Люди не ангелы
Б. А. Комаров





ПУП ЗЕМЛИ


В палате интенсивной терапии кардиологии одновременно лежали и мужчины и женщины. Вернее старики и старухи: молодёжь-то в этом крыле городской больницы – редкий гость.

Отделённые от слабого пола лёгкой матерчатой перегородкой, мы всегда были в курсе женских дел, которые, кстати, мало чем отличались от наших. Но «мы» – это громко сказано. Было нас всего двое: я и смахивающий на отставного военного Семён Петрович Суслов. А вот дам в палате случилось значительно больше – чуть ли не с пол-десятка. У окна ютилась худая, как палка, лохматая седая старуха. Она никогда не лежала на постели, а сидела на ней, монотонно покачиваясь из стороны в сторону, и постоянно чего-то бормотала, то ли ругая припозднившихся родственников, то ли собирала в кучу разбегающиеся, чёрт те куда, мысли, желая выложить их потом медсестре или няньке. Ближе к дверям расположились две ничем не примечательные старушки, а вот у самого входа грозно поскрипывала койкой многопудовая, без единой седой волосинки на всклокоченной башке, шестидесятилетняя толстуха. Голос у неё был гулкий, как труба, и когда она вздыхала, то казалось, что кто-то невидимый растягивает гармошку и вот-вот вдарит «Коробейников». Но ожидаемого веселья, конечно, не следовало, слышался лишь протяжный рык и тяжёлые, словно кирпичи, слова: «Прости меня, Господи...» падали на пол.

Семён Петрович был лысым, как коленка, полненьким старичком, крепеньким с виду, но, по его словам, совершенно изношенным изнутри. Более половины жизни он руководил геологической экспедицией, искал по пескам и болотам нефть, а так как, мол, дело, это очень рискованное, то у геолога сначала изнашивается сердце, а потом уже все остальные человеческие причиндалы.

Но подкузьмило его, я думаю, не сердце /работал-то он в экспедиции до преклонного возраста/, а голова: Петрович помнил и войну, и поиски нефти в далёкой Монголии, но не мог сказать в каком микрорайоне сейчас живёт, и куда нынче попал. Такая вот творилась в нём странная катавасия.

Иногда он вставал с постели, надевал поверх обычной для больницы одёжки тёмно-серый пиджачок и направлялся из палаты. Застигнутый уже на пороге, отвечал соседям, что собрался домой, послушно снимал пиджак, вешал его на гусачок для капельниц и прочей медицинской канители и лез под одеяло, громко удивляясь провалам памяти.

Попали мы с Петровичем на лечение в один день, только я на полчаса пораньше: больница-то расположилась за городом, пациентов привозили в основном на «Скорой», и то ли путь мой случился короче, то ли водитель много шустрее, но когда я уже посиживал в больничном накопителе и рассказывал серьёзному очкастому доктору о своей беде, в дверном проёме возникли Семён Петрович с супругой. Он в пиджачке и синих спортивных штанах, она – в длиннополом сером плаще поверх коричневой вязаной кофты.

Лицо у неё было сухонькое с редкими крапинами оспин, но не корявое, в волосах белели клочки седины. Если бы ещё кружевной воротничок подпустить поверх кофты – ни дать, ни взять сельская учительница. Старенькая, правда, но много крепче своего потоптанного жизнью супруга.

Я косил глаза на вновь прибывших и продолжал доктору свою повестушку. Хотя, собственно говоря, там и рассказывать-то было нечего: пошёл вчера в редакцию местной газеты и так мне дорогой-то плохо стало, что хоть назад возвращайся. Вернулся, а сегодня ещё больше занедужил: пришлось кое-как добираться до поликлиники, отстоять очередь к терапевту и вот я здесь: донимаю людей какой-то, извините, ерундой.

– Нечего мне вас извинять, – ответил неулыбчивый доктор, – инфаркт миокарда – не шутка: раз-два и под осинку.

– Инфаркт?!

И я хотел рассказать очкарику про институтского преподавателя экономики, у которого тех инфарктов было целых три, но ведь он-то маленький был и постоянно кашлял... Пустяки это – жжение-то в груди! Но доктор лишь вежливо усмехнулся и исчез по своим неотложным делам.

Чуть позже в боксе появился заведующий кардиологическим отделением: щупленький мужичок в белоснежном до синевы халатике и черных брючках, из-под которых выглядывали лаковые туфли. И стоячим воротником халата, и щёткой седых волос над перевёрнутым остриём вниз треугольником лица он смахивал на Керенского. А вот про характер-то его я тогда ещё ничего не знал. ...Так себе, потом оказался характерец, современно-денежный.

Он подсел к старичкам, и я услышал историю Семёна Петровичева недуга, правда, не от него самого, а от более памятливой супруги. ... Перед обедом, мол, они пошли в магазин, где хозяин вызвался выбрать молоко. Выбрал, значит, он пакет «Весёлого молочника» за двадцать шесть рублей и пошёл к кассе. А там с него слупили на несколько целковых больше, такие вот «звери-курицы»!..

«Звери-курицы» вставил в разговор вдруг вспомнивший магазинную баталию Семён Петрович и добавил бы, поди, ещё много резкостей, да память вновь подвела старика и он деликатно замолчал, давая возможность выговориться супруге. Та покраснела от его прямоты и добавила, что пенсии у них хоть и не маленькие, но привык, мол, хозяин экономить копейку, а ещё, мол, больше ценил порядок.

Потому и ухватил пакет за скользкое ухо и поспешил к продавщице. Она недовольно буркнула про обезжиренное молоко, с которого свалился ценник и упал на лежащего рядом «молочника» и продолжила заниматься своим делом: следить, чтобы кто-нибудь не стибрил товар.

Тогда Суслов пошёл искать старшего из продавцов, а, не найдя, вернулся в молочный отдел и заставил-таки продавщицу переставить ценники. Хотя и с личным уроном: сначала слёг на домашний диван, а потом попал вот сюда – в городскую больницу.

Тут Семён Петрович собрался ввернуть в рассказ супруги какой-то словесный последыш, но я уже его не слушал: рыхлая нянька из кардиологического отделения усадила меня на каталку и скучным васильковым коридором покатила в какой-то ПИТ, где таких, мол, синяков как я, быстро ставят на ноги.


* * *

Но то было два дня тому назад, а сегодня мы с Петровичем лежим в закутке огромной палаты, поглядываем на склянки капельниц и терпеливо ждём, когда они опустеют. Нудное это занятие: ни встать с постели, ни повернуться на ней толком... Хотя Семён Петрович из-за своей дырявой памяти прослыл закоренелым анархистом: иногда он удивлённо пялил глаза на волосатую, как собачий хвост, руку и, словно бы зная, что осторожность мать мудрости, бережно вытаскивал из вены иголку капельницы. Тут уж мне было зевать никак нельзя: кричал за ширмочку старухам и те, привыкшие к коварству соседа, советовали толстухе: «Марья, ори!». И звериный рёв оглушал ПИТ.

Утром на этот зов вместе с дежурной сестрой за ширмочку заглянул и заведующий отделением:

– Всё ещё хулиганите? – грозно спросил он у Суслова. И волосы на его треуголке ещё больше взъерошились; казалось, он сейчас боднёт нарушителя больничной дисциплины и раз и навсегда пригвоздит того к постели. – Чтобы больше такого не было!

И довольный тем, что Семён Петрович обиженно отвернулся к стене, участливо спросил у меня:

– Может быть, вас в отдельную палату перевести? И не шумно там и вот таких вот молочников нет, – вспомнил, колючая голова, перебранку Суслова с продавщицей.

Об отдельных палатах я уже был порядком наслышан, сейчас в каждой больнице они есть, в каждом отделении. Хочешь в одноместную ложись, хочешь в двух – как карман позволяет. Да зачем мне туда ? Человек – существо «сообщительное», а в отдельной палате и говорить разучусь.

Так заведующему и сказал. Тот разочарованно крутнулся на высоких каблучках и исчез. Но, знать, в ПИТе-то основная масса больных долго не залёживалась: дня два-три и их выпроваживали в менее тяжёлые палаты. Дошла очередь и до меня: после обеда я пожал «Весёлому молочнику» руку и пошёл вслед за нянькой в соседнюю палату.

Она оказалась на четыре койки, две из которых были заняты: возле дальней стоял, опираясь одной лапой на тумбочку, а другой на костыль огромный пузатый старик. Громко сопел, словно на него взвалили Кавказский хребет, и тяжело смотрел в окно. И его будоражила весна: створки-то окна были распахнуты настежь, и с улицы доносился шум апреля – грохот контейнеров, грузившейся возле хозяйственного блока мусоровозки, и яростный крик дворника, командовавшего трактором-подметалкой, нанятого, знать, местным начальством для кардинальной очистки захлюстанных за зиму больничных аллей.

По левую руку от верзилы лежал, завернувшись с головой в одеяло, коротенький мужичок. Нянька кивнула мне на койку рядом с ним и исчезла.

– Здорово, мужики!

Старик вертанул седую башку на голос, крякнул, оглядывая меня, и пробасил:

– Видали и здоровше, – шутил, значит, и грузно опустился на кровать. – Валерка, драть тебя с хвоста, – гаркнул спящему, – просыпайся! Поздоровайся с новым шабром...

Одеяло откинулось, и я увидел Валеркину голову. Сивые лохмы торчали у него, как попало, Валерка похватал их пухлой веснушчатой ручкой, норовя поплотнее пришлёпнуть к черепу, да, зная бесполезность того занятия, вздохнул и хриплым со сна голосом буркнул:

– Здорово! Ну и орать ты, Гаврилыч...

Был Валерка, ясно-понятно, моложе своего колченогого соседа, но, знать, не намного. Не осанистый – это да, смесь мешка с бабуином. Ходил, как я потом увидел, точно бревно волок: нудно шоркая ногами и весь поскрипывая, а когда исчезал из палаты, то его возвращение можно было услышать задолго до появления в дверях. Морщин на Валеркиной физиономии не наблюдалось, и казалось, что старость второпях проскочила мимо него, лишь мазнув сивотой да чуть-чуть пришлёпнув к полу: ростик-то у Валерки был, мягко сказать, бабий. Или это на фоне разговорчивого Гаврилыча так казалось?

В первый же час знакомства тот выложил мне всю свою подноготную. Нет, высшего образования у Гаврилыча и в помине не было, на тракториста выучился – и ладно, остальные-то мудрёности жизни умищем брал. Потому и был всегда на плаву. ...Но сначала-то да, пришлось, мол, и руками поработать, вот этими вот грабленциями.

Вошли, мол, в пятидесятые годы в моду диваны, так он до чего догадался? Он в свободное от колхоза время нацелился их мастерить. Поехал на тракторе в какую-то районную контору, поставил механику бутылку и тот ему все сиденья от старых машин поотдавал. Полные сани нагрузил, притаранил в деревню, а потом принялся те сиденья потрошить: пружины да всякие металлические кишочки на свет божий вытаскивать и прилаживать их к самодельным диванным рёбрам. А обшивку-то ему заказчики несли. Хорошую, мол, тогда деньгу имел, почистил карманы землякам.

Кончились пружины – за зеркала принялся: трельяжи ведь в моду вошли. А зеркало сгоношить, что сапог обуть. Но это он так, конечно, про сапог-то, тут тоже сноровка нужна: стекол ведь в ящике много, а выбрать надо – самое гладкое, потом полирнуть его, поставить в бане на полок и топить печку-то. А в топке тем временем серебро плавится: старые ложки да рубли. Раскочегаришь градусов до шестисот и всё: бери помазок, наноси то серебро на стекло в парочку слоёв. Не дивно выходит зеркальце, а блестит!

А руки у него всегда из нужного места росли, и башка, мол, тоже. На председателе вой дочке жениться не каждый сможет. ...Не долго, правда, они жили: сняли тестя-то с председателей.

– А это причём? – встрял в разговор одуревший ото сна Валерка. Со времени моего появления в палате он так и не вставал. И сейчас не собирался подниматься с постели: высунул из-под одеяла лохматую башку и вопросительно впился глазами в Гаврилыча.

– Притом! – пренебрежительно буркнул тот и, скрипнув костылем, ковыльнул к моей койке. Присев на неё, потянулся толстенными губами чуть ли не к самому уху: – Я ведь тогда в район переехал, к дядьке, у него крючочек был среди начальства, как без того? В «Рабкооперацию» и определил, в заместители председателя. Я ведь говорил, что всё умом беру – люди-то видели, не слепые. – Гаврилыч запустил лапу в свою генеральскую седину, желая выказать тот недюжинный ум, но поскрёб лишь макушку и заключил: – Не штука дело, штука разум! ... Через годик я уже председателем стал. Потом заместителем директора совхоза поставили, на директора, стало быть, нацелили. Я и тут не оплошал, не подвёл начальство.

Валерка, видя настрой Гаврилыча, откинул одеяло и, опустив ноги к полу, принялся нашаривать тапки. Потом заправил байковую рубаху в штаны и пошаркал из палаты.

– Циклоп... – недовольно бросил Гаврилыч. Видать, они лежали не первый день, подзуживали один другого, но дистанцию соблюдали: у обоих ведь года за плечами.

Валерки не было долго, затем раздалось шорканье тапок, и ломкий густой басок нарушил тишину вечера:

– Чего в темноте-то сидите?

– Лежим, – ответствовал Гаврилыч, – включи-ка свет! ...Куда ходил?

– Да вон с дедком беседовал, из ПИТа-то... с молочником. Хорошо он его «откеросинил», как в баню сходил!

– Тот-то?! – оживился Гаврилыч и уселся на койке. – Кого он «откеросинил», давай рассказывай? – видать и ему уже порядком надоела паучья тишь.

– Помнишь мужика из угловой палаты, гы-ы? Ну, который всё в уборной-то курит?!

– Ну!

– Баранки гну! – Валерка гыхнул рассыпчатым смешком, довольный удачной поддёвкой. – Выгнал его молочник-то оттуда: «Иди, – говорит, – пока я тебе окурок в зад не вставил! Кури на лестнице...». Тот ноги в руки и бегом из уборной. Дед-то ведь не шутит: даст по черепушке и ничего не сделаешь! Участник войны...

– Скажешь тоже... – буркнул Гаврилыч. – Он, чай, геолог: их на войну-то и не брали. Да ещё и в начальстве ходил.

Начальство было для Гаврилыча заветным рубежом, за которым пряталась броня от всех вывертов судьбы.

И не удержался от ехидцы:

– Обидел, значит, мужика?

– И правильно сделал! – отрубил Валерка. – Сядешь на горшок – он тут как тут: прыг на окошко и покуривает. Может быть, я стесняюсь при нём-то?

– Ну, брат, х-ха!.. – захохотал Гаврилыч. Хохотал он как лешак, сыто и радостно, будто бы только что поел и не какую-нибудь там кашу-размазню, а всё окорока да пышки. – И бабы, х-ха, стесняешься?! Её, брат, стесняться – детей не видать!

– При чём тут баба? – сонные глаза Валерки ощерились шире обычного и злобно загорелись. А рот оскалился, выказав совсем не стариковские зубы.

Нет, ему не семьдесят лет. Ошиблись, поди, в паспортном столе, вот и прикинулся вещмешком. ...А того туалетного курильщика я тоже видел. Он даже как-то одному больному, такому же несуразному мужичонке, выпить предлагал: есть, мол, мерзавчик, надо бы раздавить!

– Баба... – повторил Валерка. – Не в ней дело! Лечишься – так лечись, нечего петухом сидеть!

– Ну, даё-ёшь, прямо прокурор!.. А по мне, так он хоть засидись. Я вон тоже, бывает, там торчу – после мочегонных-то таблеток.

– То другое дело, то невезуха...

– Сам ты без уха! – скаламбурил Гаврилыч и даже восторженно хрюкнул, довольный своим умищем. – Лишь бы кого-нибудь осудить! — И вдруг пылко заключил: – Дурак твой молочник, понял?! Любой дырке затычка... Чего он вчера-то главного отчихвостил? Я ведь слышал: краской, мол, пахнет, голова, мол, болит! ...А ремонт-то в палатах когда делать? Больницу, что ли закрывать? Цаца какая... Нос зажми да и дыши ротом, не окочуришься! ...Врачиха-то ведь как сказала? Береги себя и хватит с тебя, не нервничай! ...Дурачина и есть! – и обиженно вякнул костылём, выковыливая вон из палаты.

– От дурачины и слышу! – буркнул Валерка, укладываясь на постель. – Рогом... Вчера санитарочку весь вечер рвало, не веришь? – и вернулся к Гаврилычу: – Мышковал всю жизнь, а работать-то толком и не работал. Покрутил бы баранку... Давилыч он – не Гаврилыч!

Валерка той баранки накрутился, мол, вволю: полжизни, почитай, за рулём. Работал честно, весь сервант в почётных грамотах. Про него, чай, можно и книжку написать.

– Ну уж, ну уж... – притормозил я. – Ты, брат, – вспомнил Гаврилычево словечко, – выходит, честнее апостола Павла? Тот хоть пытался жить честно, а ты уже прямо так и живёшь? ...Бензин-то куда сливал, когда липовые километры приписывал?

Валерка смущённо заелозил пухлыми ручками, закатывая рукава рубахи, словно бы желая схватиться со мною на кулачки, но не схватился, а лишь обиженно промямлил:

– Все тогда приписывали, не я один...

– И не украл ничего? В книжках-то ведь люди со всех сторон выказываются: с хорошей и с плохой. ...Как это зачем? Чтобы борение в них показать, душу высмотреть. Не для потехи ведь книжки-то пишутся...

– Гы-ы... – Валерка задумался, взрыхляя лохмы, затем пригладил их, сотворив на башке подобие копёшки; лишь клок надо лбом всё еще не слушался его и залихватски торчал в небо. Но и хозяин не оплошал: поплевал на ладошку и ввинтил-таки его в череп:

– Украл, говоришь... – покраснел, видать, что-то припоминая. И, словно бы не соглашаясь с моей категоричностью, заявил: – Так это разве украл? ...Я ей дров привёз, а она мне аккумулятор отдала да редуктор к заднему мосту. Гудел старый-то, как поросёнок, а главный инженер упёрся: нету, мол, на складе и всё! Он уже и сам-то позабыл, что у него в загашнике лежало, гы-ы! ...Хорошая была бабёнка! – И неожиданно заключил: – Выгнали её потом со склада-то, сучку!

То ли с восхищением он это сказал про жуликоватую кладовщицу, то ли с сожалением – не поймёшь, но затем натянул одеяло на башку и затих.


* * *

Ночью меня разбудил топот множества ног за дверью, потом она приоткрылась и в палату сунулась нянькина голова:

– Лишних нет? – свистящим шёпотом спросила она. И, обронив матерок, выпалила главное: – Дед пропал!

– Какой? – бодро откликнулся Гаврилыч. Будто и не спал, старый пошляк, боясь опоздать на горшок после приёма мочегонок.

– Молочник, какой же ещё? – отозвалась нянька. И добавив: – Смотрите, чтобы какой-нибудь придурок не побежал его искать! – полетела по другим палатам.

– Дал, видать, дед-то дёру... – Гаврилыч отыскал в темноте своего деревянного помощника и вышагнул в коридор.

Пошляком-то я его обозвал за загаданную перед отбоем загадку: посадили, мол, мужика в тюрьму, а через пятнадцать лет он оттуда и пишет: «Здравствуй, брат родной, сын жены моей! Как там наш отец, муж жены моей?» – и заржал, уверенный в том, что ни за что не угадаем упомянутых в письме людей.

Валерка даже не стал задумываться над той белибердой, а я помучился, расставляя родственников по ранжиру и пришёл к выводу, что тут сам чёрт не разберётся.

Гаврилыч опять довольно заржал и выдавил из себя, что это, мол, свёкор невестку обрюхатил, да вот брат-то брательнику и пишет!

И другие шутки были у него не менее скрабезны. Я сказал старикану об этом, тот обиделся и по всегдашней привычке поскрипел в туалет. Скрип да скрип, пошляк колченогий!.. И вправду он Давилыч, а не Гаврилыч.

Валерка-то попроще будет. И похож он был вовсе не на циклопа, а, скорее всего, на Вини Пуха. Только старенького уже, домашнего– домашнего, как оббитая фарфоровая чашка.

И я вспомнил вечерний рассказ Валерки о его жене. Как литая, мол, была – не ущипнёшь. Умерла год тому назад и сейчас лежит на новом городском кладбище. Ладная могилка у неё получилась – будто пирог с капустой! Он бы и сам улёгся рядом: тошно, мол, одному-то жить, да нельзя одной рукой ухватить сразу две дыни: покойница ведь наказала помогать дочери, муж у которой лётчик и бывает дома раз в год по обещанию. А сколько лет помогать – не сказала. Вот и придётся теперь Валерке жить долго-долго, если, конечно, не запьёт с тоски. Бывает и такое: горлышко-то бутылки узкое, туда нырк, а обратно – фигушки: разбухаешь от водки-то!

Хорошо они с покойницей жили, не похулишь. Пальцем ведь он её не тронул, и она вроде бы его не трогала, да-да! ...Хотя нет, один-то раз тронула, клюшка такая, заехала ему в клюкву!

Было это перед каким-то праздником, после торжественного вечера на их заводе. Валерка тогда на автобусе работал, на развозке, но смена была не его, Сашки Бычкова. А завгар у них был такая шельма, что приловчился на почётную грамоту двигать тех шоферов, у которых на день собрания выпадал выходной: чтобы, мол, к трибуне-то выходили не с чумазыми рожами, а как мармелад. Сашка-то Бычков, кстати, до Валеркиного награждения три почётных грамоты подряд получил: график, мол, такой – ничего не поделаешь! Но и работал, как зверь: движок ремонтировали, так он неделю в «Пазике» жил, чуть ли с бабой не разошёлся.

А в тот предпраздничный день, Бычок, видать, специально себе смену выхлопотал: стыдно было подлецу за предыдущие грамоты, а как Валерка после собрания да маленького застолья уселся с мужиками в автобус, так Сашка ему ещё и бутылку выставил: пейте, мол, пока до дому едем!

Только добрались они до середины Барнаульской: хрусть что-то в коробке передач и сколько Бычок ни дёргал за рычаг – без толку. Пришлось вскрывать крышку коробки. Отладили, но недолго они «запеснячивали» – опять то же самое. Тогда мужики выскочили на дорогу и принялись ловить тягача. Только без толку – каждому своя сопля солона: все попутки мимо шуруют!

Но и Валерка был не промах:

– Хватайся, – рявкнул он, – за руки! Перегораживай дорогу...

Верным клич-то оказался: остановили «Зилка» и тот махом доволок их до завода. Оттуда Валерка с соседом Мишкой пошли до своей улицы пешком, вернее он тащил Мишку на себе, тот же пьяный-то дурак!

Увозились, как черти, и когда Валерка чуть ли не к рассвету добрался до подъезда, то увидел на скамейке жену. Он хотел рассказать про почётную грамоту, про то, как героически ремонтировали автобус, а тот, курва такая, никак не хотел их слушаться, но не успел: жена громко ахнула и влепила ему заушину.

Вот такая случилась история. А больше нет, не было у них баталий...

За дверями палаты было тихо, даже Гаврилыч не скрипел костылём, знать, настроился до самого утра дежурить в туалете после приёма своих мочегонных таблеток. Он называл их ещё ядерными за слишком резвую эффективность.

Я хотел спросить у молчавшего до сей поры Валерки, что он думает о побеге молочника, но не решился: если тот и от няньки не проснулся, то стоит ли его сейчас-то тревожить? Попробовал сам уснуть, но не получалось: не выходил из головы молочник.

Редкий старичок, сбежал всё-таки! Но куда ты, отчаянная душа, куда? Больница ведь не в двух шагах от города, и адреса своего не знает. Намёрзнется, как Бобик, в одном-то пиджачишке... А может, вспомнит на морозце-то свой дом, разыщет? Бог, говорят, пьяных да детей ох, как бережёт! А молочник ведь как ребёнок, что видит – то и говорит: и мужичонке-курильщику высказал, и главному врачу. Для него что тот, что этот. ...Дышать ведь нечем, а все молчат: и врачи, и больные. Лишь за головы держатся... То-то после его скандала всех маляров будто ветром выдуло: до тепла, говорят, исчезли, до открытых окон.

Отчего же в нём дух-то такой сидит, бес-то неугомонный? И страху нет. Не от болезни ли это, не от беспамятства ли? ...Вперёд и вперёд, не помнит вчерашнее. Глаз-то – вынесенный мозг, так мне один умный человек недавно сказал. Вот по нему молочник и живёт, по зрению. По логике жизни, настоящей жизни – без фальши. ...А мы? Смотреть на нас тошно! Сделаем что – и оглядываемся: не аукнется ли? Ушлые стали, вёрткие, пятна видим, а солнце – нет. ...Оттого и Россию прошляпили, оттого! Мучат её, вывозят нутро за границу, а нам хоть бы хны. Вроде чужие... А что такое земля без недр? Что человек без сердца – сгусток холодный и только. ...Побольше бы, чёрт возьми, таких молочников, много больше, глядишь, и мы бы осмелели, очеловечились бы!


* * *

– Живой – нет?!

Я открыл глаза: в палате было светло от зябкого утреннего солнца, пытавшегося пробиться сквозь прихваченные к решётке рам газетные полосы.

Надо мной стоял Валерка. Ерошил веснушчатой ручкой совсем не стариковские лохмы и повторял:

– Живой-нет? ...Я уж думал ты совсем копыта откинул! Лекарства принесли, а ты всё дрыхнешь. Глаза заболят!

– Не заболят, – отозвался со своей кровати Гаврилыч. – Он – не ты: не давил клопа всю ночь.

– Нашли его? – вспомнил я про молочника.

– Нашли!.. – Гаврилыч схватил стоящий возле тумбочки костыль и в каком-то радостном возбуждении потряс им над башкой. – Он ведь до городской трассы успел добежать, а тут сестра с нянькой прискакали: иди-ка сюда, голубчик, шагай в стойло!

– Чего ты врёшь? – физиономия Валерки аж побагровела от возмущения. И даже сам он вроде бы как и од набух: от пузырей на коленках штанов до торчащих далеко в стороны бордовых ушей. – Давилыч ты и есть Давилыч! Хрен бы его догнали, если б не тот, не мужичишка-то на «уазике»!

– Во-во, – радостно подхватил Гаврилыч, – и мужика подвёл! Лишат правишек – чем семью-то кормить, каким местом?

– Раньше надо было думать! – как гвоздь вбил Валерка и, обойдя мою койку, плюхнулся на свою. – Ты, сволочь такая, доедь сначала, потом пей – не прокиснет водка-то! ...А если бы он кого-нибудь задавил?!

– Кого он задавит-то, кого?! – неожиданно тонко взвизгнул Гаврилыч. – Поле кругом!.. Зайца что ли?

– Того! – отрубил Валерка. – Разговаривал я с нянькой-то, всё рассказала...

Дежурный персонал кардиологии менялся рано утром, но сегодня ему пришлось задержаться: давать объяснения примчавшемуся на час раньше обычного заведующему отделением. А так как нянька была дальней родственницей Валерки, по протекции которой тот и попал в эту больницу, то сам Бог велел ему знать о бегстве молочника.

Да, вырвался тот на волю! Как был в пиджачишке и спортивных штанах, так и дал дёру. А охранник на воротах ему ничего не сказал, думал, что дед приехал сюда на «Скорой», сопровождая кого-то из больных: уж больно вид у него был боевой. Хоть, говорит, жени!

Молочник уже почти дошагал до городской трассы, где попутку поймать – раз плюнуть, да его отвлёк буксующий в стороне от дороги «уазик». «Батон», как его ещё называют. Ехал, значит, тот «батон» через поле и забуксовал в пяти метрах от асфальта. Молочник стал его толкать, норовя помочь, а как увидел, что водитель пьянее мочушки, то вырвал из замка зажигания ключи и спрятал их куда-то, а куда – позабыл. Или соврал, ссылаясь на дырку в башке, сначала хозяину машины, а потом и остановившимся на трассе гаишникам.

А тут и сестра с нянькой прибежали...

– Хорошо сделал, да?! – вмешался в Валеркину повесть Гаврилыч. – Мешал он ему, затычке, мужик-то?

– Мешал! – взвился над койкой Валерка. – Я всю жизнь за рулём, а на работе ни-ни, ни грамма! – И поддел Гаврилыча: – Рулить ведь – не ульями торговать!

Тот, деловитая душа, каждому встречному-поперечному в кардиологии предлагал купить у него ульи: пчела, мол, зверь полезный, от всех болезней спасает, и если мёдом торговать, то дом – не дом, а банёшку за лето сварганишь. Врал, конечно, пчела – не корова, насекомое нежное.


* * *

На завтрак Валерка не пошёл: сдавал какой-то анализ, вот и запретила ему медицинская братия утренний порцион. А мы с Гаврилычем нацелились в столовку. Возвращаясь назад, я увидел сидевших в просторном холле отделения старых знакомых: молочника и его супругу. Семён Петрович сонно посматривал на экран телевизора, а жена разговаривала с примостившимся рядом с ней Валеркой. Одета она была в тот же самый серый плащик, только вместо коричневой кофты был сейчас на ней крупной же вязки зелёный свитерок.

Ну, как мимо таких людей пройдёшь?! Я протянул молочнику руку.

Суслов её охотно пожал, но тут же спросил:

– А ты кто такой? – и недоумённо посмотрел сначала на жену, потом на Валерку.

– Дед Пыхто, – раздражённо ответила та, – не помнишь что ли? В одной ведь палате лежали...

– Я и забыл, – ворохнулся хозяин.

Был он в своём неизменном пиджачке, только вот футболка с подмигивающим зайцем сейчас спряталась под тёплую фланелевую рубашку, и лишь уголок заячьего уха выглядывал из-под расстегнутого воротника.

– Ну, забыл, так забыл... – огорчённо протянул я и пошёл к себе.

Память ведь не игрушка, не привяжешь к ушку...

Валерка появился в палате где-то через полчаса, улёгся тихой сапой на койку и с головой укрылся одеялом. Ну, дружище, не получится у тебя в молчанку-то играть!

– О чём с бабкой-то говорили? – полюбопытствовал у него.

– Клинья подбивал, – не выдержал и Гаврилыч, – видел я его прибаутки.

– Сам ты «клинья»! – Валерка откинул одеяло и пригладил торчащие сизыми пружинами лохмы. – Он ведь чего домой-то пошёл, молочник-то? ...Друг у него умер! Никто о том не сказал – сам догадался, сердцем.

Друг молочника, по словам бабки, жил от Сусловых через несколько домов. Воевали они с молочником в одном полку и с тех, мол, пор дружили. Звали покойника Степаном. Был у Степана «Москвич» и на том попрыгунчике возил он каждый год Суслова на День Победы в соседнюю область в гости к их общему товарищу – командиру полка. Раньше туда много фронтовиков съезжалось, потом поредела их «могучая кучка», а в этом вот году, выходит, ещё на одного уменьшилась. И то, что выписывают Суслова за нарушение режима – даже хорошо: на похороны, мол, попадёт. Так бабка-то, по словам Валерки, и сказала. ...Он, мол, Семён-то, дома себя лучше чувствует, чем в больнице. А выписку из истории болезни они сейчас для приличия ждали, для порядка. Семён-то Петрович порядок любит. Только бабку уже другое мучило: кто, мол, её старика на праздник к фронтовому начальнику повезёт? Вопрос, мол, жизни и смерти... Командир-то ведь тоже старее поповой собаки, ему их приезд – как кислород.

– Вот я и решил, – закончил свой рассказ Валерка, – свожу-ка деда к его командиру. А чего, – это уже он, конечно, к Гаврилычу обращался, заранее чувствуя его недовольство, – у меня же «Волга»! Старенькая, правда, но ещё походит. Я на ней по десять мешков картошки с дачи возил: прёт, сучка, как трактор! ...Да и нечего мне в праздники-то делать – не пью ведь.

– Неужто косушку не пропустишь? – удивлённо греготнул Гаврилыч и выразительно ткнул оттопыренным пальцем правой лапы в кадык. – Зря ты, Валерка, зря! У молочника-то, поди, родни, как у дурака махорки, найдётся кому свозить: сыновья там всякие, племянники. Да и не велик пуп земли: бабку под ручку – и на поезд! ...Пуп-с нашёлся, х-ха!

Этот «пуп-с!», знать, шибко понравился Гаврилычу, и он погонял его по глотке, как сытая корова жвачку.

Что и взорвало Валерку: соскочив с койки, он всем своим коротеньким тельцем бешено дёрнулся к соседу:

– Ты что ли пуп-то земли, ты?! ...Ткни вилами – и кровь не пойдёт, сучок! Любое дело испоганишь! И всю жизнь такой... А молочник чего? Он правильный мужик! Крякнет – и всё, конец нам будет, понял?! ...На таких вот земля-то и стоит, на пупырышах, ...а с тебя сосклизнёт! Чего нос-то воротишь?!