет.

В курилке, куда раньше заходили на "огонек" и некурящие, не услышишь бурных дебатов, забивания козла в домино. Спокойные лица, приглушенные голоса. Скоро родной порт.

Двадцать девятого августа капитан Майоров собрал командирское совещание, где зачитал телеграмму пароходства о том, что экипаж танкера выполнил квартальный план по перевозке грузов на 100,9 процента.

Смотрю на лица моряков – все больше юные, молодые! – и думаю о поэзии и прозе флотской работы, о будничном и романтичном, так тесно соседствующих на морских дорогах.

1978




ПОДМЕННЫЙ ЭКИПАЖ. МОРСКИЕ ЗАПИСКИ 84-ГО ГОДА


В океане надо иметь смелую душу

и чистую совесть...

    К. М. Станюкович.


ПОПУТНЫЙ ВЕТЕР

В двенадцать часов дня на Владивостокской Орлиной сопке бабахнула пушка, и я с тихой радостью, как по сигналу, покинул гостиницу "Моряк". Шел я по Посьетской в сторону порта. Сильный ветер поддавал в спину, поторапливал, словно наперед обещал мне попутные ветры предстоящих морских дорог. В груди пело! А ведь совсем недавно, кажется, эта стужа, этот ветер, промозглый, январский, надоедал зверски, до проклятия. Мне говорили, что погодка, действительно, навалилась нынче суровая, жесткая. Мол, в иные годы случалось, что новогодний Лед Мороз приносил с собой дожди в Приморье, и шкала термометра поднималась даже до семи градусов тепла. Мол, попугаи и те, по недогляду хозяев, вылетев из квартир на волю, порхали себе по кленам да тополям, как в своих джунглях.

От этих разговоров было не легче: демисезонное пальто, в котором я прилетел "на широту крымскую", продувало, как решето. Но я терпеливо ждал свой теплоход. Он еще разгружался в Японии.

Из окна гостиницы просторно открывалась вся знаменитая бухта Золотой Рог – с кораблями и судами, повидавшими далекие дали, экзотические широты северных и южных морей. С волнением ждал встречи с морем и я, хотя с морской жизнью был достаточно знаком по двум плаваниям в Ледовитый океан. Там были холодные широты с ледяной начинкой штормов, с голубоватыми торосами миражных городов на горизонте, с белыми медведями, моржами, тюленями. Был Диксон, Тикси, Певек, Мыс Шмидта, Колыма, Амбарчик, Чукотка... И еще в одном из рейсов я исполнял должность корабельного повара – кока – хлопоты у горячей плиты, выпечка хлеба во льдах, борщи, макароны по-флотски! И грусть по родному дому: из дальнего далека казался он еще более дорогим и ласковым.

Теперь я стремился в иные широты – горячие, жаркие, тропические.

А пока я шагаю в порт по морозной и гололедной Посьетской. Еще предстоит завернуть на главпочтамт, сообщить телеграммой домой о том, что иду на борт сухогруза "Николай Семашко", что скоро-скоро уходим в рейс... на Камчатку. В телеграмме не объяснишь… почему на Камчатку, а не в Индию? Об этом я написал письмом: в графике работы теплохода, что зафрактован иностранными фирмами обслуживать линию "Феска –Индия", появилось окно, и нас "бросают" пока на прорыв – скопилось много груза для Петропавловска-Камчатского.

Я нахожу шестой причал, где стоит под погрузкой мой "Семашко". Вахтенный матрос у трапа проверяет документы, вызывает вахтенного помощника капитана. Короткое представление капитану подменного экипажа Владимиру Борисовичу Тарасову. Под его началом жить и работать.

Меня поселяют в каюту на палубе комсостава. Ну вот я и снова дома!

Ночь. Бухта Золотой Рог. Вызвездило.


ПЕРВЫЕ ЗНАКОМСТВА

Суматошное, хлопотливое дело – передача судна подменному экипажу. Целый день в каюте старшего помощника капитана народ. Стучит пишущая машинка, оформляются десятки документов – на провизию, снаряжение, имущество – акты и прочая канцелярия, без которой не обойтись при приемке-сдаче ни штурманам, ни боцманам, ни обслуживающему персоналу...

Люблю старпомов. Капитанов как-то побаиваюсь, что ли. У них, как мне чудится, слишком высокое, непостижимое для меня положение на судне. Да, капитан на борту – царь и бог. Он – полнейшая, абсолютная власть. И понимание этого всегда вызывает у меня уважительную робость.

Со старпомами, каких знал, всегда был в дружбе. Так было на "Северном сиянии", так было на находкинском танкере "Самотлор", когда шесть лет уж назад ходили мы с соляркой на Колыму.

Сейчас передо мной два старпома – основного и подменного экипажей: Валерий Александрович Гунер и Виктор Иванович Филатов. Обоим чуть за тридцать. Оба морскую работу знают давно и хорошо. Должность, конечно, обязывает знать!

– А вообще я мечтал быть летчиком, ребята! – признается Гунер. – Сел на реактивную трубу, и сам себе хозяин. До сих пор не могу спокойно смотреть на самолеты...

– Да вот "Боинг", посмотришь, – кивает кто-то из штурманов, – что тебе целый пароход, только с крыльями. Приделай нашему пароходу крылья и – самолет, а?

Ребята улыбаются.

Но самолетную тему мы не успеваем развить: часто отрывают старпома от беседы: передача судна! Потом, когда мы на короткое время остаемся вдвоем с Валерием Александровичем, он признается – серьезно так: – Вообще-то штурманская работа мне нравится. Но эта писанина бесконечных бумаг! Все свободное время съедает. Особенно при подходе к порту и на стоянке... Ведь какая жизнь у моряка? Приходишь домой, стоянка под погрузкой два-три дня. Хочется повидаться с семьей, с женой... Ну, конечно, жена в это время на работе. У нее свое производство. И никто ее, понятно, за здорово живешь не отпустит, чтоб встретить мужа. Так и получается: муж, вроде бы, дома и жена рядом, а побыть вместе после четырех-пяти месяцев разлуки некогда. Проблема? Да! Живые ведь люди... Все понимают, все говорят на разных уровнях, но никак "живая проблема" не решается. Ну, к примеру, взял я отпуск! Жене моряка, работающей на другом производстве, никто в это время отпуск не дает. Случаются, конечно, исключения. Но это исключения из правил!..

К вечеру Гунер зашел ко мне в каюту попрощаться:

– Как у вас деда насчет морской болезни?

– В Беринговом случалось баллов семь испытать. Вроде, не чувствовал ничего такого...

– Значит, и в большой шторм не почувствуете.

Шум работающей в глубине корпуса судна машины. Монотонный, непрерывный гул. Вспоминаю, как старпом говорил о том, что в первые дни после рейса не может уснуть от тишины в квартире. А в четыре утра – уже на ногах: время выхода на вахту, на мостик.

С левого борта швартуется танкер с топливом. В динамике раздалось: "Третьего механика – к трапу!" Встрепенулся: не меня ли? По судовой роли я – третий механик! В коридоре сталкиваюсь со старшим электриком Валерием Золотаревым. Уже познакомились, живем по соседству.

– Напишите про боцмана, а! Роман! Эй, боцман...

Днем Валера на правах соседа приглашал на пиво: жена, мол, привезла с берега.

Я сказал ему:

– Береги время, Валерий. Скоро уходим. Жена...

– Э-э, да она уж мне надоела за отпуск! – шутливо отмахнулся он.

Потом я зашел к нему: уж больно громко и настойчиво крутил на магнитофоне Высоцкого:

– Всегда будешь так веселить меня за стенкой?

– Да нет... Я и читать люблю. Шукшина, например... Все, что его и про него, собираю. Вот из дома прихватил несколько книжек...

– Можно будет одолжить?

– Уже забили! Но ничего, рейс долгий – на всех хватит!

На стенках каюты Валерия детские рисунки: звери, птицы, автомобили, ракеты, корабли с трубами. Больше – кораблей!

– Сынишка рисовал! – кивнул хозяин каюты горделиво.

– В каком классе учится?

– Какое там! Четыре года...

– Пятый уж доходит! – укоризненно покачала головой жена Валеры.


ВЫХОДИМ В МОРЕ

По трансляции голос старпома: "Швартовой команде по местам стоять!" Подошли два портовых буксира, приняли с нашего борта концы. "Отвязываемся" от стенки причала. Уходим.

Мы с первым помощником капитана Петром Сидоровичем Бойко разбираем почту – скопилась, пока "Семашко" четыре месяца не был дома. Разложив последние номера газет, поднимаемся на мостик. Здесь капитан Тарасов, старпом Филатов, лоцман. Уже отстал один из буксиров, другой – "Богатырь", следует в кильватере. По правому борту огромным снежным массивом – остров Русский. Ближе к острову вмороженные в лед суда. На льду, у припая, густо рыболовов с удочками.

– Наверное, хорошо пошла рыбка! – кивает Бойко.

– А что ловят?

– Корюшку... Зубатку...

– Корюшку знаю. А зубатка!

– Та же корюшка, только покрупнее и с зубами!

Шутит или всерьез говорит, пойди разбери тут!

– Право руль! Лево руль! Так держать! – слышится на мостике.

– Потремся во льдах, стряхнем тропическую "бороду", – поясняет Бойко, – наросла...

Часа два еще крутимся во льдах – на выходе из залива Петра Великого. Штурманы и радисты заняты проверкой навигационных приборов в рубке. Профилактика. Время от времени перед рейсами она необходима. Вот и сейчас выпада на наш отход.

"Богатырь" забирает с нашего борта лоцмана. Подвалил с правой стороны, жестко клюнул в борт.

И вот мы в открытом море. Густое "сало постепенно сменяется редкими льдинками, круглыми, обкатанными, словно леденцы. Приотстали чайки, скрылась в дымке за кормой южная обрывистая оконечность Русского острова. И мы повернули на северо-восток...

Еще все в диковинку, все на острие восприятия. И, конечно же, торчать в каюте не хочется. Стоим в коридоре у двери на палубу левого борта со сварщиком Володей Кабанцом. Оказывается, меня поселили в его штатную каюту, а парню дали другую – палубой ниже, с иллюминаторами на бак. Наивно сыплю комплименты, расхваливаю его новое жилище: увидишь, мол, больше!

– Что тут смотреть! – иронично усмехается Володя, – Шуму только да вибрации больше!

Но тут же переводит разговор на экзотическую тему, полагая, что свежему человеку и интересна больше всего экзотика:

– Места тут красивые. Природа, рыбалка. Сам я с Украины, давно уж переехал, с 69-го года... Вот, говорят, кислороду здесь не хватает. Ничего подобного, не ощущал.

Море совсем чистое. Начинает легонько качать. Смотрю на три скалы, причудливо торчащие из глубин. Кажется, я видел их на ярких открытках, что продают во Владивостоке в газетных киосках.

– Три брата?

– Они самые!

Белые гребешки на волнах. В проводах – черная вода.


У ЯПОНСКИХ БЕРЕГОВ

Тонкие струйки из-за шторок кают падают на вспененную у борта воду. Она вспыхивает и фосфоресцирует. Причудливо. Изумрудно. Это знакомо светится планктон. И загадочное свечение звезд, и шлейфы мерцающего планктона – то тут, то там, словно космическое, сказочное видение, и легкая, невидимая в ночи зыбь от прошедшего где-то шторма, погружают меня в таинственный, уже чуть подзабытый мир морского бытия и простора. На палубе у борта побрякивает незакрепленный или ослабший трос. При резких наклонах теплохода, как живая, ходит дверца шкафа в каюте, тонко звенит пробка графина, вибрирует книжная полка. Наконец я свыкаюсь со всеми звуками и начинаю привыкать к мысли, что все это – и вода, и вибрация, шорохи, стуки, плеск волн – надолго, на многие недели, месяцы...

Еще вчера вечером вошли в горловину Сангарского пролива, минуя островки с мигающими маячками. А теперь уже по обе стороны бортов огни, огни береговых селений островов Хоккайдо и Хонсю. Множество рыбацких суденышек, что буквально пляшут на волнах, и тоже – в огнях. Это знакомо: японцы, как всегда сейчас, ловят сайру.

Возникает на зыби этакий праздничный костер из люстр и ярких светильников, пронесется на всех "парах" возле нашего борта близехонько и опять – чернильная густая тьма впереди. Но эти огни побережий!

Мне чудятся они огоньками родных селений в нашенских местах, на родине: прикрой глаза на минутку и вспомни!..

Эх, постучать бы сейчас в узорное от стужи светящееся родное окошко: "Отворите, это я пришел!". Далеко я…

А Валера Золотарев приглашает по трансляции "в наш кинозал – столовую экипажа смотреть "Калину красную". Валера по совместительству еще и киномеханик на судне. В наличии в кладовой у него штук тридцать кинобанок с лентами.

Я дважды или уже трижды раньше смотрел "Калину", да и остальной народ, наверное, тоже, а вот собрались в "кинозал" исключительно все свободные от вахты. Необъяснимая сила шукшинского таланта, правда до слез, да спазм в горле – не отпускает, притягивает. Вот ведь какая штука: критики, кажется, до мельчайших подробностей проанализировали фильм, а что-то важное не сказали. Может быть, о том, что Егора Прокудина вернула к себе земля, крестьянство, хлебопашество. Наносное, ложное, ненастоящее, ушло. Осталась земля, родина, хоть и обретено это дорогой ценой. Жизнью! "Я думаю, как прекрасна земля и на ней человек!" – сказал Есенин. Мне это до боли понятно и близко: сам родился и вырос на земле, в деревне. Теперь вот судьба подарила мне море, и мне хочется осмыслить, соединить с землей его могучую философскую и нравственную силу. Почему оно во все века, во все времена так сильно, так красиво манит к себе земных людей? Труд на море так же нелегок, как на крестьянском поле. Слабых море отсеивает, как полову. Кто работает сейчас на море? Да, в основном, крестьянские сыны или их потомки.

– Проходим последний маяк! – роняет, как бы про себя, рулевой матрос, – скоро выйдем в Тихий.

Ухожу в каюту. В ней все так же: "Окошко, стол, половики..." – как писал Николай Рубцов. Странно, чувствую себя, как в деревенской избе. И на столе еще совсем чистая тетрадь.

Эй, рулевой, подмогни!
Что там за волнами снова?
Чьи там дымки и огни?
Уж не моё ль Окунёво?
Чудится: там сенокос,
Топот размашистый, конский...
Тихо ответил матрос: –
Берег японский...
Долго смотрю в полумрак,
Сердце смятеньем объято.
Лучиком шарит маяк –
Узким, как взор азиата.
А на скале, на краю,
Блеск, будто с яркого слайда.
Думаю думу свою
Возле ночного Хоккайдо.


ВДОЛЬ КУРИЛЬСКОЙ ГРЯДЫ

Больше суток океан качает. "Прибежим" на несколько часов под защиту какого-нибудь острова или островка Курильской гряды, полегчает. Выйдем на ветер, в пролив, опять выдаёт.

Прошли Уруп. Глубина под килем 1860 метров – объявил в полдень по трансляции третий штурман. До Петропавловска – 560 миль. Далековато! Но меня почему-то занимает эта самая глубина.

– Какая разница на какой глубине утонуть, на 10 метрах или на двух километрах! – выдал мне за обедом стармех.

Ничего себе – шуточки!

Океан гонит крупную зыбь – отголоски ночного шторма. Теплоход грузно взбирается на волну, и, высоко размахнувшись форштевнем, гулко врезается в очередной накат, осыпая брызгами и пеной полубак, мачты, грузовые стрелы, пакеты контейнеров с грузом, что установлены в два ряда на крышках трюмов.

На мостике идет передача вахты. Пересмена, как сказали бы на берегу. Павлыч, как кличут у нас коротко третьего штурмана Вячеслава Павловича Новикова, делает запись в вахтенном журнале, прячет довольную улыбку в рыжеватых усах: отстоял, можно и отдохнуть. Павлычу тридцать шесть. Небольшого роста, полненький, крепкий в плечах. Этакий деловой сельский мужичок. Он и одет сейчас на вахте по-крестьянски – в ватной "куфаечке".

А океан гонит и гонит высокие серые холмы. Крутит, поддает то с одного, то с другого борта. Не предугадаешь, с какой стороны размахнется для очередного удара.

— Как в Бискайском заливе! – говорит рулевой матрос Георгий Георгиевич Калитаев. Я уже наслышан, что Калитаев пошел в последний рейс, а плавает он еще с войны, по лендлизу из Америки доставлял на наш восток грузы. Но отходил свое старый моряк. Смена подпирает. А смена, вот она, рядом – в новенькой, необтёртой еще курсантской робе – Максим Андросов, Максимка – практикант мореходного училища. Зеленый еще паренек. Смотрим: и вправду лица нет на Максимке. Укачало. Но держится. Правда, от обеда отказался. В таком состоянии, догадываюсь, свет не мил...

Расходимся с судном. Сухогруз. Следует из Петропавловска во Владивосток. Спрашиваем по радиотелефону: как там погодка на пути?

– Да так и пойдете – с борта на борт... В Авачинской бухте лед. Швартовались долго.

– Толстый лед?

– Сантиметров десять.


НУ, ПОГОДКА!

Что-то тупо ударило в плечо, и голова начала проваливаться вниз. Ухватился одной рукой за кромку кровати, включил в изголовье свет. Поверх одеяла на мне две люминесцентные дампы. Свалились, кажется, со шкафчика, где хранится спасательный пояс. Убрал дампы в ноги: уцелели, отдам утром электромеханику.

Загремело в шкафу, посыпались книжки, карандаши, флакон с одеколоном. Со стола "поехало" толстое стекло. Графин о водой еще раньше предусмотрительно убрал на диван. С вечера качало, но вроде по-божески. Сейчас же судно кидало с борта на борт резко и глубоко. Не успел собрать рассыпанную мелочевку, как в следующем рывке сорвало спинку дивана, загремел разбитый графин, а спинка, зацепив в полете незакрепленный стул, бросила меня вместе со стулом на дверь каюты. Ну, погодка!

Держась за поручни, выбрался в коридор, перебежками добрался до двери на палубу, отдраил её и едва не задохнулся от ударившего в лицо снежного ветрового заряда.

Господи! Лучше не высовываться. Но где народ? Спят, что ли? В соседних каютах, что и у меня, грохот, звякает, разбиваясь, посуда. Это у Валеры Золотарева, точно. И – спит!

Добрался до двери в машинное отделение. Дохнуло разогретым машинным маслом, сухим, терпким духом котла. Там, внизу, в глубине ярко освещенной шахты, весело молотил дизель. Промелькнула фигура вахтенного моториста. Там, конечно, качает меньше, но трудится народ, как ни в чем не бывало, а я тут...

Завтракаем холодными консервами. Как ни старайся, никак кок не сварит супа в этой карусели качки. Бойко говорит:

— Талрепы на втором трюме оборвало...

По трансляции раздалось в этот момент: "Матрос Кон – на мостик, боцману и палубной команде – ко второму трюму!" – голос старпома Филатова.

Два мощных луча прожекторов перехлестнулись в районе второго трюма, вырывают из мутного рассветного мрака облепленные снегом фигурки матросов. Тащат тросы, проволоку, доски. Движения их расчетливые, неторопливые. С высоты рубки видна вся невеселая картина разбоя, учиненная штормом. Связка контейнеров, весь пакет – на крышке второго трюма сдвинут с места, висит над фальшбортом. Каким чудом он держится там, не падает в океан, непонятно. При каждом ударе волны над палубой, зависая и падая, светятся брызги, пена. И – снежная муть. Ледяной щетиной обрастают леера, растяжки мачт, радиоантенны.

Светает. Почти совсем рассвело. В рубке весь старший комсостав сухогруза. Напряженное молчание. Только четкие, спокойные команды капитана.

Идем носом на волну. Самым малым.

Теперь видно, что висящие над бортом контейнеры держатся на единственном уцелевшем куске толстой проволоки. И вот на верху самого крайнего контейнера, рискуя свалиться за борт, орудует наш боцман Сылка. Томительно длятся эти минуты. Стою на левой стороне мостика, чтоб не мешать командирам. Рядом Бойко.

– Что в контейнерах везем? – спрашиваю.

– Дорогое радиооборудование.

Океан весь в белом сплошном кружеве. Снежные заряды наотмашь бьют в надстройки, вода заливает палубы. Ветер, кажется, достиг уже своей предельной силы. Он дует с норда, а у нас впереди еще двадцать четыре мили до горда Авачинской бухты, и надо пройти эти оставшиеся мили бортом к волне. А судно и так уже дало приличный крен на левый борт из-за смещения груза.

Палубная команда закончила работы, подкрепила груз: только б выдержали тросы эту сумасшедшую пляску волн и ветра!

На крыле мостика, закутанный в шубу, с фотоаппаратом возникает Валера Золотарев. Наводит объектив туда – в снежную муть, на мерцающие и висящие над волной контейнеры.

– Ты чего это, Валерий?

– Редкий кадр! Надо заснять для стенгазеты...

– Крен тридцать восемь градусов! – почти выкрикнул штурман Миша Сладков. Мы замерли всяк на своем месте. Мы смотрим вперед сквозь толстое стекло рубки. Сухогруз почти лежит на левом борту. Еще волна, еще небольшое усилие океана и тогда... Я знаю, что это называется "оверкиль"! Переворот кверху килем.

– Самый малый! – командует капитан. И вся тяжелая – всем существом ощущаю! – масса теплохода выравнивается, медленно вползая на новый пенный гребень океанского вала. Опять в разрывах снеговой круговерти мелькает близкий берег, зубчатые скалы, где кипит прибой. Я вдруг вспомнил почему-то, как в Беринговом море шесть лет назад на танкере "Самотлор" остановилась машина, как непривычная тишина тотчас проникла в каждый уголочек танкера, стихла вибрация, как дробно и звонко прогремели по трапу каблуки старшего механика. Минут двадцать танкер был неуправляем. Но то было в открытом море и в тихую погоду! Случись это сейчас…

И вот оно, узкое, как горлышко воронки, описанное во всех лоциях и книжках о Камчатке, устье Авачинской бухты. Метр за метром, с волны на волну, ползем, выгребаем, только бы суметь продвинуться под прикрытие скал, оторваться от циклона! Л а что циклона! Начальник рации Снетков, развернув, принятую из Японии карту погоды, говорит, что мы попали в столкновение двух циклонов! Один шел с Аляски, другой – с Японии! Только бы…

– Малый ход! – командует капитан. И мне уже чудится, что там, впереди, я вижу ту грань, за которой уже не бесится волна, где желанная тихая гладь. Но снег и ветер, кажется, повернули и опять летят нам навстречу, разбиваясь и стекая ручейками по стеклам рубки.

Два часа дня камчатского времени. Побито, сумрачно, с креном на левый борт идет наш "Семашко'' уже тихой водой. Царапает борта лед, но уже не качает. Мы вновь прибавляем ход.

– А вон, кажется, твой "Самотлор"! – говорит мне Бойко. И точно: узнаю тебя, океанский бродяга! В семьдесят восьмом мы везли в твоих танках солярку в Арктику, в экзотический порт Амбарчик.

Уже перевожу дыхание: дошли! И тут резкий голос капитана:

– Стоп машина! Задний ход!

Сладков рванул ручку телеграфа.

Черное густое облако, внезапно возникшее из белой, уже поредевшей мути, вырастая над носом судна, хлынуло навстречу, с шумом обтекая рубку.

– Глупыши-и... – капитан покачал головой, провожая взглядом стаю птиц, – думал на пароход какой прем... Всю жизнь вспомнишь в такие моменты.

Потом я написал:

Спасительная бухта,
Земля со всех сторон.
И не трепал нас будто
Лишь час назад циклон.
Не поддавал по скулам,
У бездны на краю,
Прожорливой акулой
Не скалил пасть свою.
Конечно, в океане,
У крепкого руля,
Я знал, что не обманет
Земля. Моя земля!
Я верил ей по праву –
Ломам ее, дворцам, Е
е шелковым травам
И стойким деревцам.
Они меня взрастили,
Они меня простят,
Они и на могиле
Моей прошелестят...


«ТАКАЯ РАБОТА»

Иду к капитану, прошу подписать радиограмму в радиобюллетень Министерства морского флота. Радиограмма о героическом поведении моряков во время недавнего шторма. Капитан прочитал, усмехнулся в свои гуцульские усы:

– Зачем? Не надо... Честно говоря, тут моя вина, – взял лишний груз на палубу.

– Почему – лишний?

– Лишний! – опять усмехнулся капитан. – Чтоб заработать деньги для пароходства, ну и... о своем кармане не забываем.

Меня решительно поддержал помполит:

– Надо, действительно, назвать людей! Да и мы победители! Груз не утопили, доставили в порт в сохранности.

– Пусть старпом проверит текст, чтоб ничего лишнего, – сдался капитан. Потом помедлил, добавил, – Такая работа у нас...

Тут по трансляции прозвучала самая желанная "для некоторых штатских" речь: "Свободные от работ и вахты пригашаются лепить пельмени!". И настала пора мне улыбнуться: как ни спеши по сигналу в столовую экипажа, не опередишь нашего капитана. Да еще электромеханика. Такие любители-энтузиасты! И едоки пельменей отменные. Буфетчица наша Лариса Дмитриевна подает им обычно самые большие тарелки. И накладывает пельменей – с горкой!

Быстро растут на фанерных листах стройные ряды пельмешек. Как на смотре, как на параде, строят свои колонны и шеренги капитан и электромех – увесистые, плечистые, этакие гренадеры с выпяченной грудью. Щупленький доктор, он сидит рядом со мной, лепит "дамские шляпки" с рюшечками по краям.

– Что за украшения?

– У нас в Вятской губернии так лепят. Вятские – люди хватские, семеро одного не боятся! – говорит корабельный эскулап.

Мы соревнуемся со вторым столом, который возглавляет первый помощник Бойко. Лепим с запасом, мол, все равно ночная вахта приберет, зачистит остатки. Правда, по утрам частенько вижу, как уборщица Люба или повар Светлана несут на корму остатки со столов. Потому сейчас начинаю провокационный разговор:

– С вашими возможностями поросенка можно держать!

Капитан глянул на меня недоумевающе – вот, мол, еще умник выискался.

– На поросенка нужно санразрешение.

– А у нас на ледоколе борова выкормили, – голос с другого стола.

– Это в своих водах! А за границей!

– Вот они, наши нахлебники, летят! – говорит электромех, кивая на чаек за иллюминатором.

И пошло про "нахлебников" и прочие дива!

– Да вот, – опять встрепенулся электромеханик Захаров, – привезли из Америки овчарку! Бродила там голодная по берегу. Породистая, в дорогом ошейнике, чуть ли не с медалями. Позвали, подошла. Покормили. Увидал капитан: "Ну-ка давайте ее ко мне!". Закрыл в спальню, когда был отходной досмотр...

– По-русски понимала? – спросили с другого стола.

– Ха! – отреагировал Захаров. – Помани-ка куском хлеба, любой язык усвоишь.

...Ночью поднялся на мостик: все еще изучаю штурманскую службу. Третий механик – Володя Филимонов – я его дублер, раза два уже поддел: "Пора бы и в машину спуститься, все же ты – механик по судовой роли!". Конечно, конечно... Но доведись мне в свое время поучиться в мореходке, а не в училище сельских механизаторов, обязательно выбрал бы штурманское отделение, а не механическое! С мостика открывается весь мир, все широты. А там – в машине... Да, там нужен особый склад характера, чтоб, не видя белого света, ни закатов, ни восходов, находиться среди грохочущего железа, масляного духа и горячих паров солярки. Характер нужен!

Впереди по курсу белое поле. Лед – во все стороны, насколько видит под лунным светом взор твой. Штурман Сладков склоняется к локатору. Командует Максимке переложить руль. Меняем курс, обходим ледовое поле. Солидный "подарочек" вынесло нам из Охотского моря.

Но "такая наша работа!" – тоже подчеркивает серьезный мужик и мой непосредственный начальник стармех Ящук.

Мы на траверзе острова Шикотан.

А к полудню следующих суток вновь прошли Сангарский пролив и половину Японского моря.

– Родным духом запахло! – сказал в рубке капитан.

– Правильным курсом идем?

– Двести тридцать градусов! – на полном серьезе ответил мне рулевой матрос Калитаев. А Павлыч что-то не в духе сегодня. Завел разговоры о текучести кадров в пароходстве. Почему? И сам же отвечает в пространство рубки: все дело в квартирах! Да, у Павлыча, я уже знаю, это жутко больной вопрос. Живет в "комнатухе" девять квадратных метров. И дочь уже взрослая, скоро замуж выдавать! Крутись, батя!

– После училища многие парни больше пяти лет не плавают, уходят! Нет жилья на берегу. А ведь пять лет он только-только постигает азы мореплавания...

Денечек сегодня! Первый помощник капитана Бойко мероприятие за мероприятием гонит. Наверстывает? До обеда провел помполит профком. Приняли и утвердили план мероприятий на полугодие. В 15.00 – командирское совещание: приказы начальника пароходства обсуждали, приняли и утвердили план мероприятий – тоже на полугодие. В 16.00 открытое партийное собрание. Обсуждали итоги декабрьского (1983 г.) Пленума ЦК КПСС. Обсуждали "применительно к жизни и работе экипажа". Главная мысль обсуждения: каждому на своем месте четко выполнять свои обязанности!

Серьезных "вещей" наслушался у партийцев. Стармех Ящук: "Рабочий человек всегда будет хорошо работать, если правильно организовать его труд. Я не имею в виду тейлоровскую потогонную систему. Наш скрытый резерв – это в равномерном ритме (темпе) отработать положенные восемь часов. Не шляться без деда, создавая видимость работы... И еще – пароходство не обещает на этот год пополнения ЗИЛа, лимиты на снабжение более жесткие. Надо экономить и топливо. Как результат, день Выборов в Верховный Совет отработаем на сэкономленном топливе".

Где ты романтика вольных флибустьеров?!

После этой речи стармеха, пожертвовав забиванием "козла" в столовой экипажа, отправился в каюту писать стихи:

Пока над строкой хлопочу
В зеленых зыбях океана,
Особо отметить хочу
Простого трудягу баклана.
И ночи и дни без конца,
Ни сна, ни досуга не зная,
Он трудится в поте лица,
Креветок со дна добывая.
Когда колобродит циклон
И прячутся чайки пугливо,
Упорно работает он,
Ныряя в глубины залива.
На тихой иль крепкой волне,
В далеких лагунах и шхерах, –
В делах!
И достаточно мне
Его трудового примера.

А "Семашко" тем временем уже входил в родную бухту, разворачивался и бросал якоря на рейде. Дома!


ДО СВИДАНИЯ, ОСТРОВ РУССКИЙ!

Валера Золотарев принес из дома новые рисунки сына, украшал ими переборки в каюте – целая картинная галерея получилась! – танки, вертолеты, машины, корабли... Слышно было за переборкой, как включал он магнитофон, и каюта разговаривала детским голосом. Другой сосед – токарь Саша Емченко, не женатый еще, учтиво спросил – не помешает ли мне музыка, но, мол, если что не так, то извините! Ушел и на полную катушку врубил кассету с Аллой Пугачевой.

Настроение отходное. Не то, чтобы приподнятое, а какое-то нервно-возбужденное. К двум ночи, к концу таможенного досмотра, когда теплоход снялся с якоря, угомонились, притихли.

Следующей ночью опять проходили Сангарский пролив, отводили назад стрелки часов, и парни, свободные от вахты, – как-то еще не спалось, – просвещали меня относительно морских порядков и заграницы. Обсуждали насущные проблемы. Экипажи стали меньше, постоянно идет как бы незаметное сокращение, не хватает рук. А каков нынче стал внешний вид судов? Раньше славились лучшей во всем мировом океане отличной покраской и чистотой. А сейчас стали – "хуже греков". Да, не хватает рук! А куда девались, например, удобные, практичные матросские робы, прославленные во флотских байках и легендах? Есть они на военном флоте да еще у курсантов морских училищ. А ведь роба – это традиционная спецовка. Еще в старину было продумано: оказался матрос за бортом, отстегнул клапан брюк, сами с тебя сползают. Поднял руки – из рубашки выполз. Сейчас одежда для работы на палубе и в машине напоминает строительные спецовки. "А мы ж – моряки!"

Гуляла волна, осыпала в тумане и мороке брызгами палубы, надстройки, а в столовой экипажа Николай Федорович Синяков, наш новый помполит в загранке, проводил политбеседы. И я писал в блокноте помполитскую информацию о Японии, что в нескольких милях от правого борта синела и голубела долинами и сопками. Теплоход все спешил, все торопился "зарабатывать стране валюту", как говорила намедни братва, а я записывал: "Япония занимает второе место в капиталистическом мире по экономическому развитию. К двухтысячному году нация поставила себе целью выйти на первое место. Очень развит национальный патриотизм, религиозные чувства, деловитость. Как пример национального патриотизма – император и правительство требуют от народа, чтоб каждый заявлял о присоединении "северных территорий", т. е. наших Курильских островов. Эту платформу поддерживают все партии. Торговые отношения с нами? Например, крупные контракты заключены на поставку нашего леса... Население около 120 миллионов человек. Основная часть его живет в токийском регионе городов – 57 миллионов".

– Все остальное увидим сами! – заключил помполит. Кстати, он самый старший по возрасту на сухогрузе, ветеран войны с Японией в сорок пятом году.

И вот он – Токийский залив. На фок-мачте подняли государственный флаг Японии. Много судов по курсу и навстречу. Все берега застроены – причалы, краны, трубы заводов, плотные массы сероватых вдали зданий.

Час, другой идем средним ходом, потом становимся на якорь на внешнем рейде. А плотные сумерки уже расцвечены праздником неоновых огней и полыханием реклам Иокогамы. В магнитофонных приёмниках – стереопрограммы японского радио, нежные мелодии, сахарно-сладкие голоса японок и грубоватые, низкие, с хрипотцой, мужские голоса.

Утром к борту подошел карантинный катер, затем чистенький, ухоженный от клотика до ватерлинии буксир, на котором прибыл лоцман – пожилой, в шляпе и темном плаще мужчина.

Едва пришвартовались к стенке причала, едва успел заполнить страничку путевого дневника, вышел на палубу: японцы уже работают. Подводят к свободному левому борту небольшие аккуратные баржи с покатыми на обе стороны брезентовыми крышами. Разворачивают грузовые стрелы на нашей палубе. Подают на борт канаты, бухты тросов, веревок, раскладывают доски. Вот один из рабочих трещит миниатюрной бензопилой, устраивает из досок настил возле высокого фальшборта. С берега, поставив у склада мотоциклы и велосипеды на подножки, застегнув колеса на противоугонные замочки, поднимается по трапу густая толпа докеров в оранжевых касках и белых нитяных перчатках.

Наша палубная команда тоже на местах. Открывает массивные крышки трюмов, следит, надзирает, помогает...

На надстройке, на лобовой её части, пришпилен лейкопластырем график работ. В паутине иероглифов арабские цифры – 25/2, 27/2, 28/2. За три дня февраля, исключая завтрашнее воскресенье, работы, значит, закончат. Туг нет сомнений!

Баржи-самоходки подвезли железо, плотные мешки из бумаги. (Просочилась информация, что в мешках опасный химический груз). И железо, и груз в мешках – для Таиланда, для Индии.

По внутреннему коридору главной палубы деловито снует японское начальство, служащие фирмы – с какими-то деловыми бумагами в руках. Плотные ребята в одинаковых куртках из синтетики. Гортанная речь, не наши улыбки. Вот оккупировали салон кают-компании, где мы, комсостав, обедаем, смотрим телевизор или сидим за шахматной доской, разложили свои бумаги, небрежно разбросали куртки и сумки. Делом заняты. Шуршат бумагами, переговариваются.

В двенадцать, как и у нас, обед. Как по команде, замерли ровно на час грузовые стрелы. Грузчикам принесли ящики с едой. Расположились на палубе – кто где. Рис, пара сосисок, кусок мяса в плотной упаковке из фольги. Горячее исходит парком. Мужчины ловко все это мечут своими палочками, ни одну рисовую крошку не уронят.

Наше начальство пригласило их начальство отобедать в кают-компании. У нас сегодня Света сварила замечательный борщ.

И снова до пяти вечера – ни минуты перекура.

И вот, как по команде, сбегают по трапу к своим мотоциклам и велосипедам. Вахтенный помощник Павлыч у трапа о чем-то говорит с одним японцем. Понимают?! Я и вахтенный матрос Максимка ничегошеньки не понимаем из этого разговора.

– До свидания! – говорит по-русски японец.

Вот теперь всё понятно.


СНЕГ В ИОКОГАМЕ

О, этот снег! Валит и валит. Густыми ватными хлопьями. Так бывает у нас в Сибири, когда после установившегося весеннего тепла, где-нибудь в середине мая, повеет севером, возьмутся откуда-то, из самых недр небесной канцелярии, последние заскребыши матушки- зимы и пойдут сыпать и валить на глянцевую зелень листьев, на ветки, на малахитовые склоны взгорков и полян.

И тут, в февральской Иокогаме, выбелило русским снегом крыши и мосты, упругие кроны зеленых деревьев, кустарников. И оранжевые, малиновые бутоны соцветий торчат из-под снега, как боевые снегириные грудки, полня души тревогой за эту красоту, прихваченную неожиданно навалившимся на город циклоном.

Но снег тает. Под колесами вежливых легковых автомашин, что тормозят, пропуская замешкавшегося на переходе улицы прохожего, под начищенными до блеска штиблетами банковских чиновников – сплошь в одинаковых рубашках и галстуках, под резиновыми калошиками, напоминающими модернизированные банные "сланцы", в которых шествует стайка раскосых девчат-японочек. Тает под деревянными колодками-платформами пожилого мужчины в кимоно, тает под тяжелым каблуком полицейского, что проверяет наши пропуска при выходе с территории порта. И у нас, прошагавшим по лужам и снежно – водяной каше причалов, уже сыро и неуютно в полуботинках-корочках.

Капитан назвал это: "Прогуляйтесь в город!" Храбрецами – мокнуть под хлопьями снега и месить его ногами – согласились еще двое: Сладков и Максимка.

У Михаила на этот счет ясная цель: купить фонарик для "походов" в темных трюмах, да еще пополнить свою канцелярию разными там ручками, карандашами, резинками. У нас с Максимкой определенной цели нет, хотя я намекаю посмотреть "культурные ценности". Сладков чуть иронично усмехается в усы, вежливо кивает и ведет на яркую, даже в сумрачной погоде, всю из реклам и витрин, мощенную цветным кафелем улицу, где только один не густой народ, редкие велосипедисты и никаких машин.

Вот старушки с кошелками – в босоножках, вязаных пуловерах, кофточках из легкой ткани. Девушка в курточке и капроновых чулках, в резиновых калошиках, кого-то поджидает на углу, дует в озябшие руки.

– Холодно, девушка?

В глазах её лёгкая растерянность от нашей нагловатой непосредственности, смотрит на нас, растягивает в улыбке губы:

– Хо-лёд-но-о! – выговаривает она по-русски. Приятно.

Ватага ребятишек с ранцами на спине, в майках, в шортах выше колен, задирают по-мальчишечьи друг друга, как наши, например, четвероклассники.

Я поднимаю наждачно мокрый воротник плаща.

– Невероятно!

– Закаленный народ! – понятливо кивает Сладков.

В магазине канцелярских товаров вежливый Сладков, со знанием деда присматривается к товару, так же вежливо, вероятно, желая помочь мне, советует: "Купили бы авторучку на память!" Ну что ж, покупаю, хотя у меня этих авторучек – вагон и маленькая тележка, на все плавание запас. Покупаю и ленту для пишущей машинки – про запас, для дома, там вечно проблема с этими лентами!

И вот аккуратно завернув мои скромные покупки, хозяин показывает на электронном калькуляторе (лучше бы на счетах, как у нас в каком-нибудь "сельпе") цену: чуть не полторы тысячи йен. Я делаю безразличное лицо и небрежно выкладываю пятую часть моей полумесячной получки в инвалюте. Выходим из лавки.

— Ну и дерут! – вздыхает за меня Максимка и качает головой под мокрым капюшоном куртки-канадки.

Лотки с обувью, яркими тряпками, выставки блюд японской кухни, бытовые товары – все на улице, под навесами, кажется, никто не присматривает. Выбирай, заходи внутрь давки, расплачивайся.

Вот магазин магнитофонов. О, там уже наши парни с "Семашко" толкутся! Не усидели все же! Присматриваются. Цены кусаются, да и валюты маловато – начало рейса. Говорят, что надо запомнить эту давку, на обратном пути из Индии заглянуть сюда. Понимаю уже – в Японии качество, не то, что в Сингапуре!

Дождь-бусенец пошел. Кажется, вся душа насквозь промокла. А я все дивлюсь на японцев, их удивительному внешнему равнодушию к непогоде, к холоду. Из давок плывут бодрые мелодии, и это в самом деле бодрит, как рекламы, как это все яркое – от разноцветных товаров, витрин, вспыхивающих неоновых иероглифов, раскрашенных домиков и белого русского снега. Я вдруг пытаюсь представить эти улочки с приземистыми двух-трехэтажными домиками без внешнего яркого великолепия – без неона, без украшений: серые, скучные, не выдающейся архитектуры. И почему-то вспоминается микрорайон в Тюмени, где живу, его одноликость и скукоту грязновато-серых панелей, что в слякотную дождливую погоду особенно томят и угнетают взор.

Опять хлюпает под ногами вода. Шуршит, осыпая зелень деревьев, колючая снежная крупка.

На "китайском" базаре Иокогамы, напоминающем высокими арками входа и гулкими – в поднебесье! – потолками Казанский вокзал в Москве, тоже обилие товаров – разной "вкуснятины", как сказала бы дочка Наташка. Ходят, смотрят, почти не покупают. Или берут, но мало, с разбором.

Вот зал с игральными автоматами. Здесь – азарт, толчея, звенят металлические шарики. Курят, жуют, пьют пиво, кофе. В основном – мужчины. Один, невзрачно одетый, уставился на меня масляным взором, что-то пытается втолковать на японском, жестикулирует, мол, пойдем. Куда?

– Привет! – говорю я и делаю каменную физиономию.

Шагов через двадцать "бич", как я его уже окрестил про себя, догоняет, кивает, как старому знакомому, опять чуть ли не тянет за рукав.

– Господи! Ну что надо?

– Понравился ему! – смеются мои попутчики.

Мне не до смеха. И на родине вечно почему-то "выбирают" меня: то цыганка – "дай, погадаю!", то прощелыга – "друг, одиннадцать копеек на хлеб не хватает!"

В студенческие годы в Москве друг мой, севастопольский поэт Ваня Тучков, детдомовец и, как говорится, битый жизнью парень, отучал меня от "благотворительности".

— Это ж бичары, они на бутылку собирают, а ты даешь...

— А может, действительно человек голодный?

Ваня иронично усмехался и на очередное приставание – 'дай девять копеек' – отвечал за меня смиренно-нагло: "Бог подаст!" И шел, увлекая меня, дальше...

И мы идем дальше.

"Нет, все же закаленный народ эти японцы!" – думаю я, глядя, как неторопливо шествует под зонтиком, в босоножках, красивая женщина. Куда идет, по каким там своим дедам? Может, домой идет, к мужу, к ребятишкам? На свидание? Она красивая, кто-то обязательно должен любить её, говорить нежные слова, мечтать с ней о счастье, о солнечном чистом небе, о бесконечной любви. О чем они там по-своему, по-японски, мечтают?

Жаль – эта проклятая безъязыкость! Только и знаем, выучили как попугаи: сколько стоит? Хай-хай, доза! Да-да, пожалуйста! Не заговоришь, не спросишь по-нормальному. Но женщина угадывает наши не очень скромные взгляды, – как не полюбоваться на красоту! – улыбается краешком губ. И нам уже теплей от этой улыбки, от доброго, ненастороженного, хоть и мимолетного, взгляда...


НА ПЕРЕХОДЕ

По правому борту проходит небольшой сухогруз с квадратными парусами на фок и грот-мачтах. И опекающий меня в штурманской практике Миша Сладков поясняет, что это редкая в своем роде встреча. У японцев несколько таких корабликов: парусами управляет электроника. Это при ветре. В штилевую погоду суденышко идет как теплоход, со скоростью 14–16 узлов.

...А с Иокогамой – не знаю, как другие ребята, что бывали здесь "надцать" раз! – я расставался с грустью. Вот теперь закрою глаза и вижу этот яркий город, где началась наша дорога по линии "Феско-Индия". Вижу морвокзал и у причала – советский пассажирский лайнер "Михаил Лермонтов". (Знать бы его трагическую судьбу: через два года он погибнет, напоровшись на камни у берегов Новой Зеландии. – _Прим._авт_.).

На советский лайнер приходили смотреть мальчишки-школьники. Только это уже не та неуправляемая гурьба, что встретилась нам в слякотную, снежную непогодь первого дня стоянки в порту, а организованная делегация во главе с молодым учителем, что строго посматривал на ребят, однако ж, как мне показалось, во многом давал им волю. Да, детей в Японии любят. Факт этот общеизвестный, и он подчеркивает национальный характер. Это одно. Другое – в шкодах, как мне рассказывали, успевают все. "Двоечников" просто нет. И я констатирую это как факт, не залезая в "дебри" политики.

"Да и не надо – в дебри, смотри и впитывай!" – наставляет меня первый помощник капитана Синяков. Я так и делаю: смотрю и впитываю! Вот заговорили мы о рационализации: у нас – у них! Дельные, толковые рацпредложения японской фирмой внедряются немедленно. Рационализатор получает солидное вознаграждение. И японец дорожит своей фирмой. Если спросить японца, как его звать, он сначала назовет фирму, где работает, потом свое имя. Беготни с места на место нет, дорожат стажем, за который фирма платит надбавки. Работа отца переходит по наследству к сыну и так далее.

Глава в японском доме, конечно же, мужчина. Женщина обязана заботиться об очаге, о детях. Если же она работает, то обязательно получает меньшую зарплату против мужа.

Квалифицированный японский рабочий получает 200-250 тысяч йен в месяц – основная зарплата. Для меня, например, эти тысячи кажутся ошеломляющими. Японец же скупо раскладывает их по "полочкам" – столько-то на продукты, на одежду, на сигареты, на пиво и т. д. Разорительны, например, для отца семейства подрастающие, невестящиеся дочери. Каждой необходимо купить национальную одежду – кимоно. Цены на них оглушительные. Сам видел цифры этих цен со многими нулями.

Но семейные узы крепки в Японии, как нигде. Чтят предков. В традициях религии: сын должен продолжить дело отца! Смысл поклонения могилам предков – сын как бы отчитывается, как он живет и продолжает дело.

...И все же стоит посмотреть, что делается за бортом. Темно-синий океан с волнением до трех баллов. Все те же рыбацкие суденышки – кавасаки, крупные моторные лодки, буровато-зеленые сопки побережья с многочисленными строениями. На одном, круто выступающем из воды островке, в седловине сопок теснятся многоэтажные дома. И чудно, что на таком крохотном осколочке суши – жизнь.

Приходим в Нагою. Огромный, многомиллионный город. Глянешь, дух захватывает от промышленной его мощи. Но нам "отвели" на погрузку у причала ровно восемь с половиной часов: с десяти утра до восемнадцати тридцати. Я точно фиксирую это в дневнике и продолжаю: "Взяли в трюмы малый груз – катушки толстого провода, ящики и прочую мелочевку...". Все заняты работами. Увольнений в город нет. Смотрю издали, впитываю!


"ЯПОНСКИЙ НЕАПОЛЬ"

Моряки влюблены в этот порт, в этот город Кобе. Чудное место Страны Восходящего солнца. Японцы сравнивают его по красоте и мягкому климату с Неаполем. Город вытянулся скобой по кромке бирюзовой бухты, тылы его защищены от северных ветров цепочкой поросших лесом сопок, что поддерживают при недалеком дыхании тропиков своеобразный микроклимат.

Но моряки, хранящие в душе романтику и красоты дальних весей и стран, стойкие материалисты, не сказать бы более... Да, пока мы шли в Кобе, я от разного народа наслушался о знаменитом "мостторге" – торговых рядах, расположенных под сводами многокилометрового моста, сверху которого с грохотом бегут электропоезда, а внизу, в частных лавочках, продают "исключительно все", как на одесском базаре! И есть там молодой торгаш, японец – Миша, у которого "подешевле". И знают Мишу все мореманы! (Будем считать, что это "коммерческое" отступление от моего лирического рассказа о Японии).

В бухте – флаги многих стран мира: американские контейнеровозы, китайские, индийские сухогрузы, панамские, под либерийскими флагами суда. Нас осторожно ведут два портовых буксира и "припечатывают" к причалу, на стенке которого кто-то из соотечественников большой малярной кистью оставил автограф: "Федя Петров". Ну, Федя! И нам бы присовокупить пещерно-примитивное: "Здесь были мы!"

Кто рискнет?

Матросы смеются.

Первый помощник, доктор и я стоим на палубе.

– Вот это искусственный остров! – со знанием деда говорит Синяков, показывая на "кусочек" суши, соединенной с "материковой" частью порта и города двухэтажным железным мостом. По верхнему этажу бегут монорельсовые автоматические поезда по шесть вагончиков в каждом, ниже – автомобили, а еще ниже, под арками моста, проходят океанские суда.

Позднее я побываю на этом острове, где построен современный микрорайон на двадцать пять тысяч жителей, кинотеатр в виде огромной чайной чашки с ручкой и блюдечком в основании: крик новомодной архитектуры. На острове – спортплощадки, бассейн для купания, парк с экзотическими деревьями и кустарниками, головокружительными аттракционными сооружениями, которые легко найти по доносящемуся оттуда визгу, рискнувших испытать острые ощущения.

Мы побываем в гостях у нашего "Константина Паустовского", что стоит у причала контейнерного терминала острова. Прокатимся на поезде-автомате, где на остановках, чтоб тебя выпустили, необходимо предъявить, сунув в отверстие, билет-жетончик. И только тогда автомат выпустит тебя на волю. Вот тут-то я едва не дал маху по неопытности, чуть не выбросил этот жетончик, купленный у кассира- автомата. А это ж – "матушку репку тогда пой", как говорили в нашем селе старушки. Кругом – ни души, одни автоматы!

Вот что такое искусственный остров в Кобе.

Если Бог сотворил землю миллиарды лет назад, то японцы продолжают его "дело" сейчас, приращивают земную территорию. Что делать! Вынужденная необходимость.

Вот мы идем в город. Но вначале, как и в Иокогаме, продолжительное путешествие по территории порта. Всюду строгие предупреждения о штрафах за курение, за нарушение чистоты и порядка. На английском, естественно.

"Хай, хай, доза!" – соглашаются наши отчаянные курильщики, пряча сигареты в карманы.

Минуем железнодорожные пути, поднимаемся на переходный мост, сбегаем пологим спуском, и мы – на широкой улице с современными постройками. Возле уютного скверика с фонтанчиками и зеленью кустарников огромные "земляные" часы: в центре цветущей клумбы укреплена металлическая ось, на которой вращаются стрелки. Время полуденное, теплое. Вот небольшие скульптурные фигурки в стиле античности, опять клумбы, скамейки в тени кустов, где, как и всюду на земле, уединенные от лишних глаз, юные парочки.

И еще. Группа подростков, почти детей, на бордюре тротуара – явно нездорового вида: некоординированные движения, блуждающие взгляды, полуидиотские улыбки... Не "наследники" ли Хиросимы и Нагасаки?

И давняя, страшная реальность будоражит воображение, больно томит сердце, врываясь в благополучие и сытый внешний блеск улицы – ее витрин, банков, процветающих фирм, мчащихся шикарных автомобилей. Она врывается в сияние кинореклам, твердящих об американизированной сексуальной свободе, что немножко шокируют в общем- то далеко не пуританские нравы Японии, но все же поддающейся их напору и мишурному блеску.

Идем дальше. Я уже полон других впечатлений от "японского Неаполя". Музыкант со скрипкой зарабатывает у входа под арку "английского" базара. Мальчик, может быть, его сынишка, собирает монеты, брошенные на круг прохожими. Мне, советскому, все это непривычно...

И вот стремительно летящие грузовики. Орущие, агрессивные на вид плечистые молодые мужчины, парни. Перекошенные в криках лица. Размахивают лозунгами. Что там за надписи, пойди разбери. Но все это напоминает кинохронику из тридцатых годов в гитлеровской Германии.

– Да! Это профашистский шабаш! – констатируют мои сведущие попутчики.

...Грохочут где-то над головой электропоезда. Длинная галерея промтоварных лавочек. Сквозит. Прохладно. Это и есть знаменитый и популярный у всех моряков "мосторг".

Но чем тут только не торгуют! Как тут только не торгуются! Не торговаться нельзя: тебя не станут "уважать". Это ритуал, необходимый, торгашеский. Вот китайские и филиппинские моряки "прицеливаются" к швейным машинкам и велосипедам. Я гляжу на самурайский меч, хищно выставленный из ножен. Тоже продается? Но это хоть и сувенирный вариант, хоть и у меня восторженное желание приобрести этот "сувенирчик", парни остерегают: "Не траться, все равно на таможне во Владивостоке отберут! Да еще неприятностей заработаешь! .

Исчез куда-то матросик Олег, долго не появлялся, потом догнал, присоединился к толпе. "Где был?" – "А на бабу резиновую смотрел! Хочешь зайдем, покажу?". В такие давки заходить нам категорически запрещено. Но Олег доверился, знает, что "толпа" не продаст.

Наконец мы у "того, у настоящего Миши".

– Заходите, покупайте! – почти на чистейшем русском приглашает нас Миша. – По дешевке! По дешевке! Вот джинсы, вот ветровки, вот майки-адидас...

Миша знает дело. Миша делает бизнес. Конечно, он знает, что купят русские. Не предлагает, например, спортивные сумки с фашисткой свастикой или пятнистую униформу американского морского пехотинца, бывшую в употреблении. Или офицерский френч и фуражку с "ордами" воздушного аса с летающих крепостей, бомбивших Корею или Вьетнам. Нам он это и не предлагает. Хотя, пожалуйста! В соседней лавчонке у другого "Миши", по "дешевке" – кольт с полным набором патронов или скорострельная винтовка.

– Не берете, не покупаете... Оставьте хоть автограф...

На ватманском листе, пришпиленном к стене давки, читаю размашистые надписи наших предшественников: "Так держать, Миша! И еще: "Миша, будь милостив, не дери три шкуры!".

И это – реклама.





ТРОПИКИ

Странно, что по календарю середина марта. Жарит на полную катушку тропическое солнце. С непривычки, а точней, по неосторожности, обгорел. И редко кто не обгорел! То знобит, то температурит. На родине, понятно, только-только припахивает весной. Грачи еще, пожалуй, не прилетели а по ночам прижимает морозец. А здесь горячий – на десятки миль видимости! – горизонт, ленивое шевеление вод.

Где-то далеко вьетнамские берега. Вижу их на карте в штурманской рубке. Но эта жара! Впрочем, календарная весна в здешних широтах – самое жаркое время года. Летом обычно заливают тропические дожди, мешают палубным работам. Потому матросы с утра до ночи трещат обивочными машинками, сдирают лохмотья старой краски, наносят грунт, заново красят. Теплоход подзапущен, много ржавчины. И парни, понятно, костерят почем зря основной экипаж, который совершал предыдущий рейс в Индию. К всеобщему удовольствию (по решению собрания) убрали со стенда трудовой славы фотографии передовиков основного экипажа, мол, нечего им красоваться, поместим своих.

У меня с утра до обеда "война" с дизельным движком рабочей шлюпки. Движок и сама шлюпка, как выразился стармех, в "антисанитарном состоянии". А точнее – дизель оброс ржавчиной так, что у меня возникают резонные сомнения: смогу ли его оживить? Металлической щеткой ободрал ржавчину, промыл все соляркой: уже приглядней. С помощью сварщика Володи Кабанца изготовил новую ручку реверса (старая рассыпалась в порошок), кручу болты, гайки, попытался снять для промывки топливный фильтр, но болты проворачиваются вместе с гайками. Одному не справиться – это ясно. Третий механик Володя Филимонов – я его дублер! – обещал дать в помощники моториста.

Когда не выдерживаю совсем на этом пекле, бегу в бассейн. Желающих окунуться много. Свободные от вахт – все туда.

Благо, когда наступает вечер.

Со вторым механиком Геннадием Шолоховым и вторым штурманом Михаилом Сладковым стою под теплыми струями ночной прогулочной палубы. Говорим о литературе. Оба "вторых" – читатели завзятые. Разговор наш о маринистике, мол, настоящих маринистов, кого "выплеснула" морская работа, как, например, Конецкого, мало. Литераторы, что ходят в рейсы, подобно мне, часто выдают перлы, над которыми моряки смеются. Ну, например, изображает один писатель утро судна, идущего с севера на юг к Гибралтарскому проливу: "Солнце поднималось с правого борта...". Никогда оно не поднимается с правого борта, в это время обращенного к западу... Или одна писательница "любила уединяться в канатном ящике и предаваться размышлениям". Странный вкус у женщины: канатный ящик – самое грязное место на судне!

Понятно: мне как бы предостережение!

Завидую ребятам: столько походили по морям, столько портов и стран видели! Но уже сам понимаю их тоску по родным березам, прекраснее которых нет ничего на свете. И знаю, конечно, что, вернувшись под наши березы, с грустью будут вспоминать и эти горячие дни, и эти чудные ночи. Как море сияло лунными бликами, как сверкало искорками планктона у борта, а в глубине ходили рыбы, акулы, дельфины.

Павлыч стеснительно показывал мне свои стихи о море: "Ты знаешь, чем пахнет море? Соленым матросским потом – сильнее всего!.." Да, ты прав, Вячеслав Павлович: соленым матросским потом! И не только.

Листаю свои записи с занятий по технической учебе экипажа, что проводил вечером старпом Филатов: "Пожары на судах, причины, и борьба с пожарами". Вот несколько устрашающих цифр и зримая трагедия: "С шестидесятого по семидесятые годы в мировом океане от пожаров погибло 237 судов. В августе восемьдесят третьего, например, погибло восемь судов разных стран, одно из них наше – "Партизан Бонивур". На Филиппинах он взял груз копры во все трюмы. Груз опасный, самовозгорающийся от попадания влаги. До Союза дошли благополучно. Часть копры сгрузили в Ильичевске, пошли в Херсон. Там, прямо у причала, и произошла трагедия. В тушении пожара участвовали 24 городских пожарных команды. Но... стихия победила: груз, трюмы, надстройки – все выгорело".

Куда? Зачем? Вспоминаю я жалкие вопросы своих береговых оппонентов, от которых зависело участие мое в этом длительном рейсе, и которые, то ли от зависти, то ль от страха за себя, долго не давали мне "добро", тормозили с открытием визы. Но не к теще же на блины я стремился! Так уж устроен мужчина: должен – он пройти иногда через огонь, воду и медные трубы, чтобы утвердиться еще крепче в жизни, чтобы острее было ее восприятие, соленый и сладкий ее вкус...

Сижу в каюте под прохладными струями кондиционера, пишу эти строки. Заходит Алик Бакшутов – умытый, чистенький. Днем он, в маске и респираторе, скоблил ржавчину палубы. Работяга настоящий, первый кандидат на судовой стенд трудовой славы. Много уже знаю об Алике, ровеснике моем. И он, только расшевели, не скупится на "жизнеописания".

"...Пришли в порт Ока, это за Усть-Камчатском, поставили на выгрузку. Мне выгружать не положено – молодой, послали в кочегарку подменить. Подменить так подменить, теорию знаю... Началась трудовая деятельность: первым делом сам себя с ног до головы мазутом облил! Поставил новую форсунку, забыл зажать. Мне опять весь мазут в морду. С палубы углядели, что черный дым из трубы валит, прибежал четвертый механик: "Что такое? Меняй форсунки!". Начал менять. И механика, и его белую модную сорочку залил... В Совгавани – пошли в ремонт – попали на Новый год. Пригласили в гости. Чтоб показаться мужчиной, выпил стакан спирта. В первый раз в жизни! Принесли на судно, начали отмачивать. Трое суток приходил в себя. Надолго аппетит отбило... Когда исполнилось восемнадцать, послали на "Алексея Чирикова" – в штат. Захожу в машину, дед говорит: "Ввиду малого роста, будешь водоглядом! Чтоб всегда в котле вода была!". "Ну, в моем распоряжении насос "Лира" и "теплый ящик" – моряки знают, что это такое... Работаю. Кочегары пыль поднимут, лезешь, как белка, на верхнюю решетку, смотришь за водой... На отходе – один котел полный, другой пустой. Добавил. А кочегары в это время топки чистили. Знать бы! Гляжу, чудак с лопатой на меня идет. Гнал до верхнего мостика. При капитане, вроде, неловко бить меня... Терпели, терпели, сказали, что сами будут смотреть за водой. Меня сделали кочегаром второго класса, дали мне, маленькому, большую лопату. И еще – лом, понедельником он назывался, тоже выше меня ростом. Веселая работа, скажу. Особенно "крабы" – спекшийся уголь – отламывать.

Где был? Дай Бог вспомнить. Пальцев на руках и ногах не хватит, чтобы пересчитать все порты и страны...".


МНОГОЛИКИЙ БАНГКОК

– Палубной команде по местам стоять! – раздалось по трансляции.

Вошли в устье реки Меконг. Мутное течение несет в Сиамский залив мусор, скорлупу кокосовых орехов, обломки бамбука, стволы пальм, банановые листья. Ошалело, с бешеной скоростью летят остроносые моторные лодки-такси, похожие на рыб-игл. С правого борта – царство джунглей, домики на сваях, с левого – величественный восточный город Бангкок, причалы, краны, суда.

Воздух на палубе тягучий, банно-парной, пахнет молодой зеленью и еще каким-то "восточным духом", испарениями, от которых кружится голова и ты начинаешь осознавать, что действительно попал в мир, доселе незнакомый тебе, таинственный.

Наконец, "прошлепав" некоторое время между судов, флагов, летящих моторных лодок, плывущих черных кокосов, похожих на мины, мы привязываемся к бочке метрах в ста от берега. Рядом на баржонке темно-коричневый человек в набедренной повязке кидает в реку ведро на веревке, обливается. Утренние водные процедуры. Куда понятней! Стирает женщина какое-то тряпье. Кричат торговцы на весельных лодках. Они привезли горячую пищу. С берега на лодку подают шест, на конце которого привязана дощечка. На нее торговец ставит тарелки, миски. Таким же манером с ним расплачиваются.

Едят грузчики, полицейские, клерки и прочий портовый народ, спеша рано-рано начать погрузку-разгрузку иностранных судов.

После нашего завтрака объявили увольнение. А поскольку в Бангкоке для белокожих моряков нет хлопот с пропусками – наши славянские физиономии лучшие "визитные карточки" – собрались, намарафетились мы скоро. К трапу подошел катерок, и рулевой- таиландец в сланцах и шортах, смугло светясь голыми плечами, так лихо дал катерку газу, что не успели опомниться, как оказались на земле. Еще слегка покачивает, быстро устают ноги: так всегда бывает после долгих недель в море.

Душно и жарко в городе. Пахнет разогретым машинным маслом, выхлопными газами, пахнет от кафе, забегаловок, уличных жаровен, где духовито пахнет мясом. И те же, что и на реке, стремительные скорости – грузовиков, раскрашенных во все цвета радуги, открытых фургончиков-такси, мотоциклов, обвешанных сзади и спереди седоками. В тени дерева пристроился чистильщик обуви. На крыльце дощатого сооружения спит босой – в одних шортах – человек. Женщина, переминаясь с ноги на ногу, демонстративно вертит на пальце ключ...

Но город, толчея его, жара скоро утомляют, и мы с удовольствием плюхаемся в бассейн морского интерклуба, прыгаем с вышек, тянем через соломинку холодные напитки в баре, блаженствуем в шезлонгах, радуясь отдыху, пресной воде, благам цивилизации и... петушиному "кукареку!", что доносится из-за ограды интерклуба, будто с соседнего подворья в родной сибирской деревне.

Меня зовут к столику, где отдыхает наш капитан Тарасов, штурман Сладков и представитель Торгпредства СССР в Таиланде Горенко. Капитан уже побывал в посольстве и привез почту.

– Пляши, – говорит капитан, письма тебе одному!

Нетерпеливо читаю о том, как ждут дома, и еще о том, что в Тюмени стоят морозы и сильные...

Утро следующего дня. Нас уже поставили к причалу. И к трапу на машине подкатывает хозяйка очень дружественной к нам фирмы – Лиана. Ее знают все бывалые русские мореманы. Фирма не великая, продает продовольствие для экипажей, но может вообще обеспечить снабжение – "чего пожелают русские!".

Лиана небольшого росточка, кругленькая фигуркой и лицом, очень живая, лет тридцати семи тайка. Впрочем, возраст восточной женщины определить трудно. Рано, лет в пятнадцать, здесь выходят замуж, так что за тридцать – возраст солидный и глубоко зрелый.

Первый помощник капитана Синяков садится на переднее сиденье рядом с хозяйкой, мы – старпом Филатов, пекарь Лариса Суворова и я – на заднее. В "мерседесе" уютно и прохладно, работает кондиционер. И, покружив по городу, в его пестроте и разноголосии, припарковываем машину возле королевского дворца. Лиана объясняет, что сегодня редкостный день: выход короля Таиланда к народу! А для нее – счастливый, поскольку общение с королем приносит счастье! Церемония предстоит долгая, и мы заходим в кафе, напротив дворца, подкрепиться.

Приносят воду, пиво, кока-колу. На стеклах бутылок блестит холодная роса. Несут мясные и рыбные блюда, салат из какой-то неведомой мне травы, молодого бамбука. Все это поливается острым соусом, от которого сводит язык и, будто собаками, рвет небо, вышибает слезы. И Лиана, очень понимая нас, смеется.

Рука инстинктивно ищет хлеб, но хлеба нет. Есть чашечка с разваренным рисом. Едим ложками.

– Могут принести и палочки для еды, кто пожелает, – говорит Лиана.

О'кей! Но палочки не надо...

И вот – дворец короля. Проходим под аркой возле часового – дюжего детины с автоматической винтовкой и примкнутым штыком. Я навожу на детину свой "Зоркий", хочу сфотографировать, но он завращал глазами: не надо! Понятно. Идем дальше. Башни, башенки, храмы с великолепием колонн, портиков, шпилей, крыш в буддийском стиле, роспись, инкрустация, фрески, статуи – поражают изяществом, великолепием. Дворцу несколько сотен лет.

Мы присоединяемся к таким же группам зевак – местного народа, буддийских монахов – бритоголовых "ребят" в желтых балахонах до пят, американских туристок-старушек с японскими "Кодаками" через плечо и в каких-то детских, из парусины, шляпках, к морякам торговых судов – они узнаваемы, чьи были не были.

Печет. Наша Лариса мается, дробно выстукивая по брусчатке дворца на своих высоченных шпильках. Но она в шикарном соломенном сомбреро подарила Диана, купив сомбреро на углу у торговца кокосами. Помполит мигает мне: мол, фирма не скупится, укрепляет контакт с русскими моряками! Конечно. А Лариса то и дело просит меня "сделать еще кадрик на фоне..." Вот мол, покажу – где я была!

Малиновым звоном переливаются невидимые колокольчики, звучит приглушенная музыка – таинственная, медовая, упоительная.

Снует охрана в европейских костюмах и в форме с огромными кольтами у бедер, появляются придворные чины в белых мундирах с регалиями, лампасами на белых брюках. Уселись у входа в храм, покуривают.

Диана успела купить где-то газеты, расстелила их у ограждения ковровой дорожки, по которой пойдет король. Фанфары возвещают о приближении королевской свиты, гвардейцев в белом, самого короля. Народ валится на колени, я – на корточках! – начинаю потихонечку ретироваться в задние ряды публики, где можно стоять и, где находчиво устроился с фотоаппаратом наш главный коммунист Синяков.

Король под балдахином, похожим на новомодный абажур с кистями, движется чинно, наклоняется к публике, принимает дары – венки из белых цветов, похожих на наши речные лилии, деньги, передавая ловким слугам. Следом за королем важно шествует наследник – малый лет под тридцать, как и его величество, в форме, смахивающей на летнюю парадную форму офицера Черноморского флота. Вот перед королем бухается на колени человек, подает ему кропильницу,

Гвардейцы короля и его величество, макая ее в сосуд с водой, кропит в народ. Маленькая священная капелька клюнула и в мою щеку.

Вижу напротив высохшую старушку-тайку. Сколько благолепия и счастья в лице ее, когда король наклонился к ней, принял венок цветов. Вижу, как Лиана поспешно подала нашей Ларисе – они на корточках в самом первом ряду! – стобатовую купюру и обе женщины удостоились милости прикосновения к ним королевской руки.

Ну что ж, пусть будут счастливы!

Не сон ли это все? Как же, нет! Я вдруг вспоминаю, что королевской династии в Таиланде уже четыреста лет. Король является главой государства и церкви. Он имеет право набирать половину депутатов парламента.

Господи! Как же фамилия этого монарха? Уж точно, в энциклопедиях она обозначена! Но где она эта энциклопедия! Ладно – король!

Музыка стихает. Гвардейцы берут ружья "на караул". Король по ступенькам поднимается в храм на молитву. Уходить нам не положено. И мы дожидаемся конца церемонии, – ухода короля в покои! – которая минут через сорок проходит по тому же сценарию...

Идем к "мерседесу", чтоб ехать в храм Золотого Будды.

– Теперь ты будешь счастлива на всю жизнь, – говорю Ларисе. Может, повезет и нам: не встретиться с тайфунами...а?








ДЖЕККИ

– Поедем смотреть крокодилов?!

– Их и у нас сколько хочешь, показать? – иронично улыбается в ответ Лева Кон – матрос и артельщик, то есть хозяин и кладовщик всего общепита на теплоходе. – Эка невидаль!

В Бангкоке, как говорится, мы наверстываем культурную программу, что не добрали в Японии. Да и верно: судно благополучно грузят бочками кокосового масла-сырца, и все свободные от вахты стремятся в город. А вчера вечером капитан позвал на пельмени в свою капитанскую каюту, где принимал сотрудников нашего торгового представительства. Был и Горенко с женой Галиной, сынишкой – третьеклассником Костей. Скучают вдали от Родины, рады приходу советского теплохода, рады родной речи, пельменям, селедке, ржаному хлебу...

Другой сотрудник представительства Валерий Баранов – в прошлом, как он сказал, член сборной Москвы по волейболу, пригласил наших ребят провести на волейбольной площадке посольства товарищеский матч. И вот наши спортсмены уехали состязаться с посольскими, а мне, Леве и второму грузовому помощнику капитана Борису Охотину выпала очередная экскурсия по городу на машине дружественной фирмы.

Из прохладной каюты Бориса сбегаем по трапу к "мерседесу", за рулем которого молодая тайка, служащая Лианы.

– Джекки! – кивнул Борис на нашего водителя, успев уже познакомиться. Джекки улыбнулась, услышав свое имя. Вообще, как я заметил, таиландцы очень улыбчивы и спокойны, да и, говорят, ко всяким жизненным огорчениям относятся философски, не расстраиваются, не паникуют. Посмотришь на него, а в ответ улыбка. Как тут не улыбнуться самому!

Нашей Джекки двадцать два года, незамужняя. Вот и все, что мы успеваем выяснить в первые минуты знакомства, потому что Джекки почти "не секрет" по-английски, как выяснил прекрасно владеющий английским Борис.

Лихо мчим по территории порта, по разогретому жарой асфальту, мимо столпотворения контейнеров, складов, через ворота с полицейским у полосатого шлагбаума, пестрыми улицами, улочками, мимо повозок, рикш, мотоциклистов. Джекки посматривает в зеркальце заднего вида и, встретившись с кем-нибудь из нас взглядом, опять улыбается. Наконец, тормозим у городского базара, и мы кое-как выясняем, что часа два обязаны потолкаться в базарной толчее, пока она ездит по своим дедам.

Что такое восточный бангкогский базар? Тут надо бы использовать гиперболу Гоголя – "редкая птица долетит до середины", прошу прошения – базара, и будешь не далек от истины. Бангкокский базар обильно обширен, разнолик, пестр: то сияет довольством богатых магазинов, то теснотой скудных лавчонок, где торгуют лежалым товаром, скупленным оптом и по дешевке у солидных фирм. Но – дымятся жаровни, пахнет шашлыками, крутятся хищные шестеренки машин для выжимания сока из молодого бамбука, готовятся экзотические блюда, напитки, снуют полуголые ребятишки, мухота. И все в жаре, испарениях, шибающими порой, когда забредешь "не туда", запахами скотного двора.

Но мы заходим передохнуть, испить что-нибудь в чистое, прохладное кафе, садимся за столик и – перед нами тотчас нарисовываются три официанта с мягкими улыбками.

Приятна, черт побери, такая предупредительность и внимание. Сидим, курим, разговариваем за жизнь, потягивая прохладное пиво. Можно сидеть хоть целый день, да пора торопиться в условленное место, где ждет Джекки. Шагаем. И мой взгляд вдруг неожиданно натыкается на полуголого человечка-уродца, лежащего на земле: раскрытый рот, выпуклые зубы, изможденное мертвенное лицо. Рядом – баночка с мелкими монетами. Через уродца перешагивают, не обращая на него внимания. Да жив ли он? И мне жутко от этой картины, безразличной толпы, и я вдруг теряю ощущение времени, места, гомонящей вокруг заграницы, пока не окликает Лева:

– Пошли, пошли! Если принимать все близко к сердцу, души не хватит...

А Джекки ждет с улыбкой. И опять лихо мчит по улицам, тормозит, и нас встречает маленькая ее хозяйка Диана, которая, как и вчера, настойчиво приглашает пообедать. (Мы понимаем: фирма платит! А фирма веников не вяжет, знает дело).

Опять те же острые, терзающие язык блюда с рисом вместо хлеба, но я чувствую уже себя восточным человеком и хвастливо заявляю ребятам, что привык и вообще могу обходиться без хлеба!

– Верно! – смеется Лева. – Моряк должен все уметь. А главное красиво подойти к столу, к причалу и к женщине!

Вернувшись к машине, обнаруживаем пропажу "Зенита" Бориса. Он небрежно кинул его перед обедом на заднее сиденье. И вот – нет! Разборчивый народ эти уличные воришки, мой аппарат не взяли, выбрали лучший. Борис сокрушается: главное, жаль отснятой пленки!

На наши возбужденные голоса выбегает хозяйка кафе. Женщины о чем-то лопочут по-своему, расстроены, чувствуют себя виноватыми.

– Я возмещу стоимость! – предлагает Диана.

Ноу, ноу! И нам уже весело: проучили! Впредь надо быть осмотрительней. Ну что бы закрыть дверцы машины на ключ!

Вперед – к крокодилам!

Я фотографирую на прощание нашу пострадавшую интернациональную группу, и Джекки, хмуровато поправив волосы, прихваченные на затылке алой ленточкой, везет нас троих на крокодилью ферму.

У выезда на широкую загородную автостраду тормозит у будки и подает женщине-полицейскому стобатовую купюру. Дорога платная. Строили ее японцы, и Таиланд пока не рассчитался за ее строительство. Впрочем, присутствие японских фирм более всего заметно в загородной зоне: тут и там мелькают рекламные шиты фирмы "Мицубиси".

За предприятиями начинаются пальмовые рощи, в тени их – дощатые лачужки, большей частью на сваях. Рядом болота, грязная речка, в которой что-то пытаются поймать удочками рыбаки.

Жарко. Оранжевый зной сухо ударяется в лобовое стекло машины. Смотрю на спидометр: Джекки жмет на сто километров, небрежно, легко держа руль в детских пальчиках, на одном из которых горит камушек перстенька.

Наконец, шикарную дорогу сменяет гравийная, "проселочная", между шеренг дощатых домиков на неизменных деревянных "курьих ногах".

В раскрытые окошки видно все нехитрое убранство бедных жилищ. И даже здесь, в утлых, болотистых местах, едва ль не перед каждым домиком, маленькие, как игрушечные пагоды, где совершают религиозные обряды верующие и очень почитающие своего Будду таиландские крестьяне.

Автомобиль минует деревеньку, и мы подъезжаем к стоянке, запруженной разным транспортом.

Крокодилья ферма! И – национальный зоопарк!

Джекки провожает нас до ворот и возвращается к "мерседесу". Мы оглядываемся, входя, но стройная и гибкая ее фигурка уже теряется в толпе.








СИНГАПУР

На подходе к сей знаменитой "столице моряков" Юго-Восточной Азии дал я в Тюмень в писательскую организацию самую, наверное, короткую весточку: "Я в Сингапуре!". Начальник рации Виталий Снетков, корректный, несколько ироничный человек, понятливо кивнул, прочитав эти слова на бланке радиограммы.

И хоть в памяти все еще стояли дни, проведенные в Бангкоке, я был счастлив обстоятельством нахождения всего в нескольких десятках милей от экватора, на самом шумном и веселом перекрестке морских дорог: "В бананово-лимонном Сингапуре".

Только двое суток назад покидали мы банно-жаркую столицу Таиланда. Теплоход потихонечку отваливал от причала, а мы с Борисом Охотиным стояли на палубе, глядя, как все больше увеличивается пространство воды между бортом и пристанью. Бросали в воду монеты, чтоб когда-нибудь снова вернуться к этим берегам. Вот ведь штука какая: привыкаешь и к чужим местам, где ходил, ездил, где люди не делали тебе зда, были человечны, порядочны, заботливы.

В последние минуты отхода на причале возникли Диана и Джекки. Принаряженные, они вышли из машины и, по-буддийски складывая у груди ладони, раскланивались и, как мне чудилось, печально улыбались. Отчего-то и мне было грустно...

Первая ночь в море была чернильно непроницаемая, звездная, душная. Долго еще мерцали огни прибрежных рыбацких суденышек, потом и они пропали из поля зрения. А утро началось с приборки палуб, поскольку всюду следы погрузки: обрывки бумаги, мусор, песок, просыпанная каустическая сода, кожура бананов. Матросы смывали все это из шлангов, и выброшенный за борт разорванный мешок с содой долго белопенно кипел, будто сошлась в одно место стая акул, деля жертву и вздымая хвостами воду.

Уборщица Люба поменяла командирам постельное белье, наводили I порядок в каютах матросы и мотористы, словом, теплоход готовился к Сингапуру, словно к празднику. И я вспомнил брошенную раньше; кем-то фразу: "На море два праздника в неделю: по субботам пельмени, по вторникам – смена белья!".

Впрочем, за обедом жуем ананасы! И Павлыч, объявляя в полдень наши координаты и сводку погоды, не пугает ни штормом, ни тайфуном. Температура воды двадцать девять градусов, а под килем глубина всего шестьдесят метров. Расстояние от Бангкока до Сингапура 1500 километров. Я прикидываю его на свой лад – это, примерно, от Тюмени до Горького на запад и до Кемерово – на восток.

Утром двадцать второго марта проснулся от бешеного рева военного самолета и от того, что... замерз. Летчик "резвился", что ль, заходил несколько раз на боевой курс – с кормы теплохода проносился над мачтами, разворачивался и опять заходил. Порезвился, улетел, не очень-то нагнав на нас страху. А вот то, что замерз, симптом привыкания к тропикам. Когда в каюте двадцать, а на палубе все тридцать, есть где погреться, бежишь туда, на палубу. А там вахтенный матрос Вася Колупаев несет в руках два флага: наш советский укрепляет на кормовом флагштоке и бело-красный государства Сингапур поднимает на фок-мачте.

Капитан, старпом, боцман с матросами – на баке. Вот-вот раздастся команда отдать якоря. И мы станем на рейде вблизи города. В утренней дымке башни современных многоэтажек. Перистые облака. Зеленая вода. Легкая зыбь. И – здравствуй, Сингапур!

Об этом островном государстве написано немало. Я прихватил с собой в плавание "Сингапурские этюды" корреспондента АПН Юрия Савенкова, который пишет: "Древняя история острова полна загадок, мифов, легенд. "Сингапур" на санскрите означает "львиный город". Однако львы никогда не жили на острове, и, возможно он назван так по ошибке.

Согласно легенде, один из потомков махараджей Швириджан, некий Шри Три Буана (он известен и под именем Сане Нида Утама) однажды высадился на остров с "песком белым, как белая ткань", увидел там странное животное, "быстрое и красивое, с красным телом, черной головой и белой грудью". Животное почему-то приняли за льва. А поскольку раджа и его спутники попали в жесточайший шторм, из которого они выбрались с большим трудом, выбросив в море все, в том числе и корону, раджа воспринял явление животного как перст судьбы. И назвал место "Сингапура" – город льва.

...Легенд бесконечное множество. Сингапурцы любят их рассказывать и слушать, считая, что раз уж им повезло с памятниками, такими, например, как Ангкор-Ват или Тадж-Махал, то пусть будет больше красивых преданий, ведь и прагматикам (а прагматизм сингапурцев стад почти нарицательным) нужна частичка поэзии".

Достаточно, пожалуй, этой пространной цитаты! Стоит лишь уточнить: скульптура "голова льва", установленная на краешке одного из причалов города, является туристическим символом Сингапура, где довелось и мне постоять, попозировать перед объективами фотоаппаратов моих морских друзей.

Два этих дня погрузки, два дня хождений и езды по "морской столице" промелькнули, как в кино. Масса картин, лиц, одежд, национальностей – сплошной калейдоскоп, от которого рябило в глазах.

В одиннадцать дня подошел рейдовый катер и наша "толпа" – обрастаю морским жаргоном! – сошла по крутому трапу на палубу катера. Больше часа идем на виду города, вокруг острова, между ухоженных крошечных островков, под канатной дорогой на один из островков, где, по утверждению моряков, отдыхают сингапурцы. Причалы, суда. Вот советское судно, плавбаза "Океан" в ремонте, китайцы, панамцы – у стенки судоремонтного завода. Поворот и – новый открытый рейд, где такое скопище судов, что немыслимо было б сделать их подсчет. Видеть такое не доводилось! Да, действительно, столица морская в Азии.

На Средиземноморье такая столица – Гибралтар, в Атлантике – Канарские острова...

Лет пятнадцать назад, рассказывают старые моряки, Сингапур был малоэтажным. Нынче вырос не только ввысь, но и в море. Проходим мимо намытых островов с деревьями, цветами, строениями. Огромный мост, построенный японцами, разгрузил от машин центр города.

На пассажирском причале то и дело швартуется новый катерок с пассажирами-морячками с судов, город как бы всасывает в себя эту разноликую публику лавками и магазинами, что начинаются тут же, вблизи. Или выплескивает разноцветную толпу туристов на палубы диковинных, старинного вида прогулочных корабликов, увешанных гирляндами, китайскими фонариками. Музыка, смех – развлекаются состоятельные отдыхающие. Сингапур принимает всех. Сингапур делает бизнес: на отдыхе, перевалке грузов, на торговле.

Да, дух торгашества, прагматизма – на каждом шагу. Лавки и магазины китайцев, малайцев, индусов.

Индусы – статья особая. Держатся несколько высокомерно, сурово. В их лавки, где продают дорогие сувениры, художественные изделия из меди, бронзы, полудрагоценных металлов и камней, моряки заглядывают реже. Не по карману...

Но откуда сегодня такой наплыв русских? Наши парни констатируют это с долей недовольства. Не то, чтобы не рады землякам! Сходимся там и тут – поздороваться, обменяться информацией "вы откуда и куда". Оказывается, наши рыбаки после девяти месяцев промысла в океане зашли в Сингапур на пару дней, "отовариться", а валюты у них "куры не клюют", потому считают ниже своего достоинства торговаться, взвинтили цены.

Вот вам и прагматизм по-сингапурски!

А где эти "частички поэзии"? Присмотрись, они тут и там. Шагаю по городу, вижу пронумерованные деревья. Это не от "бухгалтерии", а все та же поэтическая предметность. Так заботятся сингапурцы о каждом деревце, что все они под охраной и на учете. Не разрешается убивать птиц: дорожный знак – перечеркнутая красной линией рогатка. И многие сингапурцы держат у себя певчих птиц дома. А поскольку природа все же несет потери от урбанизации, исчезающих птиц покупают в соседней Индонезии, поселяют их в знаменитом сингапурском Национальном парке.

И все же...

– Рашен, капитана! – цепляется ко мне уличный меняла валюты. Пожалуйста, мол, могу японские йены обменять на американские доллары, рупии, баты – на сингапурские доллары!

– Ноу, ноу!

К вечеру с океана веет прохладой. На автобусе советского посольства едем по городу. И снова пестрота и многоликость его удивляют: ни одного сколько-нибудь похожего друг на друга здания: от старинных в китайском стиле домов и коттеджей – до современных, из стекла и бетона, жилых и торговых кварталов с банками, фирмами, магазинами. Здесь своя жизнь, свои проблемы, свои радости и горести.

Но как приятно подойти к парадному трапу на катере, подняться на родную палубу теплохода, оглянуться на яркий город и сказать себе: "Я был в Сингапуре!".








ДЕСЯТЬ ТЫСЯЧ БОЧЕК

Слева – Индонезия, справа – королевство Малайзия. Узок и тесноват Малайский пролив. Разойдясь с очередным встречным судном, вошли мы в душную протоку между островков, где по берегам царство джунглей, болотные испарения, голоса птиц. С опаской поглядывает вахтенный штурман на плывущие возле борта черные плоды кокосов. Здесь "шалят" современные пираты и мало ли что могут "выкинуть". Но пиратов нам, в общем-то, опасаться нечего: нужно ли им наше листовое железо и химический груз, что взяли в трюмы в Японии и Таиланде! Им подавай посолидней и поценней товары...

Впрочем, смотри в оба: в тесноте пролива прошлой ночью столкнулись сухогруз с газовозом. На последнем произошел взрыв, есть жертвы.

Мы швартуемся в малайзийском порту Келанг, чтоб взять для Индии последний груз – десять тысяч бочек кокосового масла-сырца, которым не догрузились в Бангкоке. На западе, над Суматрой, сверкают молнии и ходят черные тучи, временами они проламываются и обрушиваются потоками воды – сплошная стена обвала.

— Холодно! – поеживается у бассейна худенький наш доктор Чистопашин. Холодно и мне, что означает полнейшую тропическую акклиматизацию.

Прилетели черные, поджарые и нахальные птицы. Их интересует открытый люк на корме, куда сваливают камбузные отходы. Вот одна примостилась на кромке люка, сует туда свой кривой, полированный нос. В свете не погашенных еще с ночи прожекторов вьются стаи летучих мышей, с ушами, похожими на локаторные антенны. Экзотика!

Грузчикам-малайцам, конечно, не до экзотики. В порт то и дело на длинных автомобильных платформах подвозят ярко-голубые бочки, подают в трюмы теплохода. Кажется, конца-края нет этим бочкам, словно со всей страны собирают их. Грузят и грузят. Борта заметно осели. Стали вровень с кромкой причала. Загружают бочками и проходы между трюмами, возле фальшбортов.

Стармех Ящук шутит за обедом:

— Поставят по бочке и в каюты, у кого большая – по две!

Малайцы-грузчики приезжают на работу в порт на велосипедах и мотоциклах из города, до которого отсюда пять-шесть километров. Издали, с высоты шлюпочной палубы, выглядит он этаким уютненьким тихим городком районного масштаба, в коих, в российских весях, немало пришлось мне квартировать. И тут окрест – просторные полевые дали, и только далеко-далеко видны синие холмы и горы. Чем ни срединная Россия, ни моя Южная Сибирь! Жаль, не побываем в здешнем Келанге, может, и это вероятно, зайдем сюда на обратном пути из Индии!

Что я знаю о Малайзии как о государстве? А вот что. Самостоятельная нынче страна, во главе которой стоит избираемый на девять лет монарх. Правление его ограничено конституцией. Что ж, неплохо! С нами Малайзия не только поддерживает дипломатические отношения, но и охотно покупает наши "МИГи". И хотя соблюдает нейтралитет, но в политике смотрит в сторону американцев. Здесь семьдесят процентов мировых запасов сырого каучука, пятьдесят процентов – олова. А сколько же, думаю, глядя на погрузку, этих самых бочек с кокосовым маслом!.. В прошлом – португальская, голландская, а затем английская колония...

Но везут и везут синие бочки! Грузчики порой и ночуют у нас на борту. Переждут быстролетный, хлынувший ливень и опять за дело. По утрам, вылезая откуда-нибудь из-под шлюпок, канатов, готовят на корме пахучее варево, завтракают. Любопытны, улыбчивы. Вот один, черный, как кокос, прилип к стеклу иллюминатора в столовой, где мы лепим свои ежесубботние пельмени. Капитан говорит второму радисту:

— Смотри, Витек, у вас у обоих физиономии одинаковые!

Витек Чебров – этакий пухлый колобок из белого "теста" – встречает взглядом с малайцем, и оба улыбаются.

В жаркий полдень следующего воскресного дня уходим. Смотрю на остающиеся за кормой берега, желтые песчаные косы, уходящие в море, на маяки, навигационные знаки, на джунглевые заросли островков и в душе возникает, теплое, немножечко грустное настроение. И записываю строки о наших собратьях по трудовому классу, о малайцах.

Они грузили нам кокосы...
И вот, кто где приткнулись, спят.
Горячей пыли свет белесый –
По спинам бронзовым до пят.
Лежат устало и помято,
Неприхотливы и вольны.
А в общем – славные ребята
Самостоятельной страны.
Как будто братья на полянке
Из наших дальних русских мест,
Чуть-чуть неправильной огранки
Горит над ними Южный Крест.
Свистят тайфуны, зреют войны,
Подлодки рыщут в глубине.
Но как прекрасны и спокойны
Их лица детские во сне!..


НА МАДРАС!

Привожу в порядок бассейн. Обветшал, облупилась краска на стенках и днище. Валера Золотарев раздобыл у боцмана свеженькой, ярко-салатной, принес кисть, валик, и я босиком спустился по скоб- трапу.

– Будем хорошо себя вести, воды нальют! – сказал Валера и ушел по своим "электрическим" делам. Шутка с "бородой", но к месту.

Покрасил и так заляпался с ног до головы, что боцман, увидев, недовольно покачал головой:

– Эк, вымазался! Лома, когда ремонт делаешь, так же разрисовываешь себя?

– Так же...

Едва "схватилась" нитрокраска в бассейне, опять разыскал Золотарева, чтоб он украсил его русалками, морскими звездами, коньками, медузами. У Валеры и тут талант: художнический! Он быстрыми мазками набросал на стенках морскую живность, долго, под вольные реплики зевак сверху, обводил обнаженные русалочьи телеса. Закончил, и через пару часов в бассейне, наполненном водой Андаманского моря, плескались свободные от вахты.

Хорошо!

– Один старый моряк, возвратясь из тропиков, рассказывает: жара, форштевень раскалился докрасна, рыбки летают, – между делом травит байку доктор. – А мужичок сидит, слушает недоверчиво: "Это я еще поверю, чтоб форштевень раскалился, но чтоб рыбы летали! Брось заливать...".

Да, конечно, думаю я, трудно поверить береговому человеку! А тут, глянь только направо-налево: так прямо и в рассыпную летят эти сверкающие крылышками рыбки, выстреливаясь от бортов, от форштевня. Играют дельфины, торпедно выходя из вод. Огромная морская черепаха плывет, опять рыбки стреляют и – жара. А мне еще нужно довести до ума дизель шлюпки, на стоянке в Малайзии было не до него, а теперь, когда на устах у всех Индия, где бастуют докеры и нам придется долго стоять на рейде, шлюпка как раз сгодится ходить на другие суда для обмена кинофильмами.

Крутим гайки уже вдвоем с мотористом Николаем Ивашиным. Докрутились! Завели: пых-дых и зарокотал сизым дымком. А ведь думал не заработает этот ржавый кусок железа.

Подошли мотористы, матросы, механики.

– Ишь, ты, робит!

Итак, в Мадрасе я буду жить по тюменскому времени. Вчера смотрел на карту: Мадрас и Ишим на одном меридиане. Может, потому в эти ночи все чаше снятся "домашние" сны – с теми, подзабытыми детскими ощущениями. То вдруг ясно привидится наш огород в желтых подсолнухах, то просторное поле – пахнет сеном. То озеро, камыш, лодка. Трещат камышовки, попискивают гагары- лысухи. Увидится вдруг береза в золотых осенних листьях... Проснешься неожиданно, откроешь глаза, видение пропадает.

Выйдешь среди ночи на прогулочную палубу, там второй механик Шолохов курит.

– Что-то качать начало! – говорит он между прочим.

Я отвечаю, что пора, находимся в самой середине Бенгальского залива, скоро Мадрас...

– Мадрас, – откликается он в полутьме, – не забуду этот Мадрас. В позапрошлом году в сорока милях от города попали в тайфун. Индийцы неточную карту погоды передали... Один раз положило на сорок три градуса. Положило, и ни туда ни сюда. Все напугались, женщины кричат. Вода через трубу в машину хлещет. Выровняло постепенно, и опять мотануло, правда, уже на тридцать шесть градусов...

Вышел боцман Сылка.

– Федорович, я про циклон в Мадрасе рассказываю. Помнишь, на "Ольминском" шли...

– А-а, – ответил из темноты боцман и молча – за сигарету.

Не разбежится наш боцман с разговорами.


НА РЕЙДЕ

Чувствую себя Афанасием Никитиным: "хождение за три моря" натянуло финишную ленточку на рейде Мадраса. Индия! В ноль часов тридцать минут тридцать первого марта, когда вставали на якоря, думал, взорвусь от восторга: Индия! Ничего, жив, как и все парни из экипажа, что вплотную заняты профилактическими работами на судне: "машинеры" – в машинном отделении, палубная команда – наверху. Ситуация для этого самая подходящая: в порту забастовка! На рейде вместе с нами множество судов, и мы, проявляя сочувствие и пролетарскую солидарность к братьям по классу, все же тихо поматериваемся: торчи тут при бесконечной болтанке, вкалывай сутками!

Больше всех хлопочет боцман. Рано-рано он на ногах. Глядишь, уже на баке, в подшкиперской, на палубах, сам с кистью, со скребком, с молотком. А мог бы – только руководить!

– Вот кому нужно орден давать! – восхищен боцманом Алик Бакшутов, сам отменный работяга.

Каждое утро, на заре, от берега в открытое море идут сотни рыбацких лодчонок под косыми парусами. Ходко идут, маневренно. В лодчонках, выдолбленных из цельного дерева, или на связке двух-трех бревен, по нескольку человек. Один, стоя на корме, правит веслом. С палубы видно, как перекатываются через бревна волны и как спокойны рыбаки: "посудинки" практически непотопляемы.

С моря под вечер они возвращаются с добычей, но наш теплоход проходят мимо. Продают рыбу на другие суда, не советские. "Только приучи, – поясняют парни, – отбою не будет!". Но вот плывут трое л знаками показывают, мол, дайте что-нибудь поесть.

"Привыкай!" – опять говорят мне парни. И механик Филимонов "читает мне лекцию" о том, как себя вести... Да, дела!

Солнышко катится к лету. Куда еще "летней"? Жара за тридцать. Л влажность. По утрам на палубах лужи воды. Система кондиционирования собрала для "мытьевых" нужд больше двух тонн пресной водички, по которой все истосковались. Но старпом "жмотничает", как выразился Алик Бакшутов, подает в каюты пресную воду раз в сутки на сорок пять минут. Успевай за это время помыться-побриться, сделать постирушку...

Еще день прошел. А вечер, когда схлынет оранжевая жара, и горячее солнышко опустится в пучину бенгальских вод, настает, как желанная отрада. Мы отработали свои часы на коммунистическом субботнике, собрались на профсоюзное собрание подвести итоги. Только расселись в креслах, как по трансляции голос вахтенного штурмана Урмаса Наодлы:

– Шлюпочная тревога! Человек за бортом!

Бот скатывается за борт теплохода, повисает на тросах. Спасательная группа во главе со штурманом Сладковым начинает посадку в бот.

– Можно мне? – я уже сбегал в каюту за своим спасательным жилетом.

– Можно!

Кто там за бортом? Где он? Что случилось?

А случилось на батумском сухогрузе "Александр Корнейчук", что в полумиле от нас. Сыграли там учебную шлюпочную тревогу, спустили первую шлюпку. Мотор ее вскоре заглох и как умер. Спустили вторую шлюпку – мотор и вовсе не заводится. И понесло кавказцев в открытое море. Течение тут, будь на чеку!

Мы дали полный ход, и все двенадцать спасателей перешли на корму. Задранный нос шлюпки размашисто полетел с волны на волну. Дело уже к вечеру, надо спешить. По нашим прикидкам, первую шлюпку сносило к огромному американскому сухогрузу, на палубе которого не маячила ни одна живая душа. Так и есть: гут они!

– Привет, ребята!

А ребята-черноморцы с виноватыми физиономиями упираются в борт "американца" баграми, отталкиваются, чтоб не раскололо их "скорлупку". Кто-то в плавках стоит на якорной цепи сухогруза, пытаясь привязать "скорлупку" за эту цепь. Мы ловим буксирный канат и даем газ, чтоб подрулить и снять с этой цепи кавказца. А он уж и сам плывет к нам.

– Жить надоело!?

Да, змеи, акулы – всякой нечисти тут хватает. Недавно, рассказывали, пропал без вести на пляже один японский моряк. Да... Сами индусы в открытой воде не купаются.

– Черт, мы же бы подрулили! – вытягивает морячка из воды Валера Золотарев. – На куртку, согрейся!

"Черт" отмахивается: не надо! Босой, в плавках, на голове косынка. Персонаж из романа о пиратах. Он торопливо рассказывает, как попали в заваруху, просит закурить. Затянувшись, матросик пришел в себя, расслабился:

– Теток у вас много на пароходе? У нас две – по шестьдесят лет...

Ах, боже мой, только из акульей купели, а уж "тетками" интересуется! Ну, русский мореман!

В сумерках находим еще одну шлюпку. На ней трое кавказцев. Бросают нам завернутые в целлофан сигареты. Задымили и все спасатели. Хорошо, вольготно на душе.

Наконец, подруливаем к "Корнейчуку", передаем, как говорится, спасенных из рук в руки. И – домой. Уже в тугой и плотной тропической тьме, расцвеченной огнями побережья, мачтовыми огоньками судов. Управились за час пятнадцать! В динамике голос старпома: "Отбой тревоги "человек за бортом"! "Спасательной группе объявляю благодарность".








НОРМАЛЬНО, РАБОТАЕМ В ИНДИИ

Удивительное дело: двенадцать суток торчали на рейде, томились, вкалывали на покраске, тщетно охотились по ночам на тунцов, а тех дней и ночей как не бывало. Разгружаемся. Снуют по палубам индусы в своих набедренных тряпках и босиком, хлюпают водяные краны, сохранившиеся еще с колониальных времен. Разгружаемся.

Дал домой радиограмму: "Все нормально. Работаем в Индии".

В один из дней капитан решил дать отдых экипажу, заказал в Торгпредстве СССР автобус, и мы едем в Каменный город – жемчужину старинных храмов Индии. Смуглый томил Нагар – шофер автобуса, с ветерком прокатив нас по широкой автостраде, выезжает в окраинные кварталы с лачугами из камыша и бамбука, лавчонками, с буйволами в оглоблях повозок, священных коров с крашенными рогами, увешанных блестками.

Короткая остановка на крокодильей ферме, полчаса "свиданий" с аллигаторами, словно бревнами, лежащими в воде вольеров, и мы вкатываем в Каменный город, заплатив полицейскому у будки пять рупий.

Каменный – это вовсе не метафора: строения, храмы вырублены в огромных скалах, прихотью природы придвинутых к желтой песчаной кромке Бенгальского залива. Час на осмотр! Что можно разглядеть за час? Входим в храм Любви – о, тут есть на что подивиться мужикам! Как горные козы, по тропинке идем в храм Будды, разглядываем мимоходом старинную утварь, горшки. Что смотреть? Выхожу на воздух. Метрах в пяти от меня – одинокое восточное диво – в ярком сари почти до пят, поднимает пальчик, как бы приманивает, мол, пошли...

– Что ей надо? – спрашиваю у подошедшего электромеханика.

– Любви, дорогой! Всего за одну рупию... Сходи, потом выложишь за лечение несколько тысяч...

– Иди-ка ты сам, Зиновьич!

Вскоре нашу "толпу" настигает торгаш с "лунными камешками" на ладони:

– Красиво... Купите!

– Сколько? – спрашивает начальник рации Снетков.

– Две тысячи рупий.

– Всего? Я бы тебе, дорогой, все четыре дал!

– Четыре? – оцепенел торгаш. И, поняв, что русские шутят, разулыбался.

У автобуса, где собираются нагулявшиеся по городу моряки, смех, веселье. Молодой индус показывает фокусы. Говорит тоже по-русски:

– Вот шарик, вот три посудина... Едем Москва, едем Киев, едем в Ленинград.

Опрокидывает ловким движением медные кубки, под которыми он предварительно показывал! – было пусто, а тут красный шарик, что держал в руке. И снова манипуляция. Взрыв смеха вызывает исчезнувшее куриное яйцо, которое он после ловких движений вынимает из-под подола сарафана нашей буфетчицы.

– Кобра... Зубы есть, яда нет! – и фокусник демонстрирует новый аттракцион. Мы платим.

Отдых есть отдых. Едем на пляж, на рядовой, не платный. На том, фешенебельном, куда мы по ошибке свернули, с нас потребовали 250 рупий. У ироничного начальника рации Снеткова вытянулось лицо, но он промолчал на сей раз. Зато на "нашем" пляже отличный песок, футбол с индийскими пацанами и бесплатное зрелище красивых артисток: киностудия Капура снимает здесь новый фильм.

Да, студийные павильоны, декорации, треск камер, красивые наряды и белокожие, из высшей касты, артистки. Капитан потолкался в толпе зевак, потом рассказывал:

– Я подмигнул красавице, она ответила тем же!

Не знаю, может, это из области морского невинного трепа людей, уже стосковавшихся по женам, по любимым, по родине, за эти долгие месяцы рейса. Но ведь и середины рейса не видно!

Ловцы бизнеса подкарауливают нас и на пляже. Плюхаемся в прибойную волну, а рядом на плоту – несколько полихлорвиниловых труб с заклепанными торцами – помахивает веслом индус. Мы весело атакуем плот, ныряем с него, опять взбираемся, не подозревая, что за всю эту "невинность" хозяин плота потребует потом плату.

Бреду в раздумье по берегу, а навстречу человечек с характерным жестом ладони – "дай что-нибудь!".

О, страна контрастов! Роскошных дворцов и бамбуковых хижин бедности! Страна разноплеменная, взрывчатая и тихая, трудной дорогой стремящаяся к справедливости, к добру, к свету.

...Но "все нормально, работаем в Индии". Отдых – краткий эпизод из всей многоцветной картины ежедневных трудов. Иногда только в этой размеренной толчее вспоминается грустное, есенинское: "Далеко я, далеко заброшен, даже ближе кажется луна!".


ВАЛЕРИЙ ЗОЛОТАРЕВ

Думаю о вездесущих индийских мальчишках. Они то и дело "прилипают" к нам на улицах, стараясь услужить и, конечно, заработать этим благодарность в виде подарка или монеты. Наверное, живут в их крови старинные гены поры английских колонизаторов, а, скорее, тот неистребимый дух мальчишеского любопытства к иностранцам, что свойственен человеку любой нации. Они не просты, эти маленькие индусы, хитроваты, расчетливы, но все же... мальчишки.

Кто знает, что ел с утра этот пронырливый чертенок? Может у него и крошки во рту не было? Но, во всяком случае, я никогда не видел недобрых глаз или злой усмешки. Одна доброта...

Только отошли на несколько шагов от порта, пацаны едут на велосипеде, окликают нас по-русски:

– Вася, Миша, Вова...

Дальше пацаны залопотали уже на "смеси" английского-русского- индийского. Предлагают сделку: им нужны цветные металлы – свинец, олово, бронза. Мол, приедут к борту на лодке вечером.

Не на тех напали... Понятно, "сделка" не состоялась.

Случай запомнился. Да и вошло уже в сознание расхожее мнение о том, что много тут воришек, хитрованов, лодырей. Так оно. Но душа все сопротивляется принять это мнение до конца. И в сомнениях я не одинок. Захожу как-то в каюту Валерия Золотарева. Парни, свободные от вахты, слушают магнитофон, ведут морскую травлю.

– Угощайтесь конфетками! – предлагает карамельки Валерий.

– Оставь для мальчишек, когда в город пойдешь, угостишь.

– А что, правильно! Бывает так неловко, стыдно перед ребятишками. Помню, в Бангкоке ходили мы по зоопарку. Аллигаторы, как бревна, лежат в воде, одни дыхалки наружу, а хочется сфотографировать! Глядим, мальчишка спрыгнул в вольер через парапет, подлез к крокодилу, постучал ему кулачишком по голове. Тот вспорхнул – кто, мол, еще спать мешает? – пасть разинул, щелкнул, как ножницами, челюстями... А мальчишка нам знак дает: фотографируйте, успевайте!

Услуживал он нам целых два часа, проводил до автобуса, а у меня ну, ничего, даже конфеты не нашлось угостить пацана. Он, наверное, подумал о нас: "Во какие неблагодарные!" Нет, я вот тоже думаю над тем, что нам говорят – "ничего не давайте". А как еще и крепить дружбу народов! – неожиданно подвел политическую платформу Валерий. – Конечно, всех не накормишь. Но как-то раз вынес я к трапу пачку галет, пересчитал их, прикинул, сколько мальчишек, раздал, всех удовлетворил...

Смотрю на "картинную галерею" Золотаревской каюты – рисунки пятилетнего сынишки его, и очень понимаю Валерия, добрую его, не заскорузлую душу.


БАКШИШ

Что такое бакшиш, я узнал на разгрузке в порту Кочин! Между городскими впечатлениями – экскурсией на могилу Васко да Гамы, во дворец магараджи в кино "Большой Босс" – о мафии, о каратистах, между судовой спартакиадой, – разговоры о медленной нашей разгрузке главенствуют. Пора бы отчалить – выбиваемся из графика! – да уйти в Бомбей, а дело движется ни шатко ни валко. Порой вовсе замирают краны и палубные стрелы.

Существо дела в местных тонкостях и "извивах", непростых взаимоотношениях наших моряков, грузчиков-индусов и представителей компаний – стивидоров, что организуют работы по выгрузке.

Время позднее. Двенадцатый час ночи. Стоим у трапа – вахтенный матрос Калитаев, штурман Сладков и я. Киваю на малую пирамиду бочек на пристани у складов, что выгрузили за две смены:

– Не торопятся!

Сладков говорит:

– Они меня знают по прошлому рейсу... Оставалось догрузить несколько тюков с товаром для Токио. Грузили во второй трюм, а тут надо тюки бросить в первый. Готовимся к отшвартовке, на борт уже лоцман поднимается, а грузчики отказываются: ни в какую! Во второй трюм – пожалуйста! В первый не хотят переходить, хоть и крышки открыты. Бегу докладывать капитану: что делать? Он тоже в растерянности.

– Почему отказываются?

– У них порядок такой: если бригада переходит на другой трюм, то запрашивают дополнительную плату.

– Что наши матросы не могли палубными стрелами завершить погрузку?

– В том-то и дело! Послали матросов, а грузчики сидят на стропах, не дают. И они правы, в конце концов, загрузка – их дело, – не наше... Стивидор Махмуд тут же на падубе вынул деньги, дал каждому по десять рупий. Взяли, но работать опять отказываются. Мало! Тогда я дал команду бросить эти тюки во второй трюм, а потом, когда отошли от причала, матросы перегрузили. Вот и "тонкости"! И таких случаев сколько угодно на погрузке-разгрузке в портах. Например, рассказывает дальше Сладков, компания за перевыполнение дневной нормы оплачивает больше, чем они по 5–10 рупий в день добывают свой "бакшиш".

– Разве грузчики этого не понимают?

– Может, и не понимают! Кто – грузчики? Малограмотный или вовсе неграмотный темный народ. Но тут есть некое "но". Бакшиш свой, что выклянчили днем, они утаивают от семьи, вечером пропивают...

– Вроде наших алкашей?

– Похоже...

– А как же пролетарская солидарность? Мы же несем убытки от простоев!

– Какая солидарность? Они работают у хозяина, мы везем груз не в Союз, а в ту же Японию, тем же капиталистам.

– А благосостояние государства, в конце концов, личная материальная заинтересованность от хорошей работы? – продолжаю я допрашивать штурмана по-советски, с привычными понятиями. Сладков, конечно, понимает меня, но – что думает обо мне?

– О, им начхать на такие высокие принципы, как благосостояние государства! Они и не слыхали о них. Не забывайте, что Индия – буржуазная страна.

Да, черт возьми! Не сразу вникнешь со своей колокольни в эти противоречия капитализма и его "темного рабочего класса".

По причалу тихонько бежит погрузчик. Возьмет пару бочек и везет на укладку.

– Почему так тихо ездит? – спрашивает меня Сладков.

– Не знаю...

– Заплати водителю бакшиш, увеличит скорость... Но ненадолго!


В ЗЕНИТЕ РЕЙСА

Пишу письма в Союз, знаю, что из Бомбея они уйдут быстро, Бомбей – это не просто ворота Индии, но и зенит нашего рейса. Позади уже многое-многое, о чем думается, как об ушедшем в прошлое. Позади и восточные порты Индии, вчерашний Кочин, а теперь, пропахав желтые воды Аравийского моря, мы прибываем в Бомбей. Подышав еще знойными ветрами, дующими с аравийских пустынь целую неделю покачавшись на рейде вблизи города – здесь тоже бастовали докеры! – становимся в душном доке под разгрузку.

Атмосфера на борту хоть и по-прежнему рабочая, деловая, а все больше замечаю задумчивых взоров, грустинок на лицах. Притерлись, устали... а то и поднадоели друг другу. Все понятно и все, как говорится, в норме: попробуй пожить на борту, на этом тесном пятачке судна, долгие месяцы! Я в начале рейса не очень верил разговорам парней, что месяца через три наступит эта усталость и необратимое желание поскорей вернуться домой.

Но, господи, до дома еще, как до луны! Потому все с нетерпением ждут почту. Наконец, к парадному нашему трапу подкатывает микроавтобус Генконсульства, выходят русские, и через минуты Синяков приглашает по трансляции получить письма. Мне целых шесть! Не обижены и другие. И повеселели, и засветились глаза. Много ли надо моряку!

И сам Бомбей полон ликования: встречает своего первого космонавта. Улицы, говорят, запружены народом, проехать трудно. Мы смотрим на эти празднества по телевизору. И те, кто постарше, вспоминают, как встречали из космоса Юрия Гагарина...

Но вот и первое бомбейское увольнение. Посольские решили показать нам знаменитый городской парк. Им виднее! И вот – берег моря, панорама залива, где далеко на рейде стоят суда, где недавно стояли и мы.

Отбиваясь привычно от уличных торговцев, валюты у нас привычно скудновато, поднимаемся по ступенькам в парк. Главная его примечательность – старинная башня смерти. До сих пор на верхнюю площадку-решетку башни возносят умерших какой-то там "специальной" касты и оставляют на растерзание грифам.

На что "намекают" посольские!?

Едем опять по городу. Калейдоскоп картин бесконечен. Но за эту горько, неуютно. Вот мы останавливаемся у обочины дороги. И он туг, как тут! Человечек. Робко стучит в окошко микроавтобуса, делает характерные жесты: дайте что-нибудь покушать! Загибает рукав рубашки. Вместо руки – культя... Сытые особняки утопают в роскошной зелени, посольский наш особняк, куда мы подвернули на несколько минут, тоже в роскоши. А он, человечек, шлепает босыми ногами по горячему асфальту: тоска, безысходность... Не могу я привыкнуть к этому...

Нет, не заводил я на этот раз привычной беседы ни с капитаном, ни с помполитом, ни со стармехом на эти темы. У них таких "впечатлений"... Прислушиваюсь: как все мужчины, говорят они о работе, о жизни, о семейной жизни моряка. Синяков рассказывает историю, как одному капитану надоела морская работа, списался на берег, а с женой жизнь не пошла, разошлись.

— Расходятся в таких случаях многие! – подтверждает стармех Ящук.

— А потому, что жена привыкла к такому образу жизни, – продолжает Синяков. – Вот и та жена капитана сказала: я привыкла к твоей зарплате капитанской, к твоим заграничным подаркам и к тому, что.... тебя нет дома.

Слушаю и думаю: коль такие разговоры заводят, значит, соскучились по дому по-настоящему...


* * *

Ровно через месяц, семнадцатого июня, пройдя той же дорогой – через страны, моря и проливы, пережив жесточайший тайфун в Южно-Китайском море, нарастающую ностальгию по родным берегам, мы завершали зафрактованный рейс в Японии – Осака, Нагоя, Иокогама, Токио. Впереди уже "виднелись" родные берега. И эти поэтические строки были последними в моем бортовом дневнике:

Еще одна погрузка
И всё – венец, итог!
Встречай нас, остров
Русский, Качай, Владивосток!
Устало и счастливо
Отмоем пот и соль,
Осилив два пролива,
Таможенный контроль,
Где пристально и важно
Проверят нас чины:
Насколько буржуазной
Гнильцой заражены?
Шутя про ураганы,
Кося идейный взгляд,
Обшарят чемоданы,
До дна перешерстят.
Не кроется ль измена,
Тлетворный дух и яд?
Просветят, как рентгеном,
Как лазером пронзят...
Но все пройдем, пробьемся,
Разлука так длинна!
Потом уж разберемся,
Что стоила она...



_Берингово_море –_Тихий_океан –_Индийский_океан –_Японское_море –_Владивосток –_Тюмень._




РАССЕЯНЫ, НО НЕ РАСТОРГНУТЫ



ИЗ ВЕНЕСУЭЛЬСКОГО ДНЕВНИКА


10 МАЯ

Проснулся в русском ломе под иконой и под двумя старинными тульскими самоварами, тускло посверкивающими на полке. Кричали попугаи. Вчера вечером в хоре лягушек они орали вовсе истошно – в соседнем, за высокой стеной, дворике.

Поднялся, глянул в окно: попугаи летали над улицей, как будто у нас, в сибирской деревне, вороны. А прямо, напротив дома, в отдалении, горные вершины в сизоватом утреннем тумане. Улица. Магазин "Аутомеркадо", где "всё есть" – помнится вчерашняя характеристика магазина. А взор вбирает в себя телефонные и электрические провода, снующих воробьев, буйную тропическую растительность кустов и деревьев. Рассвет наступает стремительно, как и всюду в тропиках, знакомых мне по прошлым дальним плаваниям. Но также знакомо, по-деревенски, пропел петух неподалеку, залилась лаем собака, прошумели первые машины.

Душа, сознание еще полны вчерашним. Этой радостной встречей в аэропорту имени Симона Боливара, на самой кромочке берега Карибского моря. Приземлились, вышли на жаркий бетон аэродрома, поднялись по эскалатору и тут же сразу – родная речь, родные славянские лица. Объятия, крепкие рукопожатия. Добрался! Я в Южной Америке! Наконец-то...

– Это мой школьный друг Юра Ольховский! – знакомил меня Георгий Григорьевич Волков с человеком гренадерской выправки. Но надо было еще получать чемодан, который, заметил я, ехал уже по транспортеру. 'Ну так беги, получай!" – поторопили встречающие. На выходе меня остановил полицейский: "Декларасьён?" "Там" – ткнул я пальцем в пространство. Полицейский кивнул, словно понял мое русское "там", проходи, мол. Заставили нажать какую-то кнопку, вспыхнула зеленая лампочка. О'кей, все в порядке. У парня, что стоял впереди меня, загорелась красная, вернули на дополнительную проверку. О, знаю эти таможенные придирки!

В дверях экспрессивные мужики подхватили мой чемодан. Что, опять проверка? Пограничники?.. Господи, это ж таксисты. Как сразу не распознал? Все, как у нас. Все, как у нас...

– Сеньоры! Муча грация! Большое спасибо!

Наконец вышли к машине Волкова. Он открыл замок на цепи, соединенной с баранкой руля и педалью акселератора, ответил на мой вопросительный, удивленный взгляд: "Чтоб не угнали..." Одну машину у деда Жоржа (так мы называли его, когда он приезжал в Тюмень) полгода назад просто отобрали. Невинно-нагло по-латиноамерикански – приставили к виску револьвер: вылезай, будь добр! А куда денешься? Хорошо еще не сказали: подвинься! Это чревато большими неприятностями: вывезли бы за город, кокнули, выбросили бы просто-напросто на обочину дороги...

Дорога в гору. Склоны её в сухой пожухлой растительности, как называют местные – "волосы индейца". Трава эта с мошной корневой системой, укрепляет землю, препятствует осыпям. Но вот-вот должен наступить сезон дождей, все зазеленеет, буйно пойдет в' рост.

Въехали в город, где будто игрушечные, цепляясь за склоны гор, лепятся жилища бедноты, сколоченные из бросового материала – кусков фанеры, ржавых пластин листового железа. Ниже их – узкие старинные улочки, где раньше могли разъехаться только конные экипажи. Петляем на малой скорости. Лавки, домики, снова лавки. Семнадцатый век! Запомнился грузовичок с мешками и корзинами овощей и фруктов. Хозяин вез их на продажу. Развезет по лавчонкам: там оставит свеклу, там – бананы, там – личосу, там – кукурузу. Продавцы, хозяева лавок – посредники в торговле. Выгодно тем и тем.

И еще – не очень приметное здание в старинной части Каракаса. Флаг на флагштоке. Гвардейцы в малиновых беретах. При оружии.

– Это наш Кремль! – говорит Волков, сбавляя скорость.

– Понятно. Президентская резиденция.

Дом Волковых, куда мы добрались, изрядно покружив по четырехмиллионному яркому городу, на бывшем когда-то пустыре. Новопоселенцы покупали здесь земли, строились не выше двух этажей. Сейчас старые постройки сносят, застраивают более комфортабельными те, у кого, конечно, есть деньги. Частное строительство строго контролируется архитектурным управлением города. И каждый жилой коттедж неповторим.

Коттедж Волковых – на две половины. В одной, с внутренним глухим двором, живет Георгий Григорьевич с супругой Екатериной Иосифовной, другую половину занимает семья Аннушки, сестры жены Волкова. Во дворике есть еще зубоврачебный кабинет, где долгое время хозяин вел прием больных. Пациенткой была даже Великая

Княжна Вера Константиновна Романова, бывавшая на кадетских съездах в Каракасе.

Прекрасны цветы и кустарники, обрамляющие коттедж "кинта Сима", названного в память о бабушке Серафиме. Что стоит императорский посох – бастон дель эмпередор, что напоминает бамбук, украшенный яркими бутонами соцветий!

И еще замечателен в своем роде рабочий кабинет Волкова, где он ранним утром уже стучит на машинке с русским шрифтом, готовя к выпуску очередной номер кадетского "Бюллетеня", рассылая потом по многим странам мира. В нем, в "Бюллетене", и прочел я примечательный девиз кадет: "Рассеяны, но не расторгнуты".


* * *

Утро. Уже не раннее. Мы на празднике святого причастия в католическом храме при школе, где учится один из внуков православного Волкова. "Что поделаешь, такова жизнь..." И все же светлое зрелище. Мне – непривычное. Лети, родители – все в нарядных костюмах и платьях. Приподнятость, одухотворенность. Органная музыка, улыбки, поцелуи, поздравления. И – проповедь священника об укреплении любви к родителям и к Богу.

Словно бы печальным контрастом молодости, здоровью – посещение частного приюта старушек, куда мы подвернули на пути с праздника. Поднялись в комнату на втором этаже приюта. Смятая кровать, стол, плетеное кресло, в котором иссохшая седая старушка. А на стенах фотографии: русские молодые лица, полные жизни. Несколько картин. Это работа кисти хозяйки комнаты Ирины Константиновны – в молодости.

На наш приход и приветствия старушка оживилась. Сказала, что очень хочет есть. "Съела бы все, даже котлету". Георгий Григорьевич спросил: "Приносила ли что-нибудь служанка?" "Не приносила. Она плохая. Её надо прогнать!"

Волков спустился на первый этаж и вскоре появилась юная венесуэлка с тарелкой супа и горкой жареных бананов. Поудобней развернули кресло к столу, и старушка принялась работать ложкой. От второго решительно отказалась: "Всё, я сыта! Теперь появились силы..."

Когда покидали этот грустный дом, заметил, как в одной из комнат тоже шла старушечья трапеза. Многие сидели в инвалидных колясках. Зрелище убогое, тягостное.

– Вот доживают на старые сбережения, – вздыхает Волков. – Муж Ирины Константиновны был тоже русским. Инженером. Умер от рака, хотя делали ему операцию в США, в хорошей клинике. Перед смертью просил нас: "Не бросайте Ирину..." Вот мы с Катей и доглядываем ежедневно, помогаем, чем можем.

Забегая вперед, скажу, что мне еще не однажды пришлось быть в этом печальном приюте. И каждый раз Ирина Константиновна, указывая на меня, спрашивала: "Кто этот сеньор? Он тоже из казаков?

– Да, Ирина Константиновна, из казаков! – отвечал я.

– А меня выбрали казачьим атаманом! Но я же старая, не могу командовать и... на коня мне не забраться... А это моя служанка, – кивала на юную венесуэлку, которая, не понимая русского языка, смущенно улыбалась. – Она хорошая – моя служанка...

– Да, – подтверждал потом дед Жорж, – у старушки сохранились аристократические нотки. Родители ее были известными и богатыми людьми в Новочеркасске. Имели большой дом, несколько кирпичных заводов. В эмиграции, в Югославии, Ирина Константиновна окончила архитектурный факультет. Муж проектировал в Венесуэле шоссейные дороги. За это ему платили деньгами и... участками земли, которые он продавал под строительство жилья. Ирина Константиновна приумножила достаток мужа, обеспечила себе счет в банке на старость...

Жизнь человеческая!.. Через два месяца я получу письмо из Каракаса, в котором мне сообщат, что Ирина Константиновна скончалась на 83-м году жизни.








11 МАЯ

Познакомился еще с одним русским – Виктором Алексеевичем Маликовым. Ему 76 лет, перенес операцию на сердце. Но это стройный и энергичный мужчина.

– Какое там энергичный! – протестует Виктор Алексеевич.

– Нет, – говорю, – вы все тут выглядите моложе своих ровесников в России.

В доме идет ремонт и хозяин пожаловался:

– Мастер-каменщик пришел, а подсобника нет. Пьет. А ведь сегодня суббота, плачу двойную ставку. Будет пить и в воскресенье. Значит, в понедельник тоже не придет: будет болеть голова...

Он подводит разговор к тому, что если хочешь достичь благополучия, надо крепко здесь работать. Все эмигранты "приехали сюда без штанов", государство выдало тогда каждому пособие – по десять долларов. И как пришлось трудиться, чтоб выбраться из нужды!

Пьем пиво на кухне, хорошо обставленной всякими агрегатами в помощь хозяйке. Ведем неторопливый разговор. Хозяин пьет сок: "Пиво уже нельзя..." Вдруг энергично срывается на звонок в калитку, возвращается, говорит, что нужна помощь: знакомый немец Питер привез комод. Уезжает в США, распродает вещи. Заносим комод в дом, опять присаживаемся к столу. Полсела и хозяйка Шура, наставив угощения. Разговор ведем на трех языках – русском, немецком, испанском.

Шура уловила мой заинтересованный взгляд:

– Вы, кажется, понимаете по-немецки?

– Я, я, форштейн! Смысл понимаю.

Питер смеется. Он уже дважды уезжал: и в США, и в Германию, в Гамбург. Возвращался снова. Не прижился. Говорит, что мы, мол, для них чужие немцы. Л а и сами понимаем – чужие. И вот снова в США. Надолго ли? Человек ищет, где лучше.

Напившись пива, как писали старинной неторопливой прозой, "напившись чаю", поехали с Виктором Алексеевичем смотреть город. По дороге он рассказывает мне свою "историю": "...Я ведь тоже из Советского Союза (Так и сказал – из Советского Союза)… Окончил физкультурный институт. Работал инструктором физкультуры в Ялте, в Ломе отдыха. Получал 700 рублей в месяц. Хватало. Был полон жизни, энергии и патриотического настроения. Когда началась финская война, поехал в Киев и стал просить, чтоб зачислили добровольцем в лыжный батальон. Приняли. Это было во второй половине февраля 39-го года. Выдали шапку, полушубок, валенки, "сидор". Лыжи не успел получить – война кончилась... На фронте с немцами, тяжело раненый, попал в плен... Оперировали в немецком госпитале, подлечили, отправили на работы. Работали на отгрузке артснарядов в Австрии. Там же познакомился со своей нынешней женой Шурой. Она была угнана на работы в Германию. Когда закончилась война, оказались в американской зоне оккупации. Ехать домой? Но многие уже знали, что там ожидает. Лагеря. Колыма. А Шура рвалась на Родину. Попрощались с ней, она переехала в советскую зону.

Мне же встретился в американской зоне земляк-офицер из нашего города. До войны друг друга знали. А в это время он успел съездить в отпуск, встретился с моей женой. Рассказал, что она вышла замуж, родила дочку. У нас с ней был сын. Передала мне, что у нее новая жизнь, новая семья...

Шура потом мне рассказывала о порядках в советской зоне. Встретили их как врагов народа: ублюдки, предатели! Построили и издевательски объявили, что никаких поездов и машин не будет, пойдете, мол, домой "пешим порядком".

Несколько мужчин задумали побег из лагеря, сказали девчатам: кто согласен, присоединяйтесь. Согласились четверо, в том числе и Шура. Бежали ночью, подальше он постов и комендатур, лесами. Местные жители дорогу показывали. Добрались до американской зоны. Там удивились: почему вы не хотите возвращаться на Родину? Если вам не нравится ваш Сталин, переизберите его...

Вскоре мы опять встретились с Шурой, поженились. А в 49-м оказались в Венесуэле. Шура, как учившаяся раньше в советском мединституте, поступила работать в клинику. На жизнь сносную хватало ее зарплаты. Я же в это время попал в госпиталь. Неожиданно дали знать о себе фронтовые раны...

В это время мы подъехали к ипподрому, трибуны которого гудели. А внизу, на беговом круге, гарцевали седоки, разминая тонконогих, изящных скакунов.

– Вон видишь, бумажки в руках у каждого зрителя. Все делают ставки и почти все проигрывают. Много так называемых бедняков... Мы же из бедности выкарабкивались – берегли каждую копейку... Ла, вот детей у нас с Шурой нет. Она вначале боялась, что вернусь к первой жене, к детям. А что ей делать одной с детьми – в чужой стране? Так вот и прожили. Я занимался в фирме продажей автомобилей и запчастей. Построили дом, купили машины. Обеспечили старость. Но кому все это достанется? Шура еще полдня работает в клинике. Я остаюсь дома один. Беру веник, тряпку, делаю приборку в доме, во дворе. Читаю газеты, езжу по магазинам...


12 МАЯ

Воскресенье. С утра пошли в русский православный храм, где ведет службу родной брат Георгия Григорьевича – отец Павел. Седовласый, очень живой человек. Прихожан немного, все друг друга знают. Эта церковь выстроена еще на "первые гроши" эмигрантов. Есть еще две православных церкви в Каракасе, но нет священников. Вот и Павел Григорьевич в обычные дни ведет прием больных. Он тоже зубной врач. Во второй половине дня облачается в церковные одежды...

Знакомлюсь с другими русскими. Игорь Романович Ратинов. Кадетом он не был, учился в гимназии, может быть, несколько иронично отзывается о "кадетском братстве", которым многие так дорожат. Волков потом скажет: "Ну, а как мы гимназистов можем принять в свой кадетский круг? Если, допустим, человек никогда не бывал в Сибири, не испытал морозов, то как его можно называть сибиряком!"

Идет служба, а мы разговариваем на лавочке под пальмами с Игорем Романовичем. Он отлично знает историю России. Говорим об истории и, конечно, о "перестройке".

– Кто такой Горбачев, понятно, а кто этот Ельцин или Эльцин, мы тут пока не разобрались.

Подсела миловидная женщина, с интересом прислушивается к нашему разговору.

– Вот познакомьтесь, человек из России, – говорит Ратинов.

– Катя, – называет себя она и протягивает руку. – А я уже поняла, что вы из России... Ну как там?..

И покатился разговор: политика, экономика, свобода, несвобода, очередной обман народа, или – назад уже дороги не будет...

– А вам ничего не будет после возвращения в Россию за такие вольные мысли? – спрашивает меня Катя.

– Надеюсь, что не будет...


* * *

Заехали в узкую улочку в бедном районе Каракаса. Волков сигналит. В зарешеченной створке ворот показалось лицо пожилого человека.

– А-а! Здравствуйте!

– Давай, давай выходи! Ты что это без штанов? – смеется дед Жорж. – Это наш самый старый боевой кадет Николай Филимонович Шемчук. Восемьдесят три года!

– Да нет, уже восемьдесят шесть, – откликается Шемчук, хлопоча с замком на воротах.

– Расскажи нашему гостю, сколько ты большевистских голов порубил? – подмигивает мне Георгий Григорьевич. – Вот, говорит, скачет сам Буденный с красной кавалерией, а я из пулемета, из пулемета...

– А-а, ни одной не отрубил.

Затем, усевшись в машину, охотно поведал мне свою "историю": "Я еще, выходит, до революции учился в кадетском корпусе. Двенадцать лет мне было. Ну когда все началось это, эвакуировали нас в Казань вместе с юнкерами. Татары казанские очень плохо к нам отнеслись. Резня была жуткая...

Сняли мы, мальчишки, погоны, заменили пуговицы блестящие на черные, побежали на запад. А там немцы. В районе Орши встретили. Мы только сунемся к передовым окопам, солдаты стреляют, кричат: цурюк – назад! Потом мы вышли на офицера. Я объясняю, что пробираюсь в Киев, где у меня родители, родственники. Пожалел нас офицер, усадил в поезд и даже дал сопровождающих – двух солдат. Так добрались до Киева. А там уже никого из родных. Пристали к отступающей на юг Белой армии. Мне выдали обрезанную винтовку. Шагал вместе со всеми по степи, по грязи, питался из скудного солдатского котелка. Заставляли нести караульную службу. Старые солдаты, хитрецы, все назначали меня на пост в самое плохое время: с двух до четырех утра. Дошли до Крыма, а там, известное дело, вместе со многими уплыли в Югославию...

Потом Волков скажет мне: "Это самый простой из нас, кадет".

Трудяга. Раньше, когда работал, брался за любое дело... Первая жена у Николая Филимоновича была русская. Умерла. Сошелся с венесуэлкой, родила ребенка. Она его много моложе, ухаживает за стариком...

– Поедем на рыбалку, Николай? – предлагает дед Жорж.

– Обязательно...

У Шемчука, наверное, единственного из русских венесуэльцев, нет своей машины. А без нее, как я убедился, просто как без рук в огромном городе. Вот и заботятся друзья о своем, много их старше, однокашнике. И я думаю о том, как все же милосердно живут эти люди, проявляют не показное внимание и участие друг к другу.


* * *

Вечером оказались "на кофе" у Марины и Николая Слезкиных. Николай Михайлович казначей русской общины в Каракасе. О нем говорят: настоящий бухгалтер, все у него учтено, лишнего боливара или доллара не потратит, зря не выдаст.

Кофе оказался с нагрузкой: русской водкой и отличными малосольными огурцами!

– В тропиках малосольные огурцы! – не смог сдержать я удивления.

– Сама солила! – погордилась хозяйка дома. – Вот только с укропом плохо. Привозят из США.

Смотрим видеофильм, снятый на одной из последних кадетских встреч в Нью-Йорке. На празднике присутствовала Великая Княжна Вера Константиновна. Она и принимала парад. Пожилые люди, поредевший за последние годы строй. Музыка. Знамена полков. Известные дворянские фамилии – Багратион, Сперанский, Хитрово, Шереметев... Церковная служба.

Николай Михайлович рассказывает, как сионисты пытались помешать празднику. В гостинице, что предназначалась русским, устроили свое сборище, заняли все номера и долго их не освобождали. Но потом все же удалось их благополучно выпроводить вон...

Слезкины живут на втором этаже четырехэтажного дома. Просторная квартира. А небольшой кабинет хозяина полон книг. На стене портрет Николая II – работа Сурикова. В раме герб Российской империи. Тут же, в застекленной рамке, кадетские погоны (Крымский корпус), что Слезкин носил в детстве и отрочестве.

– Я умеренный монархист, – говорит Николай Михайлович, – но осуждаю Великого Князя Кирилла Константиновича за то, что объявил себя Российским монархом. Кирилл Константинович наследует линию Александра Второго, а не Третьего, как убиенный Николай Александрович. У этих "линий" всегда были трения, притязания на престол. Я думаю, что Всероссийского императора надо избирать Вселенским собором, не обязательно из династии Романовых. Эта династия уже... изошла...


14 МАЯ

На машине хорошо, пешком, считаю, интересней. Можно остановиться, полюбоваться богатой витриной магазина, зайти в кафе, выпить чашечку ароматного кофе, или просто поглазеть на прохожих – на одежду, на лица, полистать газету или журнал в киоске. Меня прямо- таки ошеломило, что ежедневная популярная у каракасцев газета (забыл ее название) выходит на ста двадцати страницах, а в воскресные дни – на ста сорока. Вспомнил наши беды с газетой и бумагой. Вот бы для "Тюмени литературной" один только ста сорока страничный дневной тираж! Сколько бы номеров сумели выдать читателям?

Или вот заходим с Волковым в магазин по соседству с его коттеджем. "Говори, что бы попробовать хотел!" – "Никогда не пробовал папайю".

Папайя – тропический фрукт, продолговатой формы, похожий на наш "перестроечный" огурец, только массивнее, – с желтой кисловато-сладкой мякотью. Очень хорошо размягчает мясо. Это изобретение местных студентов. Они здесь, как и всюду, бедная прослойка общества. Покупают самое дешевое мясо – жесткие части туши. Кладут дольки папайи на мясо, оставляют так часа на два. Мясо впитывает сок папайи, приобретает замечательный вкус.

Познания мои о Каракасе дополнились сегодня и поездкой в метро. Оно неглубокое. Стоят такие же тумбы, как и в московском, только опускают в тумбу не монету, а купленный в кассе бумажный жетончик, который нужно сунуть в прорезь, пройти через вертушку и получить жетончик обратно. На выходе из метро надо снова сунуть жетончик в автомат, который его уже не выдает, проглатывает.

Вагоны в метро с жесткими оранжевыми сидениями. Уютные, чистые, прохладные. Работает кондиционер. И я вспоминаю о том, что "московское метро – лучшее в мире"... Что ж, каждый кулик хвалит свое болото!

Выходим на улице Ориноко, названную в честь одной из мощных рек Южной Америки (вторая после Амазонки). Находим посредническую фирму по продаже водяных насосов. Хозяин фирмы, он же председатель группы каракаских кадет, Игорь Владимирович Гняздовский, тепло приветствует нас. Ему семьдесят шесть, а глаза блестят молодо, сам крепок на вид.

– Да вот бы ничего... волос все меньше на голове остается. – И переводит разговор на литературную тему. – Очень люблю стихи.

Это моя слабость, – и тут же вынимает из ящика рабочего стола томик Блока, старинное издание. – Но мне ближе не Блок, а Сергей Есенин...

– Ну, Игорь Владимирович, мы с вами единомышленники...

Что это за фирма водяных насосов? А опустим, вам нужен насос для хозяйства. Идете в магазин, там они, конечно, есть всегда. Но приходится платить за покупку с нагрузкой, учитывая то, что хозяин магазина должен иметь прибыль. А фирма продает насосы по заводской, изначальной цене. Хозяин всегда держит связь с предприятиями. И если вдруг чего-то не окажется у него в наличии, он тут же свяжется с заводом и достанет, как принято говорить у нас, в России. Проблем нет. Есть деньги – есть все!

Словом, я постигаю тонкости капиталистического мира.

Не все плохо, как нас учили в школе...

Идем шумной улицей. Множество машин. Жара сумасшедшая. С сиренами и треском несутся полицейские на мотоциклах. Где-то ограбление. Только одних машин в Каракасе крадут за день несколько десятков.

Проходим мимо американского посольства. Усиленная охрана с автоматами. Напротив нефтяная компания. Тоже мощная охрана.

– Это со времен войны с Ираком, – поясняет Волков, – когда арабы заявили, что станут устраивать диверсии, взрывы.

– Зайдем в больницу, – предлагает мой неутомимый гид.

– Зачем это? – недоумеваю я, почувствовав, что Георгий Григорьевич отпустит сейчас какую-нибудь очередную шутку.

– Ну надо проверить вас на СПИД, на голову. А то какому человеку придет такая сумасбродная мысль приезжать в Венесуэлу!

Больница. Тут же поликлиника, у кабинетов врачей дожидаются пациенты. Никакой переполненности, суеты. Заходим в кабинет «историко-медико» – история болезней, где хозяйка кабинета, уже знакомая нам Александра Маликова. Мы на минутку. Но за эту "минутку" успеваю получить подробную информацию о том, как ведутся в клинике истории болезней:

– Вот эти папки с бумагами, – рассказывает хозяйка, – постепенно ликвидируем, все переводим в фильмотеку. Здесь вот закодированные и пронумерованные конверты с пленками. На каждое посещение клиники – отдельный конверт. Можно заложить пленку в аппарат и тут же получить изображение (увеличенное) на экране. Можно сделать и увеличенную фотокопию. Они, например, требуются страховым агентствам. Интересуются при страховании жизни – чем, когда болел клиент, причина и прочее.

Это дорогая клиника. Работают опытные врачи. Чтоб устроиться сюда, нужны авторитетные рекомендации. Получить медицинскую помощь здесь может любой – от президента страны до последнего мусорщика с улицы. Плати только деньги. Отношение к клиентам одинаковое, без учета рангов...


16 МАЯ

Позвонил отец Сергий из Валенсии, пригласил в гости. Отец Сергий Гуцаленко женат на родной сестре Волкова – Ольге Григорьевне, он священник православной церкви, большой патриот России. Настоятельно просил приехать. И вот мы опять, как несколько дней назад, сплоченной троицей – Волков, Ольховский и я – мчимся горной дорогой в провинциальный город, что в пяти-шести часах езды от столицы. Кто ездил горными дорогами, может удовлетвориться лаконичными деталями – подъемами и спусками, тоннелями и пробками при авариях, величественными панорамами долин и высоких вершин, то там, то тут объятых пожарами, которые никто не тушит. На склонах гор мелькают деревеньки с возделанными плантациями кукурузы, а в долинах – и сахарного тростника...

Необходимая подробность для читателей: чтоб обосноваться на земле, даже чужой, надо "застолбить" участок. Обычно ночью возводят хижину: четыре столба и крыша. Покупают ящик пива шоферу, тот подвозит на выбранный участок стройматериалы: куски картона, фанеры. За ночь хижина – готова! Постепенно или сразу возникает деревенька из нескольких семей. Строятся вблизи источника волы, газопровода и электролинии. В газовой трубе сверлят дырки, ставят свои краны, крючками цепляются и за электропровода. Если хозяин земли намерен согнать захватчиков, то по закону он должен оплатить им переезд на новое место.

Особенно много таких захватчиков, как рассказывают мои спутники, проникает из соседней Колумбии, где уровень жизни ниже, чем в Венесуэле.

За разговорами не замечаем, как достигаем города Маракая, чем- то похожего на курортные городки нашего Причерноморья. За горным хребтом, у подножия которого раскинулся Маракай, Карибское море. Здесь несколько лет назад произошла трагическая история, точнее, катастрофа. В один из воскресных дней – в сезон дождей, – с гор поползли потоки грязи. Они залили дорогу, погребли много автобусов и легковых машин. Грязь перегородила речку и все близлежащие улицы на метр погрузились в жуткое месиво. Погибли многие люди. Известен случай, когда один мужчина пробирался через грязь и вдруг кто-то его схватил за ногу. Когда прибежали на его дикие крики ужаса, вытащили из грязи еще двух пострадавших. Они лежали в воздушном пузыре. Остались живы...

Ах, все это лаже трудно представить, ведь столько покоя и блаженства разлито в тропическом воздухе, мы заруливаем сейчас в чудный ресторанчик под названием "Быкопетух". Рекламное изображение этого "зверя" над входной дверью, несомненно, привлекает. И, конечно, без задержки подаваемые куски дымящего мяса и различных колбасок, и бутылок пива, на которых бугрятся ледяные наросты.

...В Маракае расстались с Юрием Львовичем Ольховским – у него здесь свои дела по подготовке съезда кадетов. И к вечеру были в Валенсии. Нас ждали, на час задержали начало службы по случаю праздника Вознесения. Въехали во двор с раскидистыми манговыми деревьями, который удивил меня очень уж крестьянским видом. По двору расхаживали разноцветные куры. Под сарайкой, в клетках, питомцы отца Сергия – кролики. Из-под легковой машины с радостным лаем бросилась навстречу собака Лайла...

– Боже мой, будто в родной деревенский дом приехал!

Волков понимающе кивает.

В церквушке, что за забором, в отдельном дворике, простояли остаток службы. Народу немного. Хор поет слабыми голосами. Мне не очень-то все это понятно, но таинственно.

Подходят соотечественники, пожимают руку:

– Это вы из России? Сколько же вам лет?..

– Да вот, – говорю, – за сорок с лишним сегодня впервые целовал крест и причащался.

– Ну вы в этом не виноваты.

Конечно, не виноват. В селе у нас было две хороших церкви. Одну, двоеданскую, переделали под клуб, где крутили кино и танцевали под гармошку. От другой, каменной, православной, помню только фундамент, который потом растащили по кирпичику на банные каменки... Конечно, не виноват.

Проходим в дом и матушка Ольга рассказывает о том, почему мало прихожан: русских в Валенсии становится все меньше. Молодые уезжают на жительство в США, в Канаду. Старые умирают.

– Вымираем мы, русские, – вздыхает дед Жорж.

Отец Сергий, Сергей Павлович в миру, в детстве тоже окончил кадетский корпус. Затем выучился на агронома. По приезде в Венесуэлу государство выделило ему сорок гектаров пашни. Дали трактор, сеялки, другие прицепные орудия. Трудились в поте лица. Первый президент Венесуэлы был разумным правителем. По его инициативе распределяли землю так, чтоб рядом жили две европейские семьи (русские или немцы) и две венесуэльские. Местные жители учились у европейцев умелому хозяйствованию. Раньше, если венесуэльцу давали землю, он ничего, кроме кукурузы не умел выращивать. А какова "агротехника" была? Идет крестьянин по участку, проткнет заострен ной палкой лунку в земле, бросит в нее зерно, затрет пяткой. Следующий шаг – другая лунка...

– А у нас было до трехсот кур, – вступает в разговор матушка Ольга, – всех надо одной накормить, сделать прививки, то от одной, то от другой болезни... Потом попробовали выращивать свиней – семьдесят голов держали. Чем кормила? Покупали комбикорма, делала разные мешанки, пойла. Потом свиньи тоже начали болеть, погибать. Ведь не было хороших помещений с бетонными полами. Пойдут дожди – слякоть и грязь и, конечно, болезни... Взялись выращивать кукурузу. Новая напасть: набеги обезьян – выламывали початки. Набегали крупные ящерицы. Жора, ты помнишь, как с винчестером за ними охотился? Заметят, что с ружьем вышел, прячутся за стволы деревьев. Прошел, они тут как тут. Как ножницами, стригут посевы. Ну еще эти красные муравьи! Тоже стригут, как косилкой. Вот и мечешься, бывало, то с ружьем, то ядов подсыпаешь, то на 'джипе ' объезжаешь поле, спугивая тучи перелетных птиц... Разводили как-то рис. Пока зреет, не трогают. А как созрели колосья, тут они, утки, и нагрянут. Не столько съедят, сколько стеблей поломают, пригнут...


16 МАЯ

Отец Сергий в простой деревенской рубахе навыпуск с утра хлопочет над кормом для кроликов. Подсушивает какую-то траву, перебирает капустные листья, морковку, за которыми успел съездить на базар. По складу характера он философ. И страстный книгочей. Называет имена наших знаменитых писателей В. Распутина, В. Астафьева, знаком с патриотическими статьями Карема Раша, просит, по возможности, передать ему поклон и лучшие пожелания. Рассуждает о политике в Союзе, о движении "Память" и "об этих самых дерьмократах", которые разваливают страну.

– Россия возродится только через Бога! Такова ее миссия. Но сионисты, масоны могут погубить ее. И не только Россию. Конец мира близок...

– Отец Сергий, – возражаю я, – если судьба человека предопределена свыше, так стоит ли бороться за судьбу?

– Стоит! – твердо отвечает он. – Вот я давлю пальцем на стол с такой же силой, с какой стол давит на палец. Судьба человека определяется его деяниями.


* * *

Во второй половине дня были на старом кладбище, где похоронена мать Волковых, Ольга Павловна. Скончалась четыре года назад в возрасте 96 лет. Прошла с семьей все невзгоды века. Бегство из России-Крыма в 20-м голу. Муж, шестеро детей. Мужа в сорок третьем растерзали югославские партизаны. Он был мирным священником. В сорок пятом красные расстреляли старшего сына. За то, что белый эмигрант.

И здесь в буро-красной южно-американской земле нашли последний и вечный покой католики и православные, буддисты, магометане, иудеи. Больше католических крестов. Русскими откуплено несколько уголков кладбища, где стоят православные кресты, лежат мраморные плиты, еще незанятых, открытых могил. Вот рядом – полоску земли откупили китайцы. Есть первые захоронения.

– Нет нигде покоя! – говорит отец Сергий, – все, как обещано в Священном Писании: всколыхнулись, перемешались народы. Приедут сюда, а местные им говорят: а мы сами отсюда хотели бежать.

На новом городском кладбище власти не разрешают ставить ни памятников, ни крестов. Одни небольшие надгробные плиты, на уровне земли.

– Как скот хоронят людей, – возмущается отец Сергий. – Торжество Сатаны... И так везде. Пришел Сатана и правит миром.


17 МАЯ

Как не ворчит отец Сергий на свояка, как не подтрунивает матушка Ольга над братом, что, мол, он безбожник и любит поразвлечься, Георгий Григорьевич непременно и каждый день стремится показать мне что-нибудь новенькое.

— Разве все пересмотришь, Коля? Все это суета сует! – говорит мне отец Сергий. – Вон у меня сколько книг – таких, что в России вам и не снились. Садитесь, успевайте, читайте, а то с Жоржем только зря время тратите на эти достопримечательности.

Да, библиотека у четы Гуцаленко богатая. То и дело подкладывают мне том, от которого у меня горят глаза, да только успеваешь перелистать, ознакомиться и – все тут. Матушка и церковную библиотеку показала, позволила порыться на пыльных стеллажах, показала и школу, которую давно никто не посещает. Нет учеников. А когда-то... До сих пор – на классной доске – мелом – нестертое арифметическое упражнение, на которое тихо и мудро взирают со стены портреты классиков: Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Достоевского, Крылова, Шевченко, Ломоносова. И еще портреты императора Николая II и Великого Князя Константина Романова – гуманиста и замечательного поэта, так незаслуженно забытого у нас, в Советской России.

Но и дед Жорж непреклонен. Успел свозить меня на место решающей битвы Боливара с испанцами, которая завершилась победой над иноземцами. На этом месте сооружена – к столетию битвы – прекрасная арка, перед скульптурной группой, воспроизводящей момент боя, вечный огонь, могила неизвестного солдата, где два гвардейца в старинных красных мундирах, с обнаженными клинками, несут почетный караул...

А сегодня едем в "волосяной порт". Опять горная дорога, спуски, крутые виражи поворотов, пока не выезжаем на равнинное побережье Карибского моря. Тихая бухта. Причалы. Суда у причалов под разными флагами мира. Когда-то первые испанцы, приплывшие сюда, подивились спокойствию вод, сказали: у причала можно удержать корабль на конском волосе! С тех пор пошло и название страны – Венесуэла. Моряки, увидев множество хижин аборигенов, стоящих на воде, воскликнули: Новая Венеция!

Старые строения порта бережно сохранены. За ними ухаживают, ремонтируют. И они хранят колорит давних времен. Новизна – корабельная пушка на прогулочной набережной, морская торпеда и небольшие ракеты – палубное вооружение. И, конечно, как всюду, скульптура Симона Боливара. Неподалеку от порта, сверкающий светлым металлом, нефтеперегонный завод и тепловая электростанция, работающая на попутном газе. Линии ЛЭП устремляются сразу от побережья в горы, а там, за перевал, вглубь страны.

Проезжаем большую деревню, по сибирским моим понятиям, поселок городского типа, который раньше, по словам Волкова, "славился" проституцией. Здесь останавливались на ночлег много водителей грузовых машин. Прекрасная половина деревни активно подрабатывала телом, в то время как мужчины добывали на жизнь, торгуя в многочисленных лавчонках.

Выруливаем на прямую дорогу вдоль побережья моря. По обе стороны дороги тянутся культурные плантации кокосовых пальм, которые раньше тоже активно работали, давая доход стране. С разработкой нефтяных месторождений кокосовая прибыль и вообще сельхозугодья играют нынче незначительную роль. В кокосовых рощах пасутся коровы – худущие, с выступающими маслами и с рогами, напоминающие козьи. Мелькают бедные деревеньки, зато под сенью пальм побережья, у самой полосы прибоя, тянутся опрятные дачные домики. Сюда по выходным приезжают на отдых жители из Маракая, Валенсии и даже из Каракаса. Можно снять хижину или домик. Есть отели покомфортабельней, побогаче.

Сегодня будний день и на дачках пусто. Лишь по обе стороны автострады встречаются рабочие с мачетами, срубают жесткую траву, наползающую на асфальт из кюветов. Если не срубать ее, то через год-два так разрастется и затянет дорогу, что ни пройти, не проехать.

Встречаются сборщики банок из-под пива и кока-колы. Тоже – бизнес!

Вот новый поселок. Море. И цепь островков, соединенных мостами. Тоже дачное место. Можно недорого нанять или взять напрокат катер или моторную лодку, поехать на любой из островков, где всласть порыбачить. Островки заболочены. Над болотами дикая и причудливая тропическая растительность, пробраться через которую можно, лишь орудуя острым топором.

Большие деревья висят как бы в воздухе, лишь самыми кончиками корней держатся за болотную трясину. На не заросших блюдцах воды разгуливают ярко-красные птицы, похожие на наших цапель, а носами – на пеликанов. Выскочила на обочину мостика зеленая ящерица, замерла, к чему-то прислушивается. Навожу объектив "Зенита", но ящерица молниеносно скользнула в траву, слившись с зеленью.

На пляже двое рыболовов таскают из моря рыбешек. Приехало семейство, поставило у самой воды палатку. Поодаль плещутся в воде ребятишки, звонит в колокольчик продавец мороженого. С моря идет волна, разбивается о коралловые рифы в трехстах метрах от берега. Колко ступать босой ногой по крошеву умерших рифов, выброшенных прибоем.

И гляжу в синь моря. Где-то совсем недалеко – Куба. А до родины, до России, тысячи и тысячи миль...


19 МАЯ

Столько интересного, примечательного. Обо всем не расскажешь. Но не упущу возможности пощекотать нервы российского обывателя подробностями быта одной из каракаских квартир – жилища дочки Георгия Григорьевича – Оли, с которой мы успели познакомиться еще в первые дни.

Итак, фешенебельный район столицы, откуда открывается замечательный вид на панораму города. Набрав код квартиры дочери, переговорив с нею по внутренней связи, а также приветливо помахав охраннику дома, могучему детине, Волков проводит меня в просторный, чистый вестибюль. Здесь, например, можно принимать гостей, если не желаете, чтоб "носили мусор в квартиру". Заказывай мебель, посуду, готовые блюда. Все точно и в срок привезут на столько-то персон. Если гостей много и опасаетесь, что побьют дорогие сервизы, заказывай посуду дешевую – картонную, пластмассовую, словом, разовую...

По бесшумному лифту поднимаемся на одиннадцатый этаж и выходим прямо в квартиру. Замечу сразу, жилище трехэтажное, богато меблированное. Два этажа жилые, последний, тринадцатый – нечто вроде просторной веранды, где спортплощадка для тенниса, мангал для жарения шашлыков, плетеные кресла для отдыха. Здесь чаше отдыхает молодежь, развлекается.

Оля протяжно выговаривает русские слова. Увы, для русской Оли русский язык уже не родной. Говорит, что Пушкина ей удобней и привычней читать в переводе на испанский. Ну, а квартира! "Вот спальня, вот еще спальня, вот третья, ванные – одна, вторая, третья... пятая, кухня, столовые, гостиные, комната для прислуги... Господи, сколько этих комнат? Еще два лифта, открывающиеся прямо в квартиру. Есть лестница, по которой можно подняться – в случае остановки лифтов. Но такого почти не бывает.

Общая площадь "жилища" – 350 квадратных метров!

– Оля, у нас в России в такой квартире живет, может быть, только Горбачев.

Смеется:

– Ну что вы, пустяки. Есть побогаче, пофешенебельней, с бассейнами...

Выпили на открытой веранде (может, гостиной?) по чашке кофе, посмотрели фотографии, что старший сын Жоржик (19 лет) привез недавно из Сан-Франциско, где пробыл месяц: нанял машину, нашел себе барышню, развлекался...

Что сказать? Молчу. Каждому свое... Но почему-то вспомнились слова бывшего гимназиста Игоря Романовича Ратинова: "То, что у вас намечали большевики, осуществили мы здесь!"

Уже в машине, по дороге на "кинта Сима", Волков рассказывает о своей единственной дочери: "Она рядовой экономист. Второй раз замужем. Жоржик от первого брака. Муж был из русских. Приехал с родителями-эмигрантами. Здесь вырос, окончил военно-морской корпус, академию. Служил в морских погранвойсках. Дослужился до третьего чина и – "надоело тянуть военную лямку". Поскольку имел инженерное образование, легко устроился на гражданской службе. Вел свое дело, брал подряды на строительство... Второй муж венесуэлец, из местных состоятельных людей, из золотой молодежи. Он и купил эту шикарную квартиру. И вот тоже разводятся... Все нужно делить пополам. Как здесь это делается? Нужно продать квартиру оптом и целиком. И на эти деньги купить две новых, понятно, поскромнее. В этом же, например, доме. А квартиры нынче стоят баснословных денег...











27 МАЯ

В этой квартире другой мир, другая обстановка, другие разговоры.

– Это мы, Лидия Михайловна, – объявил с порога Георгий Григорьевич.

– Проходите, проходите, – небольшого роста, сухонькая женщина с интеллигентным лицом, спокойно, с достоинством пригласила нас в свои апартаменты. Я знал, куда еду – к подвижнице, посвятившей всю свою долгую жизнь собиранию книг.

И вот Лидия Михайловна, прознав о госте из России, да еще и литераторе, решила посоветоваться, как ей быть с книгами, возраст преклонный, 83 года... А без нее книги просто растащат или выбросят на свалку.

– Мне уж и спать негде, книги вытесняют меня из квартиры. Хоть гамак для ночлега подвешивай.

Стол, диванчик с постелью, два кресла, журнальный столик, да еще два стареньких стула, остальное – стеллажи, стеллажи. Портреты русских писателей, в центре масляный портрет Шукшина.

– Шукшин! Вот не ожидал! – воскликнул я.

– Да, Василий Макарович! – ровно произнесла Лидия Михайловна. – А что вы скажете о Владимире Крупине, я сейчас взялась перечитывать его "До вечерней звезды"?

– Хороший писатель. Он сейчас главный редактор "Москвы".

– Хорошо... А вот этого я не знала, что главный редактор. Я сейчас и вас поищу в своем каталоге, – взяла со стола толстую тетрадь, перелистала. – Есть Денисов Николай, поэт, корреспондент "Красной звезды", полковник. И список книг, журнальных публикаций, статей рецензентов.

– Все правильно, – глянул я в тетрадку, – тут у вас портрет того полковника из "Красной звезды", а книги-то все мои... И рецензии о моих книгах.

– Вот ведь как бывает. Не разобралась, приписывала все ваши книги полковнику...

Бог с ним, с однофамильцем, спешу к стеллажам: какое богатство! Вся русская и зарубежная классика, журналы от "Нового мира" до "Сибирских огней". Соловьев, Даль, последнее издание "Истории государства российского" Карамзина, Большие и Малые энциклопедии, вплоть до военной...

– Все эти бы книги хорошо передать в какой-нибудь маленький городок или в колхоз, или афганцам... После моей смерти...

– Живите долго, Лидия Михайловна... А я по возвращении на родину, поговорю в Российском Союзе писателей с первым секретарем Борисом Степановичем Романовым. Что он посоветует...

– Это какой Романов? Я знаю писателя Романова, который капитан дальнего плавания, из Мурманска.

– Он самый, Лидия Михайловна.

– Так и передайте, мол, Лидия Михайловна Меликова завешает свою библиотеку России.


30 МАЯ

На этот раз позвонила матушка Ольга, просила непременно приехать в Турнеро, побыть перед предстоящей мне дальней дорогой у мироточащей, чудотворной иконы Казанской Божьей Матери. Они тоже с отцом Сергием подъедут из Валенсии...

Чудотворная икона! И вот мы в маленьком городке Турнеро. Большой дом на окраине. Здесь живет православная семья арабов из Сирии. Они и привезли маленькую иконку, переселившись в Венесуэлу. И вдруг, шесть лет назад, икона начала источать масло миро. И "делать" чудеса – исцелять калек, "лечить" неизлечимые болезни. Араб устроил в доме церковь, куда и вхожу я с понятной долей недоверия, сомнений... Отец Сергий ведет службу перед иконой, благословляет молящихся. А я потихоньку разглядываю "подарки", оставленные в церкви благодарными прихожанами. Множество значков, фуражек и прочей военной атрибутики, которые по традиции оставляют выпускники военных училищ. Полстены занято обыкновенными костылями.

Матушка Ольга потом мне подробно расскажет о многих случаях исцеления, когда люди приходили к иконе на костылях, выходили из храма на здоровых ногах. Да вот только недавно одна женщина приехала сюда в инвалидной коляске, а ушла своими ногами. Об этом же за трапезой потом говорила нам и молодая арабка, кажется, дочь хозяина дома: икона исцелила и ее – в детстве она не ходила.

Хочется верить в чудеса. И сомнения берут...

Но принимаю от матушки Ольги флакончик с чудотворным маслом, собранным с иконы: "Когда что-нибудь заболит, помажь этим маслом больное место". Принимаю с надеждой, несмотря на зловещее пророчество отца Сергия: "В девяносто втором году будет конец мира!"


* * *

Через неделю я улетал на родину, в Россию. Улетал, впервые приняв православное крещение в Русской Зарубежной Церкви, что приютилась под пальмами на одной из улочек Каракаса. Может быть, тогда я еще не до конца осознавал разумом этот свой поступок, на который меня благословлял отец Павел Волков и отец Сергий Гуцаленко, но сердце и душа подсказывали, что поступил правильно.

До аэропорта провожали меня, согласившиеся стать моими крестными, Лидия Руднева жена Георгия Руднева – внука командира крейсера "Варяг", Георгий Григорьевич и большая заботница о нас в доме Волковых – Екатерина Иосифовна.

Конечно, сейчас я чувствую неудовлетворенность, что не сумел вместить в эти заметки подробности встреч с другими русскими людьми. А их было в последние перед отлетом дни множество. Лаже терпеливая Екатерина Иосифовна сетовала, мол, мне и по дому работать не стало времени, только и приходится отвечать на телефонные звонки.

Но в один из дней Георгий Григорьевич, обхитрив всех православных каракасцев, сбежал вместе со мной на "Золотой остров" – в клуб на берегу Карибского моря, где мы вместе с приехавшими к нам Ольховским и казаком Свистуновым отчаянно соревновались несколько дней в рыбной ловле, собственноручно готовили жаркое из камаронов – кальмаров, добывали в песке ракушки, из которых Ольховский обещал приготовить деликатесное блюдо. И через несколько дней выполнил обещание...

Был еще поселок Тогаритва с лагуной, куда заходит с моря метать икру рыба, и рыбаки местной деревушки ведут успешный промысел – под крики чаек и пеликанов. И что примечательно, основали эту рыбацкую деревню русские – Иван да Марья, забравшиеся сюда, в глушь, много лет назад. Теперь уж основателей деревни нет в живых, остались дети, внуки, которые не бросают рыбацкое дело.

А разве не взволнует встреча с потомком старинного дворянского рода Николаем Александровичем Хитрово, чей род по женской линии близок с родом Александра Васильевича Суворова, чей дальний предок Богдан Хитрово – основатель Оружейной палаты в Москве. В доме много бесценных реликвий, одна из них – золотой крест рода Хитрово с мощами русских святых. Я держал в руках и читал подлинные письма царицы Александры Федоровны, оригиналы переписки Великих Княгинь Ольги и Татьяны Романовых. Эти письма из Тобольской ссылки посылали они фрейлине и подруге Маргарите Сергеевне Хитрово, что доводится родной тетей Николаю Александровичу.

Каких людей, какой слой культуры отторгла красная Россия.

И словно подарок мне, моряку, эти три недели прожитых в Венесуэле, приберегли перед отлетом знакомство с потомками командира легендарного крейсера "Варяг" – Георгием и Лидией Рудневыми, с их замечательной, талантливой семьей. Они собрали в своем доме многих русских каракасцев, которым я читал стихи, отвечал на многочисленные вопросы, рассказывал о нашей "Тюмени литературной", познакомился и с Кирой Некитенко и Ксенией Трегубовой, Ольгой Костальчук и Верой Кривковой, которые, знаю, могут спеть задорную русскую песню, выйти с пляской на круг, не унывать в горе, веселиться в радости. Таковы уж мы все русские.

Я улетал. Впереди были посадки в Санто-Доминго, Гаване, Канаде, Ирландии. А там уж Москва и – недалеко до Тюмени.

В самолете прочел еще раз письмо Натальи Александровны Ольховской, которое передала она мне в последние часы перед отлетом: "...Никогда в жизни не сочиняла стихов. А эти строки вылились прямо из сердца, правда, коряво, но от души. ...На путь далекий – да хранит Вас Господь! – благословляю.

Он русский.
Из далекой, далекой Сибири к нам прилетел.
Как странно, каков наш удел,
Что чувствуем мы – родным, дорогим нас он согрел...
Ты видел
Наш город Каракас в прекрасной долине.
"Авила" царит, красуясь над ней.
А за горным хребтом тем разлилось
Карибское море синьки синей.
Пришла пора расстаться.
Прощай, друг дорогой, прощай.
Помни, как пришлось тебе кататься:
Валенсия – Каракас – Маракай.
Прошу тебя, лишь лихом нас не поминай.
Прощай, родной, прощай.

Разум говорил о невозможном, а сердце надеялось на новую встречу.

1991




ЖАРКОЕ СОЛНЦЕ ТУНДРЫ



1

Поселковые псы – крупные и длинношерстные, как и всё их собачье племя в Заполярье, взбадривая в себе охотничьи инстинкты, гоняют по береговой полосе чаек. Халеи, так зовут здешних чаек, птицы нахальные и важные, словно бы поддразнивая преследователей, подпускают на близкое расстояние, затем как бы нехотя взлетают, увлекая стремглав несущегося пса далеко в воду, пока набегающая на мелководье волна не накрывает его с головой. Пес скачками вылетает обратно на сушу, шумно отряхиваясь на песке, весело скалит зубы.

Рисково заигрывают птицы с собаками! Делюсь этими мыслями со встречным парнем с транзистором и в выходных туфлях.

– Да резвятся просто! – откликается парень. Он прилетел с буровой – в отгулах, и тоже вышел подышать свежим ветерком с Обской губы.

У разбитой баржи, останки которой уже прочно замыло песком так, что торчит только часть железной палубы с погнутыми ребрами шпангоутов, прогуливаются еще несколько человек. Все мы с любопытством наблюдаем за мужчиной в высоких резиновых сапогах, зашедшим далеко в воду, где белеют пенопластовые поплавки сети, привязанной за колья.

– Ну, как там? – кричат с берега.

Мужчина разбирает сеть, затем выносит несколько рыбешек-ряпушек, со вздохом кидает на дно сумки:

– Закрутило вокруг поводка... Коту – на ужин.

Солнце медленно клонится к закату. Берег постепенно пустеет. Только собачьи ватаги все еще носятся по влажному песку, от которого все ощутимей тянет прохладой, напоминая, что день был сух и неприлично жарок для этих мест. В середине дня термометр показывал двадцать пять градусов. В Тюмени – две с лишним тысячи километров южнее, было столько же.

"Ах, лето!" – доносится из транзистора мелодия модной песенки...

В половине одиннадцатого вечера все еще светло. Середина августа, а здесь еще держатся белые ночи. В клубе кончилось кино, и на берег опять потянулся народ, больше – парочками. Своеобразный ритуал на Мысе Каменном – поздним вечером гулять по берегу Обской губы. И говорят об этом примерно так: "Пойдем на губу!" Как на Большой земле произносят с той же интонацией: "Пойдем в парк!"

А вокруг... Ни кустика, ни деревца. Редкие пучки травы, торчащие из песка, утрамбованного накатом приливов и волн. Тундра! Унылая, бесприютная. Зато воды – море!

В августе 1975 года, когда мы перегоняли на Чукотку, построенную в Тюмени, плавучую электростанцию "Северное Сияние-04", повстречались в этих широтах с морским буксировщиком "Василий Прончишев". Нас уже покидало на крутых зябких волнах, и речной буксировщик "ОТА" не чаял поскорей передать несамоходную станцию морякам и повернуть назад. Помню, как капитан ледокола-буксировщика Евгений Александрович Зубов, кивая в сторону невидимого во мраке берега, нешуточно утверждал: "Гиблое место – этот Мыс Каменный!" Я крутил окуляры бинокля, всматривался в предполагаемую кромку берега полуострова, ничегошеньки не мог разглядеть.

— Видишь? – спрашивал капитан.

— Вроде, вижу! – это просто работало воображение.

И вот стою я на этом берегу. Восторженно кричат чайки-халеи.

— Искупаемся! – парни заходят в воду, и последние блестки красного заката золотят их крепкие плечи.


2

Рассказываю о впечатлениях 75-го года Виктору Васильевичу Панину – председателю разведкома Ямальской нефтеразведочной экспедиции, он понимающе кивает, соглашаясь:

– Да, на Каменном надо пожить, чтоб...

– Оценить по-настоящему?

– Как хотите... Вот, скажем, такой пример: двести шестьдесят девять дней в году здесь ветреная погода. Двести шестьдесят девять! – повторяет Панин. – О чем-нибудь говорит? Ненцы называют здешнюю косу "чертовым местом". Вообще, раньше, до возникновения поселка, они старались обходить этот берег. Чумы ставили, стойбища разбивали южней или северней, или глубже в тундре... Ветры Обской и Тазовской губ встречаются у нас и порой так свистят, не разберешь – откуда? Роза ветров.

Панин увлекается. Мне кажется, он готов выдать популярную лекцию о ветрах. Слушать его чрезвычайно интересно, поскольку разговор о погоде – не праздное дело, не заполнение вакуума общения дежурной темой.

На Панина я "напал", как на старожила, да еще какого! В поселке геологов (есть еще поселок авиаторов) он третий по стажу старожил. И, конечно же, есть у него воспоминания:

– Первые суда с брусом для жилья пришли в августе шестьдесят пятого. И мы – девять обитателей тесного балочка – принимая их, сразу же приступили к строительству первого восьмиквартирного дома. Кстати, теперь это дом номер одиннадцать... Люди все прибывали, селились. А мы строили...

Да, так и возник поселок, обязанный своему рождению развернувшимся еще в ту далекую пору поиску на Ямале нефти и газа. И я думаю о том, что мы уж как-то привыкли повторять: для нормальной жизни и работы людей нужно создавать и условия пристойные. Все верно! Но ведь кто-то, первым ступив на пустынное место, должен начинать если уж не с палатки, так с балка-вагончика! Они, первые, и начинали – плотник Григорий Кудрицкий, тракторист Виктор Торчак и Панин, приехавший на Ямал молодым дипломированным автомехаником. Теперь коренного народа в поселке немало. Но эти трое – из первых, из тех девяти обитателей тесного балочка, что принял на себя и напоры ветра, и пурги, и сорока-пятидесятиградусные морозы. Разыскать бы тот балок, да сохранить как память. Когда-нибудь хватятся. Не поздно ли будет?!

Сегодня воскресенье. И в конторе, где мы беседуем, после утренней ежедневной планерки у начальника экспедиции Валерия Николаевича Габриэляна, никого. Выходной есть выходной. И Панин предлагает продолжить разговор на берегу. Догадываюсь, что есть у Панина и чисто производственный интерес: подходят суда с грузами – как они там, на рейде? Минувшей ночью разгружали баржу с продовольствием, на аврал выходили все, кто свободен. Работал и профсоюзный вожак.

Поистине велика привязанность и любовь у мыскаменцев к береговому проспекту. Не только за его красоту и простор. На улицах поселка – глубокий рыхлый песок, ходить – сущее наказание, ноги вязнут. На высоких коробах системы отопления, что служат и тротуарами, можно "фланировать", говоря армейским языком, в "колонну по одному", узковаты эти тротуары. И берег – самое место для красивых прогулок и бесед.

– Ну вот, – продолжает Панин, – если уж говорить об истории поселка, то надо отметить строительство школы. В апреле 66-го было принято решение: строить! Из Воркуты на самолете Ан-12 доставили брус. Тотчас принялись за дело. Чуть с опозданием, но занятия в школе начались. В конце сентября прозвенел первый звонок на уроки... К зиме успели еще открыть столовую, пекарню, котельную. Мало запасли топлива. И в холода три брусовых дома пошли на дрова... С началом навигации пришли баржи с углем. А как разгружать? Шторм за штормом! Отыскали бухточку в устье речки Нурма-Яха, что в тридцати пяти километрах от поселка. Там и сейчас наш порт и причал...

Так он начинался геологический Мыс Каменный. Время диктовало темпы обустройства. Ведь уже была получена промышленная нефть на Ново-Портовской плошали. И поисковая партия, перебравшись в поселок, была реорганизована в экспедицию. Под ее началом в те первые годы был весь полуостров Ямал, да еще левобережье Гыданского полуосторова. Огромная территория! Не случайно, что эту территорию пришлось поделить вновь созданным экспедициям – Гыданской, Карской, Тамбейской. И удобней стало работать. До самой отдаленной буровой от базового поселка 20-30 минут полета на вертолете.

Привычная и повсеместная, что на Большой земле, что здесь на "краю земли", проблема с кадрами. Но здесь она связана с нехваткой жилья. Не успевают строить! И люди, хлебнув севера, уезжают. Но удивительное все же дело – Север. Многие, уехав "навсегда", возвращаются: к этим зимним стужам, к комарам, к балкам. Только "длинным рублем" не объяснишь эту тягу к Северу. Есть в нем что-то такое... Эх, по себе знаю!

Здесь, на Мысе Каменном, старожил его Василий Хабаров провожал в армию сына. Отслужил тот и вернулся домой. Сюда, здесь уже у парня лом! Вот такая история с географией!


3

Вертолетные винты рвали со свистом воздух, взвихрив окрест пыль, мусор, песок, былинки сухого ягеля. И только редкие огоньки ягоды морошки, сразу примеченные в распахнутом проеме люка, цепко держались за мох, припадая к нему от сумасшедшего напора ветра.

Я спрыгнул с подножки винтокрылой машины, ощутив, как мягко приняла меня тундра. Но, словно бы клочьями грубой парусины, хлестануло по лицу, заклубило на голове волосы. Навстречу, от балков, пригибаясь, бежали люди. Бортрадист, стоящий в люке Ми-8, торопливо скидывал на землю тугие мешки.

– Возьмите двоих! – прокричал подбежавший высокий парень. Бортрадист прожестикулировал, двое вбежали по ступенькам в салон. Опять всколыхнулась пыль, машина оторвалась от тундры, на несколько секунд зависла, пока цепляли подвеску – огромную авоську глины и, грохоча, ушла в небо.

– На работу? – спросил высокий парень, когда возникла возможность спокойно, не терзая голосовые связки, разговаривать.

Объяснил, с какой целью прилетел. В конторе Ямальской нефтеразведочной экспедиции попросили провести литературные выступления, тут их называют "лекциями", на буровых, на других "точках". Ну вот и превратился в небесного литгастролера.

Ситная – так называется место, где опустился вертолет, – подбаза экспедиции. Такой же пологий, как на Каменном, песчаный берег Обской губы, девственной чистоте которого мог бы позавидовать любой из черноморских пляжей. А вдоль берега – ровный строй жилых балков, желтый сруб брусчатого строения – будущей столовой, с десяток автомобилей, тракторы, автокран, трубы разных диаметров, сварочные аппараты, рокочущий дизель местной электростанции. Все это по правому берегу тундровой речки Лынбона-Яхи, причудливым изгибом впадающей в Обскую губу.

В устье речки – плавучий кран, морской катер-буксир с постиранной тельняшкой на леерах и связкой рыбешек вокруг козырька рубки, уже янтарно подвяленных на солнышке. На левом берегу речки, где вспыхивают "зайчики" электросварки, три огромных резервуара для топлива. Сварщики заняты устройством трубопровода с "гусаком" – это выгнутая оконечность трубы, которая уйдет далеко в воду, чтобы танкеры могли разгружаться прямо на рейде.

– Вот то, что успели сделать! – говорит высокий парень, что встретил меня у вертолета. Звать его Николай Крохин. Он начальник подбазы. Возникла она год назад. Высадились опять же на голом берегу, сколотили из того, что было под рукой, дощато-фанерное жилище на двенадцать человек. В нем и зимовали, обогреваясь печкой-буржуйкой...

Задача подбазы? С увеличением объема поисковых работ на Новопортовской площади резко возрос поток грузов для буровых. Здесь их надо принять, укомплектовать, готовить подвески для вертолетов, а в зимнее время, когда удобней использовать трактора, отправлять на санях по зимникам. Масло, бензин, керосин, дизтопливо, цемент, глина, буровое оборудование, запчасти – это главный, но не полный перечень грузов, что приходят по Обской губе.

Сейчас на подбазе пятьдесят человек рабочих – механизаторы, такелажники, сварщики. Дел у них много, к тому же приходится отрывать людей и на строительство жилья, на обустройство подбазы. К зиме надо подготовить дома для ста пятидесяти рабочих. И надо успеть до холодов, чтоб жить хоть чуточку попросторнее. А пока тесновато, скученно. Койка самого начальника ютится в конторе – за занавеской. Николай, правда, говорит, что "мне не привыкать". В свои двадцать шесть лет он уже исколесил Север. Участвовал, например, в создании Тамбейской экспедиции, почти три года жил и работал на такой же подбазе, обеспечивающей несколько буровых. 98

Сюда перебрался вместе с Геннадием Галицким и своим другом Сергеем Романовым. Сергей поначалу уехал на свою родину в Волгоград, но ненадолго. Не смог без Севера, без друзей, вернулся. И опять: они поселились под одной крышей. Сергей – бригадир такелажников, по сути дела заместитель Крохина. Когда начальник был недавно в: отпуске, ездил к родителям в Челябинскую область, оставлял за себя Романова...

Заходим в контору. И тотчас – вызов по рации, радиограмма: на подходе две баржи с оборудованием и балками. Крохин открывает амбарную книгу, записывает.

– Ну, что ж, разгружать – так разгружать! – говорит Сергей Романов. Он зашел на минутку попить простокваши из холодильника жарко на дворе, а в холодильнике большая посудина с простоквашей – слабость начальника эта простокваша. Он объясняет эту "слабость" так: "Не курю, балуюсь молочным!"

Крохина беспокоит берег речушки: вода подточила крутизну, она оползает, на тракторах, на автомашинах близко не подъедешь. Да и прилива надо ждать. А у моряков тоже время на счету. Коротка тут навигация. Вот-вот сентябрь. И заиграют штормы, забереги начнут намерзать, а там – зима ранняя, пурга за пургой, так что только поспевай...

Баржи пришли к утру, встали на рейде. Как на грех разгулялась волна, и молоко во флягах, что доставили для подбазы из Нового Порта, опять превратилось в простоквашу. Говорили об этом в шутку, но сам аврал был делом не шуточным. Крутились, как могли. К утру же погас свет: поломка на электростанции. Повариха Таня Дудина чуть не в отчаянии пришла к начальнику:

– Как готовить? Успеем ли на одной запасной газовой конфорке? И холодильники потекли... Что делать с оленьей тушей, может испортиться мясо?..

Не позавидуешь Крохину. Сказываются промахи в снабжении: заявки в базовом поселке выполнять не торопятся.

– Пока, – с надеждой глянул на меня Крохин, – ни одного гвоздя на мои заявки не поступило... Или, к примеру, с дисциплиной: наказываю провинившихся, выгоняю иногда, а Бажин Андрей Андреевич, заместитель начальника экспедиции, "прощает" и посылает обратно...

Летом особенно чувствуется нехватка людей. Многие в отпусках, так что иной раз приходится "понимать" нарушителей...

Поломку на электростанции устранили скоро. И опять взбодрилось настроение у парней. Все пошло ладно и с толком.

Рокотал вертолет. Машина взяла на подвеску новый груз и опять в тундру.


4

Геолог Людмила Московских принесла из тундры багряно-фиолетовый букет цветов, поставила в трехлитровую банку с водой, и балок тотчас засветился домашним уютом.

– Женские руки! – многозначительно произнес инженер Василий Николаевич Васильев.

В дверях возник буровой мастер Василий Григорьевич Станько, искренне изумился:

– Цветочки!.. Откуда? Я как-то сроду не примечал, что у нас такие водятся.

– В ближнем овраге собрала. Обыкновенный иван-чай, а вот эти – колокольчики.

– Нет, надо же, а!..

Вместе с геологом и инженером я только что прилетел на буровую № 126. Бригада работала здесь последние сутки, долото достигло проектной отметки – 2800 метров. Вскоре скважину передадут испытателям. Сегодня же вахтам предстоит поднять инструмент, произвести отбор керна. Затем часть бригады должна перебазироваться на Р-101, где вышкомантажники закончили сборку новой вышки, и начинать, говоря на местном языке, снова "забуриваться".

Пока Васильев начнет работы на Р-101, Станько собрался слетать на Мыс Каменный, чтобы помочь жене переехать, перевезти вещи на новую квартиру. Ждали ее, даже "отпуск нынче не получился", не побывал Станько на родной Полтавщине. Дождался. Выделили трехкомнатную его семье. Понятно, что настроение сегодня у мастера приподнятое. Народ в бригаде тоже с "чемоданным настроением" – перебазировка на новое место. Что ни говори, событие! Те, которые не на вахте, собирают, укладывают нехитрый скарб. Трактор отвозит к посадочной площадке вертолета имущество, что в первую очередь надо перебросить на новую точку.

Надев защитные каски, поднимаемся на площадку буровой. Не впервой вижу, как действуют, дышат паром, лязгают трубами и жилами тросов эти железные гиганты, а привыкнуть не могу- Наполняешься особым ощущением значимости момента. И буровик, и геолог, и мастер – все всякий раз надеются: вдруг удача, скважина нефтеносная! Без надежды нельзя, немыслимо.

Ритмично рокочут дизеля. Сноровисто действуют помощники бурильщика. Сам бурильщик Николай Вахрушев, в капельках глинистого раствора на куртке, держит руку на рычаге компрессора, посматривает на приборы. Вахрушев в бригаде уже шесть лет. У других тоже стаж не малый: у дизелиста Евгения Беклещеева, у помбуров Андрея Туранского, Николая Виссарионова. Конечно, все это народ опытный и привычный к железной работе. А вот Володя Хули – из местных, из тундровиков. Вырос Володя в ненецком чуме в семье пастуха-оленевода, послужил в армии, новые края посмотрел, что-то сдвинулось в душе парня, изменил пастушьей стезе родичей, пришел на буровую, где его "определили помощником дизелиста", как сказал мастер Станько.

Мастер посматривает на горизонт:

– Где рейс?

Вертолет ждали во второй половине дня. Не прилетел. Станько долго вызывал по рации "базу", там поначалу обещали, затем стали обещать как-то без энтузиазма, потом окончательно сообщили, что "борт" будет только завтра. И мастер вновь натянул сапоги взамен легких полуботинок.

Взяв с меня слово – вернуться, когда "поспеет" баня (на буровой баня ежедневно!), Станько и меня отпустил: давай, мол, прогуляйся по окрестностям, тундру почувствовать надо! Да, конечно, тундра, что мягко пружинит под ногой, совсем не та, что видна с высоты птичьего полета. За эти дни я уже порядочно налетался над тундрой, нагостевался на "точках" с "лекциями". Пустынна сейчас тундра: оленьи стада кочуют по ту сторону полуострова – на побережье Байдарацкой губы и Карского моря. Тихо, глухо, легкое марево августа.

А солнце печет. И трудно представить, что под россыпью ягод, похожих на бруснику, (попробовал, не-е, не брусника!) на глубине полуметра, под ягелем, вечная мерзлота.

Сбегаю в овраг. На дне его тихоструйно журчит речушка с осокой по берегу. В прыжке перемахиваю руслице. На другом берегу – там и там – обглоданные кости, "ветки" оленьих рогов. Господи, что это? Серые разбойники-волки пировали? Жутковатое зрелище! Вспоминаю рассказ ребят со сто семнадцатой буровой. Вот так же парни пошли в тундру на прогулку и наткнулись на тушу белого медведя. Как хозяин Арктики так далеко забрел на материк? Судили-рядили парни. Был с собой фотоаппарат, запечатлели находку: не всякий бы поверил их рассказу! Я смотрел фотографии и тоже дивился: редкий случай. Загадочный. Скорей всего арктического мишку гнал голод. Что еще?

Поднимаюсь на взгорок, с которого открылся вид на ненецкое кладбище. Хальмер? Или халмир, припоминаю название... Говорили мне как-то, что место это священное у тундрового народа и постороннему человеку лучше не нарушать законы тундры, не заходить на территорию захоронения.

Жутковато. И в то же время любопытство разбирает. Но... чуть приблизившись, разглядываю скелеты жертвенных оленей. Вдруг из кустов, словно вспугнутые души усопших, с плеском крыльев взлетают куропачьи выводки. Тянет могильной сыростью из зеленеющей в низине осоки. Несколько деревянных ящиков (наподобие гробов) установлены над землей. За толстыми досками ящиков, еще не взятых гниением, останки усопших. Круто обрывается спуск в овраг, над самой кручей его – перевернутые нарты, упряжь, хореи, сети, домашняя утварь... Непривычно все это для русского человека. И постояв некоторое время в раздумьях, иду прочь с этого печального и жутковатого места, так внезапно встретившегося в жаркой тундре. Ветерок доносит вслед запахи тления...

Но живым – живое. С радостью возвращаюсь на буровую, к людям. Собаки встречают лаем, но, узнав, виляют хвостами.

Утром пришел вертолет. Еще задолго до посадки, когда возникла предполетная суета и оживление, метался, поскуливая, любимец парней пес Помазок.

– Возьмем, не крутись под ногами! – обещали парни. Но Помазок, пес самостоятельный, надеялся только на себя: а вдруг забудут в суматохе! И когда вертолет приземлился, он, не дожидаясь приглашения, первым взлетел по трапу в салон.

– Ай да Помазок!

Пес дружелюбно, с понятием посматривал на хозяев, споро загружавших машину. И мне думалось о том, что вот и я сейчас улечу с буровой, где провел сутки всего. А сколько новых впечатлений! Улечу и уж скорей всего – не вернусь сюда никогда. Взревели винты. Теснясь, мы все разместились на мешках...


5

"С хорошими показателями к Дню Воздушного флота СССР подошел коллектив авиапредприятия Мыса Каменного. План семи месяцев 1981 года перевыполнен. Успех авиаторов отмечен Ямало-Ненецким окружным комитетом партии. За первое место среди родственных предприятий он награжден переходящим Красным знаменем...

Эту страничку из праздничного доклада, с которым выступил в клубе авиаторов начальник штаба авиапредприятия Мыса Каменного Роман Айзикович Агранов, я положил в путевой блокнот. Она напоминает мне о торжестве, что недавно состоялось в аэропорту. В фойе клуба играл инструментальный оркестр, люди шли принаряженные, как принято ходить на всякий праздник. А туг свой, родной – авиационный!

Передовики получали и благодарности командования, и Почетные грамоты, и премии. Но самая большая благодарность – от геологов. Искренне говорили на торжестве гости из Ямальской нефтеразведочной экспедиции:

– Без вас мы в тундре – никуда!

И мне вспоминалось...

Всякое рабочее утро Анатолия Григорьевича Жумшанова, которого в Ямальской экспедиции называют "командующим авиацией", начинается на вертолетной площадке, что рядом с поселком геологов. Сюда приходит народ с рюкзаками: надо на вахту. Подвозят продукты на буровые. Заезжему литератору – туда же. Небо над тундрой просторное, а все небесные дороги связаны с буровыми и подбазой на Ситной. "Командующему авиацией" надо быстро и точно распорядиться, куда в первую очередь направить "борт", кому сгрузить мешок сахара...

– База, база! – зовет – не дозовется кто-то из мастеров с буровых.

– База... А, это ты Григорьевич, слушай... отправил два мешка огурцов... Ла, только что получили свежие. Что? Курева? Сами без курева, что я поделаю?.. Все "бычки" пособирали? Н-да... Говорят, в Новом Порту – "Беломор", "Опал" девать некуда. Попроси пилотов, пусть подбросят...

Знаю, настрадались мужики за эти дни с куревом. Вспоминаю, как потянулось к моим сигаретам несколько рук, едва сошел с тюменского самолета. А на буровых! Заядлые курильщики нервничали и вертели самокрутки... из чая. Кто-то недоучел, кто-то недосмотрел. И вот – прокол в снабжении. Чья вина? Пойди разберись! Но из тундры виноватого не достанешь, потому парни на буровых с надеждой ждут очередной "борт", авось выручат пилоты, они везде летают-бывают...

"Много труда вложили работники авиапредприятия в выполнение производственных задач. Назовем лучших из них. Это Кузнецов Б. И. и Медведовский И. Н. – командиры Ми-8, Жигулевцев А. Ю. руководитель полетов, Лисаковская Р. Г. и Лапушинская Г. Н. – работницы отдела перевозок..."

Немало фамилий перечислено в праздничном приказе. Кто-то из этих людей сейчас в полете – держит курс на арктический остров Белый, везет почту и продукты зимовщикам арктической станции; кто- то летит на Тамбей к геологам; на Сеяху – к оленеводам, другие экипажи облетают ненецкие стойбища, собирают ребятишек в школу- интернат. Работа!

Наш спецрейс – на Салехард. Промелькнула в иллюминаторе желтая песчаная коса Мыса Каменного, что узким жальцем вошла в мутноватые воды Обской губы. Еще видны лодки рыбаков да большой морской корабль на рейде. Летим на юг.

Ми-8 делает плавную дугу разворота и ложится на курс вдоль побережья полуострова, который еще со школьных лет был для меня неистребимой мечтой. И вот... свершилось!

Машину ведет командир Александр Панченко. На правом сидении в кабине – второй пилот Сергей Воронежев. Третий из экипажа – бортмеханик Владимир Санин. Все они очень молоды.

Рядом в салоне – Галина Николаевна Лапушинская, фамилию которой я цитировал в праздничном приказе командира авиапредприятия. Летит в отпуск.

– Почему на Севере народ такой молодой?

Улыбается:

– Не знаю, не знаю... Я вот уже восемнадцатый год на Мысе Каменном работаю. Молода-ая!..

– Чем так крепко Ямал держит? – в который уж с подобным вопросом пристаю к людям.

Опять улыбка:

– Привыкла... Тянет назад всегда, не знаю, право, чем и объяснить...

Объяснить, конечно, можно, если поразмыслить трезво да рассудительно. Объяснить можно...

Ярко светит сквозь стекло иллюминатора солнце. Внизу проплывает широкий простор со змейками речек, с пятнами болот и стекловидных озер, в которых отражается быстробегущая тень вертолета. Гололобые взгорки и ягельные поляны сменяются оазисами соснячка и припадающим к скосам оврагов островками ивовых зарослей. Неброский, но чудный пейзаж!..

Как можно не вернуться в такие места!

1981




О ДРУЗЬЯХ-ПОЭТАХ





"ПИСАТЕЛЬ НЕЧВОЛОДА НЕ ПРИНИМАЕТ..."


У каждого из нас свои извинительные слабости. Володя Нечволода любил, например, блеснуть перед приятелями на широкую ногу. Но поскольку у поэтов не часто бывают хорошие деньги, а Нечволода был не исключением из этого правила, то "блеск' этот заканчивался у него обычно последующими проблемами: где перехватить, занять энную сумму, чтобы выйти из затруднительного финансового положения? Словом, как говорят, был он в долгах, как в шелках!

Познакомились мы осенью 1964 года после вступительных экзаменов в Литинституте. В тот год Никита Сергеевич Хрущев, рассердившись на какую-то публичную акцию литинститутиев, закрыл очное отделение, мотивировав это тем, что, мол, как это будущие писатели пять лет ничего не производят, слушают лекции, когда надо постигать на производстве живую действительность, чтобы ярче отображать её в своих книгах.

Мы и постигали. Я служил в батальоне охраны Главного Штаба ВМФ, на третий год служба в Москве переваливала, а Володя работал рулевым речного флота и, как мне тогда с гордостью рассказал, привел первую баржу тюменской нефти с Шаимского месторождения на Омский нефтеперерабатывающий завод. Уже этим он вошел в летопись освоения родного нашего Тюменского края.

Прослушав общее собеседование в третьей аудитории, которая знала многих знаменитых – от Жана Поля Сартра до Александра Твардовского, мы разошлись: Володя "блистать" в литинститутскую общагу на Добролюбова, 9/11, я с увольнительной в свои Тушинские казармы.

Через пару дней дежурный по батальону вызывает меня, чтоб явился в комнату посетителей: к тебе гость! Явился. Смотрю, земляк – Володя Нечволода. Отыскал ведь как-то! Да, конечно, я ж говорил, что окна нашей матросской казармы выходят на канал Химкинского водохранилища, а ехать до метро "Сокол", а там на "флотской" шестерке-трамвае.

Посидели, поговорили. Вижу, что-то томит Володю, да не решается сказать! Не догадываюсь и я. Но он напрямую: "Слушай, старик, займи на обратную дорогу, в кармане – ни копья!" Тоскливо стало на душе: первое солидное жалование командира отделения – 10 руб. 80 коп. – я еще не получал, а у остальных... Ну, ладно, говорю, пойду по ребятам, попробую наскрести. И наскреб ему на билет в общем вагоне. Четырнадцать рублей он тогда из Москвы до Тюмени стоил. "Ты не сомневайся, старик, пришлю, как только рассчитают меня за нефтяной рейс..."

После дембеля я вернулся в Тюмень. Поэт Нечволода уже был тут местной знаменитостью в свои двадцать лет. Привел он меня и в писательскую организацию, и на первый поэтический вечер. Проходили они в ту пору, как говорят, на самых высоких уровнях: в актовом зале обкома партии. И еще часто, и как-то жадно до новых впечатлений, мы ездили и летали по Югу и Северу области. Сочиняли много и вдохновенно. Володя был мастер на пародии, на всякие розыгрыши, но не забывал и "блистать".

Однажды полетели в молодой Нефтеюганск большой группой проводить там Дни литературы. Начало марта. В Тюмени уже весной пахло, а нефтеюганские бродячие псы только и спасались от лютого мороза на теплых чугунных люках городской теплотрассы.

Нечволода, как сотрудник Бюро пропаганды, прилетел пораньше, чтоб обеспечить нам график выступлений. Поселился в шикарной по тем временам "канадской" гостинице из сосновых брусьев, куда селили обычно иностранных специалистов и наше высокое начальство – министров, партийных боссов.

Суточное проживание в "канадской" стоило где-то пять-восемь рублей. Нам же выделили простую двухэтажку под названием "Обь" № 2, где суточная плата в пятикоечном номере была всего 70 копеек с человека.

На утро член нашей делегации, зав. бюро пропаганды т. е. непосредственный Володин начальник, потопал меж высоких сугробов в соседнюю "канадку", чтоб дать указание своему сотруднику. Дежурная гостиницы разрешила ему только постоять на коврике у входа, заявив решительно, что "писатель Нечволода сейчас не принимает".

Заинтригованный, я решил тоже попытать судьбу в этой "канадке": что сие значит – "не принимает"?!"

Дежурная, на удивление, встретила меня приветливо, только приказала снять обувь и переобуться в войлочные тапочки. Ну, прямо-таки, как в Шереметьевском дворце в Останкино, где расположен известный мемориальный музей. И тут ковровые дорожки, кактусы в горшочках, яркие акварели, чеканка. И главное – тепло!

Постучал в дверь номера. Никакого отклика. Постучал снова – с напором. Дверь сама подалась во внутрь. Смотрю: большая прихожая – модные кресла, шторы, на журнальном столике нераспочатая бутылка пятизвездочного коньяка, апельсины, яблоки в вазе, плитка шоколада и – о, боже! – цветы!

Открываю еще одну дверь: большой зал для заседаний, длинные столы, заканчивающиеся Т-образным, "руководящим" столом, шкаф с хрустальными фужерами, множество стульев, внушительных размеров холодильник. И – опять удивление! – теплая, даже жаркая, застекленная лоджия. Ну, конечно, все для солидных людей!

Обошел все это аккуратно и бережно, вернулся в прихожую, открыл еще несколько дверей в стене: ванная, туалет, опять, блистающая кафелем, ванная! Не знаю, уж какая по счету, наконец, обнаружилась дверь в спальную комнату – в эти номенклатурные покои, где на широченной, орехового дерева кровати, в самом углу, у стенки, обнаруживаю фигурку поэта, что сладко спал, по-детски свернувшись на непомерном великолепии ложа. "Это который тут не принимает?" – возликовал я, разбудив хозяина номера. Он как-то быстро встал, увлекая меня к накрытому столу: "Давай, причастимся... Ждал гостей, что-то не пришли".

Еще с неделю мы работали в Нефтеюганске и его вахтовых поселках. К концу командировки Володя перебрался в нашу простецкую "Обь" №2 и бросился к местным знакомым и друзьям, как всегда, занимать на обратную дорогу...

Прошли еще годы. В январе 1984 года я оформил документы в дальний заграничный рейс на торговом судне. Володя, помню, посетовал: "Я бы вот тоже хотел попасть в далекое плавание, но, знаешь, медкомиссию мне не пройти. Сердце..."

В апреле наш сухогруз стоял на рейде индийского порта Мадрас. Пережидали мы забастовку портовых грузчиков. Кончались продукты, пресная вода, вконец истомила многосуточная постоянная зыбь открытого рейда. Как-то вечером пришел ко мне в каюту помполит, подал радиограмму: "Извини, наверное, кто-то из близких... Радист сам не решился принести тебе..."

Прочитал короткую радиограмму из Тюмени и в глазах потемнело: не стало Володи Нечволоды...

В те дни я написал стихотворение, которое заканчивалось строфой:

Шли бок о бок, по духу близки,
Знали вместе паденья, удачи...
Телеграмма – всего пол строки,
Не поправишь...
Читаю и плачу.

1996




СОСТЯЗАНИЕ АКЫНОВ НА САМОТЛОРЕ


С поэтом Анатолием Кукарским мы вместе, точнее, одновременно писали свои поэмы о гремевшем и прославляемом в ту пору нефтяном месторождении Самотлор. Это был, как тогда называли, социальный заказ.

Мне, хоть и бывавшему на Тюменском Севере, никогда не доводилось еще видеть буровую, да и само "черное золото ", видел его только в школьной пробирке на уроке химии. И тут еще надо учитывать романтику тех лет, всеобщий подъем, ведь, что ни говори, если уж нам не выпало быть героическими участниками освоения Севера, то сказать о нем поэтическое слово считалось делом необходимым.

На дворе стоял март 1973 года.

Прежде чем попасть в город Нижневартовск, на Самотлор, и устроить "состязание двух акынов", как шутил Толя Кукарский, полетели в Нефтеюганск, где мы в группе тюменских литераторов участвовали в местных днях литературы.

Всякие авиаперелеты для Кукарского были серьезным жизненным испытанием, он панически боялся подниматься в воздух. Но если уж деться-то в общем было некуда, он граммов сто пятьдесят "принимал на грудь" для храбрости. Не знаю, как он в шестидесятых годах справлялся со своей должностью собственного корреспондента газеты "Тюменский комсомолец", постоянно проживая в Салехарде, где, кроме оленьих нарт, основной транспорт – самолет Ан-2 и вертолет. Но, кажется, справлялся неплохо. Его материалы и стихи о Ямале в молодежной газете мелькали часто. Имя его было на слуху.

По натуре Кукарский был человеком мягким. Жизненные неурядицы и явную несправедливость по отношению к себе переживал, как говорится, внутри себя, был далеко не бойцом, не ввязывался в "драку" за убеждения. Но поэзии, литературе он предан был истово, удовлетворяясь малыми бытовыми благами. Оставив бывшей жене двухкомнатную квартиру, жил в последние годы с матерью в старой коммуналке, где помешались диван, раскладушка, стол и полка с книгами. Поразительно, что он не писал никаких заявлений улучшить свои жилищные условия, хотя мог бы – одно время он преподавал философию в индустриальном институте, издал несколько сборников стихов, книгу документальной прозы.

В последние годы он нигде не служил на должности, жил скудными литературными заработками, иногда выезжая на выступления по путевкам бюро пропаганды. Ближе к вечеру Анатолия Степановича можно было встретить где-нибудь в центре Тюмени, неторопливо идущего, всегда в опрятном костюме, при галстуке. Еще мы собирались под вечер в писательской организации, вели разговоры о литературе. Я работал по соседству, в редакции "Тюменской правды", и мне всегда было жутко интересно слушать наших аксакалов. Приходили писатели Ермаков, Славолюбова, Николаев, Шесталов, Шерман, мы – начинающие и молодые. Во главе руководящего стола сидел Лагунов. Мирно, интеллигентно шли беседы. Все было наполнено духовностью, доброжелательностью. Конечно, мог что-то выплеснуть экспрессивный Юван Шесталов, вставить колючую шпильку Иван Михайлович Ермаков. Но никаких ненужных вольностей, хмельных застолий в писательской организации не было, хоть время было – "застольно-застойное". Это гораздо позднее – в конце 80-х и 90-х годах творческий и нравственный климат в организации деградировал, как во многих сферах в стране, когда до власти дорвались приблудыши, серость. Она, серость, лихорадочно плодила себе подобных, укрепляясь, торжествуя: "Нас больше, мы сильнее!" Ла, их всегда было больше, и они, до поры до времени, неистребимы, как тараканы...

Помню еще, как – опять же в себе! – переживал Кукарский, что приемная комиссия СП России не утвердила решение нашего собрания о приеме его в члены Союза писателей. Это было большой несправедливостью, ведь в только что вышедшем тогда сборнике стихов Кукарского "Колокола России", было немало стихов очень крепкого звучания. Тут я должен заметить, да и сам поэт признавался, что в ранней молодости немало сил отдал он написанию "датских" стихов, на потребу идеологии. Стихи публиковал в газетах. А там известно, как блюли устои! Вольнодумцы редакторы там редко случались...

Но вернемся в март 73-го. Отработав в Нефтеюганске, мы разлетались. Основная часть – в Тюмень. Нам – на Самотлор. На аэродром пришли пешком, благо, он был совсем рядом с молодым городом. Ну, говорю Кукарскому, полетели состязаться! И тут выясняется, что у него и денег на билет нет. И не только на авиабилет, там еще столоваться, за гостиницу платить надо. Проси, говорю у заведующего бюро пропаганды, он нас сюда привез. Не дает, говорит Толя. Я уж ему заявление в стихах кровью написал, не дает! Как это – кровью? Он показывает листок бумаги, на котором все, как положено, значится: мол, прошу в счет командировки на билет до Нижневартовска. И действительно – кровью. Палец себе иголкой проколол специально.

Договорились, что билет я ему покупаю. Но в Нижневартовске – кровь из носу! – денег надо достать! Иначе нам хана обоим. Не волнуйся, говорит Толя, пойдем в редакцию газеты, предложим свои стихи, выручат. О, сколько тогда выручали нас северные редактора! И в Салехарде, и в Ханты-Мансийске, в Сургуте, в Тарко-Сале даже... К поэтам в ту пору повсеместно относились с почтением, с пониманием. А сколько народу было на поэтических вечерах! Каждый вечер был праздником для души и сердца.

Получилось так, что в Нижневартовске мы поселились с Кукарским в разных местах: он в гостинице НГЛУ (нефтегазодобывающего управления), мне досталась холодная – зато отдельная! – комната в общежитии №20. Я сразу кинулся в кипень Самотлора. Поскольку месторождение обустраивали разные организации и предприятия, пришлось по протекции тамошнего начальства побывать в разных подразделениях. На перекачивающих дожимных станциях, на строящихся дежневках, на промысле, но особо поразила, даже восхитила, буровая, ее глубинная работа. Вдохновение, как говорится, так и взрывало свежие впечатления. По вечерам, возвратившись с работ, накинув на плечи полушубок, строчил я свои строки. Как уж выходило, но строчил. О, потом уж было немало переделано, переписано заново, пока поэма не вошла в московский сборник, изданный в "Современнике' в 1975 году. Книжка так и называлась – "Снега Самотлора".

Прихожу как-то вечером к Кукарскому. В гостинице шумно, дым коромыслом даже в коридоре, полушубки, рюкзаки, унты, тут и там веселые компании за дверьми комнат. Толя, пристроившись на одном из подоконников в коридоре, пишет. Ты что, спрашиваю, сидишь тут, никуда не ездишь? А он: а я с народом разговариваю, тут, знаешь, какой народ! А ездить? Это для тебя в новинку...

Поэму Анатолий Кукарский озаглавил так – "Мне рассказал Самотлор". Так называлась и его последняя книжка, вышедшая в Свердловске в 1978 году. Толя успел подержать в руках только сигнальный экземпляр.

Памятник на его могиле сделан из железной нефтяной трубы в виде пера. На памятнике – надпись и строки из его стихов:

Я знаю, что землёю стану сам,
И оттого она еще дороже.

1996




В ПОЛЕ ЧИСТОМ ВОЗЛЕ ОЗЕРКА


Когда думаю об Иване Михайловиче Ермакове, видится поле, чистые, просветленные берёзовые колки, духмяно пахнущие в июльскую пору разнотравья, слышится шелест осоки болотистых низин, где-нибудь возле озерка, возле речки, солончаковой прелью поскотин шибает. И текут, текут по вольной лесостепи коровьи стада, где-то стучит бензиновый моторчик мехдойки. Пылит полевой дорогой машина с белыми молочными флягами. Всадник вдали мелькнет – не половецкий воин, не степняк-лазутчик, наш Приишимский, в выжженном солнцем картузе, сельский пастух.

Все эти картины, все это земное действо сельчан, изображенное непросто зримо, живописно, метким и сочным словом, а с неповторимым лиризмом, с любовью к литературным героям, к людям, так изображено, что порой кажется – нет подобного на земле. Но, откинув мимолетный скептицизм, прислушаешься к тем, еще детским своим представлениям о мире – и поймешь: никуда они не делись, они в нас, только поглубже скрыты в душе от суровой взрослости, от задерганного быта, от грозящих катаклизмов в природе, в обществе.

Произведения Ермакова – его сказы, документальные очерки, не отличимые по стилистике, по языку от художественных сказов, надо читать, перечитывать. Они – особый для души лекарь.

Никакие университеты, научные степени, звания не помогут взявшемуся за перо человеку, если не дана ему от природы, от Бога живая искра таланта. Ивану Михайловичу не довелось закончить вуз. Что у него было за плечами, когда он сотворил свои выдающиеся произведения? Сельская семилетка, ускоренные курсы младших лейтенантов во время войны, культпросветучилище – это уже после войны, когда работал артистом-кукольником, заведующим сельским клубом.

Почему никто из земляков, образованных людей, не сумел живописать так, как Ермаков? Мне все хочется цитировать Ермакова. Прикосновение к его образному слову вызывает радость, ответное тепло в душе. Вот и я ведь видел эти картины. Ермаков родился и вырос в соседнем от моего Бердюжского – Казанском районе. Оба граничат с Северным Казахстаном, природа у нас одна, травы также пахучи, меньшие братья – те же. Но вот кто из нас сумел вот так ярко написать про петуха: "Бородавчатый толстый гребень напружинен задором и кровью. Из-под этой назревше-малиновой плоти пробился изжелта-вороненый, могучий, будто бивень, клюв. С опаской смотришь и на веселый, задорный бдительный глаз. Огненная бородка постоянно, как пламень, жива. Перо выхоленное, семирадужное, боевые токи в нем текут. Шея, по самую грудную дужку и ниже, жарким золотом горит-полыхает. По крылам – частью чернь, частью тоже расписано золотцем. Темный хвост на распаде пера сизой зеленью излучается. Шпоры так остры, так отточены – кондиционная свинья обходит его стороной. Генерал – петух!".

А как о людях он писал! О кузнецах, пастухах, доярках! Если говорить о влиянии литературного произведения на читателей, припомню, как это было со мной. С первым произведением Ермакова, а это был сказ "Зорька на яблочке", я познакомился в газете "Ишимская правда" в 1961 году. Восемнадцатилетний, я работал в ту пору на тракторе, в голове, конечно, было полно романтики. Что-то хотелось необыкновенного сделать. Землю пахал, дело привычное. Но тогда все больше доярок прославляли, хороших тружениц. И тут ермаковский сказ о доярках. Да как написано! Сам уж сочинял, понимал кое-что в слове. А тут прямо за душу взяло...

Набрался нахальства, подошел к нашему бригадиру-полеводу Григорию Тимофеевичу Киселёву: переведи меня, говорю, на ферму дояром! Он аж ошалел: сдурел, что ли, дояр мне нашелся!.. Оконфузил прямо-таки, ладно хоть в деревне никому не сказал.

Вот такие намерения во мне сказ Ермакова пробудил! Да многих Ермаков всколыхнул в ту пору! Людей пишущих. После трактора я несколько месяцев, перед призывом на службу, работал в межрайонной газете в поселке Омутинский, за журналистскими, литературными публикациями следил и в областных газетах, видел, как стали появляться явные подражатели ермаковской образности. Ничего плохого в том не вижу. Ермакова, конечно, никому не удалось обскакать в литературных делах, но ценить слово, работать над ним он многих учил. Помню, и я первое время все больше расписывал закаты- восходы в своих репортажах. Ответственный секретарь газеты, принимая мои материалы, взрывался порой: ты мне расскажи, как в совхозе высоких надоев добиваются, а не о том, как травы пахнут, воробьи чирикают!

Слышал как-то разговор о том, что Ермаков трудно проходил в члены Союза писателей. Чертовщина какая-то! Ну если это так, то сие просто говорит о том, какой в прежние времена был отбор в профессиональные писатели. Не то, что нынче: издал человек свои стихотворные ребусы книжечкой в пятьсот штук экземпляров, и он уже в СП. Новый сборник клепает, третий, четвертый издает, а таланту-то не прибавляется, зато гонор возрастает!

Когда я, вернувшись из армии, приехал в Тюмень, Иван Михайлович жил уже в областном центре. И нередко мои ишимские друзья затягивали меня на "ермаковский огонёк". Я все больше помалкивал, младшой был в компании, слушал, как они говорят, а Ермакова слушать было интересно. То вдруг он принимался говорить о новом сказе, над которым работал, то сельские бывальщины рассказывал. И многое из того, что слышал я в устном пересказе, ложилось потом в произведения. Ермаков как бы проверял на других воздействие его слова. И если даже повторялся, то уже знакомый рассказ обрастал новыми подробностями, эпизодами, деталями.

О таланте Ермакова, об его книгах немало сказано. Но, кажется, никто не подчеркнул того, что Ермаков был не просто народным, а очень глубоко СОВЕТСКИМ писателем и человеком. В этом есть некий парадокс. Власть как раз, особенно партийная, не очень-то жаловала писателя. "Виновата" тут и прямолинейность Ермакова, ершистый его характер, он мог, не глядя на чины и ранги, влепить прямо и в лоб любому начальнику, что он о нем думает. Рассказывали, как он долго, уже будучи известным и знаменитым, "выхаживал" себе квартиру в обкоме партии. Попал наконец на прием к первому секретарю Щербине. Тот и говорит: "Да мне, Иван Михайлович, раз плюнуть дать тебе квартиру!" – "Ну так плюньте! – парировал Ермаков. И в самом деле квартиру он вскоре получил, говорили, что, мол, Щербина тут же вручил ему ключ, достав из ящика первосекретарского стола! Возможно...

Или другой момент. Через два года после смерти писателя – в 1976 году я работал руководителем бюро пропаганды писательской организации, в первую свою командировку поехал в Казанский район, чтобы организовать мероприятия памяти писателя, как-то увековечить его имя – улицу или библиотеку назвать в честь Ермакова. К первому секретарю райкома мне присоветовали не ходить, мол, того он крепко разобидел одно время, помнит, наверное, первый. Пошел я к секретарю по идеологии Аржиловскому. Василий Сергеевич очень тепло отозвался об Иване Михайловиче, а уж талант его, книги ценил и того выше. Вот так и появилась табличка на районной библиотеке с именем Ермакова. Затем были литературные вечера его памяти, в родном селе Михайловка земляки учредили литературную премию его имени, на доме, где он жил, установили памятную доску.

Натура широкая и страстная во многих проявлениях, Ермаков мог надолго закрыться в своем кабинете, что называется, до упаду работать. Нет где-то Ивана Михайловича? Работает! Это уж точно. Зато уж потом, поставив точку в новом сказе, он мог широко и просторно устроить себе праздник, по-русски: "А ну, раздайтесь, сибирский князь идёт!" Милиция в пору таких праздников, а она знала Ермакова в лицо, его не брала, а доставляла на патрульной машине домой, по месту жительства.

Но припоминается такой случай. Иду как-то мимо одной нашей литературной конторы. Слышу знакомые боевые голоса. Захожу. Главные действующие лица – Ермаков и поэт Кукарский. За столом при телефоне один наш литчиновник сидит. Литчиновник недоволен: мешаете, мол, процессу работы! Ермаков этак язвительно, с издевочкой лепит тому в лицо, в бородёнку: "Травки пьёшь, корешки жуешь, долго проживешь, всех нас похоронишь!" Литчиновник, а такие, конечно, нужны при писательской организации, надо кому-то быть на подхвате: что-то отнести-принести, билеты на самолет гостям купить, врученную на празднике хлеб-соль с пользой определить, чтоб не засыхала впустую, – так вот, со словами "сейчас я вас сдам в милицию", набирает он это самое 02. И тут в руках поэта Кукарского взлетает откуда-то взявшаяся балалайка – Толя игрывал на ней бывало! – и опускается на спину обидчика. И – вдребезги!

Ушли мы.

Нет уж на земле Ермакова и Кукарского – тех забубённых витязей. А тот литчиновник и сейчас здравствует. Травки и корешки по-прежнему жует, многих переживет...

Да, жизнь наша...

И все же закончу воспоминание-повествование о Ермакове его победоносными, жизнеутверждающими строками: "Проснешься в рассветный, предутренний час, и сразу же завладевает слухом твоим исполненная победительного благовеста, жизнерадостной жажды битвы, разбойная, дерзновенная петушиная песнь.

Ох и поют кумовья! Под звёзды. В миры!"

1996




САЗОНОВ И ПАРОВОЗ БРАТЬЕВ ЧЕРЕПАНОВЫХ


Геннадий Сазонов был человек и писатель, конечно же, уникальный, от природы одаренный во многих отношениях. По профессии он был геолог-рудник. И она, профессия геолога, была его жизнью, сутью и мерилом человеческих качеств. Он мог долго и увлекательно рассказывать геологические истории, байки, были и небылицы. Отдан он своему любимому делу около двух десятков лет, ежегодно, по весне, отправляясь в поле, то есть в горы Полярного и Приполярного Урала, возвращаясь в Тюмень поздней осенью, полный впечатлений и литературных замыслов, посвежевший и бодрый.

В последние годы жизни, когда Сазонов перешел на "вольные хлеба", появилась в нем этакая осанистость, житейская основательность, унаследованная от крестьянских родовых корней. Я порой, часто общаясь с Геннадием Кузьмичом, сожалел, что он оставил геологию, которая в те уже далекие годы окрашивала его ореолом романтизма и некоей исключительности.

Мне всегда нравились люди пристрастные и увлеченные не только "голой" литературой, как нередко нынче бывает, а тем делом, которое становилось для пишущего его основой, твердью.

Вот сейчас видится мне ранний зимний вечерок. В лучах фонарей тюменской улицы Республики нежно падают снежные хлопья, какие-то мягкие, ласковые. И сам вечер, не то декабрьский, не то январский, стоит приветливый, раздумчивый. Мы идем с поэтом Володей Нечволодой, говорим, как всегда, о делах литературных. Редкие прохожие. И вот из полумглы, облепленный снегом, в демисезонном пальтеце, в меховой шапке, при бородке возникает бодро шагающий человек. "Это Гена Сазонов! – толкает меня в бок Володя. – Помнишь, я тебе говорил, что он талантливую книжку издал – "Привет, старина!"

Мы знакомимся. Геннадий тянет нас обоих "куда-то пойти посидеть", затем мы оказываемся в его полупустой однокомнатной квартире-хрушевке, где единственная примечательность, имущество – книги, много книг на самодельных стеллажах...

Следующие мои наиболее запомнившиеся моменты из его жизни – это когда он уже стал членом писательского Союза, был бессменным председателем семинаров молодых. Да и вообще много помогал молодым прозаикам. Свои отзывы на тот или иной рассказ семинариста он писал мелким, разборчивым почерком, подробно анализировал, давал советы, отмечал наиболее удачные места. Зачастую сама рецензия – отзыв получалась у него едва ли не в полтора-два раза объемнее анализируемого произведения. Я как-то заметил ему об этом, он усмехнулся в черную бороду, ничего не сказал.

Показывал и я ему свою повесть об Арктике, он также увлекся в разговоре, советуя непременно и подробно выписывать понравившиеся места, детали. "Вот ты смотри: ваше судно стоит на якоре, штормит, ветер заполошный... Ты упоминаешь про чаек, что с трудом летят навстречу шторму. А ты посади хоть одну уставшую чайку на мачту, на рею. Расскажи, как она садится, голову в перья втягивает, словом, дай картину!" Я возражал, что мол, не мой это стиль – излишняя, подробная цветистость фразы. Что мне ближе экономия и точность слова, к примеру, как у Василия Белова.

Поэтическую деталь, метафору в прозе Сазонов любил и знал в ней толк.

Еще мы ездили немало, выступая в различных аудиториях. Это был, конечно, изрядный приварок к тому небольшому гонорару, что получали за изданные книги, за журнальные и газетные публикации.

Однажды по приглашению Свердловского бюро пропаганды мы оказались с Сазоновым на литературных гастролях в городе Нижний Тагил. Деятельная организаторша наших встреч с читателями проявила такую активность (зарабатывала она на выступлениях писателей), взяла нас в такой оборот, что буквально не было продыха, чтоб не только познакомиться с новым городом, но и нормально перекусить. К последним встречам Сазонов, страдающий астмой и при этом безбожно смолящий свой "Беломор", почти совсем потерял голос, охрип. Я уж и в шутку и всерьез говорил ему: мол, я твое выступление знаю наизусть, ты уж только представься и сиди помалкивай, я за двоих отработаю! Сазонов не соглашался и как-то сам "выплывал", пусть кратко, но сам...

Заключительное наше выступление проходило в холодном большом зале какого-то лесного санатория. Мы оба явно красовались, что вот живем в знаменитой на весь мир Тюмени, рассказывали о ней всякие подробности, читали стихи, прозу. Под конец мы попали в плотное кольцо слушателей, большая половина которых были тюменские нефтяники и геологи, даже несколько человек хороших знакомых Геннадия Кузьмича по совместной работе. Мне было неловко, про себя думал: "Вот выпендривались – Тюмень, нефтяная эпопея, а тут...".

Наутро знакомцы Сазонова зава/шли к нам в гостиничный номер, посетив предварительно ближний гастроном. Лень был воскресный, и после утреннего "завтрака" земляки пригласили нас осмотреть достопримечательности промышленного города. От сего мероприятия, не помню, почему, я отказался. Они ушли и вернулись за полдень.

Эпохальным событием этой экскурсии оказалось посещение местного краеведческого музея, где установлен – тоже знаменитый на весь мир! – паровозик братьев Черепановых.

Любознательный Сазонов, осматривая прадедушку паровых машин, повернул какой-то стопорный рычаг – и черепановское детище сдвинулось и поехало по музейным рельсам. Старушка-смотрительница, рассказывали наши экскурсанты, едва рассудка не лишилась, возопив на весь музей: "Двести лет стоял без движения! Двести лет..." Прибежал милиционер, но все уладилось миром...

Есть на Червишевском погосте, под Тюменью, холмик с памятником. Последнее пристанище геолога-бродяги, талантливого писателя, оптимистичного человека Геннадия Сазонова. Стоят над ним молчаливые сосны, падает снег, шумят травы, синеет просторное небо, волю и синеву которого так он любил в своих странствиях и трудах.

1996




РОЖДЕН ИРТЫШОМ


По великой сибирской реке, по Оби, шел большой белый теплоход "Композитор Алябьев". И ехали на нем два поэта, две первоосновы, можно сказать, два зачинателя литературы своих народов, два потенциальных классика. Сутки ехали, двое суток ехали в древний град Берёзов, то есть в нынешний поселок Березово Тюменской области для встреч с читателями. На третьи сутки вышли на палубу, и один из поэтов, первооснова мансийской литературы, очертив вскинутой рукой доступный глазу горизонт, сказал: "Как необъятны наши просторы!"

Второй поэт, первооснова литературы сибирских татар, глянув горячим оком на товарища, твердо произнес: "Нет, это наш простор! Наши земли..."

От неосторожной словесной искры мансийского поэта возникла буря протеста в душе татарского, и дальнейшее выяснение исторической принадлежности западно-сибирских земель быстро перехлестнуло рамки дипломатической сдержанности. В свежем таёжном воздухе что- то мелькало и сверкало, и к моменту подачи трапа на берёзовский причал между речными путешественниками был полный раздрай.

История зафиксировала в то лето: никаких литературных встреч на березовской земле не произошло! Но проницательный читатель, думаю, без труда распознал наших поэтов. Да, это были Юван Шесталов и Булат Сулейманов.

Юван Николаевич Шесталов, известный в России поэт, живет нынче в Ленинграде-Петербурге, издает свою газету и журнал "Стерх", то есть "Белый журавль", имеет возможность и волен рассказывать о себе сам. А вот Булата нет с нами уже несколько лет. Расскажу о нем, что считаю необходимым.

Познакомились мы с Булатом в литинститутских коридорах, может, в нашем общежитии на Добролюбова 9/11, не суть важно. Я обрадовался земляку. Булат оказался родом из наших тюменских краев, только из другого, из Вагайского района, из аула Супра. Жил в то время Сулейманов в Казани, до поступления в Литературный закончил в Казанском университете два курса (эх, судьба поэтов!), не поладил там с милицией, а вернее, горячая его подруга не нашла общего языка с не менее горячим Булатом, заявила на него и поэт на год или на два попал на казенные нары.

В Литинституте, заведении демократическом, можно было учиться долго. Были примеры, когда иные студенты заканчивали учебу на десятый, на двенадцатый год, переводясь с очного отделения на заочное, беря академические отпуска, снова восстанавливаясь. Подзадержался в учебе и Булат.

В декабре 1974 года я приехал в Москву заканчивать работу над гранками будущего поэтического сборника, поселился в нашей общаге. Недавних выпускников института там еще помнили и охотно пускали на жительство. В зимнюю пору много комнат в общежитии вообще пустовало.

Встречаю Булата: что делаешь здесь зимой, сессия заочников давно закончилась? Отвечает: зачеты приехал сдавать! Конечно, говорю, денег у тебя нет, возьми вот, купи сухого вина и побольше мяса, вечером отпразднуем встречу.

Вечером сошлись в его комнате. Сулейманов был умелец по кухонным делам, все он сделал в полном порядке, накрыл стол. Пригласил еще нескольких знакомых, двое из них – аспиранты Литинститута, из казанских татар. К финалу вечера за столом остались четверо: аспиранты и мы с Булатом. Смотрю: гости наши перешли на разговор по-татарски. Булат им отвечает по-русски, временами бросая взгляд на меня. Сижу, мало что понимаю из разговора, но чувствую: "беседа" принимает нервный характер. Надоело все это. Прощаюсь, ухожу в свою соседнюю комнату. Успел только пиджак снять, повесить на спинку стула, слышу в коридоре шум, выкрики. Не иначе кто-то выясняет отношения! Выхожу в коридор. И вот картина: двое соплеменников Булата теснят его к стене, дергают за рубашку. Вмешиваюсь, встреваю между ними: топайте, ребята, к себе!

Ушли. Булат и рассказывает: мол, зачем пригласил русского? И еще они нарушили закон гостеприимства, требовали с меня, чтобы я при тебе разговаривал с ними по-татарски. Это не по-нашему, дикость! Понимаешь, почему я отвечал им по-русски?

Эпизод этот крепко застрял в моей памяти. И позднее, когда Булат переехал в Тюмень, когда однажды обвинили его в национализме и татарском сепаратизме, мне пришлось защитить его перед "компетентными органами" и на писательском собрании, куда был вынесен вопрос о наказании Сулейманова. Рассказ мой о том случае в нашем общежитии переломил грозный настрой собрания.

И все же, все же...

Проблема сохранения этноса сибирских татар, культуры и языка родного народа остро волновала Булата. Не обходилось и без явных передержек с его стороны. Тут Булат разгорался, даже взрывался, приходилось его резко осаживать или вообще уходить от разговора на больную для него тему. Понимаю тебя, Булат, говорил я ему. Я обеими руками за то, чтобы поощрять культурную автономию, надо возобновить изучение татарского языка в школах, где это необходимо. Но не будем нарезать границы, не станем искусственно создавать стену отчуждения. Знаю, что и большинство твоих соплеменников не хотят этого. Есть отдельные заводилы...

"Ермак – пандит!" – горячился Булат. И в горячке не давались ему звонкие согласные.

Я парировал: "Мамай, известно, тоже не ангел с крылышками был! Если мы полезем в исторические дебри, то неизвестно, к чему это может привести. Давай исходить из того, что есть нынче, и думать вместе над тем, как послужить с большей пользой своему народу, его самобытности, культуре!"

Потом он принес мне в газету "Тюмень литературная" большую статью "Нет языка – нет народа!" Публикация вызвала неоднозначный резонанс и у сибирских татар. Среди спорных суждений о колонизации Сибири русскими, притеснениях, которые якобы чинили "завоеватели" местным народам, главенствовала все же здравая и добрая мысль, которую и сейчас считаю важной, – это мысль о поддержке культуры, о просвещении – народа – сибирских татар, которые и дали нам талантливого поэта Булата Сулейманова.

Он писал и думал на родном языке. Это важно отметить.

Я упомянул, что Булат знал толк в приготовлении несложных блюд. Что ж, вынуждали к тому обстоятельства его кочевой жизни. Немало он побродил-поездил по родной стране, переменил немало профессий. И в последнее время, имея квартиру в Тюмени, жил в одиночестве. Встретишь его, бывало, на улице, что-то несет в целлофановом пакете. Любил – и зимой, и летом! – раздобыть хороших карасей. Возле рыбы, на берегу могучего Иртыша вырос... Как-то ночевал у меня лома, взялся приготовить замечательное блюло – караси по-татарски. Сам нынче иногда готовлю это блюдо, других учу. О Булате рассказываю.

Я сибирский татарин,
Рожден Иртышом...

Мало его переводили на русский язык. Но то, что читал в переводах, свидетельствует о таланте, о своеобразной восточной образности, афористичности.

Часто печатался Сулейманов в журнале "Казан утлары" (Огни Казани"), был даже лауреатом премии журнала "Юность". При прощании с нашим другом мы обещали позаботиться о полном издании его стихов и рассказов. Эх, обещать мы все горазды...

1996




БОРОДА


Его так и звали порой – борода! – за курчавую, седовато- дымчатую, известную всей Тюмени, – только ли Тюмени! – шикарную бороду. В этом пиршестве растительности, волос, уютно прятались губы. Зато над ними, над бородой, хорошо возвышался крупный ассирийский нос. Пристальные глаза темно-серого цвета сидели неглубоко, а над всем – опять густая шевелюра, которая позволяла ему обходиться в любое время года без головного убора. Правда, однажды в Заполярье, в пору жуткого мороза, я увидел на его голове шапку, но она казалась лишним, каким-то неуклюжим придатком, и, пожалуй, никак не давала тепла в эту лютую круговерть.

В молодости, а я уж застал его несколько погрузневшим, он был хорошим спортсменом, а в волейбол играл до почтенных лет. Вот я все подбираю сейчас такие определения его возрасту – почтенный, погрузневший – потому, что язык никак не может вымолвить слово "старый". Не укладывается как-то в сознании назвать его стариком. Хотя, когда он внезапно ушел от нас, упал на остановке автобуса от разрыва сердца, ему шел уже 70-й год.

Борода! Он был своим человеком в северных нефтяных и газовых весях, была у него там масса друзей и знакомых, в основном, инженерно-технический персонал, геологи, буровые мастера, культработники, журналисты.

Он был легко узнаваем, благодаря своему рокочущему смеху, к примеру, в дубовом зале (ресторане) Центрального Лома литераторов в окружении московских приятелей или, приехавших из глубинки, писателей-провинциалов. Тогда всех легко и запросто объединял нас столичный литературный клуб.

О ком веду речь? Конечно же, о Евгении Григорьевиче Ананьеве, попросту – о Шермане, человеке, неунывающем, оптимистичном. По крайней мере, таким он представлялся многим...

Случалось, что бывали с ним в одной поездке на каких-то литературных мероприятиях, в командировках. Он был легок на подъем, собирая в свой дорожный портфель, видавший виды, нехитрую поклажу – свои книжки, какой-нибудь "рыбный сувенир" для закадычных друзей. Задорно рокотал от удачной шутки или анекдота. И казалось, шагая, обгонял свою бороду, торчащую и вскинутую впереди объемной его фигуры.

Важно сказать, что Шерман был одним из первых литераторов, кто рассказывал о начале открытия тюменской нефти и газа. Никакого еще "грома и молнии" по Союзу не было, когда были написаны им очерки о первопроходцах. И он, знающий массу северных историй, владея богатым материалом, что-то сумел воплотить в своих книжках, документальных фильмах, но многое не сумел, не сделал – в силу своего характера. И это теперь невосполнимо...

Про него тоже рассказывали истории, от которых пробирал мороз, о том, например, как тонул он в глинистом растворе на буровой, нырял в ледяную воду, чтоб зацепить тросом провалившийся под лед трактор-буксировщик, или о том, – тут он и сам с радостью подтверждал, – как после одного из северных застолий с приятелями его не пустили в самолет, а самолет этот возьми да и потерпи катастрофу, погибли все пассажиры. Повезло, как повезло на войне, участником которой он был, знаю по его скупым рассказам, что воевал он в каком-то лыжном десантном батальоне под Москвой.

Удивительно, принимая во внимание его национальность, в обычном представлении его соплеменники люди практичные, хваткие, Евгений Григорьевич в моей памяти остался человеком романтичным. Он не копил, не скопидомничал, хотя деньгу, пожалуй, имел всегда. Но страстью его были книги, которые буквально вытесняли его из маленькой квартирки на пятом этаже в доме, где расположен известный в Тюмени магазин "Родничок".

Он не просто собирал книги, он их читал. Давал читать другим. Помню, собирась в далекое морское плавание, я пришел к нему за морской литературой, он быстро нашел на полке Виктора Конецкого, вручил мне: "Он мой приятель. Моряк и отличный писатель. Прочти его. Всего. Пригодится!".

Тут необходимо сделать небольшое отступление. Дело в том, что шесть лет подряд партийные власти той поры не давали "добро" моим устремлениям в море, за границу. Шесть лет меня, беспартийного, как говорят, мурыжили. Имелось какое-то "мнение" на сей счет, старательно поддерживаемое определенными лицами. Многое, конечно, зависело от пресловутого треугольника: администрация, парторганизация и профком. От подписей этой тройки. И я даже взорвался однажды, наговорил дерзостей: да я, мол, Японское море по-собачьи или вразмашку переплыву но к родным берегам вернусь! Не помогали ни дерзости, ни положительное решение морской комиссии в Правлении Союза писателей СССР, ни добро Министерства морского флота. Партийная виза была всесильна...

Весной 1983 года руководителем писательской организации в Тюмени неожиданно для всех стал Ананьев-Шерман. В считанные недели он помог мне оформить документы, визу эту злополучную, которая позволила мне потом обойти полмира на судах торгового флота, рассказать об этом стихами и прозой.

Разве это забывается!

Помню в жарком Сингапуре радиограмму на борт теплохода от шефа, где были такие слова: "...и еще желаю тебе немного сибирского снежка под жарким тропическим небом".

Много ли человеку надо? Немножечко участия, внимания, доброго слова, просто звонка домой (работаем-то мы в одиночестве): как жизнь, как здоровье, как работается, есть ли деньги на кусок хлеба? Если нет, и так бывает, надо подумать, как помочь. Вот это в хорошем варианте и называется Союз писателей, а при нем – внимательный, человечный руководитель, а не троглодит какой-нибудь, что гребет только под себя.

Кстати, много лет у меня не было домашнего телефона. Поставить его всегда было проблемой. "Что же так! Пиши заявление, пойду по большому начальству, поставим! Пробьем!" – сказал как-то шеф. И сделал. Сам ходил, обивал пороги начальников. И это не забывается в жизни... Память она такая штука – выбирает хорошее. А плохое? Были какие-то неурядицы, мелкие обиды. Ладно...

В жаркий июльский денек 84-го возвращаюсь из Владивостока, первым делом звоню Шерману. Вернулся, говорит, приходи! Я отвечаю, что приду немедленно и не один, а с малышом. Приходи, смеется, вдвоем. Прихожу к нему домой, здороваемся. А где твой малыш? А вот, говорю: вынимаю из сумки большую, литра на полтора- два, изукрашенную японским иероглифами, бутылку. Хохочет: занятный "малыш"! Рассказываю, мол, это наши ребята из экипажа придумали: вернемся из Индии в Иокогаму, купим "малыша", отпразднуем, ведь дом совсем рядом!".

Как сейчас вижу: идем мы с приятелем по Салехарду. Скрипим деревянным тротуаром. Чистые, ухоженные. Только что в гостинице драили себя. Навстречу Евгений Григорьевич. В старом полушубке, в резиновых сапогах, рубашка давно стирки просит.

Откуда в таком виде?

Да, говорит, на Байдарацкой губе был. Там караван с трубами пришел для Харасавэя. Был у моряков, у буровиков. Мотался... Ну, ребята, принимайте в свою компанию...

1996




"МАЛУЮ НАРОДНОСТЬ ОБИЖАЕТЕ..."


Жил-был и творил ненецкий поэт Леонид Лапцуй, как говорили в советские времена, "представитель литературы малого северного народа.

Имеющий уши да услышит, зрячий не может не видеть того, в каком бедственном положении оказалась при "рыночном курсе" литература этих "малых народов". В самом деле, каким бы даром не обладал, скажем, тот же Расул Гамзатов, не будь талантливых переводчиков его стихов Козловского и Гребнева, не обрели бы широкую известность его стихи, поэмы без перевода на русский язык, так и остались бы в пределах милого сердцу поэта Дагестана. Примеры эти можно множить...

И куда делась теперь целая армия переводчиков, издателей, редакторов и рецензентов, что выводили на российский большак книги авторов из дружественных республик? Да никуда они не делись. Не пропали в одночасье и их способности. Изменилась лишь политическая обстановка в стране, порушены культурные связи. И в это время, когда цивилизованные страны стремятся к единению – пример старушки Европы! – мы жадно "глотаем суверенитеты". Наглотались, пора бы и за ум взяться. Не можем.

Ищу ответа не только в сегодняшнем дне, но и во вчерашнем: где мы тогда дали маху, когда заложили мину под многонациональную российскую культуру, которая помогла взорвать Отечество?

Не печатали, не переводили литераторов этих "малых народов"? Ничего подобного. Печатали и переводили, сочиняли монографии, исследования, рецензировали в журналах и газетах. Живя в Тюмени, меня, например, озадачивала позиция университетских критиков в ту пору, которые откликались на каждый вздох, на всякую мало-мальски заметную книжку поэта или прозаика из северных народов. Произведения же талантливых русских писателей эти критики нередко обходили стороной, молчанием. Не обидеть бы младшего брата! И эта была не просто позиция, политика, год от году взращивающая в писателях "малых народов" микроб иждивенчества. А те, кто вел и благословляли эту политику, делал это с дальним прицелом...

Расхожая картина, иной представитель какой-нибудь "северной" или "кавказской" литературы в редакции журнала "Дружба народов", потрясая отвергнутой слабой подборкой стихов, бил себя в грудь, качая права редактору: "Малую народность обижаете!.. Буду жаловаться!..

И жаловался, писал в инстанции. А в инстанциях реагировали: "Нельзя обижать! Есть мнение, печатать!". И все это, повторяю, политика. Сама литература тут – сбоку припека.

Еще где-то с двадцатых-тридцатых годов в литературе малых народов насаждалась и поощрялась партийными идеологами тема благодарности "старшему брату" – русскому человеку, Ленину и Советской власти. Тему эту можно выразить примитивной формулой: "Раньше, при царе, мы жили голодно и холодно, вымирали. Теперь спасибо старшему русскому брату, Ленину, за нашу счастливую жизнь!". Это был беспроигрышный тезис, он мог повергнуть в прах строптивого редактора издания, сопротивляющегося слабым произведениям...

С Леонидом Лапцуем мы жили друг от друга далеко, он аж на Полярном круге, в Салехарде, так что бытовых каких-то реалий о нем почти не знаю. Правда, в то время ходила веселая, ироничная поговорка о том, что "кто не знает Лапцуя, тот не знает... ничего!". Что ж, злые языки могут и похлеще сочинить. И бывает, что сам человек тут не причем, просто подгадала под полнозвучную рифму фамилия.

Лапцуй много работал, издавался часто и объемными сборниками. Да, он был одним из первых лирических песнопевцев ямальской тундры, хорошо знал, усвоив с детских лет, обычаи, традиции, суровый быт ненецкого народа. Не случайно ведь благодарные земляки назвали в память о своем поэте хлопотливый почтовый катер, что ходит по Оби, по протокам могучей реки, неся добрые вести рыбакам и оленеводам, строителям и газовикам. Мне, моряку, стоит пожелать традиционное, морское: "Семь футов под килем тебе, "Леонид Лапцуй".

Конечно, до русского читателя доносили Лапцуя профессиональные переводчики. Никогда не занимавшийся переводами, я как-то сказал Леониду Васильевичу: "Пришли несколько стихотворений, попробую перевести". Он прислал большую поэму под названием "Тропа". В двух частях.

Я пристально вчитывался в неожиданно для меня корявый подстрочник, показывал его сочиняющим друзьям и все никак не мог решиться приступить к работе. Лапцуй, выдержав некоторый промежуток во времени, слал мне письма, просил ускорить перевод. Приехал он как-то в Тюмень на писательское собрание. Я к нему со своими проблемами: хотелось бы, говорю, услышать размер, музыку стихов, как они звучат на ненецком? Он махнул рукой: а-а, переводи, как Бог на душу положит!

Поэма основывалась не то на легенде, не то на поверье о том, что когда-то в "незапамятные времена" в ямальскую тундру приезжал молодой Ленин, кочевал по стойбищам, глядя на скудную жизнь народа, говорил о счастливом будущем, вселяя веру в умы аборигенов. На прощание, чтоб люди запомнили его, он бережно вынул из- под малины свой... бюст (тут я поперхнулся, читая подстрочник) и передал его на память бедным ненцам. И умчал в оленной нарте, скрылся за белым Уральским хребтом.

Этот ленинский "бюст", который – я представил! – герой легенды специально таскал по всей тундре, привезя его аж из-за Урала, доканывал меня напрочь! Это ж надо додуматься! Впрочем, легендарный персонаж здесь вовсе был не причем, такое сочинил автор поэмы. Я размышлял о том, что может быть, на ненецком языке это звучит как-то по-другому? Но в тексте подстрочника было черным по белому: БЮСТ! С какого это пьедестала снял его герой поэмы в "незапамятные времена"?

Ну что бы он, размышлял я по-житейски, мог оставить народу на память о себе? Шарф, платок? Не-е. Трубку? Во – трубку! Но, известно, Владимир Ильич не курил.

Выбросить этот кусок поэмы никак было нельзя. На этом и закручивался весь сюжет. И я принял хоть и достаточно сомнительное, но компромиссное решение: Ленин дарит бедному народу свой портрет. Фотокарточку, одним словом.

Духу хватило на перевод – как Бог на душу положил! – только первой части поэмы. Как раз готовил к очередным Всесоюзным Дням советской литературы в Тюменской области спецвыпуск газеты "Тюмень литературная", напечатал перевод в ней. Опубликовала "Тропу" и партийная "Тюменская правда".

И вот как-то в толчее Всесоюзного литературного праздника стою я на крыльце гостиницы "Турист", подходит поэт Михаил Дудин, пронзительно так смотрит, спрашивает: "Это вы Лапцуя перевели?" Я кивнул, мол, было дело. "Ладно, ладно... Надо бы внимательно присмотреться к нему... Интересно, интересно!" – и ушел. Что хотел сказать известный поэт Дудин, фронтовик, лауреат, сам переводчик горских поэтов, не знаю...

Эй, там на катере "Леонид Лапцуй!" Полный вперед!

1996




"А ГДЕ ПОЛКОВНИК АБЕЛЬ?"


Храню у себя одну замечательную афишу. Привез ее из северного города – не то Сургута, не то Нижневартовска, не помню. Афиша самодельная. Разрисована она цветными карандашами, гуашью – с розочками, колокольчиками, едва ли не целующимися голубками. А по центру ватманского листа витиеватым шрифтом надпись: "ВСТРЕЧА С НАРОДНЫМИ ПОЭТАМИ".

Проводили мы эту встречу с писателем из Москвы в одном солидном строительном тресте. Дело было в обеленный перерыв. Из списочного состава треста на встречу с "народными" сошлись только женщины из бухгалтерии, несколько заведующих отделами – тоже женщины, секретарша из приемной. Отвечал за мероприятие председатель профкома. Мужчина.

После окончания встречи, довольный, что все прошло чинно, ладно и даже очень лирично, председатель провожал нас до крыльца конторы, все извиняясь за малое количество публики. Задержавшись у этой замечательной афиши, я попросил подарить ее мне на память. "Может, что не так?" – испуганно спросил председатель, насторожившись. Мы улыбнулись: "Да нет, все так! Только, знаете, народные – это Расул Гамзатов, ну Кулиев, Турсун Заде, а мы, знаете, простые советские...".

Я уже решительно отколупывал канцелярские кнопки, которыми было пришпилено на фанерном листе объявление-афиша, когда профкомовец еще больше перепугался: "А мне ничего не будет? Вы уж там как-нибудь поосторожней, не разглашайте...".

Он еще долго стоял в раздумий на крыльце, провожая нас потускневшим взором.

Где и как он нынче? А вот афишку я сохранил.

Вообще можно припомнить немало ярких, а порой и курьезных моментов из наших литературных гастролей. Поэт Владимир Нечволода, кроме стихов, имел в "арсенале" несколько трогательных историй, которые брали за душу и способны были выдавливать слезы – особенно в женских коллективах.

У прозаика и журналиста Бориса Галязимова были, например, живые встречи с некоторыми героями из первого отряда космонавтов, рассказывал он, как собирал материалы для очерков о бывших партизанах, разведчиках. В частности, об известном разведчике полковнике Абеле.

Как-то выступал Галязимов в автохозяйстве города Ишима. Дело было ранним утром, перед началом работы. Когда он вышел на сцену рабочего клуба, в зале было настоящее столпотворение. Стояли битком в проходах, висели на подоконниках. Слушали десять, пятнадцать минут, потом началось какое-то шевеление в публике, разговоры. В чем дело? И тут кто-то из работяг громко спросил: "Ну, а сам Абель, полковник-то, где? Мы ждем, когда он начнет выступать...".

А взбаламутила всю шоферскую братию афиша. Кто-то из парткомовцев, спрашивая в горкоме по телефону о содержании встречи с писателем, все перепутал и написал в афише, что, мол, "состоится встреча с легендарным разведчиком Абелем". Как-то пригласили нас с Галязимовым в ближний от Тюмени Яровский район – выступить в пионерском лагере. Дело привычное, встречу провели. А поскольку время до вечернего автобуса еще оставалось, районное начальство повезло нас в дом престарелых, что расположен в лесу, неподалеку от райцентра. После задорных пионеров зрелище этого богоугодного заведения, его, так сказать, контингент, вызывали грустные чувства. Да еще перед началом встречи просвещала нас о тамошней жизни одна бойкая на язычок женщина, кажется, сестра-хозяйка.

"Какая туг жизнь? Каждый день привозят стариков-старушек, сдают нам. Бывает и дети сдают. Они и мрут каждый день, не успеваем хоронить... Ага, здесь воздух хороший, свежо. Но ведь и комары – во! Сядет какой на телеантенну, антенна качается...".

Объявили нас. Первым начал Борис Галязимов. Все в том же порядке, что и у пионеров. Смотрю в зал – один старый народ. На первом ряду ветеран в поношенном военном кителе все пристраивает ладонь к уху. "Погромче можно!" – просит ветеран. "Громче!" – шепчу Борису. Он продолжает: "...и вот, дорогие товарищи, когда вам доведется быть в Звездном городке, в музее космонавтики, обратите внимание на комсомольский билет Владимира Комарова. Он выдан ему в 1943 году Заводоуковским райкомом комсомола Тюменской области...".

"Да уж – "доведется"! – грустно подумал я, мучительно размышляя, как же мне построить свое выступление на этой публике...

1996




БОЖЕСТВЕННЫЙ СВЕТ ПОЭТА


В пору начала моей учебы в Литературном институте многие первокурсники, особенно те, что родились и выросли в деревне, признавали за ИСТИННОГО ПОЭТА едва ли не одного Сергея Есенина. Преподаватели нас убеждали, что существует и другая великая поэзия, но Есенин был для нас первым среди великих.

Николай Рубцов, что учился двумя курсами старше, написал в те годы стихи о Есенине, они заканчивались такой строфой:

Эта муза не прошлого дня,
С ней люблю, негодую и плачу.
Много значит она для меня,
Если сам я хоть что-нибудь значу.

Я тогда уже несколько "переболел" Есениным, "болезнь" эта случилась раньше, когда был курсантом училища сельских механизаторов, когда принес в редакцию газеты "Ишимская правда"' тетрадку своих стихов. На мое счастье там отрабатывал практику студент Литинститута Костя Яковлев. Он сходу просмотрел все восемь моих стихов в тетрадке, пригласил еще одного сотрудника редакции. Это был поэт Валентин Законов, которого я знал по публикациям в областных изданиях. Они вслух читали мои первые вирши о деревне, о полях, о хлебе, переглядывались, кивали. Тетрадку попросили оставить. И вскоре я получил газету, где все эти мои восемь стихов были напечатаны, да еще предварены обширной статейкой о том, как "в газету приходил деревенский парень со свежими стихами". А в следующий мой приход В. Законов спросил: "Есенина знаешь? Читал?". Я ответил, что слышал о таком поэте, но не читал. Он подал голубой томик: "Возьми, почитай!".

По дороге в училище трактористов я открыл томик на первом попавшемся месте и едва не задохнулся от восторга от какой-то щемящей нежности и пронзительности:

О, пашни, пашни, пашни,
Коломенская грусть,
На сердце день вчерашний,
А в сердце светит Русь.

Там я нашел и знакомую мне с детства песню "Выткался над озером алый свет зари...". Эту песню в нашем селе знали и пели. Помню, я все никак не мог сообразовать такие в ней слова: "Сядем в копны свежие под соседний стог". И еще: "Унесу я пьяную до утра в кусты". Мне думалось, что тут явная несуразица: если "сядем в копны", то "соседний стог" причем? Или зачем уносить в какие-то "кусты", когда любому деревенскому парню понятно, что под копной или стогом – лучше. Но все равно песня завораживала и я, помню, тоже подпевал... А тут книга пронзительной лирики! Особенно заворожила меня яркая и порой сложная образная система раннего Есенина. Потом, конечно, я узнал, что это было время увлечения поэта имажинизмом. А тогда... я вдруг сам начал выискивать в себе такие же сложные метафоры, эпитеты, сравнения, "заболев", что называется, Есениным. Было мне тогда 18 лет.

...Стояла мокрая осень 67-го года. К нам в аудиторию второго курса Литинститута во время лекции зашла наша лаборантка Лина Васильевна и сказала, что нужны два студента на похороны Сергея Городецкого. Меня словно обожгло – это ж один из первых наставников Есенина. Я вскинул руку и поднялся. За мной встал маленький по росту Алекса Абдулаев: "Если пошел христианин, то пусть будет еще и мусульманин!".

Похороны были тихими, скромными. Поэт Городецкий пережил свое время, известность, славу. В Центральном доме литераторов было прощание и мы с Алексой стояли в траурном карауле у гроба поэта. На Ваганьковское кладбище, кроме нас, помню, поехали Виктор Боков, Михаил Львов, Дмитрий Ковалев, профессор Семен Машинский, дочь Городецкого. Мы и несли на своих плечах через все кладбище к могиле длинный гроб с телом Сергея Митрофановича... А потом, не сговариваясь, все пошли к Есенину. У памятника поэту, как всегда, были люди – почитатели и просто любопытные.

Возложив цветы, я отошел со своими думами в сторонку. И вдруг ко мне подошла средних лет женщина в черном платье и без всяких предисловий: "Вы будете поэтом! Запомните мои слова". И так же неожиданно исчезла. Поэтом-то я уже себя считал, печатался, готовил первую книжечку к изданию. А еще на младших курсах Литинститута многие мнят себя гениями. Это уж потом понимают, что гений – явление эпохи, редкое дело. И все же появление этой черной женщины, ее слова – были как бы мистическими, нереальными. И в то же время сулили сладкую надежду...

Шли годы. В русской советской литературе появлялось немало отличных талантов. Одни, вспыхнув ярко, уходили, других подручная пресса "раздувала" искусственно, а вот поэтов лирической пронзительности, подобных Есенину, и в нашем талантливом народе – маловато...

А слава Есенина, известно, шагнула далеко. Как-то, путешествуя по миру, я оказался в гостях у старых русских кадет в столице Венесуэлы – Каракасе. С крестным Георгием Григорьевичем Волковым мы однажды зашли к председателю объединения кадет в Венесуэле Гняздовскому. Тот служил в фирме по продаже насосов. После знакомства, он открыл ящик рабочего стола и достал два томика – Есенина и Блока. Сказал, что это любимые его поэты, даже на работе с ними не расстается.

В другом городе, в Валенсии, в церковной библиотеке отца Сергия Гуцаленко, я нашел первое издание драмы Сергея Есенина "Пугачев". Эту тоненькую книжечку на желтой бумаге попросил себе на память, привез из Южной Америки домой...

Московский поэт Иван Лысцов, с которым мы дружили, написал книгу "Убийство Есенина" – в противовес многолетней версии о смерти русского национального гения. Он документально утверждал, что Есенин не повесился, а был зверски убит. Кстати, замечу, что у большинства поэтов немало не только почитателей и друзей, но и завистников, врагов. Это какая-то адская закономерность...

В последнюю нашу встречу 13 января 1994 года Иван Васильевич рассказывал мне, как он продавал эту книгу у могилы Есенина, читал свои стихи. Однажды его избили там, отобрали деньги, на которые, собственно, он и жил. Грозили снова, чтоб он прекратил пролажу крамольной книги и свои выступления...

В тот последний вечер нашей встречи Лысцов, выпив водки, со слезами жаловался, что у него нет сейчас в Москве друзей, перестали печатать. Я говорил, мол, Москва большой город, здесь столько возможностей, можно обрести и единомышленников. И еще виделась мне почему-то судьба и трагедия Есенина, на которого внешне был очень похож Лысцов.

Мне надо было на Казанский вокзал. V подъезда дома мы обнялись, простились. Через несколько шагов я оглянулся, Иван стоял в сумерках, одиноко пошатываясь, разминал комок волглого московского снега...

В апреле прекрасного поэта Ивана Лысцова убили возле пруда. Говорят, вызвал его из дома знакомый голос по телефону, кто-то из "друзей"...

Сколько этих "черных человеков" в судьбе русских поэтов. Но остается Муза, которая "много значит".

1996




ПАСХА ПОД СИНИМ НЕБОМ


В останкинскую дубовую рощу мы ходили по вечерам "слушать соловья". Идиома эта затвердилась на нашем курсе с легкой руки севастопольца Вани Тучкова, с которым я прожил рядом в одной комнате все наши прекрасные месяцы сессий литинститутских лет. В ту пору как раз строилась останкинская телебашня и каждый раз, приезжая на очередную сессию, для заочников – это месяц поздней весны или начала лета, и еще месяц в сентябре-октябре, мы первым делом отмечали – насколько за наше отсутствие в Москве продвинулось строительство. Основание башни – этакая фантастическая лапища, упершаяся в землю наподобие инопланетного летательного аппарата, было скрыто коробками домов, только железобетонная "труба", опутанная тросами, шлангами, строительными механизмами, упорно тянулась и тянулась к небу.

Ваня дивился, глядя на "трубу" из окна нашей общаги, прицокивал языком, придумывал этой "трубе" грубоватые сравнения, наконец, измаявшись от ничегонеделания, учебники он аккуратно укладывал под подушку – "во сне сами войдут в голову!" – тормошил меня, углубившегося в книгу: "Кончай, пойдем соловья слушать!". Я сопротивлялся, мол, надо готовиться, завтра экзамен по зарубежке сдавать! "Все сдадим... Кроме Севастополя! Пойдем!".

Как пели соловьи в прохладные черемуховые майские вечера.

К нам, студентам Литинститута, пришел в гости Григорий Григорьевич Пушкин (третий справа) – правнук великого русского поэта. Вместе с нашими наставниками В. Боковым и М. Львовым мы и сфотографировались.

Какие трели-коленца выдавали в теплые ночи июня! Иногда, случалось это чаще по выходным, я уходил в дубовую рощу один, раскинув прихваченное одеяло, устраивался с книжкой под уютным кустом. Ходили мы еще в Ботанический сад, что рядом с ВДНХ, тоже оккупировав какую-нибудь реликтовую полянку из пахучих трав, погружались в свои конспекты. Иной раз, обнаружив сие безобразие, прогоняли нас сторожа Ботанического, и мы опять шли в дубовую рощу, где никакой стражи...

Теперь, по прошествии лет, когда судьба разбросала нас, литинститутцев, по суверенным государствам, вот и Ваня Тучков за кордоном, а говорил – "Севастополя не сдадим!", горько сознавать, что в октябре 93-го по этой дубовой роще хлестали очередями ельцинские бэтээры, сбитая пулями, сыпалась листва с дубов, между которыми метались в вакханалии демократического побоища люди, истекали кровью, умирая с остеклененным ужасом в глазах, вопрошая в холод серого неба: за что?

Соловьи, соловьи...

Но это будет потом, через годы, когда в стране победит серость, а она беспощадна и мстительна, кроваво отомстит за свое прошлое пресмыкательство перед властью, за бездарность, за нищету своего духа. И где ей будет понять красоту и беззащитность таланта, патриотизм подвижников, жертвенность – во имя гордого имени Отечества, Родины!

А тогда, во второй половине шестидесятых, мы радовались удачной строке, образу, эпитету, хлесткой пародии, эпиграмме на какого-нибудь "классика", по-хорошему завидуя успеху товарища, ценя самобытность. К нам в комнату заходили очники – Боря Примеров, Витя Смирнов-смоленский-деревенский, белорус Микола Федюкович, ребята с нашего заочного отделения – Саша Голубев, нынешний редактор воронежского "Подъема", Толя Демьянов из Ижевска, который писал не только отличные стихи, но и заваривал такой чай, после которого "можно было видеть звезды сквозь семь этажей общаги и то, как бегают в подвале крысы". О, разный народ бывал у нас! Но больше запомнились поэты. Стихи читали без продыху. И Мишка Мамонтов, тоже жилец нашей комнаты, прозаик и староста курса, махнув на все это увесистой рукой машиниста-паровозника, уходил пообщаться с рабочим классом на бульвар или к гастроному, где привычно сбрасывались на троих. Еще Мишка признавался, дивясь нашей поэтической неукротимости, что после возвращения с сессии в свой узбекский Алмалык – не может не то, что слушать стихи, но и смотреть на все, что написано "столбиком"!

Однажды Мишка вернулся в комнату расстроенный, какой-то взвинченный, таким его еще не видели. Ну, рассказывай, – говорим. –что у тебя? Да вот, – говорит он, – Рубцова вашего знаменитого сейчас отчехвостил! Мы с Ваней насторожились: Рубцов хоть в нашей комнате еще не бывал, но читающая публика в Отечестве знала Рубцова, а уж мы, его однокашники, подавно!

Был я в столовой, рассказывал Михаил, где пиво продают, взял, как всегда кружечку, подсел за столик, где Рубцов сидел. Там еще одна девушка обедала. Сидим. И тут Рубцов, с чего, не знаю, стал грубости девушке говорить. Она взяла свою тарелку и за другой столик пересела. Тут я не выдержал, взорвался: как Вы можете, Вас же люди читают... И вообще, ни за что, ни про что! Он, говорит Мишка, насупился, примолк, а вот сейчас увидел меня на улице, свернул в сторону, чтоб не встречаться... Тут я говорю Мишке: ты сильно-то Николая не задевай, сам же понимаешь, какой это большой поэт! Да понимаю, – горячился Мишка, – но нельзя же так, тем более – ему...

Впервые услышал я о Николае Рубцове в том же Ботаническом саду, на реликтовой полянке, летом 1966 года. С одним студентом из Череповца "загорали" там за книжками. Он и говорит: знаешь поэта Рубцова? Не знаю, отвечаю. А хорошие он стихи пишет? Ты что, замечательные! Вот, например:

Я весь в мазуте, весь в тавоте,
Зато работаю в тралфлоте...

Ну и что, говорю, ничего гениального, – а это у нас было высшей оценкой! – не вижу.

Прошел еще год, который все переменил, взвихрил, вздыбил в поэтической атмосфере того времени. Немало блистало талантов, но выход рубцовской "Звезды полей" в издательстве "Советский писатель" стал особо ярким явлением. В России появился пронзительный поэт! И ко всему прочему, это ж был наш товарищ по Литинституту, студент старших курсов. Помню, я сумел приобрести в Москве несколько сборников Рубцова, привез в свою тюменскую провинцию: почитайте, отличные стихи! Читали, соглашались с оценкой. Но один местный критик-авторитет, пожав плечами после прочтения Рубцова, изрек: "Знаешь, старик, я тут больше десятка готовых стихов не нашел, остальные надо ох как дорабатывать!..".

Н-да! Откуда эта глухота?! Поэзия Рубцова уже жила во мне и не просто жила, а была созвучна моему дыханию, сути, пониманию прекрасного. Да и по судьбе мы были близки: деревенские, он тоже "долго служил на флоте...". И как он божественно писал о привязанности к родной земле:

С каждою избою и тучею,
С громом, готовым упасть,
Чувствую самую жгучую,
Самую смертную связь.

Только один эпитет – смертную! – и столько в нем точности, достоверности, смысла, поэзии. "Не убавить, не прибавить", как говорил Твардовский.

А такое, например: "Не было собак – и вдруг залаяли. Поздно ночью – что за чудеса! – Кто-то едет в поле за сараями, Раздаются чьи-то голоса...". Строки не просто обжигали пронзительностью, я зримо видел эту ох как знакомую мне картину детства в моем селе, в нашей метельной круговерти. Все так: и лай откуда-то взявшихся собак, я даже явственно представил – поджарых, верных, оберегающих хозяйское жилье, и предполагаемые упряжки лошадей, хотя их и нет в стихотворении, и хозяина, отпирающего ворота, их морозный скрип и многое-многое, знакомое сердцу...

А вот другое:

Пасха под синим небом,
С колоколами и сладким хлебом,
С гульбой посреди двора,
Промчалась твоя пора!

Пасха на Руси, даже в долгие десятилетия богоборчества и насаждаемого атеизма, была едва ли не главным праздником. По крайней мере, в родном моем сибирском селе Окунёво отмечали Пасху славно, а уж готовились к ней заблаговременно и тщательно. Я слышал из разговоров старушек, что наступил Великий пост, надо постовать, грех есть жирное, "молосное". Родители мои не очень-то уж ревностно поддерживались поста, но прибирались в доме и по двору основательно. Отец подправлял забор, ворота, мать устраивала большую побелку в доме, моя обязанность была – протирать керосиновой тряпочкой (от клопов) иконы, рамки портретов, фотокарточек. Стирали занавески, надраивали полы. А в самый канун Пасхи пекли шанежки, булочки, красили луковой шелухой яйца. Мать доставала из сундука праздничную скатерть, накрывала стол, ставила яства.

Лень Пасхи всегда выдавался теплым. Парили оттаявшие, освободившиеся о снега полянки, взгорки. А на самых высоких местах села – мужики возводили из жердей качели. Люди принаряжались во все самое лучшее, прибереженное для светлого праздника Воскресения Христа.

Пасха под синим небом...

Власть большого таланта заставляет ответную, неиспорченную душу сопереживать поэту, очищаться, как на исповеди, как в минуты любви и светлых потрясений...

В редкие вечера возле дверей комнаты Рубцова, обычно он поселялся в глубине коридора, не толпились его поклонники, уже на "взводе", под "парами". Я сторонился этой компании, были там люди не очень мне симпатичные. Любовь к стихам Рубцова делала меня стеснительным в общении с ним, потому и редкими были эти общения.

Однажды Рубцов, дело было осенью, подсел ко мне на лавочку в скверике возле общежития. Не узнал. Молча курил. Я читаю, к какому-то экзамену готовлюсь. И вдруг неожиданное: "Бросьте читать. Вот далось..." Я отвечаю: "Надо, знаете, я ж из деревни приехал, а тут у многих уже по одному высшему образованию. Им можно и не читать!". "Из деревни?" – напускной гонорок так и сошел с Николая. Глянул как-то тепло, придвинулся. С полчаса проговорили мы о том, о сем, пока какие-то девчушки, играющие невдалеке, не увлекли Рубцова. Он вступил с ними в шутливый разговор, разулыбался. Я тихо поднялся, пошел в общежитие. На крылечке оглянулся, подумалось тогда: все же он отчаянно одинок!

Как-то июньской порой идет навстречу тротуаром. Ко мне тогда приехала жена из Сибири, мы пошли куда-нибудь развлечься, отдохнуть. Остановились, поздоровались. Рубцов в своем неизменном коричневом костюме, при галстуке. "Вот это Николай Рубцов!" – говорю жене, смотрю на него. Он светлеет лицом и как-то часто так моргает, как-то необычно по-рубцовски моргал он, говорит какие-то приятные слова моей жене. И опять мы разошлись. Я почувствовал: могли бы сойтись ближе. Но времени уже не оставалось...

Последняя наша встреча была в те дни, когда курс Рубцова выпустился. Прошумел у них прощальный вечер в "Синей птице". Сдали экзамены и мы за четвертый курс. Все разъезжались. В общежитии, гулком от внезапной пустоты, подзадержались мы четверо: Рубцов, Ваня Тучков, Алекса Абдулаев и я. Сбегал я в свою комнату за фотоаппаратом, вышли мы на солнце, на крыльцо, щелкнул я своей "Юностью" несколько кадриков. Вот и память осталась. Последняя...

Не знаю, смог бы нынче, в этой вакханалии смуты, где торжествует серость, писать свои прекрасные стихи Рубцов? Смог ли бы он вообще выжить? Известно, как материально бедовал он и тогда, в благополучные годы! Не знаю. Не выжил бы, наверное... Нет вот уже и Бориса Примерова. Ушел. Добровольно ушел, не смирившись с мерзостями времени. Другие уходят...

И вот как бывает: в город, в Тюмень, приехал я благодаря стихам Рубцова. Так уж вышло. Работал я в сельской глубинке ответственным секретарем районной газеты. Формировал номера газеты самостоятельно, редактор только в свет подписывал. Часто печатал стихи. Рубцова печатал. Однажды вечером прохожу возле типографии, не слышу привычного ритма работы печатной машины. В чем дело? Оказалось: шеф уехал в командировку, а замредактора, остановив выпуск номера, снял с полосы заверстанную подборку стихов Рубцова – "нельзя пропагандировать упаднического автора!".

Вынести этот идиотизм было не в моих силах. Вернувшемуся редактору я решительно положил на стол заявление об увольнении. Уговоры – передумать! – не помогли. Уехал.

Грустно и так кстати пульсировали в душе строчки поэта:

Я уеду из этой деревни...
Будет льдом покрываться река,
Будут ночью поскрипывать двери,
Будет грязь на дворе глубока...

И осень была грустной. И мысли, и чувства. И все это был свет поэзии, свет неподдельного чувства, как свет Воскресения, Любви, Надежды, тот свет, о котором пел нам когда-то соловей в дубовой останкинской роще.







1996




СОЕДИНИТЕ С ПРЕЗИДЕНТОМ МАДАГАСКАРА!


В литературной российской печати почти незаметно промелькнуло одно сообщение в траурной рамочке – В Москве умер писатель, участник Великой Отечественной войны Петр Федорович Гуцал. Меня и моих близких острой болью полоснули эти несколько печальных строчек. Я знал о тяжести его болезни, надежды на выздоровление не было. И все же...

Петр Федорович почти два десятилетия был моим хорошим старшим другом. Разница в возрасте была у нас значительная. Когда я еще не родился, он уже прошел пекло Сталинграда, куда прибыл на битву в составе бригады моряков-тихоокеанцев. Тяжело раненого, его, командира морских разведчиков, спас ординарец, переправив под огнем на левый берег Волги. Потом госпиталь, потом новые бои с фашистами. Так – до окончательной Победы!

Совсем молоденький был морячок. Чтобы попасть на флот, о котором с детства мечтал, прибавил себе три года, напросился на службу добровольцем. В мирные еще предвоенные годочки...

О своей судьбе, о войне, о плаваниях, о книгах он много рассказывал. И я бы многое сейчас мог воспроизвести по памяти – об учебе в МГУ после войны, в Академии ЦК КПСС, о работе начальником Политотдела Дунайского морского пароходства, начальником литературного отдела Киевской киностудии им. Довженко, а главное – о многочисленных его плаваниях на судах торгового флота. Десятки раз нам приходилось вместе с ним выступать на литературных встречах в разных аудиториях. Так что и стихи, и прозу, и "истории" друг друга мы знали почти наизусть.

Как писатель Гуцал не выделялся, был он "рядовым" литератором, каких не мало в России. Но по жизненной судьбе, по биографии, редким он был человеком.

...В феврале 76-го я был назначен директором Тюменского областного Бюро пропаганды художественной литературы, а в марте поехал на Пленум Всесоюзного Бюро в Москву. Как-то в перерывах наших заселений зашел в отдел творческих кадров, где меня уже почти полгода дожидалось неврученное мне удостоверение члена Союза писателей СССР – писательский билет. Получил и на радостях "причастился" у стойки буфета в Центральном Ломе литераторов. В том же приподнятом настроении нахожу начальника Российского Бюро пропаганды добрейшую Тамару Петровну Толчанову. Нам бы, говорю, хотелось пригласить в Тюмень интересного писателя. И не просто интересного, а чтоб умел публику очаровать! Мигом устрою, ответила Тамара Петровна и через пару минут представляет мне среднего роста мужчину, в отличном синем костюме: вот, мол, Гуцал Петр Федорович, моряк, весь мир прошел! Представляюсь и я по-морскому: "Старшина второй статьи запаса!". Каблуком даже шутливо прищелкнул. А он: "Капитан первого ранга Гуцал". И сдержанно улыбнулся. И сразу возникла обоюдная симпатия, соединившая нас на многие годы дружбы...

Тогда мы договорились, что писатель Гуцал через две-три недели приедет в Тюмень, а мы уж к тому времени все подготовим, выберем маршрут поездки. Словом, вернувшись домой, стал ждать я телеграмму из Москвы. Пришла. И Гуцал сообщал: "По решению ЦК КПСС на советском пароходе отправляюсь в Соединенные Штаты Америки. Встретимся после рейса".

Рейс этот затянулся на долгие тринадцать месяцев. Из разных точек нашей планеты, из океанов и морей, присылал Гуцал радиограммы с борта парохода. Одну из последних помню наизусть до сих пор: "Следуем из Австралии в Корею. До скорой встречи в Тюмени".

И вот мы, я пригласил своих друзей, тоже бывших морячков, встречаем Гуцала в тюменском аэропорту Рощино. Блистательный, весь какой-то импортный, с увесистым чемоданом, он ищет глазами нас, встречающих. И мы – полный вперед, Петр Федорович! – чуть ли не на руках выносим гостя на привокзальную площадь к поджидавшему нас такси.

В моей маленькой, на пятом этаже, 26-метровой "хрущевке", Гуцал быстро освоился и принялся готовить в духовке курицу с яблоками (утку, как мы договаривались по телефону, я нигде в Тюмени не достал, обегав все магазины и рынки). "По аля-гуцальски!" – подчеркивал Петр Федорович, упорно называя этого долгоногого бройлера – уткой...

Засиделись допоздна. А утром нам предстояло вдвоем с Гуцалом ехать в Тобольск, о чем я известил тамошние партийные власти телеграммой, чтоб заказали гостиницу и "оказали содействие в работе". Но до утра было еще далеко и Петр Федорович, рассказывая о заграничных впечатлениях, об акулах и летающих рыбках моей четырехлетней дочери Наташе, так очаровал ее, что она никак не хотела укладываться в свою кроватку, заявив: "Я буду спать с дядей Гуцалом!" Много лет мы об этом вспоминали. С шуточками, понятно. Но и Наташа не скоро забыла рассказы Петра Федоровича, вела с ним самостоятельную переписку. Однажды, уж второклассницей, прислала ему в Лом творчества "Переделкино" письмецо, где сообщила сибирские новости: "...А вчера мы дружно и весело ездили на дачу. Сажали картошку и собирали малину. А потом на папу дружно напали большие мухи и он отбивался от них лопатой..."

Переделкинские мастера прозы, которым читал письмо Гуцал, также дружно и весело смеялись, оценив непосредственность Наташи...

Но вот мы в Тобольске. Гостиница "Иртыш". Оставив Гуцала на минутку у чемоданов, он, кстати, переоделся в свою морскую тропическую форму – этакая золотая "капуста" на фуражке, погончиках! – подхожу к дежурному администратору и выясняю, что «местов нет» и на нас никто не заказывал. Что делать? Сую под нос тете-администратору свою "ксиву", мол, мы такие-то и сякие, вы – что?! Потом говорю тете: "Со мной австралийский писатель. Вы что хотите международного скандала?!".

К администратору зашла одна дородная сибирячка. Рассуждают потихоньку меж собой. Уловил только одну фразу: "Может, к себе поселите?" Ага... Вторая сибирячка покидает первую, подходит к нам: "Идем со мной!".

Минут через пятнадцать пешего хода, обогнув квартал, заходим в подъезд кирпичной пятиэтажки и оказываемся в блистательных апартаментах. Тоже гостиница. Только без всяких табличек, без заполнения бумаг. "Здесь будете жить. Комнаты, кровати сами выберете. Вот вам ключи!" Гуцал успел уже растворить свой чемоданище, вынул из него яркий сувенир, вручил его в благодарность нашей хозяйке.

Тетя-хозяйка ушла, и мы, изумленно переглянувшись, начали изучать апартаменты. Четыре спальных комнаты. Одну, двухместную, заняли тут же. Две ванны, два туалета. Гуцал подчеркнул: "У каждого персональный гальюн". Далее – кухня с холодильником, зал для отдыха с огромным телевизором, креслами, всякими пальмами в кадушках, картины, два телефона – один с клавишами, другой скромненький, без диска набора. Затем обнаружили мы банкетный зал с посудой и соответствующей мебелью. Пока я любовался хрусталем в буфетном шкафу, Гуцал совершил новое открытие. За очень скромненькой дверью обнаружил кладовку с двумя ящиками водки: "И это для нас? И все бесплатно?" "Наверно!" – не очень уверенно пожал я плечами.

Вечером в банкетном зале мы устроили прием. Я обзвонил и пригласил нескольких знакомых, других встретил на улице, тоже пригласил. Имена их называть не стану, они живы-здоровы, вдруг не понравится им, что разглашаю "тайну". Словом, хорошо приняли гостей, в заветной кладовке запасов горячительных поубавилось. И наша хозяйка на утро предъявила нам квитанцию о немедленной уплате за водку, да еще по ресторанной цене.

"Нет, дорогой Коля, при необходимости будем торить тропку в соседний гастроном!" – подвел итог приему Гуцал. Но сие тем не окончилось. Наша хозяйка обнаружила, что "кто-то садился на застеленную кровать второго секретаря обкома КПСС" и выписала квитанцию на четыре рубля с полтиной. Поскольку это была моя вина, оплатил персонально. "Не садись на кровати вторых секретарей, знай свой шесток!" – шутливо прокомментировал Гуцал.

Работали в Тобольске мы аж восемнадцать дней. Дела по началу шли туго, горком нам не помогал, действовали самостоятельно. Правда, внесло разнообразие в нашу жизнь общение с народом швейной фабрики, где шили в ту пору жутко модные рубашки с символикой, посвященной советско-американскому полету в космос кораблей "Союз" – "Аполлон. На другой день в наши апартаменты пришла красивая и модная девушка с фабрики и принесла нам аккуратно выглаженные рубашки с заветной символикой...

На выступления за нами приезжали. Но когда к подъезду подкатила машина с огромной ассенизаторской бочкой – другого транспорта у строительной организации не нашлось, Гуцал настоятельно сказал: "Надо встретиться с аппаратом горкома партии!" Я, переживая, принял ценный совет к исполнению и за два дня встречу эту организовал. Петр Федорович пришел при полном морском параде. После визита в кабинет Первого, перешли в актовый зал. И Гуцал выдал "речь". Она была показательно-политической и в то же время блистала континентами и странами, где он бывал, встречами с вождями племен, с королями и шейхами, а когда дело дошло до встречи с одним из президентов США, я по блеску глаз присутствующих горкомовцев понял, что график наших выступлений будет перевыполнен, и в нашем распоряжении не только апартаменты,- но и "Волга" Первого будет дежурить у нашего подъезда.

Почти так и вышло.

Завершающие дни командировки мы были "задействованы" у тобольских рыбаков. В нашем распоряжении было какое-то внушительных размеров судно. И Гуцал подчеркнул: "Целый пароход нам дали, Коля!" Обычно впереди "парохода" летела быстроходная моторная лодка лучшего рыбака-орденоносца, которому давали поручение организовать гостям уху.

Начитавшись стихов и прозы, напробовавшись ухи, мы как-то усталые и возбужденные вернулись на отдых в апартаменты. Уселись у телевизора. Гуцал, одичав чуть-чуть на природе, прилип к телефону с клавишами, обзвонив всех друзей и знакомых в Москве, соединяли, кстати, мгновенно и, как потом выяснилось, бесплатно. Меня же занимал скромный и загадочный черный телефон. Поднял трубку "для пробы", она тут же отозвалась: "С кем соединить?" Я изумленно, как ожегшись, положил трубку на место, перевел дух. Потом к Гуцалу: "Петр Федорович, вы рассказывали, что учились и жили в одной комнате в Академии ЦК с нынешним президентом Мадагаскара. Он вас как-то с почетным караулом встречал на острове. Давайте ему позвоним! Вот этот телефон, кажется, та самая "вертушка" кремлевская. Гуцал удовлетворенно кивнул: "Проси Мадагаскар!"

Бесшабашно, весело – наш возросший "рейтинг", забота и внимание начальства отодвинули неуверенность, всякие там комплексы! – пошел я на маленькую, но романтическую авантюру. Поднимаю вновь черную трубку. Спокойно говорю: "Девушка, соедините с государством Мадагаскар. Мне резиденцию президента". – "Сейчас проверю, положите пока трубку, я позвоню вам".

Потрясающе! Ладно, говорю я Гуцалу, разговаривать будете сами. Фамилию-то не забыли? Да нет, отвечает спокойно, помню. Я, говорит, его два года учил русскому языку. А когда он устроил мне на Мадагаскаре встречу с почетным караулом, я, конечно, принял ее, но шепчу ему на ухо: ты что делаешь, меня же из партии исключат! Ничего, пронесло...

Ждать пришлось недолго. Резко и как-то оглушающе звякнул черный телефон, я с замиранием сердца прислушался, но в трубке совсем бесстрастно и спокойно прозвучал голос "девушки": "Извините, с Мадагаскаром сейчас связи нет!"

Это была наша первая совместная поездка с Гуцалом. Сколько их было потом! Порой приедем в какой-нибудь замотанный коллектив, люди хмурые, не до нас. Гуцал спокоен: "Начнем выступать, заставим их нас полюбить!" И в самом деле: после встречи светлели люди, столько вопросов задавали! Расшевелили, затронули души.

Помню последнюю нашу – на людях! – встречу. В ЦДЛ, в кают-компании писателей-маринистов. Председательствовали Гуцал и контр-адмирал Тимур Гайдар. Я был полон впечатлений от недавнего большого плавания, читал новые стихи. И все так было трепетно и дружелюбно, как в хорошем корабельном экипаже. А потом мы шли по осенней Москве – и москвичи, и сибиряки, и дальневосточники, и даже капитан-поэт из суверенной Эстонии. Шли спокойно, вразвалочку, как подобает морякам, немало испытавшим, немало повидавшим на свете.

1996




ДУША НЕ ОБМАНЕТ

ИЗ БЛОКНОТОВ





ЛАЙКА


В каждом поселке на Северной Сосьве первыми нас встречали собаки. Когда теплоход мягко причаливал к берегу, шурша килем о песок, они радостно и наперегонки бежали к судну.

– Лайки, – со знанием дела говорил Олег, открывая иллюминатор. – Чистопородные...

Выходила из камбуза кокша и бросала собакам остатки пиши.

– Полкан, Полкан! – кричали матросы.

– Тузик, Тузик! – звали рулевые.

– Дозор, Дозор! – басил механик.

Собаки вострили уши и нюхали воздух.

За время плаванья по Сосьве мы привыкли к ним и запомнили их клички. И когда капитану пришел приказ увести судно на Обь, матросы загрустили.

Северное лето подходило к концу. Ночью в надстройку, где находились каюты второго класса, ударял тяжелый холодный ветер. Бугрилась волна в Оби. Ушли под воду обмелевшие за лето песчаные косы. Однажды утром мы проснулись от тишины. Молчали дизеля.

– Сосьва! – обрадовался Олег, выбегая на палубу...

– Полкан, Полкан! – звали матросы.

– Тузик, Тузик! – кричал из рубки рулевой.

– Дозор, Дозор!

На песок кинули остатки нашего вчерашнего ужина. Дозор сидел у ног старика манси.

– Хорошая собака, – сказал механик, – Продай, старик.

– Лайка! – заискрились глаза манси...

Застучал мотор бударки, потревожив светлую гладь реки. Чиста в Сосьве вода, каждый камешек виден на дне. Много в Сосьве рыбы: и сырка, и нельмы, и муксуна, знаменитой сосьвинской селедки. Любят манси Сосьву.

...Часто плавал Дозор на рыбалку в бударке своего прежнего хозяина. Надвинулась однажды буря, подвернул хозяин к берегу, чтоб костер развести и погреться, бутылку вина выпил и опять заторопился домой.

Холодна в Сосьве вода, неласкова волна. Вывалился пьяный хозяин за борт и утонул...

– Тяжелый случай, – вздохнул Олег, перебивая рассказ манси.

– Это мой брат был, – тихо сказал старик. И продолжил:

– Вчера с рыбалки едем. Волна в борт бьет. Мотор совсем ослаб. В груди холодно. Бутылка достал. Наливаю в кружка. Дозор рычит. Шерсть поднялась на шее...

– Интересно, – сказал Олег, чиркая спичкой, – И не выпил?

– Ну вот зачем тебе такая собака? – не унимался механик.

– Ух и зла была Сосьва!.. Не, не продам, – гордо отрезал старик.

Мы стояли и потихоньку курили, думая каждый о своем. Капитан дал длинный гудок. Заскрипела лебедка трапа.

В каждом поселке первыми нас встречали собаки. Шли дни, тяжелела от холодов вода в Сосьве, по вечерам гуртились на плесах утки. И когда северяне пришли проводить наш теплоход в Тюмень, на берегу в толпе мы увидели старого манси. Он держал в руках собачий ошейник с медной застежкой и плакал.

Два дня назад Дозор погиб в тайге в схватке с медведем.

– Хорошая собака была, – чуть слышно прошептал сухими губами механик.

– Лайка, – грустно сказал Олег, затягиваясь папиросой. – Чистопородная.

1967




КАМЕШЕК ХРУСТАЛЯ


"Привет, старики! Наверное, вы уже в сборе и с негодованием думаете, что я вот не приехал в Москву первым, как у нас заведено, не занял лучшую "каюту" в нашей общаге с видом на строящуюся телебашню. Придется подождать. Наш пассажирский теплоход изо всех сил крутит винты, чтоб поскорей добраться в порт приписки. Не все зависит от моих желаний. Северит уже вовсю. И эти – мели, перекаты..."

Завтра мы сдаем "основы музыкального искусства". Иван, лежа на кровати, жует сдобную московскую булку, запивая из бутылки кефиром:

– Все равно сдам!

Михаил злится, копаясь в объемистом томе музыкальной энциклопедии:

– Брось дурака валять, Иван. Назови лучше инструменты симфонического оркестра.

– Гобой, литавры, тарелки...

– Голова у тебя – тарелка. Дай учебник.

Мое письмо, оно опередило меня, приколото кнопкой на переплет рамы окна, за стеклами которой чистый московский дворик с "мухомором" беседки и цветочной клумбой. Ничего не изменилось с прошлой весны. И мы, будто расстались вчера, а сегодня встретились. Припоздал я с приездом на сессию, но успел к сдаче первого зачета. Ивану не до "симфоний", читает новое "хрестоматийное" стихотворение. Закончив чтение, спрашивает:

– А у тебя что новенького?

Достаю из чемодана камешек правильной шестигранной формы. Он с Приполярного Урала, в видимой близости которого провел я минувшее лето, работая матросом на Северной Сосьве.

– Это?! – небрежно разглядывает Иван "вещицу". Он разочарован, поскольку ждал, что я примусь с дороги читать свое "хрестоматийное". Словно он и забыл о письме, что, как флажок, как вымпел, пришпилено к раме, там я почти все рассказал.

"...А сейчас мы в Игриме. Я только сменился с вахты, здорово устал. Ведь шесть часов подряд шел дождь, а эта грязища. И после каждой посадки пассажиров по два раза пришлось швабрить палубы, чистить раковины в гальюнах. Эти аборигены, как только – на борт, так бегут в гальюны и умывальники пластать рыбу-малосол: кишки, чешуя по стенам! И нечего не поделаешь, надо драить! Вспоминаю нашу комнату в литинститутской общаге, где мы никак не могли договориться об очередности в уборке.

Завтра, когда придем в Березово, аврал. Потому что закат ясный, а если ясный, будет солнечный день. Погреемся на солнышке. И еще потратим с полпуда мыла, чтоб хорошенько – со шлюпок! – протереть бока нашей белой пассажирской посудине.

Скоро отправление. Штурман Геннадий Александрович даст отвалочный гудок, матросы уберут трап. Покачивает. Это, пробуровив реку, прошел буксир с баржей. Везут трубы. Баржа по самую палубу в воде. На Пунгу идут. Не слыхали о Пунге? Надо газеты читать, старики! Я, таким образом, в центре событий. За бортом плещется чистейшая Северная Сосьва, а где-то совсем близко от берега – "поют" буровые. Добывают "голубое золото", как называют газ газетчики.

Можно сойти еще на берег и потолкаться в толпе. Это не московская публика, здесь каждый новый человек на примете. И радость, и удивление, и печаль обнажены и неподдельны. Если бы вы хоть раз посмотрели, как встречают нашего "Петра Шлеева" в мансийских деревнях и поселках. Это событие! Вот бы сюда нашу братию с ее щепетильностью и иронией. Как бы хотелось взглянуть при этом на ваши мудрые лики.

Здесь я иногда забываю, что нахожусь за тысячи километров от городского асфальта и подстриженных деревьев. Будто нет этого в жизни, в природе. Только – холодная сосьвинская вода, она ощутимей, когда достаю ее ведерком из-за борта, а бросать его, ведерко на веревке, надо расчетливо, чтоб тебя не выдернуло при полном ходе судна. Однажды уже было...

Я не первооткрыватель. Нет, старики, мне не повезло. Лаже Славка и Олег – курсанты из Рыбинского речтехникума, плавают здесь вторую практику. А добродушный здоровяк Федя на следующий год придет на Шлеева уже не мотористом-практикантом, а механиком.

А капитан Анатолий Сергеевич! Он пятнадцать лет на Северной Сосьве! Каждый манси, встречая теплоход, говорит: "Траствуй, капитан Сергеич!" Каждый перекат, каждую вешку помнит капитан наизусть, как стихи, потому ночью он всегда на мостике, возле рулевого.

Разные люди, разные встречи. Ветврач Вероника из Ванзетура едет в тундру лечить оленей. Зоя Алексашина только что выпустилась из Калужского пединститута, едет преподавать в Культбазу. Вчера ехал с нами поэт Юван Шесталов. Гостил у родителей. Зашел ко мне в каюту, а я потянул его в салон, давай, говорю, стихи читай. Собрались ребята. Юван прочитал новую поэму. На родине, говорит, сочинил.

А я привезу вам сувенир. Геолог один подарил. V него нет традиционной бороды, а есть наган, носит его на поясе в кобуре. Похож в своей кожанке на гэпэушника 20-х годов. "Вот, – сказал, – возьми! Это горный хрусталь из Саранпауля, приносит счастье...".

1967




УЛИЦА МОЕГО ДРУГА


Третий день не всходит солнце. По темно-зеленым вершинам кедров, по кустам и болотному бурелому висит тяжелый мокрый туман. В казарме сыро, и солдаты, вернувшись с постов, с особым старанием протирают промасленной ветошью автоматы. На двухъярусных кроватях спят те, кому заступать в караул на ночь.

Все это мне знакомо, сам не так давно "дембельнулся" из батальона, что нес охрану Главного штаба ВМФ в Москве. Элитная, правительственная часть. Почетная служба. Красивая морская форма. А тут, не приведи Господь, охрана лагеря заключенных. Самого строгого режима: убийцы, ворюги, насильники. Помню, я больше всего не желал перед призывом, чтоб направили в эти охранные внутренние войска...

Прошу дежурного по роте сержанта Удмуда Байрамова, смуглолицего азербайджанца, по тише греметь сапогами.

С самим Борисом Полевым. Неожиданный кадр. Тюмень Начало 70-х.

– Ничего, у нас привычный народ...

Здесь, под этим невысоким потолком, возле железных солдатских коек строил мой друг свой взвод, отдавал команды, отсюда ушел навстречу своей гибели. Геройской! Об этом и хочу написать для земляков, приехав из Тюмени в этот уральский городок Ивдель, чуть ли не сплошь обвитый колючей проволокой лагерей. На окраинах городка, куда ни глянь, высокие заборы, эта "колючка" над ними и дозорные вышки с торчащими на них автоматчиками.

Ах, Лешка Павлов! Ах, лейтенант! Мне кажется нелепым, странным, что я больше не увижу друга моего деревенского детства. Он был моложе меня года на полтора. Я никогда не видел его в военной форме. И немножко странно, что солдаты, рассказывая о нем, называют его "лейтенантом Павловым". Это Ленька-то, вратарь нашей мальчишеской футбольной команды. Ленька – выдумщик, озорник, проказник!

– Он был нам, как старший брат! – стараясь подобрать поточней слова, говорит о нем замкомвзвода сержант Борис Лукьяненко.

Умуд открывает пирамиду с оружием и подает мне автомат с пулевой пробоиной возле "рожка":

– Хранится, как память о нем... Он стрелял из него по бандитам...

Я знаю, что случилось минувшей весной: бежали заключенные, которых перевозили в спецмашине – "из одной точки в другую". На задремавших в дороге солдат-конвоиров внезапно навалились, разоружили, также "спокойненько" разоружили водителя и сержанта на этой таежной дороге...

Ярким солнцем полыхала весна. По отложинам гор, в окрестных лесах и в самом городке, в палисадниках, кипела белым цветом черемуха. Поднимаясь с зарей, Леня брался за гантели, обливался холодной водой, позавтракав, спешил в подразделение. Взвод – хозяйство небольшое, но хлопот хватало. На недавней инспекторской проверке его солдаты заняли первое место в роте. Хорошо! На занятиях он был строг. А в перерывах, словно забыв свое командирское положение, по-мальчишечьи веселился, демонстрировал всякие силовые "штучки". То стул возьмется одним пальцем руки выжимать, то новый прием самбо покажет.

В те дни ушел в отпуск командир роты и на лейтенанта Павлова временно возложили обязанности ротного. Хлопот прибавилось, и юная жена Галя подолгу ждала его к ужину.

В тот поздний вечер он расставил, как обычно, шахматные фигуры на доске, пригласил приятеля-соседа, такого же заядлого шахматиста, и они "сражались" до полуночи...

А в три утра прибежал посыльный:

– Товарищ лейтенант, тревога!

Леня не понял, не "врубился" со сна, сладко потянулся:

– Что, вызывают? Сейчас приду.

– Тревога, товарищ лейтенант! Вооруженные бандиты...

Он не дал договорить посыльному солдату, пружиной сорвался, на ходу застегивая обмундирование...

Взвод уже стоял в строю, солдаты помогали друг другу подогнать снаряжение, постукивали приклады автоматов. Проверив готовность взвода, командир доложил комбату:

– Товарищ майор, взвод в поиск готов!

Майор прошелся перед строем, всматриваясь в юные лица солдат: никто из них практически не участвовал в подобных операциях. Бежавшие зэки, отчаянные головушки, убили уже двух милиционеров, вступивших с ними в перестрелку. И терять им было нечего. Наконец майор решился с выбором, назвав имя более опытного, как он считал, комвзвода. И Павлов решительно возразил: "Идти должен я. У него взрослые дети!" Довод, наверное, показался убедительным майору, и он сказал солдатам Павлова:

– Добровольцы, шаг вперед!

Шагнул весь взвод. Одновременно.

Слушаю рассказы солдат его взвода и узнаю в них того Лешку Павлова – смелого до дерзости мальчишку. Вправду говорят, что характер закладывается в детстве. А Лешка и тогда стремился быть во всем первым. Лешка – староста класса, Лешка – командир ребячей ватаги при набегах на сады и огуречники, Лешка – книголюб, Лешка – светлая голова, как называли его учителя...

Этим летом наш общий приятель Сережа Киселев, окончивший только-только военное училище в Томске, непривыкший еще к золоту офицерских погон, рассказывал, как тогда их, десятиклассников, агитировал офицер военкомата в Саратовское училище МВД. Агитировал-то агитировал, но отбор был строгий. В училище провожали одного Лешу Павлова...

Из штаба группа Павлова уезжала первой. Лейтенант с улыбкой подошел к своему другу по училищу Николаю Шаморе: "Ну, Коля, или вернусь героем, или...". Он шутил, отправляясь на опасное задание.

Вертолет опустился в районе поиска. По кустам еще белел снег и это вселяло надежду, что группе легче напасть на след. До полудня солдаты прочесывали местность, осматривая каждый глухой уголок, каждую прогалину. И вдруг сержант Уткин, проводник служебной собаки, почувствовал, как овчарка с усилием подалась вперед.

– Есть след!

– Рядовой Гуров! – сказал Павлов одному из солдат, – Отправляйтесь с донесением, что группа вышла на след бандитов!

Заморившиеся полдневными поисками, солдаты приободрились. Теперь уж – к "делу". И медлить было нельзя. Бежавшие где-то недалеко!

– Борис, – сказал лейтенант своему заместителю Лукьяненко, – оставайся со взводом в засаде... Дай-ка мне твой автомат...

На преследование с командиром пошли пятеро: сержант Уткин, рядовые Дадышев, Кулар, Митлин, Веселов. Вот где пригодились ребятам их кроссовые тренировки, могучее здоровье лейтенанта. Он все время бежал впереди, увлекая и подбадривая группу.

Рядовой Дадышев рассказывал мне: "Несколько раз попадались нам на "тропе" окурки-бычки. "Плиску" они курили – болгарские сигареты. Понятно, у кого-то "прихватили"... Наткнулись вдруг на пепел потухшего костерка. Павлов потрогал пепел ладонью: теплый! Ребята, – говорит, – они где-то совсем близко... Решили мы немного отдохнуть, обсудить, как действовать дальше. Командир приказал подкрепиться сухпайком, сам пожевал корочку. Потом взял автомат на изготовку и пошел вперед. Пока мы поправляли снаряжение, он оторвался от группы метров на семьдесят. Кусты его закрывали. И вдруг – одиночный выстрел. А за ним – автоматная очередь. Рванулись туда. Мы увидели, как лейтенант, припав на колено, выхватил окровавленной рукой ракетницу, дважды выстрели/г в направление убегавших бандитов...".

А я представил, как зелеными огненными кругами качнулась в глазах лейтенанта Павлова тайга, как он, падая, успел послать вдогонку убегавшим автоматную очередь. Одиночным выстрелили в него из куста. Пуля с близкого расстояния угодила в оружие, разрубив два пальца правой руки и рикошетом глубоко распорола живот...

Затравленно, по-волчьи, пытаясь оторваться от преследователей, убегали бандиты. Они выиграли еще несколько часов свободы. Но кольцо вокруг них сжималось. На вертолетах, которым посигналили из ракетницы, прибыли новые оперативные группы. И они шли по следам бандитов. Те огрызались редкими выстрелами, экономя патроны.

Утром в штаб пришло донесение, что двое бандитов убиты в перестрелке, двое захвачены живыми.

Тяжело переживали в части опасное ранение лейтенанта Павлова. Весть о нем облетела все окрестные поселки. А в школах, где он организовывал с ребятишками военную игру "Зарница", печалились больше всего: как там их боевой командир!?

Рассказывал мне рядовой Веселов: "Я подбежал к Павлову первым. Рубашка у него вся набухла кровью. Я перевязал, как мог, перебитые пальцы... Прилетел и опустился вертолет. Мы с Куларом сопровождали лейтенанта до больницы. В вертолете он несколько раз терял сознание, а когда приходил в себя, подбадривал нас, шутил по поводу своей "царапины"...

Мужеству Павлова поражались врачи Полуноченской больницы, куда он был доставлен на операцию. Рана в живот оказалась слишком тяжелой. Жена Галя дежурила у его кровати. Приходя в сознание, он слабо улыбался: "Ничего, Галочка, мы еще сто лет проживем с тобой!" Его навешали друзья, посторонние люди сдавали кровь. С Тюменшины, из нашего родного села Окунево, торопилась к раненому сыну мама Александра Давыдовна...

И вот: "Умер Павлов. Мучительно переживали это событие все работники больницы. Каждый мысленно проверял, все ли сделано, чтобы спасти этого молодого жизнерадостного человека, пожертвовавшего собой ради спасения других", – читаю июньскую заметку в газете "Северная звезда"...

Прошли месяцы. Много дождей и рос выпало на вечнозеленые рощи кедров, куда мой друг детства Леонид Павлов любил ходить на охоту. Белыми буранами пришла в этот северный край зима и, словно яркие капельки крови, застыла в багульниковых зарослях брусника. Тяжелый туман висит над казармами и возмужавшие за годы службы сержанты и рядовые досматривают перед "дембелем" свои последние солдатские сны...

С секретарем бюро комсомола подразделения рядовым Толей Анисцевым идем на новую квартиру Гали Павловой. В коридоре на вешалке – офицерская фуражка, словно только что снятая хозяином, вернувшимся со службы домой. На этажерке с книгами – офицерская полевая сумка... Галя недавно стала матерью. Дочке Лене, родившейся после гибели отца, два месяца. Она беспокойно машет крохотными ручонками, что-то гулькает. В ее маленькую жизнь еще не вошло горе...

– Думала, что сын родится, – как бы извиняясь за что-то, говорит Галя, мечтала его Леней назвать. – И опять о нем, о муже: – Хороший он был...

Она еще не свыклась с потерей близкого человека, вдруг да заговорит о нем, как о живом:

– Знаете, он уколов боится...

Потом, при прощании, просит передать приветы родным – в Окунево:

– А подрастет Лена, приедем в гости...

На следующий день на заснеженном кладбище Ивделя я нашел могилу Лени, постоял в одиночестве у печального обелиска.

Ну вот и все...

Нет, нет... Встретился еще с подполковником Милашенко, хорошие слова услышал от старшего командира о службе друга. И увез с собой добрые новости, касающиеся памяти Леонида Павлова. Командование части ходатайствует перед Министерством обороны СССР о зачислении лейтенанта Павлова в списки части – навечно. А горисполкомом Ивделя готовит решение о присвоении одной из улиц городка имени отважного офицера. Узнав об этом, подумал, что вся двадцатитрехлетняя жизнь моего друга детства – короткая, но солнечная улица. И пусть по ней метут наши северные метели-поземки, а по весне бушует пламя черемух, поджигая сердца неравнодушных юностью, чистотой, отвагой.




1969




СТАРАЯ ТЕТРАДКА


Пожелтевшие листки в косую линейку из школьной тетрадки. Когда-то он сшил их нитками с крестьянской аккуратностью. Но тетрадка потерлась, нитки лохматятся. Видно, что хозяин брался за тетрадку часто. Буквы не укладываются в строчки, выбиваются из ряда, как нестандартные талины из плетня. Наверно, не просто было обычные слова, какими говорил он о хлебе, о сенокосе, о погоде, передать непривычной к письму рукой – бумаге.

Он всю жизнь наблюдал, как прекрасна на восходе солнца наша окуневская заря, как блестит на прохладных придорожных лопухах серебряная роса, знал, как ошеломляюще кружат голову запахи цветущей нивы. Знал цену жирному пласту чернозема. Но как об этом сказать красиво!?

Много лет подряд и с перерывами доставал он из темного угла шкафа эту тетрадку и записывал "свою жись". Зачем? Может, эти поля и звезды, и небо, о красоте которых порой не думает и редко говорит крестьянин, вызывали в душе незримые импульсы, толкали человека к чистому листу? Запечатлеть для потомков. Не знаю. Может быть.

Она в руках у меня эта тетрадка. А он сидит напротив за столом – седой, но еще крепкий, положив тяжелые руки на колени. И за каждой корявой строчкой тетрадки – жизнь, живая, без прикрас, просто факты.

"Я поступил в совхоз в 1931 году. Сначала работал по хозчасти, потом на тракторе – до 38-го года. В том же году меня послали в Омск на курсы трактористов...".

В четырех прыгающих строчках мой односельчанин Степан Игнатьевич Каргаполов сказал о целом пласте своей жизни. Ла о каком!

В тридцать первом создали первый совхоз в районе. Его рабочими стали те крестьяне-единоличники, что не вошли в колхоз "Красное знамя", который организовали в селе Окунево еще раньше.

А в совхоз как шли, Степан Игнатьевич? – стандартно по- газетному спрашиваю старого хлебороба.

– Года-то были тяжелые. Коровы даже не было... Но ожили вскоре...

Тогда он возил на лошадях с железнодорожной станции семена, известку, соль. Сначала в экспедицию совхоза, а из города Ишима в село грузы шли на машинах, а больше на тех же лошадях. Шутка сказать – за 80 километров! Знаю и я эту путь-дорожку разной... в распутицу – не приведи Господь.

Совхоз обустраивался, пускал корни в землю. А землица у нас такая, что воткни по весне сырой кол в чернозем, через год дерево зашумит листвой. Знаю.

Ну вот, брат Степана Игнатьевича – Алексей пахал эту землю на грохочущем чудовище-колеснике с огромными шипами на железных колесах. Он и соблазнил Степана к себе в обучение. Нет, не подозревал тогда Степан, что определится к тракторам аж не целых тридцать лет...

Я-то представляю то время разве что по книжкам. Но и я вырос на этой же земле, бегал в детстве по этим же полянкам, по полям, где Степан Игнатьевич просто пахал, как Микула Селянинович. И уже ученик его, нынешний классный механизатор Андрей Тимофеевич Киселев разрешил мне впервые поуправлять рычагами трактора, "пройтись по свежескошенной пшеничной стерне. Помню радость и удивление, что сделано это тобою. Эта радость первого НАСТОЯЩЕГО труда настолько сильна бывает в человеке, что вот и он, Степан Игнатьевич, говорит о ней молодо:

– Очень любил я трактор. И первое время, если вырывал такую возможность, работал без сна и сутки, и двое подряд...

Разное случалось.

Пахал как-то Степан полоску возле глухого леса. Ночь. Тьма. Только перед радиатором, на заводной ручке, керосиновый фонарь освещал борозду. Его он берег пуще глаза. Разбейся стекло фонаря и – отпахал... Но что там впереди? Что за огоньки? Бегающие. Зеленоваты. Волки! Стая. Прицепщик с плуга норовит соскочить, ломик приготавливает.

– Не бегай, Ванька, разорвут!

"В бригаде нас было девять человек и два трактора. Пахали хорошо. Потом я старшим трактористом стал. За мной закрепили колесник под номером один – первый совхозный трактор. Скольких ребят на нем обучил! За хорошую работу, после курсов в Омске, дали дизель – "ЧТЗ". Собрали в мастерской для него три плуга, дали мне двух прицепщиков. Сказали: паши! За десять часов смены вспахивал по 21 гектару, при норме – 12".

Но... И это уже из разговора, не из тетрадки.

– Сдай трактор напарнику, поедем в деревню! – сказал однажды приехавший на поле заместитель директора совхоза Плотников. В деревне он подвез Каргаполова к единственному совхозному комбайну:

– Принимай и – на уборку!

– Не сумею! – сопротивлялся Степан. Убедили: надо!

Это была первая осенняя страда на хлебном поле за штурвалом прицепного комбайна. После их будет четырнадцать. А в тетрадке своей Каргаполов запишет главное: "Сжал я в ту осень 500 гектаров хлебов... Зимой послали на курсы комбайнеров в совхоз "Коммунар". Через восемь месяцев учебы мне дали новый комбайн. Сжал на нем 600 гектаров. В 1940 году – 700 гектаров. Помогал работать за штурвалом сын Иван..."

Начало войны застало Каргаполова в поле. Призвали его в летную часть, отправили на Дальний Восток. В части дали такой же трактор, определили в команду обслуживания аэродрома дальней бомбардировочной авиации.

Об этом в тетрадке – ни строки.

Четыре долгих года махала крылами наша окуневская ветряная мельница, где ветеран Порт-Артура 1904 года, старый царский солдат Галактион Копытов молол для солдаток скудный военный хлеб...

Домой Каргаполов вернулся в 1946 году и застал свой дизель дошедшим "до ручки". Где-то в Тундровском ручье завалился на бок и, сверкавший раньше краской, его комбайн.

"Еще и петухи не пели", когда поехал "выручать" свой комбайн Степан Игнатьевич. Навозил на быках лесу, подвел бревна под брюхо машины, так один и поставил ее на все четыре колеса.

До 1957 года не оставлял человек своего привычного дела. Но пришла на село новая техника, трудно стало с ней управляться: не та "грамотешка" да и – годы! Сыновья подросли, свой путь выбирали в жизни. Словом, через недолгий срок "списал" себя Степан Игнатьевич от машин. Но трудиться продолжал по "железной части": в кузнице молотом махал, а потом "определили мотористом на электростанцию". Стал давать свет в окуневские дома.

...Дверь без стука отворилась, и в куть, где мы сидим-беседуем, вошел Иван Тимофеевич Саломатов, сверстник и друг Каргаполова. Я же с детства помнил его, дядю Ваню, за рулем старенького "ЗИСа"...

– Вместе со мной на тракторе начинал робить, – сказал о нем Степан Игнатьевич, когда тот, перемолвившись несколькими словами о предстоящей рыбалке, вышел из дому. – Вот еще Тимофея Долматовича Долгушина не забудь, запиши в свой блокнот, нашей тоже железной закваски... Старики вроде мы стали, а душа не терпит дома на пенсии сидеть, пойду, знать, в дирекцию просить какую-нибудь работенку...

Душа не терпит! Жизнь хлеборобская, ее благополучие и достаток стоят на том. Достаток страны, что уж скромничать!

Степан Игнатьевич смотрел в окно и лицо его в крупных морщинах, обветренное, не выдавало волнения. А по небу ползли густые осенние тучи и мелкий дождь бесшумно оседал на оконном стекле. Вот там, над озером, проплывали в вышине вереницы северной пролетной птицы – предвестники холодов.

– Зима скоро! – сказал старый человек.

Я кивнул:

– Да, засеверило...










1972




СТАРАЛИСЬ РЕБЯТА


За время службы довелось нам повидать многих больших воинских начальников. Мы должны были знать их в лицо и не требовать пропуск, когда кто-то из них проходил через твой пост. Это были прославленные в годы Великой Отечественной войны командующие фронтами, армиями, флотами и флотилиями. И мы относились к ним с должным почтением, с любовью, меж собой называли – "батями".

Случалось, и в часть к нам приезжали эти большие чины. Помню, как чистили-драили мы летний лагерь под Малаховкой, когда ждали визита маршала Еременко. С неделю мы тренировались на плацу. Командир нашего взвода, старший лейтенант, был в роли маршала, а начальник полковой школы, майор, начальником почетного караула. Командиры все ломали головы: как будет здороваться Еременко, поскольку почетный караул был в двух формах – общевойсковой, краснопогонной, и в нашей, гордой, морской. "Здравствуйте, товарищи!" Или, может быть: "Здравствуйте, воины!" Старший лейтенант – "маршал" – испробовал многие варианты приветствия. И не угадал. Да тут еще дежурившие на трассе связисты подвели: где-то оборвался провод полевого телефона, и Еременко на правительственном ЗИСе подъехал как-то внезапно. "Лагерь, смирно!" – донесся с КПП зычный голос комполка. И солдаты, растянувшие нитку шпагата, чтобы мы еще точней подравняли носки сапог и ботинок, сиганули в ближние кусты... Маршал в сопровождении свиты принял рапорт нашего майора, сказал: "Здравствуйте, славные бойцы!" Мы дружно гаркнули: "Здравия желаем, товарищ маршал Советского Союза!"

Затем также по-боевому прошли перед ним торжественным маршем, за что получили от Еременко благодарность за отличную строевую выучку. Было...

А как-то наш морской батальон, что охранял Главштаб ВМФ, ждал приезда самого Родиона Яковлевича Малиновского, министра обороны. Нам выдали новые ленточки на бескозырки, белые перчатки, боцманские дудки, заменили на новые даже ремни у карабинов. А министр заехал не к нам, морякам, а к солдатам, в Чернышевские казармы, в штаб части. Подвернул неофициально: ехали по Москве вместе с генерал-лейтенантом Савоненковым – нашим непосредственным начальником, и появились они на КПП части. Дежурный по КПП сержант бодро отрапортовал, пропустил начальство, посигналив дежурному по полку офицеру. Того на месте не оказалось. Начальство же само прошло в расположение, поднялось на второй этаж казармы и оказалось в помещении хозвзвода. Командир взвода, старшина, увидев погоны с гербами, растерялся, спрятался за колонну, зато дежурный по взводу ефрейтор не оплошал. Он, как положено, подал команду – "Взвод, смирно!" и рубанул четким строевым, отрапортовал министру обороны: "Товарищ маршал Советского Союза, Союза Советских Социалистических и автономных республик! За время моего дежурства во взводе никаких происшествий не случилось, личный состав находится на хозяйственных работах! Дежурный по взводу ефрейтор такой-то..."

– За что получили звание ефрейтора? – сурово спросил Малиновский. – Заработал! – вытаращил глаза ефрейтор.

Никого не наказал Родион Яковлевич. Только история эта долго переходила из уст в уста: "...Союза Советских... и автономных республик!

Старались ребята.

1995




"ХОЛОДНЫЙ ПОЛ ЦЕМЕНТЕН И ТЯЖЕЛ..."


Выражаясь высоким "штилем", на третьем году службы в батальоне охраны Главштаба ВМФ, мне выпала честь командовать самым талантливым отделением в нашей 17-й роте. Посудите сами, командир кропал стихи, печатался, на втором году службы стал студентом- заочником Литинститута; зам. командира – бывший классный футболист донецкого "Шахтера"; матросы – один музыкант, другой художник – посещал вольнослушателем Строгановское училище; следующий был отличный столяр-краснодеревщик, в строю тоже редкий гость, он либо выполнял заказы офицеров на дому, либо "промышлял" где-нибудь на стройке. То одну, то другую "штуковину", бывало, принесет, нужную в хозяйстве роты. При разнообразных талантах были и другие парни. Всегда при каком-нибудь деле. Так что на вечерней поверке присутствовали обычно: командир – тут никуда не денешься,

До "дембеля" мне еще два года...

Московские моряки. Последние месяцы службы. Скоро – "на гражданку" и матрос Миша Коняев, абсолютно лишенный художественных талантов, кроме житейского – терпения!

Когда старшина роты мичман Демченко, читал список вечерней поверки, доходил до моего отделения, картина выглядела зачастую так: "Старшина второй статьи Денисов". – "Я". – "Старший матрос Лозин". – "Футболист". – "Матрос Бизенков". – "Гармонист". – "Матрос Леонов". – "Рисует". – "Матрос Бондаренко". – "Ворует...

Демченко приостанавливал перекличку, произнося свои привычные матюки, превращая их в замысловатые аббревиатуры, понятные только нам: "Что ем бормочите, старшина Денис! Докладывайте, как положено! "Так точно, товарищ мичман! Бондаренко отсутствует с разрешения командира роты".

Демченко еще несколько секунд соображал, как ему реагировать. А тишину казармы вдруг прорезал скрежещущий звук под окнами. Рота взрывалась хохотом. Это уж точно, ошибки в том не было: Бондаренко волочил по асфальту отрезок водопроводной трубы, раздобытой на соседней стройке.

"Рота-а! Смирно!" – наводил порядок мичман, и поверка текла привычным чередом.

При таком раскладе талантов личного состава отделения, кажется, быть бы нам всегда в хвосте и по строевой, и по боевой, и по политической подготовке. Но надо же! При первой же строгой инспекторской проверке мои ребята так постарались, что фотографию отделения поместили на ротном стенде отличников. Надо же!

Тут необходимо заметить, что командиром я, не в пример многим, считался "мягковатым", ни зверствовал ни на строевой, ни на полевых занятиях, чем заслужил нелестную репутацию у старлея Цибатова, который, засидевшись во взводных до тридцати с чем-то лет, приняв нашу роту, отчаянно выслуживался, зарабатывал капитанскую звездочку. Человек он был не глупый, проницательный, но обладал болезненным самолюбием. До самодурства!

Конечно же, случай на вечерней поверке, мой ответ об отсутствии Бондаренко, ему туг же стал известен. На другой день он вызвал меня в канцелярию: "Почему не был в строю матрос Бондаренко? – "Вы же знаете, где он был, товарищ старший лейтенант!" – "Ничего я не знаю!.. И вообще ваше отделение разболтано, плохо командуете!" – "Вы же знаете, наше отделение одно из лучших в роте. Фотография..." – "Молчать!" – "Есть! Разрешите идти?"

Устав, субординация, выучка заставляли, скрепя душу, держать себя в рамках, но глаза меня выдавали и проницательный старлей умел прочесть в них нужное.

Однажды, в воскресный день, нес я службу дежурным по роте.

Многие были в городском увольнении, в том числе и мой художник Витя Леонов. Как всегда он поехал в Строгановское училище, где рисовал обнаженных натурщиц. А это это стало для него привычным. А для нас!?

Вот Витя Леонов пришел в казарму, положил на кровать рулон ватманов со своими зарисовками. Кто-то из матросов полюбопытствовал: "А ну-ка че ты там нарисовал, Витя?" Когда раскатал листы, ахнул: "Парни, а ну сюда, глядите!" Сбежалась куча народу и давай на все лады пытать моего достаточно меланхоличного матроса: "И ты до сих пор молчал?!" – "А что говорить?" – "Так они что, так голые и стоят перед вами?" – "Ну стоят!" – "Ну а вы там сами-то, рисовальщики, едрена мать, так и смотрите?" – "Почему смотрим? Рисуем!" – "Во дает, а мужики! И молчит!" – "А что говорить?..".

"Дискутанты" расходятся, мотая головами, завистливо озираясь на моего матроса-художника. Разошлись, занялись – кто чем: писанием писем, стиркой тельняшек, кто в "ленинскую комнату" – к телевизору, к книжкам.

Прохаживаюсь по роте – при повязке дежурного, при боцманской дудке, при автоматном штыке на поясе, слежу за порядком. Сейчас я за старшего в подразделении, лаже замкомвзводные все в городе. Личное время.

Мой Витя Леонов, гляжу, устанавливает мольберт, прикалывает кнопками чистый ватман. "Командир, садитесь, порисую!" – приглашает меня Витя. Сажусь напротив рисовальщика. Самому интересно: впервые в жизни позирую художнику!

Тут подкатывают "старички"-доминошники: "Открой офицерский класс, стол возьмем!" Подаю им ключи, откройте, мол, сами. Двери рядом, в пяти шагах, на виду. Только доминошники стол вынесли, стали закрывать эти двери, как черт из пробирки возник откуда-то ротный, заорал: "Кто дежурный? Ко мне в канцелярию!".

Сейчас что-то будет!

"Товарищ капитан (он уже капитан!), по вашему приказанию..." Цибатов не дал договорить, захлебываясь гневом: "Вы... вы показываете дорогу в самоволку!" – "Матросы на моих глазах взяли стол для игры. Вы что мне не доверяете?" – "Я вообще никому не доверяю!".

Понятно, что было на моем лице!..

"Ноги-и вместе!" – заорал он. – Мне почудилось: "Нож на место!". Одним рывком расстегнул ремень с якорем на бляхе, другим движением положил перед ним оружие, повязку дежурного, боцманскую дудку: "Все! Коль не доверяете!". Наверное, это было не очень разумно в моем положении, но разум заглушала обида, протест.

"Хоро-шо-о! – произнес удивленно ротный. – Завтра же поедете на гауптвахту. Объявляю вам трое суток ареста!" – "Есть трое суток ареста! Разрешите идти?..".

На гарнизонную "губу" сопровождал меня мой приятель старшина первой статьи К. Ехать было далеко. Держа завернутую в газету брезентовую робу, чтоб было во что на "губе" переодеться, я и в трамвае, а затем и в метро все подшучивал над приятелем: "Может, мне руки вверх поднять? Ты же мой конвоир!" – "Да ладно тебе...".

Без шнурков ботинок, без поясного ремня, без "колющих, режущих", без всего, что не полагается иметь арестованному, а ему не полагается ничего, кроме шинели, карманы которой тоже обшарены в караулке "губы", поместили меня в одиночную камеру N 2. Когда со звяком и скрежетом затворились за мной засовы, мне хотелось расхохотаться. Я представлял себя то Чернышевским, то Муравьевым-Апостолом в каземате Петропавловки. Но вид персональной камеры нагонял уныние: канареечного цвета стены, далеко под потолком зарешеченное окошечко, дверь с глазком для часового, что ходил по коридору с заряженным карабином и примкнутым штыком, а над дверьми – 250-ваттной мощности лампочка, сияющая круглосуточно – до боли, до рези глазах. Из мебели в камере полагалась зачем- то тумбочка, табуретка (по-морскому – банка!) и нечто, напоминающее откинутый борт грузовика, прикованное амбарным замком к кирпичной стене. Ложе для сна. Днем на этом ложе (к отбою его устанавливал на "ноги" караульный начальник) лежать не полагалось. Но-о, главное! – я заранее припрятал в складах теплого белья и пронес в камеру сложенный многократно листок бумаги и огрызок карандаша – для предполагаемого творческого процесса. И в самом деле, командиров на дневные работы из камер не выводили, только на ужин в общую столовую. Там, в столовой, с превеликим удивлением встретил меня наш ротный кок Макаров: "Не может быть! Тебя-то за что-о?' – "А тебя?" – "Да-а, малость выпил!" – "А я за искусство страдаю!" – "Чё-чё..."

Однажды зазвякал запор и разрешили выйти покурить. "Не курю я! – "Вот тоже мне, да выходи!" – покачал головой краснопогонный сержант. – "Ты знаешь в какой камере сидишь?.. Берия здесь когда-то после ареста сидел. Понял! Перед расстрелом!" – "Да ну?!" – "Вот тебе и да ну!".

В тот раз я впервые в жизни докурил предложенный "бычок".

На вторые сутки, осмелев, достал бумагу и огрызок карандаша, заслонясь от дверного глазка левой рукой, писал, облокотившись на тумбочку:

Холодный пол цементен и тяжел,
И потолок на корточках ползет.
И круг луны в окне квадратном желт,
И никого вокруг не узнает.

Получалось что-то длинное, сумбурное, но созвучное обстановке.

Нынче помнится только первая строфа. И еще ощущение униженности и нестерпимо сияющей электролампочки, похожей на надутый бычий пузырь.

На третьи сутки пришли проверяющие – майор и с ним два солдата. Опять зазвякали запоры, распахнулась железная дверь. При виде начальства встал, вытянулся по стойке "смирно". "Руки!" – рявкнул майор. Дураку понятно: вверх, значит. Майор грубо и бесцеремонно облапал меня с ног до головы. До огрызка карандаша и листка со стихами не добрался, слава Богу. А то бы срок добавил, не моргнув, еще пару суток. А уж над виршами какой-нибудь дурак – замполит, попадись они ему, произнес бы проникновенно-уничтожающую речь. Но пронесло...

У кого-то из арестантов нашли в шапке иголку с ниткой. О наличии ее в шапке и в бескозырке у всякого служивого постоянно напоминают отцы-командиры. Но это на "воле" А тут дали "втык" начальнику караула гауптвахты, а у нас поголовно отобрали шапки, что в ночное время сходили за подушки.

...Прошло несколько лет. Я уже был на "гражданке". После окончания Литинституга привез в Москву жену – показать ей столичные достопримечательности.

Едем как-то с ней в такси по той знакомой по службе местности. Смотри, говорю, вон каменное здание, обрати внимание на подвальный этаж, вон окошечко над самой землей! Я, говорю, там на гауптвахте сидел!

— Четвертый раз здесь проезжаем и четвертый раз показываешь, где вы с Лаврентием Павловичем Берия сидели...

– Да нет, один я там был. Он немножко пораньше...







1996




ОДИНОКИЙ


– За тобой что ли очередь занимал? – сильно пожилой мужчина, в очках, с тростью, с остатками былой воинской стати, наклонил ко мне лицо.

– Вы впереди меня были...

– Вот ведь бестолковка-то совсем не работает! – покрутил он скрюченным пальцем у виска. – Хожу, понимаешь, как в тумане, не соображаю ни хрена.

Я осторожно, чтоб не обидеть, покивал, мол, понимаю.

– Видишь, в рукавицах хожу... Лето, а в рукавицах. Мерзнут руки. Вот ведь беда-то! – он стянул со скрюченных пальцев старую хромовую перчатку, продемонстрировал кисть руки, где одного пальца, безымянного, недоставало. С войны, наверное.

Впереди нас два подвыпивших парня хмуро выгружали на прилавок пустую посуду из огромных "адидасовских" сумок. Получили от приемщицы деньги, повеселели:

– Пошли, батя, водку пить!

Старик не отреагировал, опять наклонился ко мне:

– Че мне на чужое! У меня свои вон бутылки. Намыл, этикетки отодрал, а тут и с этикетками берут... Вот видишь пальцы-то, – опять продемонстрировал он кисть руки, – еще пельмени лепить могу, а остальное... Сидишь на лавочке, скажешь какой-нибудь старухе: "Хочешь пельменей?" – "Хочу!" – "Ну так пойдем, заводи тесто...". У меня все есть: и мука, и дрожжи, и остальное. Ну налепим, сварим, наедимся, еще по рюмочке дерябнем. Я один живу... Вот намыл, этикетки отодрал, а все равно одной не хватит, чтоб поллитровку купить...

Через полчаса я приметил старика из окна дома. Он шел, решительно выбрасывая впереди себя трость. Из кармана защитного цвета плаща торчала бутылка из-под кефира. Сдаст сейчас...

Господи, Господи...

1995




УРОК МИХАИЛА ЛЬВОВА


Приехал я в Москву по издательским делам. Позвонил своему наставнику по Литинституту поэту-фронтовику Михаилу Давыдовичу Львову. Насмелился попросить его, чтобы он написал предисловие к моему сборнику, помня, что он очень хорошо относился к моим стихам и как-то выделял меня среди своих студентов-семинаристов. Он обрадовался звонку, спросил о житье-бытье, выслушал мою сбивчивую, взволнованную просьбу, сказал, чтобы перезвонил ему ровно в два часа дня на дачу.

Гуляю по Арбату, толкаюсь в книжных магазинах. Книжки тогда стоили копейки. Накупил целую сетку-авоську. Приближается назначенное для звонка время. Роюсь в карманах. Как на грех, ни одной "двушки" для телефона-автомата. Продавщицы газетных киосков неприступны: нет "двушек!" Хоть что тут делай! Ладно, думаю, поздней позвоню... Дохожу до Беговой, где живет поэт Дмитрий Михайлович Ковалев, тоже фронтовик, моряк-североморец, у меня с ним запланированная встреча. Время уже пятый час. Первым делом, с порога, прошу Ковалева: "Разрешите позвонить!". Звоню. А на другом конце провода: Вы что это, Николай! Я уже больше двух часов не отхожу от телефона, а у меня все дела по минутам расписаны. Вы ведь не у себя в Тюмени, а в Москве, а здесь время берегут. В общем, если еще раз так поступите, я вас – не знаю...". Оправдываюсь вяло, лепечу извинения.

Предисловие к сборнику Львов написал. Но тот урок для меня остался на всю жизнь: теперь стараюсь быть обязательным. Но... В нынешнее время необязательность стала рядовым, привычным явлением, особенно среди "интеллектуалов".

1995




ДУША НЕ ОБМАНЕТ


Всегда любил и сейчас люблю хорошую задушевную песню. Раньше хотелось заиметь контакты с композиторами, поработать в песенной "сфере". Но, честно говоря, не повезло. Правда, в рабочем поселке Голышманово, где жил в юности, работал, больше трех десятков лет поют мой "Голышмановский вальс" на мелодию- композитора Геннадия Цибульского. Знаю, Людмила Лядова писала мелодию на мои стихи, ленинградский композитор Александр Морозов. Но я даже не слышал тех песен, значит, не прижились...

Вспоминаю опять воинскую службу. Там уж без песен, естественно, никуда! Уставший, продрогший, а то и голодный, шагаешь в строю с полевых занятий, а тут команда: "Запевай!".

Жара, пот просолил тельняшку, карабин с противогазом отяжелели – каменные. Искупаться бы, на зеленой травке растянуться! Не-е… Взводный впереди шагает, березовой веткой, словно веером, обмахивается. Подчиненные проштрафились, на "тройку" стреляли на стрельбище. Командир злой, как черт, но все равно: "Запевай!". Молчим. Тогда командир адресует приказ конкретно – штатным запевалам: "Старшина второй статьи Денисов и старший матрос Мороз, запевай!". Опять молчание. До песни ли... И взводный решается на очень действенную команду: "Взво-од! Приготовить противогазы!".

По долинам и по взгорьям...

В батальоне охраны Главного штаба Военно-Морского флота СССР служба была ответственная, порядки строгие. Разнообразия маловато, только – в летних лагерях в подмосковной Малаховке. А в городе, как принято говорить о караульной службе: через день на ремень! "Матро-осы, бойцы, приказываю вам заступить..." с наигранным пафосом напутствовал нас замполит батальона. Но зато всегда с музыкой! Да, в караулы провожал нас Отдельный образцовый оркестр Военно-Морского флота СССР. "Веселил" он все три года службы, поскольку располагался за стеной роты. С утра и до ночи дули в своих трубы эти трубачи.

Как-то наш комбат, которого все любили, пригласил меня в штаб для разговора: мол, ты там пишешь-кропаешь, товарищ старшина, сочинил бы, понимаешь, нашу строевую песню, "родную", так сказать...

Сочинил. Главный дирижер оркестра музыку написал. Пели мы эту песню по торжественным случаям, само собой, и на строевых смотрах. Своя! Это ценилось начальниками-проверяющими. Своя!

Жива ли сегодня песня эта, не знаю. Скорей всего, "демократы" отменили...

Под конец службы в Москве, когда я уже был и студентом – заочником Литинститута, как бы сами собой родились у меня другие песни: дембелем грезили ребята, на "гражданку" готовились. На гитарах бренчали многие, гармошка, баян были в ходу. А вот музыку не сочинял никто. Тогда и приноровился я писать слова на известные мелодии, конечно, с нашим наполнением, душа просила... И неожиданно песни эти приобрели колоссальный успех в батальоне и его "окрестностях". Прибегали матросы: "Лай списать слова!".

Пели эти песни в "личное время", на вечерней прогулке, так – собравшись тесным кружком возле гитариста. Начальство смотрело на эти дела косо, на сочинителя – тем паче.

Слов этих песен я сейчас не помню, не записывал в порядке конспирации. Ну разве мыслимо ли петь в строю отличникам боевой и политической подготовки такой, скажем, сохранившийся в моей памяти куплет на мотив популярной тогда "Бригантины"?

Нас за борт волной не смоет даже,
Сильный шторм не выбросит на ют.
Вьется вымпел полуэкипажа,
Моряки голодные идут.

Это, вправду, народ поправил автора: у меня было "в столовую идут", народ поправил – на "голодные".

"Прекратить песню! – кричал нам на плацу старшина роты мичман Демченко. Прекращали. В расположении роты снова пели.

Особую популярность приобрела "дембельская", на мотив "Раскинулось море широко". Было в ней много нашего, нам только, московским морякам, понятного. Пели эту песню с каким-то приблатненным надрывом, отчего я попортил свою репутацию перед новыми командирами. Старые, еще фронтовые офицеры, дослужив свое, ушли в запас либо в отставку. У меня была масса благодарностей от них, отпуск на родину. И ни одной самоволки за три года. А туг – такой идеологический подрыв, едва ли не шпионаж!

Помню отдельные куплеты этой песни:

Под окнами плещет холодно
Во мрачном граните канал.
Вчера в канцелярии ротный
Из штаба приказ принимал.

В газетах давно напечатан приказ,
Нам снова его зачитают,
А завтра, братва, нас уволят в запас:
Окончена служба морская!

В спортзале последнюю ночь провели,
У тумбочки выставив службу.
Разъедемся мы из московской земли,
Так выпьем, братаны, за дружбу!

К машинам по трапу спустились толпой,
По вольной, по дембельской мерке.
А мичман во след покачал головой –
Над списком вечерней проверки.

Под аркой последнее крикнув "ура!",
Как раньше бывало кричали.
И долго стояли в окне повара,
И в след колпаками махали.

Нынче, когда иные "демократические" начальники кричат мне неистово – "Прекратить! Сменить песню! В ногу шагать!" – вспоминаю наших ребят из роты, наши песни. И понимаю, что люди, в конце концов, оценят и примут то, что органичней и ближе для русского "менталитета". Для души, проще говоря. А душа не обманет, как бы ее ни пытались коверкать охранители и приспособленцы. Во все времена.

1995