Память
Иван Михайлович Ермаков







Иван Ермаков

Память














«Горячее» слово Ивана Ермакова


Сказ как вид литературно-художественного повествования (по В. В. Вино­градову — «художественной имитации монологической речи») во все време­на занимал достойное место в русской литературе. В первом ряду мастеров жанрово-стилевой формы «рассказывания» конца XIX — первой половины XX вв., безусловно, стоят Николай Лесков («Сказ о тульском косом Левше и о стальной блохе»), «колдун уральский бородатый» (по выражению Демья­на Бедного) Павел Бажов («Малахитовая шкатулка», «Каменный цветок», «Медной горы хозяйка», «Серебряное копытце»), Борис Шергин с его помор­скими былями и сказаниями, архангелец Степан Писахов с народными пре­даниями и сказками, отчасти Василий Белов («Бухтины вологодские»)...

Особое место в почётном ряду занимает Иван Михайлович Ермаков (1924-1974) — уроженец села Михайловка Казанского района Тюменской области. Всевышним ему было отпущено 50 лет жизни, из них всего полтора десятилетия на творчество. Свой первый сказ «Соколкова бригада» он напе­чатал в областной газете «Тюменская правда» в 1956 году, а первый сборник «Богиня в шинели» увидел свет через пять лет в Тюмени же.

В чём схожесть и различие признанных мастеров русского сказа?

«От себя самого я говорю языком старинных сказок и церковно-народ­ным в чисто литературной речи», — признавался Лесков. Источником его языка являлись не только старинные светские и церковные книги, истори­ческие документы, но и просторечные выражения, устаревшие слова и фор­мы слов, слова с народной этимологией. А язык он знал и слово чувствовал, как никто другой из больших русских писателей.

Бажовские сказы написаны в духе народного говора уральских горноза­водских рабочих. Его персонажи — рудокопы, мастера-камнерезы, граниль­щики. Бажов записывал беседы камнерезов, изучал профессиональную лексику горнорабочих, использовал народно-поэтические слова. Об осно­ве своих сказов писатель высказывался недвусмысленно: «Это быль с эле­ментами сказочного... Не совсем фольклор, но и не совсем индивидуальное творчество». Его сказы, как правило, населены фантастическими существа­ми (чародейка — Хозяйка Медной Горы, змей — Великий Полоз и т.д.), связа­ны с какой-то «тайной», «волшебной силой». Не случайно Бажова называют то сказочником, то сказителем.

Были и сказания Бориса Шергина повествуют о характере, культуре и быте русских поморцев. Сказки и народные предания самобытного архан­гельского художника и писателя Степана Писахова — «завиралы, каких свет не видывал», в их основе лежит выдумка. У него действуют «мороженые песни», «ручные белые медведи, торгующие молоком и папиросами», «пингвины-шарманщики» «оглобли, цветущие в уйминских огородах».

В этом они разные. Схожи в главном — в великолепном знании характера русского народа, его быта, обычаев, традиций, языка...

Языку невозможно выучиться. Язык впитывается с молоком матери, подпитывается средой, в которой живёт писатель, и отрыв от среды губи­телен для него. Это общепризнанный в писательской среде факт. В одном из первых изданий своих произведений в 1867 году М. Стебницкий (псев­доним раннего Лескова) писал: «Я... думаю, что я знаю русского человека в самую его глубь, и не ставлю себе этого ни в какую заслугу. Я не изучал народа по разговорам с петербургскими извозчиками, а я вырос в народе, на гостомельском выгоне, с казанком в руке, я спал с ним на росистой траве ночного, под тёплым овчинным тулупом, да на замашной панинской толчее за кругами пыльных замашек».

От деда-сказочника Леонтия, от крестьянина Семёна Кривоногова по прозванью «Малина» из пригородной архангельской деревушки Уймы, по собственному признанию, унаследовал талант выдумщика и Сте­пан Писахов. Именно в память о Семёне Кривоногове писатель стал вести свои «рассказы» от имени Сени Малины. Так же, как и Бажов, объединив­ший сказы из «Малахитовой шкатулки» рассказчиком «дедушкой Слышко» (Василием Алексеевичем Хмелининым из нынешнего города Полевского). Не исключение и Иван Ермаков. Он, по предположению вдовы Антонины Пантелеевны, «пошёл» от матери Анны Михайловны — женщины неграмот­ной, но с удивительно образной народной речью.

Сибирские сказы Ермакова — о современности или недавнем прошлом, свидетелем и участником событий которых он был. В основе всех его про­изведений лежит не вымысел, не «завиральщина», не сказочный фольклор, а реальный факт, живой человек — воин и труженик. Писатель поэтизиро­вал человека труда и ратного подвига, но не видел в их делах и поступках какого-то чуда, не воспринимал налёта «фантастики и таинственности», и тем он отличен от предшественников. В понимании природы сказа Ерма­ков был ближе к Михаилу Кочневу, написавшему в «Шёлковых крыльях»: «Сказ с рассказом живут рядом... У сказа, как у поговорки, уши чутки, глаза зорки. Только вот о чём не забывай: сказ не сам по земле ходит — его жизнь за собой водит».

Немыслимо отделять повести, очерки, рассказы Ермакова от его сказов. Да, писатель и сам порой относил свои произведения то к документальной повести, то к рассказу, то к сказке, то — чаще всего — к очерку, но в том и сво­еобразие Ермакова, что практически всё написано им в сказовой стилисти­ке. Не могу согласиться с мнением покойного ныне профессора из Тюмени Юрия Мешкова: «Писатель выступал много как очеркист, писал художе­ственно-документальные повести, публицистические статьи. Они остались сегодня фактами его творческой биографии. А сказовое творчество остаётся великолепной страницей в литературе Тюменского края».

А разве «Кузнецы», «Отчего Русь румяная» — по сути, публицистиче­ские статьи! — не остались в «великолепных страницах»? Взять хотя бы вот это: «Есть у русского детства, у ребячьей невспугнутой нежности, есть в начале начал человечьего лепета безыскусное слово — няня. Меж невнят­ным ещё язычком и молочными зубками зачатое, неизбывное в ласке сво­ей и доверчивости, словно тонкий хрусталик, стозвонное слово-зорень­ка — няня. Незабудкой на сердце уронено, росой сквозь пожарища жизни пронесено — няня. Старших сестрёнок так на Руси называют».

Разве документальная повесть «Володя-Солнышко» не осталась в «вели­колепных страницах» благодаря органичному сплаву стилевых пластов?

Большая часть сказов Ивана Ермакова — о сибирских деревенских жите­лях, о людях труда, их житейской мудрости и подлинном мастерстве. И это не удивительно. Он родился в многодетной крестьянской семье, окончил сельскую семилетку, в зрелом возрасте не раз возвращался в родные места, подолгу жил и работал среди земляков.

Уже в первом сказе «Соколкова бригада» писатель заявил свою главную тему. Рассказывая о сыновьях погибшего на фронте колхозного плотника Андрея Соколка, создавших плотницкую бригаду, автор не только прослав­ляет мастерство, не только показывает, как в отношении к труду раскры­ваются личности, проявляются характеры, но и подчёркивает, что «у всех на глазах отцову славу несут дети его, Соколки».

С первых же строк сказа «Кузнецы» автор раскрывает «сверхзадачу: «Слышал я про один иноземный обычай, по которому путь героя усыпает­ся лепестками роз. Познакомившись с кузнецом Кузурманычем, я задумал­ся: не драгоценнее ли и не щедрее ли наш советский обычай, при котором путь — нет, не героя — просто честного мастеровитого человека украшают добрые и мастеровитые же слова. Розы вянут, доброе слово из неподкупных уст народа-труженика не исцветает».

Заявленную ещё в «Соколковой бригаде» тему развивает и «Дымково бессмертие», в котором рассказывается об одиноком печнике Ефреме Тили­гузове по прозвищу Дымок, не сразу понятом и принятом односельчанами. А человек, по его разумению, занимается самым важным на свете делом — кладёт печи. «Вот стоит дом, — поучает он своего пособника Бориску Куроч­кина (Невидимку). — Нет, скажу я тебе, не дом. Сарай покуда... гараж, склад! Разоставь ты в нём красивую всякую мебель — зеркала там, диваны, што­ры повесь, ковры постели, цветами убери, музыку даже включи — все тебе удовольствия, кроме тепла. Что получится? Неуют. Дикая красота получит­ся. Ко всему этому печи именно и не хватает. Мы души с тобой в дома встав­ляем. Весёлые, добрые души... Семейные такие солнышки! Вставим, а потом человек всю жизнь вокруг него свою орбиту и водит».

О том, как важно человеку жить с пониманием, что его труд по досто­инству оценён, что жизнь прожита не напрасно, если мастерство, зна­ния и опыт не унёс с собой на тот свет, а передал, как эстафету: «Тем оно, мастерство, и славно, тем и высится, что верует всякий мастер: сгинь оно, изведись — и труби труба архангелова». Что даже «маленькая», но от души выполненная работа продлит жизнь мастера в памяти народной: «Вот жил, скажут, на заре коммунизма печник Ефрем Матвеич Тилигузов... Хорошие печи ложил людям. Помянем же его, товарищи, добрым словом из нашего светлого века», что и подчёркивается прямым авторским отступлением: «Дымки... Дымки... _(ПЕЧНЫЕ_ДЫМЫ_ — _Н.К.)_ Не на сберкнижку их, не под замок, не в карман, не в мешок... Да чего там! — в горсти подержать нечего... Поде­ржать нечего, а у одного крылышки-то, локотки на взлёте, у другого — сере­бринка слезы на усах. Драгоценное оно, это счастье, которое без волкода­ва на свете живёт. Трудовое! Мозольное! На весь народ поделённое и себе с избытком».

О доброй памяти потомков «затревожились, заподумывали» и герои сказа «Стоит меж лесов деревенька»: «А под каким видом-образом я в эту самую Стратонычеву летопись угадаю? А вдруг перед потомками и перед грядущими поколениями оконфузит?». В центре сказа — записанная дере­венским летописцем Стратонычем быль об обычном, ничем, на первый взгляд, не примечательном мальчонке Савостьке Горошке, дедушка кото­рого — тоже Савостьян — «пал смертью храбрых у стен Кенигсберга», ког­да внука ещё на свете не было. И остался в деревне тополь, высаженный прадедами в честь рождения Савостькиного деда. Только с дедушкиным тополем и может поделиться мальчик всеми своими обидами и горестя­ми. Его-то и оберегает он, как зеницу ока, память святую о деде сохраня­ет от беспамятливых «захарок» буквально с ружьём в руках. Поймёт и объ­яснит его поступок мудрый Стратоныч: «Ребячье сердце в неправой обиде, что птичий подранок... Отчаянным становится оно, отважным, неустра­шимым. Отвага та чистая, безгрешная, неподкупная. Вспыхнет ею сердеч­ко и так воссияет враз, так озарит окрест, что много других, всё изживших, изведавших, до нежданной и тайной слезы обожгёт...».

Память о погибших на фронтах сыновьях Афоне и Алёше тридцать тре­тий год хранит старая Денисья Гордеевна («Память»). «Сгорели во порохе ладные те дровосеки...» и «...ни любым табаком, ни наполненной чарой вина не воззвать, не поднять их из братской могилы. Обнялись там высокие, свет­лые русичи, онемели, слеглись, как ложатся в горнила штыки, им звание — России Старшины Бессмертные».

Значительная часть сказов Ивана Ермакова — о тех же простых сибирских мужиках, оказавшихся под «огненным лемехом войны», которых «запаха­ла она в смертную борозду между Чёрным и Северным морями, меж Вол­гой-рекой и речкою Шпрее» («Алёнушка»). А войну Иван Михайлович знал не понаслышке. В 1939 году сельский паренёк уехал в Омск, где был зачислен в штат областного кукольного театра актёром-кукловодом и стал совмещать работу с учёбой в театральной студии. Но уже в 1942-м был призван в армию, а в апреле 1943-го по окончании Омского пехотного училища направлен на фронт командиром стрелкового взвода. Воевал на Волховском и Ленин­градском фронтах. Дважды был ранен. Награждён орденом Красной Звез­ды. До 1947 года служил во внутренних войсках МВД Эстонии. На фронтах погибли его отец и младший брат...

В одном из первых сказов писателя «Богиня в шинели» изложена история, рассказанная вернувшимся из армии внуком Валеркой деду своему Михай­ле — «любителю книжку послушать». Это, по сути, пронзительная повесть о трагической и вместе с тем героической судьбе рядового русского солдата.

Наслушался «слабый на слезу» дед Михайла историй про Тараса Буль­бу, про Васю Тёркина, про бравого солдата Швейка да и сокрушается: вот, дескать, кто такой Тёркин? «Смоленский рожок! Миром блоху давили, а гля­ди, как восславлен! А про наших, сибирских, и не слышно!» На что внук отвечает: «Слышно и про наших, да вот какое дело. Мы здесь как бы посреди державы живём. До нас любому мазурику далеко вытягиваться. Позвонки порвёт. Однако какой бы краешек русской земли ни пошевелил враг, где бы ни посунулся — с сибиряком встречи не миновать. И приветит и отпотчует! Там-то вот, на этих краешках земли, и оставляют сибирские воинские люди о себе памятки...».

Один из таких сибирский воинских людей и показан в образе военно­пленного Мамонта Котова: «Головы на полторы других повыше, в грудях этак шириной с царь-колокол детинушка, рыжий-прерыжий и конопатый, как тетерино яичко». А в плен к немцам Мамонт попал потому, что «пуш­ки жалко было. Такая уважительная «сорокапяточка» — хоть соболю в глаз стреляй. Вот, значит, я её и нёс. С ней ведь бегом не побежишь».

Неспроста с первых строк заявлена эта внешняя схожесть простоватого на вид сибиряка с одним из былинных русских богатырей. Мамонт Котов, до поры до времени безмолвно и безропотно сносивший издевательства и унижения немецкого лагерного начальства, однажды воспрял словно бы ото сна... А воспрял и нашёл в себе силы к сопротивлению благодаря дове­рию товарищей и, как ни странно это покажется, Красоте. Увидел он однаж­ды в одном из немецких подвалов каменную статую: «Богиня какая-то. Сидит она на камушке, одежонки на ней — ни ленточки. Только искупалась, видно. Волосы длинные, аж по камню струятся. С лица задумчивая, губы капельку улыбкой тронуты, голова набок приклонена, и вся-то она красотой излучается. Мамонт даже чуток остолбенел. Такая теплынь, такая тревож­ная радость ему в грудь ударила — смотрит, глаз не оторвёт».

И тут сдержанного «рассказчика» «перебивает» изумлённый автор: «Рас­тревожила Мамонтово сердце мраморная богиня. Кому вольно — смейся. А посмеявшись, подумай! Жизнь она, конечно, старый чудотворец, а толь­ко здесь чудо невелико. Посреди крови, грязи, мук и позора, посреди каж­додневного людского зверства и дикости — она! Она — как росное утреч­ко, как белая лебёдушка, чистая, нежная, не от мира сего явленная глазам его открылась. Грезится ей что-то неизведанное, тревожное, радостное. И робеет-то она, и стыдится по-молоденькому, и ждёт кого-то, ласковая. Губы раскрыты — вот-вот чьё-то имя прошепчут. Приди он — и оживут деви­чьи руки, взметнутся, упадут, жаркие, на плечи долгожданному своему, белой бурей, змейчатой позёмкой размечутся волосы, задохнётся она сча­стьем своим несказанным, и засверкают, заискрятся на мраморе звёздочки живых звёзд...».

Она, эта Богиня, отныне стала единственной радостью, придавшей Мамонту силы в вынужденном «бесчестье и позоре», не позволившей угас­нуть воле к жизни, сохранить душу и человека в себе и, в конце концов, «рас­прямиться» по примеру былинного русского богатыря: «Не стало Мамонта — на его месте отмститель стоял».

В «былинности» героя, в символичности статуи «богини в шинели» мож­но при желании усмотреть всего лишь «сказку-быль, удивительным обра­зом вписавшуюся в процесс мифологизации Великой Отечественной вой­ны». Как, впрочем, и в эпизоде надевания малицы на статую Ленина в сказе «О чём шептал оленёнок» можно увидеть мифологизацию ненцами Лени­на. И в то же время «Богиня» не менее реалистична, чем известный шоло­ховский рассказ «Судьба человека», написанный, кстати, тоже вскоре после войны, но года на три-четыре раньше. При всей несхожести сюжетов, обсто­ятельств пленения шолоховского Ивана Соколова и ермаковского Мамон­та Котова есть в этих произведениях одно общее, что позволяет поставить их в один ряд: «Захотелось мне им, проклятым, показать, что хотя я и с голо­ду пропадаю, но давиться ихней подачкой не собираюсь, что у меня есть своё, русское достоинство и гордость и что в скотину они меня не преврати­ли, как ни старались», — рассказывает попутчику шолоховский Иван Соко­лов. Не превратило лагерное начальство в «скотину» и сибиряка Мамон­та Котова. Но если Шолохов неотступен от ровного, выдержанного в строго реалистической манере письма, то Ермакова порой «прорывает» до публи­цистики высокого накала...

Если в «Богине» показан герой-богатырь, то в «Сибирском клиенте» — цикле из трёх сказов со стержневым героем — показан отнюдь не богатырь. И рассказано совсем не о героических, а о будничных, даже комических ситуациях из фронтовых будней рядового Аркаши, который не стесняется сказать о себе: «Родился я маленьким, рос мелконьким, грудь, что у зайчон­ка, столько же и силёнки...».

С присущими Ермакову юмором, доброй иронией показана череда при­ключений, а точнее, злоключений незадачливого, казалось бы, вояки, которого на учениях в Черёмушках «свои же в плен взяли», который «шишек наполучал, оскорблений...». Но при всём при том дорожит Аркаша оказан­ной ему честью стать русским воином в лихую годину. И при всех трудно­стях и лишениях сидит в нём постоянный страх: «Вот явится из Сибирского военного округа генерал, увидит меня и спросит у взводного: «А этого моле­кула кто в строй поставил? Отчислить его, чтобы левый фланг не позорил!».

Здесь сознательное накладывание комического на трагическое, совме­щение сиюминутного и вечного, малого и великого — на этих контрастах и строятся все три сказа цикла, порой поднимающегося до высот поэти­ческой публицистики: «Бьёмся мы на Орловско-Курской дуге в сорок тре­тьем году, аж только копоть встаёт, как бьёмся. На гимнастёрках прах, в небе пепел и дымина, дымина — до солнышка. Тлеет оно там, как уго­лёк, как ветошка какая — ни цветочек не обогреет, ни шмелино крылыш­ко. Куда подевалась его ясная сила! По утрам красные туманы от земли под­нимаются над мертвецами, над окопами, над батареями. Былинное русское поле! Они цветут сегодня в солдатской памяти, огненные те палестинки, где ронялась, скипалась с землёй его кровь, где и жилой, и костью, и потрохом, и оборонным значком заслонял он первозванную свою, до братской могилы необходимую Родину. Ой, дуга, дуга! По самую эту, по самый колокольчик обмыта ты нашей горячей!..»

О тех же «маленьких людях» на войне и «Ценный зверь — кирза».

Совхозный кузнец Лёвушка хранит у себя солдатские кирзовые сапоги, в которых Берлин брал, и наряжается в них в День Армии или в День Побе­ды. И рассказывает он однажды соседу своему, тоже фронтовику, любящему «подкусить» его насчёт сапог, историю службы и взаимоотношений двух зем­ляков — Егора Хрычкина (по прозвищу Жора Гагай) и дяди его Ефима Клёпки­на. Первый — молодой балагур, ротный «стиляга», «начинающий бизнесмен», второй — серьёзный, не склонный к шутовству мужичок в годах... И не понять Жоре, почему отказывается дядя от его выгодной сделки с американскими «союзничками». А ведь сделка-то, по его разумению, действительно выгодная: за какие-то изношенные, стоптанные кирзовые сапоги шустрый Жора Гагай выменял у американцев кусок ситца и два, «на самый цыганский вкус», плат­ка для дяди, который готовится к демобилизации. Отказался дядя от такого подарка категорически и вынудил-таки племянника вернуть американцам «тикстиль-трыкотаж» и забрать у них сапоги. Так и не понял бы этого легко­мысленный Жора, если бы не дядина речь на митинге по случаю демобилиза­ции. И узнаёт племянник о давней мечте дяди, Ефима Клёпкина, о хромовых сапогах. «Одно время сбился я деньжонками», да разговор зашёл с секретарём партийной организации. Вопрос стоял таким образом: «Сапоги или инду­стрия». Убедил секретарь парткома мечтавшего о сапогах Ефима вложить деньги в заём. И только теперь, отсалютовав Победу, признал Ефим Клёп­кин великую правоту партийного секретаря: «Если живой он, тот секретарь деревенской нашей ячейки, подойду и низкий, низкий поклон отдам: «Спаси­бо тебе, друг, — скажу. — И за домны, и за танки. А особо за то, что пофорсить мне не дал». Шёл бы я сейчас в хромовые разобутый, в рябенькие ситчики раз­наряженный, а фашист нас таких для полного параду кнутиной бы перепо­ясывал да подвеселивал: «Эй-гей, славяне! Бороздой! Бороздой!»...

Актуальный сказ. Есть о чём задуматься русскому человеку и в XXI веке...

Многие тюменские писатели используют в своих произведениях хантый­ские, мансийские, ненецкие мифы, сказки и легенды. Но немногим удаётся настолько глубоко постигнуть души аборигенов, проникнуть в глубинные смыслы их обрядов и обычаев, чтобы они воспринимались как националь­ные писатели. Ивана Ермакова ненцы знали и любили, как своего. В книге «Авка слушает ветер» он писал: «Каждый год я подолгу бываю на Тюменском Севере. Дивны сегодняшние дела его. Здесь живёт-проживает Обская Царев­на — Нефть. Здесь пучины и бездны, прорвы и тартарары, нагнетённые газом. И люди... «Современник в ассортименте», — как говорит мой герой. Задача писателя не только в мифологизации нефтяного освоения Севера, поэтизации трудового подвига, а именно — поэтизация человека Севера...».

Документальная повесть «Володя-Солнышко» — это повесть-расследова­ние о судьбе русского фельдшера Володи Солдатова, волею молодой совет­ской власти заброшенного на Ямал. Иной заурядный автор ограничился бы добросовестным исследованием судьбы погибшего при исполнении слу­жебных обязанностей юного лекаря. Но что делает художник Ермаков? Он пишет песнь Северу:

«Тундра, тундра! Олень ли на кудрявых рогах по тебе эту скорбную весть разнёс, перекликнули ли её с синя моря на синь-озеро лебединые матери, куропатка ли с белых упругих крыл обронила вдруг перо чёрное на твои сне­га? Кто скажет? Кто разгадает? Далеко слышит чуткая тундра, пристально смотрит окрест себя зоркая тундра, долго помнит она, суровая и немного­словная, о бескорыстных и добрых отважных сердцах, смолкнувших в веч­ной её мерзлоте».

И ведь как органично вплетены эти поэтические, по сути, строки в стро­гую, по определению, ткань «документального повествования». А может, и, наоборот: в напевную ткань лирического повествования вкраплены стро­ки документа — искусно и бесшовно. Такой бесшовный сплав, такая тонкая «металлургия» стилевых пластов была подвластна только Ермакову.

Поражает информационная насыщенность ермаковской прозы. В той же повести о «Володе-Солнышке» всего-то на полусотне страницах откры­вается столько всего нового, неведомого, предстаёт такая палитра жизни ненецких рыбаков (одно лишь «кормление охотничьего ружья» гусиным салом перед охотой или описание ненецкой охоты — «талары» — чего сто­ит!), что иному даже мастеровитому сочинителю не освоить и на просторах многостраничного романа.

Ермаков — мастер художественной детали. О характере Володи Солдато­ва, о чутком сердце и доброй душе живо и ярко свидетельствует «проход­ной», казалось бы, эпизод, рассказывающий о привязанности татарчон­ка Толи к жеребёнку по кличке Валет, у которого «...высокие тонкие ноги с прозрачною роговицей копытц, закурчавевший светленький ручеёк буду­щей гривы, изострённые любопытные уши и вопросительно-приглуповатая замшевая мордочка». А ведь это на самом деле — пронзительный «рассказ в рассказе» о любви. Любви как спасении. (То же и в привязанности «каза­шонка» Ермека к лосёнку Кырмурыну в «Голубой стрекозке»). Рассказ о вер­ности и любви — любви, способной к исцелению, творящей чудеса. И Володя Солдатов полностью раскрылся в этом незначительном, на первый взгляд, но очень важном — психологически кульминационном для повести расска­зе. И благодарный Володе татарчонок Толя именно с этой непоколебимой верой в исцеление подводит своего жеребёнка к окну медпункта, где умира­ет от тифа спасший его фельдшер.

Здесь и мотивы народных сказок «О медведе Сосилапыче с «ногой скри­пучей, самодельной липовой»; здесь и охотничья байка о «звере ничтожном и малом, и имени-то звериного вряд ли достойном — зайце»; здесь и ненец­кое «словечко» («вадако») — сказание о Белом оленёнке в исполнении мудро­го сказителя Серпиво.

Если сказка-быль «Голубая стрекозка» по содержанию тянет на прекрас­ную лирическую повесть, то сказ «Костя-египтянин» имеет все признаки полновесного романа. Действие в нём начинается в 1945-м в одном из осво­бождённых советскими и союзническими войсками немецких городков, развивается в сибирской деревне в 1956-м — во времена англо-израильской агрессии против Египта, продолжается в 1960-х на Волге, в Сибири, в Египте и завершается первым официальным празднованием Дня Победы в 1965 году.

«Вчуже» и дико сделалось танкистам Косте Гуселётову и Кондратию Карабазе, когда увидели они, как белый американский офицер принялся избивать своего водителя-негра. И вступились сибиряки за «угнетённого» негра, с которым только что из дружественных, союзнических побуждений, как «пролетарь с пролетарью» из одной бутылки вина отпили. Оказались земляки сначала на «родной гауптвахте», а затем, несмотря на заступни­чество танкистского братства и сочувствие коменданта, под трибуналом. И вся-то «вина» их выражена в мыслях вынужденного судить своих же всё понимающего, но безмолвствующего судьи: «Сынки! Отчизны спасите­ли! С молоком Революции питали мы вас понятиями и класса, и братства... С пелёнками Революции, с первым ситчиком дарили мы вам гутатапер­чивых негритёнков, китайчат, эскимосиков... На первой бумаге печатали «Хижину дяди Тома»... Теперь вот... Кого и за что я сужу?»

Помимо непростых судеб Кости Гуселётова и Кондратия Караба­зы в сказе (так и хочется написать — «в романе») показаны удивительные зигзаги, крутые переломы в жизни учительницы Елены Васильевны (Ленушки), Костинькиной тёщи Софьи Игнатьевны, деда Луки Северьянови­ча — выписанных удивительно ярко и зримо.

Во многих произведениях Ермакова проглядывают черты самого авто­ра. В «Голубой стрекозке» писатель так описывает своего героя Берё­стышку — берестяных дел мастера Кузьму Алексеевича Пяткова из дерев­ни Весёлая Грива: «Третья радость у него была — ребятишки да сказки. Не какие-нибудь там дедами насказанные, а свои — берёстышковы. Возьмёт самый заурядный случай и в такие узоры его изукрасит, так быль с выдум­кой перепаяет, что только сиди да покрякивай. И мухомор, и пчела, и окунё­вый глаз, и кукушкино яичко — всё у него на свои особые голоса заговорит. Болотная кочка — та чего-нибудь мокрыми моховыми губищами бухтит- квачет. На всякие изломы да повороты язык свой приловчил...».

И проницательному читателю нетрудно догадаться: в том и заклю­чается творческий метод писателя. Каждый из ермаковских персонажей имеет свою «причудинку», свою отличительную особенность. «Без чело­века с «причудинкой» жизнь-то, что еда без приправы. Ни соли тебе в ней, ни уксусцу» («Ценный зверь — кирза»).

Поражают выразительные, прямо-таки рельефные «цветные портре­ты» Ермакова: «лебедь-старика» Якова Ивановича Хатанзеева, деда Кар­пуши — «царского солдата», ненцев-рыбаков — весёлого, компанейского Яунгата Алико и Тяльки Пырерки, председателя колхоза Ивана Титовича Корепанова, старого сказителя Серпиво, Кузурманыча («Кузнецы»):

«Кузнец высок, жилист, крут в движениях. Немногословен и вдумчив при разговоре. Выслушивая собеседника, вздымает лохматую правую бровь. В коже лица прижились синеватые звёздочки охладевшей окалины. Посто­янное горячее соседство горна и раскалённых тяжёлых поковок наложило на подбородок и скулы льготный круглогодичный загар. Серые, как железо в изломе, глаза. Улыбается редко, зато уж не через кривую губу. Весь твой».

Или вот «цветной портрет» петуха из сказа «Алёнушка»:

«Петухи у нас с биографией. Поначалу привезли яйцо с Брянщины. Под­ложили его под курочку-сибирячку. Выпарился петушок. Ему-то и суждено было стать первопращуром, родоначальником сибирского колена брянских петухов. Бородавчатый толстый гребень напружинен задором и кровью. Из-под этой назревшей малиновой плоти пробился изжелта-воронёный, могучий, будто бивень, клюв. С опаской смотришь и на весёлый задорный бдительный глаз. Огненная бородка постоянно, как пламень, жива. Перо выхоленное, семирадужное, боевые токи по нём текут. Шея, по самую груд­ную дужку и ниже, жарким золотом горит-полыхает. По крылам — частью чернь, частью тоже расписано золотом. Тёмный хвост на распаде пера сизой зеленью излучается. Шпоры так остры, так отточены — кондиционная сви­нья обходит его стороной. Генерал-петух!»

Невозможно не остановиться на одних только зачинах ермаковских ска­зов: «Я на фронте всё больше ожоги получал. И варило меня, и пекло, и смо­лило. Ну, об этом речь впереди. Начать же надо с того, что неправильно меня воспитывали» («Сибирский клиент»). «Спасибочки — не курю. Я таба­чок через нос употребляю. С гражданской войны привычка» («Аврорин табачок»). «Детинка с сединкой везде пригодится... В Крыму гостил — ябло­ни окапывал, за Байкалом — внучонка доглядывал, а в Заполярье... Впро­чем, здесь сказ не на час» («О чём шептал оленёнок»). «Память вспять живёт. Былому — зеркальце... Стоит избушка, а в ней старушка. Избушка старая — скворешня новая» («Память»).

При жизни Иван Михайлович издал 14 сборников произведений, в их числе «Голубая стрекозка» (1962), «Атаманово подаренье» (1964), «Солдатские неску­чалки» (1964), «О чём шептал оленёнок» (1966), «Петушиные зорьки» (1968), «Костя-египтянин» (1969), «Володя-солнышко» (1971), «Стоит меж лесов дере­венька» (1973). Его сказы широко печатались в различных журналах и коллек­тивных сборниках, но ни одна из его книг до сих пор не переведена на ино­странные языки. В чём же дело?

Земляк Ермакова — писатель из Казанского района Николай Ольков вспо­минал: «...Проводились Дни советской литературы в Тюменской области, приезжали писатели из славянских государств, изумлялись сказами Ерма­кова и брали для переводов, но ни один не сумел, нет в других языках рав­ноценных и равнозначных слов ермаковскому языку. Он уникален, и читать его можно только по-русски».

Невидимая часть айсберга писательского труда Ивана Ермакова — в мно­готрудных поисках слова: «А на краешках земли нашей народная память по жемчужинке, по алмазинке выискивает дорогие слова, которые, как цве­ты бы пахли, как ордена бы сверкали на богатырской груди русского солдата. И в сказку годятся эти слова, и из песни их не выкинешь, а про геройскую быль рассказать ими достойно» («Богиня в шинели»).

Вершина айсберга — читательский успех — в таланте слышать, перени­мать, учиться у русского народа «этим дорогим» — незаёмным — словам. Не об этом ли сказал мастер в своём публицистическом сказе «Кузнецы»:

...«У меня материал — слово.

Несогретое в горне души, оно — как холодное железо: шершавое, упря­мое, неподатливое. Не тронь холодное — один звон.

Но если вдруг... слово засветится, если почувствуешь, что оно горячее, обжигается — не медли! Укладывай его скорее на «наковальник» и бей, зао­стряй, закаливай, доводи!..

...Учите, учите меня, кузнецы! Куда бить. Во что целить. Как горячим выхватывать слово из «горна».

_НИКОЛАЙ_КОНЯЕВ_