Избранное
Н. И. Наумов






ПОСКОТНИК[В Сибири выгон для скота окружает обыкновенно село или деревню и обносится изгородью (выгон называется там поскотиной), при въезде и выезде из села или деревни у ворот поскотины летом живёт какой-нибудь бездомный старик, нанимаемый обществом за незначительную плату. Обязанность этих стариков заключается в том, чтобы отворять проезжим и запирать за ними ворота поскотины и чтобы скот, пасущийся в выгоне, не мог попадать на пашни; для этих стариков обществом крестьян всегда устраивается у ворот поскотины избушка или землянка для жилья, и старики эти называются обыкновенно поскотниками.]



(РАССКАЗ)

В жизни нередко случаются такие встречи, которые, несмотря на всю свою мимолётность, производят до того глубокое впечатление, что спустя десятки лет сохраняются в памяти с поразительною яркостью и полнотой в самых мельчайших подробностях, как будто ещё недавно, не далее, как вчера, ты видел эти лица и беседовал с ними. Такое впечатление оставила по себе и встреча моя со стариком Ларионом…

В июле месяце 198… года я ехал по делам службы в село Бунгур. Дорога вилась, как лента, среди полей, засеянных хлебом. Солнце только что закатилось, и окрестности слегка подёргивались прозрачною синевой, придающей летнему пейзажу мягкий, нежащий зрение колорит. Вдали, на горизонте, виднелись скучившиеся строения села, и тёмною массою обрисовывались на безоблачном небе высокая колокольня сельской церкви и в беспорядке разбросанные вокруг села ветряные мельницы. Ямщик мой молодой словоохотливый парень, — в продолжение всего пути сообщавший мне длинную повесть о том, как медведь разорил целовальника, открывшего питейный дом в лесу на перекрёстке трёх дорог, когда мы стали подъезжать к изгороди поскотины, крикнул: «Эй… Ларивон, отворяй проезжающим!». Скоро кони остановились уже перед широкими воротами поскотины, а Ларион и не думал показываться из своей низенькой землянки, походившей скорее на муравейник, чем на жильё человека. Ямщик соскочил с облучка, сбросил сплетённую из ветвей петлю с ворот, растворил ворота, издавшие при этом пронзительный стон, провёл в них лошадей и снова крикнул: «Эй, Ларивон Маркыч, здоров ли?..».

— Кто тут? — послышалось из землянки.

— Проезжающие!.. — смеясь, ответил ямщик, выгребая из дымившегося костра, разложенного перед землянкой, уголёк, чтоб раскурить трубку. — Здоров ли, говорю? — снова крикнул он.

— А коли хвор скажу, так нетто ты поможешь мне? спросил Ларион, просунув в узенькую дверь землянки голову, украшенную седыми реденькими волосами.

— Никак ты сердит ноне?.. — смеясь, спросил ямщик.

— Сердит, аль милостив — тебе опять-таки дела нет!.. — ответил Ларион, вылезая из землянки и вытягиваясь, во весь рост. Это был высокий худощавый старик, державшийся прямо по привычке, привитой к нему, по-видимому, дисциплиной. Голова его была покрыта седыми, спереди крайне реденькими волосами, завивавшимися в кольца на висках и затылке. Коротенькая, слегка окладистая борода и щетинистые усы скрывали нижнюю часть лица его, которое вообще было крайне бледно и изрезано морщинами. Сначала я не обратил внимания на Лариона и только случайно, пристально взглянув в лицо его, неожиданно увидел лёгкую, едва почти заметную синеву на щеках его и на лбу, обозначавшую роковые буквы: на правой щеке К, на лбу А и на левой щеке Т. Это был поселенец из каторжных, отбывший определённый срок работы. Заметив, что я пристально смотрю на него, старик нисколько не смутился и в свою очередь не сводил с меня своих серых прищуренных глаз. Он был в одной рубахе грубого холста, довольно уже заношенной, в портах, спускавшихся немного ниже колен, и босой.

— Ну, что ж ты стал… что ты не едешь-то?.. — крикнул он, обратившись к ямщику. — Вишь, ведь молоко исшо на губах не обсохло, а уж табак сосёт… Трогай… чего без пути торчать-то! — крикнул он и, поглядев, плотно ли заперты ворота поскотины, почесал себе поясницу и полез в землянку.

— Осерчал старина-то! Видать, кто ни на есть разбередил его за день-то, — произнёс ямщик, усаживаясь на облучок и трогая лошадей. — Уж поворчать это любит, — говорил он, поворачиваясь ко мне. — А душа, слышь, старик-то… не гляди, што бранчивый…

— Он поселенец? — спросил я.

— Посельщик… из каторжных, слышь… Годов уж пять будет время-то, как живёт здесь… За убивство в каторге-то был… Мужики-то, слышь, здешние сказывали, што поглядели раз в бане на спину-то его, так ужасти, говорят, подобно… такая эта страсть взяла их, не доведи Господи, сказывают! — горячо жестикулируя правою рукою, пояснил он. — Спервоначалу-то как глянули, говорят, и не в примету было — тело, как тело… а в пару-то это, слышь, в тёплом-то духе, оно, видать, отошло, что ли, так словно, говорят, спина-то вся кровью полита. Ну, как не возьмёт ужасть — по себе посуди.

— Отчего же это?.. — прервал я.

— От плетей, сказывает… плетями ведь его бучили[29 - «Плетями… бучили» — здесь употреблено в переносном значении: от бучить — вымачивать, белить бельё или холсты в буче, буке, т. е. щёлоке.]… — пояснил парень. — Нелёгкое же, видать, брат, дело… О-ох… не доведи Господи! — с глубоким вздохом произнёс он, покачав головою. — В ину пору теперь сказывает… едва, говорит, ноги волочу… вот оно сколь легко видать, а!..

— Чем же он занимается, живя здесь?

— Стар уж… Чем заниматься-то?.. Силёнки-то тоже, брат, поубыло; в каторге-то, поди, не миловали!.. Лето вот в поскотниках бьётся — десять рублёв ему за лето обчество-то платит — на готовом харче… А зимой-то кое у кого по хозяйству подсобит аль бо што… ну и кормят… Тавлинки делает теперя…

— Какие тавлинки?..

— Под табак… вот что нюхают… табатерки штоль — сказать-то тебе!.. Мы-то их тавлинками зовём… И столь-то он это, братец, навострился делать их… а-ах… ты шут его… На иную, слышь, любо глядеть…

— Из чего же он делает их?..

— Из бересты… Да так-то приузорит, слышь, што любо-два!.. Ноне, сказывают, отцу Миките, попу здешнему, так церковь, слышь, на тавлинке-то вырезал и дом его, попа-то, как есть вот въяве обнатурил. Мало ль дивились… и-искусник! Теперича у него этих тавлинок сколь торговы-то покупают да в город возят на продажу.

— И хорошо платят ему?

— Уже год, поди, не платят!.. Она йот и малая вещь, а тоже ведь за ней посидеть надоть, покорпеть… пла-а-тят!.. — протянул он.

— А не боятся его, а? Худого за ним ничего не примечают?.. — полюбопытствовал я.

— Спервоначалу-то оно, што греха таить, оглядывались за ним… Узор-то на лице тоже всякому глаз колол… остерегались!.. Ведь Бог его знает, каков он… в каторгу-то, поди, недаром шлют. Но только, братец, всё это занапрасно сумнение на человека клали… ду-у-шевный старик, ворчливый — это поискать таких, а смиренный, погожий старик. Мужики-то здешние, слышь, не нахвалятся им…

В это время мы подъехали к селу, и ямшик, по общей страсти всех ямщиков, с гиком пустил лошадей вскачь по широкой улице села, устланной сплошною гатью[30 - Гать — от гатить — заваливать воду, топь или болото хворостом, соломой, землёй; гатят дорогу по топкому или песчаному месту.], и не без усилия осадил их перед воротами земской квартиры[31 - Земская квартира — изба, где размещаются органы земства — местного самоуправления, преимущественно в сельских районах России.]. Дело, вызвавшее приезд мой в Бунгур, задержало меня в нем на несколько дней. После разговора с ямщиком, описавшим мне в таких привлекательных чертах личность бунгурского поскотника, я совершенно забыл об нём… Да и мало ли доводилось мне на своём веку, при постоянных разъездах из села в село на расстоянии нескольких тысяч вёрст, слышать самые разнообразные рассказы о личностях, выдававшихся в глазах крестьян какими-нибудь особенностями. Но случай совершенно неожиданно столкнул меня со стариком Ларионом. Спустя два дня после приезда моего в Бунгур, прождав часов до двух крестьян, вызванных мною для спроса из ближайшей к Бунгуру деревни, и, убедившись, что они не прибудут ранее следующего дня, я пошёл побродить от скуки по окрестностям Бунгура. День был жаркий. Выйдя за черту села в поскотину, я пошёл полем вправо к опушке берёзовой рощи, часть которой захватывалась изгородью поскотины, и, войдя в рощу, направился тропинкой, вившейся среди густых частых берёз, листва которых, переплетаясь в воздухе, образовывала над головою свод, дававший тень и прохладу. Дойдя по тропинке до крутого берега речки Бунгур, я пошёл берегом, любуясь бурливым течением её, мчавшимся почти водопадами среди груды камней, заграждавших ей путь. Крутые глинистые берега, ежегодно подмываемые и осыпавшиеся, были очень живописны. Они спускались к речке иногда отвесной стеной, обнажая то синеватые, то жёлтые и розовые пласты глины, и сочетание этих красок в густой и сочной зеленью травы и росших на вершине деревьев придавали им чрезвычайно оригинальный вид. Иногда берега были изрыты уступами, висевшими наклонно над потоком, и росшие на вершине их деревья, казалось, едва держались, так что обнажённые корни их висели на воздухе, точно гнёзда какой-нибудь гигантской птицы. По-видимому, достаточно было промчаться более порывистому вихрю, чтобы весь уступ с росшими на нём деревьями рухнул в поток. Порою река круто заворачивала вправо или влево и совершенно скрывалась из глаз в густой заросли молодых берёз, лепившихся внизу по берегам её, и затем вновь выскакивала, как шальная, и пенистые струи её, казалось, катились с удвоенною яростью. Увлечённый разнообразием этого дикого ландшафта, я не заметил, как зашёл слишком далеко, и глухой удар грома, неожиданно раздавшийся вдали, заставил меня остановиться. С востока медленно плыла совершенно чёрная, грозовая туча, и глухие, частые раскаты грома предвещали одну из тех гроз, какие редко проходят без несчастий. Надо было спешить укрыться от дождя и грозы, которая всего опаснее в лесу. Я спустился вниз к реке, с трудом придерживаясь за сучья деревьев, росших по склону. Перейдя Бунгур вброд но камням, я с трудом поднялся на кручу противоположного берега, предпочитая идти прямым путём, который скорее привёл бы меня к селу, чем тот, которым я шёл. В это время солнце скрылось уже за тучей, в воздухе наступила удушливая тишина, обыкновенно предшествующая грозе… Я бежал по незнакомому мне лесу, поминутно спотыкаясь о валежник и толстые корни деревьев, выступившие наружу и заросшие густою травой, доходившей иногда до колен. Назойливое карканье воронов, с шумом ютившихся в листве берёз, также предвещало наступающую бурю. Меня скоро охватила мгла… раскаты грома становились всё резче и резче… молния, прорезывая лесную чащу, ослепляла глаза… Крупные, хотя и редкие ещё, капли дождя стали похлопывать по листве, начинавшей уже трепетать от повеявшего тёплого ветра. В это время я выбрался из леса на поляну; весь небосклон был сплошь охвачен тучей… вдали, за видневшимся селом, шёл уже проливной дождь, спускаясь сплошною тёмною синевой. Не более, как саженях во ста от того места, где вышел я, виднелись изгородь поскотины и землянка старика Лариона. Я побежал к ней и только что успел войти в ворота поскотины и постучаться в низенькую дверь землянки, как хлынул дождь с градом величиною почти в горошину.

— Ой, погодка… ну, бе-е-еда, кого захватит в поле! — произнёс старик, пропуская меня в своё душное, низенькое жильё. Войдя в землянку, я ничего не мог видеть кругом себя, так как крошечное оконце, или, вернее, отдушина, вероятно, и в ясную-то погоду пропускала очень мало света, при наступившей же почти ночной мгле в землянке было темно, как в могиле.

— Ну, счастливчик ты, барин, што вовремя добёг! — с худо скрытой иронией в голосе произнёс старик. — Постой, ужо я засвечу для твоей милости жировичок, вишь, палаты-то у меня не шибко, штобы светлыя! — говорил он, шаря в углу землянки и бормоча про себя: «Вишь, куда запало… штоб тебя Бог любил!». Затем он стал вырубать огнивом огонь и, приложив к труту длинную серную спичку, зажёг фитиль в небольшой глиняной плошке, наполненной жиром. Всё время, пока он вырубал огонь и зажигал жировик, я стоял на одном месте, не смея пошевелиться в темноте из боязни споткнуться за что-нибудь. Засветив жировик, старик поднёс его к самому лицу моему, как бы желая лучше рассмотреть меня.

— Милости просим, батюшка… погости ужо, присядь, авось погодка-то и скоро перейдёт на твоё счастье… Не шибко, штоб красно у меня было здеся!.. — с иронией продолжал он, ставя жировик на доску, заменявшую стол. — Ну, да всё лучше, чем в поле-то под капелью быть!..

Землянка, жильё Лариона, была действительно не красна на вид и могла удовлетворить только человека с самыми неприхотливыми требованиями. Это просто был четырёхугольный сруб не более двух с половиною аршин[32 - Аршин — мера длины, равная 0,711 м.] вышины. Стоя с Ларионом друг против друга, мы занимали почти всё свободное пространство в ней. У стены на правой стороне лежали две доски, а на них — свеженакошенная трава вместо перины; в изголовье лежали полушубок и узел грязного тряпья, вероятно, заменявший подушку. Доска, на которой стоял жировик, освещавший тускло-багровым светом только ближайшие предметы, распространяя вместе с тем удушливый, сальный запах, заменяла, по-видимому, стол. На этой доске валялись клочки береста, лоскутья синей, розовой и белой фольги, осколки от простого стекла, нож, шило, и тут же в кусок грубого серого сукна было воткнуто несколько швейных игол различных величин. У стола стоял вместо стула деревянный обрубок. В углу — небольшая кадушка с водой, над нею полочка, на которой виднелись берестяной туес[33 - Туес — берестяная кубышка с тутой крышкой и со скобкой или дужкой.], деревянная чашка и на ней краюха чёрного хлеба. Сырой, затхлый воздух в землянке от плотно припёртой двери, в которую хлестал теперь дождь, сделался невыносимо удушлив. По брёвнам сруба, слегка покрытым зеленоватою плесенью и небольшими гнёздами мелких белых грибков, местами уже просачивалась вода от дождевого ливня. Вода капала местами и с потолка, протекая чрез дёрн, которым была выкрыта землянка. Я сел по приглашению старика на обрубок, стоявший у доски, на которой были разложены его инструменты по выделке тавлинок. Сам Ларион прислонился к стене в углу и сел на кровать, уступая только моей просьбе.

— По делу ходил… аль так погулял, батюшка… што непогодь-то захватил? — полюбопытствовал старик, пристально смотря на меня своими щурившимися глазами.

— Гулял, Ларион Маркыч! — ответил я.

— Откуда же ты, батюшка, узнал это моё-то имя-отчество?.. — удивлённым тоном спросил он.

— Ямщик сказал прошлый раз…

— Памятлив же ты, погляжу… памятлив!.. — повторил он, покачав головой. — Ларивон Маркыч, — снова повторил он и усмехнулся. — Д-и-иковина! — протянул наконец он.

— Какая диковина, в чём? — спросил я.

— Я так… это, батюшка, про себя промолвил!.. — уклончиво ответил он. — Вишь, погодка-то как расходилась, а? — начал он, как бы желая избегнуть дальнейших расспросов. — Ну, кому чего, а нашим мужичкам — всё горе… Экой полой[34 - Полой — разлив.]… да град, о-о-о… не одного из них без хлеба оставит… Гляди, как хлеб-то выбьет али повалит… ну да Божья воля. Я, признаться-таки, с утра чуял, што быть непогодке… Моя-то уже примета не обманет!

— Какая же у тебя примета?..

— А так скажу, милостивец, што коли к непогоде когда так всего-то тебя разломит, каждая ровно косточка в тебе скрыпит да ноет… измучаешься весь…

— Стар уж ты, Ларион Маркыч, а-а?..

— Не стар бы ещё… какие года!.. Другой в мои-то годы исшо женится да робят плодит… Успевай только баба поворачиваться… Какие мои годы… полвека, не более, отмерял-то!.. Муки-то немало принял… вот и сказывается под старость-то!

— Какой же муки?

— Аль не знаешь ты меня? — пытливо посмотрев на меня, спросил он.

— Не знаю!..

— Ишь вот… Ямщик-то твой имя и отчество сказал, небось, тебе, а кто я, и не поведал… Ну, я ужо увижу его, соловую[35 - Соловый — так обычно говорится о конской масти: желтоватый со светлым хвостом и гривой.] голову… погоди-и! — не то с иронией, не то шутливо произнёс он. — Ну, коли не знаешь, так и я не скажу…

— Отчего?

— А не ровен час… ещё испужаешься.

— Чего ж пугаться-то мне?

— Чего-о-о?.. — насмешливо протянул он, и серые глаза его сверкнули каким-то лучистым огоньком. — Энто ныне, батюшка, скажу тебе… — начал он после непродолжительного молчания, — ехал мимо не то купец, не то што… а полагать боле надоть, што купец… Тарантас это отменный… такой… ну, и всё прочее при нём по-хорошему… видать, што богате-ей! Ладно!.. подъехал это к поскотине-то и кричит: «О-отворяй!». А я-то, сказать тебе, позамешкался чего-то в ту пору… Хорошо! Выхожу это, отпёр ворота, отпёр это я их, а он и напустись на меня: я тебя, говорит, такой-сякой разэтакой… разве ты смеешь задерживать проезжих, а?.. На то рази приставлен тут, штоб спать, а?.. Да я те, говорит, так и так… А я стою супротив его, слушаю… Выкричался он, утих. Ну, думаю, невелик ты кобелёк, да лай-то звонок!.. Глянул ему это в самое, то есть лицо, да и молви: «А ты, — говорю, — добрый молодец, погляди-ка наперво, какое тавро-то на мне стоит, а? Эх, ты, — говорю, — кудельная смычка![36 - Кудельная смычка — инструмент, предназначенный для того, чтобы смыкать (теребить) кудель (пучок льна, пеньки, шерсти); ср. «Попадёшь ты ко мне под шерстобитный смычок» (В.И. Даль).] Да ведь у меня, — говорю, — в спине-то восемьдесят плетей лежит, а што кнута меж рёбер напрятано — и не сочтёшь… и ты это меня испужать задумал, а?.. Ведь мне, — говорю, — такую-то ворону, как ты, пришибить-то легче, чем в горсть воды зачерпнуть… знаешь ты это, а?..». Помертвел ведь, батюшка, он, как глянул это на меня-то… верь не верь!.. Словно лист вот на осине — задрожал весь… лепечет, лепечет чего-то, а слово-то ровно не выходит у него… И разбери же меня смех… А-а-ах, ты, думаю, аршинный воевода! Глотка-то шире котла, а сердце-то уже лапы заячьей… Так вот ты, батюшка, у какого богатыря в гостях-то сидишь, да ещё Ларивоном Маркычем величаешь, а к лицу-то мне одна только кличка — варнак[37 - Варнаками называют в Сибири каторжных. Слово «варнак» — самое позорное, ругательное слово на языке сибирских крестьян.]… — не то с иронией, не то с горечью закончил старик.

В это время, казалось, над самой землянкой раздался оглушительный удар грома… Я невольно вздрогнул. Старик трижды перекрестился, произнося полушёпотом: «Свят… Свят… Свят…».

— Ну и пого-о-одка! — протянул он, выдвигая из угла кадушку с водой, так как у двери, по брёвнам землянки, уже текла дождевая вода, мерно капавшая на земляной пол.

— Ты давно живёшь здесь, Ларион Маркыч?.. — спросил я, когда он снова сел.

— В Бунгуре-то аль в Сибирь-то давно ли пришёл, спрашиваешь ты? — переспросил он, скрестив на груди руки.

— В Бунгуре?

— Давненько уж, батюшка, народ-то здесь порчу, а особливо баб да девок… никак годов пять аль и все шесть будет время-то!.. Обжился уж! — ответил он. — Старожил!

— Как это, баб да девок портишь? Чем?

— Колдую!.. А ты как бы, батюшка, полагал, а?.. — смеясь, ответил он. — За мной, брат, ремеслов-то много водится… промышленный[38 - Промышленный человек — всюду промышляющий, изворотливый.] человек! — с едкой иронией заметил он. — Всякий наговор знаем, от какой хошь болезни ослобоним и напустить сможем… Всякий грех водится…

— Я думал, ты только одни тавлинки делаешь!

— Забавляемся и тавлинками… одно другому не препятствует, батюшка…

— Покажи-ка мне твою работу, — попросил я.

— Изволь, изволь, кормилец… погляди… одобришь ли! — сказал он, вставая, и, взяв в руки жировик, нагнулся и выдвинул из-за досок, служивших ему кроватью, небольшой деревянный ящик и раскрыл его.

Я заглянул в ящик: в нём хранилось свёрнутое в трубку бересто, тщательно очищенное и приготовленное для работы; в ящике, как и на столе, валялись стёкла, клочки бумажек, по-видимому, с рисунками, фольга, кисет, сшитый из ситцевых лоскутков, в котором, может быть, хранился и весь необширный капитал старика, и несколько готовых уже тавлинок различных величин.

— На-ка, погляди, кормилец! — произнёс он, поднимаясь и подавая мне две выбранные им тавлинки совершенно одинаковой величины, и, закрыв ящик, снова поставил жировик на доску, заменявшую стол.

Обе тавлинки были не более полутора вершка[39 - Вершок — мера длины, равная 4,4 см.] каждая в диаметре; крышки их были сделаны из гладко очищенного дерева. Более всего, конечно, привлекли моё внимание замысел и выполнение рисунка на таком неблагодарном материале, как бересто. Глядя на эту работу, на обстановку, в какой производилась она, и на лицо художника, отмеченное роковыми буквами К.А.Т., мне невольно пришла мысль: как много талантов гибнет в нашем народе, не находя никакого исхода для развития и проявления себя; и кто знает, может быть, сам талант, скрытый в человеке, брошенном судьбою в тёмную среду, служит и роковою причиной его гибели.

На одной из тавлинок не было никакого рисунка, но она казалась сплошь покрытою тонко плетёным кружевом. Узор кружева, тонкость работы в выполнении ткани, которая казалась прозрачной, выделяясь на фоне подложенной под бересту белой фольги, сделали бы честь первоклассному художнику. На другой тавлинке была изображена крестьянская изба с резным коником и двумя окнами, в которые были вставлены кусочки голубой фольги; пошатнувшийся несколько дощатый забор сделан был до того отчётливо, что каждое бревно в избе, тесина в заборе и столбы носили на себе оригинальную особенность… Я залюбовался на эти вещи, не зная, которой из них отдать предпочтение.

— Где ты учился этому мастерству, Ларион Маркыч? — спросил я.

— Где?.. — усмехнувшись, спросил он в свою очередь. — Побывай, батюшка, в каторге-то, так всему научишься… Всякое художество спознаешь — и худое, и доброе!.. — со вздохом ответил он.

— Ты долго был в каторге-то?

— Пятнадцать годочков, как один денёк выжил… Было время-то поучиться… бы-ы-ыло!.. — протянул он.

— Какими же инструментами, Ларион Маркыч, ты работаешь… Например, вот это кружево ты чем делал?.. — спросил я, показав на тавлинку.

— Иголочкой.

— Неужели… одной только иглой и более ничем?

— Да чем боле-то?.. Боле-то ничего у меня и нету. Ну, вот ножичком поковыряешь в ино место, где погрубей-то требуется, стеклом, подпилочек в дело тоже идёт, а боле-то ничего, батюшка у меня нету… никаких инструментов! Да ведь я… так балую только этим, а не то, чтобы взаболь[40 - Взаболь — на самом деле, вправду.] мастерил!.. Глаза-то уж вот плохи становятся, кормилец… — с грустью в голосе пожаловался он. — А прежде и-и-и… мастер я был… чего сказать, не потаюсь…

— Ты и теперь мастер…

— Ну-у… уж… где мне в мастера… ты мастеров-то ещё не видал, кормилец… Э…э… такие ли мастера-то живут на свете? Вот у нас мастер был, скажу тебе, в одной со мной казаме жил… ну, так мастер… вот это ма-а-астер!.. — воодушевлённо произнёс он. — Из глины тебе патрет твой, бывало, вылепит, так диву дашься… ровно живой, только вот не говоришь… Шибко его начальство-то баловало за это… А бумажки, брат, это делал он — ассигнации, так словно выльет… што его бумажку возьми, што настоящую… не отличишь, хоть в сто глаз гляди… — вот это ма-а-астер! — снова протянул старик. — Стоющий человек!.. Он вот тебе на бумажке-то, в коем месте письмо полагалось, што ись рукой-то не писал… знаешь ли это, а?..

— А чем же, машинкой какой-нибудь!

— Ногой!..[41 - Подобный же факт был обнаружен в военно-судной комиссии, учреждённой в Томске над подделывателями фальшивых кредитных билетов, кажется, в 1856 или 1857 году. Один из виновных, беглокаторжный, на вопрос следователя: чем он писал текст на ассигнации, «по предъявлении сего билета», рукою или каким-нибудь инструментом, каторжный отвечал: «Ногою!». Сначала этот ответ был принят за насмешку, по он вызвался доказать на деле правоту его. Сам очинил гусиное перо и положил поданный ему лист бумаги на пол, прижал его левой ногой… Затем, разув правую ногу, сел на стул и, возложив перо между большим пальцем ноги, написал по нескольку строк крупным, средним и мелким почерком. Члены комиссии были поражены и сознавались, что они в жизни своей никогда не видали более тонкого, правильного и изящного письма.]

— Не может быть…

— Ногой! Верь мне… врать не стану… Возьмёт это, бывало, разует правую ногу, вложит перо-то промеж большого пальца, положит бумажку-то на пол и пишет… вот и подиви!.. Так самонастоящие-то мастера, глядя на него, бывало, с диву ахали!.. Вот они, брат, мастера каковы бывают. Ну, средь экого-то народа как поживёшь, так всякую науку твёрдо выучишь…

— Где же теперь этот мастер, в каторге остался?

— Сгорел!

— Как сгорел… отчего?

— Живьём спалили!.. В Сибири-то, батюшка, шибко любят эких-то мастеров приголубливать… только спасибо-то не всегда говорят им…

— Дак кто же спалил его?

— Нашёлся добрый молодец, што очистил от греха огнём его душу… Теперь уж он — купец, слыхал я, почётный купец, со званием человек стал!.. Через эстого самого мастера и в купцы-то вышел, потому он ему капитал-то саморучно начеканил… Дело-то, сказывали, так было, милостивец: мастер-то этот, настоящего-то прозванья его не скажу тебе, потому и сам-то он путался в нём… В ино время скажется Перфильевым, в другое Васьковым… а Васьков или Перфильев и сам, пожалуй, не ведал… есть, брат, там и экие молодцы! — говорил старик, снова присаживаясь на кровать и скрещивая на груди руки. — Житьё-то ему в каторге было бы не худое… Чего сказать напрасно!.. Начальство-то баловало его… Вот энтими патретиками да поделками всякими угождал он им… иконостасы в церкви писывал… мастер-то на все руки был, и денежки водились у него… допущало ему начальство энту льготу… Житьё б… Ну, сманил лукавый в побег… Ладно! Ушёл — и так тебе, как камень в воду: ни слуху ни духу… Опосля уж только… стали это поговаривать: спалили его… Пробрался он, слышь, сказывали, в город Т., уездный городишко-то, и с компанией, говорили, человека три их артели-то было… ну и снюхались они там с мещанином… Щелваков его прозвище-то… Из худеньких это был он, из бедноты — скотом маклачил[42 - Маклачить — быть посредником при купле-продаже, покупать и перепродавать в расчёте на барыш.]… Сколотится как-никак деньгой-то, скупит хлеба да в степь киргизцам и сбудет; наменяет на скот, продаст да сызнова хлеб закупит… Одно слова — маклачил… Ну, как с этой-то артелью спознался он и не будь плох, подговори: иди-де жить ко мне… вы деньги мне куйте, а я-де сбывать стану, барыш пополам… ну, те… уж народ прожжённый… плеч-то зря под сыромятную набойку не хотелось подставлять[43 - Подставлять плечи под сыромятную набойку — здесь употреблено в переносном значении — попадать под каблук, т. к. набойка — «последний лоскут кожи под каблук» (В.И. Даль); а также попадать под кнут.]… да видят: парень он вёрткой, и глаз, и ухо — вострей шила, стало быть, дело вести с ним можно, и ударили по рукам. Он и помести их, братец, на заимку, куда, стало быть, летом и по осени скупленный скот на пастьбу сгонял… Бумагу, краски и всё, што, значит, для этого мастерства требуется, он доставлял им, а они чеканили да чеканили. Ладно! Купит это Щелваков хлеба, ситцев, того-сего на настоящие деньги, свезёт в степь, наменяет у киргизов скота да прикупит ещё вдвое-втрое на деньги своего завода, пригонит и распродаст… Да годочка-то, может, за два, за три, батюшка, так расторговался на эту коммерцию-то, што и добрым тысячникам невмочь с ним тягаться стало. Ну, видит он, што пока Бог пронёс — на грех не наткнулись, так надо дело улаживать… Приезжает однова[44 - Однова — однажды.] это на заимку, будто с угощеньем… Угостил… их так, милый человек, што кто где сидел — тут и свалился… Как угостилися они, он припёр дверь-то у избы колом, ставешки-то у окон призаклепал, обложил избу-то соломой, пустил петушка да и пропел всем вечную память. Тем и порешил дело! Вот какие шутки с мастерами из нашего брата шутят по Сибири-то!.. — закончил он.

— От кого же ты узнал эту историю, если все сгорели?..

— Слухом-то, батюшка, сказывают, земля полна!.. Экия-то дела тоже подолгу в мешке не залёживаются. Своя же братья… лесные лыцари дознались да весть-то принесли… И начальство опосля распознало всё это да уж прискрестись-то не могло… А ездили… слых-то был… и под пожарищем-то копались: не осталось ли где следов каких! Нет… всё прикрыть сумел… л-ловкий… А теперь, слышь, сказывают, в ордене ходит… да-а… Много по Сибири, батюшка, народу с капиталом стало от нашего-то брата — вольных мастеров… — мно-ого!..

— Ты за что судился-то, Ларион Маркыч? — спросил я.

— Э…э… батюшка, што уж старое перетряхивать! О покойниках, сказывают, не к ночи, а ко дню вспоминать-то надоть… За убийство!.. — ответил старик, но тон, каким произнёс он последнее слово, звучал такою болью, что я из понятного чувства деликатности не стал более расспрашивать. По всему было видно, что я дотронулся до тяжёлой душевной раны, которую и время не успело ещё залечить.

Разговор невольно смолк между нами. Снаружи долетали до нас учащённые раскаты грома и шум ливня. Внутри же нарушал тишину только однообразный звук капель, падавших с потолка и стен в лужицы, образовавшиеся на полу землянки.

— Вот уж шестой годочек, батюшка, на спокое-то живу… на вольной-то воле… — неожиданно начал он, качая головою. — А всё равно воли-то не вижу… всё, слышь, муки-то не избавился…

— Теперь-то какая же у тебя мука, Ларион Маркыч?

— А хворь-то, кормилец, нетто лёгкое, думаешь, дело, а?.. В ину пору ведь так изнимет[45 - Изнимет — одолеет.], особливо к погодке-то, што жизни не рад, ноги едва волочишь…

— Простужены… верно?

— Отбиты!.. Ременная это простуда-то сказывается, верь!.. Сколь этой ломки-битвы кости-то приняли… дивую, как это исшо Господь Бог живым-то вынес. Умри я теперь, да уж коли небесный Творец судил и на том свете муку терпеть, так уж энта мука-то будет ровно и не в муку. О-обтерпелся!.. О-ох, каторга-то энта, родимый, шибко увечит нашего брата!..

— Тяжёлые работы там, а?

— Што работа!.. — произнёс он. — Рабочему человек к работе-то не навыкать, милостивец… и на воле-то мужику работа не всласть… не работой мучит каторга, не-е-е-ет!..

— А чем же?

— Тиранством… битвой… вот чем каторга-то губит! Утром-то, бывало, встанешь да только и думаешь: не в последний ли божий-то свет видишь… Прошёл коли день — не стёган, не бит ты, ну, и слава те Господи, да ведь таких-то деньков немного выпадало кому, сердешный. Уж не тебе говорить, знаешь, поди, сколь народу из каторги-то бежит да зверствует по Сибири. Не вини их, батюшка, люди из них зверей-то сделали, люди!.. Возьми ты собаку, к примеру, да учни её бить да бить… Разве не станет она бросаться да кусать встречного и поперечного?..

— Ну, конечно!

— И не вини человека, коли он зверю стал подобен… не принимай энтого греха на душу!.. Вот к слову скажу тебе, батюшка, не погневи, коли оно не под стать будет. Гляжу я теперь на тебя да и дивую… Какие ноне чиновники-то пошли… ровно, слышь, и не чиновники…

— Почему так?

— Сурбодинацеи-то нету в них надлежащей…

— Как так? — произнёс я, невольно улыбнувшись.

— Да так… энто бы прежний чиновник стал тебе с варнаком разговаривать… да ещё Ларивоном Маркычем величать его. У-упаси Господи! На прежнего-то чиновника, батюшка, взглянешь, бывало, так оторопь возьмёт… Мужику ровно и мать-то Бог на то только давал, чтоб у чиновников на конце языка без пути мотаться… Не знашь ли вот ты, не слыхал, жив аль помер теперь Фёдор Семёныч Р-еев? Смотрителем[46 - Смотритель на промысле — надзиратель, экзекутор.] он был у нас на Карийском золотом промысле…

— Не знаю, не слыхал!..

— Вот чиновник был, так чино-о-овник…

— Хороший?

— Сыра-то земля, поди, дрогнет… да не примет в себя, коли умрёт он. О-ох, батюшка, как только уродятся экие люди на свет — подивить бы! Уж каторжник — последний человек на свете, ну и в нём, милый, сердце есть… есть!.. А экий человек, как Фёдор Семёныч, Господь его знает, кто: тигра не тигра, змей не змей, а только не человек… Сколько на его душеньке животов лежит — и-и-и, счёту нет… Лютый убивец был… Ни за что ни про что в гроб людей вбивал. Р-ия розги, батюшка, по всей Сибири в славу вошли; кнут легче на спину ложился, чем лоза его… Битый и перебитый ведь народ был под началом-то у него… У иного в спине-то по двенадцати тысяч палочек лежало; кажись, отерпелся человек… ну, а с его лозы горькими плакивали!.. Невмототу были!.. У него порядок-то был, штоб лоза-то ворохами парилась день и ночь в горячем соляном рассоле, так как нож в тело-то врезывалась… Ну, и дра-а-ал! — протянул старик, вздохнув. — Уж кого кликнут, бывало: иди в сборную к смотрителю — так мотутной человек, што мал малоденец: из лица-то помертвеет да идучи-то у всякого прошенья попросит… не поминать злом… На смерть шли…

— Неужели на смерть задирал?..

— Задирал…

— Правда ли это, Ларион Маркыч?..

— Э… эх, не спрашивал бы ты, правда ли, а спросил бы лучше, то ли ещё бывало!.. Суди: человек ли был, али тигра: дерё-ё-ёт, дерёт, бывало, видит, уж голосу не даёт человек, из памяти вышибло. «Стой, — командует, — всыпь ему соли, очнётся!»… Ну, и очнётся… как по живому-то мясу солью посыплют… завоет… «А-а-а, — говорит, — запе-е-ел… ну-ко, вспрысни ещё лозьём-то…». Ну, и начнут сызнова прыскать… Мясо ведь, батюшка, лоскутьями летело — вот как вспрыскивали! Ну, после экой-то вспрыски и зачнёт тебе человек чахнуть… чахнет, чахнет, да и Богу душу отдаст… Перекрестишься только, бывало, за помин души да и ждёшь своей очереди. Вот она, бессудная-то каторга какова!..

— За какие же проступки он наказывал так?

— Проступки!.. — произнёс старик, улыбнувшись с какою-то грустью. — Жил со мной, батюшка, в одной камере арестант Антон Дрожкин… Стар уж был человек, и до скончанья-то срока недолго уж оставалось ему… человек был так тебе скажу — воды не замутит… и за что он только судился, Бог его ведает. Одно только все почесть примечали за ним — не в своём он ровно уме был, всё, бывало, бормочет чего-то, а чего человек бормочет — никому невдомёк. Киластый он был… грыжей, слышь, маялся. Изнимет энта грыжа-то его, бывало, так, верь мне, дерево зубами грыз… сдавит это кулаками живот, а сам-то словно вот уголь из лица-то выглядит. В ину пору по земле это катается… мученик был!.. — Набожно перекрестившись, произнёс Ларион. — Ну, вот однова поскажу тебе… дело-то на работе привелось… воду из шахты откачивали… А был у нас в те поры приставом дозорным за нами Мозжухин Митька… Головнёй мы звали его боле… Сколько это от него утягченья народ-то терпел… и-и, язык не вымолвит. Последний-то грош у кого, бывало, подметит, и тот из тебя вытянет… Аспид был, по его наветам боле и от Фёдора-то Семёныча страждили мы… Што ведь, батюшка, делывал этот Митька, послухай: уж знашь, поди, нелегко кандалы-то таскать — трёт ногу-то… ну так обруч-то у ноги и обматывать тряпками… подкандальники… кабы сказать тебе… Так энтот Митька-то чего выдумал: как на работу идти и скомандует: «Разувайся!..». Подкандальники, говорит, долой, жи-и-во!.. «Батюшка, — взмолимся. — Снизойди! Чего они тебе доспели… не утягчай…» — «А-а, — говорит, — такие-сякие… вы думаете, каторга на утеху вам дана… Долой!.. А то перековать велю, чтоб в тело обруч-то врос…». Ну и сбросят, ведь… власть!.. Так ведь обручами… кому-то на ноге до живого мяса сотрёт тебе… Свет-то из глаз у тебя выкатывается, а ты робь, коль лозы не отведал. Вот чего делывали, батюшка! Ну, так вот, бишь, начал-то я обсказывать тебе… то ли уж Митька-то не в духе был аль уж зуб точил на Антона, что ли, — не могу тебе доказать… только как увидал он в те поры, што Антон-то от боли упал на землю, и подскочил к нему и ну его палкой встряхивать. «Знаю я, — говорит, — так и так тебя… энту болезнь твою, я те, — говорит, — вылечу!». Поднялся Антон, да, видать, его из памяти вышибло, аль уж Бог ему так судил, только ухвати он камень с земли да и свистни Митьку-то… да так-то, брат, засветил, што у того голова только затрещала…

— Убил?.. — прервал я.

— Отдо-о-ох… Убьёшь экаго сразу… Ну, только мы и видели Антона, скажу тебе, братец мой… так его на наших глазах и заполыхали…

— Без суда?

— Суда захотел!.. Да разве над нашим братом есть суд? О-о-о, батюшка, кабы тебе всё-то рассказать, чего глаза видели, да плечи вынесли, так ты бы подивил, как исшо живы люди-то выходят!.. И суди теперь, суди ты по-божьи какого добра от человека ждать, коли он вырвется из эстакой-то жизни на воло да знает, што не сегодня-завтра сызнова туды же угодит… Иной ведь так на смерть-то и лезет… Себя ли ему убить, другого ли кого — всё единственно. Был у нас, скажу тебе, вот этакий-то козырь… из солдат званьем-то!.. На двадцать пять годов сроку сужден был… Так на него иной раз находила болезнь… Так уж, бывало, как начнёт он скучать, заприметят это, так и стеретутся его, как зверя — у-убьёт…

— Какая же болезнь-то находила на него?

— Крови, стало быть, человеку хочется… убить кого ни на есть надоть ему… тоску отвести…

— Неужели ты думаешь, что есть такая болезнь, а?..

— Есть, батюшка, верь — не верь, твоё это дело!.. а я те доподлинно говорю: есть этакая болезть… Не дай-то Господи никому её. За родительские грехи, может, Господь наказывает иного, а есть — помни моё слово. Скажу я тебе, батюшка, послушай, какова эта болезнь-то, чего она с человеком-то делает! В моё это время бежало у нас двое молодцов — Золотов Максим, из мещан он сказывался; и Антропов Василий… опосля уже Золотов-то на вечную был осужден и к тачке прикован… Дружили это они промеж себя всё время, ну и бежали… Хорошо! Идут это лесом, идут не день, не два, и напади вот эта смертная-то тоска на Золотова. Чует он беду, сам опосля сознавался. Ну, идут. Вот Максим-то и говорит Василью: «Уйди, — говорит, от меня, уйти с глаз моих, а то быть, — говорит, — беде: убью я тебя!». А тот, слышь, возьми да подними его сдуру-то на смех. Максим, слышь, об одном молил его: «Уйди!»… Не послушал он его… ну и сложил свою голову… Зарезал его Золотов-то, испил его крови и словно, говорит, в себя пришёл, словно рукой, говорит, тоску-то сняло[47 - Истинное происшествие.].

Много лет прошло со времени встречи моей со стариком Ларионом, передававшим мне таким спокойным голосом возмущающие душу сцены из жизни отверженников… Я никогда не забуду этих рассказов. Мне было больно в ту минуту, так же больно, как и теперь, когда я пишу эти строки, больно за участь этих душевнобольных людей, подвергаемых вместо лечения мукам, людей, которые сами сознают, что они больны, и не имеют сил преодолеть в себе болезненных симптомов, проходящих, по их понятиям, от глотка свежей крови, выпитой из раны убитого ими брата. Кроме рассказанного, я приведу ещё следующий факт. В 1865 году в Тобольске ходил по домам, продавая булки и крендели, крестьянин Сметанин. Наружность этого человека была весьма степенная и даже симпатичная; он был сдержан в речах и заметно не любил даром тратить слов. Принося мне ежедневно к утреннему чаю булки, Сметанин не раз пил по моему приглашению чай со мной и иногда, разговорившись, высказывал обильный запас юмора. Однажды утром Сметанин не явился с булками, и в тот же день я узнал, что он задержан ночью полицией вместе со своими единомышленниками, намеревавшимися ограбить чиновника А-ва. При производстве следствия по этому деду обнаружилось, что Сметанин в короткое время убил девять человек и, между прочим, показал следующее: по дороге в г. Тобольск он убил крестьянина, который вёл в город лошадь. Убив несчастного, он никак не мог отойти от него, так как ему постоянно слышалось, что убитый гонится за ним с криком: «Добей меня!». Как ни добивал его Сметанин, возвращаясь к трупу, крик этот всё-таки преследовал его. Тогда Сметанин, напившись крови убитого, положил на грудь ему копеечку за помин души и после этого с успокоенной совестью отошёл от трупа, не преследуемый более галлюцинацией. Преданный военно-полевому суду, Сметанин был расстрелян.

Живя в Сибири и слыша чуть не каждый день рассказы о преступлениях, совершающихся беглокаторжными, мне невольно приходили на память слова старика Лариона: «Не вини человека, что он стал подобен зверю!». И действительно: можно ли ждать сострадания от людей, к которым никто в свою очередь не имеет сострадания, которые стоят вне законов, ограждающих жизнь и права других, с которыми обращаются самым варварским образом за ничтожное слово, сказанное пред начальником, сказанное иногда не с целью нагрубить ему, а по невежественной наивности, или за поступок, вызванный злоупотреблениями самой же надзирающей за ними власти. Послушайте рассказов беглокаторжных, содержащихся в сибирских тюрьмах, о причинах, вызывающих побеги их, и у вас волосы встанут дыбом на голове от этих простых, незатейливых рассказов, в которых кнут, палки, розги представляют самое обыкновенное явление. Должно быть, мало же привлекательного имеет жизнь для человека, если он для избежания всех этих пыток нарочно совершает преступление, зная, что погибнет страшною, мучительною смертью под кнутом или палками, но, по крайней мере, погибнет сразу. Это лучше, нежели изо дня в день постепенно, в течение, может быть, долгих лет испытывать эти муки.

Я знаю, найдутся такие знатоки русской жизни и порядков, которые прямо заявят, что всё сказанное мною — ложь, но таких любителей казовых сторон[48 - Казовые стороны — выставленные напоказ.] наше жизни не прошибёшь никаким фактом. Для них и письмо бывшего прокурора Павлова-Сильванского и «Записки из мёртвого дома» г. Достоевского представляются, может быть, плодом расстроенного воображения, хотя г. Достоевский, по всей вероятности, по не зависящим от него причинам, умолчал о многих подвигах такого деятеля, как бывший в Омске плац-майор Кривцов, которого вернее всего можно характеризовать выражением старика Лариона: «тигра не тигра, змей не змей, а только не человек!». И таким-то личностям, как Р-еев, Кривцов и т. н., вверялась почти бесконтрольная власть над несчастными отверженниками.

Лет тридцать тому назад в г. Омске существовала суконная фабрика, устроенная по инициативе бывшего генерал-губернатора Западной Сибири князя Горчакова для снабжения местных войск сукнами. Фабрика находилась в черте города, и работы на ней производились каторжными. Бывший в то время смотрителем этой фабрики капитан Кобылянский до того бесчеловечно обращался с несчастными, что однажды днём несколько человек каторжных, выскочив из зданий фабрики на улицу, закричали: «Суди нас, Бог и Государь, но у нас нет больше силы терпеть!». Они бросились на платформу, схватили лежавшие в сошках ружья караула и кинулись на Кобылянского с целью убить его. Но караул успел удержать и обезоружить каторжных. Весь город ходил потом смотреть, как этих несчастных гоняли сквозь строй на смерть. Всё это совершалось в виду главного начальства края, и Кобылянский всё-таки был оставлен смотрителем этой фабрики. А между тем большинство преступников, осуждённых влачить подобную жизнь, несомненно, люди душевнобольные, совершающие преступления в каком-то болезненном состоянии. Неужели найдётся человек, который признает душевно здоровым каторжника Золотова, умолявшего своего товарища уйти от него, предупреждая, что иначе он убьёт его? Неужели здоровым человеком назовут Сметанина, который, убив человека без всякой побудительной причины, не руководствуясь даже целью грабежа, под влиянием последующей его галлюцинации пьёт кровь убитого и кладёт ему на грудь копеечку за успокоение души. Не каторга, но больница должна бы быть уделом этих действительно «несчастных» людей, как и называет их народ наш; здесь я приведу пример, слышанный мною в детстве от человека, производившего следствие по очень странному делу. В селе Боготол Томской губернии лет пятьдесят тому назад жил поселенец, отбывший срок каторжной работы. Выйдя на поселение, он женился, занялся хлебопашеством, торговлей, и дела его пошли так удачно, что под старость он нажил крупное состояние, прекрасный дом и хозяйство. Дочь его была выдана замуж за богатого купца. Старший сын также вышел в купцы и торговал в городе, младший заведовал по дряхлости отца делами его. Старик пользовался общим почётом и уважением, отличался добротой и набожностью. В течение нескольких лет он был церковным старостой и сделал крупные пожертвования на церковь. И вдруг этот дряхлый старик убивает ночью двух сторожей и крадёт из церковной кружки несколько копеек, крадёт, имея тысячи и сделав крупные пожертвования на ту же церковь… Неужели это не больной человек, нуждающийся в глубоком психическом анализе вместо кары?

В Сибири не редкость встретить людей, отбывших двенадцать-пятнадцать лет каторжной работы и водворённых на поселение. Многие из них отличаются примерным трудолюбием, трезвой жизнью и пользуются хорошим благосостоянием и отличной репутацией в обществе. Значит, не все же из этих несчастных — неисправимые злодеи, достойные только мук, совершаемых над ними людьми, по-видимому, утратившими, в свою очередь, все лучшие человеческие чувства.


* * *

Гроза постепенно стихала, хотя время от времени до нас доносились ещё глухие раскаты грома; но проливной дождь не переставал лить, как из ведра. Старик не раз уже, свёртывая из береста трубки, втыкал их в землю в углы, в которых сквозь пазы сруба и сквозь дёрн на потолке образовалась течь.

— Э…эх, хоромина-то совсем сквозная стала! — произнёс он. — Того и гляди — размоет её.

— А не холодно тебе в ней по ночам-то? — спросил я.

— Привышны! Я ведь в вёдро-то на улице боле сплю… блоха выживет; блохи этой страсть сколь здесь… А в вёдро-то на улочке хорошо… Просто-ор кругом тебя… тихо всё… а под зорьку-то птахи тебе стрёкот поднимут… ровно и развеешься…

— Как это развеешься?..

— От тоски-то, батюшка… тоска сосёт в иную пору… Есть тоже, о чём поду мать-то!.. Уж какая теперь моя жизнь… на что она мне… Посуди… Ни силы-то во мне нету, ни кола ни двора… Всем-то я чужой на свете! — говорил он слегка дрожащим голосом. — Спасибо, хоть добрые-то люди исшо не сторонятся да кормят меня…

— Ты откуда же родом-то, из какой губернии? — спросил я.

— Костромич, батюшка… Костромской…

— Есть родные на родине?..

— Надо бы быть-то… брат есть — жив аль помер теперь, не знаю… сёстры, племянники…

— Переписываешься с ними?

— Нет!.. — отрывисто ответил он.

— Отчего?

— Не пишется чего-то, батюшка. Сначала-то, как на волю-то вышел, оповестил их о себе… два письма посылал… да ни ответу ни привету не дождался… — и старик, не докончив, махнул рукой. — Ведь только богатых сродственников любят да памятуют… а бедный-то, и-и-и, хошь век его не будь… — с болью в голосе произнёс он.

— Худо же ты думаешь о людях, Ларион Маркыч!

— Не повелось как-то подумать-то лучше, не суди!

— А на родину тебя не тянет?..

— В ину пору, чего таить, берёт, слышь, скука-то; так бы вот хоша бы глазком глянуть на родимые-то места. Што кто ни говори, а своя сторона завсегда мила. Ну, да подумаешь-подумаешь и махнёшь рукой… Недолог уж век-то мой — скоротаю, как ни на есть… Знать, уж судьба такая, предел!.. Одному уж оно так и от Бога написано: живи в спокое, будь талантлив и удачлив во всём; а иному одно только заповедано: терпи! Уж за родительский грех, што ли, Бог наводит на человека экую заповедь — не мне судить, батюшка… тёмен!.. Недолог мой век-то да горем избыточен… всячины я насмотрелся — о-о-ох, всячины!.. Суди меня Бог, а вчастую сумленьем задаюсь… Пошто это невинным-то Бог страждить попускает? — с грустью в голосе спросил он.

— Как это так?

— Да как… вот у нас в каторге-то на наших глазах извёлся человек, невинно всю жизнь свою страждивший… совсем неповинно…

— Кто же это? — прервал я его.

— Старик один был… крестьянин… как сказывался… Онуфрием его звали! Я уж, придя-то, застал его, почесть, на последях, двадцать один годочек он, милостивец, тиранство-то безвинно нёс да так и в землю ушёл, не дождавшись суда правого. А все знали, што невинно гиб человек. Вот и помышляй!..

— За что же он был сослан-то?

— За убивство судился-то, а тут же вместе с ним робил и настоящий-то убивец, за кого он грех нёс, и все это знали.

— И начальство знало?

— Знало, и просьбу он подавал… и убивец-то винился; искупить его хотел…

— И неужели ничего этого не приняли во внимание?

— Знать, не приняли, коли по гроб своей жизни муку нёс… Он тутошний был, сибиряк… Жил-то, сказывал, не бедно: жена, дети большие на месте-то остались… Хозяйство, говорит, в большой исправности было. Да, вишь, грех-то как подкатил, — произнёс Ларион, глубоко вздохнув. — В деревне-то, где жил он, был, слышь, крестьянин, помнится, Бурановым звал он его, тоже не бедный был мужик, но вёрткой, говорит, этакой разбитной — на все руки. Жили-то они промеж себя — это, стало быть, Онуфрий-то и Буранов — не то, штобы в ссоре, сказать тебе… ну, и дружбы-то не было, а всё боле усобицы да перекор шёл меж ними… и всё из того будто б, што Буранов за всё, почесть, поперёк дороги Онуфрию-то становился. Оба, видать, богатенькие были, стяжанием заимствовались, ну, и, вестимо, завидовали друг дружке. Старик-то Онуфрий не раз плакался, што, может, Господь за то на него и участь такую надел, что он завидовал Буранову, што всякое-то дело у него втрижды спорилось, а у тебя, говорит, чего ты не деешь, всё ровно клин кто вобьёт! Возьмёт, говорит, это в ину пору зло, особливо как Буранов-то зачнёт, бывало, подскрынивать[49 - |Подскрынивать (_подскрыливать_ — В.И. Даль) — трунить, поддразнивать кого-либо.], и не раз это в сердцах-то при всём обчестве говаривал ему: «Уж я те, пса, доведу когда-нибудь… жди!..» — «Эх, ты, соломенная голова, тебе ли меня доехать, — смехом огрызался Буранов, — ты исшо и колёс-то у телеги не успеешь смазать, а уж я те пыли в нос пущу, чтоб чихал да не прочихался». — «Ну, кто допрежь чихнёт, поглядим ужо, дай время». А обчественники, известно, глядя на эту усобицу да перебранки, только гоготали. Уж не скажу тебе, батюшка, долго ль, коротко ль время шли эти перекоры меж ними и из-за чего сыр-бор загорелся, только Буранов-то шибко поддел, слышь, Онуфрия в каком-то деле… «Уж так-то мне, — говорит, — было обидно в те поры, сказывал старик-то, покойная головушка, дай ему, Господи, царство небесное, светлое место. — Такое-то, — говорит, — горе взяло меня, что хоть хлеба лишись, так в ту же пору… и не стерпел это я однова и скажи ему при народе: «Ну… Ирод, помни ты меня… уж заткну я те глотку, отучу тебя из чужого рта кусок вырывать!». С этих-то слов, говорит, я и на страду пошел. Вот оно, слово-то, батюшка, сколь его с оглядкой выпущать-то надоть изо рта!.. Потому, говорит, обчество-то опосля под присягой энти похвальные слова мои и вывело… Ну, и жили они так-то до поры до время, ни в ладу, ни в ссоре. Подошёл, говорит, Успеньев день — праздник на селе-то, съезжий по-здешнему-то зовётся, у всякого, говорит, гости, гульба… хорошо! И встреться где-то Онуфрий-то с Бурановым за чарочкой, как обсказывал старик, и пойди у них похвальба… Речь-то, вишь, о том будто зашла, што есть-де на свете экие молодцы, што вот разболокут тебя до ниточки и ты не услышишь, потому-де слово экое знают, усыпляющее… «Э-э… всё, — говорит, — энто пустое, бабья брехня одна…». Буранов-то говорит. «Энто штоб меня раздели, да я не слыхал бы, а-а?.. Да я сплю-то так, слышу, как муха летит… Раздень-ка вот поди… сунься…» — «Раздену!..» — Оруфрий-то говорит ему внезапну это… — «Ты, — говорит, — это разденешь меня!» — «Я… Уж коли раздеть, — говорит, — не раздену, так уж подушку из-под головы наверняка унесу, и ты не услышишь, не тряхнёшься, аж потому, говорит, я энто слово-то знаю…». — «Ах, ты, — говорит, — вяленый язык… ты бы, — говорит, — это унёс у меня из-под головы подушку, и я бы не слыхал, а!.. Ну-ну, — говорит это ему Буранов-то, — коли ты взаболь энто слово знаешь и унесёшь у меня подушку из-под головы, и я не услышу, то вот тебе обчество в поруку — проси тогды, чего хошь… всё твоё будет; всё отдам…» — «И солового жеребчика отдашь?» — спрашивает Онуфрий. — «Не постою… твой!., только унеси подушку из-под головы, — говорит Буранов. — Но мотри, — говорит, — парень, коли ты да прохвастнёшь, то, — говорит, — при энтом же обчестве дёггем уж я тебя вымажу… знай!..» — «Мажь!» — говорит Онуфрий. Ну, ударили это по рукам, посмеялся над ними народ-то и разошлись. Уж знал ли точно Онуфрий этакое слово аль уж так, сдуру сбрехнул — грех-то его попутал!.. не скажу тебе… и сам-то он опосля спознавался, што, может, Бог-то и отвёл бы, говорит, меня от энтой участи, кабы Буранов-то словно назло не подскрынивал. Ровно, слышь, кто толкал его на беду-то мою: где бы ни встретились мы с ним, сичас это на смех вздымет меня. «Уж я, — говорит, — запас лагушку[50 - Лагушка — бочка, бочонок.] што ни есть самолучшего дёхтю… уж моего дёхтю, — говорит, — не смо-о-оешь, Онуфрий… не-е-ет!.. дё-ётоть — первый сорт… сам его, — говорит, — на твою милость курил!». Ну, ладно!.. Осень уж это подошла. Однова, сказать, дело-то, говорит, это под хмельком было, и взбреди мне… подшутить-то над ним… Сем-ка, думаю, будет ужо смеху-то на миру!.. Ходы-то и выходы в избе-то его знал, говорит, как в своей. Сам-то он, Буранов, завсе спал в избе… вповалку на полу, на войлоке… Ночь-то выпала тёмная… Я и говорю Федюшке, старшему сыну: «Дай-ка ужо топор мне!» — «На что, — говорит, — тебе топор-то в экую пору занадобился?» — «Не твое, — говорю, — это дело знать!». А топор-то, говорит, взял я на тот случай, што в ино время Буранов-то свычку имел окна-то с улицы ставешками припирать, так, может, думаю, не занадобилось бы ставешек-то отодрать… Хорошо! Разулся, говорит, это, взял топор, подошёл к избе, а изба-то его, сказать, стояла, почесть, посерёд деревни и задворками-то выходила в поле… а за полем-то неподалечку и лесок шёл. Ну, ладно!.. Подошёл, говорит, к избе-то… вижу, не припёрты окна ставешками. Послухал… тихо всё в избе, спят, только одно, говорит, мне маненько чудно показалось в те поры… собака на дворе-то жила у него злющая… и-и, бедовая собака… одно слово… не чует — не даёт это голосу… Ну да ладно, думаю, мне же лучше… потрогал это створки у окна-то, вижу — верёвочкой они припёрты… просунул, говорит, это топор под них… натянул одну-то створку, перерезал топором верёвочку и растворил окно… спят, слышу, спят и не чухают… Вот те и чуткой, думаю, а! Влез это тихо-тихо… пошарил его, Буранова-то, у лавки спит!.. В головах-то полушубок… вынул я энтот полушубок и назад… назад… лезу это опрометью… Не спустился исшо из окна-то на землю… слышу: «Стой, — говорят, — што за человек!». А староста это ездил зачем-то в волость, да как раз на энтот случай и подкати на вершной с крестьянином одним из ихней же деревни. Увидев это, што он из окна-то лезет, спрыгнул с вершной-то и крикнул: «Стой!». «Пусти, — говорит Онуфрий-то. — О-о, штоб те, неуж не узнал меня, Онуфрия-то?» — «Да што ты, говорит, — парень, в уме ль… по ночам-то задумал в чужие избы в окна лазить?» — спрашивает его староста. — «Молчи, — Онуфрий-то говорит ему. — Выпивка-то ужо будет здо-о-оровая!.. Теперь уж, — говорит, — соловой-то жеребчик мой, хошь не хошь, а будь слову верен!..». Ну, обсказывает старосте, што про заклад-то бились… Ну, и староста-то знал про энтот спор их. Смеются… И не пошевельнулся, говорит, как у него из-под головы полушубок-то вынул… вот сколь чутко дрыхнет!.. Не токма разболоки, а хошь за ноги-то выволоки, так не услышит! Ну, сызнова, говорит, это посмеялись и пошли было. Только староста-то остановись да и говорит: «Вернёмся-ка, — говорит, — парень, — да побудим его… ладно ли так-то уйти?» — «Пойдё-ё-ём, — говорит Онуфрий. — Ужо завтра полушубка-то хватится… будет смеху-то…». — «Не взъелся бы, слышь…» — «А и взъестся, так што ж, неуж укусит… иди-и!». — «Нет, парень, побудим!.. Ловчей, — говорит, — дело-то будет…», — настаивает староста. И вернись… Ну, вестимо, и Онуфрий-то с ним же вернулся… подошли к окну, из которого Онуфрий-то вылез… староста и крикни Буранову-то смехом: «Эй, надень-ка, — говорит, — ужо полушубок-то да выдь-ка на улицу-то!». Ответа нет… «Ну, и спи-и-ит же парень…», — говорит себе, смеясь, Онуфрий-то с мужиком. Вот староста и вдругорядь крикни и примись стучать, не в шутку уж кулаком-то зазыкал… но в избе, слышь, хоть бы шелохнули тебе… Тут уж и из суседских изб на стук-то окна поотворялись… народ стал показываться, а в избе Буранова не щёлкнет што ись!.. «Што за диво! — говорит староста-то. — Разоспался-то как наш Буранов… уж ладно ли дело-то, братцы? Давай-ка ужо огоньку да буди народ-то!..». Ну, взбудили кое-кого, кто поближе… огню-то принесли, глянули… А полушубок-то, што в руках у Онуфрия, был весь в крови… «Так я, говорит, братцы, — сказывал Онуфрий-то, — как стоял это на месте-то, так и обомлел весь, так и похолодел… и куды это хмель из головы девался!». Ну, вошли, говорит, как в избу-то и примолкли. Буранов убит… Жену его под кроватью нашли уж без дыханья… Дочь была на возрасте, тут же успокоена… Сынок, говорит, паренёк лет десяти… и што ись собака-то на дворе, и та пришиблена. Слыхал экое диво? — спросил Ларион, пристально посмотрев на меня.

— Кто же убил?..

— Кто?.. — переспросил он. — Кто убил, тот руки-ноги не оставил… Вот и посуди: куды его шуточка-то привела… Ну, чего ж рассказывать дале-то! И пошло суд да дело: и клялся, и божился, покойник-то Онуфрий, сказывал, што не мой-де это грех, не повинен я в их крови… да рази дадут тебе веру, коли свид налицо, а?.. Его у окна поймали, топор, как он положил на окно, отворив его, так и оставил, как впопыхах-то в обратный лез… и сам от полушубка-то в крови выпотрался… и обчество, говорит, под присягой доказало, што не однова Онуфрий-то похвалялся заткнуть рот Буранову. Так уж дадут ли веру твоей слезе в эфтом случае, по себе посуди, а?.. Ну, и смазали его… только не дёгтем, как сулил ему Буранов, а плетьми, да уж так-то, что вовек не смоешь… да на двадцать годков каторги осудили сердешного… Вот сколь легко пошутил-то!..

— А как же открылось, что не он виновник?

— Открылось-то?.. А случай, батюшка, подошёл такой… С пустого разговора дело-то зашло. Лет за пять исшо до моего прихода пришёл на заводы-то молодец один… Он уж и ране был в каторге-то, да убёг… и лет никак боле десяти в бегах-то по каторге скучал… Ефим Козлов прозывался… из дворян исшо выдавал себя… Ну, и сызнова попал в то же гнездо… и выпади раз такое дело: отрядили, слышь, партию из наших-то вёрст за пятнадцать от завода дрова рубить, и попади ж в эфту партию и Онуфрий-то старик, и Ефим. А партии-то энти иной раз по месяцу живут в лесу бессменно. Ну, ладно… Там-то однова и разговорись Ефим-то с Онуфрием. Откуда, да што, да как… На поверку-то и выйди, што Ефим-то все те места знает, из коих Онуфрий-то… и деревню-то знает… проживал, говорит, в ней, хоша и не въявь. — «У кого?» — спрашивает тот. — «У Буранова», — говорит. «Когда?» — «В такое-то время»… да внезапу, кабы сказать тебе, и спросил Онуфрия-то: «Дак ты говоришь, из тех мест, что ли?» — «Из тех, — Онуфрий-то говорит, — из той самой деревни, где Буранов жил». — «За што судился?». — «За убийство, — говорит, — будто бы самого энтого Буранова»… Посмотрел, говорят, на него Ефим-то… долго столь посмотрел, да и говорит: «Ну, сердешный, никак ты тут беспричинно муку несёшь… не твой энто грех… не твоё бы здесь и место»… — «Не мой, — говорит Онуфрий-то, — видит Бог, не мой!». — «Не твой, — говорит Ефим. — За наш, — говорит, — грех ты муку несёшь… знай!.. Мы, — говорит, — Буранова-то уходили»… И поведай он тут, что Буранов-то энтот стан имел у себя, стало быть, беглые тайно проживали у него… и занимались конокрадством… Ефим-то с двумя молодцами и проживали у Буранова в лесу на пасеке… да что-то и повздорили с ним однова… Буранов-то и пригрози выдать их… Как угрозу-то энту он вымолвил им, они, не запущая дела, и порешили уходить его, да ночью проберись это полем-то и войди в дом задворками… и только, говорит, порешили с ним… стали деньги, было, да худобу искать в избе… слышим… с улицы-то стали створку у окна подёргивать… и видим — человек в окно-то с улицы глядит. Беда, думаем… знать, мужики-то возню услыхали, спохватились да избу окружили… И давай Бог ноги — в бег! Ну, и ушли с энтих мест… Один-то из товарищей отшатнулся, говорит, опосля… да без вести пропал… Другой-то уже в остроге помер, а Ефим-то и угоди сызнова в каторгу.

— Ну, что ж, заявил Ефим о своём преступлении? — прервал я.

— Заявил!.. Повинился пред начальством… Обсказал всё, как дело было… и што ране-де не винился в эфтом грехе единственно, чтоб не утягчить своей участи… Ну, да не приняли, вишь, повинной-то его… оставили втуне… Полагали, может статься, што энто сказки всё… потому вчастую это, батюшка, бывает, што наша братья за деньги принимает на себя чужие грехи… Бывали такие случаи… А уж убивался же Онуфрий-то… и сказать тебе не могу, как убивался… инда вчуже жалость брала… — с грустью в голосе произнёс Ларион Маркыч.

— Он так там и помер?..

— Вскорости, почесть, после эфтого и конец принял… Стар уж был… ну и сокрушенья-то немало было ему… Всё энто тосковал, всё убивался, почесть, до последнего часа деток всё вспоминал, места свои… Вот и подумай, кормилец, — снова начал Ларион после минутного молчания. Ну, грешен… уж кто… повинен… так поделом вору и мука… сказывают… А каково оно энти муки-то терпеть… неповинному-то человеку, а-а?..

— Ужасно…

— Ужасть… верно ты это сказал… — согласился он. — Э… эх… батюшка… не рад я, что и язык-то свой расчесал с тобой… право!.. — вдруг неожиданно заключил он, махнув рукою.

— Отчего?

— Молчать-то лучше бы… греха меньше… а то вот разболтаешься как, так ровно дрожжа в ниве дума-то бурлить в тебе начнёт… Сколько этого непотребства в голову полезет… А кто бы и говорил-то… хоша бы человек!.. — с нескрытым презрением в голосе произнёс он.

— А разве же ты не человек, Ларион Маркыч?

— Челове-ек… Уж какой я человек… червь пресмыкающий…

— Ну, полно… для чего ты так унижаешь себя?

— Верно тебе говорю… верь!.. Уж униженным какое исшо униженье знать… уж одну мне только думу надо думать теперь: «Прости, Господи, прегрешения раба твоего Лари вона». А я ещё в помыслы пущаюсь, где не моего ума дело… и то бы-де не так надоть… и другое бы не этак… Ндравятся тебе, батюшка, тавлинки-то мои, што ли? — каким-то отрывистым, сердитым тоном спросил вдруг он.

— Нравятся… хороши…

— Ну, и за то спасибо, што похвалил… всё утеха…

— Продай-ка мне их, Ларион Маркыч? — спросил я.

— О-о-о!.. Неуж и взаболь оне тебе любы?

— Я не шутя тебе говорю…

— Продай! — усмехнувшись, произнёс он… — А што, сердешный барин, не почтёшь ты моего слова за обиду?.. — ласково спросил он, и на лице его отразилось что-то беззаветно доброе.

— Не знаю… какое ведь слово…

— Прими ты их от меня, будто бы как в дар, не погнушайся… а-а?

— Да за что же ты даришь меня, Ларион Маркыч?..

— Прими… окажи эту милость!..

— Ежели ты этого хочешь… изволь…

— Прими… сердешный ты человек… прими… Дарю-то я их за привет… за привет твой, за доброе твоё слово, што не погнушался вот ты варнаком, не презрел его.

Старик заплакал.

Я растерялся и, положительно, не нашёлся, что сказать в ответ ему.

— Э… эх… батюшка! — снова начал он. — Для меня ласка-то, доброе-то слово — дороже горы золота. Мне вот в радость, што ты вот поговорил-то со мной, как с путным… по-божьи… не погнушался вот клеймом-то… — говорил старик.

……………………………………………

Было около девяти часов вечера, когда я возвратился на занимаемую мною квартиру, и на другой же день уехал из Бунгура… Мне не довелось быть более в этом селе и встречаться со стариком Ларионом. Несмотря на все мои расспросы крестьян из той местности, о дальнейшей участи Лариона я ничего не слыхал. Вероятно, век его был недолог…



notes


Сноски





28


В Сибири выгон для скота окружает обыкновенно село или деревню и обносится изгородью (выгон называется там поскотиной), при въезде и выезде из села или деревни у ворот поскотины летом живёт какой-нибудь бездомный старик, нанимаемый обществом за незначительную плату. Обязанность этих стариков заключается в том, чтобы отворять проезжим и запирать за ними ворота поскотины и чтобы скот, пасущийся в выгоне, не мог попадать на пашни; для этих стариков обществом крестьян всегда устраивается у ворот поскотины избушка или землянка для жилья, и старики эти называются обыкновенно поскотниками.




29


«Плетями… бучили» — здесь употреблено в переносном значении: от бучить — вымачивать, белить бельё или холсты в буче, буке, т. е. щёлоке.




30


Гать — от гатить — заваливать воду, топь или болото хворостом, соломой, землёй; гатят дорогу по топкому или песчаному месту.




31


Земская квартира — изба, где размещаются органы земства — местного самоуправления, преимущественно в сельских районах России.




32


Аршин — мера длины, равная 0,711 м.




33


Туес — берестяная кубышка с тутой крышкой и со скобкой или дужкой.




34


Полой — разлив.




35


Соловый — так обычно говорится о конской масти: желтоватый со светлым хвостом и гривой.




36


Кудельная смычка — инструмент, предназначенный для того, чтобы смыкать (теребить) кудель (пучок льна, пеньки, шерсти); ср. «Попадёшь ты ко мне под шерстобитный смычок» (В.И. Даль).




37


Варнаками называют в Сибири каторжных. Слово «варнак» — самое позорное, ругательное слово на языке сибирских крестьян.




38


Промышленный человек — всюду промышляющий, изворотливый.




39


Вершок — мера длины, равная 4,4 см.




40


Взаболь — на самом деле, вправду.




41


Подобный же факт был обнаружен в военно-судной комиссии, учреждённой в Томске над подделывателями фальшивых кредитных билетов, кажется, в 1856 или 1857 году. Один из виновных, беглокаторжный, на вопрос следователя: чем он писал текст на ассигнации, «по предъявлении сего билета», рукою или каким-нибудь инструментом, каторжный отвечал: «Ногою!». Сначала этот ответ был принят за насмешку, по он вызвался доказать на деле правоту его. Сам очинил гусиное перо и положил поданный ему лист бумаги на пол, прижал его левой ногой… Затем, разув правую ногу, сел на стул и, возложив перо между большим пальцем ноги, написал по нескольку строк крупным, средним и мелким почерком. Члены комиссии были поражены и сознавались, что они в жизни своей никогда не видали более тонкого, правильного и изящного письма.




42


Маклачить — быть посредником при купле-продаже, покупать и перепродавать в расчёте на барыш.




43


Подставлять плечи под сыромятную набойку — здесь употреблено в переносном значении — попадать под каблук, т. к. набойка — «последний лоскут кожи под каблук» (В.И. Даль); а также попадать под кнут.




44


Однова — однажды.




45


Изнимет — одолеет.




46


Смотритель на промысле — надзиратель, экзекутор.




47


Истинное происшествие.




48


Казовые стороны — выставленные напоказ.




49


|Подскрынивать (_подскрыливать_ — В.И. Даль) — трунить, поддразнивать кого-либо.




50


Лагушка — бочка, бочонок.