На закате солончаки багряные
Н. В. Денисов


ПЛОХОГО НЕ СЛУЧАЛОСЬ




После смерти Сталина, после разоблачения и расстрела «английского шпиона» Берии, после борений и перетрясок в Кремле, когда на какое-то время на первой роли просияла, обнадежившая народ, фигура Маленкова, вдруг оказалось, что жизнь не закончилась, что она способна выдержать все повороты: можно жить, уповая на просветы в ней, на благие перемены.

С воцарением фигуры Хрущева непривычный к демократическим всплескам в речах, к необычным поступкам первой фигуры в государстве народ поначалу вытаращил глаза на выверты нового хозяина Кремля, но потом, усмехаясь и копя иронию для будущих анекдотов, впрягся в те же оглобли, дивясь только непривычной нахрапистости возницы, неумело дергающего вожжи, подстегивающего державного конягу, шалеющего, взбрыкивающего на поворотах.

С началом целинной эпопеи, которая выразилась в наших весях буйной распашкой скудных солонцов (то есть отличных овечьих пастбищ), раскорчевыванием старинных березовых колков и рощ, с воцарением «королевы полей» – кукурузы, батя наш на короткое время оказался в бригадирах огородной бригады.

По замыслам реформаторов, спустивших до низов инструкции о том, как «завалить» страну садо-во-овощными культурами и, конечно ж, кукурузным зерном, в совхоз привезли невиданные до сего дня агрегаты, которые поручили отцу. Агрегаты замешивали в своей утробе компоненты каких-то смесей, расписанных инструкцией, затем выдавали аккуратной формы торфо-перегнойные горшочки. Продукция эта требовала бережного обращения, будто со стеклянными или фарфоровыми изделиями. Отец не вынес трудоемкости, а скорей, муторности сего сомнительного предприятия. Разочтясь с совхозным начальством, он с упоением взялся пасти деревенское стадо, которое с общего согласия и доверия односельчан было поручено нашей семье.

Пастушья эпопея продлилась всего один сезон – с мая по сентябрь 54-го года. Принесла она в дом наш кой-какой достаток и изобилует разными степными красками, событиями, случавшимися с крупнокопытным, рогатым и прочим баранье – овечьим составом деревенского стада, а также с его попечителями-пастухами. В помощь отцу впрягся и брат Саша, оставив на второгодниченье учебу в девятом классе. О работе этой, пронизанной запахами трав, степными грозами, горячим солнышком, жаворонковыми трелями, требуется отдельное повествование...

А пока сподручней поведать о промыслово-ондатровом буме, который случился в эти же годы на моих глазах. Мы, околоточная ребятня, вошедшая в пору пионерского возраста, стали если уж не участниками, то активными свидетелями этой промысловой лихорадки, охватившей южно-сибирский озерный край. Лихорадки, напоминающей джеклондоновскую, золотую.

Всё дело в том, что на базе наших, не столь глубоких, чуть солоноватых, озер, с буйством камышовых займищ, с богатой флорой для прокорма, завезенных из Америки водоплавающих пушных зверьков, чья-то умная голова придумала организовать районные ондатровые хозяйства. От торговли ондатровым мехом с заграницей в страну потекла валюта. На озерных угодьях работали охотоведы – подготовленные в вузах специалисты-биологи. Следили за сохранностью зверька, его миграцией, учили-наставляли промысловиков.

Охота на зверька разрешалась капканами лишь в зимнюю пору, с началом ледостава на озерах и болотах и до средины марта. Строго! Весной зверек начинал линять, шкурка теряла качество, товарный вид. Весной же рождался приплод. Затем зверьки строили новые камышовые хатки. За лето подрастал молодняк. А в новый охотничий сезон охотник мог легко определить наличное поголовье ондатр на закрепленном – по договору – за ним водоеме: по хаткам, по камышовым кормушкам, что строились зверьками ближе к глубоким местам.

Привычная картина. В любой зимний день, на заре, еще по сумеркам, скользит на лыжах от родного огорода в сторону озера фигура промысловика-ондатролова. Полушубок или овчинный кожушок перетянут поясным ремнем. За плечами увесистый рюкзак с капканами. Лопата в руке. Кто-то и при ружьишке: вдруг попадутся на пути заяц, лиса. А то и волчина матерый забредет с голодухи из северо-казахстанских березовых колков или проломится к нашим южным местам – из буреломов северной тайги.

Труд ондатролова требовал силы, здоровья. Наш сосед – дедка Павел Замякин, всю жизнь бегавший с берданкой на уток, ставивший заячьи петли на снежных тропах, для нового солидного дела уже не годился. За короткий световой день ондатролов наматывал на лыжах более двадцати километров по камышам, успевая проверить и вновь насторожить до сотни капканов. На ветру. На морозе. Непременно надо совать руки в ледяную купель и, насторожив капкан, вновь утеплить хатку так, чтобы не промерзла.

Ну вот, обошел охотник свои угодья, собрал в рюкзак добычу. И тут будь осторожен: зверек попадается еще живой. Тогда изловчись, поймай его рукой за шею, другой – за хвост. Рывок. Зверёк затихает навсегда. Занятие и зрелище не для слабых!

Дома, по вечерней мгле, под завывание метели за окном, когда уже натоплена в избе печь-буржуйка, похлебав щей, согревшись окончательно, начинает охотник другую кровавую операцию. Устроившись на голбчике, придвинув просторный тазик, поширкав о брусок нож доброй закалки, охотник аккуратно снимает шкурки с оттаявших тушек...

Пластают в печурке поленья, в махорочном дыму сияет под потолком дома керосиновая лам-па-«молния» иль электролампочка, урчат, чуя сытное кровавое мясо, коты. Головы котов, отъевшихся за зиму, похожи на средней вместимости чугуны с живыми горящими плотоядно глазами. Усатые, нагловатые, жоркие.

Снял пушные шубки со зверьков охотник, попировали коты, сожрав с урчанием по тушке ондатры. Остальные тушки сложены в морозном углу сеней или сарая. Первое время тушки эти просто выбрасывались на огородный сугроб для пиршества сорок и ворон. Сметливые охотничьи жены приспособились потом варить ондатровое мясо в ведерных чугунах для кур, а то и для зимующего в хлеве подсвинка. Иной подсвинок, превратившись таким образом из вегетарианца – потребителя картошки и отрубей! – в хищника, подкарауливал зазевавшихся на сонном насесте кур, разрывал их в клочья, сжирал, оставляя охающей по утру хозяйке пух и перо, разметанные по свиной загородке.

У промысловика же впереди еще много операций по подготовке пушнины к сдаче заготовителю.

Рано обучившись промысловому делу, которым владели в семье старшие, мог бы я в ту пору и в охотники поступить! Да кто бы позволил? В мои-то зеленые годочки!

Но бум ондатровый в нашей охотничьей семье остался не только неприязнью к ондатровому меху, из которого в пору нехватки «настоящих» магазинных одежек, шила мать воротники на старенькую одежонку, шапки, варежки, чуни, носки.

Окрестные псы, учуяв мое появление на улице в такой экипировке, поднимали истошный лай, рвались и срывались с цепей. От псов я отбивался. Зато в школьном коридоре ондатровая моя шапка, сорванная с головы пацанами постарше, превращалась в футбольный мяч. И это б ладно, если бы кто-нибудь не обзывал «казахом». Отчего-то мирные наши североказахстанские «братья», щеголявшие зимой и летом в мехах, недолюбливались нашей ордой.

Летом 1955 года ондатровая эпопея обернулась для нашего подворья огромными хлопотами в пору сенокоса. Отец сделался начальником производственного участка охотконторы. Попросту – заготовителем пушнины. Выдали ему телегу, розвальни, коня с упряжью. И как средство самообороны мелкокалиберную винтовку «ТОЗ-11». Получал он в банке для расчета с охотниками целый портфель денег – ассигнаций еще дореформенного образца: килограммов пяти весом. Отправляясь в любую озерно-избушечную глушь, отец брал этот портфель в розвальни, под тулуп. А из-под тулупа острым жальцем смотрел кончик ствола «тозовки». Но никто ни разу не посягнул на деньги – ни в озерной глуши, ни на проселочной дороге.

Иная забота – конь. Молодой, едва объезженный Гнедко. На него нам самим полагалось накосить на зиму пятьдесят центнеров лугового сена. В придачу к овсу, что выдавался на заготконторском складе бесплатно: сколько надо!

Для семьи наступила многотрудная, чем в прежние совхозные годы, страда. Иной уклад жизни.

Впрочем, к этой поре и совхозно-колхозый уклад пошатнулся. Начались шараханья – от объединений до новых разделений хозяйств. От войн за пахотные и сенокосные угодья, до порухи крепких старинных домов в основательном нашем Окунёве. Часть этих домов числилась за колхозом. Усадьбы раскатывались по бревнышкам, перевозились в деревню Карьково, где с недавних пор обосновался центр колхоза «Красное знамя». Карьковские – «рассейские». В глазах окунёвских староверов – этакие недотепы: «Ванькя, Колькя, куриса, плиса, рукависа, яйсо». Они внаглую разоряли окуневскую бригаду колхоза «Красное знамя». Совхозное начальство ничего не могло поделать с этой наглостью и самоуправством. Карь-ковский председатель Решетников, «пузан», раскатывая на недавно купленном за целинное зерно «Москвиче», чванился своим положением, а окунёвских ягодников, набравших по ведру клубники, подкарауливал и на манер унтер-пришибеева конфисковывал эти ведра с ягодами: «Путаете, понимаешь, траву на покосах!»

А тут еще ладный вчерашний мир нашего околичного околотка потревожил вернувшийся из лагеря «власовец». Петро – сын бабки Фетиньи. Взрослые к нему претензий не выказывали. Мы, ребятня, по-пионерски подозрительно и косо посматривали на «предателя», праздновавшего свое возвращение домой. Гулял он в одиночестве. Потом подсмотрел невесту, женился, но не надолго. Уехал...

Куда уехал? И этого никто не знал в нашем околотке. А нам надо было пластаться на покосе. Для Гнедка и для своей животины – тоже. В телегу, которую в прежние времена тянула по кочкам корова Люська, теперь впрягался молодой Гнедко. Едва привыкший к хомуту, к оглоблям, к седокам и поклаже на телеге, Гнедко сильно боялся встречных машин. Начинал фыркать, косить огненным глазом. Взбрыкивал, заполошно кидался с дороги в степь, нес, не разбирая кочек, ухабов, придорожных ям, растрясая тележную поклажу, грозя покалечить и нас, вцепившихся в облучки.

Мать наша, обучившись управлять велосипедом, предпочитала тележной езде – крутить педали. И поспевала к сенокосной рёлке вперед мужиков. Таковых было двое – сам отец и Саша. Мне в такой день, когда мать отправлялась в поле, надлежало домовничать, доглядать живность на дворе и кормить самого малого из нашей семьи – Петруху. Он еще едва научился дыбать возле стены, но резво, по-тараканьи, часто перебирая ручка-ми-ножками, ползал по расстеленным в горнице половичкам и голому полу в кути. Хорошо, что был не особо разборчив в еде. После положенной манной каши, мусолил молочными зубками морковку, тянулся к шляпе молодого подсолнуха, что отчекрыживал я в июльском огороде в уверенности, что родители не заметят безобразия.

Подсолнухов-то у нас – море разливанное по межам огорода.

Спадала полуденная жара. Приходил Толька Миндалев, стучал в закрытый ставень, звал поиграть. Какая игра! На городском Тольке тоже обязанности няньки. Он доглядывал за племянником, названным Петрухой, как и мой братец. У ровесников и тележки деревянные, фигурно-точеные, с миниатюрными колесиками были одинаковыми. Ширпотребу этого навезли в сельпо. Глядя друг на друга, полдеревни набрали этого «транспорта» для малышей.

Играли мы в своем ограниченном положении таким образом: орда обычно предлагала устроить гонки нашего колесно-деревянного транспорта. Дистанция гонок – расстояние между телефонными столбами. Чья коляска придет первой к финишу?

Седоки тележек уплотнялись подушками, пеленками, одеяльцами. Только белые головенки двух Петрух торчали наружу. Мы с Толькой изготавливались на старте, взявшись за веревки тележек.

«Поше-ел!» – выдыхала орда, и мы летели – в пыли, в бряке, в реве Петрух-пассажиров, криках орды, пока одна из тележек, за ней непременно и вторая, не опрокидывались. Малыши наши летели наземь, набивая синяки, ссадины, заходились ревом. Из избы Замякиных вылетала бабка Пашиха, махала палкой, охала, выкрикивала в адрес Тольки привычные угрозы.

На меня кричать некому. Но и я хватал братишку, тащил в свою ограду. Споласкивал возле бочки с водой, нес в дом, ублажал морковкой и, ублаженного, притихшего, укладывал спать.

Орда подбирала транспорт, перекидывала через плетень в нашу ограду. И на какое-то время в околотке опять воцарялась тишина, нарушаемая лишь квохтанием кур и петушиными криками.

Однажды, в такую умиротворенную пору, когда солнце уже давно перевалило за полдень, в открытой сеношной двери возник незнакомец. Спросил: «Дома хозяева?» Я ответил, что никого нет, все на сенокосе. Незнакомец, получив ответ, тут же прошел в избу, устало присел в кути на лавку, попросил тарелку щей. И я, словно под гипнозом, вытащил из печи чугунок с супом, поорудовал поварешкой, поставил перед незнакомцем пышущую паром тарелку. Нарезая хлеб, все так же машинально разглядывал, осмелев, незнакомого дядьку. Крепкие кирзовые сапоги источали деготный дух. Поверх брюк навыпуск (так у нас редко кто одевается) брезентовая рубаха с накладными карманами. Плотный, широкоплечий. И когда он снял с головы кепку, открылся тяжелей лоб и седоватые редкие волосы. Неторопливо похлебав суп, он облизал ложку и попросил налить молока. «Счас!» – бросил я на ходу, прошмыгнул в сени. Молоко-то стояло в сенях под лавкой. И тут увидел я на стене ружье. Обычно оно висело под матицей полатей. Саша, видно, брал для чего-то, да не прибрал на место. Подтянулся на цыпочках к ружью, я снял его с гвоздя, сдерживая дыхание, засунул под лавку.

Насытившись, незнакомец сказал:

– Домовничаешь, парень?.. Слышал я, что у вас в озерах хороший желтый карась ловится, а? Вот присмотрюсь, разведаю. Собираюсь основательно приехать да порыбачить. А зимой ондатрами заняться. Охотничаете?

– Ну! Охотничаем! – отвечая я, все время думая о ружье – хорошо ли спрятал, не выглядывает ли ствол из-под занавески?

– Дай-ка ножницы и зеркальце, парень. Зарос что-то...

И дядька, приладясь к зеркальцу, ловко сощелкивал со щек серую щетину. Забавно так, незнакомо. Отец-то всегда бреется станком – безопасной бритвой с лезвиями.

Когда в горнице проснулся и подал голос Петруха, дядька неторопливо поднялся, тяжело прогибая половицы, вышел во двор. И вскоре с тем же недоумением и облегчением в душе я увидел его «брезентовую» фигуру, удаляющуюся к камышам Головки, где желтели стога казенного сена.

Конечно, всякие люди заходили в наш окраинный околоток. Так что я не очень и напугался. Но все же...

Родители возвернулись с поля еще до солнцезаката. Поплескались у рукомойника, управились с коровой, пришедшей со стадом. Умиротворились, как всегда бывает перед ночной порой. Сели за стол ужинать. И тут он, дядька полдневный, заявился вновь. И приглашен был к столу. Занятые мирной беседой, взрослые не обращали на меня внимания. А я, изображая деловитость, то и дело появлялся в кути – все в той же непонятной тревоге. Слова отца задержали меня на пороге. Он неожиданно спросил у пришедшего:

– А документы у тебя имеются?

Незнакомец расстегнул пуговку брезентовой рубахи, достал бумаги и протянул отцу.

– Инвалид?! Да, я тоже инвалид войны! – отец собрался было закатать рукав рубахи, показать, как он нередко делал под хмельком, где долбануло, но сдержался, тряхнул лишь головой. – Сколь горя кругом, да-а...

Вечер сгущался протяжный, теплый. Саша еще до появления незнакомца, переодевшись в чистую рубашку, вскинул гармонь на плечо и пошел в клуб. Петруха, напузырившись парным молоком, вновь затих на горнешных матрасах. Еще носилась на взгорке ребятня, играла в прятки. И можно было заслуженно присоединиться к играющим. Сегодня что-то расхотелось бежать на волю. Наверное, останется этот дядька у нас ночевать? Но мужчины вышли на крыльцо, покивали друг другу, разошлись. Незнакомец опять направился к озерным камышам. Отец прошагал в огород снять с шахов сети.

А через час в отворенной еще створке окна возникла в щетине щек – голова Павла Андреева. Сосед возбужден – без привычной в зубах махорочной «оглобли», выпалил, «как с лесу упал» – говорят у нас в таких случаях:

– Василий, знаком тебе этот стервец, что заходил, етти его за ногу! Он, етти его в душу, замок на моей лодке ворочал. У меня-то надежный запор, дак он отпихнул неприкованную лодку, переехал озеро и бросил лодку на мели... Бродяга! А ты привечаешь. Надо смотреть, чтобы еще не нагару-сил, а. С тюрьмы, знать, бежал. Ты смотри... Пойду, Василий, жакана заложу в двустволку. Сразу пару жаканов...

Спалось плохо. В глазах все стоял этот незнакомец. Теперь он мне казался в самом деле подозрительным: жулик, точно! Поднялся, прошел на цыпочках, чтоб попить из кадушки.

– Ну что шаришься? Спи давай! – прошелестело в кути.

В сумраке я рассмотрел брата. Он сидел перед кухонным окошком на табуретке с двустволкой наизготовку. Чуть в сторонке, в простенке, стояла гармонь, тускло блеснув перламутром кнопок.

– Говорят, что заключенные из тюрьмы побег устроили! – тихо произнес Саша. – Сунется, долбану прямо через стекло!

Забылся я лишь к рассвету.

День наступал звонкий от проезжающих в поле фургонов и рявкающих моторов тракторов возле кузницы. Люди опять собирались в поле. Отец напоил Гнедка. Потом принес бутылочку пахучего дегтя, принялся смазывать коню уязвимые оводом места – под брюхом, на груди, на крупе. Гнедко косил огненный взор, но понимал, что делают ему полезное дело. К концу сборов Саша вынес из дома завернутую в мешковину «малопульку-тозовку», положил в телегу, чего никогда не делалось. Мне ж было строго-настрого наказано следить не только за Петрушкой, но и не пускать в дом незнакомых людей, а лучше запереться покрепче! До полудня только и запирался, пока не заликовала возле ворот, на полынке, орда наша.

А вообще-то и нынче, не могу до конца поверить, что «брезентовый» тот незнакомец был из каких-то «лихих», из «проходимцев». Мало ли ходило-бродило бедолаг по белу свету. Война недавно кончилась...

Ничего плохого не случилось в то лето. И в другие мои деревенские лета – не случилось. Позднее так и написалось у меня:

Ничего плохого не случалось
На моем на маленьком веку...

И было это истинной правдой.